• «АННА КАРЕНИНА»(1877)
  • Сюжет
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • Действующие лица
  • Хронология Толстого
  • Композиция
  • Образность
  • Имена
  • Комментарии
  • «СМЕРТЬ ИВАНА ИЛЬИЧА» (1884–1886)
  • 1
  • 2
  • ЛЕВ ТОЛСТОЙ 1828-1910

    Толстой — непревзойденный русский прозаик. Оставляя в стороне его предшественников Пушкина и Лермонтова, всех великих русских писателей можно выстроить в такой последовательности: первый — Толстой, второй — Гоголь, третий — Чехов, четвертый — Тургенев;. Похоже на выпускной список, и разумеется, Достоевский и Салтыков-Щедрин со своими низкими оценками не получили бы у меня похвальных листов.

    Читая Тургенева, вы знаете, что это — Тургенев. Толстого вы читаете потому, что просто не можете остановиться. Идеологическая отрава — пресловутая «идейность» произведения (если прибегнуть к понятию, изобретенному современными критиками-шарлатанами) начала подтачивать русскую прозу в середине прошлого века и прикончила ее к середине нашего. Поначалу может показаться, что проза Толстого насквозь пронизана его учением. На самом же деле его проповедь, вялая и расплывчатая, не имела ничего общего с политикой, а творчество отличает такая могучая, хищная сила, оригинальность и общечеловеческий смысл, что оно попросту вытеснило его учение. В сущности, Толстого-мыслителя всегда занимали лишь две темы: Жизнь и Смерть. А этих тем не избежит ни один художник.

    ***

    Граф Лев Николаевич Толстой (1828 — 1910) — крепкий, неутомимый духом человек — всю жизнь разрывался между чувственной своей природой и сверхчувствительной совестью. Вожделения и соблазны города постоянно уводили его с мирного деревенского проселка, по которому Толстой-аскет жаждал идти с той же страстью, с какой Толстой-сладострастник нестерпимо жаждал плотских утех. В юности сладострастие одерживало верх. Позднее, после женитьбы (1862), Толстой обрел временный душевный покой в семейной жизни, отданной рачительному управлению имением — он владел богатыми землями на Волге — и работе над лучшими книгами. Как раз тогда, в 60-е и в начале 70-х гг., он и создал свои шедевры — грандиозную «Войну и мир» (1869) и бессмертную «Анну Каренину». А еще позже, в конце 70-х гг., когда ему уже было далеко за сорок, совесть переборола личные интересы, семейное благополучие, головокружительную литературную карьеру, которыми он пожертвовал ради того, что считал своим нравственным долгом, предпочтя красочной дерзости творчества простую, суровую жизнь, построенную на рассудочных принципах христианской морали и отвлеченной идеи гуманизма. И когда в 1910 г. ему стало ясно, что, продолжая оставаться в своем имении, в лоне неугомонной семьи, он по-прежнему предает идеалы простого, безгрешного бытия, этот 80-летний старец ушел из дому, отправился пешком в монастырь, до которого так и не добрался, и встретил смерть на постоялом дворе маленькой железнодорожной станции.

    Я не выношу копания в драгоценных биографиях великих писателей, не выношу, когда люди подсматривают в замочную скважину их жизни, не выношу вульгарности «интереса к человеку», не выношу шуршания юбок и хихиканья в коридорах времени, и ни один биограф даже краем глаза не посмеет заглянуть в мою личную жизнь. Но вот что я должен сказать. Злорадное сострадание Достоевского, его упоение жалостью к униженным и оскорбленным — все это были в конце концов одни лишь эмоции, а та особая разновидность мрачного христианства, которую он исповедовал, ничуть не мешала ему вести жизнь, весьма далекую от его идеалов. Толстой же, как и его представитель Левин, напротив, был органически неспособен к сделке с совестью — и жестоко страдал, когда животное начало временно побеждало духовное.

    Открыв для себя новую религию — помесь буддийского учения о нирване и Нового Завета (иначе говоря, «Иисус минус церковь») — и следуя ей, он пришел к выводу, что искусство — безбожно, ибо основано на воображении, на обмане, на подтасовке, и без всякого сожаления пожертвовал великим даром художника, довольствуясь ролью скучного, заурядного, хотя и здравомыслящего философа. Покорив вершины искусства в «Анне Карениной», он внезапно решил ограничиться нравоучительными статьями и кроме них ничего не писать. К счастью, движимый неудержимой потребностью в творчестве, он иногда уступал природному дару и создал еще несколько изумительных произведений, не замутненных нарочитой назидательностью, в том числе — величайший рассказ «Смерть Ивана Ильича».

    Многие относятся к Толстому со смешанным чувством. В нем любят художника и терпеть не могут проповедника. Но в то же время отделить Толстого-проповедника от Толстого-художника невозможно: все тот же низкий, медлительный голос, то же крепкое плечо, что легко выдерживало и ношу заоблачных видений, и тяжкий груз идей. Так и хочется порой выбить из-под обутых в лапти ног мнимую подставку и запереть в каменном доме на необитаемом острове с бутылью чернил и стопкой бумаги, подальше от всяких этических и педагогических «вопросов», на которые он отвлекался, вместо того чтобы любоваться завитками темных волос на шее Анны Карениной. Но это невозможно; Толстой един, и борьба между художником, который упивался красотой черной земли, белого тела, голубого снега, зеленых полей, пурпурных облаков, и моралистом, утверждавшим, что художественный вымысел греховен, а искусство безнравственно, — борьба эта шла в одном и том же человеке. Сочиняя ли, проповедуя ли, Толстой рвался наперекор всему к истине. В «Анне Карениной» он воспользовался одним методом, в проповедях — другим, но, сколь бы утонченным ни было его искусство и скучными его воззрения, правда, которую он так мучительно искал и порой чудом находил прямо у себя под ногами, и без того всегда была с ним, ибо Толстой-художник и был этой правдой. Меня смущает лишь то, что, столкнувшись с этой правдой, он не всегда узнавал в ней себя. Мне нравится одна история: однажды под старость, ненастным днем, уже давным-давно перестав сочинять, он взял какую-то книгу, раскрыл ее наугад, заинтересовался, увлекся и, взглянув на обложку, с удивлением прочел: «Анна Каренина» Льва Толстого.

    Откуда эта одержимость Толстого, которая всю жизнь сковывала его гений, да и сегодня смущает чуткого читателя? Наверное, суть ее в том, что мучительный поиск истины, правдоискательство было для него дороже, чем легкая, красочная, блистательная иллюзия правды. Старая русская истина с ее неистовством и тяжелой поступью никогда не была приятной собеседницей. Не будничная правда, но бессмертная Истина, не просто правда, но озаряющий собой весь мир свет правды. Когда Толстому случалось найти ее в себе, в блеске собственного воображения, он почти бессознательно шел по верному пути. И что нам вся его борьба с господствующей православной церковью, его этические воззрения рядом с отрывком из любого романа, отмеченного печатью этого озарения? Истина — одно из немногих русских слов, которое ни с чем не рифмуется. У него нет пары, в русском языке оно стоит одиноко, особняком от других слов, незыблемое, как скала, и лишь смутное сходство с корнем слова «стоять» мерцает в густом блеске этой предвечной громады. Большинство русских писателей страшно занимали ее точный адрес и опознавательные знаки. Пушкин мыслил ее как благородный мрамор в лучах величавого солнца. Достоевский, сильно уступавший ему как художник, видел в ней нечто ужасное, состоящее из крови и слез, истерики и пота. Чехов не сводил с нее мнимо-загадочного взгляда, хотя чудилось, что он очарован блеклыми декорациями жизни. Толстой шел к истине напролом, склонив голову и сжав кулаки, и приходил то к подножию креста, то к собственному своему подножию.

    ***

    Одно из его открытий по странной случайности ускользнуло от внимания критиков. Он открыл — так никогда и не узнав об этом — метод изображения жизни, который точнее всего соответствует нашему представлению о ней. Он — единственный мне известный писатель, чьи часы не отстают и не обгоняют бесчисленные часы его читателей. Великие художники всегда отличались зоркостью, и в том, что принято называть «реализмом» толстовских описаний, многие превзошли его. Хотя рядовой русский читатель и скажет, что в Толстом пленяет совершенная реальность его романов, словно ты встретился со старыми друзьями и очутился в знакомой обстановке, дело вовсе не в этом. В яркости описаний ему не уступали и другие. В романах Толстого читателей пленяет его чувство времени, удивительно созвучное нашему восприятию. Свойство не столько похвальное, сколько природное, присущее толстовскому гению. Именно это уникальное равновесие времени и вызывает у чуткого читателя то ощущение реальности, которое он склонен приписывать остроте толстовского зрения. Проза Толстого течет в такт нашему пульсу, его герои движутся в том же темпе, что прохожие под нашими окнами, пока мы сидим над книгой.

    Самое любопытное состоит в том, что Толстой довольно небрежно обращается с объективным временем. Внимательные читатели заметили, что в «Войне и мире» дети растут или слишком быстро, или слишком медленно, так же, как в «Мертвых душах», где, несмотря на пристальное внимание Гоголя к костюмам героев, Чичиков в разгар лета разгуливает в медвежьей шубе. В «Анне Карениной» автора то и дело заносит на скользкой дороге времени. Но эти мелкие промахи ничуть не мешают Толстому передать его ход, саму его сущность, столь созвучную читательскому восприятию. Были и другие писатели, откровенно стремившиеся передать это движение: так, Пруст приводит героя романа «В поисках утраченного времени» на последний светский обед, и тот, видя своих знакомых в серых париках, вдруг понимает, что серые парики — просто седые волосы, что эти люди состарились, пока он путешествовал в глубь своей памяти. Или обратите, например, внимание, как Джеймс Джойс обходится с временем в «Улиссе», когда Блум пускает клочок бумаги от моста к мосту вниз по Лиффи — из дублинской бухты в океан вечности. Но даже эти писатели не добиваются того, чего достигает Толстой, передавая течение времени как бы невзначай, мимоходом. Время у них течет или медленнее, или быстрее, чем шли часы вашего деда, — это время «по Прусту» или «по Джойсу», а не обычное, нормальное человеческое время, которое удавалось передать Толстому. Неудивительно поэтому, что пожилые люди в России, беседуя за вечерним чаем, говорят о героях Толстого как о совершенно реальных людях, похожих на их знакомых, будто они и впрямь танцевали на балу с Кити, Анной или Наташей или обедали с Облонским в его любимом ресторане. Читателям Толстой кажется великаном вовсе не потому, что другие писатели рядом с ним карлики, а потому, что он всегда стоит вровень с нами, идет с нами в ногу, никого не обгоняя на ходу. Хотя Толстой постоянно присутствует в книге, постоянно вторгается в жизнь персонажей и обращается к читателю, в тех знаменитых главах, которые считаются его шедеврами, он невидим — чего так истово требовал от писателя Флобер, говоря, что идеальный автор должен быть незаметным в книге и в то же время вездесущим, как Творец во Вселенной. Поэтому у нас то и дело возникает ощущение, будто роман Толстого сам себя пишет и воспроизводит себя из себя же, из собственной плоти, а не рождается под пером живого человека, водящего им по бумаге, то останавливаясь и зачеркивая слово, то сидя в задумчивости или почесывая заросший щетиной подбородок.

    Как я уже говорил, в романах Толстого не всегда можно провести отчетливую грань между проповедником и художником. Авторскую проповедь подчас трудно отделить от рассуждений того или иного персонажа. И в сущности довольно часто, когда на протяжении многих, явно побочных страниц объясняется, что и как нам следует думать по тому или иному поводу или что, к примеру, думает сам Толстой о войне, мире и сельском хозяйстве, чары его слабеют и начинает казаться, что прелестные новые знакомые, ставшие уже частицей нашей жизни, вдруг отняты у нас, дверь заперта и не откроется до тех пор, пока величавый автор не завершит утомительного периода и не изложит нам свою точку зрения на брак, Наполеона, сельское хозяйство или не растолкует своих этических и религиозных воззрений. Например, в книге разбираются сельскохозяйственные вопросы, скажем, в связи с интересами Левина, крайне скучные для иностранцев, и вряд ли вы будете вникать в них сколько-нибудь глубоко. Толстой-художник допускает ошибку, уделяя им столько страниц, тем более что они тесно связаны с определенным историческим отрезком и собственными идеями Толстого, которые менялись со временем и быстро устарели. Сельское хозяйство не вызывает у нас того трепета, как переживания и настроения Анны или Кити..<…>

    «АННА КАРЕНИНА»(1877)

    Сюжет

    1

    Обычно я не пересказываю сюжета, но для «Анны Карениной» сделаю исключение, так как сюжет ее по природе своей нравственный. Это клубок этических мотивов, на которых нужно остановиться, прежде чем мы сможем наслаждаться романом на более высоком уровне.

    Одна из самых привлекательных героинь мировой литературы, Анна — молодая, прекрасная женщина, очень добрая, глубоко порядочная, но совершенно обреченная. Выйдя замуж за чиновника с многообещающей карьерой, Анна ведет беззаботную светскую жизнь в самом блестящем петербургском обществе. Она обожает своего маленького сына, уважает мужа, на 20 лет ее старше, и ее кипучая, жизнерадостная натура охотно принимает все поверхностные удовольствия жизни. Встретив Вронского по дороге в Москву, она страстно влюбляется. Эта любовь переворачивает ее жизнь — теперь все, на что она смотрит, видится ей в другом свете.

    В знаменитой сцене, когда Каренин встречает ее на петербургском вокзале, она вдруг замечает, как торчат у него уши. Раньше она никогда не обращала на них внимания, потому что никогда не оглядывала его критически, он был неотъемлемой частью той жизни, которую она безоговорочно принимала. Теперь все изменилось. Ее страсть к Вронскому — поток белого света, в котором ее прежний мир видится ей мертвым пейзажем на вымершей планете.

    Анна не обычная женщина, не просто образец женственности, это натура глубокая, полная сосредоточенного и серьезного нравственного чувства, все в ней значительно и глубоко, в том числе ее любовь. Она не может вести двойную жизнь, в отличие от другой героини романа, княгини Бетси. Ее правдивая и страстная натура не допускает обмана и тайн. Она ничуть не похожа на Эмму Бовари, провинциальную фантазерку, сентиментальную распутницу, пробирающуюся вдоль осыпающихся стен к постелям чередующихся любовников. Анна отдает Вронскому всю жизнь, решается расстаться с обожаемым сыном — несмотря на терзания, которых ей это стоит — и уезжает с Вронским сначала в Италию, потом — в его имение в Центральной России, хотя эта «открытая» связь делает ее безнравственной женщиной в глазах безнравственного света. (В определенном смысле о ней можно сказать, что она осуществила мечту Эммы, которая хотела сбежать с Родольфом, но Эмма не знает мук расставания с сыном, и этой маленькой женщине неведомы угрызения совести.) Кончается тем, что Анна и Вронский возвращаются в город. Лицемерное общество шокировано не столько ее связью, сколько полным пренебрежением к светским приличиям.

    В то время как Анна несет на себе всю тяжесть общественного негодования (она унижена и оскорблена, растоптана и «раздавлена»), Вронский, мужчина не очень глубокий, бездарный во всем, но светский, только выигрывает от скандала, его приглашают повсюду, он кружится в вихре светской жизни, встречается с бывшими друзьями, его представляют внешне приличным дамам, которые и на минуту не останутся рядом с опозоренной Анной. Он все еще любит Анну, но подчас его тянет к спорту и светским развлечениям, и время от времени он не отказывает себе в них. Анна истолковывает эти мелкие измены как знак его охлаждения к ней. Она чувствует, что может потерять его.

    Вронский, вертопрах с плоским воображением, начинает тяготиться ее ревностью, чем только усиливает ее подозрения.[17]

    Доведенная до отчаяния грязью и мерзостью, в которой тонет ее любовь, однажды майским воскресным вечером Анна бросается под колеса товарного поезда. Вронский понимает слишком поздно, что он утратил. Весьма кстати для него и для Толстого начинается русско-турецкая война, и в 1876 г. он отбывает на фронт с добровольным ополчением. Наверное, это единственный запрещенный прием в романе: слишком уж он прост, слишком кстати подвернулся. Параллельная линия в романе, развивающаяся как будто совершенно независимо, — линия Левина и княжны Кити Щербацкой, его ухаживание и женитьба. Левин — самый автобиографический герой Толстого, человек с высокими нравственными ценностями и совестью с большой буквы. Совесть не дает ему покоя ни на минуту. Левин и отдаленно не похож на Вронского. Вронский живет только ради удовлетворения своих желаний. До встречи с Анной он ведет общепринятый образ жизни, даже в любви он готов заменить высокие идеалы условностями своего круга. А Левин — человек, считающий своим долгом постигать окружающий мир и найти в нем свое место. Поэтому его внутренняя природа постоянно меняется, он духовно растет на протяжении всего романа, он поднимается до тех религиозных идеалов, которые в это время Толстой вырабатывал для себя.

    Рядом с этими главными героями действуют другие персонажи. Стива Облонский, легкомысленный, никчемный брат Анны; его жена Долли, урожденная Щербацкая, добрая, серьезная, исстрадавшаяся женщина, одна из идеальных героинь Толстого, вся жизнь которой отдана детям и несносному мужу; семья Щербацких, одна из старинных московских аристократических фамилий; мать Вронского и целая галерея представителей петербургского светского общества. Петербургский свет резко отличается от московского. Москва — добрый, домашний, ленивый, патриархальный, старый город, Петербург — изысканная, холодная, официальная, модная и сравнительно молодая столица, где я сам родился 30 лет спустя. Конечно, нельзя забыть о Каренине, муже главной героини, сухом, добропорядочном господине, жестоком в своих холодных добродетелях, идеальном государственном служащем, косном бюрократе, лицемере и тиране, охотно принимающем поддельную мораль своего круга. В иные минуты он способен на добрые порывы, на широкий жест, но быстро забывает об этом и ради них не может поступиться своей карьерой. У постели Анны, еще не оправившейся после родов и уверенной в близкой смерти (которая, однако, ее минует), Каренин прощает Вронского и пожимает ему руку с истинным христианским смирением и великодушием. Вскоре он опять изменится, станет холодным и неприветливым, но в этот миг близость смерти все меняет, и в глубине души Анна любит его так же, как и Вронского: обоих зовут Алексеями, оба они снятся ей во сне как спутники ее жизни. Его искренность и доброта продлятся недолго, и когда Каренин попытается добиться развода (который не очень изменил бы его жизнь, но так много значит для Анны) и вдруг столкнется с неприятными осложнениями, он просто-напросто откажется действовать дальше, ни на минуту не задумавшись о том, что значит для Анны его отказ. Более того, он находит удовольствие в своей праведности.

    Одна из величайших книг о любви в мировой литературе, «Анна Каренина» — не только роман-интрига. Толстого глубоко волновали вопросы нравственности как самые важные, вечные и общечеловеческие. И вот какая нравственная идея заложена в «Анне Карениной» — вовсе не та, что вычитает небрежный читатель. Мораль не в том, что Анна должна платить за измену мужу (в известном смысле так можно сформулировать мораль, лежащую на самом дне «Мадам Бовари»). Дело не в этом, конечно, и вполне очевидно, почему: останься Анна с мужем, умело скрыв от света свою измену, ей не пришлось бы платить за нее ни счастьем, ни жизнью. Анна наказана не за свой грех (она могла бы жить с мужем и дальше), не за нарушение общественных норм, весьма временных, как все условности, и не имеющих ничего общего с вневременными, вечными законами морали. Так в чем же тогда нравственный смысл романа? Мы легче поймем его, если посмотрим на другую линию книги и сравним историю Левина — Кити с историей Вронского — Анны. Женитьба Левина основана на метафизическом, а не физическом представлении о любви, на готовности к самопожертвованию, на взаимном уважении. Союз Анны и Вронского основан лишь на физической любви и потому обречен. На первый взгляд может показаться, что общество покарало Анну за любовь к человеку, который не был ей мужем. Конечно, такого рода «мораль» совершенно «аморальна», не говоря уже о художественной недостоверности, ведь у других представительниц света, того же высшего общества сколько угодно любовных связей, только тайных, «под темной вуалью». (Вспомните синюю вуаль Эммы во время ее прогулки с Родольфом и черную вуаль во время свидания с Леоном.) Но честная несчастная Анна не надевает этой вуали, чтобы скрыть обман. Законы общества временны, Толстого же интересуют вечные проблемы. И вот его настоящий нравственный вывод: любовь не может быть только физической, ибо тогда она эгоистична, а эгоистичная любовь не созидает, а разрушает. Значит, она греховна. Толстой-художник с присущей ему силой образного видения сравнивает две любви, ставя их рядом и противопоставляя друг другу: физическую любовь Вронского и Анны (бьющуюся в тисках сильной чувственности, но обреченную и бездуховную) и подлинную, истинно христианскую (как ее называет Толстой) любовь Левина и Кити, тоже чувственную, но при этом исполненную гармонии, чистоты, самоотверженности, нежности, правды и семейного согласия.

    Эпиграф из Библии: «Мне отмщение, и Аз воздам» (говорит Господь). «Послание к Римлянам», гл. 12, ст. 19. Что это значит? Во-первых, общество не имело права судить Анну, во-вторых, Анна не имела права наказывать Вронского, совершая самоубийство.

    2

    Джозеф Конрад, английский романист польского происхождения, в письме от 10 июня 1902 г. к Эдуарду Гарнетту, писателю средней руки, обмолвился: «Напомни обо мне своей жене, чей перевод «Анны Карениной» мне кажется великолепным. О самой же книге я невысокого мнения, так что перевод придал ей некоторого блеска». Я никогда не прощу Конраду этого вздора. На самом деле перевод Гарнетт очень слабый.

    Напрасно мы будем искать на страницах романа Толстого искусных флоберовских переходов в главах от одного героя к другому. Структура «Анны Карениной» более традиционна, хотя книга написана через 20 лет после «Мадам Бовари». Разговор между персонажами с упоминанием других действующих лиц, герои-посредники, устраивающие встречи главных героев, — таковы нехитрые и подчас довольно топорные приемы Толстого. Еще проще его резкие переходы от главы к главе при смене декораций.

    Роман состоит из 8 частей, а каждая часть — в среднем из 30 коротких глав по 4 страницы. Автор ставит себе целью проследить две главные линии: Левина — Кити и Вронского — Анны, хотя существует и третья, подчиненная и посредническая линия Облонского — Долли, играющая особую роль в структуре романа и призванная по-разному связать две главные линии. Стива Облонский и Долли играют роль посредников между Левиным и Кити, Анной и ее мужем. Более того, пока Левин ведет холостяцкую жизнь, автор проводит тонкую параллель между Долли Облонской и левинским идеалом матери, который он найдет для своих собственных детей в Кити. Кроме того, разговор с крестьянкой кажется Долли таким же чудом, как Левину — разговор с мужиком о сельском хозяйстве. Действие романа начинается в феврале 1872 г. и продолжается до июня 1876 г.: проходит в общей сложности четыре с половиной года. Оно перемещается из Москвы в Петербург и развивается в четырех поместьях (поместье старой графини Вронской под Москвой также играет определенную роль в книге, хотя мы его ни разу не видим).

    В первой части романа главная тема — скандал в доме Облонских, с которого все начинается, и второстепенная тема — треугольник Кити — Левин — Вронский. Два лейтмотива, две главные темы — измена Облонского и разрыв Кити с Вронским из-за его увлечения Анной; — это вступление к трагической теме Вронского и Анны, которая не завершится так гладко, как перипетии Облонского и Долли или страдания Кити. Долли вскоре прощает своего вероломного мужа из любви к нему и ради пятерых детей, а также потому, что, по мнению Толстого, двое женатых и многодетных людей навеки связаны законом. Через два года после разрыва с Вронским Кити выходит замуж за Левина, и начинается идеальный с точки зрения Толстого брак. Но Анна, ставшая любовницей Вронского после десяти месяцев его ухаживаний, переживает крах своей семейной жизни и через четыре года после начала книги совершает самоубийство.[18]

    «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.

    Все смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами. Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более связаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских. Жена не выходила из своих комнат, мужа третий день не было дома. Дети бегали по всему дому, как потерянные; англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел вчера со двора, во время самого обеда; черная кухарка и кучер просили расчета.[19]

    На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычный час, то есть в восемь часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.

    «Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, и не Il mio tesoro, а что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины».

    Сон Стивы — род нелогичной комбинации, поспешно выхваченной из жизни постановщиком снов. Не подумайте, что эти столы просто покрыты стеклом — они целиком сделаны из стекла. Графинчики, итальянское пение и в то же время женщины в образе графинчиков — одно из тех лаконичных сочетаний, которое часто использует любитель-постановщик. Это приятный сон, столь приятный, что он уводит от реальности. Стива просыпается не в супружеской постели, но в тиши своего кабинета. Однако не это самое интересное. Самое любопытное заключается в том, что автор искусно изображает легкомысленную и незатейливую, распутную, эпикурейскую природу Стивы через призму его сна. Это способ представить Облонского: мы знакомимся с ним через его сон. И еще сон с маленькими поющими женщинами будет разительно непохож на сон с бормочущим мужичком, который приснится Анне и Вронскому.

    3

    Мы продолжим наше исследование того, какие впечатления легли в основу сна, приснившегося Вронскому и Анне в следующих частях романа. Самое значительное из них относится ко времени ее приезда в Москву и встречи с Вронским. «На другой день, в 11 часов утра, Вронский выехал на станцию Петербургской железной дороги встречать мать, и первое лицо, попавшееся ему на ступеньках большой лестницы, был Облонский, ожидавший с этим же поездом сестру.

    — А! Ваше сиятельство! — крикнул Облонский. — Ты за кем?

    — Я за матушкой, — улыбаясь, как и все, кто встречался с Облонским, отвечал Вронский, пожимая ему руку, и вместе с ним взошел на лестницу. — Она нынче должна быть из Петербурга.

    — А я тебя ждал до двух часов. Куда же поехал от Щербацких?

    — Домой, — отвечал Вронский. — Признаться, мне так было приятно вчера после Щербацких, что никуда не хотелось.

    — Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам, — продекламировал Степан Аркадьич точно так же, как прежде Левину. Вронский улыбнулся с таким видом, что он не отрекается от этого, но тотчас же переменил разговор.

    — А ты кого встречаешь? — спросил он.

    — Я? я хорошенькую женщину, — сказал Облонский.

    — Вот как!

    — Honni soit qui mal y pense! Сестру Анну.

    — Ах, это Каренину? — сказал Вронский.

    — Ты ее, верно, знаешь?

    — Кажется, знаю. Или нет… Право, не помню, — рассеянно отвечал Вронский, смутно представляя себе при имени Карениной что-то чопорное и скучное.

    — Но Алексея Александровича, моего знаменитого зятя, верно, знаешь. Его весь мир знает.

    — То есть знаю по репутации и по виду. Знаю, что он умный, ученый, божественный что-то… Но ты знаешь, это не в моей… not in my line, — сказал Вронский».

    «Вронский пошел за кондуктором в вагон и при входе в отделение остановился, чтобы дать дорогу выходившей даме. С привычным тактом светского человека, по одному взгляду на внешность этой дамы, Вронский определил ее принадлежность к высшему свету. Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость еще раз взглянуть на нее — не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное. Когда он оглянулся, она тоже повернула голову. Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно, внимательно остановились на его лице, как будто она признавала его, и тотчас же перенеслись на подходившую толпу, как бы ища кого-то. В этом коротком взгляде Вронский успел заметить сдержанную оживленность, которая играла в ее лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшею ее румяные губы. Как будто избыток чего-то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке. Она потушила умышленно свет в глазах, но он светился против ее воли в чуть заметной улыбке». Мать Вронского, путешествующая с этой дамой, то есть с Анной, представляет ей своего сына. Появляется Облонский. Затем, когда все выходят, происходит трагический случай. (Родольф впервые видит Эмму над тазом с кровью. Вронский встречается с Анной тоже над окровавленным телом.)

    «…вдруг несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо. Пробежал и начальник станции в своей необыкновенного цвета фуражке. (Черной и красной.) Очевидно, что-то случилось необыкновенное». Они узнают, что сторож был то ли пьян, то ли слишком закутан от сильного мороза, не услышал идущего назад поезда, и его раздавило. Анна спрашивает, нельзя ли что-нибудь сделать для вдовы — у него большая семья; Вронский взглянул на нее и сказал матери, что он скоро вернется. Потом мы узнаем, что он передал 200 рублей для семьи погибшего. (Обратите внимание на замешкавшегося сторожа. Эта смерть соединяет судьбы Анны и Вронского. Все эти подробности необходимы для понимания их двойного сна.)

    «Выходившие люди все еще переговаривались о том, что случилось.

    — Вот смерть-то ужасная! — сказал какой-то господин, проходя мимо. — Говорят, на два куска.

    — Я думаю, напротив, самая легкая, мгновенная, — заметил другой. (И Анна запомнила его слова.)

    — Как это не примут мер, — говорил третий.

    Каренина села в карету, и Степан Аркадьич с удивлением увидал, что губы ее дрожат и она с трудом удерживает слезы.

    — Что с тобой, Анна? — спросил он, когда они отъехали несколько сот сажен.

    — Дурное предзнаменование, — сказала она.

    — Какие пустяки! — сказал Степан Аркадьич». И он продолжает говорить о том, как он рад, что она приехала.

    Остальные важные события, составляющие канву сна, произойдут позже. Анна встречает Вронского на балу и танцует с ним — но это всего лишь мимолетная встреча. Она возвращается в Петербург, помирив Долли с братом Стивой. «Ну, все кончено, и слава Богу!» (ее интерес к Вронскому) — была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой (ее горничная), и огляделась в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя жизнь, хорошая и привычная, по-старому».

    Все в том же духе озабоченности, в котором она находилась весь этот день, Анна с удовольствием и отчетливостью устроилась в дорогу; своими маленькими ловкими руками она отперла и заперла красный мешочек, достала подушечку, положила себе на колени и, аккуратно закутав ноги, спокойно уселась. Больная дама укладывалась уже спать. Две другие дамы заговаривали с ней, и толстая старуха укутывала ноги и выражала замечания о топке. Анна ответила несколько слов дамам, но, не предвидя интереса от разговора, попросила Аннушку достать фонарик, прицепила его к ручке кресла и взяла из своей сумочки разрезной ножик и английский роман. Первое время ей не читалось. Сначала мешала возня и ходьба; потом, когда тронулся поезд, нельзя было не прислушаться к звукам; потом снег, бивший в левое окно и налипавший на стекло, и вид закутанного, мимо прошедшего кондуктора, занесенного снегом с одной стороны (характерная художественная деталь — так как ветер дует с одной стороны, — которая к тому же прекрасно передает направление мыслей Анны, потерю внутреннего равновесия), и разговоры о том, какая теперь страшная метель на дворе, развлекали ее внимание. Далее все было то же и то же; та же тряска с постукиваньем, тот же снег в окно, те же быстрые переходы от парового жара к холоду и опять к жару, то же мелькание тех же лиц в полумраке и те же голоса, и Анна стала читать и понимать читаемое. Аннушка уже дремала, держа красный мешочек на коленах широкими руками в перчатках, из которых одна была прорвана (один из тех разрывов в ткани самой жизни, которые так точно соответствуют ее надрывному настроению). Анна Аркадьевна читала и понимала, но ей неприятно было читать, то есть следить за отражением жизни других людей. Ей слишком самой хотелось жить. Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о том, как член парламента говорил речь, ей хотелось говорить эту речь; читала ли она о том, как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось это делать самой. Но делать нечего было, и она, перебирая своими маленькими руками гладкий ножичек, усиливалась читать. (Была ли она хорошим читателем с нашей точки зрения? Не напоминает ли ее сопереживание тому, что происходит в книге, другую героиню, Эмму?)

    Герой романа уже начинал достигать своего английского счастия, баронетства и имения, и Анна желала с ним вместе ехать в это имение, как вдруг она почувствовала, что ему должно быть стыдно и что ей стыдно этого самого (она подставляет на его место Вронского). Но чего же ему стыдно? «Чего же мне стыдно?» — спросила она себя с оскорбленным удивлением. Она оставила книгу и откинулась на спинку кресла, крепко сжав в обеих руках разрезной ножик. Стыдного ничего не было. Она перебрала все свои московские воспоминания. Все были хорошие, приятные. Вспомнила бал, вспомнила Вронского и его влюбленное покорное лицо, вспомнила все свои отношения с ним: ничего не было стыдного. А вместе с тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском, говорил ей: «Тепло, очень тепло, горячо». (Существует игра, в которой прячут предмет и ищут с помощью указаний: «тепло-холодно». Обратите внимание, что в вагоне тепло и холод тоже все время сменяют друг друга.) «Ну что же? — сказала она себе решительно, пересаживаясь в кресле. — Что же это значит? Разве я боюсь взглянуть прямо на это? Ну что же? Неужели между мной и этим офицером-мальчиком существуют и могут существовать какие-нибудь другие отношения, кроме тех, что бывают с каждым знакомым?» Она презрительно усмехнулась и опять взялась за книгу, но уже решительно не могла понимать того, что читала. Она провела разрезным ножом по стеклу, потом приложила его гладкую и холодную поверхность к щеке (снова контраст между теплом и холодом) и чуть вслух не засмеялась от радости, вдруг беспричинно овладевшей ею (возобладала ее эмоциональная натура). Она чувствовала, что нервы ее, как струны, натягиваются все туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Она чувствовала, что глаза ее раскрываются больше и больше, что пальцы на руках и ногах нервно движутся, что в груди что-то давит дыханье и что все образы и звуки в этом колеблющемся полумраке с необычайною яркостью поражают ее. На нее беспрестанно находили минуты сомнения, вперед ли едет вагон, или назад (сравните это выражение с важной метафорой в рассказе «Смерть Ивана Ильича»), или вовсе стоит. Аннушка ли подле нее или чужая? «Что там, на ручке, шуба ли это или зверь? И что сама я тут? Я сама или другая?» Ей страшно было отдаваться этому забытью. Но что-то втягивало в него, и она по произволу могла отдаваться ему и воздерживаться. Она поднялась, чтоб опомниться, откинула плед и сняла пелерину теплого платья. На минуту она опомнилась и поняла, что вошедший худой мужик в длинном нанковом пальто, на котором недоставало пуговицы (еще один штрих в ее настроении), был истопник, что он смотрел на термометр, что ветер и снег ворвались за ним в дверь (слабый намек); но потом опять все смешалось… Мужик этот… принялся грызть что-то в стене, старушка стала протягивать ноги во всю длину вагона и наполнила его черным облаком; потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то (обратите внимание на этот полусон); потом красный огонь ослепил глаза, и потом все закрылось стеной. Анна почувствовала, что она провалилась. Но все это было не страшно, а весело. Голос окутанного (обратите внимание и на этот штрих) и занесенного снегом человека прокричал что-то ей над ухом. Она поднялась и опомнилась; она поняла, что подъехали к станции и что это был кондуктор. Она попросила Аннушку подать ей опять снятую пелерину и платок, надела их и направилась к двери.

    — Выходить изволите? — спросила Аннушка.

    — Да, мне подышать хочется. Тут очень жарко.

    И она отворила дверь. Метель и ветер рванулись ей навстречу и заспорили с ней о двери. И это ей показалось весело. Она отворила дверь и вышла. (Сравните этот эпизод с тем, как ветер борется с Левиным в конце книги.) Ветер как будто только ждал ее (вновь трогательное заблуждение: люди, утратившие душевное равновесие, склонны приписывать явлениям природы человеческие свойства), радостно засвистал и хотел подхватить и унести ее, но она сильной рукой взялась за холодный столбик и, придерживая платье, спустилась на платформу и зашла за вагон. Ветер был силен на крылечке, на платформе за вагонами было затишье».

    «Страшная буря рвалась и свистела между колесами вагонов по столбам из-за угла станции. Вагоны, столбы, люди, все, что было видно, — было занесено с одной стороны снегом и заносилось все больше и больше. (Отметьте составную часть ее будущего сна.) <…> Согнутая тень человека проскользнула под ее ногами, и послышались стуки молотка по железу. «Депешу дай!» — раздался сердитый голос с другой стороны из бурного мрака. <…> занесенные снегом, пробегали обвязанные люди. Какие-то два господина с огнем папирос во рту прошли мимо ее. Она вздохнула еще раз, чтобы надышаться, и уже вынула руку из муфты, чтобы взяться за столбик и войти в вагон, как еще человек в военном пальто подле нее самой заслонил ей колеблющийся свет фонаря. Она оглянулась и в ту же минуту узнала лицо Вронского. Приложив руку к козырьку, он наклонился пред ней и спросил, не нужно ли ей чего-нибудь, не может ли он служить ей? Она довольно долго, ничего не отвечая, вглядывалась в него и, несмотря на тень, в которой он стоял, видела, или ей казалось, что видела, и выражение его лица и глаз. Это было опять то выражение почтительного восхищения, которое так подействовало на нее вчера. <…>

    — Я не знала, что вы едете. Зачем вы едете? — сказала она, опустив руку, которою взялась было за столбик. И неудержимая радость и оживление сияли на ее лице.

    — Зачем я еду? — повторил он, глядя ей прямо в глаза. — Вы знаете, я еду для того, чтобы быть там, где вы, — сказал он, — я не могу иначе. И в это же время, как бы одолев препятствия, ветер засыпал снег с крыши вагона, затрепал каким-то железным оторванным листом, и впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза…

    …И, взявшись рукой за холодный столбик, она поднялась на ступеньки и быстро вошла в сени вагона. <…>

    В Петербурге, только что остановился поезд и она вышла, первое лицо, обратившее ее внимание, было лицо мужа. «Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?» — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы».

    4

    «Он (Левин) шел по дорожке к катку и говорил себе: «Надо не волноваться, надо успокоиться. О чем ты? Чего ты? Молчи, глупое», — обращался он к своему сердцу. И чем больше он старался себя успокоить, тем все хуже захватывало ему дыхание. Знакомый встретился и окликнул его, но Левин даже не узнал, кто это был. Он подошел к горам, на которых гремели цепи спускаемых и поднимаемых салазок, грохотали катившиеся салазки и звучали веселые голоса. Он прошел еще несколько шагов, и пред ним открылся каток, и тотчас же среди всех катавшихся он узнал ее.

    Он узнал, что она тут, по радости и страху, охватившим его сердце. Она стояла, разговаривая с дамой, на противоположном конце катка. Ничего, казалось, не было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но для Левина так же легко было узнать ее в этой толпе, как розан в крапиве. <…> На льду собирались в этот день недели и в эту пору дня люди одного кружка, все знакомые между собою. Были тут и мастера кататься, щеголявшие искусством, и учившиеся за креслами, с робкими неловкими движениями, и мальчики, и старые люди, катавшиеся для гигиенических целей; все казались Левину избранными счастливцами, потому что они были тут, вблизи от нее. Все катавшиеся, казалось, совершенно равнодушно обгоняли, догоняли ее, даже говорили с ней и совершенно независимо от нее веселились, пользуясь отличным льдом и хорошею погодой. Николай Щербацкий, двоюродный брат Кити, в коротенькой жакетке и узких панталонах, сидел с конькам на ногах на скамейке и, увидав Левина, закричал ему:

    — А, первый русский конькобежец! Давно ли? Отличный лед, надевайте же коньки.

    — У меня и коньков нет, — отвечал Левин, удивляясь этой смелости и развязности в ее присутствии и ни на секунду не теряя ее из вида, хотя и не глядел на нее. Он чувствовал, что солнце приближалось к нему. Она была на угле и, тупо поставив узкие ножки в высоких ботинках, видимо робея, катилась к нему. Отчаянно махавший руками и пригибавшийся к земле мальчик в русском платье обгонял ее. Она катилась не совсем твердо; вынув руки из маленькой муфты, висевшей на снурке, она держала их наготове и, глядя на Левина, которого она узнала, улыбалась ему и своему страху. Когда поворот кончился, она дала себе толчок упругою ножкой и под катилась прямо к Щербацкому; и, ухватившись за него рукой, улыбаясь, кивнула Левину. Она была прекраснее, чем он воображал ее. <…> но что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых… <…>

    — Давно ли вы здесь? — сказала она, подавая ему руку. — Благодарствуйте, — прибавила она, когда он поднял платок, выпавший из ее муфты. (Толстой внимательно следит за своими героями. Он лепит их речь и жесты, но они обретают свою собственную манеру говорить и двигаться в том мире, который он для них создал. Понятно ли это? Мне кажется, что да.)

    — Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.

    Она внимательно посмотрела на него, как бы желая понять причину его смущения.

    — Вашу похвалу надо ценить. Здесь сохранились предания, что вы лучший конькобежец, — сказала она, стряхивая маленькою ручкой в черной перчатке иглы инея, упавшие на муфту. (Снова «ледяной» штрих.)

    — Да, я когда-то со страстью катался; мне хотелось дойти до совершенства.

    — Вы все, кажется, делаете со страстью, — сказала она, улыбаясь. — Мне так хочется посмотреть, как вы катаетесь. Надевайте же коньки, и давайте кататься вместе.

    «Кататься вместе! Неужели это возможно?» — думал Левин, глядя на нее.

    — Сейчас надену, — сказал он.

    И он пошел надевать коньки.

    — Давно не бывали у нас, сударь, — говорил катальщик, поддерживая ногу и навинчивая каблук. — После вас никого из господ мастеров нету. Хорошо ли так будет? — говорил он, натягивая ремень».

    Немного погодя «один из молодых людей, лучший из новых конькобежцев, с папироской во рту, в коньках, вышел из кофейной и, разбежавшись, пустился на коньках вниз по ступеням, громыхая и подпрыгивая. Он влетел вниз и, не изменив даже свободного положения рук, покатился по льду.

    — Ах, это новая штука! — сказал Левин и тотчас же побежал наверх, чтобы сделать эту новую штуку.

    — Не убейтесь, надо привычку! — крикнул ему Николай Щербацкий.

    Левин вошел на приступки, разбежался сверху сколько мог и пустился вниз, удерживая в непривычном движении равновесие руками. На последней ступени он зацепился, но, чуть дотронувшись до льда рукой, сделал сильное движение, справился и, смеясь, покатился дальше».

    Мы присутствуем на обеде, через два года после того, как Кити отказала Левину, на приеме в доме Облонских. Сначала нужно привести небольшой отрывок о скользком грибе.

    «— А вы убили медведя, мне говорили? — сказала Кити, тщетно стараясь поймать вилкой непокорный, отскальзывающий гриб и встряхивая кружевами, сквозь которые белела ее рука. (Великолепное зрение великого писателя, всегда подмечающего, что в следующий момент предпримут его живые куклы.) — Разве у вас есть медведи? — прибавила она, вполоборота повернув к нему свою прелестную головку и улыбаясь». Теперь мы переходим к знаменитой сцене с мелом. После обеда Кити и Левин на минуту оказываются одни. «…Кити, подойдя к расставленному карточному столу, села и, взяв в руку мелок, стала чертить им по новому зеленому сукну расходящиеся круги.

    Они возобновили разговор, шедший за обедом: о свободе, занятиях женщин. Левин был согласен с мнением Дарьи Александровны, что девушка, не вышедшая замуж, найдет себе дело женское в семье. <…> Наступило молчание. Она все чертила мелом по столу. Глаза ее блестели тихим блеском. Подчиняясь ее настроению, он чувствовал во всем существе своем все усиливающееся напряжение счастия.

    — Ах! я весь стол исчертила! — сказала она и, положив мелок, сделала движенье, как будто хотела встать.

    «Как же я останусь один… без нее?» — с ужасом подумал он и взял мелок. — Постойте, — сказал он, садясь к столу.

    — Я давно хотел спросить у вас одну вещь.

    Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.

    — Пожалуйста, спросите.

    — Вот, — сказал он и написал начальные буквы: к, в, м,

    о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили: «когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.

    Она взглянула на него серьезно, потом оперла нахмуренный лоб на руку и стала читать. Изредка она взглядывала на него, спрашивая у него взглядом: «То ли это, что я думаю?»

    — Я поняла, — сказала она, покраснев.

    — Какое это слово? — сказал он, указывая на н, которым означалось слово никогда.

    — Это слово значит никогда, — сказала она, — но это неправда! Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: т, я, н, м, и, о. <…>[20]

    Он взглянул на нее вопросительно, робко.

    — Только тогда?

    — Да, — отвечала ее улыбка.

    — А т… А теперь? — спросил он.

    — Ну, так вот прочтите. Я скажу то, чего бы желала. Очень бы желала! — Она написала начальные буквы: ч, в, м, з, и, п, ч, б. Это значило: «чтобы вы могли забыть и простить, что было».

    Все это немного натянуто. Хотя любовь, несомненно, творит чудеса, соединяет края пропасти между людьми и может сопровождаться случаями умилительной телепатии, — все же столь детальное чтение мыслей не очень убедительно. Однако жесты героев прелестны, и вся сцена художественно оправданна.

    5

    Толстой выступал за естественную жизнь. Природа, то есть Бог, распорядилась так, чтобы женщина страдала при родах сильнее, чем, скажем, самка дикобраза или кита. Поэтому он был яростным противником искусственного обезболивания. В журнале «Look», жалком подобии «Лайфа», за 8 апреля 1952 г. представлена серия фотографий под заголовком: «Я сфотографировала рождение моего ребенка». Исключительно несимпатичный младенец ухмыляется в углу страницы. Подпись гласит: «Лежа на родильном столе, миссис А.Х.Хезенквельд, писательница-фотограф (что бы это значило?) из Седар Рапидc, Айова, щелкнула своим фотоаппаратом и запечатлела эти необычайные мгновения — от первых схваток до первого крика ее первенца». Что же это за фотографии? К примеру: «Муж (в пошлом, раскрашенном от руки галстуке, с простецким, но удрученным видом) навещает жену в разгар родов» или «Миссис Хезенквельд фотографирует сестру Мэри, опрыскивающую роженицу дезинфицирующим средством».

    Толстой бы очень рассердился.

    Кроме опиума в небольших дозах, который почти не помогает, никаких обезболивающих средств не существовало. Время действия — 1875 г., и во всем мире женщины рожают точно так же, как две тысячи лет назад. Здесь звучит как бы двойная тема: красота и естественность природной драмы, ее тайна и ужас, увиденные глазами Левина. Современные методы, которые используют при родах (госпитализация), уничтожили бы всю прелесть великой 15-й главы из седьмой части, а обезболивание представляется совершенно невозможным Толстому-христианину. Кити рожает дома, Левин, конечно же, бродит по комнатам. «Он не знал, поздно ли, рано ли. Свечи уже все догорали. <…> Он слушал рассказ доктора и понимал его. Вдруг раздался крик, ни на что не похожий. Крик был так страшен, что Левин даже не вскочил; но, не переводя дыхание, испуганно-вопросительно посмотрел на доктора. Доктор склонил голову набок, прислушиваясь, и одобрительно улыбнулся. Все было так необыкновенно, что уж ничто не поражало Левина. <…> Он вскочил, на цыпочках вбежал в спальню, обошел Лизавету Петровну, княгиню и встал на свое место, у изголовья. Крик затих, но что-то переменилось теперь. Что — он не видел и не понимал и не хотел видеть и понимать. <…> Воспаленное, измученное лицо Кити с прилипшею к потному лицу прядью волос было обращено к нему и искало его взгляда. Поднятые руки просили его рук. Схватив потными руками его холодные руки, она стала прижимать их к своему лицу.

    — Не уходи, не уходи! Я не боюсь, я не боюсь! — быстро говорила она. — Мама, возьмите сережки. Они мне мешают. (Обратите внимание на эти сережки, носовой платок, иглы инея на муфте и другие штрихи, сопутствующие Кити на протяжении всего романа.)

    — Нет, это ужасно! Я умру, умру! Поди, поди! — закричала она, и опять послышался тот же ни на что не похожий крик.

    Левин схватился за голову и выбежал из комнаты.

    — Ничего, ничего, все хорошо! — проговорила ему вслед

    Долли. (Она прошла через это уже семь раз.)

    Но, что б они ни говорили, он знал, что теперь все погибло. Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал что-то никогда не слыханное им: визг, рев, и он знал, что это кричало то, что было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих ужасных страданий.

    — Доктор! Что же это? Что ж это? Боже мой! — сказал он, хватая за руку вошедшего доктора.

    — Кончается, — сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно, когда он говорил это, что Левин понял кончается в смысле — умирает». (Доктор, конечно, имел в виду, что через минуту она родит и это кончится.)

    Затем начинается часть, оттеняющая красоту этого естественного явления. Кстати говоря, вся история художественной литературы в ее развитии есть исследование все более глубоких пластов жизни. Совершенно невозможно представить, что Гомер в 9 в. до н. э. или Сервантес в 17 в. н. э. описывали бы в таких невероятных подробностях рождение ребенка. Дело не в том, оправданны ли те или иные события или чувства этически или эстетически. Я хочу сказать, что художник, как и ученый, в ходе эволюции искусства или науки, все время раздвигает горизонт, углубляя открытия своего предшественника, проникая в суть явлений все более острым и блистательным взглядом, — и вот каков результат.

    «Не помня себя, он вбежал в спальню. Первое, что он увидал, это было лицо Лизаветы Петровны. Оно было еще нахмуреннее и строже. Лица Кити не было. На том месте, где оно было прежде, было что-то страшное и по виду напряжения и по звуку, выходившему оттуда. (Здесь начинается красота всего описанного.) Он припал головой к дереву кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он сделался еще ужаснее и, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг затих. Левин не верил своему слуху, но нельзя было сомневаться: крик затих, и слышалась тихая суетня, шелест и торопливые дыхания, и ее прерывающийся, живой и нежный, счастливый голос тихо произнес: «Кончено». Он поднял голову. Бессильно опустив руки на одеяло, необычайно прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыбнуться. И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля все его тело… Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал ее, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. (Вся глава насыщена великолепными образами. Все фигуры речи, которые встречаются в ней, незаметно переходят в повествование. Но теперь мы готовы к сравнению, подытоживающему отрывок.) А между тем там, в ногах постели, в ловких руках Лизаветы Петровны, как огонек над светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда прежде не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью для себя, будет жить и плодить себе подобных». Позднее мы отметим образ света, вспыхивающего перед самоубийством Анны. Смерть — освобождение души. Поэтому рождение ребенка и рождение души (в смерти) одинаково сопряжены с тайной, ужасом и красотой. Роды Кити и смерть Анны сходятся в этой точке.

    Рождение веры в Левине, муки рождения веры.

    6

    «Левин шел большими шагами по большой дороге, прислушиваясь не столько к своим мыслям (он не мог еще разобрать их), сколько к душевному состоянию, прежде никогда им не испытанному. (Крестьянин, с которым он разговорился, сказал об одном мужике, что тот живет ради своего брюха и что ради брюха жить нельзя, нужно жить во имя истины, Бога, души.) <…> «Неужели я нашел разрешение всего, неужели кончены теперь мои страдания?» — думал Левин, шагая по пыльной дороге. <…> Он задыхался от волнения и, не в силах идти дальше, сошел с дороги в лес и сел в тени осин на нескошенную траву. Он снял с потной головы шляпу и лег, облокотившись на руку, на сочную, лопушистую лесную траву.

    «Да, надо опомниться и обдумать, — думал он, пристально глядя на несмятую траву, которая была перед ним, и следя за движениями зеленой букашки, поднимавшейся по стеблю пырея и задерживаемой в своем подъеме листом снытки. — Все сначала, — говорил он себе, отворачивая лист снытки, чтобы он не мешал букашке, и пригибая другую траву, чтобы букашка перешла на нее. — Что радует меня? Что я открыл? <…> Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая не в одном прошедшем дала мне жизнь, но теперь дает мне жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».

    Но мы должны обратить внимание не на идеи. В конце концов, необходимо иметь в виду, что идеи в литературе не так важны, как образы и магия стиля. Нас интересует в данном случае не то, что думал Левин или сам Лев Николаевич, а букашка, так изящно обозначившая поворот, изгиб, движение мысли. Мы подходим к последним главам, где завершается линия Левина, к окончательному обращению Левина — но давайте вновь посмотрим на образы, предоставив идеям карабкаться друг на друга как им угодно. Слово, выражение, образ — вот истинное назначение литературы. Но не идеи.

    В поместье Левина его семья и гости отправляются на пикник. Затем они возвращаются.

    «Князь и Сергей Иваныч сели в тележку и поехали; остальное общество, ускорив шаг, пешком пошло домой.

    Но туча, то белея, то чернея, так быстро надвигалась, что надо было еще прибавить шага, чтобы до дождя поспеть домой. Передовые ее, черные и низкие, как дым с копотью, облака с необыкновенною быстротой бежали по небу. До дома еще было шагов двести, а уже поднялся ветер, и всякую секунду можно было ждать ливня.

    Дети с испуганным и радостным визгом бежали впереди. Дарья Александровна, с трудом борясь с своими облепившими ее ноги юбками, уже не шла, а бежала, не спуская с глаз детей. Мужчины, придерживая шляпы, шли большими шагами. Они были уже у самого крыльца, как большая капля ударилась и разбилась о край железного желоба. Дети и за ними большие с веселым говором вбежали под защиту крыши.

    — Катерина Александровна? — спросил Левин у встретившей их в передней Агафьи Михайловны с плащами и пледами.

    — Мы думали, с вами, — сказала она.

    — А Митя?

    — В Колке, должно, и няня с ними.

    Левин схватил пледы и побежал в Колок.

    В этот короткий промежуток времени туча уже настолько надвинулась своей серединой на солнце, что стало темно, как в затмение. Ветер упорно, как бы настаивая на своем (трогательное заблуждение ветра, как во время последнего путешествия Анны, но здесь явный образ переходит в сравнение), останавливал Левина и, обрывая листья и цвет с лип и безобразно и странно оголяя белые сучья берез, нагибал все в одну сторону: акации, цветы, лопухи, траву и макушки дерев. Работавшие в саду девки с визгом пробежали под крышу людской. Белый занавес проливного дождя уже захватил весь дальний лес и половину ближнего поля и быстро подвигался к Колку. Сырость дождя, разбивавшегося на мелкие капли, слышалась в воздухе.

    Нагибая вперед голову и борясь с ветром, который вырывал у него платки (трогательная борьба продолжается), Левин уже подбегал к Колку и уже видел что-то белеющееся за дубом, как вдруг все вспыхнуло, загорелась вся земля и как будто над головой треснул свод небес. Открыв ослепленные глаза, Левин сквозь густую завесу дождя, отделившую его теперь от Колка, с ужасом увидал прежде всего странно изменившую свое положение зеленую макушку знакомого ему дуба в середине леса. (Сравните с эпизодом скачек, где Вронский вдруг понимает, что «положение его изменилось», когда лошадь, перелетая канавку, сломала себе спину.) «Неужели разбило?» — едва успел подумать Левин, как, все убыстряя и убыстряя движение, макушка дуба скрылась за другими деревьями, и он услыхал треск упавшего на другие деревья большого дерева.

    Свет молнии, звук грома и ощущение мгновенно обданного холодом тела слились для Левина в одно впечатление ужаса.

    — Боже мой! Боже мой, чтоб не на них! — проговорил он.

    И хотя он тотчас же подумал о том, как бессмысленна его просьба о том, чтоб они не были убиты дубом, который уже упал теперь, он повторил ее, зная, что лучше этой бессмысленной молитвы он ничего не может сделать. <…> Они были на другом конце леса, под старою липой, и звали его. Две фигуры в темных платьях (они были в светлых), нагнувшись, стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним. У няни подол был сух, но на Кити платье промокло насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя уже не было, они все еще стояли в том же положении, в которое они стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.

    — Живы? Целы? Слава Богу! — проговорил он, шлепая по неубравшейся воде сбивавшеюся, полною воды ботинкой и подбегая к ним». (Он рассердился на жену.)

    «Собрали мокрые пеленки…» (Мокрые от дождя? Непонятно. Обратите внимание, как проливной дождь превратился в милые сердцу мокрые пеленки. Силы природы отступили перед могуществом семейной жизни. Трогательная ошибка сменилась улыбкой счастливой семьи.)

    7

    Купание ребенка: «Одною рукой она (Кити) поддерживала под голову плавающего на спине и корячившего ножонки пухлого ребенка, другою она, равномерно напрягая мускул, выжимала на него губку.

    Ребенка вынули на одной руке из ванны, окатили водой, окутали простыней, вытерли и после пронзительного крика подали матери.

    — Ну, я рада, что ты начинаешь любить его, — сказала Кити мужу, после того как она с ребенком у груди спокойно уселась на привычном месте. — Я очень рада. А то это меня уже начинало огорчать. Ты говорил, что ничего к нему не чувствуешь.

    — Нет, разве я говорил, что я не чувствую? Я только говорил, что я разочаровался.

    — Как, в нем разочаровался?

    — Не то что разочаровался в нем, а в своем чувстве; я ждал больше. Я ждал, что, как сюрприз, распустится во мне новое приятное чувство. И вдруг вместо этого — гадливость, жалость…

    Она внимательно слушала его через ребенка, надевая на тонкие пальцы кольца, которые она снимала, чтобы мыть Митю». (Толстой всегда точно передает жест.) «Выйдя из детской и оставшись один, Левин тотчас же опять вспомнил ту мысль, в которой было что-то неясно.

    Вместо того чтобы идти в гостиную, из которой слышны были голоса, он остановился на террасе и, облокотившись на перила, стал смотреть на небо. Уже совсем стемнело, и на юге, куда он смотрел, не было туч. Тучи стояли с противной стороны. Оттуда вспыхивала молния и слышался дальний гром. Левин прислушивался к равномерно падающим с лип в саду каплям и смотрел на знакомый ему треугольник звезд и на проходящий в середине его Млечный Путь с его разветвлением. (Прелестный и провидческий образ, отмеченный особым обаянием.) При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и яркие звезды исчезали, но, как только потухала молния, как будто брошенные какой-то меткой рукой, опять появлялись на тех же местах. (Понятно ли это сравнение?)

    «Ну, что же смущает меня? — сказал себе Левин. <…> — Я спрашиваю об отношении к Божеству всех разнообразных верований всего человечества. <…> Что же я делаю? («Действительно, что?» — бормочет умный читатель.) Мне лично, моему сердцу, открыто, несомненно, знание, непостижимое разумом, а я упорно хочу разумом и словами выразить это знание. <…> Вопроса же о других верованиях и их отношениях к Божеству я не имею права и возможности решить».

    — А, ты не ушел? — сказал вдруг голос Кити, шедшей тем же путем в гостиную. — Что, ты ничем не расстроен? — сказала она, внимательно вглядываясь при свете звезд в его лицо.

    Но она все-таки не рассмотрела бы его лица, если б опять молния, скрывшая звезды, не осветила его. При свете молнии она рассмотрела все его лицо и, увидав, что он спокоен и радостен, улыбнулась ему. (И вновь этот чисто практический прием — меткая деталь. Он помогает уяснить суть дела.) «Она понимает, — думал он, — она знает, о чем я думаю. Сказать ей или нет? Да, я скажу ей». Но в ту минуту, как он хотел начать говорить, она заговорила тоже.

    — Вот что, Костя! Сделай одолжение, — сказала она, — поди в угловую и посмотри, как Сергею Ивановичу (его сводному брату)все устроили. Мне неловко. Поставили ли новый умывальник?

    — Хорошо, я пойду непременно, — сказал Левин, вставая и целуя ее.

    «Нет, не надо говорить, — подумал он, когда она прошла вперед его. — Это тайна, для меня одного нужная, важная и невыразимая словами.

    Это новое чувство не изменило меня, не осчастливило, не просветило вдруг, как я мечтал, — так же как и чувство к сыну. Никакого тоже сюрприза не было. А вера — не вера — я не знаю, что это такое, — но чувство это так же незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе.

    Так же буду сердиться на Ивана-кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, какою была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»

    8

    На этой мистической ноте кончается книга, которая мне кажется скорее дневниковой записью самого Толстого, а не его героя. Это как бы задник всей книги, ее Млечный Путь, линия семейной жизни Левина — Кити. Теперь перейдем к образам железа и крови, относящимся к линии Вронского и Анны, которая создает зловещий контраст с этим темным звездным небом.

    Вронский впервые появляется в 14-й главе первой части у Щербацких, хотя он упоминался и раньше. Кстати сказать, именно здесь начинается интересный мотив «спиритизма», столоверчения, медиумов, впадающих в транс, и прочих модных в те времена забав. Вронский легкомысленно решает принять участие в этой модной затее, но значительно позднее, в 22-й главе седьмой части, и по странной случайности именно благодаря медиумическим видениям французского шарлатана, который нашел себе покровителей в высшем петербургском обществе, Каренин решает отказать Анне в разводе. Телеграмма, извещающая ее об этом, приходит в момент трагического обострения отношений между нею и Вронским и подталкивает ее к самоубийству.

    Перед встречей с Вронским молодой чиновник из департамента ее мужа признается ей в любви, и она весело рассказывает об этом мужу; но сейчас, с первого же взгляда, которым она обменялась с Вронским на балу, в жизнь ее вторгается роковая тайна. Она ничего не говорит золовке о том, что Вронский дал деньги вдове погибшего железнодорожного служащего, тем самым тайно соединяя себя с будущим любовником. Потом Вронский приходит к Щербацким накануне бала в тот самый миг, когда Анна так живо вспоминает сына, с которым она рассталась на несколько дней, улаживая в Москве дела брата. Любовь к сыну будет потом постоянной преградой между ней и Вронским.

    9

    В сценах скачек во второй части множество откровенной символики. Во-первых, язвительный намек Каренина. В павильоне на скачках высокопоставленный генерал чином выше Каренина или член царской фамилии, подтрунивая над ним, спрашивает: «А вы не скачете?» — на что Каренин почтительно-двусмысленно отвечает: «Моя скачка труднее». Ответ с подтекстом, ибо он может означать, что обязанности должностного лица сложней спортивного азарта, и намекает на сложное положение обманутого мужа, который должен скрывать его и найти изощренный компромисс между браком и карьерой. Важно отметить, что Анна признается в измене мужу на скачках, где лошадь ломает себе спину.

    Еще более глубокий подтекст скрыт в поведении Вронского во время этих знаменательных скачек. Сломав спину Фру-Фру и разбив жизнь Анны, Вронский в сущности действует одинаково. Вы увидите, что выражение «у него дрожала нижняя челюсть» повторяется и в том и в другом эпизоде: в сцене падения Анны, когда он склоняется над ее грешным телом, и в сцене настоящего, реального падения с лошади, когда он стоит над умирающим животным. Весь тон этой главы о скачках с ее трогательной кульминацией отзовется в главах, где происходит самоубийство Анны. Взрыв страстного гнева, негодования на эту прекрасную беспомощную лошадь с тонкой шеей, которую он убил одним неловким движением, не поспев за нею и опустившись на седло раньше времени, особенно поразителен, если сравнить его с описанием, встречающимся у Толстого несколькими страницами ранее, когда Вронский готовится к скачкам: «он был как всегда спокоен и важен» — и вдруг поток проклятий, с которым он обрушился на поверженную кобылу.

    «… пред ним, тяжело дыша, лежала Фру-Фру и, перегнув к нему голову, смотрела на него своим прелестным глазом. Все еще не понимая того, что случилось, Вронский тянул лошадь за повод. Она опять вся забилась, как рыбка, треща крыльями седла, выпростала передние ноги, но, не в силах поднять зада, тотчас же замоталась и опять упала на бок. С изуродованным страстью лицом, бледный и с трясущеюся нижнею челюстью, Вронский ударил ее каблуком в живот и опять стал тянуть за поводья. Но она не двигалась, а, уткнув храп в землю, только смотрела на хозяина своим говорящим взглядом.

    — Ааа! — промычал Вронский, схватившись за голову. — Ааа! что я сделал! — прокричал он. — И проигранная скачка! И своя вина, постыдная, непростительная! И эта несчастная, милая, погубленная лошадь!»

    10

    Анна едва не умерла от родов. Я не буду распространяться о попытке Вронского покончить с собой после разговора с Карениным у ее постели. Это слабая сцена. Конечно, мотивы самоубийства легко объяснимы. Главный из них — уязвленное самолюбие, ведь муж Анны повел себя благороднее его. Сама Анна назвала своего мужа святым. Вронский стреляет в себя потому же, почему оскорбленный дворянин прошлого века вызывал своего обидчика на дуэль — не затем, чтобы убить, но напротив: чтобы тот выстрелил в него. Гибель от руки противника перечеркивает оскорбление. Если бы Вронский умер, он отомстил бы за себя угрызениями совести других людей. Если бы выжил, он разрядил бы пистолет в воздух, сохранив жизнь противнику, тем самым — унизив его. Такова подоплека всех дуэлей, хотя, конечно же, бывали случаи, когда оба дуэлянта желали убить друг друга.

    К сожалению, Каренин не принял бы вызова, и Вронский должен сразиться сам с собой, погибнуть от собственного выстрела. Словом, попытка самоубийства — вопрос чести для Вронского, нечто вроде харакири, как его понимают японцы. С точки зрения общепринятой морали тут все правильно.

    Но глава неубедительна с художественной точки зрения, с точки зрения структуры романа. Это незначительное событие вклинивается в тему сна-смерти, которая проходит через всю книгу и стилистически нарушает красоту и глубину самоубийства Анны. Если я не ошибаюсь, в главе о последнем путешествии героини в ее памяти ни разу не всплывает попытка Вронского покончить с собой. Не странно ли это? Анна должна была бы вспомнить о ней, задумав свой собственный роковой план. Толстой-художник понимал, что тема самоубийства Вронского звучит в иной тональности, что она другого оттенка и тона, решена совсем в ином ключе и стиле и художественно не связана с предсмертными мыслями Анны.

    11

    Двойной кошмар. Сон-кошмар играет исключительно важную роль в книге. Я говорю о «двойном кошмаре» потому, что и Анна и Вронский видят один и тот же сон. (Он скрепляет вензелеобразной связью два индивидуальных сознания — случай хорошо известный в так называемой реальной жизни.) Кроме того, ясно, что Анна и Вронский в этот миг телепатии переживают то же самое, что Кити с Левиным, когда они угадывают мысли друг друга и мелом пишут буквы признаний на зеленом сукне ломберного стола. Но между Кити и Левиным связь светлая, лучезарная, открывающая целые дали нежности, влюбленной привязанности, уважения и настоящего блаженства. Анна и Вронский видят гнетущий, чудовищный ночной кошмар с ужасными провидческими подробностями.

    Как вы, должно быть, уже догадались, я мягко, но безоговорочно отметаю фрейдистское толкование снов с его упором на символы, которые, возможно, имеют какую-то реальную основу в довольно-таки плоском и педантичном уме венского шарлатана, но вовсе не в сознании людей, неприученных к современному психоанализу. Поэтому я буду говорить о теме кошмара, опираясь на понятия автора, то есть на толстовский художественный метод. И вот что я хочу сделать: я пройдусь с фонариком по темным закоулкам книги, где можно обнаружить три стадии двойного кошмара Анны и Вронского. Во-первых, доберусь до тех эпизодов внутренней жизни Анны и Вронского, из которых мог родиться этот кошмар. Во-вторых, я остановлюсь на самом сне, приснившемся им в переломный момент их переплетающихся жизней, и покажу, что хотя двойной сон распадается на составные части, результат, то есть сам кошмар — один и тот же, впрочем, у Анны он ярче и много детальнее. В-третьих, я покажу связь между кошмаром и самоубийством Анны, когда она понимает, что маленький страшный мужичок из ее сна делает с железом то же, что ее греховная жизнь сделала с ее душой: растаптывает и уничтожает — и что с самого начала идея смерти присутствовала на заднем плане ее страсти, за кулисами ее любви, что теперь она будет двигаться по направлению, указанному ей во сне, и поезд, то есть кусок железа, уничтожит ее тело.

    Итак, посмотрим, из чего состоит двойной кошмар Анны и Вронского. Что я имею в виду, говоря о составных частях сна? Мы должны уяснить, что сон — это представление, театральная пьеса, поставленная в нашем сознании при приглушенном свете перед бестолковой публикой. Представление это обычно бездарное, со случайными подпорками и шатающимся задником, поставлено оно плохо, играют в нем актеры-любители. Но в данный момент нас интересует то, что актеры, подпорки и декорации взяты режиссером сна из нашей дневной жизни. Некоторые свежие и старые впечатления небрежно и наспех перетасованы на мутной сцене наших снов. Время от времени пробуждающийся мозг обнаруживает островок смысла во вчерашнем сне; и если это нечто очень яркое или хоть в чем-то совпадающее с глубинными пластами нашего сознания, тогда сон может составить единое целое и повторяться, возобновляться, что и происходит у Анны.

    Каковы же впечатления, которые сон выносит на сцену? Очевидно, что они похищены из нашей дневной жизни, но приняли новые формы и вывернуты наизнанку экспериментатором-постановщиком, а вовсе не венским затейником. Кошмар Анны и Вронского принимает образ страшного мужичка с рыжей бородой, склонившегося над мешком, копошащегося в нем и что-то бормочущего по-французски, хотя по виду это русский пролетарий. Чтобы понять искусство Толстого, важно обратить внимание на то, как строится сон, на соединение обрывков, из которых этот кошмар должен состоять; построение начинается с их первой встречи, когда железнодорожного сторожа раздавило насмерть. Я предлагаю просмотреть все отрывки, где встречаются элементы, из которых составлен этот общий сон. Эти формообразующие впечатления я называю составляющими сна.

    Воспоминание о раздавленном сокрыто на дне кошмара, который преследует Анну. Его же видит Вронский (хотя и не в таких подробностях). Как выглядел раздавленный? Во-первых, он весь закутан из-за мороза и поэтому не замечает поезда, который привез Анну и Вронского. Эта «закутанность» показана перед тем, как происходит несчастный случай, при помощи таких изобразительных средств: вот — впечатление Вронского на станции перед прибытием поезда, где едет Анна: «Сквозь морозный пар виднелись рабочие в полушубках, в мягких валеных сапогах, переходившие через рельсы загибающихся путей» — и когда прокатился паровоз, можно было увидеть кланяющегося машиниста, обвязанного и заиндевелого.

    Этот раздавленный был несчастный, бедный человек, после которого осталось огромное семейство, — отсюда образ растерзанного бедняги.

    Обратите внимание: этот несчастный — первое звено, связавшее Вронского и Анну. Анна знает, что Вронский дал деньги семье сторожа лишь ради нее, это его первый подарок ей, а замужняя женщина не должна принимать подарки от посторонних. Сторожа раздавило огромной массой железа. И вот первые впечатления Вронского при приближении поезда: «Слышался свист паровика на дальних рельсах и передвижение чего-то тяжелого». Очень ярко изображено дрожание платформы.

    Теперь посмотрим на этот образ: закутанный, раздавленный, расплющенный металлом человек. Идея «закутанности» прослеживается в странных сдвигах сна и яви, которые происходят у Анны по дороге в Петербург в ночном поезде. Закутанный, занесенный снегом кондуктор — и истопник, которого она видит в полусне, грызущий что-то в стене с таким звуком, словно кого-то раздирают на части; это все тот же раздавленный человек, только в другом обличье, символ чего-то сокровенного, постыдного, терзающего, ломающего и мучительного, лежащий на дне ее новой страсти к Вронскому. Именно закутанный человек объявляет остановку, на которой она встречает Вронского. Тяжелая железная идея связывается со всеми этими картинками во время ее путешествия домой. На этой остановке она видит скользнувшую под ногами, согнутую тень человека, бьющего молотком по железу, а потом — Вронского, который едет за нею в том же поезде и стоит около нее на платформе, где слышится стук молотка по железу. Черты раздавленного разрастаются и глубоко отпечатываются в ее сознании. Возникают два новых лейтмотива, сопровождающих мотив «закутанности»: «растерзанность» и «стук по железу».

    Растерзанный человек нависает над текстом.

    Он трудится над железными колесами.

    12

    Красный мешочек. Красный мешочек Анны приготовлен Толстым в 28-й главе первой части. Он описан как «игрушечный», «крошечный», но позднее он вырастет. Собираясь покинуть московский дом Долли, Анна, борясь с внезапно подступившими слезами, склоняет свое раскрасневшееся лицо над маленьким мешочком, в который она кладет ночной чепчик и батистовые платки. Она откроет этот красный мешочек, когда устроится в вагоне, чтобы вынуть подушечку, английский роман и нож для разрезания бумаги, а затем красный мешочек переходит в руки ее служанки, зевающей перед нею. Это последняя вещь, которую она роняет, бросаясь под поезд, через четыре с половиной года (в мае 1876-го), когда мешочек, который она старается отвязать, на минуту задерживает ее.

    Теперь мы подходим к тому, что обозначалось словом «падение». В моральном смысле сцена эта очень далека от Флобера, от блаженства Эммы и сигары Родольфа в небольшом, залитом солнцем сосновом лесу неподалеку от Ионвиля. Через весь эпизод проходит развернутое смысловое сравнение супружеской измены с жестоким убийством — тело Анны растоптано и раздавлено ее любовником, ее грехом. Она жертва какой-то сокрушительной силы.

    «То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.

    — Анна! Анна! — говорил он дрожащим голосом. <…> Он чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни. Это тело, лишенное им жизни, была их любовь, первый период их любви… Стыд пред духовною наготою своей давил ее и сообщался ему. Но, несмотря на весь ужас убийцы пред телом убитого, надо резать на куски, прятать это тело, надо пользоваться тем, что убийца приобрел убийством.

    И с озлоблением, как будто со страстью, бросается убийца на это тело, и тащит, и режет его; так и он покрывал поцелуями ее лицо и плечи». Так развивается тема смерти, которая впервые зазвучала в тот миг, когда закутанный сторож попал под поезд, на котором Анна приехала в Москву.

    13

    Теперь мы подготовлены к двум снам, которые они увидят через год. Часть четвертая, глава 2.

    «Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она писала: «Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В семь часов Алексей Александрович едет на совет и пробудет до десяти». Подумав с минуту о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что поедет. Вронский был в эту зиму произведен в полковники, вышел из полка и жил один. Позавтракав, он тотчас же лег на диван, и в пять минут воспоминания безобразных сцен, виденных им в последние дни (он был приставлен к иностранному принцу, вкусившему всевозможных удовольствий), перепутались и связались с представлением об Анне и мужике-обкладчике, который играл важную роль на медвежьей охоте; и Вронский заснул. Он проснулся в темноте (наступил вечер), дрожа от страха, и поспешно зажег свечу. «Что такое? Что? Что такое страшное я видел во сне? Да, да. Мужик-обкладчик, кажется, маленький, грязный, со взъерошенной бородкой, что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да, больше ничего не было во сне, — сказал он себе. — Но отчего же это было так ужасно?» Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые произносил этот мужик, и ужас пробежал холодом по его спине.

    «Что за вздор!» — подумал Вронский и взглянул на часы. (Он опаздывал к Анне. Войдя в дом своей любовницы, он встретил выходящего Каренина.) Вронский поклонился, и Алексей Александрович, пожевав ртом, поднял руку к шляпе и прошел. Вронский видел, как он, не оглядываясь, сел в карету, принял в окно плед и бинокль и скрылся. Вронский вошел в переднюю. Брови его были нахмурены, и глаза блестели злым и гордым блеском. <…>

    Еще в передней он услыхал ее удаляющиеся шаги. Он понял, что она ждала его, прислушивалась и теперь вернулась в гостиную.

    — Нет! — вскрикнула она, увидав его, и при первом звуке ее голоса слезы вступили ей в глаза, — нет, если это так будет продолжаться, то это случится еще гораздо, гораздо прежде!

    — Что, мой друг?

    — Что? Я жду, мучаюсь, час, два… Нет, я не буду!.. Я не могу ссориться с тобой. Верно, ты не мог. Нет, не буду!

    Она положила обе руки на его плечи и долго смотрела на него глубоким, восторженным и вместе испытующим взглядом. (Обратите внимание, первое, что она говорит ему, таинственно связано с ее смертью.) <…>

    — Сон? — повторил Вронский и мгновенно вспомнил своего мужика во сне.

    — Да, сон, — сказала она. — Давно уж я видела этот сон. Я видела, что я вбежала в свою спальню, что мне нужно там взять что-то, узнать что-то; ты знаешь, как это бывает во сне, — говорила она, с ужасом широко открывая глаза, — и в спальне, в углу стоит что-то.

    — Ах, какой вздор! Как можно верить…

    Но она не позволила себя перебить. То, что она говорила, было слишком важно для нее.

    — И это что-то повернулось, и я вижу, что это мужик маленький с взъерошенною бородой и страшный. Я хотела бежать, но он нагнулся над мешком и руками что-то копошится там…

    Она представила, как он копошится в мешке. Ужас был на ее лице. И Вронский, вспоминая свой сон, чувствовал такой же ужас, наполнявший его душу. — Он копошится и приговаривает по-французски, скоро-скоро и, знаешь, грассирует: «Il faut battre le fer, le broyer, le petrir…» И я от страха захотела проснуться, проснулась… но я проснулась во сне. И стала спрашивать себя, что это значит. И Корней мне говорит: «Родами, родами умрете, родами, матушка…» (Она умрет не родами. Она умрет «родами» души, при рождении веры.) <…>

    Но вдруг она остановилась. Выражение ее лица мгновенно изменилось. Ужас и волнение вдруг заменились выражением тихого, серьезного и блаженного внимания. Он не мог понять значения этой перемены. Она слышала в себе движение новой жизни».

    (Обратите внимание, что идея смерти перекликается с идеей рождения ребенка. Ее нужно связать с мерцанием света, символизирующим ребенка Кити, и со светом, который увидит Анна перед тем, как она умрет. Для Толстого смерть — рождение души.)

    Теперь сравним сны Анны и Вронского. В главном они похожи, и оба основаны на происшествии, случившемся полтора года назад на железной дороге, когда сторожа раздавило поездом. Но у Вронского закутанный несчастный мужик заменен, лучше сказать — его играет крестьянин-обкладчик, участвовавший в медвежьей охоте. В сон Анны вторгаются впечатления из ее путешествия в Петербург — кондуктор, истопник. В обоих снах у страшного мужика взлохмаченная борода, он копошится и что-то бормочет — остатки «закутанного» образа. В обоих снах он наклоняется и бормочет по-французски (они оба обычно говорили по-французски в «поддельном», по мнению Толстого, мире), но Вронский не понимает, а вот Анна — понимает, что в этих французских словах звучит идея железа, то есть чего-то расплющенного и раздавленного, чем станет она сама.

    14

    Последний день Анны. Череда и последовательность событий этого майского дня 1876 г. вполне очевидны. В пятницу[21] она ссорится с Вронским, потом они мирятся и решают уехать из Москвы в поместье Вронского в Центральной России в понедельник или во вторник, как ей хотелось. Вронский желает ехать позже из-за своих дел, которые ему необходимо закончить, но затем соглашается. (Он продает лошадь и дом, принадлежащий матери.)

    В субботу от Облонского, который находится в Петербурге, приходит телеграмма, сообщающая, что Каренин вряд ли даст Анне развод. Анна вновь ссорится с Вронским, и Вронский целый день отсутствует, улаживая свои дела. В воскресенье утром, в последний день ее жизни, она просыпается от кошмара, который уже не раз снился ей, еще до того, как она стала любовницей Вронского. Мужичок с взъерошенной бородой что-то делает, склонившись над железом и бормоча бессмысленные французские слова, а она, как часто бывало с нею во сне, чувствует, что этот мужик не обращает на нее никакого внимания, но все, что он делает с железом, происходит с нею. Увидев этот чудовищный кошмар в последний раз, Анна замечает из своего окна, как Вронский ведет изысканную беседу с молодой дамой и ее матерью, которую старая графиня Вронская попросила передать бумаги из своего загородного имения. Их нужно подписать в связи с продажей дома. Вронский уезжает, так и не примирившись с Анной. Сначала он направляется в конюшни за лошадью, которую хочет продать, потом отсылает экипаж Анне и уезжает на поезде в загородное имение матери, чтобы получить ее подпись на бумагах. Первое письмо, где Анна умоляет его не оставлять ее одну, послано ею с кучером Михайлой в конюшни, но Вронский уже уехал, посыльный и письмо возвращаются обратно. Вронский приехал на станцию, чтобы отправиться на поезде к матери. Анна посылает все того же Михаилу с той же запиской к старой графине Вронской и одновременно посылает телеграмму ему вдогонку с просьбой вернуться к ней. Короткая телеграмма приходит прежде трагической записки.

    Примерно в три часа пополудни она едет к Долли Облонской в легком двухместном экипаже с кучером Федором на козлах, и мы проследим ход ее мыслей. Будем придерживаться такого плана: около шести часов она приезжает домой и находит ответ на свою телеграмму — Вронский пишет, что он не может быть дома раньше десяти вечера. Она решает ехать на загородном поезде до станции Обираловка в имение его матери, чтобы найти Вронского, а если он не вернется к ней в город, решает ехать дальше, не важно куда, и никогда больше не видеться с ним. Поезд отбывает в восемь часов вечера, через двадцать минут она уже в Обираловке. Кругом полно народа, дело происходит в воскресенье, и разнообразные впечатления, праздничные и будничные, переплетаются с ее драматическими раздумьями. В Обираловке ее встречает кучер Михаила, которого она послала с запиской, он вновь приносит ответ от Вронского, извещающий ее, что тот не может вернуться до десяти часов вечера. Анна узнает у слуги, что молодая дама, на которой графиня Вронская хочет женить сына, находится в том же имении. Вся ситуация представляется ей дьявольской интригой, направленной против нее. Она решает покончить с собой и бросается под колеса грузового поезда в этот ясный майский воскресный вечер 1876 г., через 45 лет после смерти Эммы Бовари.

    Такова цепь событий. Теперь вернемся на пять часов назад, к некоторым обстоятельствам ее последнего воскресного дня.

    Поток Сознания, или Внутренний Монолог — способ изображения, изобретенный Толстым, русским писателем, задолго до Джеймса Джойса. Это естественный ход сознания, то натыкающийся на чувства и воспоминания, то уходящий под землю, то, как скрытый ключ, бьющий из-под земли и отражающий частицы внешнего мира; своего рода запись сознания действующего лица, текущего вперед и вперед, перескакивание с одного образа или идеи на другую без всякого авторского комментария или истолкования. У Толстого этот прием существует в зачатке, так как автор помогает читателю, у Джеймса Джойса он доведен до максимальной степени объективной записи.

    Вернемся к последнему дню Анны. Москва, воскресенье 1876 г. После утреннего дождя погода прояснилась: «Железные кровли, плиты тротуаров, голыши мостовой, колеса и кожи, медь и жесть экипажей — все ярко блестело на майском солнце». Три часа дня, воскресенье, Москва.

    Пока Анна сидела в углу удобной коляски, она стала вспоминать события прошлых дней, свои ссоры с Вронским. Она упрекала себя за унижения, до которых она опустилась. Затем она стала читать вывески на лавках. Здесь начинается поток сознания: «Контора и склад. Зубной врач. Да, я скажу Долли все. Она не любит Вронского. Будет стыдно, больно, но я все скажу ей. Она любит меня, и я последую ее совету. Я не покорюсь ему; я не позволю ему воспитывать себя. Филиппов, калачи. Говорят, что они возят тесто в Петербург. Вода московская так хороша. А мытищинские колодцы и блины». И она вспомнила, как давно, давно, когда ей было еще семнадцать лет, она ездила с теткой к Троице. «На лошадях еще. Неужели это была я, с красными руками? Как многое из того, что тогда мне казалось так прекрасно и недоступно, стало ничтожно, а то, что было тогда, теперь навеки недоступно. Поверила ли бы я тогда, что я могу дойти до такого унижения? Как он будет горд и доволен, получив мою записку! Но я докажу ему… Как дурно пахнет эта краска. Зачем они все красят и строят? Моды и уборы», — читала она. Мужчина поклонился ей. Это был муж Аннушки. «Наши паразиты, — вспомнила она, как это говорил Вронский. — Наши? почему наши? Ужасно то, что нельзя вырвать с корнем прошедшего». <…> Но она тотчас же стала думать о том, чему могли так улыбаться эти две девушки. «Верно, о любви? Они не знают, как это невесело, как низко… Бульвар и дети. Три мальчика бегут, играя в лошадки. Сережа! (Снова внутренний лирический крик.) И я все потеряю и не возвращу его».

    После ничем не кончившейся встречи с Долли, когда она случайно видится с Кити, она едет домой. По пути домой снова начинается поток сознания. Ее мысли движутся от случайного (единичного) к драматическому (общему). Толстый румяный господин принимает ее за свою знакомую, приподнимает лоснящуюся шляпу над лысою лоснящейся головой, потом убеждается, что он ошибся. «Он думал, что он меня знает. А он знает меня так же мало, как кто бы то ни было на свете знает меня. Я сама не знаю. Я знаю свои аппетиты, как говорят французы. Вот им хочется этого грязного мороженого. Это они знают наверное, — думала она, глядя на двух мальчиков, остановивших мороженика, который снимал с головы кадку и утирал концом полотенца потное лицо. — Всем нам хочется сладкого, вкусного. Нет конфет, то грязного мороженого. И Кити так же: не Вронский, то Левин. И она завидует мне. И ненавидит меня. И все мы ненавидим друг друга. Я Кити, Кити меня. Вот это правда. Тютькин, coiffeur… Je me fais coiffer par Тютькин… Я это скажу ему, когда он приедет, — подумала она и улыбнулась. Но в ту же минуту она вспомнила, что ей некому теперь говорить ничего смешного. — Да и ничего смешного, веселого нет. Все гадко. Звонят к вечерне, и купец этот как аккуратно крестится! — точно боится выронить что-то. Зачем эти церкви, этот звон и эта ложь? Только для того, чтобы скрыть, что мы все ненавидим друг друга, как эти извозчики, которые так злобно бранятся».

    Кучер Федор правит, Петр сидит на козлах, она едет на станцию, чтобы отправиться в Обираловку. Мы вновь слышим поток сознания: «Да, о чем я последнем так хорошо думала? — старалась вспомнить она. — Тютькин, coiffeur? Нет, не то. Да, про то, что говорит Яшвин: борьба за существование и ненависть — одно, что связывает людей. Нет, вы напрасно едете, — мысленно обратилась она к компании в коляске четверней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. — И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете». Кинув взгляд в ту сторону, куда оборачивался Петр, она увидала полумертвопьяного фабричного с качающеюся головой, которого вез куда-то городовой. «Вот этот — скорее, — подумала она. — Мы с графом Вронским также не нашли этого удовольствия, хотя и много ожидали от него». <…> «Да, нищая с ребенком. Она думает, что жалко ее. Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучать себя и других? Гимназисты идут, смеются. Сережа? — вспомнила она. (Снова внутренний лирический крик.) — Я тоже думала, что любила его, и умилялась над своею нежностью. А жила же я без него, променяла же его на другую любовь и не жаловалась на этот промен, пока удовлетворялась той любовью». И она с отвращением подумала о том, что она имела в виду, говоря себе о «той любви», — свою плотскую страсть к Вронскому.

    Она приезжает на станцию и садится в поезд до Обираловки — ближайшей к поместью матери Вронского станции. Когда она занимает место, происходят два случая. Она слышит разговор по-французски и в то же время видит безобразного мужика со спутанными волосами, покрытого грязью, нагибающегося к колесам поезда. С невыносимым ощущением сверхъестественного узнавания она вспоминает свой прежний сон, страшного мужика, ударявшего по железу и бормочущего французские слова. Французский язык — символ фальши, а закутанный карлик — символ ее греха, отвратительного и опустошившего душу. Эти два образа сливаются в одну вспышку рока.

    Вы увидите, что вагоны этого загородного поезда непохожи на ночной экспресс Москва — Петербург. В этом загородном поезде вагоны намного меньше и состоят из пяти купе. Здесь нет коридора. В каждом купе двери внутри и снаружи, так что люди входят и выходят, сильно хлопая пятью дверями, расположенными по обеим сторонам вагона. Так как коридора нет, кондуктору между остановками приходится стоять на подножке с той или иной стороны вагона. Максимальная скорость загородного поезда этого типа — примерно 35 миль в час. Она приезжает через двадцать минут в Обираловку и из записки, принесенной слугой, узнает, что Вронский отказался приехать сразу, как она умоляла его сделать. Она идет по платформе, обращаясь к своему собственному измученному сердцу.

    «Две горничные, ходившие по платформе, загнули назад головы, глядя на нее, что-то соображая вслух о ее туалете: «Настоящие», — сказали они о кружеве, которое было на ней. Молодые люди не оставляли ее в покое. Они опять, заглядывая ей в лицо и со смехом крича что-то ненатуральным голосом, прошли мимо. Начальник станции, проходя, спросил, едет ли она. Мальчик, продавец квасу, не спускал с нее глаз. «Боже мой, куда мне?» — все дальше и дальше уходя по платформе, думала она. У конца она остановилась. Дамы и дети, встретившие господина в очках и громко смеявшиеся и говорившие, замолкли, оглядывая ее, когда она поравнялась с ними. Она ускорила шаг и отошла от них к краю платформы. Подходил товарный поезд. Платформа затряслась, и ей показалось, что она едет опять. И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее.

    «Туда! — говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, — туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя».

    Она хотела упасть под поравнявшийся с ней серединою первый вагон. Но красный мешочек, который она стала снимать с руки, задержал ее, и было уже поздно: середина миновала ее. Надо было ждать следующего вагона. Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее, и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колесами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. «Где я? Что я делаю? Зачем?» Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину. «Господи, прости мне все!» — проговорила она, чувствуя невозможность борьбы. Мужичок, приговаривая что-то, работал над железом. И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла».

    Действующие лица

    Все смешалось в доме Облонских, но во владениях Толстого царит полный порядок. Красочная панорама главных действующих лиц разворачивается уже в первой части романа. Двойственная природа Анны просвечивает уже в той роли, которую она играет при первом появлении в доме брата, когда своим тактом и женской мудростью восстанавливает в нем мир и в то же время, как злая обольстительница, разбивает романтическую любовь молодой девушки. Быстро выбравшись из жалкого положения с помощью дорогой сестры, Облонский, светловолосый бонвиван с влажными глазами, уже при встрече с Левиным и Вронским исполняет роль искусного светского дипломата, которая ему отведена в романе. Множество поэтических образов передают нежность и пылкость Левина к Кити — сначала безответные, но потом возвышающиеся до толстовского идеала любви, трудного и божественного, то есть брака и рождения детей. Левин делает предложение не вовремя, но оно приносит Кити облегчение после ее неудачного романа с Вронским — своего рода неуклюжей влюбленности, которую она перерастет вместе с юностью. Вронский, поразительно красивый, но чересчур коренастый человек, чрезвычайно обходительный, но без всякого таланта, милый, но довольно заурядный, проявляет некоторую бесчувственность к Кити, которая впоследствии легко может перейти в бездушие и даже жестокость. Увлеченный читатель отметит, что торжествующий влюбленный в первой части книги не кто-то из молодых людей, а величавый Каренин с некрасивыми ушами. Мы подходим к главной морали книги: брак Карениных, где нет истинной любви, так же греховен, как любовь Анны к Вронскому. Здесь же, в первой части зарождается тема этой трагической любви, и вступлением к ней служат три супружеские измены, которые Толстой противопоставляет друг другу:

    1) Долли, увядающая женщина 33-х лет, многодетная мать, находит любовную записку, написанную ее мужем Стивой Облонским молодой француженке, гувернантке их детей.

    2) Брат Левина Николай, жалкая личность, живет с доброй, но необразованной женщиной, которую в порыве общественного рвения, свойственного этой эпохе, он забрал из дешевого публичного дома.

    3) Последнюю главу первой части Толстой завершает историей Петрицкого и баронессы Шильтон — легкомысленным адюльтером без обмана и разрушения семейных уз.

    Эти три случая незаконных связей — Облонского, Николая Левина и Петрицкого — как бы маячат на полях нравственных и душевных переживаний Анны. Нужно отметить, что трагедия Анны начинается в ту минуту, когда она встречает Вронского. Действительно, Толстой так выстраивает действие, что события первой части, происходящие за год до того, как Анна становится любовницей Вронского, бросают роковую тень на ее трагическую судьбу. С художественной силой и тонкостью, прежде русской литературе неведомыми, Толстой соединяет тему насильственной смерти с темой пылкой страсти Вронского и Анны. Роковая смерть железнодорожного сторожа, совпавшая с их знакомством, становится мрачным и таинственным предзнаменованием, соединившим их. Вронский хладнокровно помогает семье покойного лишь потому, что Анна беспокоится о ней. Замужние великосветские дамы не должны принимать подарков от незнакомых мужчин, а Вронский делает Анне этот подарок. Еще нужно отметить, что Анна стыдится и благородного жеста, и внезапного сближения, выросшего из случайной смерти или несчастного случая, словно это — первый шаг в ее неверности мужу, поступок, о котором нельзя упоминать в присутствии Каренина или Кити, влюбленной во Вронского. А всего острее Анна вдруг понимает, что это происшествие, ознаменовавшее ее встречу с Вронским и попытку уладить дела изменника-брата, — дурной знак. Ее охватывает непонятная печаль. Один прохожий говорит другому, что внезапная смерть — самая легкая. Анна слышит эту фразу, она западает ей в душу, чтобы впоследствии вырасти в нечто большее.

    Не только неверность Облонского в начале книги гротескно пародирует судьбу его сестры. Еще одна необыкновенная тема промелькнет в эпизодах этого утра — тема многозначительных сновидений. Сон Стивы определяет его беззаботную, переменчивую натуру, точно так же, как позднее пророческий кошмар Анны — ее глубокую, богатую и трагическую личность.

    Хронология Толстого

    Хронология в «Анне Карениной» построена на уникальном для мировой литературы чувстве времени. Досконально изучив первую часть книги (34 небольшие главы, составляющие 135 страниц), читатель остается в убеждении, что утренние, полуденные и вечерние часы на протяжении по крайней мере целой недели жизни нескольких персонажей изображены с изумительной обстоятельностью. Мы остановимся на реальных событиях, но прежде уместно будет поговорить о том, как и когда едят герои книги.

    Каков был распорядок дня в состоятельных московских или петербургских домах в 70-е гг. прошлого века? Завтрак, около девяти часов, состоял из чая или кофе, хлеба с маслом или, как у Облонских, калача. Легкий ланч между двумя и тремя часами, а затем сытный обед около половины шестого, с русским ликером и французскими винами. Вечерний чай с пирогами, вареньем и разными русскими лакомствами подавался между девятью и десятью часами, после чего семья удалялась в свои покои, но наиболее легкомысленные ее члены могли завершить день ужином в городе в одиннадцать часов вечера или даже позже.

    Действие романа начинается в восемь часов утра, в пятницу, 11 февраля (по старому стилю) 1872 г. Эта дата нигде не упоминается, но ее легко установить.

    1) Политические события накануне турецкой войны, которые упоминаются в последней части романа, приурочивают его конец к июлю 1876 г. Вронский становится любовником Анны в декабре 1872 г. Эпизод на скачках происходит в августе 1873 г. Вронский и Анна проводят лето и зиму 1874 г. в Италии и лето 1875 г. — в имении Вронского, потом в ноябре они едут в Москву, где Анна кончает жизнь самоубийством майским воскресным днем 1876 г.

    2) В 6-й главе первой части говорится, что Левин провел два месяца (с середины октября до середины декабря 1871 г.) в Москве, затем перебрался в загородное имение на два месяца и в феврале вернулся в Москву. Через три месяца поздней весной начинаются драматические события книги (глава 12, часть вторая).

    3) Облонский читает в утренней газете о графе Бейсте, австрийском после в Лондоне, который едет через Висбаден в Англию. Это происходит перед благодарственным молебном в честь выздоровления принца Уэльского, который служили во вторник, 15/27 февраля 1872 г., и поэтому единственная возможная пятница — 11/23 февраля 1872 г.

    Из 34 небольших глав, составляющих первую часть, первые пять последовательно описывают действия Облонского. Он просыпается в восемь часов утра, завтракает между девятью и девятью тридцатью и около одиннадцати приезжает в присутствие. Около двух часов дня туда неожиданно приходит Левин. С 6-й главы Облонский исчезает из поля зрения автора и в центре его внимания оказывается Левин. В первый раз Толстой изменяет хронологическую последовательность и начинает линию Левина. Мы ненадолго возвращаемся на четыре месяца назад, затем (в главах 7–9) следуем за Левиным с его прибытия в Москву в пятницу утром, когда он беседует со своим сводным братом, у которого он остановился, до его прихода на службу к Облонскому, а затем — на каток в четыре часа дня, где он катается с Кити. Облонский появляется вновь в конце 9-й главы: он приходит около пяти, чтобы привести Левина на обед в «Англию», описанный в 10-й и 11-й главах. Затем Облонский опять исчезает. Мы узнаем, что Левин возвращается домой, чтобы переодеться, и направляется на вечер к Щербацким; попадаем туда и ждем его (глава 12). Он появляется (глава 13) в семь тридцать, и в следующей главе описана встреча Левина с Вронским. На протяжении десятка страниц (главы 12 — 14) мы остаемся наедине с Левиным и Кити. Левин уходит около девяти часов вечера. Вронский остается еще примерно на час. Щербацкие беседуют перед сном (глава 15), и в 16-й главе описано, как окончил день Вронский (приблизительно до полуночи). Здесь читатель заметит, что остаток вечера, после того как Левин покидает Щербацких, будет описан позже. Тем временем этот первый день романа, пятница 11 февраля, в 16-й главе для Вронского подошел к концу, он крепко спит после ужина в гостиничном номере; Облонский же завершает этот драматичный и бурный день в ночном ресторане.

    Следующий день, суббота 12 февраля, начинается в одиннадцать часов, когда Вронский и Облонский приезжают на станцию Петербургской железной дороги, чтобы встретить поезд из Петербурга, в котором едут мать Вронского и сестра Облонского (главы 17 — 18). Оставив Анну у себя дома, Облонский едет на службу около полудня, и мы наблюдаем за первым днем Анны в Москве (до девяти тридцати вечера); рассказ о субботних событиях занимает двадцать страниц.

    Главы 22 — 23 (около 10 страниц) посвящены балу, который происходит через три или четыре дня, в среду 16 февраля 1872 г.

    В следующей, 24-й главе Толстой прибегает к приему, который намечен в 6-й — 8-й главах и последовательно проводится в книге: он опрокидывает время, когда речь идет о Левине. Мы возвращаемся к 11 февраля, в ночь на субботу, чтобы последовать за Левиным, уехавшим от Щербацких к брату, куда он приезжает в девять тридцать и ужинает с ним (главы 24 — 25). На следующее утро, в субботу, Левин уезжает в свое имение в Центральной России не с Петербургской станции, куда прибывает Анна, а с Нижегородской. Имение расположено недалеко от Тулы в трехстах километрах к югу от Москвы, и его вечер там изображен в главах 26 — 27.

    Потом мы забегаем чуть вперед: четверг, 17 февраля 1872 г., - после бала Анна уезжает в Петербург, куда она прибывает на следующее утро (главы 29 — 31), около одиннадцати часов утра, в пятницу 18 февраля. Эта пятница целиком описана в главах 31 — 33, где Толстой воспользовался точной хронологией специально для того, чтобы ироническими полунамеками передать расписанное по минутам существование Каренина, впоследствии разрушенное.

    Встретив Анну на вокзале, он тотчас же уезжает председательствовать в комитет, возвращается в четыре часа дня, в пять часов они ждут гостей к обеду, он уезжает около семи на заседание совета, возвращается в девять тридцать, пьет чай с женой, возвращается в свой кабинет и ровно в полночь входит в супружескую спальню. В последней, 34-й главе Вронский возвращается домой в ту же пятницу. Из этого краткого анализа хронологии видно, что Толстой использует время как художественный инструмент всегда по-разному и в разных целях. Размеренный ход жизни Облонского в первых пяти главах подчеркивает однообразие его будней: с восьми часов утра до обеда примерно в половине пятого вечера его животное существование не может омрачить даже несчастье жены. Первая часть начинается с описания этого однообразия и симметрично завершается более величавым и неукоснительным распорядком дня Каренина, шурина Облонского. Внутренний переворот в жизни Анны нисколько не меняет расписания ее мужа, — выполнив свои служебные обязанности и все административные дела, он преспокойно и степенно отправляется в спальню, дабы получить свою порцию законных супружеских радостей. «Время» Левина перебивает размеренный распорядок Облонского резкими рывками в хронологической канве, сотканной Толстым, которые передают нервную, порывистую натуру. И наконец, мы замечаем поразительную гармонию, которую являют собой две характерные сцены первой части: вечерний бал, где мечтательная Кити очарована Анной, и ночное путешествие Анны в Петербург с мелькающими в ее сознании причудливыми фантазиями. Эти две сцены воздвигают две внутренние колонны в том здании, где «время» Облонского и «время» Каренина образуют два флигеля.

    Композиция

    Как нам правильно понять композицию грандиозного романа? Ключ можно найти только в распределении времени.

    Цель и достижение Толстого — единовременное развитие основных линий романа, и мы должны исследовать их синхронизацию, чтобы объяснить ту магическую прелесть, которой он завораживает нас.

    В первых 21 главах главный конфликт сосредоточен вокруг скандала в доме Облонских. Он помогает ввести два новых сюжета: 1) треугольник: Кити — Левин — Вронский; 2) начало темы Анны и Вронского. Отметьте, что Анна (с грацией и мудростью ясноглазой богини Афины) мирит брата с женой и в то же самое время демонически разрывает помолвку Кити и Вронского, пленяя последнего. Измена Облонского и несчастье Долли подготавливают тему Вронского — Анны, которая не разрешится так легко, как неприятности Облонского — Долли и горечь Кити. Долли прощает своего мужа во имя детей и своей любви к нему, Кити через два года выходит замуж за Левина, который оказывается прекрасным мужем. Брак этот явно нравится Толстому, но Анна, демоническая красавица книги, разрушит свою семейную жизнь и погибнет.

    На протяжении первой части (34 главы) семь судеб поставлены в один временной ряд: Облонский, Долли, Кити, Левин, Вронский, Анна и Каренин. Отношения в семье Облонских и Карениных испорчены с самого начала, потом они наладятся у Облонских, но начнут разрушаться у Карениных. Полный разрыв отношений произошел у двух гипотетических пар — в распавшейся паре Вронского и Кити и точно так же распавшейся паре Левина — Кити. Таким образом, Кити остается одинокой, Левин — тоже одинок, а Вронский (временно соединенный с Анной) грозит разрушить каренинскую пару. Итак, отметим некоторые важные моменты первой части: автор перетасовывает 7 персонажей, нужно следить за 7 судьбами (их связывают маленькие главы), и эти 7 жизней текут в одной хронологической последовательности, исходное время — февраль 1872 г.

    Часть вторая состоит из 35 глав и начинается для всех участников в середине марта того же 1872 г., но затем мы становимся свидетелями любопытного явления: треугольник Вронский — Каренин — Анна проживает свою жизнь быстрее, чем одинокий Левин или одинокая Кити. Это прелестная деталь в структуре романа — пары живут быстрее, чем одиночки. Если взглянуть на линию Кити, мы увидим, что одинокая девушка, чахнущая в Москве, 15 марта проходит осмотр у знаменитого доктора, но несмотря на ее собственные беды, она помогает нянчить и выхаживать шестерых детей Долли, заболевших скарлатиной (младшему всего два месяца), а затем в начале апреля 1872 г. родители увозят Кити на немецкий курорт Соден. Об этом рассказывается в первых трех главах второй части. Только в 30-й главе мы следуем за Щербацкими в Соден, где время и Толстой полностью вылечивают Кити. Пять глав повествуют об этом лечении, затем в конце июня 1872 г. Кити возвращается в Россию, в имение Облонских-Щербацких, расположенное неподалеку от поместья Левина. На этом обрывается линия Кити во второй части.

    В той же второй части жизнь Левина в деревне в точности синхронизирована с жизнью Кити в Германии. О его деятельности повествуют шесть глав: 12 — 17. Они обрамлены главами, изображающими жизнь Вронского и Карениных в Санкт-Петербурге, и самое главное в них то, что треугольник Вронский — Каренины живет быстрее, чем Кити или Левин в течение года с лишним. С 5-й по 11-ю главу муж все раздумывает, а Вронский упорно добивается своего, и к 11-й главе после целого года настойчивых домогательств Вронский становится любовником Анны. Это происходит в октябре 1872 г. Но для Левина и Кити стоит весна 1872 г. Они отстают во времени на несколько месяцев. Другой рывок вперед происходит в двенадцати главах, с 18-й по 29-ю, в которых изображен знаменитый эпизод скачек, завершающийся признанием Анны в измене, это август 1873 г. (осталось три года до конца романа). Затем действие снова поворачивает вспять, мы возвращаемся к весне 1872 г., к Кити, находящейся в Германии. Таким образом, в конце второй части мы наблюдаем любопытную картину: Кити и Левин отстают во времени на 14 или 15 месяцев от Вронского и Карениных. Повторим, что пары движутся быстрее, чем одиночки. В третьей части, состоящей из 33 глав, мы ненадолго остаемся с Левиным, потом вместе с ним наносим визит Долли в имении Облонских перед приездом Кити, и наконец в 12-й главе летом 1872 г. Левину является прелестное видение — Кити едет в карете со станции, возвращаясь из Германии. В следующих главах мы оказываемся в Петербурге с Вронским и Карениными после сцены скачек (лето 1873 г.), а затем опять возвращаемся к сентябрю 1872 г. в имение Левина, из которого он в октябре 1872 г. непонятно зачем уезжает в Германию, Францию и Англию. Мне бы хотелось подчеркнуть, что Толстой в затруднении. Его любовники и обманутый муж живут быстрее, они сильно опередили одинокую Кити и одинокого Левина: в первых 16 главах четвертой части стоит уже середина зимы 1873 г. Толстой нигде не обмолвился, сколько времени Левин провел за границей, и разница более чем в год между временем Левина — Кити и Вронского — Анны проступает только в одной хронологической ремарке в 11-й главе второй части, где сказано, что Анна стала любовницей Вронского: целый год Вронский добивался этого, и наконец она сдалась — на этот промежуток Левин и Кити отстают от них. Но читатель не может пристально следить за временем в романе, даже талантливые читатели редко бывают настолько внимательны, поэтому мы заблуждаемся, считая и чувствуя, что эпизоды с участием Вронского и Анны полностью синхронизированы с эпизодами, где участвуют Левин и Кити, и разнообразные события этих жизней происходят примерно в одно и то же время. Читатель уверен, что мы передвигаемся в пространстве: из Германии в Центральную Россию, из деревни в Петербург или в Москву и обратно, но он вовсе не осознает, что мы движемся и во времени: то забегаем вперед вместе с Вронским и Анной, то возвращаемся назад с Левиным и Кити.

    В первых пяти главах четвертой части мы следим за развитием темы Вронского — Карениных в Петербурге. Середина зимы 1873 г., Анна ждет ребенка от Вронского. В 6-й главе Каренин приезжает в Москву по своим общественным делам, и в это же время сюда прибывает Левин после поездки за границу. Облонский в 9-й — 13-й главах устраивает у себя обед в первую неделю января 1874 г., где вновь встречаются Левин и Кити. Ровно через два года после начала романа происходит сцена с мелом, как вам подсказывает этот временной указатель; но для читателя и Кити (посмотрите на некоторые указания в ее разговоре с Левиным за ломберным столом, когда они пишут мелом) почему-то прошел только год. И вот что удивительно: есть разница между физическим временем Анны и духовным временем Левина.

    К четвертой части, точно в середине книги, все 7 судеб опять поставлены в один временной ряд, как в начале книги, в феврале 1872 г. Наступил январь 1874 г. по моему календарю и календарю Анны, но согласно календарю читателя и Кити идет всего лишь 1873 г. Во второй половине четвертой части (главы 17 — 23) Анна чуть не умирает от родов в Петербурге, затем происходит временное примирение Каренина с Вронским, и Вронский пытается покончить с собой. Часть четвертая заканчивается в марте 1874 г. Анна порывает с мужем и вместе с любовником уезжает в Италию. Часть пятая состоит из 33 глав.

    7 персонажей живут синхронно совсем недолго. Вронский и Анна в Италии вновь опережают остальных. Это напоминает гонки. Женитьба Левина в первых шести главах происходит ранней весной 1874 г., и когда мы снова встречаем Левиных сначала в деревне, а затем у постели умирающего брата (главы 14 — 20), уже наступил май 1874 г. Но Вронский и Анна (втиснутые между этими двумя цепочками глав) опередили их на два месяца и наслаждаются июльским теплом в Риме. Теперь синхронизирующее звено между двумя группами персонажей — одинокий Каренин. Поскольку в книге 7 главных героев и действие основано на их парном соединении, а число 7 — нечетное, один человек естественно выпадает из игры и остается без пары. Вначале лишним был Левин, теперь Каренин. Мы возвращаемся к Левиным весной 1874 г., а затем участвуем в разнообразной деятельности Каренина и постепенно приближаемся к марту 1875 г. К этому времени Вронский и Анна вернулись в Петербург, проведя год в Италии. Очаровательная сцена свидания с сыном, которому 1 марта исполнилось 10 лет. Вскоре после этого она с Вронским уезжает в его загородное имение, расположенное неподалеку от имений Облонского и Левина.

    Посмотрите, как 7 жизней вновь движутся в одной хронологической последовательности с июня до ноября 1875 г. в шестой части, которая состоит из 33 глав. Мы проводим первую половину лета 1875 г. с Левиными и их родственниками, потом в июле Долли отправляется в экипаже в имение Вронского, чтобы поиграть там в теннис. Облонский, Вронский и Левин встречаются в остальных главах на земских выборах 2 октября 1875 г., а через месяц Вронский и Анна уезжают в Москву.

    Седьмая часть состоит из 31 главы. Это самая важная часть в книге, ее трагическая кульминация. Мы вновь оказываемся в Москве в ноябре 1875 г. 6 персонажей составляют пары: непрочная, уже отмеченная печатью горечи пара Вронского — Анны, ожидающие потомства Левины и Облонские. У Кити рождается ребенок, и в начале мая 1876 г. мы посещаем вместе с Облонским Каренина в Петербурге. Затем возвращаемся в Москву. Здесь начинается ряд глав, с 23-й до конца седьмой части, посвященных последним дням Анны. Ее самоубийство происходит в середине мая 1876 г. Я уже говорил об этих бессмертных страницах. Восьмая, последняя часть — довольно громоздкая махина, состоящая из 19 глав. Толстой использует прием, который уже встречался в книге и раньше: перемещает героев из одного места в другое; таким образом, действие переносится от одной группы людей к другой. Поезда и экипажи играют важную роль в романе: Анна дважды путешествует в первой части из Петербурга в Москву и обратно в Петербург. Облонский и Долли в разных главах оказываются как бы путешествующими посредниками, переносящими читателя туда, куда Толстой хочет их направить. Облонский в конце концов получает прекрасную работу с большим окладом за те услуги, которые он оказал автору. Теперь, в первых пяти главах последней, восьмой части сводный брат Левина Сергей путешествует тем же поездом, что и Вронский. Время действия можно легко установить благодаря многочисленным упоминаниям военных событий. Славяне из Восточной Европы, сербы и болгары, сражались с турками. Это происходило в августе 1876 г., через год Россия вступит в войну с Турцией. Вронский во главе добровольного полка отбывает на фронт. Сергей в том же поезде едет к Левиным, и это обстоятельство связывает нас не только с Вронским, но и с Левиным. Последние главы посвящены семейной жизни Левиных в деревне и обращению Левина к Богу по указке Толстого.

    Из этого исследования видно, что переходы у Толстого значительно менее гибкие и продуманные, чем переходы от группы к группе внутри глав в «Мадам Бовари». Краткая, резко обрывающаяся глава заменяет долгий параграф у Флобера. Но необходимо отметить, что у Толстого действует значительно больше персонажей. У Флобера верховая езда, прогулка, танец, поездка в экипаже между деревней и городом, многочисленные мелкие действия, движения служат этими переходами от сцены к сцене внутри глав. В великом романе Толстого лязгающие паровозы перевозят и убивают героев, и любой старомодный переход используется для смены одной главы другой, например новая часть или глава часто начинается с самого обыкновенного утверждения о том, что прошло столько-то времени и что те или иные герои поступают так или иначе в том или ином месте. В поэме Флобера больше музыкальной стройности, это одно из самых музыкальных произведений мировой литературы; в великом романе Толстого больше мощи.

    Таков движущийся каркас книги, который можно назвать гонкой: сначала все 7 персонажей идут нога в ногу, затем Вронский и Анна вырываются вперед, оставляя позади Левина и Кити, опять подравниваются, а потом, с забавной поспешностью прелестных кукол, Вронский и Анна опять опережают остальных, но ненадолго. Анна не закончит этой гонки. Из 6 героев автор до конца книги сохраняет интерес лишь к Левину и Кити.

    Образность

    Образность можно определить так: писатель средствами языка пробуждает у читателя чувство цвета, облика, звука, движения или любое иное чувство, вызывая в его воображении образы вымышленной жизни, которая станет для него столь же живой, как его собственное воспоминание. Для создания этих ярких образов у писателя есть широкий спектр приемов, начиная кратким выразительным эпитетом и кончая отточенными примерами изобразительного мастерства и сложными метафорами.

    1) Эпитеты. Среди самых изумительных отметим такие: «шлюпающие и шершавые» — прилагательные, великолепно передающие скользкую внутренность и грубую поверхность выбранных Облонским устриц, которые он с наслаждением уплетает в ресторане во время обеда с Левиным. Нужно обратить внимание на прилагательные, употребленные в сцене бала, подчеркивающие девическую прелесть Кити и опасное очарование Анны. Особенно интересно поразительное сложносоставное прилагательное: тюлево-ленто-кружевно-цветное, описывающее толпу дам на балу. Княгиня Щербацкая называет вялых стареющих завсегдатаев клубов шлюпиками — детское словцо, обозначающее крутое яйцо, ставшее совсем мягким и рыхлым от слишком долгого катания во время пасхальных игр, где яйца катаются и стукаются друг об друга.

    2) Жесты. Облонский, когда ему бреют верхнюю губу, отвечая на вопросы слуги (приедет ли Анна одна или с мужем), поднимает палец вверх, а Анна, разговаривая с Долли о «способностивсе забыть», «делает жест перед лбом».

    3) Примеры иррационального прозрения. Множество примеров из полусна Анны в поезде.

    4) Яркие комедийные черты. Старый князь думает, что он передразнивает свою жену, когда самодовольно и жеманно ухмыляется и делает реверансы, говоря о выгодной партии для дочери.

    5) Примеры изобразительного мастерства. Их бесчисленное множество. Долли жалко сидит перед трюмо и быстрым глубоким голосом, скрывающим ее страдание, спрашивает мужа, что он хочет. Выпуклые ногти Гриневича, липкие губы старой, сонной, блаженной охотничьей собаки — все это чудесные и незабываемые образы.

    6) Поэтические сравнения. Толстой редко использует их, говоря о чувствах: например, прелестные отсылки к рассеянному свету и бабочке на балу и в сцене, когда Кити катается на катке.

    7) Вспомогательные сравнения. Они обращены скорее к разуму, чем к зрительному восприятию, к этическому, а не эстетическому началу. Когда чувства Кити перед балом сравниваются с чувствами юноши перед битвой, смешно было бы увидеть Кити в форме лейтенанта, но сравнение это вполне годится для черно-белой словесной схемы и имеет иносказательный оттенок, который Толстой последовательно применяет в некоторых последующих главах.

    В прозе Толстого далеко не все приемы относятся к явной образности. Иносказательные сравнения незаметно переходят в назидательные интонации с их многозначительными повторами, выражающими отношение Толстого к ситуациям и настроениям людей. Тут особенно важно выделить прямые утверждения, открывающие главы: «Облонский в школе учился хорошо…» или: «Вронский не знал семейной жизни…»

    8) Уподобления и метафоры.

    «Старые кудрявые березы, обвис шие всеми ветвями от снега, казалось, были разубраны в но вые торжественные ризы». (Часть первая, глава 9.)

    «…но для Левина так же легко было узнать ее в этой толпе, как розан в крапиве. Все освещалось ею. Она была улыбка, озарявшая все вокруг. Место, где она была, показалось ему недоступною святыней… Он сошел вниз, избегая подолгу смотреть на нее, как на солнце, но он видел ее, как солнце, и не глядя». (Глава 9.) «Он чувствовал, что солнце приближалось к нему». (Глава 9.) «как солнце зашло за тучи, лицо ее утратило всю свою ласковость». (Глава 9.) «Татарин… тотчас, как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив другую, карту вин». (Глава 10.) «Она не могла верить этому, как не могла бы верить тому, что в какое бы то ни было время для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты». (Глава 12.)

    «Кити испытывала после обеда до начала вечера чувство, как юноша перед битвою». (Глава 13.)

    Анна: «Помню и знаю этот голубой туман, вроде того, что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает все в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь все уже и уже…» (Глава 20.)

    «из зала несся стоявший в них равномерный, как в улье, шорох движения». (Глава 22.)

    «Но вопреки этому виду бабочки, только что уцепившейся за травку и готовой, вот-вот вспорхнув, развернуть радужные крылья». (Глава 23.)

    «И на лице Вронского… она (Кити) видела то поразившее ее выражение потерянности и покорности, похожее на выражение умной собаки, когда она виновата». (Глава 23.)

    Сравнения делятся на уподобления и метафоры или сочетают то и другое. Вот несколько примеров:

    Образец уподобления:

    «Туман висел над морем, как дымка».

    Это уподобление. Такие связки, как «подобно», «словно», характерны для уподоблений — один предмет выглядит как другой. Если вы продолжите сравнение, сказав, что туман был похож на дымчатую вуаль невесты, — это развернутое уподобление с элементами поэзии, но если вы скажете, что туман был похож на вуаль толстой невесты, чей отец был еще толще и носил парик, это уже будет ветвистое сравнение, искаженное бессмысленным продолжением. Такие сравнения используют Гомер в своем эпическом повествовании и Гоголь, описывая фантасмагорические сны.

    Образец метафоры:

    «Дымка тумана повисла между небом и землей».

    Связка «как» исчезла, сравнение стало составной частью метафоры.

    Развернутая метафора звучала бы так:

    «Дымка тумана была местами порвана».

    Конец фразы служит логическим продолжением ее начала. Ветвистая метафора завершалась бы нелогичным продолжением.

    Морально-практические сравнения:

    Самое удивительное в стиле Толстого то, что какие бы сравнения, уподобления или метафоры он ни употреблял, большинство из них служит этическим, а не эстетическим целям. Иными словами, его сравнения утилитарны, функциональны, автор воспользовался ими не для усиления образности, не для открытия нового угла зрения на ту или иную сцену, но для того чтобы подчеркнуть свою нравственную позицию. Поэтому я называю их толстовскими этическими метафорами или сравнениями — этические категории выражены при помощи сравнений. Повторяю, эти сравнения и метафоры — чисто практические, то есть довольно окостенелые, и построены они всегда по одной и той же схеме. Схема, формула такова: «Он чувствовал себя, как человек, который…» В первой части сравнения называется чувство, затем следует сравнение: «как человек, который…» и т. д. Приведу несколько примеров. (Левин размышляет о браке.) «На каждом шагу он испытывал то, что испытал бы человек, любовавшийся плавным, счастливым ходом лодочки по озеру, после того как он бы сам сел в эту лодочку. Он видел, что мало того, чтобы сидеть ровно, не качаясь, — надо еще соображаться, ни на минуту не забывая, куда плыть, что под ногами вода и надо грести, и что непривычным рукам больно, что только смотреть на это легко, а что делать это хотя и очень радостно, но очень трудно». (Часть пятая, глава 14.)

    (Во время размолвки с женой.) «Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытывал в первую минуту чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утишить боль». «Оставаться с таким несправедливым обвинением было мучительно, но, оправдавшись, сделать ей больно было еще хуже. Как человек, в полусне томящийся болью, он хотел оторвать, отбросить от себя больное место и, опомнившись, чувствовал, что больное место — он сам».

    «…божественный образ госпожи Шталь, который она (Кити) месяц целый носила в душе, безвозвратно исчез, как фигура, составившаяся из брошенного платья, исчезает, когда поймешь, как лежит это платье». (Часть вторая, глава 34.) «Теперь он (Каренин) испытывал чувство, подобное тому, какое испытал бы человек, спокойно прошедший над пропастью по мосту и вдруг увидавший, что этот мост разобран и что там пучина». (Часть вторая, глава 8.)

    «Теперь он испытывал чувство, подобное тому, какое испытал бы человек, возвратившийся домой и находящий дом свой запертым». (Часть вторая, глава 9.)

    «Как бык, покорно опустив голову, он ждал обуха, который, он чувствовал, был над ним поднят». (Часть вторая, глава 10.)

    «Но он (Вронский) очень скоро заметил, что хотя свет был открыт для него лично, он был закрыт для Анны. Как в игре в кошку-мышку, руки поднятые для него, тотчас же опускались пред Анной». (Часть пятая, глава 28.) «Нельзя было ни о чем начать говорить, чтобы разговор не свернулся на Алексея Александровича, никуда нельзя было поехать, чтобы не встретить его. Так по крайней мере казалось Вронскому, как кажется человеку с больным пальцем, что он, как нарочно, обо все задевает этим самым больным пальцем».

    Имена

    У воспитанных русских людей наиболее распространенная и нейтральная форма обращения не имя, а имя-отчество: Иван Иванович или Нина Ивановна. Крестьянин может окликнуть другого Иваном или Ванькой, но вообще только кровные родственники, друзья детства или люди, служившие в одном полку, называют друг друга по имени. Я знал многих русских, с которыми дружил десятилетиями, но никогда бы не рискнул называть их иначе, чем Иван Иванович или Борис Петрович; поэтому та легкость, с которой степенные американцы становятся друг для друга Гарри или Биллами после двух стаканов виски, кажется бывшему Ивану Ивановичу совершенно немыслимой. <…>

    Комментарии

    № 1. ВСЕ СМЕШАЛОСЬ В ДОМЕ ОБЛОНСКИХ

    Слово дом (в доме, домочадцы, дома) повторяется восемь раз в шести предложениях. Этот тяжеловатый и торжественный повтор дом, дом, дом, звучащий как погребальный звон над обреченной семейной жизнью (одна из главных тем книги), — откровенный стилистический прием (с. 23).[22]

    № 2. АЛАБИН, ДАРМШТАДТ, АМЕРИКА

    Облонский с несколькими друзьями, в том числе Вронским и, вероятно, Алабиным, дает обед в честь знаменитой певицы (см. прим. 75); эти приятные планы окутывают его сон и переплетаются с последними газетными новостями: он большой любитель политической мешанины. В это время (февраль 1872 г.) кельнская газета, выходившая в Дармштадте (столица Великого герцогства Гессенского, входившего в состав Германской империи в 1866 г.), уделяла большое внимание так называемому Алабамскому вопросу (этим термином обозначали американские претензии к Великобритании после Гражданской войны, в ходе которой был нанесен урон американскому морскому флоту). В результате Дармштадт, Алабин и Америка смешались в сне Облонского (с. 23).

    № 3. IL MIO TESORO

    «Мое сокровище». Слова из оперы Моцарта «Дон Жуан» (1787), которые поет Дон Оттавио, персонаж, значительно более нравственный по отношению к женщинам, чем Облонский (с. 23).

    № 4. НО ВЕДЬ ПОКА ОНА БЫЛА У НАС В ДОМЕ, Я НЕ ПОЗВОЛЯЛ СЕБЕ НИЧЕГО. И ХУЖЕ ВСЕГО ТО, ЧТО ОНА УЖЕ…

    Первое местоимение «она» относится к m-lle Roland, второе — к жене Облонского Долли, которая находится на восьмом месяце беременности (Долли родит девочку в конце зимы, в марте) (с. 25).

    № 5. ОТ ХОЗЯИНА ИЗВОЗЧИКИ ПРИХОДИЛИ

    У которого Облонский брал экипаж и пристяжную. Теперь нужно платить за них.

    № 6. АННА АРКАДЬЕВНА, ДАРЬЯ АЛЕКСАНДРОВНА

    Говоря с камердинером, Облонский называет сестру и жену по имени-отчеству. Вместо Дарья Александровна он мог бы сказать княгиня или барыня.

    № 7. МЕЖДУ ДЛИННЫМИ КУДРЯВЫМИ БАКЕНБАРДАМИ

    Модными в 70-е гг. в Европе и Америке.

    № 8. ПОПРОБОВАТЬ ХОТИТЕ

    Матвей понимает, что хозяин хочет проверить реакцию жены после ссоры (с. 27).

    № 9. ОБРАЗУЕТСЯ

    Старый слуга выражается простонародно, уютным, хотя и с оттенком фатализма, словом (с. 27).

    № 10. ЛЮБИ КАТАТЬСЯ…

    Няня цитирует известную русскую пословицу: «Любишь кататься, люби и саночки возить» (с. 27).

    № 11. ВДРУГ ПОКРАСНЕВ

    Герои романа удивительно часто краснеют, пунцовеют, багровеют, покрываются румянцем и т. д. (и, наоборот, бледнеют), что вообще было свойственно литературе этого времени. Можно было бы специально поговорить о том, что люди 19 в. могли краснеть и бледнеть охотней и заметней, чем ныне, ибо человечество было моложе. На самом же деле, Толстой всего лишь следует старинной литературной традиции, в которой внезапный румянец служил своего рода кодом или знаком душевного волнения. Но все равно автор слегка перебарщивает, и прием обнаруживает явное несоответствие с отрывками, где эта особенность обретает ценность и реальность индивидуальной черты (например, у Анны).

    Этот штрих можно сравнить с другим оборотом, которым злоупотребляет Толстой: «слабая улыбка» — передающая множество оттенков чувств: насмешливую снисходительность, вежливую симпатию, озорное дружелюбие (с. 27).

    № 12. КУПЕЦ

    Купца, приобретающего лес в Ергушове (поместье Облонского), зовут Рябининым; он появится во второй части, в главе 16 (с. 28).

    № 13. ЕЩЕ СЫРУЮ УТРЕННЮЮ ГАЗЕТУ

    По старой системе, принятой в России и во всем мире, хорошая печать требовала пропитывать бумагу влагой. Поэтому только что отпечатанная газета была сырой (с. 28).

    № 14. ГАЗЕТА ОБЛОНСКОГО

    Умеренно-либеральная газета, которую читал Облонский, — очевидно, «Русские ведомости», выходившие ежедневно, начиная с 1868 г. (с. 28).

    № 15. РЮРИК

    В 862 г. н. э. Рюрик, нормандский воин, предводитель варягов (скандинавского племени), пересек Балтийское море и основал первую русскую династию князей (862 -1598). Затем после Смутного времени на престоле воцарилась династия Романовых (1613 — 1917), род менее древний, чем Рюриковичи. В генеалогии русского дворянства, составленной Долгоруковым, записаны только 60 семейств, происходивших от Рюрика и просуществовавших до 1855 г. Среди них есть и Оболенские. Вероятно, Толстой несколько небрежно переделал эту фамилию в Облонских (с. 29).

    № 16. БЕНТАМ И МИЛЛЬ

    Иеремия Бентам (1740 — 1832), английский юрист, и Джеймс Милль (1773 — 1836), шотландский экономист; их гуманистические идеи вызывали симпатии в русском обществе (с. 29).

    № 17. ГРАФ БЕЙСТ, КАК СЛЫШНО, ПРОЕХАЛ В ВИСБАДЕН…

    Граф Фридрих Фердинанд фон Бейст (1809 — 1886), австрийский государственный деятель. В то время Австрия была настоящим осиным гнездом политических интриг, и в русской прессе шли бесконечные дебаты по поводу того, что Бейст был внезапно освобожден от должности канцлера (10 ноября по новому стилю 1871 г.) и назначен послом при английском дворе. Перед самым Рождеством 1871 г. сразу же после представления верительных грамот он покинул Англию, чтобы провести со своей семьей два месяца в Северной Италии. Согласно газетам того времени, а также его собственным мемуарам (Лондон, 1887), его возвращение в Лондон через Висбаден совпало с приготовлениями к благодарственному молебну, который должен был состояться в соборе Св. Павла во вторник, 15/27 февраля 1872 г., в честь выздоровления принца Уэльского от тифа. Облонский прочел о путешествии Бейста в Англию через Висбаден в пятницу, и единственная подходящая пятница — 11/23 февраля 1872 г. — день, с которого начинается роман.

    Некоторые из вас, наверное, все еще недоумевают, почему мы с Толстым упоминаем подобные пустяки. Чтобы магия искусства, художественный вымысел казались реальными, художник иногда помещает их в особую историческую систему отсчета, ссылаясь на какой-либо факт, который можно легко проверить в библиотеке, этой цитадели иллюзий. Случай с графом Бейстом может служить великолепным примером в споре о так называемой реальной жизни и так называемом вымысле. С одной стороны, имеется исторический факт: некий фон Бейст, государственный деятель и дипломат, оставил два тома воспоминаний, где он с большой обстоятельностью перечисляет все остроумные реплики и политические каламбуры, придуманные им за долгие годы его политической карьеры. С другой стороны, перед нами Стива Облонский, с головы до пят созданный Толстым, — и встает вопрос: кто же из них более живой, более реальный, более достоверный — настоящий, невыдуманный граф Бейст или вымышленный князь Облонский? Несмотря на свои мемуары — многословные, тягучие, полные избитых клише, милейший Бейст так навсегда и остался ненатуральной и условной фигурой; между тем как никогда не существовавший Облонский — бессмертный, живой человек. Скажу больше: сам Бейст слегка оживает, попадая в толстовский вымышленный мир (с. 29).

    № 18. ДВА ДЕТСКИЕ ГОЛОСА (СТЕПАН АРКАДЬИЧ УЗНАЛ ГОЛОСА ГРИШИ, МЕНЬШОГО МАЛЬЧИКА, И ТАНИ, СТАРШЕЙ ДЕВОЧКИ) ПОСЛЫШАЛИСЬ ЗА ДВЕРЬМИ. ОНИ ЧТО-ТО ВЕЗЛИ И УРОНИЛИ… «ВСЕ СМЕШАЛОСЬ», — ПОДУМАЛ СТЕПАН АРКАДЬИЧ

    Чуткий читатель отметит, что этот небольшой эпизод с игрушечным поездом, бегущим на фоне переполоха в доме, вызванного супружеской изменой, — тонкое предупреждение, спланированное прозорливым искусством Толстого и указывающее на более страшную катастрофу в седьмой части. Особенно интересно, что маленький сын Анны, Сережа, позже будет играть в школе в выдуманную игру, где мальчики изображают движущийся поезд, а когда гувернантка находит его в унынии, оказывается, что вызвано оно не ушибом во время игры, а отношениями в семье (с. 29).

    № 19. ЗНАЧИТ, ОПЯТЬ НЕ СПАЛА ВСЮ НОЧЬ

    Долли обыкновенно вставала позже и никогда не была на ногах в столь ранний час (9 ч. 30 мин.), если хорошо спала ночью (с. 30).

    № 20. ТАНЧУРОЧКА

    Еще одно уменьшительно-ласкательное имя, образованное от обычного «Таня» или «Танечка». Облонский соединяет его со словом «дочурочка» (с. 28).

    № 21. ПРОСИТЕЛЬНИЦА

    Облонский, как всякий высокопоставленный служащий, мог ускорить рассмотрение дел или покончить с волокитой и даже повлиять на исход сомнительного дела. Визит просителя можно сравнить с визитом к конгрессмену в целях особого благоприятствования с его стороны. Естественно, среди просителей было больше простолюдинов, чем аристократов и высокопоставленных лиц, так как друзья Облонского или люди его круга могли попросить его об услуге за обедом или через общего знакомого (с. 31).

    № 22. ЧАСОВЩИК

    В домах русских господ часовщики (здесь это немец) приходили раз в неделю, обычно по пятницам, чтобы проверить и завести настольные, настенные и дедовские часы. В этом отрывке назван день недели, когда начинается действие. Для романа, где время играет столь важную роль, часовщик — самое подходящее лицо, чтобы на свой лад «завести» действие (с. 34).

    № 23. ДЕСЯТЬ РУБЛЕЙ

    В начале 70-х гг. прошлого столетия один рубль составлял приблизительно три четверти доллара, но покупательная способность доллара (1 рубль 30 коп.) была в определенном смысле выше, чем сегодня. Грубо говоря, государственное жалованье в шесть тысяч рублей в год, которое платили Облонскому в 1872 г. соответствует четырем тысячам пятистам долларам в том же году (это по крайней мере пятнадцать тысяч долларов сегодня, без пошлины) (с. 34).

    № 24. УЖАСНО ГЛАВНОЕ ТО…

    Долли больше всего обеспокоена тем, что она должна родить через месяц (с. 35). Здесь слышится явный отзвук размышлений Облонского на ту же тему (с. 25).

    № 25. СОВЕРШЕННАЯ ЛИБЕРАЛЬНОСТЬ

    Либеральность в понимании Толстого не совпадает с западными демократическими идеалами и с истинным либерализмом прогрессивных слоев прежней России. «Либеральность» Облонского патриархальна, и заметим, что Облонский захвачен распространенными расистскими предрассудками (с. 36).

    № 26. МУНДИР

    Облонский снял свой пиджак и переоделся в официальный (то есть в зеленый сюртук) (с. 36).

    № 27. ПЕНЗЕНСКОЕ ГУБЕРНСКОЕ ПРАВЛЕНИЕ

    Пенза, главный город Пензенской губернии, в восточной части Центральной России (с. 36).

    № 28. КАМЕР ЮНКЕР

    Немецкий камер-юнкер приблизительно соответствует английскому представителю королевской палаты. Один из многочисленных русских придворных чинов, довольно почетный, дающий банальные привилегии, как, например, право посещать придворные балы. Гриневич гордится тем, что благодаря этому чину он стоит на более высокой ступени общественной лестницы, чем его коллега, старый служака Никитин (с. 37). Последнего не следует путать с Никитиным, которого упоминает Кити.

    № 29. ОБРАЗОВАНИЕ КИТИ

    Хотя высшие учебные заведения для женщин начали появляться лишь в 1859 г., девушки из дворянских семей, подобных Щербацким, поступали в один из Институтов благородных девиц, созданных в 18 в., или получали образование дома с гувернантками и приходящими учителями. Программа состояла из тщательного изучения французского языка и литературы, танцев, музыки, рисования. Во многих семьях, особенно в Петербурге и Москве, наряду с французским изучали английский язык.

    Молодые женщины из окружения Кити никогда не выходили на улицу без гувернантки или матери. Их можно было увидеть в определенный светский час на определенном модном бульваре, и тогда за ними следовал лакей — для защиты и для престижа.

    № 30. ЛЕВИН

    Толстой образует фамилию своего героя (русского аристократа, прообразом которого служил молодой Толстой) от своего собственного имени «Лев». Толстой произносил свое имя как «Лёв», а не «Лев». <…> Львов

    Назвав мужа Натали Щербацкой, дипломата с исключительно изысканными манерами, Львовым, Толстой пользуется производным именем от «Льва», тем самым подчеркивая другую сторону своей собственной личности, особенно юношеское стремление быть совершенно comme il faut.

    № 31. СТЕПАН АРКАДЬИЧ БЫЛ НА «ТЫ»

    Русские (как и французы и немцы), обращаясь к близким знакомым, говорят им «ты» (французское tu, немецкое du) вместо «вы». Хотя обычно «ты» следует за именем собеседника, нередко встречается и сочетание с фамилией, даже с именем-отчеством (с. 38).

    № 32. ЗЕМСКИЙ ДЕЯТЕЛЬ, НОВЫЙ ЗЕМСКИЙ ЧЕЛОВЕК

    Земства (созданные по правительственному указу от 1 января 1864 г.) представляли собой окружные и провинциальные собрания и советы, которые избирались тремя слоями населения: помещиками, крестьянами и горожанами. Левин сначала горячо поддерживал эти административные советы, но затем начал резко возражать против них, критикуя помещиков, устраивавших своих закадычных друзей на самые прибыльные должности (с. 39).

    № 33. НОВОЕ, ОЧЕВИДНО ОТ ФРАНЦУЗСКОГО ПОРТНОГО, ПЛАТЬЕ

    По моде того времени, Левин, возможно, был в хорошо сшитой просторной куртке, отделанной по краю тесьмой, а потом переоделся в сюртук перед вечерним визитом к Щербацким (с. 40).

    № 34. ГУРИН

    Имя купца; подразумевается хороший, но не шикарный ресторан, годный для дружеского обеда (с. 40).

    № 35. ТРИ ТЫСЯЧИ ДЕСЯТИН В КАРАЗИНСКОМ УЕЗДЕ

    Тут слышится явная аллюзия на Тульскую губернию (позднее названную Кашинской) в Центральной России, расположенную к югу от Москвы, где Толстой сам владел обширными землями. Губерния состояла из уездов. Толстой выдумал «Каразинский» уезд, причудливо образовав это слово от имени Каразина (знаменитого общественного деятеля, 1773 — 1842) и Крапивенского уезда, где расположено его собственное имение Ясная Поляна (около восьми миль от Тулы по Московско-Курской дороге), с прибавлением названия соседней деревни (Карамышево). Земли Левина также расположены в «Селезневском» районе той же Кашинской губернии (с. 42).

    № 36. ЗООЛОГИЧЕСКИЙ САД

    Толстой имеет в виду Пресненские пруды в Москве, где зимой был каток (с. 41).

    № 37. КРАСНЫЕ ЧУЛКИ

    Согласно моему источнику («Mode in Costume», by R.Turner Wilcox, New York, 1948, с 308), лиловые и красные нижние юбки и чулки пользовались большим успехом у молодых парижанок приблизительно в 1870 г. — и московские модницы, конечно, подражали парижской моде. У Кити, вероятно, были полотняные или кожаные полусапожки на пуговках.

    № 38. И ВЕСЬМА ВАЖНЫЙ ФИЛОСОФСКИЙ ВОПРОС

    Толстой не дает себе труда слишком углубляться в этот легко доступный предмет. Вопросы материи и сознания до сих пор обсуждают во всем мире, но сама проблема, как ее формулирует Толстой, к 1870 г. настолько устарела, казалась столь очевидной и излагалась в столь общем виде, что едва ли профессор философии проделал бы такой огромный путь (более 300 миль) из Харькова в Москву, чтобы обсудить ее со своим коллегой (с. 44).

    № 39. КЕЙС, ВУРСТ, КНАУСТ, ПРИПАСОВ

    Согласно Allgemeine Deutsche Biographie (Leipzig, 1882), существовали ученый по имени Раймонд Джакоб Вурст (1800 — 1845) и композитор 16 в. Генрих Кнауст (или Кнаустинус). Я не нашел Кейса, не говоря уже о Припасове, и предпочитаю думать, что Толстой остроумно выдумал эту вереницу имен философов-материалистов с правдоподобным процентным отношением — одна русская фамилия на три немецких (с. 45).

    № 40. КАТОК

    С незапамятных времен, когда берцовую кость лошади использовали для изготовления полозьев, мальчишки и юноши пристрастились играть на льду замерзших рек и болот. Этот спорт был чрезвычайно популярен в старой России, а к 1870 г. стал модным и у мужчин, и у женщин. Коньки из стали с круглыми или острыми носами привязывали к ботинку и плотно прикрепляли специальными зажимами, шипами или винтами, привинчивающимися к подметке. Это было до того, как появились специальные ботинки, к которым крепились коньки (с. 48).

    № 41. СТАРЫЕ КУДРЯВЫЕ БЕРЕЗЫ САДА, ОБВИСШИЕ ВСЕМИ ВЕТВЯМИ ОТ СНЕГА, КАЗАЛОСЬ, БЫЛИ РАЗУБРАНЫ В НОВЫЕ, ТОРЖЕСТВЕННЫЕ РИЗЫ

    Как я говорил раньше, стиль Толстого, охотно допускающий утилитарные («иносказательные») сравнения, совершенно лишен поэтических уподоблений или метафор, предназначенных в первую очередь для того, чтобы пробудить художественное чутье читателя. Эти березы (а также сравнение с солнцем и розаном) — исключения. Вскоре иглы инея упадут на меховую муфту Кити (с. 48). Интересно сравнить, как видит Левин эти символические деревья в начале своего ухаживания, с описанием старых берез (о которых впервые упоминает его брат Николай), побитых сильным летним ураганом в последней части книги.

    № 42. ЗА КРЕСЛАМИ

    Новичок в неуклюжих коньках мог ковылять, цепляясь за спинку зеленого кресла, и в тех же самых креслах дамы могли кататься с помощью своих друзей или платных катальщиков (с. 48).

    № 43. МАЛЬЧИК В РУССКОМ ПЛАТЬЕ

    Молодой человек, сын дворянина, надел на каток костюм простолюдина или стилизованный простонародный наряд — высокие сапоги, короткую подпоясанную куртку, овечью шапку (с. 49).

    № 44. ЧЕТВЕРГИ, КАК ВСЕГДА, МЫ ПРИНИМАЕМ СТАЛО БЫТЬ, НЫНЧЕ?

    Это небольшая ошибка Толстого, но, как уже говорилось раньше, на протяжении всей книги время Левина «отстает» от времени других персонажей (с. 52). Побывав у Облонских (глава 4), мы узнаем, что была пятница, позднее это подтвердят ссылки на воскресенье (с. 52).

    № 45. В «АНГЛИЮ» ИЛИ В «ЭРМИТАЖ»?

    «Эрмитаж» упомянут, но отвергнут, поскольку романисту едва ли подобает рекламировать один из лучших московских ресторанов (где, согласно путеводителю Бедекера 90-х гг., то есть на двадцать лет позже, хороший обед без вина стоил два рубля двадцать пять копеек, или пару долларов). Толстой упоминает об этом вместе с вымышленной «Англией» просто для того, чтобы дать понятие о его классе. Нужно сказать, что обедали в прежнее время обычно между пятью и шестью часами (с. 52).[23]

    № 46. А ТО Я ОТПУСТИЛ КАРЕТУ

    Личными экипажами и нанятыми, не считая карет (закрытая коляска на колесах, в которой ездил Облонский), были в основном уютные сани на двоих. Снег, по которому катились сани, лежал на улицах Москвы и Петербурга приблизительно с ноября до апреля (с. 53).

    № 47. ТАТАРЫ

    Так называется народность — приблизительно три миллиона жителей бывшей Российской империи, в основном тюркского происхождения и главным образом мусульмане, остатки монголо-татарских завоевателей 13 в. Из Казанской губернии несколько тысяч в 19 в. перебрались в Москву и Петербург, где некоторые из них служили официантами (с. 53).

    № 48. ФРАНЦУЖЕНКА, СИДЕВШАЯ ЗА КОНТОРКОЙ

    Она должна была наблюдать за буфетом и продавать цветы (с. 53).

    № 49. КНЯЗЬ ГОЛИЦЫН

    Здесь это обобщенный тип. Толстой-моралист испытывал отвращение к вымыслу (хотя Толстой-художник больше выдумал правдоподобных персонажей, чем кто бы то ни было до него, за исключением Шекспира), и в своих набросках он часто прибегал к подлинным именам вместо слегка завуалированных, которые он придумывал впоследствии. Голицын — широко известная фамилия, и в данном случае Толстой явно не заботился о превращении его в Гольцова или Лицына (с. 54).

    № 50. УСТРИЦЫ

    Фленсбургские устрицы привозили из Германии (из Шлезвиг-Гольштейнского княжества, расположенного на побережье Северного моря, к югу от Дании), и с 1859-го по 1879 г. ими торговала компания во Фленсбурге на датской границе. Мелкие остендские устрицы с 1765 г. привозили из Англии через бельгийский город Остенде. И фленсбургские и остендские устрицы были редкостью в 70-е гг. и высоко ценились российскими гурманами (с. 54).

    № 51. МНЕ ЛУЧШЕ ВСЕГО ЩИ И КАША

    Щи — суп, почти целиком состоящий из вареной капусты, и гречневая каша были и по сей день остаются главным блюдом русских крестьян, чью грубую пищу будет есть Левин, превратившись в земледельца и деревенского жителя, отстаивавшего свою простую жизнь. В мое время, сорок лет спустя, хлебать щи было так же изысканно, как лакомиться французскими кушаньями (с. 54).

    № 52. ШАБЛИ, НЮИ

    Бургундские вина, белое и красное. Белое вино, известное как шабли, производят в восточной части Франции, точнее, в древней провинции Бургундия, где расположены древнейшие виноградники в Европе. Вино нюи (название места) Сен-Жорж, очевидно предложенное официантом, делают из винограда, выращиваемого к северу от Бона, в центре Бургундии (с. 55).

    № 53. ПАРМЕЗАН

    Сыр ели с хлебом на закуску и между переменами блюд (с. 55).

    № 54. УЗНАЮ КОНЕЙ РЕТИВЫХ…

    Величайший русский поэт Александр Пушкин (1799–1837) перевел на русский язык (с французской версии) LV Оду из так называемой «Anacreontea», сборника стихов, приписываемых поэту Анакреону (родился в 6 в. до н. э. в Малой Азии, умер в возрасте 85 лет). Ода отличается отсутствием своеобразных форм ионического диалекта древнегреческого языка, на котором Анакреон писал, согласно подлинным отрывкам, цитируемым древними авторами. Облонский сильно перевирает Пушкина.

    Пушкинские стихи звучат так:

    Узнают коней ретивых
    По их выжженным таврам;
    Узнают парфян кичливых
    По высоким клобукам;
    Я любовников счастливых
    Узнаю по их глазам…

    (с. 56).

    № 55. И С ОТВРАЩЕНИЕМ ЧИТАЯ ЖИЗНЬ МОЮ, / Я ТРЕПЕЩУ И ПРОКЛИНАЮ, / И ГОРЬКО ЖАЛУЮСЬ…

    Левин цитирует отрывок из пронзительного стихотворения Пушкина «Воспоминание» (1828) (с. 58).

    № 56. РЕКРУТСКИЙ НАБОР

    В обзоре недельных новостей в «Pall Mall Budget» за 29 декабря 1871 г. я прочел следующее: «В Санкт-Петербурге император издал указ о наборе рекрутов на 1872 г. из расчета шесть человек на 1000 для всей Российской империи, включая Польшу. Этот обычный рекрутский набор может увеличить армию и флот до должных размеров». Эта заметка почти не связана с текстом, но интересна сама по себе (с. 59).

    № 57. HIMMLISCH IST’S

    «Великолепно, если я поборол свою земную страсть; но если это и не удалось, я все же испытал блаженство».

    Как говорится в коротком примечании в переводе Мод (1937), Облонский цитирует эти строки из «Летучей мыши» Штрауса, которая, однако, появилась лишь спустя два года после описанного обеда.

    Точная ссылка: «Die Fledermaus», komische Operette in drei Akten nach Meilhac und Halevy (авторы французского водевиля «Le veillon», который в свою очередь был переделан из немецкой комедии «Das Gefngnis», написанной Бенедиксом) bearbeitet von Haffner und Genee, Musik von Johann Strauss. Впервые поставлена в Вене 5 апреля 1874 г. (как сообщает Левенберг в «Annals of Opera», 1943). Я не нашел этой анахронической цитаты в партитуре, но она может быть в полном тексте (с. 60).

    № 58. КАК ЭТОТ ДИККЕНСОВСКИЙ ГОСПОДИН

    Речь идет о напыщенном и величавом мистере Джоне Подснепе, персонаже романа «Наш общий друг», который печатался в Лондоне с мая 1864-го по ноябрь 1865 г. в двадцати номерах ежемесячного журнала. Подснеп «даже выработал себе особый жест: правой рукой он отмахивался от самых сложных мировых вопросов (и тем самым совершенно их устранял)…» (с. 61).

    № 59. ОБЕ ЛЮБВИ, КОТОРЫЕ ПЛАТОН ОПРЕДЕЛЯЕТ В СВОЕМ «ПИРЕ»

    В диалоге известного афинского философа Платона (427 — 347 гг. до н. э.) несколько пирующих разговаривают о любви. Один из них риторически разделяет любовь на земную, чувственную и небесную, свободную от чувственных желаний. Другой воспевает Любовь и ее творения, третий, Сократ, говорит о любви, выражающей стремление к красоте <…> (с. 61).

    № 60. СЧЕТ

    Этот литературный обед стоит двадцать шесть рублей, включая «чаевые», поэтому доля Левина составила 13 рублей (примерно 10 долларов в то время). Двое мужчин взяли две бутылки шампанского, немного водки и по крайней мере одну бутылку белого вина (с. 62).

    № 61. КНЯГИНЯ ВЫШЛА ЗАМУЖ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ ТОМУ НАЗАД

    Это ошибка Толстого. Судя по возрасту Долли, это было по крайней мере тридцать четыре года назад (с. 63).

    № 62. МНОГО ИЗМЕНИЛОСЬ В ПРИЕМАХ ОБЩЕСТВА

    В 1870 г. в Москве открылось первое высшее женское учебное заведение: Лубянские курсы. Вообще это было время эмансипации русских женщин. Молодые женщины стремились к свободе, которой раньше не знали, и среди прочего — к тому, чтобы самим выбирать себе мужа (его выбирали родители) (с. 64).

    № 63. ВО ВРЕМЯ МАЗУРКИ

    Один из бальных танцев того времени («господа начинают с левой ноги, дамы — с правой, скользят, ноги вместе, поворот кругом» и т. д.). Сын Толстого, Сергей Львович, в своих записках об «Анне Карениной» говорит: «Дамы особенно дорожили мазуркой: на нее кавалеры приглашали тех дам, которые им больше нравились» («Литературное наследство», тт. 37 — 38, с. 572) (с. 64).

    № 64. КАЛУЖСКАЯ ДЕРЕВНЯ

    Калуга расположена к югу от Москвы по направлению к Туле (Центральная Россия) (с. 68).

    № 65. КЛАССИЧЕСКОЕ И РЕАЛЬНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ

    Классическое образование в русских школах включало изучение латыни и греческого языка, тогда как реальное подразумевало замену их современными языками, а упор делался на научное и практическое изучение других дисциплин (с. 70).

    № 66. СПИРИТИЗМ

    Разговор (у Щербацких) о столоверчении в первой части, глава 14, в котором Левин критикует «спиритизм», Вронский предлагает испытать столы, а Кити ищет какой-нибудь стол, — все это получит странное продолжение в четвертой части, в главе 13, когда Левин и Кити будут писать мелом на ломберном столе, разговаривая с помощью любовного шифра. Вызывание духов, столоверчение, музыкальные инструменты, перелетающие с места на место, и прочие странные аберрации материи и духа с хорошо оплачиваемыми медиумами, вещающими в гипнотическом трансе от имени умерших, были в то время модной прихотью (с. 71). Хотя танцующая мебель и привидения стары как мир, их возрождение произошло в деревеньке Хайдсвилл, что возле Рочестера, штат Нью-Йорк, где в 1848 г. у сестер Фокс слышали стук костей или иных анатомических кастаньет. Несмотря на разоблачения, спиритизм охватил весь мир, и к 1870 г. вся Европа вращала столы. Комитет, избранный Лондонским обществом по изучению «спиритических явлений», недавно сообщал, что на одном сеансе медиум Юм был поднят на 27,5 сантиметра. В другой части книги мы встретим мистера Юма в другом обличье и увидим, как спиритизм, в шутку предложенный Вронским в первой части, странным и трагическим образом повлияет на решение Каренина и судьбу его жены (с. 71).

    № 67. ИГРА В КОЛЕЧКО

    Светская игра молодых людей в России, а возможно, и в других странах: игроки встают в круг, все держат веревку, по которой пускают колечко от одного игрока к другому, а тот, кто водит, стоя в центре, пытается отгадать, в чьи руки оно попало (с. 72).

    № 68. КНЯЗЬ

    Манера обращения княгини Щербацкой к мужу — старомодный «московизм». Заметьте также, что князь называет своих дочерей «Катенька» и «Дашенька» на старый русский лад, не прибегая к англизированным новомодным сокращениям «Кити» и «Долли» (с. 74).

    № 69. ТЮТЬКИ

    Этим существительным множественного числа грубоватый князь называет молодых вертопрахов, недалеких и фатоватых. Оно не очень подходит к Вронскому, которого, по-видимому, имеет в виду отец Кити; Вронский, возможно, тщеславен и фриволен, но кроме того он честолюбив, умен и настойчив. Читатель услышит любопытное эхо этого причудливого слова в фамилии парикмахера («Тютькин-куафер»): проезжая перед смертью по улицам Москвы, Анна скользит рассеянным взглядом по вывеске с этим именем, ее поражает нелепое несоответствие русской комической фамилии чопорному французскому существительному «куафер», и в следующее мгновение она уже думает о том, что может развлечь Вронского этой шуткой (с. 73).

    № 70. ПАЖЕСКИЙ КОРПУС

    Пажеский Его Императорского Величества корпус, военная школа для отпрысков благородных русских фамилий, основан в 1802 г., преобразован в 1865 г. (с. 75).

    № 71. CHTEAU DES FLEURS, CANCAN

    Увеселительное заведение с водевильным представлением на сцене. «Знаменитый канкан… всего лишь кадриль, которую танцуют полные люди». (Аллен Додворт. «Танцы и их связь с образованием и общественной жизнью», Лондон, 1885) (с. 76).

    № 72. СТАНЦИЯ

    Вокзал Николаевской, или Петербургской железной дороги в северной части Москвы. Эта дорога была построена в 1843 — 1857 гг. Скорый поезд проходил расстояние от Петербурга до Москвы (около 400 миль) за двадцать часов в 1862 г. и за тринадцать — в 1892-ом г. Выехав из Петербурга около 8 часов вечера, Анна прибыла в Москву на следующий день чуть позже 11 часов (с. 76).

    № 73. А! ВАШЕ СИЯТЕЛЬСТВО

    Человек ниже званием — слуга, служащий, торговец — обращался к титулованным особам (князьям или графам): «Ваше сиятельство!» Князь Облонский (сам — «сиятельство») обращается к Вронскому игриво-покровительственным тоном, как бы изображая пожилого слугу, наставляющего юного шалопая или, что более вероятно, степенного отца семейства, беседующего со взбалмошным холостяком (с. 76).

    № 74. HONNI SOIT QUI MAL Y PENSE

    Девиз Ордена Подвязки: «Стыдно тому, кто плохо подумает!» Эти слова произнес Эдуард III в 1348 г., укоряя одного рыцаря, засмеявшегося, когда у одной дамы упала подвязка (с. 76).

    № 75. ДИВА

    Этим итальянским словом («божественная») называли знаменитых певиц (например, la diva Patti). В 1870-е гг. во Франции и других странах так называли и фривольных актрис варьете, но здесь, я думаю, имеется в виду уважаемая певица или актриса. Эта «дива», отраженная и размноженная, принимает участие в сне Облонского, в том самом сне, от которого он просыпается в 8 часов утра, 11 февраля, в пятницу. Здесь же Облонский разговаривает о ней («новой певице») на станции с графиней Вронской в субботнее утро 12 февраля. И наконец, в 9 ч. 30 м. в ту же субботу он говорит своей семье, что Вронский только что заезжал, чтобы справиться об обеде, который они должны дать на следующий день в честь заграничной знаменитости. Кажется, Толстой никак не может решить, должен ли этот прием быть официальным или дружеским (с. 77).

    Необходимо отметить, что в конце пятой части появление знаменитой певицы (дивы Патти, на сей раз она названа по имени) происходит в решающий для Анны и Вронского миг.

    № 76. СКВОЗЬ МОРОЗНЫЙ ПАР ВИДНЕЛИСЬ РАБОЧИЕ В ПОЛУШУБКАХ, В МЯГКИХ ВАЛЕНЫХ САПОГАХ, ПЕРЕХОДИВШИЕ ЧЕРЕЗ РЕЛЬСЫ ЗАГИБАЮЩИХСЯ ПУТЕЙ

    Здесь начинается цепочка искусных толстовских приемов, подготавливающих страшный эпизод и одновременно пробуждающих те впечатления, из которых впоследствии возникнет ночной кошмар Анны и Вронского. Сквозь морозный пар смутно виднеются закутанные фигуры, железнодорожные рабочие, а чуть позже — закутанный, покрытый инеем машинист. Смерть железнодорожного сторожа, которую подготавливает Толстой, происходит на 82-й странице: «Сторож, был ли он пьян или слишком закутан от сильного мороза, не слыхал отодвигаемого задом поезда, и его раздавило». Вронский видит обезображенное тело и замечает мужика с мешком через плечо, выходящего из поезда (Анна, возможно, тоже видит его). Это зрительное впечатление еще усилится. Тема «железа» (по которому бьют и крушат в ночном кошмаре) также предстает здесь в образе сотрясаемой платформы, подрагивающей от чудовищного веса (с. 78).

    № 77. ПРОКАТИЛСЯ ПАРОВОЗ

    На знаменитой фотографии двух первых трансконтинентальных поездов, встречающихся на вершине Промонтори, штат Юта, видно, что у паровоза, идущего по железной дороге, протянувшейся на запад от Сан-Франциско, труба имеет конусообразную форму, тогда как у паровоза, идущего по дороге Юнион Пасифик (протянутой к западу от Омахи), изящная дымовая труба увенчана искроуловителем. Оба типа труб использовались в русских паровозах. Согласно книге Коллиньона «Chemins de Fer Russes» («Русские железные дороги», Париж, 1868), у 7,5-метрового паровоза скорого поезда, идущего из Петербурга в Москву, была прямая труба высотой в 2 м 30 см, то есть на 30 см больше диаметра движущихся колес, чье движение с такой живостью изобразил Толстой (с. 78).

    № 78. НА ВНЕШНОСТЬ ЭТОЙ ДАМЫ

    Читателю необязательно смотреть на Анну глазами Вронского, но для тех, кто хочет оценить все детали мастерства, необходимо себе четко представлять внешность героини. Анна была довольно полной женщиной, но с удивительно изящной фигурой и исключительно легкой походкой. Лицо ее, очень свежее и живое, было прекрасно, черные вьющиеся волосы — довольно непослушны, а серые глаза блестели и казались темными от густых ресниц. Ее взгляд мог светиться чарующим светом или принимать серьезное и грустное выражение. У нее румяные губы (она их не красит), полные руки, изящные запястья и маленькие кисти. Пожатие энергично, а движения быстры. Все в ней казалось элегантным и неподдельным (с. 79).

    № 79. ОБЛОНСКИЙ! ЗДЕСЬ!

    Два светских человека, близкие знакомые или однокашники, могут называть друг друга по фамилии и даже с указанием титула: граф, князь, барон, — оставляя имена или клички для особых случаев. Когда Вронский обращается к Стиве «Облонский», он прибегает к несравненно более интимной форме обращения, чем если бы назвал его по отчеству (с. 80).

    № 80. VOUS FILEZ LE PARFAIT AMOUR. TANT MIEUX, MON CHER

    У тебя все еще тянется идеальная любовь. Тем лучше, мой милый (с. 80).

    № 81. ПРОБЕЖАЛ И НАЧАЛЬНИК СТАНЦИИ В СВОЕЙ НЕОБЫКНОВЕННОГО ЦВЕТА ФУРАЖКЕ. ОЧЕВИДНО, ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ НЕОБЫКНОВЕННОЕ

    На самом деле никакой связи между двумя прилагательными нет, но повторы характерны для стиля Толстого с его неприятием фальшивых красивостей и готовностью допустить любую тяжеловесность, лишь бы она напрямую вела к сути. Сравните похожее сочетание слов «неторопливый» и «торопливо», которые встречаются через пятьдесят страниц. Фуражка начальника станции была ярко-красного цвета (с. 82).

    № 82. У БОБРИЩЕВЫХ ВСЕГДА ВЕСЕЛО

    Мы можем предположить, что именно Бобрищевы давали тот самый бал (с. 89).

    № 83. ПЛАТЬЕ АННЫ

    Внимательно изучив статью «Парижские моды на февраль» в газете «Лондон иллюстрейтед ньюз» 1872 г., мы увидим, что toilettes de promenade едва касались земли, а вечернее платье оканчивалось длинным квадратным шлейфом. Особенно модным считался бархат, и дамы надевали платья из «королевского» черного бархата поверх юбки из фая, отороченной кружевом шантильи, а волосы украшали букетом цветов (с. 95).

    № 84. ВАЛЬС

    Сергей Толстой в своих записках (см. № 63) описывает порядок танцев на балу, напоминающем описанный в романе: «…начинался бал с легкого вальса. Затем следовали четыре кадрили, потом мазурка с фигурами… Последним танцем был котильон — кадриль с разными фигурами, например grand-rond (большой хоровод), chane (цепь) с вводными танцами — вальсом, мазуркой, галопом, гроссфатером и др.».

    Додворт в своей книге («Танцы…», 1885) перечисляет не менее двухсот пятидесяти фигур в «котильоне, или немецком танце». Большой тур описан под номером 63: «Кавалеры выбирают кавалеров, дамы выбирают дам, образуется большой круг, кавалеры берут друг друга за руки в одной части круга, дамы — в другой, фигура начинается поворотом налево, затем ведущий, который правой рукой держит даму, идет вперед, оставляя остальных танцующих позади, и проходит через центр круга… затем он поворачивает налево вместе с остальными кавалерами, а его партнер поворачивает направо вместе со всеми дамами, продолжающими двигаться по другой стороне комнаты, образуя два симметричных ряда. Когда двое последних выходят из круга, обе линии движутся вперед и каждый кавалер танцует с дамой напротив». Разнообразные «цепочки» — двойные, сплошные и прочие — предоставляются воображению читателя (с. 96).

    № 85. О БУДУЩЕМ ОБЩЕСТВЕННОМ ТЕАТРЕ…

    Согласно замечанию в переводе Мод, народный театр (или, точнее, театр, который финансируют частные лица) был организован во время Московской выставки 1872 г. — в Москве в ту пору были только государственные театры (с. 96).

    N86. И ПЯТЕРЫМ ОТКАЗАЛА МАЗУРКУ

    Она отказала и Левину несколько дней назад. Весь бал (с этой удивительной паузой: «вдруг музыка остановилась») передает настроение и состояние Кити (с. 97).

    № 87. ПРЕЛЕСТНА ТВЕРДАЯ ШЕЯ С НИТКОЙ ЖЕМЧУГА, ПРЕЛЕСТНЫ ВЬЮЩИЕСЯ ВОЛОСЫ РАССТРОИВШЕЙСЯ ПРИЧЕСКИ, ПРЕЛЕСТНЫ ГРАЦИОЗНЫЕ ЛЕГКИЕ ДВИЖЕНИЯ МАЛЕНЬКИХ НОГ И РУК, ПРЕЛЕСТНО ЭТО КРАСИВОЕ ЛИЦО В СВОЕМ ОЖИВЛЕНИИ; НО БЫЛО ЧТО-ТО УЖАСНОЕ И ЖЕСТОКОЕ В ЕЕ ПРЕЛЕСТИ

    Повторение жужжащего звука «ж» — зловещее свойство ее красоты — искусно завершается в предпоследнем абзаце этой главы: «неудержимый дрожащий блеск глаз и улыбки обжег его» (с. 100).

    № 88. ВЕДУЩИЙ В ТАНЦЕ

    Ведущий в танце должен постоянно следить за всем и быть все время начеку, чтобы подгонять запоздавших, подсказывать замешкавшимся, подталкивать невнимательных, сигналить топчущимся на месте, смотреть за подготовкой к новой фигуре, следить, чтобы каждый танцующий стоял с правильной стороны от своего партнера, и подавать знак, если партнерам нужно проделать одно и то же движение. Таким образом, он вынужден выполнять обязанности «надсмотрщика», так же как и ведущего, наставника и руководителя. Все это делает Корсунский, но значительно тактичней и мягче (с. 99).

    № 89. КАКОЙ ТО БАРИН, НИКОЛАЙ ДМИТРИЧ

    Простоватая любовница Николая Левина называет его по имени и отчеству, произнося его сокращенно, как уважающая мужа жена из мещанской семьи (с. 102). Когда Долли, говоря о своем муже, называет его по имени-отчеству, она имеет в виду совсем другое — она выбирает самый формальный и нейтральный способ обращения, чтобы подчеркнуть, что они чужие.

    № 90. И БЕРЕЗЫ, И НАША КЛАССНАЯ

    С острой ностальгической нежностью он вспоминает комнаты в родовом имении, где детьми они занимались с наставником или гувернанткой (с. 106).

    № 91. ЦЫГАНЕ

    В ночных ресторанах плясали и пели цыгане. Красивые цыганки пользовались огромным успехом у русских кутил.

    № 92. СВОИ КОВРОВЫЕ САНИ

    Удобные деревенские сани выглядели так, словно это ковер на полозьях (с. 107).

    № 93. ТОПИЛ ДОМ

    В особняке Левина топили дровяные голландские печи, в каждой комнате стояла печь, в доме были двойные окна, проложенные ватой между рамами (с. 110).

    № 94. ТИНДАЛЬ

    Джон Тиндаль (1820 — 1893) — автор книги «Теплота, рассматриваемая как род движения» (1864). Это было первое популярное изложение тепловой механической теории, которое в начале 60-х гг. еще не попало в учебники (с. 110).

    № 95. ТРЕТИЙ ЗВОНОК

    Три звонка на российских железных дорогах в 70-х гг. прошлого века превратились в национальную традицию. Первый звонок, который давали за четверть часа до отхода поезда, просто напоминал пассажирам о поездке; второй звонок, через десять минут, предупреждал о скором отправлении поезда; сразу же после третьего звонка паровоз давал свисток и уплывал вдаль (с. 114).

    № 96. ВАГОН

    Грубо говоря, в последней трети прошлого века в мире господствовало два представления об удобствах ночных путешествий: американская система Пульмана с купе, перегороженными занавесками, в которых ноги пассажиров свисали как попало, и система Манна в Европе, где можно было развалиться в кресле; но в 1872 г. вагон 1-го класса (который Толстой называет эвфемизмом «спальный вагон») в ночном поезде Москва — Петербург был устроен примитивно, являясь чем-то средним между пульмановской конструкцией и системой «будуара» полковника Манна. В нем был боковой коридор, туалеты, дровяные печи, а также открытые платформы, которые Толстой называет «крылечками», — тамбуров еще не существовало, поэтому снег летел через крайние двери, когда кондукторы и истопники переходили из вагона в вагон. В спальных отделениях гулял сквозняк, они были полуотгорожены от остального вагона, и из толстовского описания видно, что одно купе занимали шесть пассажиров (а не четверо, как в более поздних спальных вагонах). Шесть дам в «спальном» отделении сидели, откинувшись в креслах, трое напротив троих, между противоположными креслами места было достаточно, чтобы вытянуть ноги. В 1892 г. Карл Бедекер говорит, что в первоклассных вагонах на этой линии существовали кресла, которые можно было раскладывать на ночь, но он не изображает этого превращения в подробностях; как бы то ни было, в 1872 г. подобие полноценного сна, при котором можно вытянуть ноги, не предполагало постелей. Чтобы понять некоторые важные обстоятельства ночного путешествия Анны, читатель должен отчетливо представлять себе вот что: Толстой без разбора называет плюшевые сиденья в вагоне то «диванчиками», то «креслами». Оба названия правильны — диван с каждой стороны купе делился на три кресла. Анна сидит, повернувшись лицом к северу в правом углу у окна, и может видеть окна слева напротив. Слева от нее сидит ее горничная Аннушка (которая путешествует в том же вагоне, не вторым классом, как во время поездки в Москву). С другой стороны, еще восточнее, у самого прохода в левой части вагона, восседает толстая старуха, испытывающая неудобства от смены жары и холода. Прямо напротив Анны старая больная дама укладывается спать, две другие занимают места напротив, и Анна обменивается с ними краткими репликами (с. 114).

    № 97. ФОНАРИК

    В 1872 г. этот фонари к для путешествий — примитивное приспособление со свечой внутри, рефлектором и металлической ручкой, которую можно было прикрепить к подлокотнику железнодорожного кресла (с. 114).

    № 98. ИСТОПНИК

    Здесь разворачивается еще одна цепочка впечатлений, относящихся к закутанному сторожу («как будто раздирали кого-то») и ведущих к самоубийству Анны («красный огонь ослепил глаза, и потом все закрылось стеной»). Сонной Анне кажется, что жалкий истопник что-то грызет в стене, и эта картина обернется ночным кошмаром с копошащимся и что-то сокрушающим мужичком (с. 116).

    № 99. ОСТАНОВКА

    Станция Бологое расположена на полпути от Москвы в Петербург. В 1870 г. там была 20-минутная остановка вскоре после полуночи, чтобы пассажиры успели выпить остывший чай в буфете (см. также N 72) (с. 116).

    № 100. КРУГЛАЯ ШЛЯПА

    В 1853 г. появилась твердая шляпа с низкой тульей, сконструированная английским шляпником Уильямом Баулером. Это был первый вариант котелка, или дерби — граф Дерби надевал серый котелок с черной лентой, отправляясь на английские скачки. Котелок был широко распространен в 70-е гг. прошлого века. Уши Каренина нужно счесть третьим пунктом в ряду «дурных вещей», вызвавших у Анны «неприятное чувство» (с. 118).

    № 101. ПАНСЛАВИСТ

    Сторонник духовного и политического единства всех славян (сербов, болгар и т. д.) с Россией во главе (с. 122).

    № 102. УЛОЖИЛА ЕГО (СЕРЕЖУ) СПАТЬ

    Это происходит около 9 часов вечера. Почему-то Сережу уложили раньше, чем обычно (выше сказано, что обычно он ложился спать около десяти часов вечера — необычайно поздно для ребенка 8 лет) (с. 124).

    № 103. DUC DE LILLE «POSIE DES ENFERS»

    Вероятно, Толстой пародирует имя французского писателя Виллье де Лиль Адана (1840 — 1889). Название «Поэзия ада» вымышленное (с. 125).

    № 104. ЗУБЫ ВРОНСКОГО

    На протяжении всего романа Толстой несколько раз возвращается к чудесным, правильным зубам Вронского. Когда он улыбается, сплошные зубы образуют ровный ряд цвета слоновой кости, но перед его исчезновением со страниц романа, в восьмой части, его создатель, наказывая Вронского, вернее — его великолепную внешность, награждает его мастерски описанной зубной болью (с. 129).

    № 105. СПЕЦИАЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ ПО ПОВОДУ ИГРЫ В ТЕННИС

    В конце 22-й главы шестой части Долли Облонская смотрит, как Вронский, Анна и двое гостей играют в теннис. Время действия — июль 1875 г., и теннис, в который они играют в загородном имении Вронского, — еще молодая игра. Ее в 1873 г. предложил майор Уингфилд в Англии. Она имела мгновенный успех, уже в 1875 г. в нее стали играть в России и Америке. В Англии теннис часто называют лоун-теннисом (сначала в него играли на крокетных площадках, твердых или покрытых дерном), чтобы отличать от старинной игры, в которую играют в специальных теннисных залах и иногда называют «Court Tennis». «Court Tennis» упоминается у Шекспира и Сервантеса. Старинные короли играли в него, пыхтя и задыхаясь в гулких залах. А вот лоун-теннис, повторяю, — наша, современная игра. Заметьте, как тщательно описывает ее Толстой: игроки, разделенные на две команды, стоят по обе стороны туго натянутой сетки на тщательно выровненной крокетной площадке с позолоченными ракетами в руках (мне нравится «позолота» — отзвук королевского происхождения этой игры и благородного ее возрождения). Описаны разные приемы игры. Вронский и его партнер Свияжский «играли очень хорошо и серьезно. Они зорко следили за летящим к ним мячом, не торопясь и не мешкая, ловко подбегали к нему, выжидали прыжок и, метко и верно поддавая мяч ракетой, перекидывали за сетку». Боюсь, что скорее всего это были «свечи». Партнер Анны по фамилии Весловский, которого Левин несколько недель назад вышвырнул из своего дома, играл хуже, чем остальные. Тут прелестная деталь: мужчины с разрешения дам сняли сюртуки и играли в рубашках. Долли вся игра казалась ненатуральной — взрослые люди бегают за мячом, как дети. Вронский — большой поклонник английских манер и причуд. Увлечение теннисом еще раз доказывает это. Между прочим, эта игра была значительно более спокойной в 70-е гг., чем сегодня. Мужчины подавали решительным ударом, держа ракету вертикально на уровне глаз, женская подача была слабей.

    № 106. ПРИМЕЧАНИЕ О РЕЛИГИИ

    Герои романа принадлежат к русской православной или, точнее, восточно-православной церкви, которая отделилась от единой христианской церкви тысячу лет назад. Когда мы впервые встречаемся с одной из второстепенных героинь, графиней Лидией, она проявляет интерес к объединению церквей так же, как набожная дама, госпожа Шталь, изображающая христианское благочестие, от влияния которой Кити вскоре избавится в Содене. Но как я сказал, основное вероучение в книге — православие. Долли и Кити Щербацкие и их родители сочетают традиционную обрядовую сторону религии со старомодной добродушной верой, которую одобряет Толстой. В 70-е гг., сочиняя роман, он еще не проникся жгучей ненавистью к обрядовой стороне православия. Венчание Кити и Левина и священнослужитель изображены с большой симпатией. Именно во время венчания Левин, который годами не бывал в церкви и считал себя атеистом, чувствует первые схватки рождения веры, их вновь сменяют сомнения, но в конце книги мы видим, что он переживает внутренний переворот, обретает благодать, и Толстой деликатно тянет его в секту толстовцев.

    «СМЕРТЬ ИВАНА ИЛЬИЧА» (1884–1886)

    1

    В каждом человеке в той или иной степени противодействуют две силы: потребность в уединении и жажда общения с людьми, — которые принято называть «интроверсией», то есть интересом, направленным в себя, к внутренней жизни духа и воображения, и «экстраверсией» — интересом, направленным на внешний мир людей и осязаемых ценностей. Возьмем простой пример. Университетский ученый — я имею в виду и профессоров, и студентов — может сочетать в себе оба качества. Он может быть книжным червем и душой общества, при этом книжный червь будет вести борьбу с общительным человеком. Студент, получивший или желающий получить повышенную стипендию, может сознательно или бессознательно стремиться к так называемому лидерству. Люди разных темпераментов склоняются к разным решениям, у одних внутренний мир постоянно одерживает верх над внешним, у других — наоборот. Но для нас важен сам факт борьбы между двумя «я» в одном человеке, борьбы между интровертом и экстравертом. Я знал студентов, обуреваемых жаждой знаний, самоуглубленных, страстно увлеченных любимым предметом, которые нередко затыкали уши, спасаясь от шума, долетавшего из общежития, но в иные минуты их одолевало стадное чувство, желание присоединиться к общему веселью, пойти на вечеринку или встречу с друзьями и отложить книгу ради компании.

    Отсюда уже рукой подать до проблем, занимавших Толстого, в ком художник боролся с проповедником, великий интроверт — с сильным экстравертом. Толстой, конечно, осознавал, что в нем, как и во многих других писателях, происходит борьба между желанием творческого уединения и стремлением слиться со всем человечеством, борьба между книгой и обществом. По толстовскому определению, к которому он пришел, уже закончив «Анну Каренину», творческое уединение равноценно эгоизму, самоупоению, то есть греху. И наоборот, идея растворения во всечеловеческом для Толстого означала Бога — Бога-в-людях и Бога-всеобщую-любовь. Толстой призывал к самоотречению во имя всемирной божественной любви. Иными словами, по мысли Толстого, в личной борьбе между безбожным художником и богоподобным человеком победить должен последний, если он хочет быть счастливым. Нужно отчетливо представлять себе эти духовные реальности, чтобы понять философский смысл рассказа «Смерть Ивана Ильича». Иван, конечно же, — русский вариант древнееврейского имени Иоанн, что в переводе означает: «Бог благ, Бог милостив». Ильич — сын Ильи; это русский вариант имени «Илия», которое переводится с древнееврейского как «Иегова есть Бог». <…>

    Во-первых, я считаю, что это история жизни, а не смерти Ивана Ильича. Физическая смерть, описанная в рассказе, представляет собой часть смертной жизни, всего лишь ее последний миг. Согласно философии Толстого, смертный человек, личность, индивид, человек во плоти физически уходит в мусорную корзину Природы, дух же человеческий возвращается в безоблачные выси всеобщей Божественной Любви, в обитель нирваны — понятия, столь драгоценного для восточной мистики. Толстовский догмат гласит: Иван Ильич прожил дурную жизнь, а раз дурная жизнь есть не что иное, как смерть души, то, следовательно, он жил в смерти. А так как после смерти должен воссиять Божественный свет жизни, то он умер для новой жизни, Жизни с большой буквы.

    Во-вторых, надо помнить, что рассказ написан в марте 1886 г., когда Толстому было около 60-ти и он твердо уверовал в толстовское положение, утверждавшее, будто сочинять шедевры литературы — греховно. Он твердо решил, что если когда-нибудь и возьмется за перо после великих грехов своих зрелых лет, «Войны и мира» и «Анны Карениной», то будет писать лишь простодушные рассказы для народа, благочестивые поучительные истории для детей, назидательные сказки и тому подобное.

    В «Смерти Ивана Ильича» то и дело попадаются не вполне чистосердечные попытки такого рода, породившие образцы псевдонародного стиля, но в целом побеждает художник. Этот рассказ — самое яркое, самое совершенное и самое сложное произведение Толстого.

    Стиль Толстого — на редкость громоздкое и тяжеловесное орудийное средство. Возможно, и даже наверняка, вам попадались чудовищные учебники, написанные не педагогами, а демагогами — людьми, которые разглагольствуют о книге, вместо того чтобы раскрыть ее душу. Вероятно, они уже втолковали вам, что главная цель великого писателя и, конечно же, главный ключ к его гению — простота. Предатели, а не преподаватели. Читая экзаменационные сочинения сбитых с толку студентов обоего пола о том или ином авторе, я часто натыкался на подобные фразы — возможно, запавшие им в память в самом нежном возрасте: «Его стиль прелестен и прост», или: «У него простой и изысканный слог», или «Стиль его прост и совершенно очарователен». Запомните: «простота» — это вздор, чушь. Всякий великий художник сложен. Прост «Сэтердей ивнинг пост». Прост журналистский штамп. Прост «Эптон Льюис». Просты пищеварение и говорение, особенно сквернословие. Но Толстой и Мелвилл совсем не просты.

    У толстовского стиля есть одно своеобразное свойство, которое можно назвать «поиском истины на ощупь». Желая воспроизвести мысль или чувство, он будет очерчивать контуры этой мысли, чувства или предмета до тех пор, пока полностью не удовлетворится своим воссозданием, своим изложением. Этот прием включает в себя так называемые художественные повторы, или плотную цепочку повторяющихся утверждений, следующих одно за другим, — каждое последующее выразительней, чем предыдущее, и все ближе к значению, которое вкладывает в него Толстой. Он продвигается на ощупь, разрывает внешнюю оболочку слова ради его внутреннего смысла, очищает смысловое зерно предложения, лепит фразу, поворачивая ее и так и сяк, нащупывает наилучшую форму для выражения своей мысли, увязает в трясине предложений, играет словами, растолковывает и растолстовывает их. Другая особенность его стиля — яркость, свежесть детали, сочные, живописные мазки для передачи естества жизни. Так в 80-е гг. в России не писал никто. Этот рассказ предвещает русский модернизм, расцветший перед скучной и банальной советской эрой. Если в нем порой и слышатся отголоски нравоучительной басни, тем пронзительнее звучат поэтическая интонация и напряженный внутренний монолог героя — тот самый поток сознания, который автор ввел еще раньше, в сценах последнего путешествия Анны.

    Заметная особенность рассказа — то, что когда начинается повествование, Иван Ильич уже мертв. Однако между мертвым телом и людьми, обсуждающими эту смерть и оглядывающими покойника, разница невелика, поскольку, с точки зрения Толстого, существование этих людей равноценно смерти заживо, а не жизни. В самом начале мы обнаруживаем одну из многочисленных тем рассказа — бесчувственную пошлость, бессмысленность и бездушность жизни городского чиновничества, в которой сам Иван Ильич совсем недавно принимал живое участие. Его сослуживцы гадают о том, как его смерть повлияет на их перемещения по службе. «Так что, услыхав о смерти Ивана Ильича, первая мысль каждого из господ, собравшихся в кабинете, была о том, какое значение может иметь эта смерть на перемещения или повышения самих членов или их знакомых.

    «Теперь, наверно, получу место Штабеля или Винникова, — подумал Федор Васильевич. — Мне это и давно обещано, а это повышение составляет для меня восемьсот рублей прибавки, кроме канцелярии».

    «Надо будет попросить теперь о переводе шурина из Калуги, — подумал Петр Иванович. — Жена будет очень рада. Теперь уж нельзя будет говорить, что я никогда ничего не сделал для ее родных».

    Обратите внимание на то, как кончается первый диалог. Эгоизм, в конце-то концов, вполне обычная, будничная черта, а Толстой — прежде всего художник, а не обличитель общественных нравов, поэтому обратите внимание, как разговор о смерти Ивана Ильича сменяется невинно-игривой веселостью его сослуживцев, когда их корыстные мысли проходят. После семи вступительных страниц 1-й главы Иван Ильич воскрешен, он мысленно проживает всю свою жизнь заново, а затем физически возвращается в состояние, описанное в 1-й главе (ибо смерть и дурная жизнь равноценны), а духовно — в состояние, которое так прекрасно обрисовано в последней главе (смерть кончена, ибо кончилось его физическое существование). Эгоизм, фальшь, лицемерие и прежде всего тупая заведенность жизни — наиболее характерные ее свойства. Эта тупая заведенность ставит человека на уровень неодушевленных предметов, поэтому неодушевленные предметы тоже включаются в повествование, становясь действующими лицами рассказа. Не символами того или иного героя, не отличительной их чертой, как у Гоголя, но действующими лицами, существующими наравне с людьми.

    Возьмем сцену, которая происходит между вдовой Ивана Ильича Прасковьей Федоровной и его лучшим другом Петром Ивановичем. «Петр Иванович вздохнул еще глубже и печальнее, и Прасковья Федоровна благодарно пожала ему руку. Войдя в ее обитую розовым кретоном гостиную с пасмурной лампой, они сели у стола: она на диван, а Петр Иванович на расстроившийся пружинами и неправильно подававшийся под его сиденьем низенький пуф. Прасковья Федоровна хотела предупредить его, чтобы он сел на другой стул, но нашла это предупреждение не соответствующим своему положению и раздумала. Садясь на этот пуф, Петр Иванович вспомнил, как Иван Ильич устраивал эту гостиную и советовался с ним об этом самом розовом с зелеными листьями кретоне. Садясь на диван и проходя мимо стола (вообще вся гостиная была полна вещиц и мебели), вдова зацепилась черным кружевом черной мантилий за резьбу стола. Петр Иванович приподнялся, чтобы отцепить, и освобожденный под ним пуф стал волноваться и подталкивать его. Вдова сама стала отцеплять свое кружево, и Петр Иванович опять сел, придавив бунтовавшийся под ним пуф. Но вдова не все отцепила, и Петр Иванович опять поднялся, и опять пуф забунтовал и даже щелкнул. Когда все это кончилось, она вынула чистый батистовый платок и стала плакать. <…>

    — Курите, пожалуйста, — сказала она великодушным и вместе убитым голосом и занялась с Соколовым вопросом о цене места. <…>

    — Я все сама делаю, — сказала она Петру Ивановичу, отодвигая к одной стороне альбомы, лежавшие на столе; и, заметив, что пепел угрожал столу, не мешкая подвинула Петру Ивановичу пепельницу…»

    Когда Иван Ильич по воле Толстого окидывает взглядом свою жизнь, он видит, что высшим взлетом его счастья в этой жизни (перед тем, как началась его смертельная болезнь) было назначение на высокую должность и возможность снять дорогую буржуазную квартиру для себя и своей семьи. Слово «буржуазный» я употребляю в обывательском смысле, а не в классовом. Я имею в виду квартиру, которая могла бы поразить плоское воображение человека 80-х гг. относительной роскошью, всевозможными побрякушками, безделушками и украшениями. (Сегодняшний обыватель мечтает о стекле и стали, видео и радио, замаскированных под книжные полки и прочие немые предметы обихода.)

    Я сказал, что это была вершина обывательского счастья Ивана Ильича, но как только он достиг ее, на него обрушилась смерть. Вешая гардину и упав с лестницы, он смертельно повредил левую почку (это мой диагноз, в результате у него, вероятно, начался рак почки), но Толстой, не жаловавший врачей и вообще медицину, намеренно темнит, выдвигая другие предположения: блуждающая почка, желудочная болезнь, даже слепая кишка, которая уж никак не может быть слева, хотя она упоминается несколько раз. Позже Иван Ильич мрачно шутит, говоря, что на этой гардине он, как на штурме, потерял жизнь.

    2

    Отныне природа с ее жестоким законом физического распада вторгается в его жизнь и ломает ее привычный автоматизм. Глава 2 начинается с фразы: «Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая <…> и самая ужасная». Жизнь его была ужасна оттого, что она была косной и лицемерной — животное существование и детское самодовольство. Теперь все круто меняется. Природа для Ивана Ильича неудобна, омерзительна, бесчестна. Одной из опор его устоявшейся жизни была правильность, внешняя приятность, элегантность ее отлакированной поверхности, ее нарядные декорации. Теперь их убрали. Но природа является ему не только в образе театрального злодея, у нее есть свои добрые черты. Очень добрые и приятные. Так мы подходим к теме Герасима.

    Толстой как последовательный дуалист проводит грань между бескрылой, искусственной, фальшивой, в корне своей вульгарной и внешне изысканной городской жизнью и жизнью природы, которую в рассказе олицетворяет опрятный спокойный голубоглазый мужик из самых незаметных слуг в доме, с ангельским терпением выполняющий самую черную работу. В системе ценностей Толстого он символизирует природное добро и тем самым оказывается ближе всего к Богу. Он появляется как воплощение самой природы, с ее легкой, стремительной, но сильной поступью. Герасим понимает и жалеет умирающего Ивана Ильича, но жалость его светла и бесстрастна.

    «Герасим делал это легко, охотно, просто и с добротой, которая умиляла Ивана Ильича. Здоровье, сила, бодрость жизни во всех других людях оскорбляла Ивана Ильича; только сила и бодрость жизни Герасима не огорчала, а успокаивала. <…> Главное мучение Ивана Ильича была ложь, — та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее. <…> он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения. Один только Герасим понимал это положение и жалел его. <…> Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чем дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина. Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:

    — Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? — сказал он, выражая этим то, что он не тяготится своим трудом именно потому, что несет его для умирающего человека и надеется, что и для него кто-нибудь в его время понесет тот же труд».

    Финальная тема может быть вкратце сформулирована вопросом Ивана Ильича: «Что если вся жизнь была неправильна?» Впервые в жизни он испытывает жалость к другим. Затем все происходит как в волшебной сказке, где чудовище превращается в принца и женится на красавице, а вера даруется в награду за духовное обновление.

    «Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавило ему дыхание, он провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то. <…> «Да, все было не то, — сказал он себе, — но это ничего. Можно, можно сделать «то». Что ж «то»? — спросил он себя и вдруг затих. Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время гимназистик тихонько прокрался к отцу и подошел к его постели. <…> В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же «то», и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. Жена подошла к нему. Он взглянул на нее. Она с открытым ртом и с неотертыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. Ему жалко стало ее. «Да, я мучаю их, — подумал он. — Им жалко, но им лучше будет, когда я умру». Он хотел сказать это, но не в силах был выговорить. «Впрочем, зачем же говорить, надо сделать», — подумал он. Он указал жене взглядом на сына и сказал:

    — Уведи… жалко… и тебя… — Он хотел сказать еще «прости», но сказал «пропусти», и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо.

    И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг все выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. <…> «Как хорошо и как просто», — подумал он. <…>

    Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был свет.

    — Так вот что! — вдруг вслух проговорил он. — Какая радость!

    Для него все это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа. В груди его клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье.

    — Кончено! — сказал кто-то над ним.

    Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. «Кончена смерть, — сказал он себе. — Ее нет больше».

    Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер».


    Примечания:



    1

    Неточность В. Набокова: Альфред Розенберг, один из главных идеологов национал-социализма, никогда не был министром культуры. — Прим. ред.



    2

    детская графомания (лат.)



    17

    В. Набоков оставил в скобках следующий абзац: < Конечно же, он несравненно более тонкий человек, чем грубый любовник Эммы, но все же в иные минуты, когда у его возлюбленной случаются вспышки раздражения, он вполне может сказать про себя с интонацией Родольфа: «Ты теряешь время, моя девочка». >



    18

    В. Набоков вычеркнул следующее предложение: «Нужно отметить, что Анна, с такой мудростью и тактом помирившая поссорившихся супругов, одновременно приносит зло, покорив Вронского и разрушив его помолвку с Кити».



    19

    «Дом — дом — дом: колокольный звон семейной темы — дом, домочадцы. Толстой откровенно дает нам ключ на первой же странице романа: тема дома, тема семьи». (Из записных книжек Набокова.)



    20

    «Тогда я не могла иначе ответить». — Прим. ред.



    21

    Неточность В. Набокова: у Толстого речь идет о субботе и воскресенье. — Прим. ред.



    22

    Ссылки на страницы даются по изданию: Толстой Л. Н. Анна Каренина. — М., Художественная литература, 1976. — БВЛ. — Прим. перев.



    23

    Неточность В. Набокова: ресторан и гостиница «Англия» действительно существовали в Москве, на Петровке. — Прим. ред.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх