Юлий Цезарь


15 января 1947 года


Сегодня я надеюсь взбодрить самых немузыкальных из вас, поскольку буду говорить без умолку. "Юлий Цезарь" — одна из самых известных и часто исполняемых пьес Шекспира. Как и "Гамлет", эта пьеса — загадка. Она не согласуется ни с аристотелевой концепцией трагедии, так как здесь не изображается благородный герой с "трагическим" пороком, ни с елизаветинской мелодрамой, где действовал бы выдающийся негодяй. Некоторые критики считают, что в "Юлии Цезаре" Шекспир соединил две пьесы. Во всяком случае, он объединил здесь два сюжета. Две наиболее значительные трагедии Шекспира, предшествовавшие "Юлию Цезарю" ("Тита Андроника" можно опустить) — "Ричард III" и "Ромео и Джульетта".

В тридцатые годы нашего столетия театральные постановщики любили представлять Цезаря фашистским диктатором, а заговорщиков — благородными либералами. Мне кажется, что это неверное прочтение пьесы. Но скажем об этом подробнее. Вышеупомянутое толкование обращает наше внимание на исторический характер "Юлия Цезаря", а также напоминает о постоянном интересе автора к историческому жанру. Последняя пьеса Шекспира — историческая. Это "Генрих VIII", замечательная вещь, написанная в соавторстве с Флетчером. В поздних "римских" пьесах Шекспира история поверхностна — исторические декорации можно изменить, не трогая персонажей. Но в "Юлии Цезаре" историческое время существенно. Что интересовало Шекспира при написании пьесы? Изображая общество Древнего Рима, он задается вопросом, удастся ли ему понять римскую историю так же хорошо, как английскую. В елизаветинское время европейцы уже достаточно хорошо представляли себе историю Рима, но для Шекспира эта тема все еще содержит трудности как поэтического, так и технического характера. Каким слогом должны изъясняться персонажи? Какой должна быть их речь? В шекспировских хрониках из английской истории герои говорят романтическим языком, подобно Ироду в мираклях и miles gloriosus[76] Марло. Язык персонажей "Юлия Цезаря" отличается простой и холодной "публичностью". Персонажи часто говорят односложно. Вспомним слова Брута в конце его первой встречи с Кассием:


Теперь тебя оставлю.

А завтра, если хочешь, я приду

К тебе для разговора, или ты

Приди ко мне, я буду ждать тебя[77]

Акт I, сцена 2.


Брут обращается к своему слуге Луцию: "Не требую я долга свыше сил. / Я знаю, юность любит отдохнуть" (IV. 3). Кальпурния, уговаривая Цезаря не выходить из дома, говорит:


Был ясно слышен грозный грохот битвы:

Стонали раненые, ржали кони…

По улицам метались привиденья,

Ужасным воем поражая слух.

Акт II, сцена 2.


Сравните со словами Горацио в "Гамлете":


В высоком Риме, городе побед,

В дни перед тем, как пал могучий Юлий,

Покинув гробы, в саванах, вдоль улиц

Визжали и гнусили мертвецы[78].

"Гамлет", акт I, сцена 1.


"Юлий Цезарь" — современная пьеса, хотя и очень мрачная, так как изображенное в нем общество обречено. Наше общество не обречено, но нависшая над ним опасность столь велика, что аналогия представляется весьма уместной. Августу суждено было лишь обеспечить римскому обществу четырехсотлетнюю передышку. Рим был обречен не из-за эгоистических, злых страстей — такие страсти всегда присутствуют в обществе, а потому что интеллектуальное обнищание и духовная паника не позволили Риму справиться с кризисом. Вот почему в пьесе благородный Брут пребывает в еще большей растерянности, чем грубый и неразборчивый в средствах Антоний. Римско-эллинистическому обществу не удалось выработать религиозную систему, которая могла бы охватить мир, помочь людям понять, что происходит. Платоновская и аристотелевская политика нравственной жизни оказалась недейственной для общества в целом, а философские учения стоиков и эпикурейцев не смогли спасти личность. В пьесе можно найти три политических отклика на эти неудачи римского общества. Повелитель толпы и человек рока — Цезарь. Человек, способный на время возглавить бушующий город, — Антоний. Наконец, истинный преемник Цезаря, тот, кому удастся на несколько веков даровать римскому обществу покой и порядок, — Октавий. Брут, который держится независимо, — персонаж бесстрастный и философский.

Пьеса "Юлий Цезарь" начинается с изображения толпы. Начальные сцены имеют особую важность для всех пьес Шекспира. Существует три типа объединений людей: коллектив, сообщество и толпа. К коллективу я могу принадлежать, в сообщество я могу вступить, в толпу я могу влиться. Коллектив определяется его назначением. Так, струнный квартет представляет собой коллектив с конкретным назначением — исполнять музыкальные произведения для струнного квартета. У квартета строго определенный размер, который невозможно изменить не нарушив структуры коллектива. У каждого члена коллектива свое особое назначение, его нельзя заменить другим.

В сообщества людей объединяет общая любовь к чему-либо. Если перед вами группа людей, которые любят музыку, то такие люди образуют некое общество любителей музыки. Виолончелист в струнном квартете, который ненавидит музыку, но вынужден играть, потому что ему надо добывать хлеб насущный, а все, что он умеет — играть на виолончели, принадлежит к коллективу. Однако он не принадлежит к обществу любителей музыки. У сообщества нет строго определенного размера. Если то, что любят члены сообщества, есть добро — например, Бог, оптимальный размер сообщества стремится к бесконечности. Если же то, что они любят, есть зло — например, марихуана, оптимальный размер равен нулю. Кроме того, в сообществе понятие "я" предшествует понятию "мы".

Третья разновидность объединений людей — толпа. Образующие толпу люди не состоят и не вступают, а вливаются в нее. Их не объединяет ничто, кроме их совместности. Личность противоположна толпе. В толпе "мы" всегда предшествует "я". У толпы как таковой нет назначения. В результате чего складывается толпа, масса или народ? Первое: толпа возникает при нехватке в общественном пространстве коллективов, то есть в условиях, когда личность не может обрести свое, значимое назначение, а потому ощущает себя винтиком в механизме; или же когда личность не может стать частью коллектива, например, в случае безработицы. Второе: если исчезают сообщества, люди перестают любить что бы то ни было и утрачивают способность выбирать свои пристрастия. Почему они неспособны делать выбор? Выбор предполагает наличие определенных ценностей, в ко! Цгексте которых он становится значимым. Утратив эти ценности, личность теряет способность выбирать свои пристрастия. Добавьте к этому условию отсутствие коллективов, и личность станет частью толпы или народа. Образование тут ни при чем. Обширные познания не заставят человека во что-то поверить. Знания не заставят людей поверить в общество и не обеспечат их общественно значимой функцией. Частью толпы или народа могут стать и образованные, и богатые.

Кьеркегор так характеризует народ в "Современном веке":

Реальный момент во времени и реальная ситуация, совместные с реальными людьми, каждый из которых есть нечто: вот что защищает личность. Но существование народа не приводит к возникновению ситуации или совместности. <…> Человек, у которого нет мнения в отношении происшедшего в данный момент времени события, принимает мнение большинства или, если он несговорчивый, меньшинства. Но следует помнить, что и большинство, и меньшинство состоит из реальных людей, и вот почему присоединение человека к первой или второй группе помогает личности. Напротив, народ — это абстракция. <…> Люди, совокупность людей или отдельный человек могут измениться до такой степени, что позволительно будет сказать: они уже не те, что прежде. С другой стороны, народ может превратиться в свою полную противоположность и остаться тем же — народом. <…> Народ — это не нация, не поколение, не сообщество, не общество, не эти конкретные люди, ибо все люди есть то, что они есть благодаря конкретному; ни один человек, принадлежащий к народу, не связывает себя настоящими обязательствами; несколько часов в день человек, возможно, принадлежит народу — в то время, когда он не есть что-либо другое, ведь когда он представляет собой личность, он к народу не принадлежит. Состоящий из таких личностей — личностей в ту пору, когда они суть ничто, народ представляет собой гигантское нечто, абстрактную и зияющую пустоту, которая есть всё и ничто. Но исходя из этого каждый может присвоить себе право говорить от имени народа, и точно также как католическая церковь химерически расширяет собственные владения, назначая епископов in partibus infidelium[79], так и народ может быть присвоен кем угодно, и, с точки зрения диалектики, пьяный матрос имеет на народ абсолютно те же права, что и величайший из людей.

Кьеркегор говорит, что если бы он попытался вообразить народ в облике одного человека, то "вероятно представил бы себе одного из римских императоров, крупного, обрюзгшего мужчину, изнывающего от скуки и ищущего лишь чувственного опьянения смехом, ведь божественный дар остроумия для него недостаточно мирской. Так он слоняется в поисках развлечений, скорее ленивый, чем злой, но обуреваемый негативной тягой к господству. Всякий, кто читал античных авторов, знает, сколько всего мог испробовать Цезарь, чтобы убить время". Затем Кьеркегор обращается к взаимоотношениям народа с прессой, этим "цепным псом" народа: "Точно так же народ ради забавы держит собаку. Этот пес — бульварная пресса. Если возникает человек, возвышающийся над большинством, может, и великий человек, пса спускают с цепи, и потеха начинается". В конце концов народ пресыщается забавой и приказывает прессе остановиться, однако "народ не умеет раскаиваться, ведь пес им не принадлежит — они только подписчики".

Человек, обладающий определенными способностями, может превратить толпу в чернь или, иными словами, в неистовую толпу. Бушующая толпа — это псевдоколлектив, который намеревается что-то предпринять, однако природа этих действий негативна и вместе с тем универсальна. Замечательный пример этого — эпизод с Цинной-поэтом в "Юлии Цезаре".


Третий гражданин

Как зовут тебя, — правдиво.


Цинна

Правдиво — меня зовут Цинна.


Первый гражданин

Рвите его на клочки: он заговорщик.


Цинна

Я поэт Цинна! Я поэт Цинна!


Четвертый гражданин

Рвите его за плохие стихи, рвите его за плохие стихи!


Цинна

Я не заговорщик Цинна.


Второй гражданин

Все равно, у него то же имя — Цинна; вырвать это имя из его сердца и разделаться с ним.


Третий гражданин

Рвите его! Рвите его! Живей, головни, эй! Головни. К дому Брута и к дому Кассия. Жгите все!

Акт III, сцена 3.


Назначение толпы — разрушать, и оно универсально. Толпа неспособна воспринимать различия, на которых основан коллектив.

Оратору проще внушить толпе негативный импульс. Толпа пассивна и известна своим непостоянством. Во второй части "Генриха VI", во время бунта Джека Кеда, настроение толпы меняется и после речи Клиффорда, и после речи Кеда ("Генрих VI" Часть вторая, акт IV, сцена 8). В "Юлии Цезаре" толпа рукоплещет Бруту. И толпа же откликается на речь Антония: "Мы слушаем его, мы пойдем за ним, мы умрем с ним!" (III.2). Сравнив эпизоды из двух этих пьес, мы увидим, как развивался драматургический талант Шекспира. В "Генрихе VI" Клиффорд и Кед говорят одинаково. В "Юлии Цезаре" речи Брута и Антония очень разные, так что мы не только убеждаемся в непостоянстве толпы, но и видим, что Брут не понимает, как ее увлечь, ибо пытается утихомирить ее страсти, в то время как Антоний знает, как повести за собой людей, ибо старается возбудить их страсти — это очень удачный прием. В массовых сценах с участием горожан сторонников Брута и Антония должны играть разные актеры.

В сообществе людям, не имеющим подлинных пристрастий, нужны политические вожди. У Шекспира успех сопутствует Генриху IV, Генриху V, Ричарду III, Цезарю, Антонию. Его неудачливые вожди — Ричард II, Генрих VI, Брут. Для достижения успеха вождь должен обладать театральным даром возбуждать эмоции, убеждать и увлекать других, сохраняя при этом внешнюю безучастность и незаинтересованность. Перед самым убийством, когда Артемидор упрашивает Цезаря прочесть его письмо, ибо "оно тебя / Касается…" Цезарь отвечает: "Что нас касается, пойдет последним" (шл). Вспомним, что Ричард III вначале отказывался от короны. Цезарь, как сообщает Каска, дважды отвергает корону, которую подносит ему Антоний, — правда, неохотно, все же корона ему небезразлична. Генрих V и Антоний разыгрывают прямодушие. Антоний говорит толпе:


Свершившие убийство благородны;

<… >

Я не хочу вас отвратить от них.

Я не оратор, Брут в речах искусней;

Я человек открытый и прямой

И друга чтил.

Акт III, сцена 2.


Чтобы казаться безучастным, президент Рузвельт использовал улыбку и мундштук; Черчилль — в тех же целях — прибегает к помощи жестов и держит руки в карманах. Не стоит осмеивать такие приемы. Честный политик понимает, что эмоции предшествуют действиям. Чтобы искоренить расовые предрассудки, не следует начинать с изучения антропологии, — сперва в людях необходимо разбудить искреннее желание возлюбить ближнего, как самого себя. Учитель должен быть клоуном и пробуждать в учениках любовь к знаниям: чем сильнее в ученике тяга к знаниям, тем меньше работы учителю — ему не следует докучать или расхолаживать ученика. "Неискренняя угодливость", — как говорил доктор Джонсон. Властолюбие в хорошем политике — в том, кто достоин уважения, — подчинено его стремлению к справедливому обществу. Для плохого политика, демагога, нет ничего важнее власти. Последний подобен писателю, который пишет для того, чтобы прославиться, а не потому, что хочет писать хорошо. Хороший политик и хороший учитель стремятся упразднить свою профессию.

В пору заката древнегреческого общества Пелопоннесская война образовала в нем вакуум. Третья пуническая война расширила границы древнеримского общества и привела к формированию классов, в том числе люмпен-пролетариата. Как писал Гегель: "Сова Минервы вылетает в сумерках"[80],— философия со своими мудрыми советами всегда является слишком поздно. Согласно этической космологии греков, разработанной Платоном и Аристотелем, Бог, недвижимый перводвигатель, и природа со-вечны и не связаны между собой. У Аристотеля материя, в попытке убежать от присущего ей беспорядка, влюбляется в перводвигателя. У Платона посредник, демиург, любит идеи и подчиняет им материю. Материя — ограничительная причина зла, и первая цель человека — созерцать идеи и желать благо. Предполагалось, что грех от невежества, и познать добро значит желать его. Но что делать с людьми невежественными, а потому греховными или с теми, кто греховен потому, что даже зная добро, не желает его? Призовите их к порядку. Но если мудрость в том, чтобы отрешиться от мирского, как могут мудрецы насаждать порядок и управлять обществом? Наилучшее решение — это философ, способный влиять на монарха и помогать ему советами. Платон пытался было советовать правителям, но ничего не вышло.

Античная политическая философия либо архаична, либо футуристична. Надеяться можно или на великого философа, открывающего законы неизменного, вневременного миропорядка, или на Геракла-спасителя, который придет, чтобы уберечь общество от перемен. Практические наблюдения Аристотеля, согласно которым лучшие правители происходят из среднего класса, ничего не сообщают нам о том, как надлежит охранять общество от расширения и, следовательно, от перемен. Удачливого правителя часто возводили в ранг демиурга, полубога. С упадком городов-государств и развитием аграрного Рима идеалом мудреца становится отрешенность. Этот идеал принял две несколько отличные друг от друга формы — философии Эпикура, которую исповедует Кассий, и философии стоиков, например Зенона, которую разделяет Брут.

Человек действия в пьесе — это Цезарь, этакий спаситель на коне, который, как всем кажется, наконец-то прибыл. Став легендой, Цезарь вынужден соответствовать взятой на себя роли. "Остерегись ид марта", — говорит ему прорицатель. Ответ Цезаря — "Он бредит. Что с ним говорить. Идемте" (I. 2) — показывает, как важно для правителя держаться уверенно. Самоуверенность речи не обязательно проявление гордыни, хотя иногда это именно так. К примеру, военачальник или волевой правитель во время внезапного кризиса должен казаться бесстрашным, иначе его народ тоже падет духом. Как Цезарь в разговоре с прорицателем, правитель должен всячески подчеркивать собственную уверенность. Великие политики любят, чтобы льстецы внушали им уверенность, которую они потом излучают в окружении подданных. Иногда интуиция изменяет им, и они терпят неудачу: Цезарь, вероятно, достиг этого порога. Горе властителю, который стал фаталистом и сделал религию из необходимости, как Цезарь, отвергающий все предостережения: "Из всех чудес всего необъяснимей / Мне кажется людское чувство страха, / Хотя все знают — неизбежна смерть /Ив срок придет" (и. 2). Те, кому сопутствует величайший успех, знают о роли, которую играет судьба, и верят в звезды.

У Антония характер сангвиника; он тоже искушен в политике, хотя и не настолько, как ему кажется. Смута — его стихия. Политика доставляет ему удовольствие, он жаждет сильных ощущений. Он не способен на долгую, осторожную интригу. После того как Антоний с блеском превратил плебеев в бунтующую чернь, он говорит, почти безразлично:


Я на ноги тебя поставил, смута!

Иди любым путем.

Акт III, сцена 1.


Ни Октавий, ни Цезарь никогда бы не позволили себе столь безответственной реплики. Антонию скучно. Позже мы рассмотрим трагедию пресыщенного мужчины и пресыщенной женщины. Антоний опрометчиво выдает себя Октавию, открывая ему свои мысли о Лепиде.


Годами старше я, чем ты, Октавий.

Мы почести возложим на него,

Чтоб с нас самих снять этот груз позорный,

И он пойдет, как с золотом осел,

Потея и кряхтя под тяжкой ношей.

Акт IV, сцена 1.


Октавий никогда бы так не сказал. Он слишком осмотрителен и расчетлив, что, в частности, проявляется перед самой битвой у Филипп — в его внезапном решении выступить по правому флангу:


Антоний

Октавий, ты веди свои войска, Не торопясь, налево по равнине.


Октавий

Направо поведу, а ты налево.


Антоний

Зачем перечишь мне в такое время?


Октавий

Я не перечу; просто так хочу.

Акт V, сцена i.


Октавий холоден, как рыба.

Кассий — холерик, он напоминает генерала Паттона. Он страстный, гневливый, сентиментальный. Но вместе с тем он обладает политической зоркостью. Понимая, еще до покушения, что Антоний представляет опасность для заговорщиков, Кассий настаивает, чтобы его убили. Позже он ищет примирения с Антонием: "В раздаче новых почестей и ты / С другими наравне получишь голос" (III. i), — но и говорит Бруту, насколько опасно позволить Антонию держать речь на похоронах Цезаря. Кроме того, в отличие от Брута он не желает сражаться у Филипп, поставив "на одно сраженье, как Помпей, / <… > все свободы наши", и, возможно, он обладает большим, чем Брут, полководческим талантом. Кассий — последователь Эпикура, о чем он недвусмысленно заявляет в конце пьесы (V. 1). Учение Эпикура, в основном детерминистское и материалистическое, призывало к состоянию невозмутимости, "атараксии"; оно отличалось умеренностью и отрицало, в том числе устами Лукреция, все иррациональное, все суеверия, считая их разрушительными. Эпикурейцы стремились доказать, что жизнь рациональна, и в ней нечего бояться. Поэтому Кассий — персонаж комический, ибо его чувствительность противоположна эпикурейской философии. В начале пьесы он говорит: "Не звезды, милый Брут, а сами мы / Виновны в том, что сделались рабами" (I. 2), а когда Каску охватывает суеверный страх перед грозой, Кассий спокойно и уверенно объясняет, что буря — добрый знак, призывающий заговорщиков выступить против Цезаря (I.3). Однако в канун битвы у Филипп Кассий и сам становится суеверным:


Ты знаешь, я сторонник Эпикура,

Но мнение свое переменил

И склонен верить в предзнаменованья.

Акт V, сцена 1.


Отчаявшись, Кассий кончает жизнь самоубийством — но сгубила его "ужасная ошибка " (v. 3).

В пьесе нет вялых, флегматичных персонажей, "тучных — как выражается Цезарь, — прилизанных и крепко спящих ночью" (I.2). Время слишком суровое. Брут — меланхолик. "Я не любитель игр, и нет во мне / Той живости, как у Антония" (I. 2) — обращается он к Кассию; а своей жене Порции говорит, что она дорога для него "как капли крови / В моем печальном сердце". В то же время Брут стремится к стоической добродетели — к атараксии, к свободе от тревог и волнений. Он успокаивает и ободряет заговорщиков:


Друзья, смотрите весело и бодро,

И пусть наш вид не выдаст тайных целей;

Играйте так, как римские актеры,

И без запинки исполняйте роли.

Акт II, сцена 1.


Отрешенность Брута очевидна в эпизоде ссоры с Кассием, когда он скрывает от друга смерть своей жены, Порции, — до тех пор пока мир с Кассием не будет восстановлен:


Кассий

Не знал я, что так вспыльчив ты бываешь.


Брут

О Кассий, угнетен я тяжкой скорбью.


Кассий

Ты философию свою забыл, Когда случайным бедам поддаешься.


Брут

Кто тверже в скорби: ведь Порция мертва.

Акт IV, сцена 3.


Когда с печальными вестями о Порции в палатку Брута входит Мессала, Брут притворяется, что не знает о ее смерти, дабы подать пример стойкости войскам.


Мессала

И ты, как римлянин, снеси всю правду: Она погибла необычной смертью.


Брут

Прости, о Порция. — Мы все умрем, Мессала. Лишь мысль о том, что смертна и она, Дает мне силу пережить утрату.


Мессала

Так переносит горе муж великий.


Кассий

Я на словах все это также знаю, На деле же осуществить не в силах.

Акт IV, сцена 3.


Такое же хладнокровие Брут демонстрирует при появлении призрака Цезаря:


Брут

Тебя увижу вновь?


Призрак

Да, при Филиппах.


Брут

Тебя готов я при Филиппах встретить.


Призрак уходит.


Пришел в себя, а он уже исчез, Злой гений, я с тобой поговорил бы.

Акт IV, сцена 3.


Единственное, что может нарушить невозмутимость стоика, — как видно на примере Брута, — это необходимость действовать:


Я сна лишился с той поры, как Кассий

О Цезаре мне говорил.

Меж выполненьем замыслов ужасных

И первым побужденьем промежуток

Похож на призрак иль на страшный сон.

Акт II, сцена 1.


Брут действительно хочет покончить с собой, и когда приходит его час, он вынужден броситься на чужой меч, чтобы ощутить некую сопричастность другим.

Кассий по-детски завистлив — я лучше плаваю! По сути, у заговорщиков нет достаточных мотивов для убийства Цезаря. Брут — человек мыслящий и тонко чувствующий, — хочет быть человеком действия. Его преследуют два призрака. Невидимый призрак, который тревожит Брута, — это его предок Брут Старший, изгнавший Тарквинйя "Из Рима <…>/ <… > когда он стал царем" (II.1); Брут думает о нем перед тем как заговорить о "страшном сне", предшествующем действию. Видимый призрак — это призрак Цезаря. У Брута нет ничего против Цезаря, нет "Причины личной возмущаться им" (II.1), и пока еще не произошло ничего, что он, Брут, осудил бы. Он убивает человека, которого любит, человека действия, которого никогда не сможет заменить. В характерах Брута и Кассия Шекспир осуждает идеал отрешенности — идеал, который, в конце концов, приводит к упоению идеей смерти, идеал в конечном счете самоубийственный. Тойнби, в "Постижении истории", пишет, что "логической целью" атараксии стоиков и эпикурейцев было "самоуничтожение" [81].

Б поэзии А. Хаусмаиа мы видим замечательный современный пример болезненных последствий идеала отрешенности. В одном из стихотворений сборника "Парень из Шропшира" он пишет:


Из света, тьмы, из неба

Двенадцати ветров

Я дуновеньем жизни

Внесён под этот кров.


Мне скоро в путь бескрайний —

Я только вздоха жду…

Дай руку мне, поведай

Про радость и беду.


Проси, чего захочешь,—

Скорей, пока я тут;

Двенадцать румбов ветра

Опять меня зовут[82].


В другом стихотворении, посвященном Риму, Хаусман говорит:


Лес на холмах обеспокоен,

Вот ветра сильного порыв

Подлесок складывает вдвое,

Метелью листьев реку скрыв.


Терзал все тот же ветер гневный

Лес, окружавший Урикон,—

То древний ветер в гневе древнем,

Но новый лес терзает он.


Я вижу римского солдата,

Взошедшего на этот холм,

В нем та же кровь текла когда-то,

И тех же мыслей был он полн.


Как ветер буйный рвется в небо,

Так бунтовала гордость в нем —

О, род людской спокоен не был!

И тем же я горю огнем.


Пусть ветер складывает вдвое

Подлесок — скоро стихнет он,

Давно уж прах тот римский воин,

И сгинул грозный Урикон[83]


Время вышло, и в довершение ко всему вам вряд ли захочется злоупотреблять гостеприимством!

Эпиктет утверждал, что покой, который может дать Цезарь, ограничен по своей природе, в то время как философы способны даровать покой всем:


Глядите, Цезарь, кажется, даровал нам блаженный мир, нет больше войн, битв, повсеместного разбоя или пиратства, но напротив, в любой час дня мы свободно перемещаемся по земле или под парусом — от восхода солнца до его заката. Так может ли Цезарь спасти нас еще и от лихорадки, от кораблекрушения, от пожара, землетрясения или молнии? Ну же, может ли он даровать избавление от любви? Не может. От скорби? От зависти? Не может — он неспособен спасти нас ни от одной из этих напастей. В то время как учение философов готово избавить нас и от этих бед. Так о чем же говорит это учение? "Люди, если вы последуете за мной, то где бы вы ни были, что бы вы ни делали, вы не испытаете ни боли, ни гнева, ни безумных порывов, ни затруднений, но проживете свою жизнь в безмятежности и свободе от всяческих тревог". И ежели человеку дарован такой покой, дарован не Цезарем — как, поистине, он может дать такой покой, — но Богом посредством разума, не будет ли человек удовлетворен, находясь в одиночестве?[84]


Отрешенность философов-стоиков не допускала любви или жалости: ни при каких обстоятельствах нельзя жертвовать безмятежностью духа, хотя и следует помогать ближним. Каковы современные формы отстраненности? Профессионализм — сосредоточьтесь на работе. А для совершенствования собственной личности обращайтесь к психоаналитику.

Брут родственен Гамлету. Гамлет сознает свое отчаяние, Брут же и другие персонажи "Юлия Цезаря" — нет. В "Болезни к смерти" Кьеркегор подчеркивает, что неосознанное отчаяние представляет собой крайнюю степень отчаяния, и видит в нем необходимое условие язычества. Он воздает хвалу великим "эстетическим" достижениям языческих обществ, но отвергает их эстетическое определение духа:

Стало быть, эстетическое определение недостатка духовности еще не обеспечивает надежного критерия, позволяющего определить, присутствует ли отчаяние; здесь нужно прибегнуть к этико-религиозному определению, к различию между духовностью и ее противоположностью, то есть отсутствием духовности. Всякий человек, который не сознает себя как дух, или же тот, чье внутреннее "я" не обрело в Боге сознания себя самого, всякое человеческое существование, которое не погружается так ясно в Бога, но туманно основывает себя на некоторой всеобщной абстракции и все время возвращается туда (будь то идея нации, государства и т. п.) или же которое, будучи слепым по отношению к самому себе, видит в своих свойствах и способностях лишь некие энергии, проистекающие из плохо объяснимого источника, принимая свое "я" в качестве загадки, противящейся любой интроспекции, всякое подобное существование, сколько бы оно ни совершало удивительных подвигов, сколько бы ни тщилось оно объяснить и саму вселенную, сколько бы напряженно оно ни наслаждалось эстетической жизнью, все равно это существование причастно к отчаянию. Такова главная мысль отцов церкви, когда они рассматривают языческие добродетели как просто блистательные пороки; тем самым они хотели сказать, что основу бытия язычника составляет отчаяние и что язычник не сознает себя перед Богом как дух.

"Отсюда проистекала также, — продолжает Кьеркегор, — та странная легкость, с которой язычник судит и даже восхваляет самоубийство. А это ведь главный грех духа, ускользание от жизни, восстание против Бога. Язычники не понимают 'я' таким, каким его определяет дух, — отсюда и их суждение о само-убийстве; а ведь они со столь целомудренной суровостью клеймили воровство, распутство и тому подобное. Без отношения к Богу и без 'я' им не хватает основания, чтобы осудить самоубийство — безразличное явление для их чистой точки зрения, ибо никто не обязан давать никому отчет в своих свободных действиях. Для того чтобы отбросить самоубийство, язычникам приходилось выбирать обходной путь, показывая, что оно означало нарушение долга перед другими. Но самоубийство как преступление против Бога — этот смысл совершенно ускользал от язычника. Следовательно, нельзя утверждать, что было бы абсурдным перевертыванием понятий, что для него самоубийство причастно к отчаянию, но можно с полным правом утверждать, что само его безразличие к этому предмету явно причастно к отчаянию"[85]. Томас Элиот говорит в "Кориолане":


О чем мне кричать? Плоть — как трава:

Мать! Мать!

Портреты семейные, пыльные бюсты на римлян похожи,

Схожие между собой, они освещены

Потным, зевающим факельщиком.

О укрывшийся под… Укрывшийся…

Там, где лапка голубя на мгновенье застыла,

В неподвижном мгновенье, в дремлющий полдень,

на самой верхушке полдневного древа,

Под оперенной грудью,

истерзанной послеполуденным ветром:

Там цикламен расправлял свои крылья,

там ломонос замирает на створке окна.

О мать (вдали от бюстов безупречной работы),

Я — мрачный череп среди этих голов

На сильных жилистых шеях

С режущими ветер носами[86].


Примечания:



7

"Генрих VI", ч. III, акт III, сцена 2. Здесь и далее перевод Е. Н. Бируковой.



8

Здесь и далее цитаты из "Ричарда III" — в переводе А. Д. Радловой.



76

Хвастливый воин (лат.).



77

Здесь и далее цитаты из "Юлия Цезаря" — в переводе M. А. Зенкевича.



78

Перевод М. Л. Лозинского.



79

В земли языческие (лат.).



80

Г. Ф. Гегель, "Философия права. Предисловие".



81

А. Тойнби, "Постижение истории", 6:140.



82

А. Хаусман, "Парень из Шропшира", XXXI.



83

А. Хаусман, "Парень из Шропшира", XXXI. Перевод А. Кокотова.



84

Эпиктет, "Беседы", книга III, 13.



85

С. Кьеркегор, "Болезнь к смерти", ч. I, книга III, гл. п. Перевод С. А. Исаева.



86

Т. С. Элиот, "Кориолан". Перевод К. С. Фарая.









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх