4

…Агеева я придумал себе сам как задание. Но убедил Близнюка, что материал этот до зарезу нужен отделу. Он не возражал – Агеев и ему нравился. И всем нравился.

Однако мне для запала нужен был преувеличенный восторг. Тень Пашки Павлова, живой пример Токарева и рассказ Галинского о матче СССР – Италия вдохновляли меня.

В следующем, втором моем очерке об Агееве я, кажется, рассказал вкратце историю написания и сбора материалов к первому. Что-то и присочинил. Но совсем немного, чуть-чуть.

Мне устроили беседу с Агеевым и его тренером, и я очень быстро написал четыре с половиной странички.

Близнюку понравилось – он вычеркнул одну, кажется, фразу и какое-то слово поправил. Потом меня вызвали к Филатову – он работал тогда заместителем редактора. Он тоже, по-моему, никаких претензий не высказал. И сам синим карандашом вписал заголовок «Боксер нашего времени». Мне хотелось пооригинальнее. Но по микроскопическому своему газетному опыту я уже знал, что насчет заголовка начальника не переспоришь.

Потом, уже отказавшись от карьеры в спортивной редакции, я приходил читать гранки – месяца два прошло, никак не меньше.

Заметка лежала в какой-то редакционной папке. Агеев же тем временем шел в гору.

Я видел его в матче с английскими боксерами. И немного поговорил с ним – было неудобно, что очерк до сих пор не напечатан, но он ни о чем меня не спрашивал.

Потом, несмотря на несостоявшийся альянс со спортивной газетой, считая себя лицом, к боксу причастным, я смотрел в холле Дома журналистов встречу с командой Польши. По телевизору, разумеется.

К телевизору было не протолкнуться. На дрожащее изображение лодзинского ринга наплывало облако сигаретного дыма.

У наших фаворитов что-то не клеилось. И добровольных комментаторов за их заявления типа: «Сейчас Боря ему…» или «Дан его уложит», – осмеяли ехидные неспециалисты. Ни Борис, ни Дан – Поздняк боксировал с Петшиковским – не оправдали грозной репутации.

А про Агеева и поспорить не успели. Боксеры второго полусреднего веса выступали сразу после перерыва – и задержавшиеся в баре попросту опоздали. В начале второго раунда Агееву присудили победу за явным преимуществом. Я по-прежнему с нетерпением ждал появления в газете очерка. Но теперь я еще и сожалел, что не будет в нем смеха английского боксера, о котором я здесь попозже расскажу, не будет сигаретного облака, расплывающегося по холлу Дома журналистов…

Что же писал я тогда – более двадцати лет назад…

Рядовой Агеев получил месячный отпуск. Солдату первого года службы отпуск не положен. А Агеев получил. Значит, у Агеева были особые заслуги, которые и учло командование? Да, были. Рядовой Виктор Агеев в августе нынешнего года стал чемпионом Спартакиады народов СССР по боксу – первой перчаткой страны.

Первая перчатка. Боксер второго полусреднего веса – от 63,5 до 67 килограммов. Ему 22 года.

Пресса внимательна к чемпионам. О его успехах много писали. Он как бы уже приподнят на определенную высоту и представляется теперь не иначе, как за канатами ринга всесоюзного и даже международного значения.

Видевшие его на ринге, независимо от того, принимают они его или не принимают, говорят о необычности (причем одним она кажется рискованной, а другим, наоборот, чересчур осторожной) манеры ведения боя Виктором.

Графологи берутся угадать характер человека по почерку. Спорно, насколько близко способны подойти они к истине. Бесспорна лишь предпосылка их выводов: в нажимах и изгибах – мир увиденный и отраженный, ритм человеческой жизни, темперамент и самостоятельность. Все начинают с палочек и в какой-то момент выбирают свое, непохожее начертание букв. Или берут за образец чужое…

Боксу учатся позднее, чем учатся писать. Виктор начал в пятнадцать лет. К пятнадцати человек успевает в чем-то засомневаться, во что-то поверить, что-то полюбить. Характер требует выбора. Сильный характер настаивает.

– Тамулис был моим идеалом. И остался идеалом.

Так говорит Виктор сейчас – через три месяца после победы над двукратным чемпионом континента. Перед этим боем, в раздевалке, собираясь идти на ринг, он сказал своему первому тренеру Конькову:

– Не волнуйтесь, дядя Володя. Все будет в порядке. Я выиграю.

И на состязаниях дружественных армий в Лодзи, перед боем с поляком Сёдлой, тем Сёдлой, победу над которым с такими колебаниями дали Борису Лагутину на европейском чемпионате в Москве, когда тренеры волновались и советовали Агееву быть осторожнее, он снова сказал:

– Не волнуйтесь. Выиграю. Во втором раунде. Обвинения в самоуверенности или хвастовстве тут совершенно неприменимы. Кто видел Агеева на ринге, не бросит их ему никогда. В действиях Виктора на ринге нет ничего вызывающего. Полное и чуть подчеркнутое уважение к манере противника. Чуть – не от робости. Откуда же она у боксера, проигравшего всего четыре встречи – из них две еще в юношеском разряде? «Чуть» – категория ювелира. Чуть точнее, чуть раньше, чуть интереснее, чуть в сторону от принятых и освоенных противником канонов – и умноженное на все время боя «чуть» дает Агееву преимущество подавляющее. Пожалуй, чуть в сторону от канонов – это не про Агеева. Здесь уже «чуть» – не измерение. От канонов на «чуть» отступают почти все классные боксеры. Отступление Агеева по смелости своей – уникальное.

Я задал, в общем, обычный вопрос Владимиру Фроловичу Конькову: какие же черты Агеева определяют его достижения? Коньков назвал четыре.

Три сразу: вежливость, настойчивость, наблюдательность. Четвертую – не то подумав, не то прикинув уместность ее в таком ряду – элегантность. Черты общечеловеческие, перенесенные в спорт.

Вежливость боксера, вежливость по отношению к противнику и к зрителю – безукоризненное соблюдение правил, абсолютная чистота используемых в бою приемов.

Настойчивость. Вот где сложнее. Настойчивым считают и боксера безрассудного, и технически слабо оснащенного. Считают настойчивым за силовой натиск, за яростное желание победить любой ценой. Искусства в его работе нет. Зато сколько настойчивости! Настойчивость Агеева – «других кровей».

– Не выходит, – говорит он Конькову, – не то.

– А по-моему, все нормально. Не понимаю, чего ты хочешь?

– Нет, нет. Не то. Давайте еще.

И снова пружинит «лапа». Потом у тренера мышцы болят на руках. Но то недостающее, со стороны незаметное рано или поздно бывает найдено, и противник чувствует его. В такие минуты боксер выковывает наконечник шпаги, бородку ключа, бесшумно, неожиданно и быстро откроющего в нужный момент тот секретный запор в защите противника, крепость которого, казалось бы, вне всяких сомнений.

Наблюдательность. Как лучше назвать – наблюдательность или восприимчивость? Виктор умеет заметить мельчайшие нюансы в технике лучших боксеров, тех, кого следует брать за образец, и умеет сделать их удачными штрихами своего боевого автопортрета. Портрет боксера часто рисуют тренеры. Иногда журналисты. Агеев создает его сам. И создает в каждом бою. Для каждой ситуации, сложившейся на ринге, он находит решение не просто удачное или в принципе правильное, но и остроумное, но и – про боксеров не слишком принято такое слово – изящное. При этом он очень чуток к советам секунданта в перерыве между раундами и успевает внести в построение и развитие боя предложенные поправки и дополнения.

Теперь элегантность. Элегантным, как и оригинальным, нельзя быть нарочно, искусственно. Если элегантность снимается вместе с отлично сшитым пиджаком, она не имеет цены. Элегантность – безошибочное чувство линий своего тела, пластика без напряжения. Элегантность действий на ринге выставляет те же самые условия. Агеев соглашается на них без возражений.

Черты характера – самого принципиального – лишены линеечной прямоты. Они долго ищут своей совокупности, своей гармонии, соединений, способных связать их в четкий рисунок. Поначалу они перечеркивают одна другую, смещаются, ответвляются в стороны. Агеев вдруг забывал, что главный его козырь – в быстроте, в стремительных передвижениях. В нестандартных путях отходов, в хитрых загадках, задаваемых противнику из добровольно занятого угла ринга. Он начинал отрабатывать сильные удары из статичных положений. Отказывался от маневра – главного своего оружия. Или решал, что у неопытного противника можно выиграть и примитивными средствами. Шел вперед, пропуская тяжелые удары, получил травму и едва не проиграл. Были два боя с Валерием Трегубовым. Дважды судьи, зрители и пресса расходились в оценке сил. Победы Виктора оказывались под сомнением. Он доказывал их справедливость в третьей, неофициальной встрече: в спарринге на тренировочном сборе.

Он вновь утверждался в правильности своей манеры, утверждался окончательно. Чтобы не изменять ей, как не изменяют самому себе. Она отвечает его спортивным убеждениям – его представлению о настоящем боксе.

Поэтому он и уверен, когда обещает выиграть. Запас его нервной энергии всегда значителен. Он научился сохранять ее до выхода на ринг, базируя на ней свои импровизации.

Четыре черты назвал Владимир Фролович Коньков. Одну не назвал. Возможно, умышленно. Считал ее само собой разумеющейся. А еще возможнее, не считал ее принадлежащей одному Агееву, а всему искусному – отрицающему примитив и бездарность – боксу сегодняшнего дня. Но Агеев всей своей спортивной биографией защищает его прогрессивное направление. И мы назовем эту пятую – объединяющую все четыре упомянутые – черту его характера, его стиля – современность.

Очерк опубликовали за три дня до нового, шестьдесят четвертого года.

И в день публикации вечером мы случайно встретились с Агеевым на улице Горького, с той стороны, где телеграф.

Я, конечно, сразу же спросил, не удержался: читал ли он?

– Да. Все нормально. Спасибо. Только я не рядовой. Мне ефрейтора присвоили.

Мне, в том тогдашнем моем состоянии, в нетерпеливом ожидании чуда, которое, я все надеялся, произойдет – и жизнь моя в корне изменится, получит давно предназначенное ей направление, – отзыв Агеева показался не слишком созвучным предчувствуемому. И сама случайность встречи на улице – такого ли общения с найденным, открытым мною миру героем я ожидал?

Но, схваченному суетой и спешкой уходящего года, мне не оставалось времени на разочарования, как хотелось мне считать последние в моей новой практике.

Агеев на ближайшее время – сколько же длилось оно? – становился метафорой моего тщеславия, моих иллюзий.

…На динамовский стадион я пришел – после долгого перерыва – темным осенним вечером. По редакционному заданию – почему и знаю точно, что было это, могло было быть только осенью шестьдесят третьего года.

Толя Семичев дежурил в типографии и попросил сходить вместо него на «Динамо» – кто-то должен был в тот вечер установить рекорд в беге: то ли на среднюю, то ли на стайерскую дистанцию в перерыве футбольного матча. Динамовцы играли, кажется, с харьковской командой.

Я пришел к началу. Решил, что заодно уж и футбол посмотрю, – сколько лет не был.

И не заметил, как превратился в телезрителя.

Нет, в Лужниках я бывал изредка – на больших международных матчах. Но новый, стотысячный стадион так никогда и не стал для меня тем, чем был динамовский, Странно, но Лужники в моем понимании пластически перекликались с телевидением.

Укрупненные на телеэкране лица игроков не становились для меня ближе тех, прежних, которых я с высоты динамовских трибун видел и любил. А удаленность зрителя от поля на новом стадионе делало для меня футбол, в принципе, неотличимым от телевизионного, – никогда больше не повторялось ощущение, что я тот влиятельный, каким казался себе в детстве, болельщик, при котором что-то непременно должно произойти или, наоборот, произойти никак не может. Тем более что уже ничьей победы я так страстно не желал, как побед ЦДКА в сороковые годы. К новому призыву армейского клуба я оставался совершенно равнодушным. Борьба за лидерство в середине пятидесятых годов между «Динамо» и «Спартаком» меня никак не задевала.

Я понимал, конечно, что Яшин – это да, такого в наши, как не переставал считать я, дни, скорее всего, что и не было. Мне, по-своему, приятно было вспомнить, что я видел Яшина, еще не только не прославленного, но и не замеченного зрителем, когда ЦСКА и «Динамо» встречались в отсутствии сильнейших игроков, занятых в сборной, в неофициальном матче, – я с Восточной трибуны видел промахи Яшина и удивлялся, как это у динамовцев после Хомича и Саная такой незадачливый вратарь. И вот вдруг такой поворот у нас же на глазах, что Яшин оказывается лучшим как бы на все времена.

Я сочувствовал Хомичу, который доигрывал за минскую команду, – Хомич-то был из м о е г о футбола.

Я болел за Николая Дементьева – он играл долго и в пятьдесят четвертом году еще очень хорошо, не хуже молодых, в тот период выдвинувшихся.

В газете критиковали Сергея Сальникова, перешедшего из «Динамо» обратно в «Спартак», – и я радовался, что, несправедливо, на мой взгляд, обиженный, он играет все лучше и лучше и считается лучшим, самым техничным игроком.

Но, конечно, после детских и отроческих фантазий эдакая позиция «над схваткой» выглядела отступлением…

…Шел дождь. И похоже было, что никакого рекорда не состоится.

Я стоял в проходе над нижним ярусом и думал не столько о предстоящем забеге, а о том, сумею ли передать, описать, как выглядел сам стадион в момент установления рекорда.

Ничего праздничного не было в этом промозглом вечере, но я привык, что стадион для меня всегда праздник – при любой погоде. И всегда есть что-то примечательное в самой обстановке.

Но никогда прежде я не пробовал объяснить – ни себе, ни кому бы то ни было – в чем, по-моему, заключается этот праздник. Никогда не спешил уложить впечатления в слова – зачем?

А сейчас в репортерских амбициях я лихорадочно соображал: уместно ли написать, допустим, что прожекторы, направленные на поле с мачт, слепо отразились в черных лужах гаревой дорожки? Заведующий наверняка может спросить: а почему слепо? И сам я сомневался, а могут ли лужи в один и тот же момент быть и черными (на черной гари), и слепо отразившими?

И разрешат ли мне вообще в связи с рекордом, который еще неизвестно установят ли, упомянуть лужи?

…На мокром поле появились игроки. Вышли с мячами на разминку.

Яшина, Численно я накануне видел в Лужниках в том самом матче, что так живописно препарировал Галинский.

Сейчас я их еле узнавал…

Они вышли на поле буднично, как в соседнюю комнату вошли, – прожекторы, от которых я ждал слепого отражения в лужах, создали, оказывается, почти домашний уют. И тишина трибун дополняла иллюзию.

Разительно – после Лужников – сократившаяся дистанция между мною и футболистами – и я выбит вдруг из колеи своих репортерских забот.

Я не отброшен назад. Я не ввергнут ни в какие воспоминания. Это, наоборот, что-то новое для меня в футболе, о котором я и не думал никогда в последние годы с личной интонацией.

Я сражен предчувствием. Редакционное задание больше не тревожит меня. Я как забыл про честолюбивые планы, связанные со «Спортом». Мне теперь кажется, что именно тогда я понял несостоятельность своих намерений стать спортивным журналистом. И не слишком пожалел об этом.

Рекорда в тот день не установили. И на футбол я не остался – посмотрел рассеянно несколько минут и почему-то ушел.

Нет, в редакцию я вернулся. И убедил себя в необходимости штатной в ней работы. И зачисли меня тогда в штат – все бы, возможно, и покатилось по накатанному. И моей личной заслуги в том, что судьба оказалась посложнее, в общем, нет. Я в тот период соглашался на инерцию. Только не от моего согласия это зависело. И хорошо, наверное, что не от моего.

После того раза я опять долго – дальше-то выяснится, что прошло меньше года, но, значит, и на третьем десятке года бывают плотными и оттого длинными, как в детстве, – не приходил на «Динамо».

Но в тот день, когда не поставлен был рекорд и, соответственно, не выполнено редакционное задание, я уже точно знал – теперь-то понимаю, что знал, – возвращение произошло.

Не в адресе дело… Но и в адресе – тоже.

Я ведь и сейчас бываю на динамовском стадионе не часто, однако снова – случайно ли? – живу поблизости. И в жизнь мою, в биографию он входит с прежней непременностью: не событийной, так хотя бы географической. Предзнаменование? Или же я опять фантазирую?

…В последний – перед долгим перерывом – раз я был на «Динамо» из-за Стрельцова. Пришел специально на него посмотреть в рядовом матче. Уже и наслышан был, и по телевизору в памятных всем играх его видел. И вот пришел на игру, когда никакой давки за билетами не было, время аншлагов давным-давно прошло, разве что уж матч очень престижный, но такие матчи, как правило, игрались в Лужниках. Пришел и смотрел на него с Южной трибуны, как когда-то на Петра Дементьева. И как тогда Дементьев, он практически простоял всю игру. Но не припомню ни досады своей, ни разочарования. Смотреть на Стрельцова – вальяжного, с желтым коком, ушедшего, как с трибуны казалось, в себя, в свои мысли, далекие от игры, погруженного – все равно было интересно. Не было сомнений, что все у этого парня впереди.

У меня тогда уже пропало детское желание познакомиться с футболистом, посмотреть на него вблизи. Мне тогда уже иначе, как по билету, а еще лучше, по телевизору, и не хотелось смотреть футбол. А десять лет пройдет – и куда моя спокойная обстоятельность денется? Въеду в Северные ворота на автобусе с футболистами (и Стрельцов сидит в том автобусе) и буду нервничать, словно самому на поле выходить…

Валентин Иванов будет уже тренером «Торпедо». Воронин подведет – не приедет на сбор перед полуфинальным матчем на Кубок с московским «Динамо». Травмированного Стрельцова придется заявить на игру. Само присутствие его на поле могло многое решить.

В автобусе, выехавшем из Мячкова, торпедовской базы, он сразу сядет на табурет рядом с водителем и до самых Северных ворот стадиона будет настраивать транзистор на соответствующую музыку.

А еще через десять с чем-то лет я буду вспоминать об этом в мемуарно-аналитических ремарках к литературной записи стрельцовской книги.

В ремарках этих я тоже, очевидно, самоутверждался. И в самоутверждении таком рисковал комментариями к Стрельцову заслонить самого Стрельцова (помните ироническое, чеховское: «Важен не Шекспир, а комментарии к Шекспиру»?). Но в контексте новой книги ремарки, возможно, проиллюстрируют мои поиски жанра?









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх