ЗОЛОТАЯ ПОРОДА СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА

Портик Лескова, немножко слишком правильного в своем классицизме; мрамор Гарина-Михайловского; неумелая, но сильная дидактика Помяловского; цыганский мистицизм Лажечникова; скульптурные группы Брюсова, которым, однако, не хватает жизни и души, – мы здесь не сможем перебрать все и остановиться перед всеми. Это наш музей, наш спецхран, наша сокровищница, но читателю где-то придется побродить и одному. Я не смогу ему сопутствовать, ибо, отдавая должное всему, люблю (и могу оживить) далеко не все. Наши сокровища неисчислимы, бессмертны, неиссякаемы, но до сих пор мы едва успевали наклониться над крупными алмазами, лалами, перлами в этой пещере Аладдина, которая зовется российской словесностью. Абсолютно новый минерал или новый архитектурный стиль, драгоценные камни, крупные, как фрукты, и гигантские золотые самородки – вот чем мы занимались до сих пор. Но наша словесность – Эльдорадо, прииск, и хочется показать не только самородки, но и золотоносную породу; вы должны увидеть, как авторы-старатели усердно моют золото – золото конца Серебряного века и золото начала Железного века.

Самый типичный поэт конца Времен и самый необычный поэт начала Эпохи, про которую сказано: «Времени больше не будет». Антиподы – даже не враги. Константин Бальмонт и Велимир Хлебников. Вы, уже приученные к алмазам величиной с отель «Ритц», вероятно, ощутите разочарование. Нам ли смотреть под ноги и мыть золотишко, когда наш Храм сияет такими солнцами драгоценных камней! А вы не пренебрегайте. Без породы не было бы и самородков.

Константин Бальмонт родился в июне 1867 года в дедовской деревеньке Владимирской губернии. Дворянин, из екатерининских лейб-гвардейцев. Поначалу фамилия была Баламут (уж точно к его стихам, омуту, чертям, тайнам), потом разрешили переделать. Отец – председатель земской управы в Шуе. Мать – потомственная интеллигентка, урожденная Лебедева. Вы только посмотрите на это гордое и отрешенное лицо! Портрет Валентина Серова, 1905 год. Усики, дворянская бородка, просторный лоб, туманный взор, взбитый кок, сюртук и белоснежные воротнички. Не от мира сего. Поэт. А вот и доказательства: писать начал в девять лет (хоть и ерунду), а из шуйской гимназии его исключили за принадлежность к нелегальному кружку.

Поэт всегда немножко декабрист. (И Кюхля, и Рылеев были поэтами, хотя писали ужасно, стыдно цитировать.) Да еще присчитайте ему по материнской линии происхождение от татарского князя «Белый лебедь Золотой Орды».) Неплохо, да? Отец охотился и служил, мать пела, музицировала и давала журфиксы.

В шуйской гимназии поэт учился в 1876–1884 годах. А когда его выгнали за модную крамолу, родители пристроили во владимирскую гимназию. Ее удалось окончить в 1886 году. Зачем-то поэта понесло на юридический факультет Московского университета, но и оттуда его выгонят за студенческие волнения, под негласный надзор полиции. В 1888 году он опять в университете, но бросает сам. Студенческие волнения – вот главные его познания в правовых вопросах. И в Демидовском юридическом лицее ему не повезло, уже хотелось только писать стихи.

Боже, 1867 год! До 1917-го еще целых пятьдесят лет – вся жизнь. Пятьдесят лет ресторанов, балов, вернисажей, приличного платья, котильонов, красоток, шикарных комнат с горничными. И всегда есть деньги, и еда, и свобода, и даже роскошь, и красавицы, которые так любят поэтов…

Конечно, женился он рано. В сентябре 1888 года Бальмонт знакомится со своей Primavera – боттичеллиевской красавицей Ларисой Михайловной Гарелиной (она старше его на три года). Тут уж не до учебы. В 1889 году Костя женится, ему нет и 22 лет; и никто ничего не мог сделать, мальчик был готов порвать с семьей. Молодые едут на Кавказ, но Костя – не Печорин (слишком переживает из-за женщин), а Лариса – не Бэла и даже не Мери. Денег мало, на поэзию невесте и жене плевать, на революцию – тоже. Лариса страшно ревнива, к тому же пьет. И здесь мы понимаем: дошло до декаданса. Пьющая девица – точно декаданс. Особенно если Primavera. И Бальмонт был типичным декадентом: изломы, надломы, наркозы, экстазы, несчастья на страницах. Нет, они отклеивались и тянулись за жизнью. Первый ребенок этой богемной четы умер, второй стал невротиком. Лариса в конце концов сбежала от своего декадента к журналисту и историку литературы Н.А. Энгельгардту и мирно дожила с ним жизнь, а Анна Энгельгардт, их дочь, стала второй женой великого Гумилева.

Ларисе-то было хорошо. А вот Бальмонт 13 марта 1890 года выбросился из окна. Сломал все, что можно было, кроме позвоночника, лежал год, а хромота осталась на всю жизнь. Многие сочли его безумным, но ведь и Гаршин бросался в лестничный пролет! Декадент должен пройти через попытку самоубийства. Стихи не улучшатся, но чувства станут острее.

Здесь уж Брюсов объяснит, каким надо быть поэту-декаденту: «Ты должен быть гордым, как знамя, ты должен быть острым, как меч. Как Данту, подземное пламя должно тебе щеки обжечь». Великие – они вне категорий, а мейнстрим обязан страдать. Кормили юношу переводы, он отменно знал языки и даже в Оксфорде читал литературу. Не миновал и наш декадент Короленко, этого всеобщего хранителя и покровителя. Первый яркий сборник Бальмонта – «Горящие здания» (1900 г.). Но его литературная слава продлится десятилетие, с 1895 по 1905-й, пока не подрастут гении: Гумилев, Пастернак, Блок, Мандельштам, Ахматова и Цветаева. Впрочем, эта молодежь не была нахальной. Все общались без чинов, а Бальмонт сходил за мэтра.

Глупое правительство поддерживало его репутацию: то за скверный стишок «Маленький султан» на два года лишат права проживания в столицах и университетских центрах, то поверят ему на слово, что он участник вооруженного восстания на Пресне (в конце концов выяснилось, что участие выразилось в стихах).

В начале века Бальмонт странствует: Италия, Испания, Англия, Франция, даже в Мексику в 1904 году его занесло. Но к 1905-му он успел… Бальмонт кидается на шею Максиму Горькому (хотя говорить им не о чем, о «пролетариях» наш декадент слышать не хочет и об их матерях – тоже) и пишет свои непонятные стихи в «Новую жизнь» и «Красное знамя», журнал Амфитеатрова. Впрочем, курсистки и революционные дамы не взыскательны: они обожают Бальмонта тем больше, чем меньше понимают. Он хоть пишет на их языке, без гагар и ужей.

Но все-таки царское правительство было снисходительно к детям богемы. Вот смотрите: Бальмонт нелегально покидает Россию и живет в прекрасном далеке, в своей любимой Европе, до 1913 года, неплохо зарабатывая лекциями, переводами и стихами. И вот в 1906 году он пишет идиотское стихотворение (чистый декаданс) «Наш царь». «Наш царь – Мукден, наш царь – Цусима, наш царь – кровавое пятно, зловонье пороха и дыма, в котором разуму – темно. Наш царь – убожество слепое, тюрьма и кнут, подсуд, расстрел, царь-висельник, тем низкий вдвое, что обещал, но дать не смел. Он трус, он чувствует с запинкой, но будет, час расплаты ждет. Кто начал царствовать – Ходынкой, тот кончит – встав на эшафот».

Ловко написано. Типун декадентам на язык. И ведь ничем наш поэт не поплатился. Не убили, не отравили, не украли и не доставили в Шлиссельбург. Колибри можно все. В том числе вертеть хвостиком. Если кто забыл, что такое свобода, то вот вам 1906 год. Все буревестники на курортах, у теплых морей. И никто столько не ездил, как Константин Бальмонт. Даже «бродяга морей» Гумилев мог рядом с ним показаться домоседом. Кроме Мексики, Бальмонт посетил Калифорнию, облазал всю Европу, добрался не только до Египта, но и до Балеарских островов, до Канар. Он был не только в Африке, но и на Цейлоне, в Индии, Новой Гвинее, а в 1916 году и в Японии. Но он в отличие от Гумилева отнюдь не «конквистадор в панцире железном», он, скорее, турист. Слабый, изнеженный, под зонтиком или в экипаже. Гумилев писал о битвах с дикими племенами, прекрасной, сияющей, украшенной флердоранжем смерти среди экзотических скал, морей, лесов и рек. Бальмонт же – созерцатель. Гумилев хотел быть участником, Бальмонт – свидетелем.

И все-таки гении не бывают ни символистами, ни акмеистами, ни сюрреалистами. Гений – это маг вне категорий. Из него так и хлещет сила. Блок мог сколько угодно считать себя символистом, а Гумилев – акмеистом. И все эти «измы», выдуманные ими, мэтрами, настоящими мастерами, давали маленьким поэтам удержаться на плаву, под знаменем, принадлежать к цеху и быть корабликами, идущими в некоем караване за мощным ледоколом. Все-таки море. И ветер. И лед… И чайки… Принадлежность к клубу поэзии важна для скромных дарований. Собственно, Бальмонт был действительно классиком символизма. (Здесь классик – нечто среднее, умеренное.) И символист, и декадент, и революционер… Он даже выходил в открытое море, в океан. Есть у него пять-шесть «океанских» стихотворений. По-моему, формула символизма была создана, когда сам символизм уже перестал существовать, когда СМОГИСТы ранних 60-х ХХ века читали свои стихи у памятника Маяковскому. Сила. Мысль. Образ. Глубина. СМОГ. Но сила – она от Бога. Силы Бальмонту решительно не хватало. Однако его причудливые, нездешние строки, странные, болезненные, никогда не несли печати заурядности или банальности. Он был честным пионером символического Клондайка. Он открыл Клондайк и стал мыть золото. А потом пришли другие. Великие. И стали поднимать самородки, чья тяжесть, чей блеск были не по плечу Константину Бальмонту.

Его многие не любили. Зинаида Гиппиус терпеть не могла. Называла «очковой змеей», считала дилетантом и святотатцем. Для Марины Цветаевой он был «типичным поэтом», но они не дружили. Бунин не мог ему простить до конца «революционных шалостей». Зато Брюсов его очень любил.

От его поэзии можно было оторопеть. Только он в истории искусства выступал то от имени скорпиона, то от имени Люцифера. Кстати, это лучшие его стихи. Всем известно, что скорпион может ужалить сам себя, чтобы избежать плена. Не даться, так сказать, в руки живым. Но кто стал бы брать скорпиона – символ уродства, зла, непокорства – под защиту? А Бальмонт взял. «Я окружен огнем кольцеобразным, он близится, я к смерти присужден, – за то, что я родился безобразным, за то, что я зловещий скорпион. […] Но вот, хоть все ужасней для меня дыханья неотступного огня, одним порывом полон я, безбольным. Я гибну. Пусть. Я вызов шлю судьбе. Я смерть свою нашел в самом себе. Я гибну скорпионом – гордым, вольным». Его занимала тема смерти и страдания, ее необходимости для искусства, потому что красота приходит через боль.

«Мы меняемся всегда. Нынче „нет“, а завтра „да“. Нынче я, а завтра ты. Все во имя красоты. […] Мир страданьем освящен. Жги меня – и будь сожжен. Нынче я, а завтра ты, все во имя красоты». Это из «Костров». Десятитомник Бальмонта выходит в Москве с 1907-го по 1914-й. Этот поэт умел мыслить, умел фантазировать, умел слагать.

В 1913 году добрые Романовы по случаю династического 300-летнего юбилея объявили политическую амнистию, и Бальмонт вернулся в Россию. Теперь он прочно забыт, его читают только профессиональные литературоведы, а зря. Чего стоит только один его трактат о Люцифере, о Великом змее, давшем бесконечность Миру, который был создан Богом для определенных границ. Оказывается, восстание Люцифера было самопожертвованием во имя Человека; Люцифер освободил людей от власти Бога и законов природы (теперь вы понимаете, почему многие от Бальмонта просто шарахались?). Ну хотя бы несколько строк: «Но, наконец, всем в Мире стало ясно, что замкнут Мир, что он известен весь, что как желать не быть собой – напрасно, так наше Там – всегда и всюду Здесь, и Небо над самим собой не властно. […] Все было серно-иссиня-желто. Я развернул мерцающие звенья, и, Мир порвав, сам вспыхнул, – но за то, горя и задыхаясь от мученья, я умертвил ужасное Ничто. […] Вновь манит Мир безвестной глубиной, нет больше стен, нет сказки жалко-скудной, и я не Змей, уродливо-больной, я – Люцифер небесно-изумрудный, в Безбрежности, освобожденной мной». Это не принял Запад, это забыла Россия. Бальмонт до сей поры котируется как переводчик. Переводчик-соавтор, привносивший в чужие стихи свои мысли и интерпретации. Особенно ему удались Эдгар По (родная мистическая душа!), Оскар Уайльд (тоже «кощунник» и «дерзец»), Теннисон, Мюссе, Генрих Гейне, Шелли. Его перевод «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели – лучший до сих пор. Его перевод – соавторство, а не посредничество. Вот посмотрите на Э. По: «Половины такого блаженства узнать серафимы в раю не могли, оттого и случилось (как ведомо всем в королевстве приморской земли): ветер ночью повеял холодный из туч – и убил мою Аннабель-Ли».

Он был первым ницшеанцем в России, и в христианской, богобоязненной стране это было влекущим и пряным дополнением к его стихам. Он много переводил из Ибсена. И у него была своя Сольвейг. Разругавшись с первой женой, поэт влюбился в прекрасную Екатерину Алексеевну Андрееву, красавицу из богатой купеческой семьи: высокую, тонкую, с чудесными черными глазами. К тому же она окончила Высшие женские курсы. Развод с первой женой был делом решенным, но вы представляете, как любил ницшеанца Бальмонта, назвавшего Христа «философом для бедных», Святейший синод!

Родители Сольвейг были благочестивы, поэт – и нечестив, и женат. Им запретили видеться. Но Катенька была под стать Бальмонту: свободная, без комплексов, увлекалась теософией, так что еще до развода переехала к поэту. В 1896 году завершился бракоразводный процесс, и решение было самым иезуитским: жене дозволялось вступить во второй брак, а мужу – запрещалось навсегда. Обвенчались наши мятежники по подложным документам, а родители жены были рады и тому, что Бальмонт вообще решил венчаться. Они боялись «преступного сожительства». В приданом отказали, но деньги Кате давали (ее карманные расходы как раз превышали годичные доходы Бальмонта). Но поэт был влюбчив и «черноглазой лани» охотно изменял. Однако Катя была умна и смотрела сквозь пальцы на романы мужа. Он даже пленил жену Брюсова, своего друга, Иоанну Матвеевну. Потом была Е.К. Цветковская. Но это что! Он ведь влюбился в поэтессу Мирру Лохвицкую, писавшую эротические стихи в духе «Песни песней». Эту связь он афишировал. Кстати, Мирра была родной сестрой Тэффи. Тесен мир!

А потом он стал еще теснее для Бальмонта, Тэффи, Бунина, Гиппиус, Мережковского и всей их компании поэтов Серебряного века, которым удалось выжить в Европе. Русская литературная диаспора – это был самый тесный кружок и самый последний из всех. Почти кухня. И в конце пути – Сент-Женевьев-де-Буа. Но это все-таки не Колыма, не вечная мерзлота, в которую положили Мандельштама с биркой на голой тощей ноге… И это не петля в Елабуге, и не очередь с передачами, в которой больше десяти лет стояла Ахматова…

Когда наступит Февраль, Бальмонт будет в восторге, как многие поэты. Когда придет Октябрь, ему станет категорически противно. Нет, он даже пытался работать у Горького в его шарашке «Всемирная литература», но молчать он не умел. И опять был пущен в ход поэтический кинжал. Он заявил публично, что поэты – не планеты, чтобы вращаться вокруг революционных солнц. Поэты – кометы, они идут мимо планет и солнц, и никто не составляет им маршрута. Еще несколько лет, и он заплатил бы за это жизнью. Но 1920 год – это еще полный бедлам, нет еды и топлива, и большевикам не до поэтов. Юрис Балтрушайтис похлопотал, и Бальмонту позволили уехать в июне 1920-го в Эстонию. Потом он перебрался в Германию, а оттуда – в нашу российскую Мекку – во Францию.

Он проживет долго, до 1942 года, будет читать в 30-е лекции в Польше, Болгарии, Литве. Он будет беден, но на уровне Парижа, а не карточной России. Он будет тосковать, но молча, без жалоб, без банальностей о березках и снегах. Ему и в голову не придет возвращаться. Он будет писать и переводить. Умрет он под Парижем, во время оккупации, в маленьком приюте для русских литераторов. Все-таки 77 лет. Декаденты – люди живучие, потому что их не могут убить штампы «о служении народу», «раньше думай о Родине, а потом – о себе», о пользе обществу. Плевать декадентам на эти штампы. И даже карту СССР Бальмонт себе не купил, чтобы флажками отмечать успехи Красной Армии. Он просто написал правду, правду о поэтах и кометах: «Есть люди, присужденные к скитаньям, где б ни был я, – я всем чужой, всегда. Я предан переменчивым мечтаньям, подвижным, как текучая вода. Передо мной мелькают города, деревни, села, с их глухим страданьем. Но никогда, о, сердце, никогда с твоим я не встречался ожиданьем. Разлука! След другого корабля! Порыв волны – к другой волне, несхожей. Да, я бродяга, топчущий поля. Уставши повторять одно и то же, я падаю на землю. Плачу. Боже! Никто меня не любит, как земля!»

Счастливая, долгая, благополучная жизнь. Может быть, Бальмонт первым понял, что Земля людей и Земля поэтов крутятся в разных галактиках.









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх