10

– Ну когда парень в пятьдесят шесть лет начинает по больницам валяться… – коротко развел руками Трофимов.

И сам Бобров не хотел верить, что болен настолько тяжело. Но друг его Казарминский заметил, когда ездили они на водохранилище: Сева купаться не стал и весла понес-понес и снял с плеча – задыхался при ходьбе, сердце… В госпитале он сторонился остальных больных, не хотел быть втянутым в медицинские разговоры. Всегда такой общительный, здесь он предпочитал одинокие прогулки – быстрым шагом обходил территорию вдоль ограды…

Я приехал в госпиталь за компанию с журналистом, у которого было дело к Боброву. Интерес к знаменитым спортсменам с годами несколько притупился, но Бобров для меня всегда оставался Бобровым, и судьба его никогда не становилась мне безразличной.

В палате он оставаться не захотел, предложил пойти в парк и стал переодеваться потеплее: скинул больничную куртку и в красной фуфайке, обтянувшей не расплывшийся, не погрузневший торс, подошел к платяному шкафу.

Энергией этого красного промелька в замкнутом пространстве, как ракетой, было разбужено воспоминание.

Я попробовал превратить промельк в слово, развить его фразой, оттолкнувшейся от цветового пятна, нагревающегося подобно телевизионной трубке, обещающей изображение.

Ради изображения в доминирующем красном цвете я исписал страниц двадцать, но впечатление не сохранялось – исказилось и вовсе исчезло. Каждая страница напоминала мне погасший экран, как всегда в бытность мою завсегдатаем хоккея под открытым небом напоминала мне его площадка у Западной трибуны, не попадавшая в кинжальный свет прожекторов.

Зерчанинов не сказал про написанное прямо, что это бред, но намекнул.

Я и сам понимал, что услышанная при воспоминании интонация никак не инструментована, но все надеялся, что еще встречусь с Бобровым – он жил неподалеку от меня, на Соколе, – и рано или поздно разовью пластическую идею, доведу ее до товарной ясности.

Но больше мы никогда не встретились с ним. В первый летний день позвонил Дворцов из ТАСС: «Умер Бобров».

А на следующий, кажется, день Зерчанинов предложил мне забыть про тот бредовый очерк и попробовать написать все заново, написать очень быстро – в уже готовый практически десятый номер. Опять – через двенадцать лет после очерка об Агееве – «Юность», опять октябрьский номер…

Самые близкие из друзей называли его в своей компании бомбардиром.

Сейчас бомбардир – слово, клишированное спортивной прессой, затертое приблизительностью применения. Любой из забивших любой из голов в любом из матчей имеет шанс в наших поспешных рецензиях на игру именоваться впредь бомбардиром.

Друзья же Боброва, главным образом, имели в виду сам характер Всеволода, его отзыв, отзвук на жизнь и судьбу, его настойчивую в отношениях с жизнью и судьбой ясность. Он никогда, как считают друзья, и не скрывал своих бомбардирских наклонностей. Что, впрочем, вовсе не всегда оборачивалось для него благополучием.

Он был приметной фигурой разных времен, хотя, пожалуй, до последнего своего часа оставался человеком времени, его наиболее прославившего.

В последние годы на стадионах его иногда называли «человеком в кепке».

В сороковые годы многие – и спортсмены, и не спортсмены – носили кепки из букле с серебряной искрой. Как Бобров.

Годы были послевоенные – к штатской одежде большинство людей только привыкало. Он был лучшим форвардом армейского клуба – находился в эпицентре всеобщего тогдашнего увлечения – почему бы не признать именно его законодателем моды?

Время шло, и уже самые знаменитые люди привыкли придерживаться какой-то общей для всех преуспевающих граждан моды.

А Бобров продолжал носить кепку из букле с серебряной искрой.

На красной драпировке крышки гроба несли фуражку с голубым околышем. Хоронили полковника Военно-Воздушных Сил, кавалера ордена Ленина, выпускника Военно-Воздушной Академии Всеволода Михайловича Боброва.

Один пятидесятилетний болельщик, доктор наук, пришедший на гражданскую панихиду по Боброву, высказывал позже мысль, что люди, восхищавшиеся игрой Боброва в первые послевоенные годы, заняли в дальнейшей жизни ключевые позиции – и акции Боброва продолжали расти и после завершения им карьеры игрока, он не терял своего значения, благодаря возвышению людей, покоренных когда-то его молодой удалью.

Но разве же не оставался Всеволод Бобров приметой победительной молодости, которой все по плечу, и для тех, кто больше не побеждал, кому большая судьба не задалась?

Больше полутора часов шли люди мимо его гроба. Потом назвали цифру – число пришедших проститься с ним: около одиннадцати тысяч…

Да, он был вхож ко многим влиятельным людям. И не безуспешно пытался, в свою очередь, повлиять на этих людей, имеющих право влиять на события. Он входил к ним запросто. Не затрудняя себя дипломатией, обращался с прямыми просьбами, не тревожась особенно получить отказ или встретить недоумевающую строгость обращения. Что-то было, конечно, в этой повадке и впрямь от бомбардира. Но в прорыв-то он шел не иначе, как выполняя чью-то просьбу. Без недовольных гримас собирался и шел к начальству просить за того, кто к нему обратился за помощью. И уж никаких проблем не существовало, если помочь товарищу зависело только от него.

На пятидесятилетии его, в ресторане, когда после банкета собрались уже расходиться, вдруг обнаружилось, что исчезла куда-то гора подарков. Бобров рассмеялся. И не для того даже, чтобы разрядить общую неловкость, – искренне: «Что бы это за юбилей был, если безо всяких происшествий…»

Отсутствие широты в людях его коробило. До того доходило, что двум всемирно известным игрокам он пристрастно во всех доблестях отказывал, говоря, что заметил, как они, выходя из трамвая, напоминают: кто кому за билет три копейки должен.

И уж никому не прощал трусости в игре. Замеченный в трусости игрок переставал для него существовать, несмотря на все свои спортивные таланты. Про ведущего игрока команды, которую он тренировал, Бобров говорил: «Да пусть он тридцать мячей за тайм забьет – для меня он не игрок. Боится встык идти…»

Для самого Боброва никаких соображений собственной безопасности не существовало.

«Я ненавижу себя, если не сделал на поле того, что должен был», – признавался он.

С ним обращались и на футбольном поле и на льду беспощадно. Он почти не знал сезона без тяжелейших травм. Но принимал это с какой-то гордой покорностью. Без злости, почти с пониманием, правда, снисходительным, вспоминал защитников, нанесших ему травмы. Он же знал, что дано ему было, как игроку, и представлял неизбежность расплаты за талант, в одни руки данный, в одни ноги, в одну голову, которая при всех кружениях, солнцеворотах, соблазнах, сопровождающих успех в жизни, не потеряла ясность цели. Не мишени, как нередко бывает в спорте, а цели…

В скорбном течении прощающихся с Бобровым к спортивному дворцу армейцев приближается и старейший репортер, первым написавший о нем.

Вообще-то, Бобров был из тех спортсменов, что делают самими своими карьерами имена журналистам.

Он оправдывал любые преувеличения, превращал их в эмоциональную реальность, где не только совершался, происходил, продолжался он сам, но и действовали все те, кто видел его, сталкивался с ним. Своим исполнением Бобров поднимал людей до футбола, до хоккея – не разрешал никому снисходить до игры, оставаться ею не захваченным.

Большой игрок всегда индивидуален в своем выражении.

Но никогда не принадлежит себе до конца.

Он делит себя со зрителем, с главным соперником, с партнером.

Бобров не был всеобщим любимцем.

Он привлекал как раз сложностью своих отношений со всем спортивным миром.

Сам он, скорее всего, стремился к простоте.

Но Бобров был, как уже замечено, во всем бомбардиром.

Он выходил один на один не только с вратарем, но и с самой игрой.

Его упрекали за индивидуализм. (Выражение даже существовало «Бобер дорвался». В дворовых командах ругали самых талантливых мальчишек за то, что «дорываются». Как «Бобер». Только сравнение с «Бобром» заглушало любую укоризну.) На него сердились иногда и очень уважаемые игроки. «Страшный человек – Севка. Всех всегда подминал под себя. Дай ему – и только», – сколько уж лет спустя после совместных выступлений обижался на него Василий Трофимов.

Но он ничего в своей игре менять не соглашался. Он считал – и не раз говорил об этом и завершив карьеру игрока, – что большой футбол немыслим без солистов.

И командная игра без солистов не движется.

Причем, объяснял он, не в том только дело, что вся команда на него работает, но и в его необычайной щедрости и широте по отношению к команде, по отношению к футболу.

Солист работает не меньше, а больше всех остальных. Но работает в направлении совершенства своих богом данных качеств. Ничему другому ему, скорее всего, учиться уже не надо. Однако то, что умеет, чем знаменит, надо постоянно доводить до непостижимого противнику совершенства. Пусть знают, в чем он силен, но ничего этой силе все равно противопоставить не смогут. Тренер ЦДКА Борис Аркадьев считал и считает его непревзойденным дриблером – в обводке ему не было равных, считает наш старейший тренер, повидавший великих форвардов и до Боброва, и после того, как Бобров перестал играть в футбол.

Каскад его финтов, возникавших из размашистого бега, не переставал быть неразрешимой для защитников проблемой, независимо от того, скольким из них поручалось стеречь, опекать форварда Боброва.

До самых тяжелых своих повреждений он бежал неудержимо быстро. Но и заторможенный неизлеченными до конца травмами, Бобров оставался миной обманчиво замедленного действия. Взрывался в моменты, как раз решающие исход игры.

Среди знаменитостей спортивного мира, прощающихся с ним, в большинстве – люди, чья судьба сложно переплелась с его судьбой.

Кого ни возьми…

Он бывал соперником и для партнеров. Но ведь и партнером для соперников. Я не только игру его за «Динамо» в английском турне имею сейчас в виду. Он отнимал, вырывал у противников победу, но само напряжение борьбы добавляло им славы. Он бывал трудным, несговорчивым партнером, но отличиться при нем на поле, на его фоне было неизмеримо достойнее, чем главенствовать в отсутствии Боброва.

В почетном карауле: динамовцы Михаил Якушин, Константин Бесков, Всеволод Блинков, одноклубники Владимир Никаноров, Анатолий Башашкин, Юрий Нырков, знаменитые хоккейные тренеры Анатолий Тарасов, Николай Эпштейн, Аркадий Чернышов, Дмитрий Богинов, Борис Кулагин, Виктор Тихонов.

В запутанном нескончаемой интригой большого спорта романе их общей жизни Всеволод Бобров – игрок, тренер, явление, человек с очевидными слабостями и естественным желанием сильного человека: идти впереди – возникает на каждом перекрестке.

Он играл против «Динамо», отнимая у них первенство в послевоенные годы, но и был их верным товарищем, как мы знаем, в незабываемой поездке в Англию в сорок пятом году. Правда, и там, способствуя победе своим лидерством, он что-то отнимал у клубного престижа динамовцев. И там, значит, было противоречие, однако славой, в итоге, сочлись, кажется… Он играл – и забил Никанорову всем памятный красотой и неожиданностью гол – против своих же армейских защитников, когда ушел от них в команду ВВС, начав там свой путь к фуражке с голубым околышем, к Военно-Воздушной Академии в Монино, к высокому офицерскому чину. Он обыгрывал будущих видных тренеров и в футбол, и в хоккей. И затем, сам превратившись в тренера, сохранил по отношению к ним не всегда скрытую иронию победителя. Во всяком случае, так иногда казалось со стороны…

Он ведь никогда не переставал ощущать в себе игру.

И, кто знает, не прощались ли они, – люди переплетенной с ним судьбы, – с чем-то очень существенным в себе, с тем, что будило в них и поддерживало соперничество с неизменно и до последней своей секунды оспаривающим первенство Бобровым.

…Гроб с телом Боброва стоял на помосте, на котором обычно натягивают канаты боксерского ринга…

Бомбардир умел не только наносить удары, но и выдерживать стойко удары, ему нанесенные. «Жизнь его била неоднократно», – свидетельствуют друзья Боброва.

На вопрос: как же удавалось Боброву прийти в боевую стойку после самых сногсшибательных ударов, – ближайший и старший друг его Леонид Михайлович Казарминский сказал: «Мало кто так умеет, как умел Сева, глубоко прочувствовать свою вину, если, конечно, уверен был, что в случившемся с ним виноват именно он».

Бомбардир далеко не всегда был расположен выслушивать замечания даже от друзей. Подступиться к нему с критикой даже самым близким к нему людям было нелегко. Но если минута для критики была выбрана верно и самые неприятные вещи были высказаны с дружеским тактом, бомбардир выслушивал все с мужеством настоящего бомбардира. И шел в новый прорыв с удивительной энергией жизнестойкости.

Кстати, вспоминая обстановку в послевоенном ЦДКА, сам Бобров подчеркивал: «Мы не таили и не копили обид друг на друга. Может быть, потому, что замечания всегда делались в необидном тоне. Хотя спуску никому не давали. Вожак наш Федотов мог прикрикнуть довольно строго. Но… повернешься и бежишь играть. Создаем, значит, следующую выгодную ситуацию. Исправляем ошибку…»

Конечно, со стороны Всеволод Бобров казался неслыханно удачливым. И в жизни, и на спортивном поле.

Ну что же, если считать удачей сам талант – от природы, от бога, – то с талантом Боброву завидно повезло. Он, наверняка, был бы «звездою» и в баскетболе, и в бейсболе. Он, например, взял впервые в жизни в руки теннисную ракетку и через пятнадцать минут заиграл на равных с классными игроками.

Все происходило в развитии, в разбеге, в разгоне его спортивной судьбы естественно.

Просто менялись – один за другим – уровни признания его талантов и заслуг.

Известный наш спортивный доктор, заведующий сейчас всей медицинской частью армейского клуба Олег Белаковский, товарищ Боброва еще по довоенному Сестрорецку, где играли они с начинающим бомбардиром в хоккей, вспоминает, что, выступая за школьную команду, Всеволод в состоянии был один обыграть с десяток соперников и забить полтора десятка мячей. Обыкновение это сохранилось через годы – в конце шестидесятых годов Бобров, играя за армейских ветеранов, вбил в ворота ветеранов московского «Динамо» по хоккею с мячом девять, кажется, голов.

Менялся уровень выступлений, но не менялась манера, повадка бомбардира.

В войну, эвакуированный о заводом, где работал инженером его отец, в Омск, учась в Омском интендантском училище и выпущенный из него в чине лейтенанта, Бобров владычествовал на хоккейных полях Западно-Сибирского военного округа. Правда, перед войной он был уже приглашен в очень сильную команду ленинградского «Динамо» после того, как забил им три мяча, сведя игру к ничьей, представляя хоккеистов сестрорецкого завода имени Воскова, где работал учеником токаря. Между прочим, все ли, слышавшие от Вадима Синявского про «золотую ногу Боброва», знают, что и руки у него были золотыми не только в хоккейном понимании задач? В быту, рассказывают друзья, его талант мастерового человека раскрывался в полной мере – ремонта ли машины это касалось, или каких-либо хозяйственных работ по дому…

Про то же, что он ленинградский хоккеист – и потому не без солидной школы, – первый вспомнил в сорок четвертом году самолюбивый лидер и тренер хоккеистов московского «Динамо» Михаил Якушин, когда принятый в ЦДКА Бобров доставил его клубу сразу массу неприятностей. Подозревал ли Якушин, что ждет их с приходом Боброва в футбол?

С футболом – во что теперь трудно поверить даже – все складывалось у Боброва не столь впечатляюще гладко, как с хоккеем.

Правда, вот и Белаковский говорит, что до войны Сева в футболе никак не выделялся. И вообще есть знатоки спорта, утверждающие, что в хоккее Бобров выше, чем в футболе. Сам же Бобров считал, что футбол игра для настоящего ею владения гораздо труднее, чем хоккей с шайбой, допустим, где, как выражался, можно какие-то вещи заучить наизусть…

Вспоминают, что и Аркадьеву он сначала не показался. Хотя Аркадьев, полюбивший его с сорок пятого года на всю жизнь, такого не припомнит.

Но действительно в футбол он играл сначала за техническое училище. И вспоминают, что после каждого забитого им гола в ворота ЦДКА вратарь Никаноров, с самого начала поверивший в Боброва, укоризненно смотрел на сидящего за воротами Аркадьева.

И уже в ЦДКА, припоминают старожилы, он был на первых порах в глубоком запасе. Но, может быть, Аркадьев, никогда не торопящий расставание с ветеранами, просто-напросто жалел Петра Щербатенко, игравшего левого инсайда в линии атаки, возглавляемой Федотовым.

Как бы там ни было, а в субботу, девятнадцатого мая тысяча девятьсот сорок пятого года, Бобров заменил Щербатенко в ходе матча с московским «Локомотивом» и одним забитым голом не ограничился. Забил три.

И уже летом того же сорок пятого всем казалось, что Бобров был всегда.

И тогдашний редактор журнала «Искусство кино», знаменитый кинорежиссер, постановщик фильма «В шесть часов вечера после войны» Иван Пырьев посылает к Боброву корреспондента журнала: узнать мнение бомбардира о новых советских кинокартинах.

Но сорок пятый бесконечно длинный спортивный год, вобравший в себя и второе, вслед за «Динамо», место в первенстве страны, возобновленном после войны, и победу в Кубке, и поездку с динамовцами в Англию, где бомбардир забил голы и «Челси», и «Кардифф-сити», и «Арсеналу», – пожалуй, и единственный сезон, что пройден Бобровым почти от начала до конца.

Дальше – в самой, казалось бы, славе и признании – ему же не дают буквально играть в футбол. Его держат руками за футболку – есть фотографии в журналах, это подтверждающие. Его бьют по ногам – он все же прорывается к воротам. Его бьют, бьют еще и еще – и он, наконец, падает…

И начинаются сезоны, когда впечатление об его игре складывается из отдельных эпизодов – взрывов.

Теперь он приходит в футбол и в хоккей, в летний и в зимний сезон, с лечебных процедур.

Случается, что его и не ждут так скоро. Хотя позабыть о нем – пусть и на некоторое время – соперники не имеют права: Вспоминает Анатолий Сеглин, игравший в «Спартаке» защитником и в хоккее, и в футболе: «Бобров к хоккейному сезону и не готовился. Где-то лечился. А нам как раз с ЦДКА играть. Думаем, что слава богу, Севки нет. Может быть, и обойдется. Так нет – появился перед самой игрой. И „привез“ нам восемь штук. 1:8 – проиграли»

Сезон сорок восьмого года складывается вроде бы удачнее предыдущих, заставляет вспомнить сорок пятый. Ко второму кругу подлечивается. Начинает играть – ЦДКА настигает лидировавшее «Динамо» и побеждает «Динамо» в решающем матче. Бобров забивает два мяча. Про последний, третий – счет 3:2 – Синявский-то и закричал в микрофон: «Золотая нога». И в кинохронике он сохранен – Бобров первым поспевает к отскочившему от полосатой штанги мячу.

В сорок девятом его так швыряют на борт в хоккейном матче, что после сильного ушиба груди кардиограмма в дальнейшем неизменно «приписывает» ему инфаркт, хотя до действительных сердечных заболеваний Боброву еще хватит испытаний.

В сорок девятом же году он опаздывает к авиарейсу, закончившемуся катастрофой, в которой погибла вся хоккейная команда ВВС.

Опять тогда заговорили о неслыханном везении. И потом еще не раз вспоминали этот случай, возвращаясь к мысли о благосклонности судьбы к Боброву.

Но был и случай, опять же с авиацией связанный, о котором говорили меньше. А ведь и он отчасти означен судьбой. Как-то, уже будучи тренером сборной страны по хоккею, впервые сразившейся с канадскими профессионалами, Бобров опаздывал на самолет, летящий за океан. И рейс задержали из-за Боброва. И многие из пассажиров были этим недовольны. Но, когда легли уже, наконец, на курс, начался такой сильный ветер, что самолет прилетел в Нью-Йорк раньше срока…

Когда началась подготовка к Олимпийским играм в Хельсинки, Боброва не было в числе кандидатов в сборную. Он, как всегда, залечивал травмы. И вообще, после успехов в матчах с хоккеистами из Чехословакии – с ЛТЦ, когда стали заговаривать о возможном участии в мировых первенствах, казалось, что Боброву прямой резон сосредоточиться на хоккее с шайбой, где он в те годы равных себе не знал, где открывалась для него, играющего тренера ВВС, и тренерская перспектива в дальнейшем.

Однако к моменту отъезда на Олимпиаду все надежды на победу футболистов связывали с Бобровым. И что зависело от него, многократно травмированного, тридцатилетнего, он сделал – забил голы во всех матчах турнира, а в игре с югославами три подряд.

И когда интерес к футболу после поражения на Олимпийских играх заметно упал, Бобров все еще не хотел расставаться с футболом. Выступил за московский «Спартак», вабил, как и положено бомбардиру, свои голы. Но в Киеве его окончательно «сломали».

И вот после того он стал все же олимпийским чемпионом.

Мужчина, непривычно чувствующий себя в респектабельности костюма, положил на гроб красные гвоздики. «Это наш слесарь-водопроводчик», – говорит сосед Боброва по дому известный футболист Валентин Бубукин. Сам-то Бубукин мальчишкой шел, бывало, за Бобровым от стадиона, провожал до дому, потом учился у него игре в ВВС, благодаря Боброва за его тренерские годы в ЦСКА. Но слесарь-водопроводчик ведь привык смотреть с высоты необходимости своей профессии на самых привилегированных и высокопоставленных жильцов, населяющих дом возле метро «Сокол», где много лет жил и Бобров.

В зале прощания – люди с большими звездами на погонах и золотыми звездами на груди, академик, подружившийся с Бобровым в зарубежной поездке, деятели искусства, приветившие Боброва с первых шагов его на футбольном поле.

Но милиционеры оцепления, как вдруг кажется, наиболее предупредительны к болельщице, которую все зрители хоккея и футбола последней четверти века знают отлично. К самой верной болельщице армейского клуба. К Маше. Все ее и знают только как Машу. Без других биографических подробностей. Кажется, она работница швейной фабрики. Но на стадионах ее всегда связывают с командой ЦСКА. Ее пропускают сейчас вперед, расступаются. Исчез в разговоре с ней невольный комический оттенок, с которым обычно реагируют на ее экзальтацию по ходу игры.

Сегодня она сублимирует всегдашней прямотой выражения своих чувств к зрелищу игры, к потере, сегодня спортом понесенной, объединяет всех болельщиков, иногда мнящих себя натурами более сложными и загадочными, чем они есть на самом деле. Но в сегодняшнем горе равно искренних с Машей, обычно развлекающей их внимание нескрываемостью своих эмоций, но сейчас, кстати, очень сдержанной, замкнутой.

И с болельщиками отношения Боброва складывались весьма непросто. Он придавал наиглавнейшее значение контакту с ними. Но им этого никогда не показывал.

Мысли его о необходимости солистов связаны, между прочим, с обязательным восприятием игры переполненным, не иначе, стадионом. Переполненным, как всегда и было при Боброве – игроке.

Этот переполненный стадион кричал: «Бобра с поля!»

Но мог ли он обижаться на это грубоватое кокетство?

Он-то догадывался, что с ними будет твориться, когда он и на самом деле уйдет из-за очередной травмы с поля… «Бобер» – в это слово мог враз вложить все знание свое об игре и самый искушенный специалист, и профан, просвещенный в футболе присутствием в мире Боброва.

Он стоял, «Бобер», закутавшись в свою показную вальяжность, и стадион надрывался, негодуя: «Бобра с поля!»

«Бобер» вызывал огонь на себя нарочно. Он же не мог после всех травм играть игру от начала и до конца в полную силу. Он взрывался фамильной игрой, лишь усыпив, обманув тревожное к себе внимание противников…

А у публики не хватало терпения ждать его порыва, они тосковали по его удали, томились, словно сдавившие их соседи на трибунах и были те защитники, что удерживали их «Бобра».

Они кричали: «…с поля». Но на самом-то деле звали его, торопили, заставляли проявить себя на поле во всей силе.

Разметка хоккейного поля, оказывается, сделана прямо на бетонном полу, по которому и шуршат медленные подошвы прощающихся с бомбардиром… Мимо возвышения с гробом проходит Эдуард Стрельцов, внесенный длинным-длинным, уходящим далеко за ограду спортивного комплекса ЦСКА скорбным течением. Эдику было одиннадцать лет, когда он увидел на футбольном поле Боброва. И тогда же, как говорит, решил, что если уж играть в футбол, то играть как Бобров. И Боброву потом было всегда небезразлично, когда он слышал, что всеобщий любимец Стрельцов напоминает в игре его, бомбардира.

И Стрельцов, наверное, вспоминает, как несколько лет назад ездили они в Грузию – ветераны футбола двух поколений. Одна команда, где был Бобров, играла со сверстниками Бориса Пайчадзе. А Стрельцов с теми, кто помоложе, играл против Михаила Месхи. И Стрельцов играл в бобровской футболке. А потом, поскольку дело все-таки происходило в Грузии, где очень любят футбол и где у Боброва, и у Стрельцова много друзей и почитателей, праздновали товарищескую встречу.

Бобров хорошо умел вести застольные беседы. А так он вроде бы и не очень блистал в разговорах, не спешил здесь брать игру на себя, но все каким-то образом вокруг него вращалось. Никакая компания не казалась в его присутствии разношерстной. Никогда Бобров не давал никому из пирующих с ним понять, что он чем-то жертвует, предаваясь с ними веселью.

С ним пришли проститься люди, бывшие всегда приятными Боброву, привлеченные в большой спорт его примером, спортсмены, чьи таланты им открыты, поддержаны вовремя, мастера, руководимые им как тренером, – Вячеслав Старшинов, Александр Якушев, Владимир Шадрин…

Александр Альметов в запахнутом пиджаке и мягкой обуви и тщательно одетый, твердо ступающий, гибкий Анатолий Фирсов возвращаются из почетного караула вместе. Великие мастера хоккея Альметов и Фирсов – в календарях спортивных такое сочетание вполне естественно, но в жизни сегодняшней этих людей оно возможно разве что на панихиде по Боброву.

Люди, напоминающие своим душевным складом Боброва, спортсмены, любимые им за талант игры, продолжающийся и в безудержном жизненном размахе, редко побеждали в дальнейшем развитии событий. Побеждали чаще те, кто знали меру во всем, не подвластные той сумятице чувств, что захлестывала родственные Боброву натуры.

Бобров был суров к слабохарактерным людям, так и не собравшим себя на большую игру. К тем же, кого пусть и не хватило на жизнь после игры, но игры, сыгранной по-настоящему, с отвагой забвения себя ради общей победы, он относился с неизменной нежностью – как бы безжалостно ни поворачивалась к ним судьба.

Приходил к нему Владимир Дёмин – партнер по атаке, один из самых популярных в сороковые годы футболистов, левый край ЦДКА времен Федотова и Боброва (в отчетах о матчах послевоенных лет встречаются упоминания о наигранных комбинациях, бывших в распоряжении Боброва и Дёмина). Приходил несчастный Володя Дёмин в тривиальности своих бед, происходящих все из-за одного и того же.

Он приходил к Севе за сочувствием – и встречал сочувствие. Он приходил к Севе за деньгами – и, случалось, из последних десяти рублей Бобров отдавал ему восемь. И до последних дней «Дёмы», как называли когда-то заслуженного мастера спорта Дёмина тысячи болельщиков, Бобров оставался одним из близких ему людей.

…Бобров был слишком самобытен в своих достоинствах, чтобы второй – тренерский – тайм его спортивной судьбы заладился сразу же.

Самостоятельность взгляда на игру мешала его педагогическим пробам, хотя и очень всех к нему привлекала. Он ведь не переставал быть на тренерском поприще артистом – игроком, вызывающим своим умением восторг в любом поколении.

На тренировках «Спартака» он не надевал защитного снаряжения, становился в тройку с Фоменковым, допустим, и Борисовым, и начиналась игра в захлестывающий, непривычный, «чистый» – без силовых единоборств – хоккей против тройки Старшинова и Майоровых. Хоккей, доставлявший огромное удовольствие непрерывностью остроумных игровых ходов, затеваемых, бесподобно исполняемых Бобровым.

В поездке «Спартака» в Италию и Швейцарию без игроков, входящих в сборную страны, Бобров сам выходил на поле и выступал так, что, вернувшись в Москву, спартаковцы только об этом и рассказывали. «Я ничего подобного не видел», – говорил Евгений Майоров.

У кого же и на чьих примерах обучался Бобров?

Сам он говорит, что в довоенном Ленинграде самым популярным футболистом был Петр Дементьев, но он выше ста вил Михаила Бутусова – тот чаще забивал голы. Но при всех бомбардирских качествах Боброва нельзя все же сказать, что он вышел из Бутусова, минуя Дементьева.

Олег Белаковский считает, что в хоккейной манере Боброва с его раскатистым бегом, перекладыванием клюшки из руки в руку – немало взято от ленинградского тренера Геннадия Худякова.

Из тренеров же своего более позднего и всем известного периода Бобров больше всех ценил Бориса Андреевича Аркадьева. И как истого теоретика Михаила Давыдовича Товаровского – да, стихийно, как считалось, талантливый Бобров, не любивший распространяться на теоретические темы, всегда читал книги по теории футбола и хоккея, предпочитая их художественной литературе.

Своим учителем в хоккее обычно называл Аркадия Чернышова. К Тарасову, напротив, относился с полемической запальчивостью. Они, конечно, очень разные – Бобров и Тарасов…

…В хоккее Боброву удавалось привести команды к победам и в первенстве страны, и в первенстве мира. Нельзя, разумеется, считать за поражение и первую серию встреч с канадскими профессионалами.

Но он, похоже, своими тренерскими успехами не обольщался. Все-таки ждал от себя большего эффекта в работе. Переживал, что не может научить игроков приемам, какими сам в таком совершенстве владел. Тому же знаменитому объезду ворот с неожиданным броском в оставленный вратарем угол. Не понимал – почему молодежь не может усвоить, что сначала идет ложный бросок, а они все сразу бросают…

Однако выучить даже талантливого спортсмена на Боброва не обязательно дано и самому Боброву.

Но вот в чем был необычайно силен, прозорлив Бобров – это в открытии, угадывании талантов. Он был гениальный, видимо, тренер-селекционер. В начинающем игроке он с одного взгляда мог определить – быть тому кем-либо или не быть…

Он поставил в основной состав семнадцатилетнего Александра Якушева, он привез из Омска выдающегося защитника Виктора Блинова, он открыл такого вратаря, как Виктор Зингер, у него заиграл Евгений Зимин…

До последнего своего часа он оставался человеком времени, его наиболее прославившего. И хотя плыла над толпой фуражка с голубым околышем, для всех нас он остался Бобром – человеком в серой с искрой кепке из букле.

Когда Николай Озеров произнес имя Всеволода Боброва, сказав, что на этом как раз стадионе он впервые появился в основном составе команды ЦДКА в сорок пятом году, ничего еще в нас не дрогнуло, никто еще не ожидал, что с нами через мгновение произойдет.

Семь дней тому назад не стало Всеволода Боброва, и странным было бы в репортаже о матче очередного тура, тем более с участием команды, за которую он играл, не услышать имени великого игрока.

Но в цветном изображении сегодняшнего футбола на экране вдруг возник цвет иных оттенков, на которые, может быть, и не рассчитан был экран, зажженный нынешней игрой, но который вместе с тем был, несомненно, одинаково впечатляющим, не зависимо от модели телевизора. Масштаб и цвет внезапного изображения казались произвольными, незапланированными для привычного восприятия. Ну, правда, как сон на самой грани пробуждения. Оцепенение, оглушенное частотой сердцебиения. Что-то такое. Странное для нынешнего наблюдения за футболом по телевидению.

Все цвета транслируемой игры были смяты, раздавлены, вытеснены. Все происходившее забылось, как бы и не существовавшее вовсе мгновение назад. Было физическое ощущение удара, сотрясения, Нельзя было больше сидеть в кресле, придвинутом для удобства к экрану.

Нестерпимая близость к внезапно заполнившему экран требовала пространства для собственною встречного движения.

Так ведь оно и было. Стадион вставал, когда мяч попадал к Боброву. Зритель рвался и не мог вырваться, стиснутый плечами, боками, локтями: сидели тогда совсем тесно на скамейках трибун. Но ведь и ему, рвущемуся там на поле к воротам, было тяжело. И как еще! Его сдавливали, теснили. Мы ощущали его боль, его сердцебиение – разделенное нами с ним сердцебиение: не для того ли и существовал такой футбол? Мы, стиснутые со всех сторон, не могли из своего сердцебиения вырваться. А он прорывался, несмотря ни на что. й мы расходились после матча со стадиона свободно, глубоко дыша, словно погружаясь в отвоеванное им для нас пространство.

А сейчас он прорывался к нам с экрана. В пространство, которое мы теперь должны будем для него сохранить.

Что же было на экране? Искусно смонтированная хроника?

Была жизнь его. Вся. С энергией сновидения вмещенная в мгновения какого-то сверхчистого – на башенных часах и на электронных секундомерах – времени.

Был образ его жизни.

И не в футболе только или хоккее. В нашей с вами жизни.

Торопливая хроникальная лента, снятая без какого-либо изыска и претензии на глубокомысленность, оказалась теперь столь заряженной художественно, что косой дождь помех на пленке смотрелся россыпью электрических искр. Впрочем, воспоминания о самой киноленте, ее достоинствах, качествах, давности проступили потом, сейчас – только в оправдание кажущейся сентиментальности пересказа впечатлений.

А тогда, когда вскакивал перед углубившимся вдруг телеэкраном, казалось, что возникшее изображение и рождено самим движением, самой неудержимостью Всеволода Боброва.

Может быть, все-таки оно и было им рождено? Самим?

Он бежал легко, неумолимо и весело, неувядаемый теперь в хронике его времен газон послевоенного поля пружинил под тяжестью бутс. Бобров не вел, не гнал перед собою мяч – ноги его в непостижимой шарнирной выворотности ввинчивали мяч в открывающееся перед его скоростью пространство, он разгонял игру частым, мягким шагом, ноги его лепили из мяча неминуемый гол. Мяч отскакивал от полосатой динамовской штанги, он настигал его, вписывал в завершающий атаку гигантский шаг и повисал, вбежав за вбитым мячом в ворота, на стропах сетки. Все, видимо, отдавший, что мог, ширине последнего шага, и среди строп закутавшей победный мяч сетки мелькало бледное лицо его, преображенное доведенным до конца, до победы решением. Не то еще открытое, покорно и привычно подставленное всеобщему рассмотрению лицо, где каприз и своенравие надежно спрятаны за маской некой усталости от постоянного успеха и внимания и лишь слегка обозначены уголками губ. И уже не лицо, что было у юного Боброва, что было у него в самый канун международной славы, когда стоит он, вклинившись в классическую рифму победоносной в тот год динамовской атаки, стоит, призванный туда для укрепления рядов, в футболке главных соперников своего ЦДКА – московских динамовцев на поле лондонского стадиона «Уэмбли» в той самой знаменитой послевоенной поездке «Динамо» на родину футбола, где забивал он голы и «Челси», и «Кардифф-сити», и «Арсеналу».

Бобров стоит с лицом, совсем простодушным, не определившимся в запоминающихся чертах, будто и не для будущей, на целую жизнь хватившей славы задуманном, с пробором на высоко подобранном тогдашней спортивной стрижкой виске, с волосами, упавшими светлым треугольником на лоб. Но следующий кадр уже будет цитатой из той славы, цитатой, одновременно подтверждающей справедливость этой славы, – он получит мяч в штрафной площадке английских ворот и с неудобного угла, без малейшего промедления и подготовки хлестко вобьет где-то там в середине века, в сороковые, подумайте, годы, сразу после войны, вобьет в верхний угол ворот лондонского «Челси». И лихость, удаль этого удара отзовется непрошедшей новостью в июльский день семьдесят девятого года.

И будет еще в этой хронике, раздвинувшей телеэкран до размеров памяти стольких людей и до размеров удивления еще большего числа людей, тот естественный еще лед под открытым небом – плоскость хоккейных его подвигов.

Да, конечно, в обращении к фигуре Боброва, к спортивным временам Боброва не обойтись без преувеличения, за которые кто-то из не заставших его в футболе и. хоккее, возможно, и упрекнет нас.

Но вот ведь и тогда, в самые знаменитые его годы, все ли современники видели его воочию? Попасть на футбол всегда было проблемой, а матчи с его участием транслировались, если не ошибаемся, лишь в год Хельсинкской Олимпиады, в пятьдесят втором году, а раньше-то нет. Верили на слово. И в первую очередь Вадиму Синявскому. Когда тот кричал в микрофон про «золотую ногу» Боброва, эпитет своей расхожестью никого не коробил. Дежурные эмоции еще не коснулись спорта – не было ни «ледовых дружин», ни «ледовых рыцарей», хотя был Бобров – хоккеист на все времена. В «золотой ноге» слышалась непосредственность реакции на происходящее. И можно ли было оставаться равнодушным к человеку на поле, такие реакции вызывавшему?

Мы решились сказать, что в промчавшейся по экрану хронике – образ жизни Боброва. Нам резонно возразят люди, близко и долго знавшие его, что жизнь Боброва – роман. И важно, чтобы общими усилиями он был записан, сохранен для будущего.

Но в чем, если задуматься, величие игрока, ушедшего в положенное время с поля, но не только не потерявшегося, напротив, выросшего до истинных своих размеров в пространствах памяти? Не в том ли, что он в равной мере близок по духу и знавшим о нем, кажется, все, и тем, кто не знает о нем ничего, кроме главного. Кроме того, что время, по-хоккейному чистое в оценке, переплавило в легенду.

Общедоступная понятность чуда, вернее, способность к его восприятию, готовность к нему, как бы редко ни встречалось оно на нашем веку, – и есть то поле, по которому прорывается к нам сквозь любые зрелища последнего тридцатилетия Всеволод Бобров.

И когда мы встаем со своих мест при открывшейся вдруг перед нами панораме прорыва – это знак не только памяти, которой чтим мы Боброва, но и неутоленной жажды чуда, случающегося среди бела дня.









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх