4. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Из всего сказанного ранее, должно быть, стало ясно, что как свидетельства мифологии, так и действия комплекса матери, если отбросить их казуистическую многообразность, в конечном счете относятся к бессознательному. Как иначе дошел бы человек до такой мысли, — поделить космос (используя аллегорию дня и ночи, лета и зимнего ненастья) на светлый мир дня и мир тьмы, наполненный сказочным существом, — если бы он прежде не нашел праобраз всего этого в самом себе, в своем сознании и в действенном, хотя и незримом, т. е. в дремучем бессознательном. Изначальное постижение объекта только лишь отчасти исходит из объективного положения вещей, однако намного чаще и по большей части — из интрапсихических фактов, которые вообще-то только благодаря проекции могут иметь дело с какими-то предметами. Это происходило всегда, когда примитив, еще не ведающий аскезы духа, т. е. критического познания, узнавал мир как всеобщее явление только сумеречно в пределах форм фантазии, наполняющих его; где субъективное и объективное неразличимо проникают друг в друга. "Все, что вовне — также и внутри", — можно было бы сказать вместе с Гете (["Nichts ist drinnen, nichts ist draussen; / Denn was innen, das ist aussen". Gott und Welt Epirrhema.]). Это "внутри", которое современный рационализм с такой большой охотой производит из "внешнего", имеет свою собственную структуру, которая предшествует всякому сознательному опыту как нечто априорное. Никак нельзя себе представить, как опыт в самом широком смысле, да и вообще психическое, могло бы возникнуть из чего-то внешнего. Психика принадлежит к самой интимной тайне жизни; и как все органически-живое имеет свою, присущую только ей структуру и форму, — точно так же и психика. Возникли ли вообще когда-либо душевная структура с ее элементами, как впрочем и архетипы, — этот вопрос метафизики, и потому на него нельзя ответить. Эта структура всякий раз есть то, что оказалось найденным, т. е. то, что во всяком случае всегда уже было: предпосылка. Это — мать, форма, в которой постигается все переживаемое. Отец же, как нечто ей противоположное, репрезентирует динамику архетипа, потому что последний есть и то и другое, форма и энергия.


Носительницей архетипа в первую очередь является конкретная мать, потому что ребенок поначалу живет с ней в исключительной партиципации, т. е. в бессознательной идентичности. Мать — это не только физическая, но также и психическая предпосылка ребенка. Вместе с пробуждением Я-сознания партиципация постепенно развязывается, и сознание начинает вступать в противоречие с бессознательным, т. е. со своей собственной предпосылкой. Из-за этого возникает отделение Я от матери, личное своеобразие которой становится постепенно все более отчетливым. Вместе с этим отпадают от ее образа все присочиненные и полные таинственности свойства, они смещаются на близлежащую виртуальность, к — примеру, на бабушку. Она — как мать матери — "больше" последней. Она, собственно, и есть "великая мать". Нередко она перенимает черты мудрости, так же как и черты колдовской ворожбы. Ибо чем дальше архетип удаляется от сознания, тем становится он прозрачней, и отчетливей он принимает этот самый мифологический облик. Переход от матери к бабушке означает повышение ранга для архетипа. Об этом определенно свидетельствует, например, воззрение батаков: жертвоприношение мертвых причитается отцу, это обычная жертва. Если, однако, сын имеет своего собственного сына, то отец становится дедом и приобретает вместе с тем как бы ранг более высокого достоинства потустороннего. Тогда ему приносится великая жертва (Wameck. Die Religion der Batak.).


Поскольку дистанция между осознаваемым и неосознаваемым становится все больше, бабушка — посредством повышения ранга — превращается в Великую Мать, из-за чего внутренние противоположности этого образа расходятся и распадаются. С одной стороны, возникает добрая, а с другой — злая фея, или же благожелательная, светлая — и опасная, темная богиня. В западной античности и особенно в восточных культурах зачастую эти противоположности остаются объединенными в одном и том же облике, без того, чтобы сознание ощущало эту парадоксальность как мешающую. Как легенды о таких богах, точно так же и моральные облики их фигур как правило полны противоречий. В западной античности эта парадоксальность и моральная двусмысленность богов очень рано стали камнем преткновения и начали вызывать соответствующую критику, которая — в конечном счете — с одной стороны, привела к обесцениванию олимпийской компании богов, с другой — дала повод к философским толкованиям. Пожалуй, отчетливей всего это выражается в христианской реформации иудейского понятия Бога: моральная двусмысленность Яхве превратилась исключительно в доброго Бога, которому противостоит дьявол, объединяющий в себе все зло. Создается впечатление, что усиленное развитие чувства у западного человека принудило к такому решению, которое рассекло божество на две половины по моральному основанию. На Востоке, напротив, преобладающая интуитивно-интеллектуальная установка не дозволила чувственной оценке выносить решение, поэтому боги сумели сохранить нетронутой свою исходную моральную парадоксальность. Итак, репрезентативной для Востока является Кали, а для Запада — Мадонна. Она полностью утратила тень. Эта тень полностью провалилась в вульгарную преисподнюю, где она влачит едва заметное существование как "бабушка черта". Благодаря развитию чувственной оценке возвысилось сияние светлой и доброй богини до чего-то безмерного, однако темнота, которая, скорее всего, должна быть представлена чертом, локализовалась в человеке. Это своеобразное развитие было вызвано главным образом тем, что христианство, опасаясь манихейского дуализма, всеми силами пыталось сберечь монотеизм. Но так как в действительности нельзя было не признать темноту и зло, то не оставалось ничего иного, кроме как сделать человека ответственным за все это. Чуть было даже совсем не упразднили черта, из-за чего его метафизический облик, который ранее составлял интегральную часть божества, интроецировался в человека, так что последний стал подлинным носителем mysterium iniquitatis (греха): "omne bonum a Deo, omne malum ab homihe!" ("Все благое от Бога, все злое (исходит) — от человека".). Это развитие в новое время обратилось чем-то адским: волк под покровом сна разгуливает повсюду и нашептывает на ухо, что подлинное зло есть не что иное, как неразумение добра и что это инструмент, вполне годный для прогресса. Полагают, что тем самым можно вконец разгромить мир тьмы, и не думают о том, на какую стезю душевного отравления направляют человека. Ведь он таким образом сам становится чертом, потому что последний есть половина архетипа, неодолимая сила которого даже у неверующего европейца при любой подходящей и неподходящей возможности исторгает возглас: "О Боже!". Если еще и можно что-то сделать, так это не идентифицировать себя с одним архетипом, потому что последствия этого — как свидетельствуют психопатология и некоторые современные события — ужасающие.


Запад в такой мере привел в упадок свое душевное хозяйство, что он должен оспаривать понятие душевной власти, — неукрощенной и неукрощаемой человеком — а именно само божество, чтобы одолеть помимо уже заглоченного зла еще и добро. Прочтите как-нибудь внимательно и с психологической точки зрения Заратустру Ницше. Ницше изобразил — с редкостной последовательностью и страстью действительно религиозного человека — психологию того "сверхчеловека", бог которого умер; этот человек сломлен тем, что он запер божественную парадоксальность в узком кожухе смертного человека. Гете, мудрец, правильно заметил, "какой ужас охватывает сверхчеловека" ([FausL 1. Teil. Nacht. Der Erdgeist spricht.]), и навлек на себя тем высокомерную улыбку филистеров образования. Его прославление матери, величие которой охватывает Царицу Небесную и одновременно Марию Египетскую, означает наивысшую мудрость и крепкое наставление думающим европейцам. Однако, что мы хотим, собственно говоря, от того времени, когда даже компетентные представители христианской религии откровенно заявляют о своей неспособности постигнуть основы религиозного опыта. Возьму первое попавшееся предложение из (протестантской) теологической статьи: "Мы понимаем себя — натуралистически или идеалистически — как единое существо, а не так своеобразно разделенное, что враждебные силы могут вмешаться (Подчеркнуто мной. — Авт.) в нашу внутреннюю жизнь, как предсказывает Новый Завет" (Bultmann — цитировано по: Buri. Theologie und Philosophic. P. 117.). Автору очевидно неизвестно, что наука уже более чем полстолетия как установила и экспериментально доказала лабильность и диссоциированность сознания. Наши сознательные интенции, так сказать, постоянно, в большей или меньшей степени нарушаются и перечеркиваются бессознательными вливаниями, причины которых нам кажутся инородными. Психика далека от того, чтобы быть единством; напротив, она — клокочущая смесь идущих наперекор друг другу импульсов, торможений и аффектов; их конфликтное состояние для многих людей столь непереносимо, что они желают избавления, даже разрекламированного теологией. Избавление от чего? Конечно же, от крайне сомнительного психического состояния. Единство сознания, соответственно так называемой личности, не есть действительность, а дезидерат. Я все еще живо помню некоего философа, который грезил этим единством и консультировался у меня по поводу невроза: он был одержим идеей, будто он страдает раком. Я не знаю, у сколь многих специалистов он уже консультировался прежде и сколь много сделал рентгеновских снимков. Его всегда уверяли, что у него нет никакого рака. Он сам мне сказал: "Я знаю, что у меня нет рака, но ведь он мог бы у меня быть". Кто ответствен за эту химеру? Он сделал ее не сам, но какая-то чуждая сила навязала ему это. Я не делаю различия между этим состоянием и состоянием одержимости в Новом Завете. Верую ли я в демона воздушного царства или в какой-то фактор бессознательного, который со мной разыгрывает эти бесовские проказы, — совершенно все равно. Факт остается фактом: человеку угрожают чуждые ему силы в его воображаемой и спесивой уникальности. Лучше бы теология трудилась над тем, чтобы в конечном счете просто привлечь внимание к этим психологическим фактам, чем со столетним запаздыванием их просветительски "демифологизировать".


В предыдущих разделах я попытался дать обзор тех психических явлений, которые приписываются господству образа матери. Я не делал специально каких-либо намеков, но мой читатель, конечно же, сразу сумел разглядеть под покровом персоналистической психологии те черты, которые характерны для мифологического облика Великой Матери. Когда мы предлагаем нашим пациентам, находящимся под влиянием образа Матери, выразить в слове или в образе, что они замечают и выделяют в качестве "матери" — будь то положительное или отрицательное — то мы получаем символические обличья, которые' можно считать непосредственными аналогиями к мифологическому образу матери. Конечно, с такими аналогиями ступаем мы в область, для объяснения которой потребуется намного больше работы. По крайней мере я не чувствую себя в состоянии высказать что-либо определенное на этот счет. Если же, несмотря на это, я все же рискну сделать некоторые замечания, то я хотел бы, чтобы их рассматривали как предварительные и необщеобязательные.


Прежде всего я хотел бы привлечь внимание к тому особому обстоятельству, что образ матери находится на совершенно другом уровне, когда тот, — кто его выражает, — является мужчиной, а не женщиной. Для женщины мать есть тип ее сознательной, сообразной с полом жизни. Для мужчины, однако, мать есть тип какого-то переживаемого, чуждого визави, наполненного образным миром латентного бессознательного. Уже по этой причине материнский комплекс мужчины принципиально отличается от такого же комплекса у женщины. Соответственно этому мать для мужчины, — с самого, так сказать, начала — нечто, имеющее явно выраженный символический характер, и поэтому затрагивает, конечно же, те тенденции, которые идеализируют мать. Идеализация есть скрытый амулет. Идеализируют там, где нужно изгнать страх. Угрожающим является бессознательное и его магическое влияние (Само собой разумеется, что дочь может также идеализировать мать, к чему однако необходимы особые обстоятельства, в то время как у мужчины идеализация имеет место, так сказать, в пределах нормального хода событий.).


В то время как у мужчины мать символизирует ipso facto, у женщины она, по-видимому, только в ходе психического развития становится символом. Опыт с очевидностью показывает, что у мужчин тип Урании в общем проступает сильнее, в то время как у женщин — преобладает хтонический тип, так называемая земляная мать. На первой фазе, когда выступает архетип, случается более или менее полная идентичность с праобразом. Женщина может непосредственно идентифицировать себя с земляной матерью; мужчина же — нет (исключая психотические случаи). Как нам излагает мифология, к своеобразиям Великой Матери относится то, что она часто появляется спаренной со своим мужским соответствием. Мужчина идентифицирует себя поэтому с сыном-возлюбленным, облагодетельствованным Софией, неким "puer aetemus" или "filius sapientiae", неким мудрецом. Но спутником хтонической матери является как раз нечто прямо противоположное, итафаллический Гермес (или как в Египте — Бес), или — выражаясь по-индийски — Линга. Этот символ имеет в Индии высочайшее духовное значение, впрочем как и Гермес — одна из самых противоречивых фигур эллинского синкретизма, в котором берет свои истоки положительное духовное развитие Запада: Гермес — это также бог откровения, а в ранней средневековой натурфилософии никак не меньше, чем сам миротворящий нус. Пожалуй, лучше всего эта тайна выражена в темных словах "Tabula Smaragdina": "Omne suoerius sucut inferius" ([Ruska (Hg). P. 2. "Все, что наверху, подобно тому, что снизу".]).


Вместе с этой идентификацией мы вступаем в область сизигии, а именно, спаривания противоречий, где одно никогда не отделимо от другого, ему противоположного. Это та сфера переживаний, которая непосредственно ведет к опыту индивидуации, становлению Самости. Можно было бы, вероятно, привести в качестве примеров (из западной литературы и уж подавно из кладезя мудрости Востока) множество символов этого процесса, однако в этом деле слова и понятия, да даже идеи, мало что значат. Они даже могут стать опасной ложной стезей. В этой воистину еще темной душевной области опыта, где нам архетипы, так сказать, выступают навстречу, яснее ясного становится их психическая власть. Если эта сфера и представляет собой нечто, то это сфера чистого переживания, и поэтому ее нельзя схватить формулами или антиципировать. Знатоку, конечно же, станет ясно без многословных пояснений, какое напряжение выражает Апулей в своей блистательной молитве Regina Coeli, когда он к coelestis Venus присоединяет "noctumis ululatibus horrenda Proserpina" ([Metamorphoseos., lib. XI. Р. 223. — Прозерпина, которая возбуждается своим ночным ужасом.]): это и есть устрашающая парадоксальность изначального образа матери.


Когда я в 1938 г. набросал первую редакцию этой статьи, то я совсем не ведал, что 12 годами позже христианское обличье архетипа матери могло бы возвыситься до догматической истины. Христианская Regina Coeli стряхнула, само собой разумеется, все олимпийские свойства за исключением света, добра и вечности, и даже свое человеческое тело, которому, как таковому, отказали в грубо материальной тленности и которое превратилось в неземную нетленность. Несмотря на все это чистая аллегорика Божьей Матери сохранила некоторую связь со своими языческими предначертаниями в Исиде (или Ио) и Семеле. Не только Исида и ее дитя Гор являются иконологическими праобразами, но также небесное путешествие Семелы, изначально смертной матери Диониса, предполагает assumptio Beatae Virginis. Так же точно и сын Семелы — умирающий и воскресающий бог (и самый молодой олимпиец). Сама Семела, кажется, стала старой богиней Земли, так же как Дева Мария есть земля, из которой родился Христос. При таких обстоятельствах у психологов, конечно, возникает вопрос, куда вообще подевалось в этом случае столь характерное для образа матери отношение к земле, к темноте и к бездонности телесного человека с его анималистической животной и страстной природой и к "materia" вообще? Оглашение догмата было достигнуто в то время, когда достижениям естественной науки и техники вкупе с рационалистическим и материалистическим мировоззрением о духовной и душевной доброте человечества угрожало полнейшее уничтожение. Человечество оснастилось страхом и отвращением к ужасному разрушению. Вероятно, наступили обстоятельства, когда должно было применить водородную бомбу и когда немыслимо чудовищное дело стало неминуемым для оправданной обороны собственного существования. При таком фатальном развитии событий Божья Матерь, возвышающаяся на небе, находится в острейшем противоречии, да, ее assumptio означает даже намеренную контрмеру против материалистического доктринерства, которое представляет собой бунт хтонических сил. Как в свое время вместе с явлением Христа сначала возник собственно черт и противник Бога из первоначального, на Небе находящегося Сына Божьего, так же и сейчас, наоборот, небесный облик отщепился от своей изначальной хтонической области и занял контрпозицию по отношению к раскрепощенным титаническим силам земли и преисподней. Как только с Божьей Матери были сняты все сущностные свойства вещественности, так материя разодушевилась до самого что ни на есть основания, и это именно в то время, когда физика продвигается к таким признаниям, которые делают материю если не полностью "развеществленной", то все же наделяют ее этими свойствами, а также проблематизируют ее отношение к физике. Точно так же как мощное развитие естественных наук сначала привело к опрометчивому развенчанию Бога и к столь же необдуманному разобоживанию природы, сегодня научный натиск познания намеревается перебросить мосты между чудовищной бездной, которая установилась между двумя мировоззрениями. Психология склоняется к тому, чтобы узреть в догмате assumptio некий символ, который предполагает указанное развитие в определенном смысле. Она считает отношения к земле и к матери непреложными условиями архетипа матери. Но если один из этих двух безусловных обликов — на небе, т. е. в царстве духов, представляется воспринятым, то тем самым это означает объединение земли и неба, соответственно материи и духа. Естественно-научное познание пошло, конечно, обратным путем: оно признало в самой материи эквивалент духа, при этом образ такого "духа" оказался лишенным почти всех или по крайней мере большей части признанных ранее свойств, впрочем так же, как и земной материал, который торжественной поступью на небо скинул с себя свои специфические особенности. Тем не менее начало по объединению разделенных принципов было положено.


Взятое в конкретном смысле, assumptio означает абсолютную противоположность материализму. Понимаемый таким образом встречный ход ни в коем случае не смягчает напряжение между противоположностями, но только тянет их к экстремуму.


Однако при символическом понимании assumptio тела это означает признание материи, которая, в конечном счете, может идентифицироваться со злом только вследствие чрезвычайной пневматической тенденции. Сами по себе — как дух, так и материя — нейтральны или, лучше сказать, "utriusque capax", т. е. способны к тому, чтобы человека назвать добрым или злым. Хотя эти обозначения имеют в высшей степени относительную природу, в их основе лежат все же действительные противоречия, которые принадлежат к энергетической структуре физической, равно как и психической природы, и между нами не существует межи. Нет утверждения без отрицания. Хотя — или даже благодаря экстремальной противоположности — одно не может быть без другого. Именно так, как формулирует классическая китайская философия: янь (т. е. светлый, теплый, сухой и мужской принцип) содержит в себе зародыш инь (темного, холодного, влажного и женского принципа), и наоборот. Поэтому в материи вполне позволительно открыть зародыш духа и в духе — зародыш материи. Известные с давних пор и статистически подтвержденные Ринешем эксперименты феноменов "синхроничности" дают указания по всей видимости в том же направлении ([Jung.] Synchronizitat als ein Prinzip akausaler Zusammenhange.). Некоторая одухотворенность материи ставит под вопрос абсолютную имматериальность духа, хотя ему следовало бы причислить некоторый род субстанциальности. Церковный догмат — во время величайшего политического напряжения, которое вообще знала история, — есть компенсирующий символ, соответствующий стремлению в современной естественной науке, к единому образу мира. В некотором смысле обеим тенденциям развития в алхимии предшествовала противоположность в форме hieros gamos, конечно только в символической форме. Символ, однако, имеет большое преимущество, потому что он в состоянии заключить в один образ гетерогенные, даже несочетаемые и несоединимые факторы. Вместе с закатом алхимии разрушилось символическое единство духа и вещества, и вследствие этого современный человек оказался лишенным корней и чужим в обездушенной природе.


Алхимия рассматривала объединение противоположностей в символе дерева; и это совсем не удивительно, что бессознательное сегодняшнего человека, который уже более не чувствует себя в мире как дома и который не может обосновать свое существование — ни в несуществующем отныне прошлом, ни в еще несуществующем будущем, — опять ухватилось за символ дерева, укорененного в этом мире и простирающегося в небесную высь: мирового древа, которое есть человек. История символа показывает нам, что дерево есть путь и рост к чему-то неизменяющемуся и вечносуществующему (пребывающему в вечности), к тому, что возникает благодаря объединению противоположностей и что (посредством своего вечного уже-наличного-бытия) делает возможным такое объединение. Представляется, будто человек, который тщетно ищет свое существование и делает из этого философию, обретает-таки вновь — через переживание символической действительности — обратный путь в тот мир, в котором он не чужестранец и не пришелец.









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх