• Об удовольствии мясника и смысле стратегии
  • Основные понятия китайской стратегии
  • Условия стратегического действия
  • Стратегия, обречённая на успех
  • Стратегия общения
  • Экскурс. О ведении переговоров с китайцами
  • Глава третья. «Пространство сердца»: стратегия

    Об удовольствии мясника и смысле стратегии

    В 3-ей главе даосского канона «Чжуан-цзы» есть удивительный рассказ про царского мясника, который с необыкновенным искусством разделывал бычьи туши. В этом сюжете — в своём роде классическом и хорошо известном каждому образованному китайцу — с редкостной выразительностью запечатлелись важнейшие посылки того мудрого действия, или «действия, претворяющего Великий Путь», которое лежало в основе китайской концепции стратегии во всех её преломлениях — военном, политическом, коммуникационном и проч. Приводим этот рассказ целиком.

    Повар на кухне разделывал бычьи туши для царя Вэнь-хоя. Взмахнёт рукой, навалится плечом, подопрёт коленом, притопнет ногой, и вот: вжик! бах! Блестящий нож словно пляшет в воздухе — то в такт мелодии «Тутовая роща», то в ритме песнопений Цзиншоу.

    — Прекрасно! — воскликнул царь Вэнь-хой. — Сколь высоко твоё искусство, повар!

    Отложив нож, повар сказал в ответ:

    «Ваш слуга любит Путь, а он выше обыкновенного мастерства. Поначалу, когда я занялся разделкой туш, я видел перед собой только туши быков, но минуло три года — и я уже не видел их перед собою! Теперь я не смотрю глазами, а полагаюсь на осязание духа, я перестал воспринимать органами чувств и даю претвориться во мне духовному желанию. Вверяясь порядку, устроенному Небом, я веду нож через главные сочленения, непроизвольно проникаю во внутренние пустоты, следуя лишь непреложному, и потому никогда не наталкиваюсь на мышцы или сухожилия, не говоря уже о костях. Хороший повар меняет свой нож каждый год — потому что он режет. Обыкновенный повар меняет свой нож каждый месяц — потому что он рубит. А я пользуюсь своим ножом уже девятнадцать лет, разделал им несколько тысяч туш, а нож всё ещё выглядит таким, словно только что сошёл с точильного камня. Ведь в сочленениях туши всегда есть зазор, а лезвие моего ножа не имеет толщины. Когда же то, что не имеет толщины, вводишь в такое вот полое место, ножу всегда найдётся предостаточно места, где погулять. Вот почему даже спустя девятнадцать лет мой нож выглядит так, словно только что сошёл с точильного камня. Однако же всякий раз, когда я подхожу к трудному месту, я вижу, где мне придётся нелегко, и собираю воедино моё внимание. Пристально вглядываясь в это место, я не делаю быстрых и резких движений, веду нож старательно, и вдруг туша распадается, словно ком земли рушится на землю. Тогда я поднимаю вверх руку, с довольным видом оглядываюсь по сторонам, а потом вытираю нож и кладу его на место».

    — Превосходно! — воскликнул царь Вэнь-хой. — Послушав своего повара, я понял, как нужно вскармливать жизнь!»

    Немного отыщется в древней литературе примеров столь вдумчивого и углублённого наблюдения над работой необразованного простолюдина, человека физического труда, да ещё такой «низкой» и «грязной» профессии, как мясник. И уж полным скандалом кажется сделанный царём вывод о том, что презренный работник кухни научил его искусству «вскармливания жизни» (хотя между кухней и питанием существует прямая связь). Автор этого рассказа, впрочем, и не претендует на какие-либо метафизические или нравоучительные обобщения. Он говорит только о результатах долгого — девятнадцатилетнего — опыта работы мясника и этими чисто практическими рамками ограничивается. Его интересует только природа мастерства. Успех, как будто хочет он сказать читателю, является плодом не абстрактных размышлений и вычислений, а усердия, терпения, кропотливого совершенствования своих технических навыков; он не познаётся одномоментным усилием «чистой мысли», а, подобно живому плоду, долго вызревает во времени. Он есть именно плод труда, но такого, в котором предметная, материальная сторона постепенно утончается, сходит на нет, уступая место безошибочной, уверенной в себе интуиции. Недаром говорят: «Дело мастера боится».

    Не так ли должна постепенно проявляться, выстраиваться стратегия, которая по необходимости определяется всей совокупностью относящихся к делу обстоятельств и тем не менее не сводится к ним, но имеет свой особенный смысл и требует как бы особенного знания?

    Но каким образом великое множество предметных единиц мира — вещей, идей, образов, понятий и проч. — смогут превратиться в единое беспредметное поле стратегического действия? Только благодаря преодолению формальной логики умозрения, логики тождества и различия и вхождению в интерактивный модус существования. Между тем дело менеджера как раз и состоит не в «планировании, контроле, организации» и проч., а именно в общении, ибо менеджер, достойный своего имени, есть душа корпорации. Общение само создаёт взаимодействующие стороны, определяет их поведение. Оно по своей сути есть самотрансформация, которая вводит вещи в безначальный и бесконечный континуум операциональной, сугубо действенной по своей природе реальности. В рамках самопревращения любое, даже малейшее, изменение охватывает весь мир, в нём сущность становится качеством, и во всём сущем выявляется нечто вечносущее.

    Как явствует из рассказа мясника, акт самотрансформации есть нечто в высшей степени естественное, непроизвольное, имманентное существованию; он есть сама природа и естество жизни. По словам этого маэстро кухни, он просто отрешается от чувственного восприятия, то есть не ищет реальность вовне себя и «даёт претвориться одухотворённому желанию» в себе. Он отпускает хватку сознания, освобождает сознание от диктата интеллекта, или, как сказал бы Розанов, «распускает себя». Даже на уровне здравого смысла понятно, что, обретя виртуозное мастерство, «вжившись» в свой материал или «сжившись» со своими орудиями, мы перестаём быть отдельным «лицом» и «субъектом», или, как говорили древние даосы, «забываем себя и мир». Что, конечно, не означает того, что мы перестаём быть или теряем сознание. Напротив, «распуская себя», мы удостоверяем вечноживые качества нашего существования и обретаем необыкновенную ясность самосознающего сознания. Кто здесь сознаёт и что сознаётся? Это не так уж и важно. Важнее, что нечто воистину есть или, точнее, происходит, свершается.

    Мясник говорит, что «полагается на небесную истину» или «небесный принцип», присутствующий в туше. О чём идёт речь? Комментаторы единодушно утверждают, что здесь имеется в виду «таковость» существования. Мнение, скорее всего, верное, но всё ещё слишком отвлечённое. Учитывая, что мясник уже не полагается ни на чувственное восприятие, ни на умозрение, остаётся предположить, что он просто возвращается к истоку восприятия, к некоей изначальной данности и даже, скорее, за-данности всякого существования — к тому, что по-китайски называлось «семенами», «завязью» вещей, к внутреннему «импульсу» жизни. В европейской мысли аналогом этой реальности можно считать, вероятно, предельно тонкие восприятия, petits perceptions, из которых, согласно Лейбницу, непостижимой алхимией сознания составляются видимые образы мира. Заслуживает внимания и то, что говорит по поводу истоков символизма Г. Башляр, указывающий, что в состоянии необычайно обострённой духовной чувствительности мы возвращаемся в мир «сигналов», которые ничего не представляют и не обозначают, но воплощают среду некоего чистого взаимопроникновения, вездесущей Метаморфозы бытия, какой-то всеобщей «алхимии вещей»[105]. Наконец уместно вспомнить — тем более в связи разговором о ремесле мясника — и о том, что М. Мёрло-Понти говорит о «плоти мира» как первичной реальности восприятия. И Башляр и Мёрло-Понти подчёркивали, что мы упираемся здесь в некое «твердое дно» опыта, безусловную опору, порождающую ощущение прочности и безопасности. Мясник Чжуан-цзы тоже «следует неизбежному» и исполнен безмятежного покоя.

    Нет оснований видеть в понятии «небесной истины» некий метафизический принцип — поиски такового чужды мировоззрению даосов, которые не доверяют чистому умозрению, но позволяют сознанию погрузиться в тёмные глубины жизненного опыта, постигают «сокровенный импульс жизни». Отрешаясь от субъективного умозрения и столь же субъективного восприятия, премудрый мясник возвращается к чистой актуальности переживания, которая есть абсолютное событие как всеобщая со-бытийность. Разделка туши выступает здесь прообразом акта рассеивания бытия, обретения всё большей дифференцированности, конкретности опыта. Пределом мастерства и одновременно духовного совершенства, то есть духовным действием в его чистом виде, предстаёт здесь «осязание духа», или «духовное соприкосновение» (шэнь хой) — состояние духовного трепета в пространстве вселенской сообщительности, вершина духовного бдения. Это событие можно описать как встречу открытого с открытым в зиянии полной открытости бытия. Здесь сознание и объект, нож и рассекаемая им туша взаимно исчезают друг для друга в беспредельном континууме ритмизированной пустоты. «Не имеющий толщины» нож повара — символ этой вечно-отсутствующей реальности как бесконечно малого расстояния. И прообразом той же пустоты, но на сей раз как бы бесконечно большого расстояния, выступает разделываемая поваром туша, сведённая к сплошному «промежутку» (цзянь), к всеобъемлющей полости. Нож и туша являют образ пустоты в пустоте, ибо пустота, чтобы быть собой, должна опустошаться. При этом они вовлечены в отношения взаимопроникновения, высветляют друг в друге вечноотсутствующую «подлинность» бытия, позволяют опознать землю как Землю, то есть предельную цельность всего сущего. Примечательно, что разделываемая туша от одного неуловимого движения вдруг распадается, «как ком земли рушится на землю». Этот образ напоминает о том, что событийность есть не что иное, как всеединство рассеивания, ограничение ограниченного. Он указывает на присутствие символической глубины опыта: сокрытия в сокрытии, пустоты в пустоте, ещё большего покоя в покое. Таков акт самовосполнения в саморассеивании, который соответствует постижению предельности во всяком пределе, бесконечной действенности в каждом конечном действии. Один из китайских комментаторов написал, что бык даже «радуется» такой разделке. Ещё бы! Нож чудесного мясника возвращает его к «подлинности» его существования — к пустотной «единотелесности» всякого существования, каковая в китайской традиции и соответствует Великому Пути. Но мы можем сказать по этому поводу лишь то, что мясник и бык, перестав быть объектами, взаимно растворяются в событии «самопревращения» как сокрытия зримых фигур, в чистом различии как различении тождественного, чистой трате как потере отсутствующего. Сокрытие образов — признак аскетического самоконтроля духа — неожиданно высвобождает силу воображения. Нет ничего более фантастичного, чем первичная правда жизни. И фантастический колорит рассказов об учителе Ху-цзы или чудесном мяснике тоже по-своему напоминает об этом.

    В любом случае мастер разделки вещей (и, как мы догадываемся, понятий) как будто не воздействует на тушу, а лишь внимает неразличимо-тонкой музыке творческих метаморфоз жизни. Его чуткое вслушивание в музыку жизни и предельная сосредоточенность духа открывают ему таинства «небесного устроения» (тянь ли) тел. Его нож повинуется не расчёту, не правилу, а неформализуемой, подлинной музыкальной логике ритмической паузы, формирующей преемственность вообще. Устраняя тело как образ и идею, этот (не)нож действует внутри теневого космического тела, не имеющего анатомии, вполне пустотного.

    Абсолютная открытость просветлённого духа как раз и делает возможным предельную концентрацию воли в решающем, недоступном постороннему взору движении ножа. Что означает эта «особенная тщательность», которой добивается мясник перед решающим ударом? Дело в том, что духовная просветлённость имеет, конечно, разные степени интенсивности. Как и в известном нам рассказе об учителе Ху-цзы, Чжуан-цзы даёт понять, что бесконечно разнообразная музыка «духовных соответствий» хранит в себе «тайну тайн», некую паузу всеединства — вечно отсутствующую, но бесконечно эффективную, держащую всякий ритм, дающую всякую силу. Речь идёт, надо полагать, о достижении абсолютного покоя, соответствующего отрешённости от самой оппозиции покоя и движения и самой идеи взаимодействия. Такова высшая стадия духовного постижения — «потеря потери», «опустошение пустоты», «отказ от отказа» — известная во всех мистических традициях.


    Ключ к пониманию природы такого высшего (не)действия содержится во фразе, непосредственно предшествующей рассказу чудесного повара. Она гласит: «Если твёрдо следовать срединному пути, то можно уберечь себя». Подлинное действие всегда устремлено к внутреннему пределу существования, приобщает к «срединности» и потому всегда свершается внутри существующего.

    Магическая сила вещей проистекает из их причастности к силе срединности-событийности — этому тёмному, вечно отсутствующему, но всеобъятному и всепроницающему двойнику физических тел. Вот почему в работе мясника по претворению «срединности» видимые знаки разрешаются как бы в орфическом рассеивании тела. Отдельный субъект уступает здесь место несотворённому «подлинному человеку Пути», Адаму в раю — настолько чистому и открытому миру, что он как бы лишён кожи и, по словам Чжуан-цзы, «дышит из пяток» или, можно сказать, «всем существом». Таков смысл даосского понятия «превращения тела» (хуа шэнь), иными словами, превращения физического тела в вечноотсутствующее и всеобъемлющее «тело Пути». Но пробудившееся сердце хранит в себе нечто другое. Каждый из нас одновременно вмещает в себя мир и сам охвачен миром. Диалог «я хоронящего» и «я схороненного» знаменует в даосской литературе собирание небесного и человеческого, божественного и земного, познания и рождения в целостности Великой Пустоты. Он сообщает о рождении нового человека и о рождении слова в человеке: он требует говорить, по выражению Чжуан-цзы, словами «новыми, как брезжущий рассвет».

    Китайская традиция утверждает, что человек — не сущность, а Встреча и что он может быть действительно разным человеком, что в потоке сознания нет ни субъективного, ни объективного порядка и цена любого мгновенного впечатления — вечность. И, открывая себя себе, просветлённое сознание само себя охватывает и оберегает свою целостность. Искусный мясник достигает истинного свершения, ибо он опознаёт подлинность своего существования. Вот почему, разделав тушу, он чувствует подлинное удовлетворение.

    Итак, речь мясника-виртуоза указывает не на объекты, даже не на состояние, а на отношение: некую символическую глубину опыта, родовой момент бытия, в конечном счёте — саму жизнь духа, или чистое дыхание жизни, в «едином теле» Пути. Мы встречаем в рассказе повара основные приметы этого духовного преображения: отрешённость от чувственного восприятия, а если говорить точнее, освобождение жизни чувств от диктата интеллекта, очищение желания от всех субъективных примесей и восстановление его изначальной миссии — быть вестником бесконечного в человеке. Согласно классической формуле Чжуан-цзы, у мудрого «тело подобно высохшему дереву, а сердце — остывшему пеплу». Но такой человек — как раз живее всех живых. Тому же Чжуан-цзы принадлежит поразительная характеристика мудреца, со всей очевидностью вводящая тему сокровенно-виртуального преображения:

    «Сидя недвижно, как мертвец, он являет драконий облик. Храня глубокое безмолвие, он издаёт громоподобный глас…»

    Для даосских мудрецов высшей ценностью является сама жизнь, вернее, символическая (не)жизнь, некая сверх-жизнь, которую обретают через потерю жизни конечной. Таков смысл таинственных слов Лао-цзы: «мудрый, умирая, живёт вечно». Не кто иной, как разделыватель туш, несущий смерть, способен преподать урок «взращивания жизни». Жизнь вечная не отличается от жизни физической, и духовное деяние мудрого не отличается от виртуозной работы мясника, как невозможно отделить друг от друга внутреннее до-понимание абсолютного события и знание внешних предметов, индивидуальное сознание и его «небесную» матрицу — то, что в Китае называли «изначальным сердцем».


    Рассказ о премудром поваре царя Вэнь-хоя, как бы ни был он тёмен и загадочен для нас, хорошо показывает подход к проблеме стратегии, принятый в китайской традиции. Каким образом этот подход соотносится с пониманием стратегии в современной теории менеджмента? Чтобы ответить на этот вопрос, нам придётся для начала заново оценить и отчасти переосмыслить основные положения западной теории стратегии.

    Вообще говоря, с тех самых пор, как термин «стратегия» впервые вошёл в употребление в Древней Греции на рубеже классической эпохи, он всегда нёс на себе груз трудноразрешимых противоречий. Как иначе мыслить знание, которое стремится связать воедино чётко сформулированную, неизменную цель с изменчивыми обстоятельствами жизни? Достаточно вспомнить классическое описание стратега у Ксенофона. Стратег, утверждал Ксенофон, «должен быть сообразительным, энергичным, осмотрительным и обладающим ясным умом, любящим и строгим, прямодушным и сообразительным, бдительным и хитрым, готовым рискнуть всем и получить всё, щедрым и скупым, умеющим доверять и подозрительным». Не слишком ли много взаимоисключающих качеств на одного человека? Правда, Фемистокла современники считали отличным стратегом только за одно качество: умение «делать то, что нужно, в нужное время». Но такое качество и есть не что иное, как высшая мудрость — дар вообще крайне редкий среди людей. По той же причине стратегическая мудрость в разных культурных традициях оставалась, как правило, накрепко привязанной к той или иной конкретной личности, в действиях которой она внезапно и непредсказуемо проявлялась. Но единичные примеры успешной стратегии ещё не составляют материала для установления каких-либо общих закономерностей стратегического действия. Древние греки и римляне довольствовались составлением жизнеописаний великих стратегов, то есть сборников отдельных, часто откровенно анекдотических «случаев» проявления стратегического гения. Точно так же, только с присущим им большим усердием, поступали китайцы, создавшие грандиозные компендиумы исторических примеров, иллюстрирующих эту непостижимую загадку — стратегическую мудрость.

    Конечно, в литературе можно найти остроумные общие определения стратегии, которые трудно оспорить. Вспомним знаменитое суждение К. фон Клаузевица: «Стратегия — это использование действия в целях войны». Ещё более ёмкое и точное определение стратегии высказал Наполеон: «Стратегия — это способ использования пространства и времени». К сожалению, подобные абстрактные дефиниции ничего не говорят о том, как выстраивать стратегию в конкретных обстоятельствах «пространства и времени». Более того, углублённое знакомство с понятиями стратегии, бытовавшими в разные времена и в разных обществах, убеждает, скорее, в невозможности отыскать какую-то общую для всех эпох и народов идею этого предмета.

    В теории и практике бизнеса понятия «стратегия управления» и «корпоративная стратегия» приобрели широкую популярность с конца 1950-х годов. Событие в своём роде примечательное, ибо хронологически оно совпало с возвышением нового класса профессиональных менеджеров, сменивших «боссов» старого типа — непосредственных хозяев компании, а часто и глав семьи, ею владевшей. Разговоры о стратегическом планировании и его рациональных и научных критериях, как легко видеть, были эффективной формой легитимации привилегий новых управленцев, выходцев из среднего класса. Аналогичным образом в начале XIX века создание классической теории военной стратегии в Пруссии служило оправданием претензий прусского офицерского корпуса на роль профессионалов во всех делах, касающихся армии и войны. А в Древней Греции само появление термина «стратегия» было связано с возникновением полиса и слоя профессиональных администраторов.

    За несколько десятилетий своего существования теория менеджмента успела обрасти несколькими, во многом взаимоисключающими подходами к понятию стратегии. Классическому — позитивистскому и инженерно-техническому по своему характеру — менеджменту естественно сопутствовала и классическая, в своём роде позитивистская, концепция корпоративной стратегии. В ряду её наиболее влиятельных разработчиков можно назвать И. Ансоффа, А. Чендлера, А. Слоана, М. Портера и др. Ядро этой концепции составляет рациональное планирование и логика эффективности, основывающаяся на естественной технологической цепочке: ресурсы компании — хозяйственная деятельность — выход продукции. Само планирование мыслилось, разумеется, как оптимальное сочетание некой долгосрочной цели и изменяющихся средств её достижения посредством рационального анализа. Согласно А. Слоану, бывшему президенту крупнейшей автомобильной корпорации «Дженерал Моторс», основная стратегическая проблема заключается в позиционировании фирмы на рынке с целью получения наибольшей прибыли. Классической концепции стратегии присуще стремление проводить отчётливое различие между собственно стратегическими целями корпорации (А. Слоан называл это «политикой» корпорации) и её текущей деятельностью. М. Портер выделил пять важнейших факторов, определяющих эффективность деятельности компании: первые два относятся к способности поставщика и покупателя влиять на цену поставляемого сырья, третий фактор — появление новых привлекательных возможностей в бизнесе, четвёртый — угроза появления на рынке аналогичных товаров, пятый фактор — конкуренция между существующими производителями.

    Наконец, даже беглое знакомство с любым сегментом потребительского рынка позволяет уловить основные закономерности позиционирования отдельных компаний. М. Портер предложил различать в этой связи два главных фактора: стремление захватить как можно более широкий сегмент рынка и ставка на производство специфической, даже уникальной в своём роде продукции[106]. Возьмём для примера автомобильную промышленность. Такие гиганты автомобильной индустрии, как «Дженерал Моторс», «Форд», «Тойота», «Фольксваген», стремятся выпускать автомобили массового спроса и за счёт больших объёмов продаж, разветвлённой сети сервиса и других преимуществ получают прибыль даже при сохранении относительно низких цен на свою продукцию. На противоположном конце спектра находятся такие фирмы, как «Ягуар», «Роллс-Ройс», «Феррари», в известной степени «Мерседес-Бенц» и др., ориентирующиеся на производство представительских и спортивных автомобилей. Ясно, что, к примеру, «Форд» и «Феррари» даже не являются конкурентами по отношению друг к другу.

    Главный персонаж классической теории стратегии — это идеальный «экономический человек», олицетворение отвлечённо-рационального мышления, который единолично принимает «единственно правильные» решения и руководит корпорацией, как генерал командует войском. Его главным достоинством, совершенно в духе либеральных представлений Адама Смита, является «предусмотрительность», означающая прежде и превыше всего способность предвидеть последствия своих действий и отделить долгосрочные интересы от сиюминутной выгоды.

    Довольно скоро, однако, вместе с кризисом классического менеджмента пошатнулось доверие и к классической концепции корпоративной стратегии. С середины 80-х годов прошлого столетия всё больше авторов стали подвергать сомнению пользу и эффективность разного рода абстракций, в изобилии порождавшихся классическим подходом к выработке стратегии. Разрыв между планами и действительностью был слишком заметен и реален, чтобы его можно было долго игнорировать. Всё чаще стали звучать призывы оставить формальные расчёты и руководствоваться «самой жизнью» со всей её неопределённостью и непредсказуемостью. Так, Р. Стейси в 1990 году заявил, что он считает стратегическую формалистику в стиле Ансоффа и Портера «нереалистичной, непрактичной и глубоко косной» и что «действительный смысл стратегического менеджмента заключается в способности иметь дело с неведомым»[107]. Такой подход к стратегии обычно связывают с так называемой Американской школой Карнеги (Р. Сайерт, Дж. Марч, Г. Саймон) и особенно с именем Г. Минтцберга, который ещё в начале 1970-х предложил считать основным предметом стратегии «спонтанно возникающие обстоятельства» и выстраивать стратегию не сверху — административно-командным способом, а снизу — исходя из актуального положения дел.

    Этот, как его называют, «динамический», или «процессивный», подход к стратегии ставит акцент на ограниченности познавательных способностей человека. Он предполагает, что полностью рациональный «экономический человек» есть не более чем фикция. Стратегия — это в большей степени предмет неявленных «намерений» и «неписаной модели поведения», в которых отделить знание от действия отнюдь не просто, если вообще возможно. Само понятие «стратегическое планирование», утверждал Минтцберг, есть оксюморон, сочетание несочетаемого. Стратегии вообще не вычисляют и не выбирают; они программируются историческим бытием корпорации и её менеджеров, вырабатываются в повседневной деятельности компании и выстраиваются снизу вверх. Г. Минтцберг определяет стратегию просто как «навык» мастера, так что, с его точки зрения, мясник из книги «Чжуан-цзы» заслуживал бы звания идеального стратега. Соответственно, успех отдельного менеджера определяется на самом деле не его безупречной рациональностью, а личными качествами, часто не поддающимися никакому рациональному объяснению. Но люди наделены способностью поступать разумно и находить приемлемый компромисс в любых обстоятельствах, что, собственно, и делает нашу деятельность «эффективной». В реальной же экономике рынок не предъявляет слишком жестких условий к его участникам, и нередко бывает так, что компания, плохо действующая с формальной точки зрения, вполне процветает.

    Стратегии, таким образом, представляют собой способ упростить и упорядочить реальность, недоступную пониманию. В значительной степени они сводятся к своего рода терапевтическим процедурам и ритуалам, призванным укрепить в членах корпорации уверенность в себе. Отсюда не следует, что на долю менеджера остаётся только тактическая сноровка и приспособление к обстановке. Решающее значение здесь имеют практический опыт, внутренняя компетенция, нарабатываемые в течение длительного времени — подобно тому, как мяснику из притчи «Чжуан-цзы» понадобилось два десятка лет для того, чтобы стать виртуозом в своём деле. Путь к успеху корпорации лежит через совершенствование профессионального мастерства, внимательное изучение рынка с целью наиболее выгодного позиционирования и гибкое приспособление к меняющимся условиям хозяйственной деятельности.

    Ещё один подход к выработке стратегии можно назвать «эволюционным». Он предполагает соответствие между эволюционной теорией в биологии и законами экономики: в условиях рыночной конкуренции выживает компания, которая наилучшим образом оптимизирует свою деятельность. Главным требованием к стратегии в таком случае является дифференция и приспособление к хозяйственной среде. Сама же стратегия, по существу, оказывается здесь способом выживания корпоративного «организма» и поэтому носит консервативный и пассивный, защитный характер. Она становится почти неотличимой от тактики, имеющей целью выживание компании, в далёкой перспективе — практически безнадёжной.

    С начала 90-х годов прошлого века всё большее влияние приобретает подход к стратегии, который делает акцент на социальных и культурных предпосылках деятельности отдельных корпораций. Его иногда называют «системным»[108]. Его сторонники вообще отрицают существование какого-либо универсального критерия экономической эффективности и «рационального планирования». Для них классическая концепция управленческой стратегии — плод определённых исторических условий, существовавших в Северной Америке в середине XX века, а также ряда особенных, даже уникальных в своём роде, политических и экономических традиций, свойственных англосаксонской цивилизации. Классическая концепция стратегии, по их мнению, отобразила глобальную экспансию и совершенно особый, одновременно оптимистический и консервативный, дух американского капитализма[109]. Но то, что считается рациональным и эффективным в одной стране, совсем не обязательно является таковым в другой, а игнорирование общепринятых, пусть даже и неписаных, правил деловой деятельности может оказаться фатальным для нарушителя. Культурные нормы предопределяют не только представления о разумном и должном, но и познавательные способности человека в широком смысле. Японские корпорации могут казаться весьма неэффективными с американской точки зрения, но они совершенно адекватны своей общественной среде, а попытки навязать им чужие правила игры, как показывает практика, способны вызвать серьёзный кризис экономических и политических институтов Японии. Те же японские кэйрэйцу могут вообще не иметь стратегии в её классическом американском понимании, но их приверженность поставленной долгосрочной цели вкупе с присущим их деловому стилю тесным взаимодействием руководства с персоналом способна порой давать блестящие результаты.

    В последнее время наблюдаются попытки синтезировать указанный здесь «культуроцентристский» взгляд на стратегию с классической теорией стратегического управления. Так, С. Каммингс полагает, что стратегия должна вырасти из самобытного этоса корпорации и быть выражением корпоративной идентичности, но понятийный аппарат стратегического планирования должен задавать формы и направление этого процесса корпоративного самопознания. Концепции классической стратегии, по мнению С. Каммингса, должны сыграть роль эвристического инструмента, выстраивающего подобие рационального дискурса с целью интуитивно постигаемой и доступной лишь метафорическому выражению идентичности (в данном случае — идентичности компании), каковая является единственной неотчуждаемой (ибо неформализуемой) реальностью экономической деятельности в условиях информационной цивилизации[110]. В терминах аристотелевской этики, стратегия должна стать способом обретения компанией своего телоса — понятия, созвучного китайскому представлению о дэ как внутреннем совершенстве вещей. Телос и дэ являются подлинными гарантами идентичности именно потому, что служат средством и самой средой сообщительности личности с миром — реальности, напомним, всецело символической. И эта сообщительность есть сила преображения личности в её вечносущий, надвременный тип. Ибо наша идентичность — это вестник вечности в нас, или, говоря языком Чжуан-цзы, сила «живой жизни».

    Возвращаясь к рассказу о чудесном поваре из книги «Чжуан-цзы», мы можем сказать теперь, что его мастерство принадлежит эпохе «постклассического менеджмента»: герой этой притчи сочетает безусловную приверженность практике с особого рода внутренним — духовным и интуитивным — знанием, которое даётся именно открытием своей идентичности («подлинности»); открытием, дарующим истинное счастье и потому знаменующим высшую точку нравственно значимой жизни. В этой точке чистый дух сходится с неисчерпаемой конкретностью существования. Следует внимательнее приглядеться к этому примечательному совпадению: в нём содержится оправдание всей человеческой практики.

    Основные понятия китайской стратегии

    Прежде чем давать оценку китайской стратегии, полезно указать некоторые её важнейшие понятия. Это позволит лучше понять особенности китайского мировоззрения и его внутреннюю последовательность. Для нас уже не будет неожиданностью узнать, что понятия китайской стратегии обозначают не предметную — умозрительную или материальную — реальность, а отношение, ориентацию, событие, превыше всего — определённое качество состояния, как бы пронизывающее разные планы бытия и создающее некую целостную, не имеющую чётких границ ситуацию. Эта реальность есть именно со-стояние: всеобщая среда, неотличимая от вездесущего средоточия. Или, говоря языком китайской традиции, реальность есть нечто «предельно большое, не имеющее ничего вне себя, и предельно малое, не имеющее ничего внутри себя».

    Природа нравственного идеала и одновременно стратегии в китайской — прежде всего конфуцианской — традиции выражена в уже известном нам понятии «срединности в обыденном». Ещё Конфуций называл этот идеал вершиной человеческой добродетели. Речь идёт о действии, полностью адекватном актуальному моменту существования и потому совершенно самодостаточном, безупречно правильном. Другое традиционное определение этого идеала — «срединность и согласие» (чжунхэ), каковые с древности считались в Китае высшей реализацией человеческой природы[111]. Согласно классическому конфуцианскому толкованию, «срединность» здесь относится к динамическому единству всех душевных импульсов в их первозданном, непроявленном истоке жизненного опыта, тогда как «согласие» соответствует равновесию душевной жизни в её проявленном, доступном рефлексии, индивидуализированном состоянии душевной жизни. Идеал «срединности», таким образом, предполагал присутствие бодрствующего, то есть осознающего своё инобытие духа. Этот дух не замыкается в самосозерцании, но открыт творческим метаморфозам бытия; его природа — самопревозмогание, чистая трансценденция.

    Что же касается «согласия», то оно указывало на конкретный и динамический характер всякой практики. Но эта конкретность имеет сложный состав и предстаёт смешением разнородных компонентов, подобно вкусу похлёбки или звучанию музыкальной гармонии (классические в китайской традиции метафоры, разъясняющие природу упомянутого согласия). Ещё один важный прообраз идеала согласия в китайской культуре — ритуальное действо с его сложной системой соответствий между телесным жестом, образом, различными формами чувственного восприятия, мыслью и проч. Древний конфуцианский учёный в своём сочинении о музыке описывает источники и природу согласия в следующих словах:

    «Когда государь и его чиновники вместе внимают музыке в родовом храме, то они не могут не пребывать в согласии внутренней почтительности. Когда в доме музыке совместно внимают отец и дети, старшие и младшие братья, то они не могут не прибывать в согласии родственной любви. Когда музыке совместно внимают стар и млад в целом селении, то они не могут не пребывать в согласии взаимной учтивости. Посему музыка выявляет во всех общее, дабы утвердить согласие».

    Идеал согласия как музыкальная гармония превосходит логику тождества и различия. Она исключает конфронтацию, наиболее полно и точно выражая дух ритуального поведения. Неудивительно, что «согласие» считалось главным жизненным принципом конфуцианского благородного мужа: последний, по слову Конфуция, «находится в согласии, но никому не уподобляется». Это означает, что идеальный человек конфуцианства, свято дорожа своей индивидуальностью (не путать с себялюбием или индивидуализмом), одновременно ценит и поддерживает разнообразие жизни — подлинного залога творчества. Напротив: «низкий человек любит уподобляться другим и не умеет быть в согласии». Тем самым «низкий человек» становится виновником людской разобщённости и, следовательно, — всех противостояний и усобиц в обществе.

    Даосские учителя трактовали тему согласия в свете их главной категории «таковости», которая есть одновременно метафизическое единое и единичность конкретного существования. Мудрец, по выражению Лао-цзы, «привносит согласие в свой свет и уподобляется своему праху», постигая взаимное подобие вещей в тёмной глубине жизненного опыта. Ведь и «таковость» бытия опознаётся как безусловное единство всего сущего, сокрытое в неисчерпаемом богатстве разнообразия бытия. Как писал древний комментатор книги «Чжуан-цзы» Го Сян, «чем больше вещи отличаются друг от друга по своему облику, тем больше они подобны друг другу в таковости своего бытия». Даосское представление о природе согласия можно считать радикальной, доведённой до её логического предела версией конфуцианской концепции соотношения «срединности» и «согласия».

    Императив согласия и уступчивости, присущий конфуцианскому представлению о космосе, обществе и человеческой практике как ритуальному процессу, в полной мере отобразился и в китайской концепции стратегии, в основе которой лежит идея видимого «отхода», или, можно сказать, «обхождения», уклонения от конфронтации как непременного условия победы над противником. Вся мудрость китайской стратегии выражена в народной поговорке, гласящей: «Из всех тридцати шести стратегем лучший приём — это уход». В данном случае уход означает не бездумный и бесполезный отход, отступление, а именно обход — некое круговое движение, которое позволяет расширить пространство манёвра и включить противника в орбиту своего контроля, устойчиво владеть стратегической инициативой. Метафизическую глубину подобного действия раскрывает рассмотренный выше сюжет о даосском учителе Ху-цзы, который явил свой «подлинный образ» в тот момент, когда он предстал перед своим визави «пустым, неосязаемо-податливым». Надо заметить, что оригинальное словосочетание несёт в себе значение «скручиваться», «углубляться». Такого рода «уход по спирали в глубину» вполне можно трактовать как возвращение к изначальной и вовеки сокрытой «срединности». Аналогичным образом премудрый мясник в той же книге «Чжуан-цзы» возвращается к срединности посредством разделки туши быка.

    Таким образом, способность пребывать в «согласии» как главное свойство мудрого руководителя указывает на некую избыточность его духовного состояния, несводимую к горизонтальным связям мирской жизни. Это свойство соответствует самой природе гармонии, которая, как бы ни была она совершенна, никогда не исчерпывается её актуальной «данностью», располагает непроявленным потенциалом. Гармония всегда больше, чем она есть. Это неизбывное несходство мудрого по отношению к любому наличному состоянию делает возможной саму стратегию во всех её многообразных видах.

    Мы приходим здесь к самому истоку стратегической мудрости Китая, который выражен в понятиях «воздействия-отклика» (гань-ин), «духовной чувствительности» (лин гань) и «соответствия ситуации» (ши ши). Дело в том, что бодрствующий или «опустошённый» (от всякой предметности) дух есть не что иное, как воплощение «движения в пустоте», свершающегося с предельной скоростью. Такова природа прозревшего сердца, которая, как нам уже известно, есть символический круговорот виртуальных и актуальных качеств существования, не имеющий ни протяжённости, ни длительности и данный в опыте как чистый, непознаваемый само-аффект. Это и даёт мудрому способность предварять все явления мира, согласно поговорке мастеров ушу: «Он не двигается, и я не двигаюсь. Он сдвинулся — а я сдвинулся прежде него». Некоторые мастера боевых искусств даже умели уклоняться от летящих пуль: пуля, летящая по заданной траектории, движется заведомо медленнее духа, способного «ежемгновенно обновляться», отходить от данного, обходить наличное. Жизнь духа, собственно, и есть неуловимо-быстрый, бесконечно-тонкий трепет.

    В свете сказанного можно заключить, что бодрствующее сознание находится в отношениях дифференциальной связи с физической реальностью. Будучи беспредметным, оно, как пустота зеркала, не может противопоставить себя миру, но и не сливается с ним. Такова природа «согласия», или «сердечной встречи», составляющей секрет китайской стратегической мудрости: нечто неизмеримое сверх сущего. Оттого же и на Западе, и особенно в Китае, сумма стратегической мудрости представлена в собраниях отдельных «случаев», анекдотов из жизни великих стратегов.

    Теперь не будет удивительным узнать, что все классические школы китайской мысли считали «согласие» главным и непременным условием любой совместной деятельности. Конфуцианскому мыслителю Мэн-цзы принадлежит высказывание о том, что в военном деле «выгоды местности важнее погодных условий, а согласие между людьми важнее выгод местности». Знаменитый полководец древности Чжугэ Лян заявлял, что «мудрость применения войск заключается в согласии между людьми. Когда в войске есть согласие, люди идут в бой даже без приказания».

    Ту же идею стратегической полезности самоотречения или уклончивости выражает очень важное для традиции даосизма понятие «искривление», «согнутость». В 22-й главе «Дао-Дэ цзина» говорится: «Искривлённое сохранит себя в целости, согнутое станет прямым, ущербное станет полным, обветшавшее станет новым». Другими словами, способность склониться перед внешней силой предстаёт здесь залогом собственной полноты — подобно тому, как кажущийся отход на самом деле подготавливает победу. В другом месте Лао-цзы выражает ту же мысль, прибегая к образу воды: будучи субстанцией как нельзя более мягкой и податливой, вода тем не менее совершенно не поддаётся сжатию. И вообще: «уступчивое возьмёт верх над твёрдым, бесформенное войдёт внутрь всего, что имеет форму».

    Всякое действие ценно своей противоположностью, а истинный смысл сказанного противоположен обыденному значению слов. Эти и другие подобные изречения даосского патриарха принесли ему славу одного из основоположников китайской стратегической мудрости. В моральном же отношении Лао-цзы проповедовал всепрощающую любовь, ибо любой конфликт непродуктивен: даже если ссора улажена миром, она всё равно оставляет шрам в сердцах её участников. Отсюда одна из важных особенностей китайского менталитета и поведения: уклонение всеми возможными способами от открытой конфронтации.

    Что касается Конфуция, то он учил как раз нравственной стойкости, равнозначной «прямоте», «несгибаемости» благородного мужа. Но Конфуций в принципе отрицал стратегическое измерение действия: для него прямодушие и последовательность в поведении были единственным основанием осмысленной, нравственно оправданной жизни.

    В даосской традиции принцип «искривления» находит своё логическое завершение в отождествлении стратегического действия с «возвратным движением» (фань) или «движением вспять» (ни, дяньдао). Речь идёт о совокупном выражении всепроницающего круговорота Великого Пути как постоянного «возвращения к истоку вещей», о невидимом, чисто символическом «втором дне» всех явлений. В даосизме такое возвращение мыслилось в категориях инволюции, возврата к состоянию эмбриона в материнской утробе Пути, и оно противопоставлялось энтропийным процессам физического мира и биологической эволюции, ведущей к смерти. В стратегической науке Китая «возврат» соответствует известной нам «инаковости» практики, бесконечной действенности в действии, которые предваряют, предвосхищают всё сущее. Истина «вечного возвращения» постигается длительным и методичным развитием духовной чувствительности, примером чему может служить образ премудрого мясника у Чжуан-цзы. Это путь стяжания духовной просветлённости, в которой выявляется всё разнообразие мира, но которая не имеет собственного содержания.

    Замечательный образ такого совершенного, чистого знания, воспитываемого вслушиванием в музыку самой жизни, даёт У. Йетс, описывая в одном из своих стихотворений противостояние Цезаря и Помпея. Старый вояка Помпей надеется на свою доблесть и удачу. Цезарь, как несравненно лучший стратег, настроен совсем иначе, можно сказать — абсолютно иначе. Он уже усвоил обстановку во всей полноте её деталей и потому превзошёл её. Его сознание, открытое бездне покоя, устремляется вперёд вместе с потоком времени и всё же вне и поверх него, как скользит по поверхности воды «длинноногая муха», иносказательно обозначающая здесь жука-водомерку:

    Our master Caesar is in the tent
    Where the maps are spread
    His eyes fixed upon nothing
    His hand under his head.
    Like a long-legged fly upon the stream
    His mind moves upon silence.

    (Наш господин Цезарь в палатке/Где разложены карты/Его взгляд направлен на ничто/ Его рука под его головой,/ Как длинноногая муха на поверхности потока/ Его ум мчится над молчанием. Курсив автора. — В.М.).


    Коль скоро китайская традиция стратегии стремится определить прежде всего со-стояние вещей, соотношение сил, то рано или поздно в ней должна была появиться проблема контролирования такого соотношения, что в рамках китайского подхода, собственно, и было равнозначно обладанию властью или, точнее, господством[112]. Идея такого контроля выражена в термине цюань, в современном китайском языке обозначает власть и по какому-то недоразумению также право.

    В современной китайской литературе термин цюань трактуется как «достижение пути срединности в переменах мира»[113]. В древних источниках он имел отношение к «взвешиванию» или, лучше сказать, «уравновешиванию важного и неважного», часто предстающего в виде ненормативного, даже вынужденного выбора между двумя нежелательными альтернативами — между двух зол. В этом качестве он противопоставлялся термину цзин (основа, канон), соотносившемуся с неизменными нормами поведения. В одном из древних текстов цюань употреблено в значении «одноразового успеха», которому противостоит «вечная выгода». Впрочем, одно вовсе не исключает другого. Древний философ Мо-цзы (V век до н. э.) определял цюань просто как «выпрямление», что означало у него оценку вещей в соответствии с критерием справедливости. Остроумная иллюстрация идеи нахождения правильного баланса между существенным и несущественным содержится в сочинениях уже упоминавшегося конфуцианца Сюнь-цзы (III век до н. э.), где сказано:

    «Управление можно уподобить мытью головы: это нужно делать даже несмотря на то, что ты можешь лишиться нескольких волос. Горевать о потере нескольких волосков и забывать о приносимой купанием долгосрочной пользе для волос — значит не понимать смысла употребления власти (цюань)».

    Мысль Сюань-цзы совершенно ясна: можно и должно пожертвовать малым ради большого приобретения. Эту точку зрения развил ученик Сюнь-цзы и главный теоретик авторитарно-бюрократической империи в Китае Хань Фэй-цзы. Для Хань Фэй-цзы способность правителя претворить власть в государственной политике сводится к сопоставлению выгоды и вреда предполагаемого действия, причём, как напоминает Хань Фэй-цзы, «не бывает действия, которое приносит только пользу или только вред». Классический пример правильного стратегического расчёта содержится в анекдоте о правителе древнего царства Чу, который решил напасть на соседнее царство Чэнь. Посланный туда лазутчик доложил, что идти походом на Чэнь не следует, поскольку в столице царства имеются мощные оборонительные сооружения и большие запасы провианта. Чуский царь, однако, сделал для себя вывод, что подданные Чэнь страдают от непомерных поборов и изнурительных трудовых повинностей, а потому не станут защищать своего государя. Он двинул войска на Чэнь и без труда покорил его.

    Что касается древнекитайских трактатов по военному делу, то в них цю-ань непосредственно соотносится с властью полководца. Так, в недавно обнаруженном военном трактате Сунь Биня (IV век до н. э.) властью (цю-ань) полководца называется его способность «собрать людей в войско», а также «использовать войско, вести за собой людей». Такая власть, согласно Сунь Биню, составляет один из четырёх главных принципов военного искусства. В военной главе трактата «Хуай Нань-цзы» (II век до н. э.) говорится уже о двух видах власти полководца: «власть от знания» и «власть от действия». Первое предполагает искусное планирование и маневрирование, умение застать противника врасплох, а второе относится к организации войска: правильному построению воинов, правильному движению на марше, умению беречь воинов и т. п.

    Впоследствии идея власти-сопоставления рассматривалась в контексте перемен, порождаемых течением времени. Для конфуцианцев цюань как условие властвования означало способность «обладать срединностью во времени» (или, можно сказать, «быть во времени»), которая, как считалось с древности, отличала конфуцианского мудреца. В даосской традиции властвование соотносилось со следованием «переменам времени». В любом случае мудрец в Китае потому и был достоин этого звания, что умел «соответственно моменту сгибаться и соответственно моменту разгибаться», «соответствовать переменам, оседлав время». Именно эта способность делала мудрого ещё и истинным правителем в мире: правитель, по китайским представлениям, властвует потому, что благодаря своей необычайной духовной чувствительности лучше других следует «переменам времени».

    Понятие властвования как взвешивания выводит к другой важной категории китайской стратегии и политики: понятию собственно «искусства» управления (шу). Исходное значение этого термина — «дорога», «движение по дороге», но в упоминавшейся уже школе «законников», этих главных теоретиков деспотической власти в Древнем Китае, он стал обозначать метод беспристрастной оценки заслуг чиновников и умение правителя получить полное знание о намерениях своих министров, оставаясь для них непроницаемым и непостижимым. У Хань Фэй-цзы «искусство управления» означает оценку деятельности чиновников на основании соответствия их достижений занимаемой должности. Это положение навсегда осталось краеугольным камнем китайской бюрократической системы и уже в древности приняло вид громоздкой процедуры квалификации и периодической аттестации служилых людей по обширному ряду показателей. Правитель, говорит Хань Фэй, должен позволить своим советникам высказываться и действовать самим, а за собой оставить прерогативу оценки их деятельности. При этом чиновники должны действовать строго в пределах их компетенции, так что усердие не по чину заслуживает наказания. Разумный правитель, подчёркивает Хань Фэй, всегда знает больше и строит более изощрённые планы, чем любой из его советников, потому что он умеет выслушивать мнение каждого из них в отдельности, а потом сопоставлять их и оценивать их достоверность. Он умеет читать «сердца» своих подчинённых и обладает тем самым «упреждающим знанием», которое позволяет ему разрушать замыслы придворных интриганов ещё до того, как эти замыслы воплотятся в действия. Он предстаёт перед своими советниками мудрецом, лишённым пороков и пристрастий, а потому не дающим повода своим сатрапам поймать его на какой-либо слабости. Поощряя среди служилых людей взаимную слежку и доносительства, он создаёт в администрации атмосферу всеобщей подозрительности и страха.

    Таким образом, «искусство властвования» у законников охватывает принципы и политические процедуры, которые обеспечивают взаимосвязь кодов власти и их эффективное применение. Между тем «техника власти» в своём пределе, то есть как образ административной практики в её целостности, преображается во власть техники. В этом качестве она как раз и становится тем, что в китайской стратегии именуется «мощью» или всеобщим «господством» (ши). Речь идёт о наиболее самобытной и наименее понятной европейскому читателю категории китайского миросозерцания. Этимологически знак ши имеет отношение к посадке ростков и произрастанию посевов, или, говоря шире, силе жизненного роста (в некоторых текстах — плодоносящей силе земли), используемой и контролируемой человеком. В «Дао-Дэ цзине», например (гл. 51), ши трактуется как сила, которая «даёт завершение вещам». Систематически это понятие впервые употребляется в древнейшем военном каноне Китая «Сунь-цзы», где обозначает некий исподволь наращиваемый искусным полководцем или, можно сказать, вызревающий благодаря его действиям стратегический потенциал обстановки, непостижимую для ограниченного субъективного ума «силу обстоятельств». Гений полководца, по Сунь-цзы, состоит в том, чтобы извлечь выгоду из быстро меняющегося соотношения различных факторов в военном противостоянии, что и означает: воспользоваться «силой обстоятельств» или «потенциалом ситуации», одержав победу как бы естественным образом, без видимых усилий. В «Сунь-цзы» иллюстрацией неодолимой силы вещей служат образы камней, катящихся с горы, или низвергающегося вниз водного потока. Н.И. Конрад переводит этот термин как «мощь», автор этих строк — как «потенциал», «сила вещей», «господство», Р. Эймс — как «стратегическое преимущество», другие западные исследователи — как «энергия» или даже «дух».

    Потенциал-ши воплощает силу творческих метаморфоз жизни; он, по слову Сунь-цзы, «не имеет постоянной формы», и его прообразом в природном мире является вода — стихия вечнотекучая, не имеющая постоянной формы. Вместе с тем он не есть чисто стихийная величина, а взращивается человеческими действиями — именно поэтому им можно «владеть», хотя его нельзя использовать как предмет. Потенциал принадлежит пространству событийности и в этом смысле воплощает саму природу человеческого социума в его самом общем, родовом, внесубъективном состоянии. Подчеркнём, что сила-ши есть качество всецело динамическое, несущее в себе «постоянство в переменах»; с древности наравне с понятием «сила земли» (относящемуся к пространственной конфигурации) существовало также понятие «сила времени», и это время есть наступающее мгновение, виртуальная действительность. Камень, лежащий в яме, не обладает потенциалом и не оказывает психического воздействия. Камень, который навис над горным склоном, обладает большим потенциалом и потому внушает страх.

    Потенциал, таким образом, подавляет всякую индивидуальную, то есть частную, волю, но определяет настроение войска: наличие потенциала (стратегического преимущества) делает воинов храбрыми, его отсутствие лишает мужества даже храбрецов. Сунь-цзы уподобляет потенциал военной диспозиции нелокализованной силе туго натянутого лука или водного потока — стихии как нельзя более мягкой и уступчивой, но способной всё сметать на своём пути. Другой классический пример потенциала-ши — сила ветра, действующая равномерно на все предметы, но как бы рассеянная. Такой силой, разумеется, нельзя пользоваться произвольно, как отдельной вещью, но мудрец умеет «положиться» (жэнь) на неё. Главное же, потенциал может возникнуть и реализоваться лишь благодаря игре сил, создающей пространство стратегического действия.

    В военном каноне Сунь-цзы действие корпорации (войска), сполна использующего такого рода нелокализованный, но необоримый «потенциал обстановки», уподобляется повадкам мифической «змеи с горы Чаншань», о которой говорили: «если её ударить по голове, она бьёт хвостом; если её ударить по хвосту, она бьёт головой. А если ударить её посередине, она бьёт одновременно головой и хвостом». Как явствует из этого классического образа, «потенциал обстановки» проистекает из общей ситуации, не может иметь предметного бытия, но локализуется в любой точке пространства сообразно приложению силы противника и притом асимметричным образом.

    Заметим, что этот «потенциал обстановки», согласно Сунь-цзы, реализуется в одном стремительном ударе, который «наносится накоротке» и нацелен в самую уязвимую точку позиции неприятеля. Трактовка понятия ши как «потенциала» имеет то преимущество, что оно указывает на природу власти как чистой возможности или угрозы. Но войско должно переходить к активным действиям лишь тогда, когда «потенциал к тому располагает», то есть заручившись стратегическим преимуществом. Такой выпад по необходимости должен быть стремительным и неотразимым: победа одерживается как будто без усилий, мгновенно и почти незаметно для взгляда со стороны — совсем как туша быка внезапно распадается как бы сама собой под ножом повара-виртуоза.

    В школе законников о важности владения «потенциалом обстановки» для статуса государя впервые заговорил философ Шэнь Дао, по существу трактовавший это понятие — в духе Макиавелли — как неоформленное, но никем не оспариваемое, вездесущее «господство». Весьма возможно, Шэнь Дао исходил из того вполне очевидного эмпирического факта, что людям свойственно почти непроизвольно признавать власть и повиноваться ей без всякого принуждения. Этот простой факт мог натолкнуть Шэнь Дао на мысль о том, что могущество правителя определяется преимущественно, если не полностью, тем, что ему просто положено властвовать, а его личные способности и моральные качества не имеют значения. Догадка Шэнь Дао объективно была направлена против нравственной проповеди конфуцианцев, которые тоже признавали факт наличия неосязаемого господства, этой мистической ауры власти, но утверждали, что господство всегда есть следствие личной добродетели правителя.

    Господство у законников выступает условием и вместе с тем высшим выражением техники контроля над государственными служащими. Хань Фэй-цзы с энтузиазмом развивает эту тему. Он даёт самое общее определение: «Господство — это средство повелевать множеством людей». Он также подчёркивает, что господство проистекает исключительно из положения государя, а не его личных качеств, так что даже мудрейший из царей, вроде Яо, не смог бы никого подчинить своей воле, если бы не сидел на царском троне. Не без основания уподобляя действие царского «могущества» известному идеалу «недеяния», он не устаёт повторять, что правитель должен всегда блюсти своё царственное величие, держать советников на почтительном удалении от себя и ни в коем случае не заниматься делами самому, дабы не уронить свой авторитет. Ведь и тигров боятся потому, что они наделены клыками и когтями, а встречаются с ними в лесной чаще. Тигр же, лишённый клыков и когтей, да ещё попавший на людную улицу, будет просто-напросто смешон. Усердие государя в делах правления вредит и государству, и ему самому.

    «Могущество власти» Хань Фэй-цзы систематически противопоставляет нравственному влиянию. Он настаивает на строгом соблюдении многочисленных правил дворцового этикета, подчёркивающих приниженное положение царских советников: земные поклоны перед царским троном, запрет упоминать личное имя государя, смотреть ему в лицо и проч. Всё это не мешает Хань Фэй-цзы утверждать, что господство всегда коренится в «таковости» существования и являет собой, таким образом, предел естественности, будучи самой сущностью политики и, шире, человеческой социальности. Другими словами, идеальный порядок управления, целиком созданный людьми, имеет, по Хань Фэй-цзы, видимость совершенно естественной данности жизни.

    Интересный поворот темы, обнажающий внутреннюю слабость позиции законников. Во всяком случае, в свете этих рассуждений можно говорить о весьма сложной структуре категории силы-ши, которая включает в себя и естественную «силу вещей», и отношение человека к природному миру, и отношения людей между собой в социальной и политической практике.

    В главе «Спор о господстве» своей книги Хань Фэй-цзы уточняет толкование этого понятия. Вначале он приводит мнение Шэнь Дао, который утверждал, что дракон только тогда настоящий дракон, когда скрывается в облаках. Далее он ссылается на возражения некоего учёного (очевидно, конфуцианца), указывавшего, что дракону облака полезны только потому, что он умеет летать, то есть правитель должен обладать преобразующей силой морального примера и опираться на «достойных мужей» — тогда обстоятельства ему помогут. Сам Хань Фэй-цзы предлагает различать два вида «силы обстоятельств»: ту, которая происходит «от Неба» и не контролируется людьми, и ту, которая создаётся и используется людьми. Воспитательная сила мудрых царей древности, полагает Хань Фэй-цзы, относится к первому типу. Однако полагаться на него было бы безрассудно, ибо Небо рождает великого мудреца лишь раз в пятьсот лет. Вырабатывая рецепты управления государством, нужно исходить из того, что власть большей частью находится в руках человека средних способностей, который должен сам насаждать и оберегать своё господство. Только так можно добиться устойчивого благоденствия в мире.

    Хань Фэй-цзы, очевидно, пытается преодолеть мистический крен в позиции Шэнь Дао, который заходит в тупик, пытаясь совместить метафизический и натуралистический аспекты Пути. Ход рассуждений главного идеолога школы законников не покажется неожиданным, если вспомнить сказанное выше о возможности человека фабриковать власть. Выход же из противоречия метафизических и эмпирических качеств существования главный теоретик законничества находит в том, чтобы перестать абсолютизировать принцип безусловного господства и перевести его в практическую плоскость. Он указывает на возможность использования Пути человеком (то есть правителем). Для него действительность оправдывается человеческой практикой и превыше всего — политикой.

    Как мы уже не раз могли заметить, потенциал обстановки принадлежит одновременно объективному и субъективному миру. Вот почему это понятие позволяло китайским теоретикам войны с лёгкостью объяснить взаимодействие того и другого. В трактате «Хуай Нань-цзы» выделяется три вида силы-ши: «духовный потенциал» (сила духа полководца и его воинов), «потенциал Земли» (преимущества, предоставляемые рельефом местности) и потенциал, возникающий благодаря «следованию обстоятельствам». Первая и последняя разновидности потенциала обстановки обусловлены человеческими факторами, второй из них — фактором природным. А кроме того, напоминают авторы трактата, «потенциал владения обстановкой непременно выражается в той или иной форме».

    Таким образом, сила-ши, как все ключевые понятия китайской стратегии, предполагает малопонятное для европейского ума сочетание непроизвольного следования течению событий и владения складывающейся обстановкой. Пожалуй, здесь будет уместно провести аналогию с ролью эмоции в нашей жизни: мы не можем ни произвольно создать чувство, ни даже устранить его, но, отдаваясь чувству, мы способны достичь необыкновенной ясности и силы духа; одним словом, мы можем соработничать с чувством. Мудрый правитель умеет вникать в потенциал обстановки и способствовать его усилению, но этот потенциал никогда не совпадает с поверхностными, явленными тенденциями. По сути, речь идёт о символической матрице культурной практики — реальности неформализуемой, связывающей воедино субъективное и объективное, сознательное и бессознательное, свободу и нормативность действия. Перед нами ещё один аспект «умного неделания» — бесконечной действенности, которая актуализируется только в потоке событий. Со временем этот идеал был осознан в Китае как движущая сила не только политики, но и решительно всех областей человеческой деятельности — от войны до художественного творчества.

    Уже учёный II века Цай Юн, автор самого раннего эссе об искусстве каллиграфии в Китае, писал о «девяти фигурах силы письма», которые соответствуют некоей целокупной и потому неудержимой силе «текущего момента»: «когда сила приходит, её не остановить; когда сила уходит, её не удержать». Согласно Цай Юну, «девять фигур силы» образуют в совокупности некий круговорот духовной практики, обеспечивающий преемственность традиции помимо слов (девятка здесь, как и у Сунь-цзы, служит обозначением полноты свойств бытия). Он пишет:

    «Когда девять видов силы воспроизведены по порядку, тогда сам собою, без наставлений учителя, соединяешься с мудрецами прежних времён»[114].

    Суждения Цай Юна показывают, что создание и реализация «потенциала ситуации» есть творческий акт в полном смысле слова. Цай Юн не упоминает, с какими «древними учителями» можно «соединиться», воспроизводя различные конфигурации духовной силы, и это умолчание неслучайно. «Древность» у него служит знаком «непреходящего начала», которое «даёт всему быть» и потому остаётся вполне анонимным. Речь идёт именно о силе самообновления жизни, про-из-растания всего живого. И эта сила, воплощая неуничтожимые свойства жизни, удостоверяет и «подлинность» (чжэнь) любого существования. А жизнь подлинная — это всегда жизнь одухотворённая, проникнутая сознанием и сознательно прожитая. Чуткое «следование» силе вещей есть одновременно и разновидность знания, причём знания в своём роде высшего, совершенного.

    Дальнейшее осмысление понятия «силы вещей» (оно же потенциал обстановки, оно же неявленное господство, данное в консенсусе) в истории китайской мысли было связано именно с вопросом о преемствовании вечносущих качеств существования (неизбывной «древности») в потоке жизненных и исторических перемен. Речь идёт, вообще говоря, о центральной проблеме китайской традиции. «Силу вещей» трактовали как сокровенный источник перемен, некую неосознаваемую современниками «истину времени», которая незримо, но властно определяет и поведение людей, и весь порядок вещей. Однако эта сила истории никогда не совпадает с актуальной, преобладающей в настоящее время тенденцией. Более того, она в известном смысле противоположна ей, и только великий мудрец, умеющий благодаря своей духовной просветлённости распознать её, достоин быть господином Поднебесного мира. Это означает, по сути, что сила-ши воплощает подспудное стремление к равновесию всех сил, к «срединности» бытия — недостижимого в любой отдельный момент времени, но составляющего идеальную цель всякого движения. Известному учёному Чжоу Дуньи (XI век), одному из основоположников неоконфуцианства, принадлежит такое суждение:

    «Поднебесный мир — это только сила вещей и ничего более. Сила вещей — это соотношение важного и неважного. Когда вещь достигает предела, уже невозможно повернуть назад. Но тот, кто знает, что достигнут предел, может дать обратный ход. Однако же силу возвратного движения нужно постигать заблаговременно…»[115].

    Мудрость в китайском понимании как раз потому и предстаёт недейство-ванием, что она всегда представляет собой «противотечение» по отношению к видимым действиям. Речь идёт о логике самой практики — неформализу-емой, связывающей воедино субъективное и объективное, сознательное и бессознательное, свободу и заданность действия. Впрочем, понятие «возвращения» у Чжоу Дуньи имеет и ещё одно измерение: оно указывает на возможность постоянного возвращения истины (Великого Пути) в мир. То, что в человеческом мире кажется движением возвратным, в свете безначального и бесконечного круговорота Пути предстаёт движением поступательным.

    Спустя пять веков после Чжоу Дуньи идею «возвратного» действия силы вещей подробно объяснил учёный Ван Тинсян:

    «Перемены в Поднебесной всегда проистекают из того, что не поддаётся пониманию, — писал Ван Тинсян. — Силу вещей в мире невозможно распознать из-за постепенно накапливающейся силы привычки. По прошествии многих лет в устоях жизни возникает односторонность, но нужно уметь прозревать грядущее по предваряющим его признакам и благодаря этому ловить в событиях возвратное движение. В противном случае невозможно будет продлить существование государства»[116]. Мудрого, заключает Ван Тинсян, отличает «духовное чувствование первичного импульса» событий.

    В XVII веке учёный Ван Фучжи обосновывал нераздельность истины, или «принципа вещей» (ли) и «силы вещей»: и то и другое действует непроизвольно и представляет «таковость» существования. «Сила вещей», по Ван Фучжи, есть «то, чему можно только следовать и нельзя идти наперекор»: «когда следуют силе вещей, тогда торжествует истина», «следовать неизбежной силе вещей и есть всеобщий принцип».

    Таким образом, понятие «силы вещей» имеет прежде всего прагматический смысл, но это прагматика духовного рода: она превосходит расчёт и предполагает интуицию целостности бытия, «одного тела» Пути. Действие же этой силы есть именно символическое (без)действие, на-следование Изначальному, поскольку оно всегда направлено к средоточию бытия и опознаётся как глубинное противотечение жизни. Такая сила придаёт действиям внутреннюю завершённость и сама реализуется только в потоке событий…

    Условия стратегического действия

    Китайская концепция стратегии, относившаяся по понятным причинам прежде всего к войне, совершенно исключает упование на удачу, неожиданный случай или «милость фортуны», и её основоположники не находят никакого удовольствия в сопутствующей такому упованию чувственной экзальтации. Они ищут стратегию без риска, хотя и не основанную на расчёте, и делают ставку на знание законов войны. Надёжность и эффективность этого знания, в их представлении, обусловлены мерой его детализации, ибо властвует тот, кто лучше других не просто разделяет, но и различает. Древние китайцы, подобно Мишелю Фуко, уподобляли знание рассекающему мечу.

    У Сунь-цзы именно «понимание» (чжи) является главным достоинством полководца. Однако это знание, о котором ведёт речь Сунь-цзы, коренным образом отличается от знания теоретического и инструментального, то есть знания отвлечённого и общепонятного, основывающегося на логических процедурах и формальных правилах. Это знание идёт от практики, но практики одухотворённой, направляемой состоянием духовного бодрствования и утончённой духовной чувствительностью.

    В военном каноне Сунь-цзы процесс обретения стратегического знания включает в себя три стадии, и начинается он с получения фактической информации. Последняя складывается из наблюдения за людьми и окружающим миром, донесений лазутчиков, а также разного рода специальных сведений. На этом этапе большую роль играют разного рода классификационные схемы, позволяющие систематизировать и оценивать добываемые сведения. Уже в самом начале своего трактата Сунь-цзы предлагает общую схему классификации факторов, определяющих военную стратегию. Такие факторы он объединяет в пять рубрик: «Путь», «Небо», «Земля», «Полководец», «Закон». Мы имеем дело, очевидно, не столько с попыткой исследования конкретных явлений, сколько с тематизацией практического опыта, результаты которой закрепляются в традиции в качестве элементов общей системы мировоззрения, условностей культуры. В совокупности перечисленные факторы хранят в себе весь кладезь стратегической мудрости: Сунь-цзы требует «досконально знать» их. Он утверждает, что такое знание обеспечивает победу. Нельзя, однако, не спросить: где положен предел «тщательности» обследования? И если такого предела не существует и стратегическое действие оказывается чем-то извечно конкретным и исключительным, каким образом можно вывести общие понятия и законы стратегии?

    Перед нами, в сущности, репертуар тем, которые лишь указывают на обстоятельства, как бы обставляют собою стратегическую практику — всегда конкретную и текучую. И первичное знание стратега, о котором толкует Сунь-цзы, тоже носит всецело опытный и конкретный характер. Даже понятие «Пути» разъясняется в чисто прагматическом ключе — как «единство устремлений» государя и его подданных или, несколько расширяя это понятие, — как органическая целостность общественной практики людей. Путь есть акт преображения, возведение сущего к его вечносущему типу, а именно: действенность действия, неосознаваемая в своей конкретной всеобщности или всеобщей конкретности деятельность. Её прообразом в Китае всегда выступали спонтанные, то есть наиболее «естественные», «обычные» формы предметной практики людей. Путь, из века в век повторяли китайские учителя, пребывает там, где «земледельцы сами по себе пашут землю, чиновники сами по себе управляют, законы сами собой исполняются» и т. д. Путь, любили повторять те же учителя, — это всего лишь «обыкновенное сознание».

    Постижение секрета победы, согласно Сюнь-цзы, начинается с всё более тонкого, углублённого распознавания всех обстоятельств действия вплоть до мельчайших их нюансов. Из двух противников побеждает тот, подчёркивает Сунь-цзы, кто способен «рассчитать больше» и составить более тщательный план. Однако знание обстоятельств, как бы ни было оно обширно, само по себе не принесёт победу. Решающее значение имеет способность вырабатывать синтетически всеобъемлющее видение, или, как сказано уже в «Книге Перемен», «великое видение» (да гуань), которое превосходит или включает в себя все частные перспективы созерцания. Достижение этого идеала предполагает умение сводить воедино различные виды информации, сопоставлять отдельные факторы и выводить из этого общее и притом уникальное качество ситуации, её символический тип. Полученный результат следует соотнести с одной из многих нормативных ситуаций (их перечислению посвящена значительная часть книги самого Сунь-цзы и других военных канонов Китая). Разумеется, главенствующее качество ситуации определяет особенности стратегического действия в данный момент времени.

    Там, где знание становится средством сопоставления, взвешивания, обдумывания, одним словом — рассмотрения вещей под разным углом зрения и критической оценки собственных взглядов (ср. английское reflection), оно становится той самой «разумностью», которую Сунь-цзы превыше всего ценит в стратеге. (Это понятие, заметим, занимало сравнительно скромное место в ряду нравственных доблестей конфуцианства и вовсе отвергалось даосами как пустое «суемудрие».) Вершины разумения, согласно Сунь-цзы, достигает тот полководец, который одновременно «знает выгоду и вред», «знает противника и знает себя». Такой стратег никогда не будет знать горечи поражения.

    Между тем знание всегда предполагает тот или иной вид целостного постижения действительности. Ни Сунь-цзы, ни другие китайские авторы ничего не говорят о том, каким образом последовательная детализация, «утончение» знания приводит к целостному постижению действительности. Для них первое с необходимостью подразумевало второе, и на то есть очевидные логические основания: чем больше различий между вещами мы сознаём, тем более мы способны к сопоставлению и рефлексии и тем с большей настойчивостью ищем единство мира. Вспомним сказанное выше о природе «таковости» вещей в китайской традиции. В «таковости» метафизическое единство всего сущего совпадает с внутренним пределом каждой вещи и в конечном счёте — всеобщей предельностью существования. Здесь неисчерпаемое богатство разнообразия мира становится неотличимым от предельной цельности, по-китайски — «великого единства» бытия. Если всё есть только превращение, то единство бытия обеспечивается не какой-либо субстанцией или сущностью, а чистым различием, различением без различаемого, нескончаемым саморазличением. Познание превращается в знание пределов вещей и, следовательно, знание одновременно присутствия и отсутствия сущего; оно становится, говоря языком китайской традиции, «незнающим знанием». Сами качества вещей здесь, как в монадологии Лейбница, определяются только выбранной перспективой, местонахождением в пространственно-временном поле универсума. В этом видении единство мира столь же реально, как и уникальность каждого момента существования.

    В мире вездесущей предельности становление сливается с бытием: превращение малейшей пылинки равнозначно обновлению целой вселенной, а сущность ежемгновенно изливается в собственный декорум. В тёмной, «запредельной» перспективе мировой метаморфозы «истина входит в собственную тень» (слова древнего учёного Цзун Бина). «Возвратное», «саморассеивающееся» действие Пути принадлежит миру достоверной иллюзии. В этом мире всеобщей встречи нет Платоновой иерархии горнего и дольнего: бытие каждой «вещи» оказывается актом её вкоренения, «вживления» в пустотную целостность Великого Кома бытия (ещё одно даосское название универсума), которая, в свою очередь, сама определяется этим актом. Воссоединение с беспредельностью «одного тела» чеканит типы существования, но сама природа типа состоит в его самотипизации, саморазличении. Вот почему типовые формы, складывающиеся из нормативных жестов и составляющие подлинное наследие китайской традиции, всегда выступают как симулякры, метафоры истины, а не субстанции и не сущности.

    Не забудем о наличии особой, символической глубины в этом мире бесчисленных метаморфоз всего и вся. Тому есть и лингвистические подтверждения: Сунь-цзы неизменно называет стратегическое знание сочетанием двух одинаковых слов: «утончённое-утончённое» (вэй-вэй), «духовное-духовное» (шэнь-шэнь). То же относится и к принципу боевого построения, которое предстаёт как нечто «смешанное-перемешанное» (фэнь-фэнь) и «путаное-перепутанное» (юнь-юнь). Такова же и природа древнего имени первозданного хаоса в Китае — хунь-дунь. Ибо чистая структура бытия не есть сущность, но событие, со-бытийность всего сущего, которое подтверждает себя в «ином», возвращается к себе, теряя себя. Событие всегда слоисто: оно имеет свою внутреннюю, тёмную глубину.

    Ясно, что знание, взращиваемое «тщательным вглядыванием» и завершающееся постижением вечного не-возвращения Хаоса, в конце концов освобождает дух от груза предметности и, как уже говорилось, требует полной открытости сознания миру. Оно есть именно знание событийности, то есть чистого, безусловного различия — некоей бесконечно малой дистанции между предыдущим и последующим моментами круговорота самообновления, повторения неповторяемого. В позднейшей китайской традиции такое чистое различие, или событие, предвосхищающее все вещи, обозначалось понятиями «разделение» (фэнь), «разрыв» (цзянь), «перерыв» (си), «пустота» (сюй)[117]. Ясно, что знание такого рода абсолютного (само)различения не принадлежит субъекту и не имеет своего объекта; его содержание — сама между-бытность или средо-точие существования. В этом пункте знание достигает своего момента метанойи, «переворота», «само-превосхождения» ума. От эмпиризма чувственного восприятия и умозаключении оно восходит к своего рода трансцендентальному эмпиризму самодовлеющей и извечно превосходящей себя творческой воли. Уже в «Дао-Дэ цзине» это духовное превращение именуется «проникновением во всё предваряющее мельчайшее» (тун вэй). Именно воля изначально несёт в себе импульс к различению и воплощает в себе предел конкретности, предваряющий всякое предметное знание: она знает себя непосредственным и спонтанным образом. Знание, ставшее волей, достигает собственного предела, становится «доскональным» и в самом себе обретает собственное основание.

    Все эти черты стратегического знания мы находим, например, в книге известного знатока военной стратегии Ли Цюаня (VIII век), одного из комментаторов трактата «Сунь-цзы». Ли Цюань утверждает, что мудрый полководец «начинает с обследования, а заканчивает знанием» и что благодаря этому знанию он духом своим «уносится даже за пределы потаённого» (что можно понять как преодоление предметного мышления. В этом совершенном знании, продолжает Ли Цюань, он «освещает сам себя в своём одиноком видении и сам себе радуется в своей одинокой радости»[118]. Неудивительно, что согласно древнекитайской характерологии те, кто способен «проникнуть во всё предваряющее мельчайшее», отличаются «безмятежным и непринуждённым видом», а указанная способность считается «истоком разумности»[119].

    Наряду с конкретностью вторым свойством воли является её способность длить себя, быть движущей силой, импульсом процесса. Эта способность осуществляется в акте творчества как само-типизации (самоосознания) воли, устанавливающем вечноживые качества опыта, вечнопреемственность в бытии. Бытие воли всегда предполагает себя само и потому предвосхищает всё сущее; оно есть единство предшествующего и последующего моментов существования, которое и есть событийность. Оно есть своя собственная история и будущее, отпечаток одной и той же индивидуальности в череде явлений жизни. Её бытие есть именно «изменения во всепроницающем единстве» (бянь тун), каковое и мыслилось природой стратегического действия в Китае.

    Всё это означает также, что бытие воли в действительности являет собою скрещение бесчисленного множества сил, которое образует непостижимо-сложную геометрию Хаоса, но вместе с тем имеет своё продолжение в изначальной «завязи» жизни, сплетении живых тканей организма. Чжуан-цзы называл вершиной знания способность «быть около» (цзи) реальности, что понятно: невозможно иметь иное отношение к импульсу вращающегося с молниеносной скоростью символического круговорота Пути. Тот же знак цзи употребляется в «Книге Перемен» для обозначения ещё невидимого «первого мгновения движения». Слово «около» в данном случае совпадает с понятием первичного «импульса» жизни, которое в военных книгах употребляется в значении внезапного и сокрушительного удара в военном противоборстве. Сунь-цзы говорит и о скрытом «первом мгновении» движения, благодаря которому «разумный полководец», постигший самодостаточность несотворённой воли, способен опережать своего противника. Вот так видимое не-действование, уклонение от внешней конфронтации, способно обернуться одним смертельным ударом, наносимым как бы изнутри.

    Здесь мы подходим к моменту резкого качественного изменения в самой природе знания или, можно сказать, переходу к собственно стратегическому знанию. Речь идёт о переориентации познания с исследования внешних обстоятельств на обретение некоего внутреннего, самодостаточного знания. «Разумный» полководец, не раз подчёркивает Сунь-цзы, обладает неким «утончённым» и «одухотворённым» (или «божественным»), недоступным «человеческой массе» знанием, которое предваряет всякое предметное знание. Китайские комментаторы по-разному понимали данный тезис: одни из них утверждали, что речь идёт о знании, которое нельзя получить прежде самого действия, другие усматривали здесь совет не разглашать прежде времени своих планов. Подобная двусмысленность вообще характерна для «теории практики» у Сунь-цзы и по-своему очень примечательна, ибо она принадлежит самой природе символизма воли. Мы имеем дело с реальностью, которая не может быть представлена в образах или понятиях, а непосредственно свершается в духовной практике человека. В конце концов, речь идёт о знании бесконечной дифференцированности самого момента начинания, которое в каждый момент времени «начинается», «начинает начинаться», «начинает начинать начинаться» и т. д. Такое, по слову Сунь-цзы, «опережающее знание» позволяет гениальному стратегу предвидеть ход событий, упреждать действия неприятеля и даже точно определять место и час нанесения решающего удара по противнику, не умея дать своему знанию предметное содержание.

    Заметим, что возможность предвосхищать ход событий предопределена тем, что событийность обязательно заключает в себе предыдущий и последующий моменты, так что всякое событие имеет свой прототип, всякое действие имеет своё «семя», свой первичный волевой импульс. Вспомним, что учитель Ху-цзы определял истинное бытие как акт «свёртывания», возвращающий к состоянию, которое «предшествует нашему появлению на свет». А премудрый мясник полагался на «небесное устроение» вещей, которое предваряет их физическую форму (слово «устроение» здесь изначально обозначало прихотливый узор на яшме — прообраз творческой завязи вещей). В древнем трактате по военному делу «Шесть секретов» (Лю тао) сказано, что «полководец, не ведающий несчастий, разумеет то, что ещё не родилось, а тот, кто искусен в победах над противником, побеждает в том, что не имеет формы».

    Используемые Сунь-цзы для характеристики подлинного знания термины «утончённый» и «одухотворённый» вместе с рядом родственных им понятий — «семена», «чудесный» и проч. — со временем получили в китайской мысли большую метафизическую нагрузку и стали обозначать некую символическую матрицу и практики, и психики человека — ту вселенскую паутину неуловимо-тонких различий, которая, не имея субстанции и потому неспособная быть причиной, тем не менее делает возможным, предвосхищает всё сущее. Чистое различие пред-оставляет всему место быть и в этом смысле соотносится с «семенами» всех мыслей и поступков человека.

    Бездна вечно «начинающегося начала» и составляет символическое, лишённое протяжённости пространство стратегического действия. Этот виртуальный мир, предваряющий сам себя, пребывает между «тем, чего ещё нет», и «тем, что уже есть». В этом мире правдивой обманчивости всё реально и нереально, возможно и невозможно. Становится понятным, почему Сунь-цзы уделяет в своей книге так много внимания шпионажу и шпионам. Шпионаж с его секретностью и непрерывным «обманом» является для китайского стратега квинтэссенцией войны, а главенствующая роль в нём принадлежит двойным шпионам — этим настоящим супершпионам. Интересно, что слово «шпион» в Древнем Китае обозначалось тем самым термином цзянь (промежуток, разрыв, посредование), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.

    Ясно, что познание условий стратегического действия преследует цель не накопить факты, а, наоборот, освободить сознание от бремени информации и сосредоточиться на внутреннем континууме воли, который составляет условие и среду всякого действия и делает возможным вечнопреемственность метаморфоз, выступая в этом качестве как бы осью мирового круговорота. Знание китайское стратега предстаёт в своём роде парадоксальным сочетанием предельной сосредоточенности на «текущем моменте», безупречного «соответствия обстановке» и полной открытости миру и даже, точнее, открытости сокровенному зиянию Пустоты. Безупречная точность каждого действия обеспечивается наиболее «далеко идущим» планом, неким предельным за-мыслом, превосходящим все мыслимые понятия. Мудрому стратегу, согласно Сунь-цзы, успех даётся «легко», без того «крайнего напряжения» сил, которое, по Клаузевицу, непременно сопутствует военным действиям. Ибо в конце концов нет ничего более естественного и непринуждённого, чем встреча пустоты с пустотой. И ничего более действенного: полководец, обладающий «предвидением», не может не владеть инициативой.

    Из сказанного следует, что китайская стратегия не признаёт приоритета субъекта и его сознательных актов и, соответственно, не знает столь трудноразрешимых для европейской традиции вопросов о соотношении целей и средств, частного воздействия и всеобщего действия. Она знает только со-действие, иерархию уровней мировой гармонии, согласие звука и эха, где невозможно отыскать причину и реальный звук уже неотличим от его эха; где есть только метафора истины. Поэтому она ориентирует на соединение предельной неопределённости и предельной заданности. В её свете акт свободы есть претворение судьбы.

    Мудрый стратег, по китайским представлениям, не имеет своего субъективного «я», он опознаёт в себе «всеобъятное сердце». И природа этого сердца есть всеобщая со-бытийность. Принцип со-бытийности всего сущего объясняет, каким образом китайский стратег может быть всегда «адекватен» ситуации: мудрый не делает мир «объектом» своей мысли, но открывает своё «сердечное», со-чувствующее сознание необозримому полю опыта, самому зиянию Небес. Он не управляет внешними событиями и не реагирует на них, но — следует (инь, шунь, суй, сюнь и проч.) «семенам» метаморфоз. Ещё точнее, мудрый умеет действовать по принципу: оставь себя, следуй другому»[120]. «Знающий полководец», подчёркивает Сунь-цзы, побеждает как раз благодаря действиям противника, что бы тот ни предпринимал. Такое сверхчувствительное, подлинно «сердечное» знание предполагает единение с «единотелесностью» бытия и доступно только тому, кто умеет «отпустить себя на волю», что значит: убрать диктат субъективного ума и спуститься к телесным, извечно «забываемым» рассудочной мыслью истокам опыта, к «семенам» своего восприятия, равно духовным и материальным. Усилие в высшей степени естественное и непринуждённое, ведь наше телесное присутствие в мире всегда уже задано нам, так что наше познание есть в конечном счёте только опознание этого присутствия. Такое внутреннее, самосознающее, но дорефлективное знание и обеспечивает, по Сунь-цзы, стратегический успех.

    Поистине, всякое событие становится со-бытийностью, рассеиваясь в бесконечно сложном сплетении жизненных каналов тела, в конечном счёте — пустотной «единотелесности Пути». Недаром фундаментальная метафора китайской духовной традиции есть образ «вечно вьющейся нити», свивающейся — разовьём этот образ — в бесконечно сложный узел «срединности». Выражаемая образом вьющейся нити идея внутренней преемственности, проницающей отдельные явления, есть не что иное, как тело, взятое в его энергетическом аспекте. Так, движение энергии (ци) в физическом теле китайцы уподобляли «прохождению нити через девять извилин» (Девять Извилин — традиционное в Китае название лабиринта и одновременно траектории циркуляции энергии в мире). Тело — это среда и условие реализации всего сущего, тогда как событие представляет собой момент актуализации телесного бытия.

    Действие, удостоверяющее полноту телесного присутствия, не призвано ничего выражать или даже обозначать. Оно есть акт сокрытия, который освобождается от самого себя, сам себя скрывает; это акт абсолютно естественный и спонтанный. Освободиться от себя — значит претерпеть превращение, открыть новое качество своего состояния. Вот почему китайское «следование» завершается «превращением»; оно несёт в себе творческое начало. Такое следование-превращение удостоверяет внутреннюю преемственность процесса и стоит в ряду бесконечной серии событий, даже обладая, как всякий знак предельности, качественной определённостью.

    Китайский идеал «творческого следования» воплощает целостность духовной жизни, единение знания и действия. Он являет собой своего рода «умное неделание» — предел стилеобразующей типизации опыта, которая переводит внешнее воз-действие в его внутреннюю форму событийности. Внутренним мотивом и ценностью этого китайского идеала «недеяния», распространявшегося даже на военную стратегию, было «сохранение целостности». Эта цель предполагала не-инструментальное, то есть символическое использование вещей, свойственное ритуалу. Недаром Лао-цзы уподобляет мир «священному сосуду», который следует благоговейно хранить. Ритуальный предмет, разумеется, исключён из сферы технического применения.

    В стратегии Сунь-цзы идеал «целостности», впрочем, имеет свой практический смысл: речь идёт о том, чтобы одержать победу, избежав потерь и разрушений, сохранив в целости и неприятельское войско, и враждебное государство, поскольку это выгодно самим победителям: покорённое население и приобретённые земли послужат новым хозяевам. «Нужно сохранить в целости свою выгоду», «сохранив себя, одержишь полную победу», — заявляет Сунь-цзы. Но эти требования являются, по сути, лишь внешними коррелятами того акта «самовосполнения», который составляет стержень внутреннего опыта мудрого стратега.

    Конечно, прагматически мыслящий китайский стратег признаёт, что на войне потери неизбежны. Однако искусный полководец, предупреждает Сунь-цзы, постарается свести эти потери к минимуму. Со свойственным ему педантизмом Сунь-цзы перечисляет случаи, когда особенно желательно сберечь жизни воинов и имущество мирных жителей. Он советует добиваться того, чтобы неприятельские войска или крепости сдавались без боя, а военная кампания не была продолжительной, ибо длительная война истощает казну и приносит лишние страдания людям.

    «Завладевать Поднебесным миром нужно, руководствуясь целостностью», — гласит девиз Сунь-цзы. И в этом пункте его прагматические соображения уже поднимаются на высоту общего принципа стратегии. «Целостность» у Сунь-цзы есть обозначение систематического характера военной стратегии и имеет три основных измерения: она указывает на то, что война имеет тотальную природу, что стратегия охватывает все стороны военных действий и даже государственной политики и что, наконец, ход и результаты войны должны оцениваться в совокупности всех факторов. Победа, упоминает Сунь-цзы, тоже должна быть «полной», или «всесторонней».

    Но как определяется тот акт «следования», который является подлинным фокусом китайской стратегии и выступает альтернативой всякому произвольному и насильственному, подчинённому внеположенной ему цели действию? Прямого ответа на этот вопрос мы в китайских военных канонах не найдём — несомненно, по той же причине, по которой китайская мысль не склонна различать цель и средства, а истинное знание стратегического искусства, согласно Сюнь-цзы, не может быть общепонятным и общедоступным. Главная трудность здесь в том, что речь идёт о действии или, точнее, деятельности, которая превосходит противоположность субъекта и объекта. Термин «следование» удостоверяет отсутствие такого противопоставления. В нём нет никакого трансцендентального основания, устанавливаемого субъектом. Но было бы неверно отождествлять его с инертностью или даже «ответной реакцией» на действие другого. Как раз наоборот: «следование» у Сюнь-цзы сопряжено с владением инициативой и даже способностью опережать, упреждать его действия. В чём тут дело?

    Надо принять во внимание, что практика предполагает последовательность «предшествующего» и «последующего» измерений деятельности: всякое действие предваряется неким «первичным импульсом», сокровенным «семенем» его внешней формы, которые не могут быть исчерпаны предметным знанием. Реальным прообразом такой априорно-синтетической цельности опыта является динамическое единство живого организма, всегда уже заданное чувственному восприятию и рефлексии и в значительной мере — через посредничество культурных норм, задающих условия для того и другого. Неслучайно в китайской традиции знание имеет аффективную природу, а «действие Пути» отождествляется с интуицией «спонтанного скручивания Одного Тела».

    Мудрость стратега состоит в прозрении этой символической глубины опыта и наполнении её «сердечной волей», которая, как нам уже известно, есть не объект или сущность, а чистая предельность, вечносущее различение. Следование осуществляется на этом уровне «семян» вещей; оно делает возможным, предвосхищает собою все конечные, видимые действия. Действовать, следуя противнику, означает, по Сунь-цзы, возвращаться к первичному импульсу деятельности, преодолевая зависимость от её «последующих», внешних форм. Для «разумного полководца» всё внешнее служит лишь знаками, указующими путь к внутренней реальности. Но это действие имеет характер выявления дифференциальной связи между мгновением актуализации (дух, решающий удар в боевом противоборстве) и бесконечной длительностью реализации (тело, потенциал обстановки). Единство того и другого есть именно дифференциальное отношение, выявляющееся через различение. В китайской традиции оно определялось как «утончённое соответствие» (мяо ин), то есть единство, превосходящее логику тождества и различия.

    Внутренняя реальность «семян» явлений обладает абсолютной действенностью, потому что она есть всепроницающая предельность существования или, если угодно, функциональность всех функций. В этой точке предельной открытости и вселенского скрещения, вездесущей «встречи» сил импульс действия пронизывает весь мир, оказывая неодолимое воздействие на всё сущее. Вот почему целостность и полнота стратегического «следования» у Сунь-цзы совпадает с предельной конкретностью действия и его полной адекватностью «текущему моменту». Стратег должен быть именно «сосредоточен на одном», «действовать от единого сердца» — у него просто нет иного способа добиться «полной победы». Иллюстрацией такого активного следования как реализации стратегической цельности служит приведённый выше образ мифической «змеи с горы Чаншань». Примечательно, что в метафоре Сунь-цзы единство войска предстаёт не субстанциональным, а чисто функциональным: его нельзя свести к формальным принципам или правилам, оно проявляется внезапно благодаря воздействию извне и в точке приложения силы носит характер скорее уступки. Сам образ змеи внушает идею единства текучего и деятельного, сокрытого как раз там, где видимая форма кажется расплывающейся, рассеивающейся в пространстве, преображающейся в серию явлений. Как не упомянуть в связи с этим образ столь почитаемого в Китае дракона — существа, которое «не имеет постоянной формы» и предстаёт олицетворением самого «потенциала» обстановки.

    Одно из интересных последствий идеала «целостности» у Сунь-цзы — внимание китайских знатоков стратегии к психологической стороне военной кампании, к подавлению воли противника. Сунь Бинь, например, считает «покорение сердец» неприятельских воинов высшим проявлением «пути войны». Сунь-цзы напоминает, что «у полководца можно отнять его волю», и даёт довольно подробные рекомендации, как вести боевые действия с учётом духовного состояния войска. Тут есть своя метафизическая подоплёка: на уровне пред-видения, в континууме вселенской событийности, где всё пребывает «вблизи» друг друга, но не существует «своего» и «чужого», отождествление с прото-действием Пути, или виртуальным импульсом внешних форм, воплощает абсолютную эффективность и позволяет одержать верх ещё до того, как конфликт проявится вовне. В Китае это называлось «победить посредством небесного устрашения». Небо здесь указывает на матрицу бытия как чистую рассеянную структуру. Разложение сущих форм, подобно расщеплению атома, высвобождает первозданную энергию бытия, обеспечивающую безупречную эффективность стратегии. Настоящая победа должна одерживаться без боя.

    Стратегия, обречённая на успех

    Начиная с Сунь-цзы, китайские знатоки стратегии не устают повторять, что на войне не может быть ничего постоянного, что всякая эффективная стратегия — это непрерывные перемены. Посмотрим, какое значение имеет этот тезис применительно к стратегическому действию.

    В военном каноне Сунь-цзы понятие перемен включает в себя несколько измерений. Наиболее простой и очевидный вид следования-превращения касается взаимосвязи природной среды и действий войска. Позиции и манёвры полевой армии должны «следовать» условиям местности, и Сунь-цзы со свойственной ему педантичностью указывает, как нужно действовать воинам в различных «типовых ситуациях»: на горном склоне и в ущелье, на равнине и в болоте, в лесу и на возвышенности, у берега реки и на воде. Китайская стратегическая концепция содержит подробную классификацию типов стратегической обстановки с учётом местоположения войска на театре военных действий — находятся ли войска на территории собственного царства, на землях противника или на местности, достижимой для армий сразу нескольких государств, насколько велика опасность, исходящая от противника, и проч. В любом случае смысл состоит в том, чтобы привести действия войск в соответствие с качеством, или, как выражается Сунь-цзы, «потенциалом» сложившейся обстановки.

    Ещё большее значение имеют «перемены» войска в условиях боевых действий. Для описания диспозиции и манёвров войска в такого рода предбоевой обстановке Сунь-цзы, а вслед за ним и вся военная традиция Китая пользуются двумя парами понятий. Одну из них составляет оппозиция между так называемыми «регулярными», или «обычными» (букв, «прямыми» — чжэн) и «нерегулярными», «необычными» (ци) факторами диспозиции. Оба понятия имели в Древнем Китае весьма широкий спектр значений. Так, в рамках государственной политики «прямые» меры нередко соотносили с действиями законными и нравственно оправданными, а «нерегулярные» факторы — с военными хитростями, позволяющими побеждать противников силой. Применительно же к боевой тактике «прямые» действия соотносились с построением войск, завязывающих бой или принимающих на себя лобовой удар противника, а под «нерегулярными» силами подразумевались те отряды, которые наносили неожиданный удар с фланга или тыла, тем самым решая исход сражения. В военном трактате Сунь Биня мы встречаем ещё более отвлечённую формулировку:

    «Формой отвечать на форму — это регулярное действие, а подчинять форму посредством бесформенного — это необычное действие. Неисчерпаемость регулярных и необычных действий обусловлена фактором различения».

    Другая пара терминов — это оппозиция «наполненного» и «пустого» в построении войск. Оба понятия играли важную роль в позднейшей философской мысли Китая, но у Сунь-цзы они имеют прежде всего практическое значение: речь идёт о сильных и слабых местах в боевой позиции. Соответственно, «разумный полководец», согласно Сунь-цзы, знает «наполненные» и «пустые» места как у собственных, так и у неприятельских войск, а потому может «избегать наполненных мест и наносить удар в пустое место». Подобное умение — необходимая предпосылка победы.

    Действительная стратегическая значимость указанных оппозиций заключается, однако, не столько в них самих, сколько в моменте их взаимодействия, в «неисчерпаемости перемен» того и другого. Искусство войны, или, по Сунь-цзы, «путь обмана», как раз и состоит в том, чтобы одно переходило в другое и представало как это другое, чтобы «пустота» и «наполненность», «регулярные» и «нерегулярные» действия сменяли друг друга, как идут друг за другом «четыре времени года» или «солнце и луна» в небесах. Древний полководец Цао Цао давал на этот счёт более конкретные рекомендации, учитывавшие соотношения собственных и неприятельских сил: «Если мои силы вдвое превосходят неприятельские, то у меня один приём — регулярный, а один — нерегулярный. Если мои силы впятеро превосходят неприятельские, тогда на три регулярных приёма должны приходиться два нерегулярных».

    Оппозиция «регулярных» и «нерегулярных» манёвров свойственна каждому отдельному эпизоду военных действий. Но что можно сказать о круговороте боевых диспозиций, взятом как единое целое, как бесконечно развёртывающийся процесс? Такой круговорот имеет своим прообразом не-мыслимый, не имеющий начала и конца, не имеющий пространственного и временного измерения круговорот Великого Пути, в рамках которого снимается различие между актуальным и виртуальным. В свете этого круговорота, составляющего действительную природу «сокровенного импульса» бытийственных перемен, различие между «пустотой» и «наполненностью», «регулярностью» и «внезапностью» теряет предметное содержание, становится скорее символическим, при том, что сами понятия «регулярного» и «нерегулярного» будут постоянно видоизменяться, получать новый образ и новое выражение. Неспособный к «внутреннему постижению» противник, то есть такой, который судит по видимости вещей и в рамках отдельных эпизодов кампании, в конце концов перестаёт понимать, где сокрыт подлинный источник силы противостоящего ему войска. Залог успеха в военной кампании, говорит Сунь-цзы, — это умение «выдать пустое за наполненное, а регулярное — за нерегулярное». Подобная двусмысленность статуса явлений есть, как легко видеть, необходимое условие осуществления стратегии.

    Эта круговая динамика боевой диспозиции в каждом отдельном моменте своего развёртывания предполагает несовпадение видимого и действительного. Даже в боевом построении подразделения движение его отдельных отрядов по кругу должны, по мысли Сунь-цзы, создать впечатление хаоса и неразберихи при наличии прочного порядка в войсках как целостной единицы. Несовпадение реального содержания боевой диспозиции и её внешнего образа — один из важнейших постулатов китайской стратегии. Между тем, повторим, одно отнюдь не противостоит другому как метафизическая сущность, ведь оба члена оппозиции вовлечены в единый поток событийности, а потому друг друга обуславливают и дополняют, или, по словам Сунь-цзы, — «порождают друг друга». В этом пункте Сунь-цзы начинает говорить языком диалектики Лао-цзы, утверждая, что «беспорядок рождается из порядка, трусость рождается из храбрости, слабость рождается из силы». Получаются, что «в свете Пути» противоположности настолько же различны, насколько и подобны друг другу. Не такова ли природа круга: образа движения, воплощающего постоянство?

    Вся «хитрость» военного искусства Сунь-цзы состоит в этом неопределённом, текучем характере отношений между различными аспектами боевой диспозиции, а также проявлениями и сущностью стратегического действия как образа Великого Пути. Как возможен образ одновременно реальный и нереальный и даже, точнее сказать, реальный именно в своей иллюзорности? Мы касаемся здесь важнейшего, но вместе с тем почти неизученного вопроса китайской традиции — вопроса о том, каким образом мельчайшие жизненные метаморфозы, «семена» вещей, улавливаемые сверхчувствительным «сердечным знанием» мудреца (назовём их микровосприятиями), превращаются в узнаваемые, доступные восприятию каждого образы физического мира (мы можем назвать их макровосприятиями). Мы имеем дело, очевидно, с процессом укрупнения этих утончённых различий (в пределе — пустотного чистого различения, в терминах Лао-цзы соответствующего безусловному «доверию»). Этот процесс предполагает выделение доминирующих качеств момента восприятия, а сделанный выбор, в свою очередь, определяет характер фиксируемых и закрепляемых в сознании образов — тех самых нормативных форм, которые составляют арсенал традиционной культуры. Выбор этих образов обусловлен эффективностью чистого различия, и полностью рационализировать его невозможно. Китайская традиция требует не умозрения, а погружения в неуследимые, вечно рассеивающиеся «истоки» опыта; духовное совершенствование в ней равнозначно повышению чувствительности. Недаром китайцы столь почтительно относились к такому канону, как «Книга Перемен», с его акцентом на сверхрассудочном «следовании метаморфозам». Не менее показательна и центральная для китайской традиции идея «тайной» передачи истины от учителя к ученику. Речь идёт о принципиально сокровенной реальности, которой можно только «доверять» и нельзя не доверять.

    Как бы там ни было, в свете философемы Пути внешние образы не имеют прототипов в природном мире; они оказываются только подобиями природных образов. По сути же, они представляют собой результат укрупнения и огрубления микровосприятий внутреннего опыта, которые оформляются и кристаллизуются в культурной практике по образцу дифференциального счисления в математике, причём возникающие в сознании (псевдонатуралистические) макрообразы должны соответствовать нашим жизненным привычкам. В этом заключается большой соблазн для сознания, которое незаметно «подгоняет» свои переживания под привычные и потому «удобные» для себя схемы. Попросту говоря, сознание способно очень ловко обманывать себя. Вместе с тем, поскольку «семена» вещей вообще не имеют формы, нельзя считать макрообразы, полученные посредством интегрирования микровосприятий, только иллюзией. Во всяком случае, это иллюзия, которую невозможно противопоставить некоей опытной или умопостигаемой «действительности». Более того, как предмет духовной практики и средство символической коммуникации, типовые формы культуры вполне реальны. Нельзя только сводить их к понятиям инструментального разума, то есть к формам идеологии, которая, разрывая связь мысли с символическими истоками человеческой практики, вынуждена искать своё обоснование в так называемой «объективной действительности».

    Возвращаясь к теме «возвратного движения Пути», мы можем сказать теперь, что в его свете все формы (в том числе и диспозиция войска) находят своё завершение в бес-форменном. Сунь-цзы так прямо и утверждает. Ему вторит Сунь Бинь, добавляя, что всеми формами владеет одно, которое есть одновременно единое и единственное и потому само формы не имеет:

    «Война — это борьба форм за превосходство. Нет такой формы, которую нельзя было бы покорить, но нельзя знать форму, которая даёт превосходство…

    Невозможно использовать превосходство одной формы для того, чтобы победить все формы. Поэтому то, благодаря чему можно владеть формой, есть одно. Но то, благодаря чему достигается победа, не может быть одним».

    В сущности, природа круговорота Пути, его альфа и омега — это состояние бесформенного Хаоса. Однако если в начале круговорота мы застаём хаос первозданной нерасчленённости бытия (так называемое состояние Беспредельного — у цзи), то в конце его мы приходим к культивированному хаосу досконально эстетизированной, осмысленной до последних мелочей жизни — состоянию Великого Предела (тай цзи). Эти два вида Хаоса — природный и человеческий — подобны друг другу не логически, а так, как и полагается реальностям извечно текучим, ежемгновенно самоустраняющимся: они сходятся по своему пределу. Эту запредельную точку схождения несходного древние китайцы и называли Дао, или Великий Путь — путь всех путей. В Дао всё уникально и всё сообщительно, всё одновременно рождается и погибает, всё единственно и едино, всё изменяется — и ничто не преходит.

    «Война — это путь обмана», — говорит Сунь-цзы, объединяя два по видимости несовместимых понятия: истину и ложь. Мы видим теперь, что он говорит это совершенно серьёзно, имея на то веские основания. Именно этот почти скандальный постулат лежит в основании всей системы китайской стратегии. Каждый манёвр искусного стратега изначально неоднозначен: он может восприниматься и как реальность, и как иллюзия. Более того, он обманчив в своей реальности и реален в своей обманчивости. У противника просто не остаётся шансов! Напротив, «разумный полководец» у Сунь-цзы имеет свободу выбора статуса манёвра и, следовательно, способен прочно владеть инициативой. Он сам определяет то, что принимают за «действительность».

    Между тем круговорот метаморфоз реальности, взятый как целое, в его родовом моменте существования, выявляет ещё более высокий уровень «чистой со-бытийности», где «путь обмана» предстаёт в его непреходящем, абсолютном виде — как не-двойственность внутреннего импульса движения и его внешнего следа-следствия, то есть «предшествующего» и «последующего» моментов событийности. Напомним, что событийность — эта подлинная основа практики — принадлежит области «воли», или непроизвольного помышления, открытости «сердца» зиянию бытия, где личное сходится с вселенским, конечное — с бесконечным. «Правда» обмана здесь указывает на некую априорную и неизменную по отношению к актуальному опыту реальность, которая в зависимости от условностей культуры и личных предпочтений мыслителей может получать очень разные определения:, начиная с «литургической смыслонаправленности действия» Э. Левинаса и кончая «абсолютным воображением» К. Юнга.

    В свете такого рода виртуальной глубины Пути как «вечного начинания» раскрывается временное измерение «обмана», которое предстаёт неисчислимым разрывом между символической матрицей практики и внешними формами. «Показывай формы противнику, а сам пребывай в бесформенном», — гласит максима Сунь-цзы. Эти слова лишний раз напоминают о том, что в китайской стратегии видимые, пространственные метаморфозы диспозиции войска очерчивают символическое пространство событийности, которое лишено протяжённости и являет собой, можно сказать, чистую длительность или «протекающую вечность» — символическую дистанцию между «семенем» и «плодом» событий. Именно такую природу имеет знаменитый китайский идеал духовного достижения гунфу, который означает, собственно, «свободное время», «время неделания». Гунфу — это действие, «адекватное времени в целом»[121], отсутствие и покой, знаменующие творческое изобилие жизни, предельная наполненность вселенской пустоты. Как сама реальность Пути, оно может быть мыслимо лишь как (ра)схождение противоположностей, парадоксальное не-единство разрыва и преемственности, всеобщности и единичности.

    Теперь мы можем перейти к рассмотрению такой самобытной и технически важной в китайской стратегии оппозиции, как оппозиция между «потенциалом обстановки», «стратегическим преимуществом» (ши) и решающим «ударом» (цзе, цзи). Как уже говорилось, этот «потенциал обстановки» воплощает силу бытийственного (само)превращения. Теперь мы можем добавить, что он не является силой чисто стихийной потому, что наращивается описанным выше круговоротом взаимопорождающих «форм» военных действий. Именно поэтому им можно «овладеть», хотя он недоступен для инструментального использования. Пожалуй, здесь будет уместно провести аналогию с ролью эмоции в нашей жизни: мы не можем ни произвольно сотворить чувство, ни даже прогнать его, но, отдаваясь чувству, мы способны достичь необыкновенной ясности и силы духа; одним словом, мы можем соработничать с чувством. «Разумный полководец» умеет вникать в потенциал обстановки и способствовать его усилению, но этот потенциал никогда не совпадает с поверхностными, явленными тенденциями. По сути, речь идёт всё о той же символической матрице культурной практики — реальности неформализуемой, связывающей воедино субъективное и объективное, сознательное и бессознательное, свободу и нормативность действия. Перед нами ещё один аспект «умного неделания» — бесконечной действенности, которая актуализируется только в потоке событий.

    Будучи динамической реальностью, потенциал имеет точку приложения силы, чем и обусловлена его важность для стратегической теории. Вот здесь мы сталкиваемся, быть может, с самой загадочным тезисом китайской военной науки: накопленный потенциал «разряжается» одним молниеносным и сокрушительным для противника ударом, обозначавшимся словом «импульс» (цзи). Речь идёт, по существу, о мгновенной актуализации потенциала. Вот как разъясняется это понятие в упомянутой выше книге Цзе Сюаня: «Точка, к которой прилагается потенциал, — это импульс. Точка превращения во всяком событии — это импульс. Точка связанности вещей — это импульс. Своевременное действие — это импульс. То, что свершается перед глазами, — это импульс. А то, что происходит, когда отводишь глаза, не может быть импульсом. Когда успеваешь воспользоваться случаем, — обладаешь импульсом, а когда не можешь так поступить, — теряешь импульс. Тут нужно рассчитывать всё более глубоко, таить в себе всё более надёжно. Сие определяется знанием, а используется решимостью»[122].

    Чтобы понять, каким образом возможен такой удар, примем во внимание, что потенциал определяется всей совокупностью «обстоятельств момента», включая положение неприятельских войск, так что искусный стратег «знает» своего противника. «Знать» в данном случае означает знание именно «пустоты», внутренней слабости в позиции противника, его «ахиллесовой пяты», которая находится, впрочем, не на периферии, а в самой сердцевине неприятельской диспозиции — и нигде более. Сунь Бинь употребляет в этой связи очень примечательное, но впоследствии забытое понятие «предел в середине» (чжун цзи). Со своей стороны Сунь-цзы подчёркивал, что нападать нужно обязательно на то, что является «самым ценным» для противника. Говоря о природе такого нападения, он употребляет два классических образа: так стрела слетает с натянутого лука и сокол безукоризненно выверенным броском в мгновение ока настигает свою жертву.

    Само же понятие удара обозначено у Сюнь-цзы словом, выражающим преимущественно идею ритма, — как можно предположить, некоего общего «ритма ситуации», музыки событийности. Удар, говорит Сунь-цзы, должен наноситься «накоротке» или «вблизи». И действительно: ритм событий, как напоминает рассказ Чжуан-цзы про искусного мясника, формирует как бы единое тело музыкального взаимодействия сил, в рамках которого, как внутри живого тела, все связи носят интимный характер, так что, по слову того же Чжуан-цзы, в рамках этого символического пространства «все вещи вмещают друг друга». Срединная «пустота» есть фокус сопряжения сил, составляющих данную форму, отчего воздействие на него вызывает мгновенный распад всей структуры. Так порой стеклянный стакан, упавший на пол, разбивается вдребезги, если удар приходится в его структурообразующую точку. Так же мгновенно распадалась туша быка под ножом необыкновенного мясника.

    Но что позволяет «знающему стратегу» опознать местонахождение пустоты в стане противника? Не что иное, как собственная «сердечная пустота» — духовная просветлённость, равнозначная открытости, зиянию бытия. Подобное тянется к подобному и безошибочно находит его. Таким образом, у китайского стратега в действительности есть только один план, но такой, который не имеет внешней цели, а уводит «за пределы мыслимого», ибо он есть только «встреча пустоты с пустотой». Такая встреча не требует вмешательства рассудка. Когда удар наносится «своевременно» или «накоротке», это означает, что нападающий находится в непосредственном соприкосновении с противником, что он уже проник в жизненное пространство последнего. В этом тоже нет ничего удивительного, поскольку, как мы только что выяснили, речь идёт о «встрече пустоты с пустотой».

    Операционально возможность такого схождения обусловлена наличием разрыва между внешним образом и внутренней (не)формой взаимодействия. Как мы уже знаем, явленные превращения «формы войска» относятся к реальной событийности мира, как тень относится к телу: первое не тождественно второму, но и не отлично от него, причём всякая форма есть одновременно и нечто «иное». Как бы ни оценивал противник, не достигший «всеобъемлющего видения», отдельные формы моей диспозиции — регулярными или нерегулярными, наполненными или пустыми и т. д., — он обречён… просчитаться! Поистине, бывают случаи, когда любой выбор оказывается ошибочным. Более того: когда противник ориентируется на внешние признаки силы, он уже фактически вступает в непосредственный контакт с противной стороной и незаметно для себя «раскрывается», делает себя уязвимым для нападения, ведь он укрепляет одни звенья своей позиции в ущерб другим. В одном месте, описывая решающий удар на войне, Сунь-цзы сравнивает уязвимую точку в позиции противника с щелью, которая образуется, когда «приоткрывают дверь»: мудрый стратег умеет устремиться в эту щель, «подобно вырвавшемуся на свободу зайцу». До того момента, однако, он должен скрывать себя, быть «робким, как юная девушка».

    Итак, преимущество победоносной стратегии заключается в самой возможности отождествления потенциала обстановки с любым из его внешних проявлений. Оттого же, как не раз подчёркивает Сунь-цзы, удар наносится именно там, где неприятель его не ожидает. Как мы уже знаем, мудрый стратег нацелен именно на «пустоту» в построении неприятельского войска, каковая всегда находится в самом центре его диспозиции, но поскольку у искусного полководца каждый манёвр может быть обманным, а противник не знает, откуда ждать удара, ему приходится распылять свои силы, невольно создавая бреши в своей позиции. Наносить же удар в «пустое место» неприятеля необходимо всей мощью своего войска. Тогда, по словам Сунь-цзы, соотношение сил будет десять против одного в пользу нападавших, так что успех нападения будет обеспечен.

    Коль скоро любая обстановка имеет свой потенциал, реальное столкновение двух армий обязательно должно завершиться победой одной из сторон и поражением другой. Здесь позиция Сунь-цзы обнаруживает особенную близость взглядам, которые в Европе были впервые высказаны Никколо Макиавелли. Эта позиция требует признать, что в политике и в военной стратегии есть только две возможности: «вести других» или самому «быть ведомым другими». В Китае, как и в Европе, жизнь уподобляли театральному представлению, но только представлению кукольному, где люди делятся на кукол и кукловодов. Точно так же, потенциал власти реализуется в некоем консенсусе, безотчётном принятии подданными порядков, установленных в государстве. Правитель и народ связаны как бы молчаливым сговором, который не может оформиться ни в открытый договор, ни в секретный заговор.

    Как оценить рассмотренную выше концепцию стратегии? Она основывается, несомненно, на тонком понимании природы человеческой практики, которое позволяет опознать в человеческом опыте нечто безусловное, первозданное, воистину «небесное». Китайский стратег начинает с педантичного рассмотрения конкретных, даже рутинных задач военного дела и до конца остаётся приверженным этой непритязательной, чуждой метафизических абстракций и сентиментальной патетики почве земного бытия. Но ему дана способность прозревать в череде будничных событий одну вселенскую событийность, открывать в человеческих действиях одну бесконечную действенность. Все его понятия получают жизнь от собственного предела, с лёгкостью перетекают друг в друга и друг друга замещают. Их метаморфозы сообщают о пространстве событийности, в котором всё есть только Превращение и каждая вещь, сведённая к своей предельности, пронизывает и вмещает в себя все прочие, всякий момент времени заключает в себе неизбывное. Пространство «одного превращения» можно представить в виде сферы или круга, имеющих три основных измерения: таково, во-первых, течение природного времени с его взаимозамещением начал инь и ян (фактор «Неба»), во-вторых, круговорот «регулярных» и «нерегулярных» проявлений стратегии и, в-третьих, перетекание «потенциала» в «размеренный удар» и обратно.

    Таково пространство стратегического действия, которое выявляется и опознаётся человеком, но не принадлежит миру предметности и потому недоступно инструментальному использованию. В этом оно являет прообраз Великого Пути (дао) как дистанции без протяжённости и, следовательно, чего-то действительного и действенного, но воистину «бесполезного». Как сказано в даосском трактате «Гуань Инь-цзы», дао подобно лезвию меча: оно рассекает всё сущее (знание как действенность именно рассекает, создавая все новые различия), но тот, кто попытается взять его в руки, только поранит себя.

    В символическом пространстве событийности всё свершается по пределу своего существования, всё является по своей противоположности. В китайском миропонимании стратегична не просто военная кампания, а вся человеческая деятельность и даже само бытие. Китайский ритуализм с его культом символического общения и утончённой игрой намёков есть очевидное выражение стратегического подхода к жизни. Само стремление противопоставить стратегию и общение, столь важное для классической европейской мысли, невозможно и немыслимо в китайской традиции, где сообщение всегда осуществляется через его предел, через невозможность сообщить. Даже знаменитые чань-буддийские коаны, силящиеся отменить условности ритуального общения и возвратить сознание к «голой правде» бытия, суть тоже своеобразная стратегия: стратегия, кладущая предел всем стратегическим приёмам и тем самым… подтверждающая их.

    Так в китайской традиции стратегия оказывается существеннейшим свойством культурной практики. Она присутствует всюду, где какая-либо самоорганизующаяся общность вступает во взаимодействие с внешним миром. Такая общность всегда представляет собой, как мы уже могли видеть, определённое функциональное единство, способное видоизменять свои отношения с окружающей средой. Поскольку речь идёт об иерархически организованной общности, включающей в себя разные структурные уровни и подсистемы, можно говорить о внутрисистемной стратегии, которая обеспечивает функциональные различия отдельных частей системы и её субстантивное единство. Это последнее во внешней стратегии системы выступает как единство функциональное, что даёт возможность постулировать и некое не-мыслимое, чисто предположительное единство мира, каковое и фигурирует в китайской традиции под названиями «Великой Пустоты», «Великого Единства», «Единотелесности» и т. п. Отсюда убеждение китайцев в том, что всякий конфликт есть, в сущности, недоразумение и что война не должна разрушать мир. С этой же точки зрения, чем более сложно организована система, тем она сплочённее.

    Стратегия в китайском понимании — это не противоборство двух систем. По сути дела, это способ взаимодействия более совершенной общности с менее совершенными, составляющими лишь «среду» стратегического действия. Между системой и средой существует глубинная преемственность, и знание этой преемственности, предстающей на поверхности явлений как различие, прерывность, противостояние, есть стратегическое знание. Пространство стратегического действия, будучи только пределом, границей форм, не имеет протяжённости, но обладает внутренней (символической) глубиной. Внешние проявления стратегии есть перевёрнутый образ её действительного содержания. Здесь всякое действие свидетельствует о не-действовании, образы не выявляют, а скрывают реальность. Отсюда уже известная нам поговорка: «Уход — лучшая стратегия». Уйти — не значит проиграть. Соображения же репутации и престижа несущественны там, где речь идёт о жизни и смерти и о сохранении для себя возможности вернуться и победить. Однако главная причина любви китайцев к «уходу» состоит в том, что для них отход, отступление только и создают пространство стратегического действия. Отойти — значит выявить то символическое пространство событийности, в котором, как нам уже известно, осуществляется чистая действенность. Ибо стратегия — это не просто действие, а действие с «двойным дном», включающее в себя свою противоположность, как бы «противотечение». Взаимное соответствие воздействия и отклика, «следования» и «утверждения» создаёт стратегически благоприятную обстановку, которая характеризуется принципиальной двусмысленностью каждого манёвра: все видимые «формы» войска равно реальны и нереальны, каждое действие может оказаться и подлинным, и ложным.

    Множество признаков указывает на то, что наследие Сунь-цзы приобретает необыкновенную актуальность в современном мире: огромная популярность самой книги, быстро растущее значение так называемых «тотальной» и «информационной» войн, которые призваны парализовать волю противника (посредством, как сказал бы Сунь-цзы, овладения потенциалом обстановки), предрешают исход противостояния ещё до начала боевых действий или вовсе делают их ненужными. В современном мире более чем когда бы то ни было войны нужно выигрывать до того, как они начинаются. Нет сомнения, что мудрость Сунь-цзы содержит много ценных рекомендаций и для современной корпоративной стратегии. Очень может быть даже, что в условиях анархии, сопутствующей информационной, или «постмодернистской», цивилизации, война вообще становится бессмысленной или даже невозможной[123]. Это обстоятельство лишь с ещё большей ясностью раскрывает глубинный смысл противоборства как способа сохранения жизненной целостности существования и, следовательно, как духовного испытания.

    Если человечество приходит к пониманию того, что боевые действия становятся ненужными, то не менее важно осознать и то, что главное условие победы в соответствии с идеальной стратегией, предлагаемой Сунь-цзы, — это духовные качества победителя. Противоборство оправданно и справедливо в том случае, если оно определяет уровень духовного совершенства его участников.

    Стратегия общения

    В европейской мысли «гуманистического» направления, как уже было отмечено, принято чётко различать и даже противопоставлять коммуникацию и стратегию: первое так или иначе утверждает общий интерес, второе предполагает действие в собственных интересах и нередко за счёт ущемления интересов других. Такая точка зрения с предельной резкостью выражена, например, Ю. Хабермасом, который противопоставляет стратегическое действие коммуникации следующим образом: «В то время как в стратегическом действии один деятель стремится воздействовать на поведение другого посредством угроз или обещаниями выгоды, для того чтобы продолжить их отношения в том виде, в каком это угодно первому деятелю, в коммуникативном действии один деятель стремится рационально заинтересовать другого, полагаясь на убедительность словесной формы своего предложения»[124].

    Суждение Хабермаса при ближайшем рассмотрении, однако, не кажется убедительным. Что означает «разумный интерес» в общении людей, и где критерии, позволяющие отличить его от «стратегического» взаимодействия, которое тоже может быть совершенно добровольным с обеих сторон? Во всяком случае, реальные культуры такого критерия не знают: истинная сообщительность в них предстаёт именно как предел сообщения, рациональному пониманию недоступный, так что подлинное условие единения людей — это как раз нечто настолько же непонятое и непонятное, насколько интимно внятное каждому. В этом заключается, кстати сказать, смысл любой религии. Гораздо ближе к истине М. Фуко, полагающий, что в реальной общественной практике стратегия и коммуникация накладываются друг на друга и друг друга обуславливают.

    Ошибка Хабермаса состоит в том, что он считает всеобщим лишь один из возможных видов рациональности — тот, который основывается на попытке зафиксировать отношения причины и следствия, а также соотношение цели и средств. Хабермас хочет лишить человеческое общение его секрета, свести его к общепонятным и притом формализованным постулатам. Между тем реальное (и значит, плодотворное) общение недоступно формализации и возможно лишь там, где есть творческое сотрудничество личностей, умеющих изменяться в меняющемся мире. Подлинная коммуникация проистекает из неопределённости — в своём роде вполне определённой. И только тот, кто умеет со-образовываться с реальностью, способен что-то образовать.

    Стратегическая коммуникации коренится в ритуальной практике с её идеей символической реальности и символическими формами общения. Ритуальное миропонимание предопределило и природу традиционной китайской словесности, основанной на презумпции иносказательности всякого сообщения, порождающей столь милую сердцу каждого китайца утончённую игру намёков, аллюзий, скрытых цитат и проч.

    Итак, признаем, что коммуникация и стратегия не исключают друг друга, а соотносятся между собой как поверхность и глубина единого потока человеческого существования, соответствующего пространству «междучеловеческого»[125] бытия. Китайская традиция предъявляет модель рациональности, предполагающую не просто тождество, а именно согласие между поверхностно-формальным образом жизни и её внутренней формой. Эта рациональность основана на принципе событийности, взаимопроникновения противоположностей, отношений темы и вариации. Она предполагает, что всё в мире случается одновременно и все явления возвращаются к своему прототипу. Таков мир Хаоса, где каждая вещь «находит себя», обретает свою самодостаточность в пределе своего существования, в акте бытийственной метаморфозы и в этом смысле являет собой монументальный декорум, нечто внеположенное себе и вместе с тем составляющее саму существенность бытия.

    В китайской картине мира стратегический фактор оказывается неотъемлемым свойством реальности. Аналогичным образом, в китайской политике стратегия есть необходимое основание всякого действия, ибо в рамках китайского миропонимания событие не может не иметь своего тайного, символического измерения, в известном смысле противоположного его объективной значимости. Но это обстоятельство отнюдь не мешает стратегическому действию быть выражением душевной искренности. Правда, стратегия в китайской традиции не сводится к проектной деятельности и вообще не носит субъективного характера. В своём пределе она, подобно действию Великого Пути, предстаёт как самоустранение, само-рассеивание в необозримом Поле не-сущего, которое есть Пустота, всё в себе несущая. Стратегия по-китайски находит своё завершение как раз в отсутствии стратегического планирования. Стратегия устраняется или, лучше сказать, превозмогает свою проективность в точке «чудесного совпадения» абсолютно внутреннего и абсолютно внешнего — «истока» и «исхода», «семени» и «плода», «сокровенной бездны» и «переливчатых отблесков» вещей.

    В китайской классической древности историческим фоном для продумывания такой концепции политической стратегии стали отношения между правителем и его советниками из числа свободных учёных. Эти отношения явно асимметричны: правитель всевластен и воплощает собой бесконечно действенный покой, советник знает секрет власти, не обладая ею, и посвящает себя деятельному служению своему господину. Однако в той мере, в какой правитель является конкретным лицом, действующим в конкретных обстоятельствах — а в жизни правитель только таким и бывает, — он тоже может быть объектом стратегического воздействия. Заметим, что в условиях отсутствия представительных и публичных институтов реальный шанс на претворение своих честолюбивых замыслов могло дать им только личное расположение государя. Эта проблема приобретала тем большую остроту и деликатность, что инициативу приходилось проявлять именно кандидату в министры, причём последний был совершенно бесправен и мог рассчитывать только на силу своего красноречия. Другими словами, будущему советнику приходилось действовать под знаком презумпции стратегической природы всех его действий: любые его слова и поступки неизбежно воспринимались как уловки, призванные завоевать благосклонность властителя. Естественной реакцией на такое положение дел стало стремление учёных людей предложить некий утончённый вариант стратегии, предполагавший отказ от всякого формального стратегического плана и ставивший акцент на искренности безмолвного общения. Поздние плоды подобной позиции мы можем легко опознать, если сравним, например, европейский сентиментальный роман XVIII века с появившимся в то же время наиболее совершенным китайским романом «Сон в Красном тереме», где любовная интрига тоже занимает видное место. Герои европейских романов пишут друг другу пространные письма, в которых подробно разъясняют природу и мотивы своего любовного чувства. Они могут поступать таким образом потому, что их культура предоставляет им возможность соотносить свои переживания и поступки с умозрительными понятиями и ценностями, с отвлечённым жизненным идеалом. Влюблённые в китайском романе могут лишь говорить друг другу, что чувствуют то же, что и их визави, ибо не имеют в своём распоряжении теории действительности (событие не имеет своей «идеи») и поэтому обречены говорить иносказательно.

    Интересно, что первый опыт систематического продумывания стратегии поведения царского советника мы встречаем в сочинениях Чжуан-цзы — философа, менее всего интересовавшегося государственной службой. В 4-ой главе книги «Чжуан-цзы» помещён вымышленный диалог Конфуция с его любимым учеником Янь Хоем о том, как следует служить государю. Янь Хой собрался ко двору правителя царства Вэй, человека распутного и жестокого, для того, чтобы «навести порядок в том несчастном царстве». Конфуций предупреждает своего ученика, что его попытка взять на себя роль учителя добродетели обречена на провал: нравоучительные советы только озлобят тирана. Тогда Янь Хой предлагает более осторожную тактику: «быть прямым внутри и податливым снаружи». Конфуций полагает, что и этот план неосуществим: в нём всё ещё слишком многое идёт от ума, да к тому же государь вряд ли станет ценить советника, который только потакает ему. Совет самого Конфуция требует от ученика какого-то мистического преображения всего способа существования:

    «Сделай единой свою волю: не слушай ушами, а слушай сердцем, не слушай сердцем, а слушай духовными токами. В слушании остановись на том, что слышишь, в сознании остановись на том, о чём думается. Пусть жизненный дух в тебе пребудет пустым и непроизвольно откликается внешним вещам. Только Путь сходится в пустоте…

    Войди в его ограду и гуляй в ней свободно, но не забивай себе голову мыслями о славе. Когда тебя слушают, пой свою песню, когда тебя не слушают, умолкни. Не объявляй о своих убеждениях, не имей никаких девизов. Умей жить неизбежным и в этом обрети для себя всё в себя вмещающий дом. Ты знаешь, что можно летать с помощью крыльев. Ты ещё не знаешь, что можно летать, даже не имея крыльев. Ты знаешь, что можно знанием добывать знание, но ещё не знаешь, что можно благодаря незнанию стяжать знание.

    Вглядись же в тот сокровенный чертог: из пустой золы исходит ослепительный свет. Счастье приносит прекращение прекращения. Пока же ты не придёшь к этому концу, ты будешь мчаться галопом, даже восседая неподвижно. Если твои уши и глаза будут внимать внутреннему и ты отрешишься от умствования, то к тебе стекутся даже божества и духи, что уж говорить о людях!»

    В процитированном пассаже содержатся многие ключевые понятия духовной практики в китайской традиции. Они заслуживают отдельного разбора. Пока же отметим только, что истинной стратегией «жизни в мире людей» (таково название 4-ой главы «Чжуан-цзы») предстаёт здесь отказ от умствования и возвращение к безыскусной «подлинности» существования. Влиять на других, хочет сказать Чжуан-цзы, способен лишь тот, кто умеет воистину жить сам. Путь к этой «подлинности жизни» осуществляется в два этапа, посредством «прекращения прекращения», что означает, надо полагать, сначала отказ от своей субъективности, а затем отказ от самой воли к отказу от своего «я». Результат этой двойной метанойи, или «перевёртывания сознания», — открытие осиянной безбрежности свободного духа. В этом состоянии реальной полноты бытийствования исчезает различие между субъектом и объектом, внутренним и внешним, и поэтому становится возможной безусловная сообщительность помимо всякого сообщения. По мысли Чжуан-цзы, постигший эту истину способен жить одной жизнью со всем сущим и направлять движение всего мира, не оказывая на вещи внешнего воздействия.

    * * *

    Проблемы стратегической коммуникации или, если угодно, коммуникативной стратегии, так волновавшие древнекитайских учителей политической мудрости, хорошо представлены в трактате главного теоретика школы «законников» Хань Фэй-цзы. Правитель и его советник, профессиональный администратор, признаёт Хань Фэй-цзы, нужны друг другу, но это не мешает им вести скрытое противоборство, ведь их личные интересы противоположны. Обе стороны действуют исключительно «ПО расчёту»: ни один чиновник не станет действовать во вред себе, даже если на карту поставлена судьба его государства. Более того, движимые своими корыстными интересами царедворцы днём и ночью «пристально следят за поведением государя», стремясь угадать его симпатии, желания и намерения, чтобы с выгодой для себя воспользоваться этим знанием.

    Двор государя — арена постоянной и беспощадной борьбы за выживание; и в этой борьбе все средства хороши. Правитель первый должен показывать пример здоровой безжалостности, отправляя на плаху любого сановника, который забрал в свои руки слишком много власти. Положение царедворцев осложняется ещё и тем, что им принадлежит инициатива в выдвижении планов и высказывании оценок по разным вопросам политики, в то время как правителю положено пребывать в «покое и безмолвии», и он, следовательно, имеет преимущество ответного хода. В таких обстоятельствах любое суждение советника может быть истолковано как уловка, провокация или даже прямой обман, одним словом — как прикрытие некоего тайного и непременно корыстного умысла.

    В своём трактате Хань Фэй-цзы подробно разъясняет стратегию царского советника в придворной политике. Главной целью советника должно быть завоевание доверия правителя, ибо только в этом случае есть возможность влиять на управление государством. Однако достичь этой цели чрезвычайно трудно, ибо каждое слово и поступок советника могут быть истолкованы превратно и дать результат, противоположный ожидаемому. Почти с маниакальной изощрённостью Хань Фэй-цзы перечисляет многочисленные ловушки для легкомысленных и скорых на язык политиков: если похвалить чьи-то достоинства, правитель может увидеть в этом намёк на собственные недостатки, а если, наоборот, кого-то поругать, правитель сочтёт такого советника склочником и интриганом; угождать государю, намекая на его низменные желания, — оскорбительно для него, призывать к благочестию и великим свершениям — оскорбительно тем более и т. д. Впрочем, во всех этих антиномиях дворцовых обсуждений есть одно неизменное условие: нужно уметь угождать действительным (по правилам китайской этики — непременно тайным) желаниям и при этом ни в коем случае не раскрывать их. Человек, хотя бы случайно выдавший тайну своего повелителя, должен благодарить судьбу, если уцелеет. Но от власти он будет наверняка отлучён.

    Хань Фэй-цзы сам пал жертвой придворных интриг и погиб в тюрьме. Но в его время уже имелся специальный трактат о правилах и методах общения, которые позволяют обрести власть над людьми. Он носит имя загадочного мудреца Гуй Гу-цзы, который жил в первой половине III веке до н. э. и считался наставником некоторых знатоков дипломатии и стратегии[126].

    Нетрудно догадаться, что древнекитайская придворная дипломатия воспроизводит общие положения китайской стратегии, которая в свою очередь восходит к принципам символической практики Великого Пути. Её главное правило — неприятие или, лучше сказать, преодоление непосредственного противостояния между противниками, преображение всей ситуации. «Недеяние» и «удержание цельности» — вот незыблемая основа коммуникативной стратегии в Китае. Этот идеал достижим лишь для того, кто способен преодолеть ограниченность собственного понимания, но не за счёт полагания некоего умопостигаемого единства, а способностью вверить себя неизбывной текучести, непосредственной конкретности опыта. С этой точки зрения обход или, ещё точнее, пребывание в символическом круговороте Великого Пути, где мы в одно ускользающее мгновение совершаем путь от себя к себе и приходим к себе, уходя от себя, есть признак динамизма, жизненности и вместе с тем умения упреждать и даже в известном смысле предвосхищать события. Но предвосхищать, подтверждая непреходящее. Такой обход означает в конечном счёте не уклонение в сторону, а, напротив, возвращение к полноте присутствия сущего — к состоянию, когда всякое событие, по видимости случайное, предстаёт неизбежным и необходимым.

    Практический результат подобной стратегии, как нам уже известно, заключается в утверждении равной реальности и, следовательно, равноценности, взаимозаменяемости противоположных образов действительности — присутствия и отсутствия, покоя и движения, появления и исчезновения и т. д. Это означает, что каждое действие того, кто владеет стратегической инициативой, носит характер провокации, которая может, в зависимости от развития событий, стать или реальным, или ложным манёвром. Собственно, китайский секрет успеха и есть владение именно стратегической инициативой, которая со стороны кажется как раз отсутствием инициативы, уклонением от противоборства, бесконечным ожиданием благоприятного момента, а в действительности равнозначна необыкновенной бдительности и приуготовлению к решающему удару. Есть тут (для непосвящённых) и своя тайна, ибо успех такой стратегии предрешается на уровне наших микровосприятий действительности. Соответственно, речь в данном случае не является средством выражения своих мыслей или убеждения партнёра силою логических доказательств или красноречия. Здесь слово, как и всякий явленный образ, неизменно имеет значение провокации: оно призвано побудить партнёра обнажить свои чувства и намерения. Стратегическая речь должна быть как можно менее значимой и как можно более блёклой, стёртой, уклончивой, именно — «безвкусной» (по завету Лао-цзы: «когда дао выходит изо рта, оно безвкусно»). Оно не должно никого задевать, создавать какую бы то ни было неловкость в отношениях, но оно должно иметь «далеко идущие последствия». Не слово само по себе, а словом очерчиваемое и внушающее безотчётную симпатию безмолвие — вот главное оружие мудрого сановника-стратега, который изъясняется недомолвками и иносказаниями, литературными цитатами и аллюзиями.

    Цель стратегического поведения, согласно «Гуй Гу-цзы», состоит в том, чтобы подчинить партнёра или даже собственного господина своей воле незаметно для него и, более того, — поддерживая в нём уверенность в том, что он действует самостоятельно. Всякое насильственное воздействие исключается, допустимо только «следовать» влечениям и помыслам своего визави, при том что сами эти влечения и помыслы скрытно провоцируются и даже управляются мастером стратегического общения. Этот последний обладает как бы духовным видением, необыкновенной чуткостью духа, позволяющим ему прозревать мельчайшие «семена» всех явлений и потому упреждать события, всё предусматривать. С усердием и терпением паука он плетёт сеть своих стратегем, терпеливо дожидаясь, пока намеченная жертва сама не угодит в расставленные для неё силки. Он достоин называться мудрецом потому, что обладает «сокровенно-утончённым», «опережающим» знанием. Невыразимость этого знания, его недоступность формализации как раз и делает его в высшей степени практичным и притом эффективным. Парадоксальный и тем не менее вполне здравомысленный тезис: мы можем пользоваться телевизором, не зная, как он устроен, и если нам скажут, что в коробке, которую нам дали, лежит жук, будем вести себя так, словно жук и в самом деле находится там. В сущности, именно так воздействует на нас символический язык культуры: мы принимаем его на веру и строим отношения с другими людьми, исходя из того, что все идеалы, ценности и просто памятные события, возвещаемые им, так же реальны, как стол, за которым сейчас сидим.

    Но посмотрим, как развивается стратегия общения в «Гуй Гу-цзы». Весь трактат разделяется на три части («свитка»), которые соответствуют основным этапам — или аспектам — этого процесса. В четырёх главах первого «свитка» излагаются общие принципы стратегического поведения, восемь глав второго «свитка» посвящены способам их применения, а семь последних глав касаются конкретных приёмов стратегического искусства.

    Первая глава трактата посвящена приёмам «открытия» и «закрытия» партнёра по деловому общению. Их смысл таков: для того чтобы со всей достоверностью уяснить для себя помыслы и характер других людей, мастер стратегии общения стремится либо «раскрыть» партнёра, побуждая его высказать свои заветные чувства и помыслы, либо заставить его «закрыться», то есть, умышленно противодействуя объявленным желаниям партнёра, выяснить, насколько искренни и правдивы эти заявления. «Раскрытие» и «закрытие» в равной мере относятся и к поведению самого стратега: с их помощью он завоёвывает расположение окружающих, не позволяя им установить над ним контроль. Разумеется, идеальным является такое состояние, когда эти два подхода находятся в равновесии. Но не столько хитрость, сколько именно соответствие ситуации приносит успех:

    «В разговоре о низких предметах следует вникать в подробности. В разговоре о возвышенных предметах следует обращать внимание но великое. Тогда, если нужно, не останется ничего скрытого, и, если нужно, не будет ничего явленного, и любая цель станет доступной. Можно будет убедить в своей правоте и одного человека, и свою семью, и всё царство, и целый мир».

    Вторая глава продолжает эту тему, ставя акцент на приоритете молчания и сокрытости перед самовыражением: «речь другого человека — это деятельность. Моё молчание — это покой. Следуй чужим речам и вслушивайся в чужие слова. Коли речи кажутся неразумными, доискивайся до причины, и смысл сказанного непременно раскроется… Это подобно тому, как расставляют силки, желая поймать зверя: чем шире расставишь, тем обильнее будет добыча. Путь согласуется с этой истиной: стоит лишь правильно рассчитать ход событий, и добыча сама попадётся в расставленные сети. Вот так же нужно ловить человека, постоянно охотясь на него силками».

    И далее следуют советы, хорошо иллюстрирующие природу китайской стратегии как «действия от противного» или такого действия, где цель как бы противостоит средству:

    «Тот, кто желает выслушать другого, должен хранить молчание. Тот, кто хочет показать себя, должен прежде скрыться. Тот, кто хочет возвыситься, должен сначала побыть внизу. Тот, кто хочет приобрести, должен сначала отдать. Тот, кто желает узнать затаенные чувства другого, сначала должен выставить образы и сопоставления, а потом поощрить его высказывать свои суждения».

    В третьей главе главное внимание уделено одному интересному обстоятельству в человеческом общении: родство душ и взаимная симпатия может обнаружиться между людьми, не имеющими возможности тесно общаться друг с другом. Более того, само чувство общности в отношениях с другими переживается нами на фоне сознания дистанции, нас разделяющей. Это даёт возможность воздействовать на человека и даже управлять им как бы на расстоянии, без долгих объяснений, клятв в верности и т. п. Чтобы добиться расположения властного лица, нужно знать, чем можно тронуть, «зацепить» его сердце. «Благосклонного внимания государя добиваются так, как подбирают ключ к замку». И здесь нужно уметь быстро менять свои планы и формы убеждения. В любом случае «мудрый не задумывает действий, которые не соответствуют обстоятельствам и неугодны государю».

    В четвёртой главе даются советы касательно обострённого чувствования ситуации, сопутствующего духовной бдительности. Мастер общения должен уметь замечать малейшие «трещины», то есть слабые места в образе мыслей партнёра, и умело пользоваться ими для того, чтобы добиться с этим партнёром доверительных отношений, так сказать, «влезть в его душу». Аналогичным образом, он должен видеть едва наметившиеся «трещины» в собственной позиции и немедленно устранять их. Речь идёт, конечно, об известной нам способности прозревать «семена» явлений и, говоря словами Лао-цзы, «разрешать все затруднения до того, как они проявятся». Отличный совет для любого менеджера! Для этого требуется уметь оценить «потенциал обстановки» и последовательно овладевать им. Его главное оружие — всё та же способность предвидения, превосходящего простую предусмотрительность: «Мудрый знает момент, когда назревает опасность, и заблаговременно старается обезопасить себя. Он судит о вещах сообразно переменам в мире, составляет проницательные расчёты и планы и примечает всё вокруг себя — от осенней паутинки до горы Тайшань. Распространяя в мире свою мудрость, он предотвращает малейшие недобрые поползновения».

    Пятая глава озаглавлена «Воодушевляй и подчиняй», и речь в ней идёт о наиболее эффективных способах привлечения к себе людей. Комментатор трактата Тао Хунцзин суммирует главное правило в следующих словах:

    «Сначала нужно громко похвалить человека, и тогда он сполна проявит свои чувства и намерения. А потом, в зависимости от его пристрастий, его следует обуздать и стреножить». Следуя этой стратегии, мудрый никогда не будет в убытке, ибо он «предлагает нечто пустое, а приобретает нечто действительное».

    Тема шестой главы — умение правильно определять, с кем и против кого дружить, ведь находиться в союзе со всеми невозможно. Более того, умение отдалиться от кого-то тоже может быть эффективным способом обретения господства. В любом случае «необходимо прежде всего всё тщательно взвесить, принять твёрдое решение, а потом действовать в соответствии с принципом «воодушевляй и подчиняй». Но это искусство «начинается с познания собственного таланта и разумения, честного сопоставления своих достоинств и недостатков, успехов и неудач в отношениях с другими людьми».

    В следующей, седьмой главе даются подробные советы о том, как определять соотношение сил и сильные и слабые места царства или отдельного человека. Тут есть свои простые хитрости: «Проницательность заключается в том, чтобы в мгновения великой радости человека примечать его заветные желания, ибо в его желаниях раскрываются его чувства. Когда же с ним случится беда, надо примечать, чего он более всего боится. Ибо в его страхах тоже проявляются его сокровенные чувства…

    Заблаговременно приготовиться к тому, что должно случиться, — дело самое трудное. Вот почему говорят: «Искусство проницательности применить всего сложнее». Это значит, что нужно строить расчёты и планы в зависимости от обстоятельств. Для этого нужно постигать исток всякого дела, каковой есть импульс внутренней силы всего живого. Владеющие секретом проницательности облекают эту силу в красивые слова и составляют из них изящные сочинения, а потом на их основании судят».

    Восьмая глава посвящена искусству «угождения», которое объявляется основой проницательности. Автор советует: «Утончённо угождать человеку надобно, сообразуясь с его желаниями. Так можно всё глубже и глубже проникать в его внутреннюю жизнь. Если ваши предположения совпадают с его тайными помыслами, эти помыслы обязательно проявятся в его поведении. Подлаживаться к человеку следует крайне осторожно — примерно так, как, осторожно разрывая землю, сажают в неё зёрнышко… Те из древних, кто владел искусством подлаживаться к людям, были подобны рыбакам, забрасывающим в воду свои удочки и терпеливо дожидающимся улова. Нужно только кинуть в воду наживку, и рыба приплывёт сама…»

    Образ рыбной ловли даёт автору возможность напомнить, что «угождение» есть проникновение в скрытые «семена» событий — усилие непрерывное и, по сути, нравственное. Это скрытое подвижничество проявляется вовне как неоспоримый авторитет и слава, которой без принуждения покорны люди:

    «Мудрый вынашивает свои планы втайне, оттого его и зовут «божественным». Свершаются же его планы на виду у всех, поэтому его зовут «сиятельным». Когда говорят: «Дело делается целый день», то имеют в виду накопление совершенства. Народ благодаря этому обретает покой, но сам не знает, чему обязан таким благом. За тем, кто накапливает в себе совершенство, народ идёт без принуждения, сам не зная почему. Он только уподобляет такое правление «божественной осиянности».

    Тема девятой главы — типы разговоров и речей. Вот её главный вывод: «Если, ведя разговоры, не ошибаться в выборе нужного вида речи, в делах не будет неустройства. У того, кто никогда не изменяет этой мудрости, речи всегда будут иметь смысл. Тогда вы не зря будете обладать богатством и знатностью: слух ваш будет ясно улавливать подлинное, ум будет ясно видеть истину, а речь будет казаться окружающим драгоценной и чудесной».

    В десятой главе говорится о правилах составления и осуществления планов. Знаток общения должен уметь действовать «от противного», добиваясь результата, казалось бы, противоположного используемым средствам. Стратегический компонент в поведении — это всегда манёвр, который представляет собой «действие наоборот», «действие от обратного» (фань). О том, что в «мудрых речах всё говорится наоборот», сказано ещё в «Дао-Дэ цзине». В «Гуй Гу-цзы» даются, в частности, такие советы:

    «Подлаживаясь к человеку, запугивай его, чтобы он не был уверен в себе. Указывая ему возвышенные цели, побуждай его к необдуманным действиям. Незаметно испытывай его личные качества. Угождая его тайным помыслам, завоёвывай его доверие. Поставив его в затруднительное положение, стесняй его действия. Приведя в замешательство, обманывай его».

    Советы эти, как видим, предполагают обладание, помимо прочего, душевной прямотой и стойкостью.

    Заключительный пассаж главы гласит:

    «Путь мудрецов сокрыт и невидим. Чтобы следовать ему, потребны не только преданность, доверие, человечность и справедливость. Суть его — срединность и прямота, и не более того. Только с тем, кто постиг эту истину Пути, можно беседовать всерьёз. Тот, кто способен претворить эту истину, сможет наставить на путь истинный всех людей в мире — и близких, и дальних».

    Две следующие главы посвящены соответственно искусству принятия решений и важности действий, соответствующих действительности, точнее — «импульсу» течения событий. Их главная идея заключается в воспитании всё той же духовной чувствительности, которая дарует незаметное господство над миром. Автор заключает: «Первое дело — зрящее всюду око. Второе дело — витающее всюду ухо. Третье дело — сиятельная мудрость. Духовно просветлённое знание способно видеть за тысячу ли и прозревать то, что сокрыто от взоров извне».

    Заключительная часть трактата, включающая в себя семь небольших эссе, посвящена главной предпосылке стратегического успеха — духовной просветлённости мудрого. Ибо способность подчинять своей воле других даётся только тому, кто знает себя, то есть умеет соотносить свои поступки и слова с обстановкой, не впадая в меланхолию и самоуничижение, ибо он знает, что в полной мере обладает «подлинностью» жизни и потому всегда и во всём достоин успеха. Мало знать свой характер, свои силу и слабости. Нужно уметь, подобно необыкновенному мяснику из рассказа Чжуан-цзы, «вскармливать в себе жизнь», ощущать саму «животворность жизни». Ибо нашим действительным успехом может быть только сама наша жизнь — без страхов, без домыслов, без соперничества. Здесь автор говорит языком даосов: мудрый должен быть духовно «пуст» и «брать жизнь от Неба», чтобы обрести «полноту жизненной силы» и тем самым достичь вершины духовного просветления. Он должен, храня чистый покой, взращивать в себе возвышенную волю, ибо только воля порождает разумность. Он должен оберегать целостность и сосредоточенность душевной жизни. Только так он обретёт способность опознавать слабые места противника и эффективно использовать свою силу. Действует же он, сообразуясь с круговоротом Великого Пути, превращая отход в обход и делая его условием неотразимого удара. Наконец он добивается успеха и изменяет мир внутренним усилием: его власть — награда за его духовный подвиг.

    Итак, в трактате «Гуй Гу-цзы», как и в разговоре Конфуция с его учеником в книге «Чжуан-цзы», залогом успешной стратегии выступает та «сокровенная добродетель», которая взращивается — неприметно, но непрерывно — доскональным постижением самой безусловной и естественной реальности: метаморфоз самой жизни. Китайская традиция утверждает очень последовательную, целостную и фундированную концепцию стратегии, укоренённой в самой жизни: успех даётся только тому, кто достиг вершин нравственности, а добродетелью обладает лишь тот, кто обрёл полноту жизненных сил, здоровое и радостное самочувствие жизни.

    Мы должны заключить, что все хитрости коммуникативной стратегии оправдываются и вообще становятся действенными только в том случае, если человек возвращается к первозданной, простейшей данности жизни и следует самому естественному, непроизвольному импульсу в общении с людьми. Можно даже сказать, что искусство общения, развиваемое Гуй Гу-цзы, сводится к обеспечению или, точнее, непрерывному возобновлению внутренней сообщительности посредством установления внешних барьеров в общении. Если здесь и есть какая-то нарочитая усложнённость, то лишь целиком создаваемая человеческим разумом и человеческой культурой. Оттого эта человеческая сложность столь же по-человечески иронична. А главное, она воспитывает убеждение в том, что успех даётся правильному человеку. Такая стратегия на самом деле восстанавливает в правах мораль и примиряет культуру с жизнью, а власть — с мудростью. Ничего удивительного, что она стала — и остаётся до сих пор — органической частью не просто китайского миропонимания, но жизненного идеала китайцев.

    Правда, «возвращение к подлинности», проповедуемое учителями китайской стратегии, предполагает отказ от внешней идентичности, некую абсолютную анонимность, безвестность, которая, пожалуй, невыносима для обыкновенного человека. Но на то мудрец в Китае и стратег — над всеми властвующий и для всех непостижимый.

    Экскурс. О ведении переговоров с китайцами

    В свете сказанного выше о природе китайской стратегии будет полезно и поучительно обратиться к практическим вопросам общения в китайской среде и, в частности, к такой волнующей многих деловых людей теме, как особенности ведения переговоров с представителями китайских компаний и учреждений. Неподготовленного человека ожидает на этом поприще немало неожиданностей, главным образом, неприятных. Более того, даже опытному и понимающему иностранному переговорщику добиться успеха в этом, без преувеличения говоря, почти ритуальном испытании отнюдь не просто.

    Прежде чем перейти непосредственно к переговорному процессу, отметим два важнейших фактора, которые определяют подход к нему китайцев и используемые ими методики общения. Первый — его можно условно назвать «внутренним» — имеет отношение к принципам организации китайского социума. Второй, «внешний», касается собственно стратегического действия.

    Говоря о первом факторе, нужно напомнить, что китайское общество отличается концентрацией власти в высших эшелонах управленческого аппарата и отсутствием механизмов делегирования полномочий низшим звеньям администрации. В результате даже управляющие среднего звена — например, начальники отделов — неспособны принимать какие-либо решения, выходящие за рамки их текущих дел. Свойственная же китайским корпорациям обстановка глухого соперничества и фракционной борьбы, порождаемая зависимостью нижестоящих служащих от их начальников, делает и подавно невозможным любое проявление инициативы со стороны отдельных служащих. Не помогают никакие уговоры и посулы, ни даже перспектива очевидной выгоды для компании: приверженность к консенсусу перевешивает в китайских служащих все прочие соображения, тем более что выгода отдельного лица в том или ином проекте далеко не так очевидна, а наказание за усердие не по чину почти неотвратимо.

    Как бы там ни было, принятие решения в китайской фирме — это всегда прерогатива хозяина. В условиях современного Китая с его системой жёсткого партийно-правительственного контроля это означает, что решительно все вопросы, возникающие в ходе переговоров, должны пройти согласование и утверждение в руководящих органах местной, провинциальной, а в особо важных случаях даже центральной администрации, тем более что в Китае многие фирмы, занимающиеся внешней торговлей, фактически являются дочерними структурами этих начальственных органов. Кроме того, в китайской системе управления низовые звенья и не располагают полнотой информации, необходимой для принятия стратегических решений. Разумеется, необходимость для китайской стороны заручаться одобрением начальства по всем вопросам, обсуждаемым на переговорах, сильно затягивает заключение контрактов, что самих китайцев по ряду причин, о которых будет сказано чуть ниже, ничуть не смущает, а вот иностранцев заставляет изрядно поволноваться. Опросы, проводимые среди иностранных бизнесменов, имеющих большой опыт жизни в Китае, показывают, что больше всего в Китае их раздражают две вещи: привычка китайцев курить в присутственных местах и медлительность в решении вопросов, касающихся бизнеса, в том числе самых рутинных.

    Факторы из «внешнеполитического» ряда связаны с принципиально иным по сравнению с Западом подходом к переговорам и контрактным отношениям. Западные деловые люди, особенно американцы, относятся к заключению контракта лишь как к эпизоду в своей профессиональной деятельности и выгодной сделке, увеличивающей состояние фирмы, поднимающей её репутацию и т. д. Подписание контракта не предполагает установления особо доверительных и тем более дружеских отношений с китайскими партнёрами, зато требует чёткого соблюдения установленных контрактом обязательств. Совсем иначе относятся к вступлению в партнёрские отношения с иностранцами китайцы: для них речь идёт о принятии каких-то незнакомых, чужих, именно «внешних» (как называют иностранцев в языках Дальнего Востока) лиц в категорию «своих», дружественных людей, непременно пользующихся вашим личным доверием. Поэтому на начальном этапе общения представители китайской стороны, как правило, потчуют своих предполагаемых иностранных партнёров высокопарными рассуждениями о взаимных интересах, о важности построения дружбы между народами, искренности и преданности в дружеских связях и т. п., каковые тирады воспринимаются их западными визави, естественно, с недоумением, недоверием и даже неприязнью, ибо в них видят только упражнения в пустопорожней риторике, представляющие собой, возможно, какую-то тактическую уловку. Однако всё дело в том, что китайцы не имеют иного способа санкционировать ведение переговоров.

    Эта ориентация на обязательно дружеский и долгосрочный характер контрактных отношений обуславливает и принципиально иной подход китайских чиновников и предпринимателей к выполнению контракта: отдельные его пункты не считаются догмой, обязательной для исполнения, ведь в отношениях между друзьями формальности не столь уж важны. Изменить в одностороннем порядке условия уже заключённого контракта — не такое уж редкое явление в Китае, скорее даже правило. Как пишет по этому поводу Л. Пай, «американская цель — это обязывающее соглашение, гарантируемое устойчивой правовой системой. Китайцы же видят стабильность не в силе закона, а в силе человеческих отношений. Контракт устанавливает то, что в основе своей является личными отношениями»[127].

    Дружеские отношения по-китайски, кстати сказать, не предполагают ни равенства, ни даже личной искренности в общении. По крайней мере, из двух друзей кто-то должен быть старше. Принимаются в расчёт положение в обществе, известность, размеры состояния, учёность и прочие факторы. Наконец, дружба в Китае — это всегда способ взаимного удостоверения «лица» и должна соответствовать этому требованию, каким бы лицемерным ни выглядело поведение друзей на китайский лад.

    Китайский идеал дружбы неизменно предполагает стремление втянуть «друга» в орбиту своего влияния, заставить его играть по своим правилам. Это особенно заметно в отношениях Китая со странами Запада и Россией: раз Китай имеет с ними отношения «дружбы» и «стратегического партнёрства», то чуть ли не нравственным долгом этих стран является оказание технической и прочей необходимой ему помощи. Разве тот, кому повезло в жизни больше, не обязан помогать своему нуждающемуся другу? Впрочем, в предъявляемом китайской стороной своим иностранным партнёрам требовании непременно иметь «дружеские» отношения есть и более глубокое измерение, которое, как правило, остаётся незамеченным западными наблюдателями. Я имею в виду символическое пространство «единого сердца», которое только и делает возможным овладение «силой обстоятельств» или, говоря отвлечённее, обладание стратегическим преимуществом. Именно состояние «дружбы» даёт одной из «дружественных сторон» право определять характер «текущего момента», сам тип наличной ситуации (то, что по-китайски именуется гэ цзюй), что позволяет артикулировать и оправдывать конкретные цели и действия. Ибо сердцевиной «типа ситуации» или «потенциала обстановки», её внутренним стержнем является некая ось возрастания качества, акт «животворения жизни», в котором удостоверяется преемственность беспредельной цельности «мирового сердца» и всеобщей предельности существования или, говоря языком китайской традиции, преемственность Беспредельного (у цзи) и Великого Предела (тай цзи).

    Ясно, что для китайской стороны переговорный процесс изначально представляет собой средство достижения стратегического преимущества. Попытка использовать таким образом контрактные отношения, естественно, наталкивается на сознательное, а чаще бессознательное сопротивление противоположной стороны. Это обстоятельство, впрочем, ничуть не ослабляет упорство китайцев в достижении их неизменной, в своём роде даже неотменяемой цели. В конце концов, они отстаивают не столько свои коммерческие интересы, сколько общую «политическую платформу» и притом не просто в смысле сохранения существующего режима. Будем помнить, что китайская стратегия исходит из презумпции «следования другому», и в отсутствие вызовов извне китайская корпорация может находиться сколь угодно долго в режиме как бы внутренней самодостаточности, пассивного ожидания, которое на деле отнюдь не равнозначно косной помрачённости. Просто здесь ещё не существует стратегического взаимодействия, и, следовательно, ещё не существует никакой качественной определённости существования. Возможность с лёгким сердцем уклониться от общения в тех случаях, когда оказывается невозможным подтвердить своё стратегическое преимущество, объясняет, почему переговоры с китайцами, вообще говоря, редко приводят к реальному результату. И, кажется, совсем не бывает так, чтобы этот результат не фиксировал явный выигрыш китайцев.

    Сказанное выше помогает понять три очень важные особенности отношения китайцев к переговорному процессу. Первая состоит в том, что для китайцев самоценна сама форма переговоров: протокол встреч и их церемониальная обстановка, жесты и формулы вежливости в общении сторон, знаки дружеского участия и единения, удостоверяемые речами, банкетами, экскурсиями, пикниками и проч., составляют смысл и удовольствие жизни для китайцев и не обязательно должны подкрепляться какими-то реальными результатами.

    Вторая особенность заключается в чрезвычайно большой роли, которую играет в переговорах посредник. Последний может быть выбран в соответствии с разными критериями, но обязательно на основании опыта личного общения представителя одной из сторон. Напомню, что доверие в китайском обществе передаётся только посредством личных связей, и для китайца вообще невозможно вступить в переговоры, не имея поручителя, гарантирующего достоинство противной стороны (об этом же напоминает обязательное на Дальнем Востоке требование предоставления рекомендательных писем, что почти совершенно исчезло в России). Именно посредник должен первым предъявить китайской стороне повестку дня переговоров, и он же продолжает играть важную роль и в ходе переговоров, улаживая возникающие разногласия. Без преувеличения можно сказать, что правильный выбор посредника — один из залогов успеха на переговорах с китайцами. И наоборот: неудача переговоров обычно является следствием ошибки в выборе посредника, который не обладает достаточным авторитетом и доверием в глазах китайской стороны.

    Третья особенность китайской манеры ведения переговоров заключается в том, что китайская сторона склонна обсуждать одновременно все пункты контракта вне определённой логической последовательности. Подобная манера тоже прямо вытекает из китайского миросозерцания, склонного к целостному восприятию действительности и оперирующего хаотическим наборов символических типов, каждый из которых вполне самодостаточен и, как Лейбницева монада, потенциально вмещает в себя весь мир, так что для китайца в жизни не бывает мелочей и решительно каждый момент существования может оказаться дверью к истине бытия.

    Суммируя теперь особенности китайского и западного (в особенности американского) подходов к переговорам, мы можем сказать, что западное отношение к переговорам характеризуется индивидуализмом и эгалитаризмом, стремлением выстраивать отношения в логической последовательности, предпочтением к коротким, деловым, неформальным и непосредственным контактам, тогда как китайцы ценят корпоративность и иерархию, целостный подход к предмету, «сердечное» общение, а реализуются эти принципы через долгосрочное и косвенное, в особенности церемонно-обходительное общение.

    Посмотрим теперь, как отмеченные выше предпосылки стратегической коммуникации проявляются в конкретных обстоятельствах переговорного процесса. Ниже сформулированы наиболее распространённые приёмы, используемые китайской стороной для обеспечения своего стратегического преимущества.

    1. Обеспечение выгодного места и времени переговоров

    В соответствии с установками китайской стратегии, обеспечить выгодное для себя место и время переговоров — значит уже завоевать немалое преимущество в предстоящем общении. Подобно тому, как на войне важно первому занять наиболее удобные позиции на месте грядущего сражения, переговоры с иностранными представителями лучше вести у себя дома. Преимущество здесь прежде всего психологическое: принимающая сторона автоматически приобретает более высокий статус перед лицом приезжих. В этом соотношении угадывается нехитрая презумпция: вы приехали к нам — значит, вам переговоры нужнее, чем нам, и вы — слабейшая сторона. К тому же приезжий, уже проделавший большой путь и жаждущий достичь договорённости, психологически более склонен к уступкам. В китайской истории правители Срединного царства, конечно же, неизменно сами принимали иностранные посольства, представителей которых они рассматривали как данников и вассалов, и никогда сами не отправлялись с визитом в соседние страны.

    Кроме того, китайские власти издавна стремились создать у иностранных послов впечатление, что в «Срединном государстве всего имеется в изобилии». Эта часть дипломатического протокола уже имеет отношение к другому важному преимуществу хозяина перед гостем: возможности манипулировать гостем или, по крайней мере, внушать ему свою точку зрения, определяя его распорядок дня, программу визита, его досуг и т. д. Всё это позволяет с наибольшей эффективностью определить личные качества приезжих — дело совершенно необходимое ввиду уже известного нам «дружественного» характера любого общения в китайской культуре. Заодно можно проверить серьёзность намерений прибывшей делегации, объявив, например, перерыв на переговорах, который может неожиданно затянуться. Поведение гостей в такой ситуации способно многое раскрыть и в их планах, и в их личных качествах.

    В современной дипломатии по понятным причинам возможности применения подобных приёмов резко ограничены. Но в мире бизнеса они практикуются очень широко и даже, можно сказать, являются правилом для китайской стороны. Что касается времени проведения переговоров, то и здесь возможностей для манёвра в международной сфере очень немного. Однако на уровне переговоров между частными лицами в самом Китае этот фактор играет немаловажную роль. Примечательная деталь: современные китайские бизнесмены в отличие от их западных коллег, как правило, не имеют фиксированного расписания предстоящих деловых встреч, но предпочитают договариваться о них по мобильному телефону непосредственно перед тем, как они состоятся. Несомненно, главным фактором здесь является наличие благоприятного момента для встречи с данным партнёром. Успешная стратегия для китайского предпринимателя — это едва ли не в первую очередь знание того, когда нужно уклониться от встречи, а когда — навязать её. Ибо каждая встреча — как мини-сражение, в которой можно одержать победу, а можно потерпеть поражение.

    2. Инициатива в определении принципов переговоров

    О значении этого приёма и формах его осуществления уже говорилось выше. Переговоры трактуются китайской стороной как заявка на длительные и дружественные, вполне доверительные отношения (что, помимо прочего, позволяет китайским участникам сделки открыто обсуждать способы удовлетворения их личных материальных интересов). Такая позиция китайской стороны имеет, как уже было сказано, двоякий смысл: во-первых, она служит оправданием совместных действий с незнакомцами и чужаками, с которыми никаких отношений иметь не полагается; во-вторых, предоставляет эффективные способы навязывания противной стороне своих правил игры, нередко даже повестки переговоров, что, конечно, значительно облегчает достижение выгодных для себя целей. Эта позиция, наконец, позволяет соблюсти ритуальный декорум переговоров, который для китайцев всё ещё имеет самодовлеющее значение. Обычно переговоры, особенно на государственных предприятиях, используются как предлог для проведения многолюдных банкетов, на которые расходуются средства из специального фонда для приёмов иностранных гостей — отличная возможность для руководства предприятия потратить большие деньги на себя без риска быть объявленными злостными растратчиками. Переговоры как таковые могут и не иметь для руководства предприятия никакого значения — всё равно незнакомые чужеземцы могут не внушать доверия, да и все решения по переговорам принимаются наверху.

    Набор исходных положений для переговоров не отличается разнообразием. Как правило, гостям приходится выслушивать с неизменной серьёзностью произносимые речи о важности международного сотрудничества и дружбы между народами, безупречном послужном списке руководства данной компании или предприятия, высоких нравственных качествах руководителей местной администрации и т. д. Нет недостатка и в заверениях о готовности в будущем всегда приходить на помощь новым друзьям. Подобные обещания, по моему опыту, никогда не сбываются в реальной жизни, но неизменно вызывают сочувственный отклик в несведущих иностранцах.

    Если надо противостоять давлению противной стороны, то в ход обычно идут аргументы, касающиеся верховенства национального суверенитета, китайской специфики, необходимости помощи слабейшему и т. п. Кроме того, китайцы и в не меньшей степени японцы обладают способностью совершенно не реагировать на вопросы и даже настойчивые расспросы, на которые они по какой-то причине не хотят отвечать, и сколь угодно долго с полным бесстрастием держать такую оборону.

    В ряду этих начальных тактических приёмов на переговорах большое значение придаётся правилу: «Кто скажет первый, тот первый погибнет»[128]. Оно имеет, конечно, очевидную прагматическую подоплёку, но уходит корнями в «метафизические принципы» духовной практики, а именно: духовное бодрствование, обострённое духовное «чутьё» предполагает полный покой, сосредоточенность и как бы пассивность духа, о чём напоминает популярная поговорка мастеров боевых искусств: «Он не двигается, и я не двигаюсь. Он двинулся, а я двинулся прежде него».

    3. Использование слабостей партнёра

    Важное звено в переговорной стратегии китайцев — использование личных слабостей их визави. Не в последнюю очередь ими завязываются разговоры о личных увлечениях и интересах партнёров, а также устраиваются визиты в рестораны, бары с караоке, массажные кабинеты и прочие любимые места отдыха китайских богачей и начальников. В самом деле, проще всего добиться от человека больших уступок, доставляя ему маленькие плотские удовольствия и к тому же становясь его как бы доверенным другом. В любом случае совместные посещения увеселительных заведений являются частью стратегии установления «дружеских» отношений с иностранными партнёрами. Тот факт, что подобная тактика осуществима только на китайской территории, отчасти объясняет то усердие, с которым китайские компании добиваются проведения переговоров именно у себя дома.

    4. Навязывание партнёру чувства стыда

    Иностранный партнёр нередко с гораздо большей готовностью идёт на уступки, если чувствует себя неловко или неудобно перед китайскими хозяевами. Поэтому китайская сторона не упускает случая внушить своим гостям чувство неловкости или стыда за своё поведение. Всякого рода вольности и тем более прямые нарушения приличий, допущенные гостями во время совместных развлечений, доброжелательные китайские хозяева с удовольствием припомнят им на следующий день во вполне официальной обстановке переговоров. Другой не менее распространённый приём — публично ловить партнёров по переговорам на непоследовательности и противоречивости высказываний, особенно когда речь идёт о попытке дезавуировать выгодные китайской стороне предложения, даже если они были сделаны в неофициальной обстановке или в откровенно шуточной форме. Отсюда совет соотечественникам: не шутите в русском духе в обществе китайцев. Ваше чувство юмора всё равно не будет оценено по достоинству, а если шутка бросает хотя бы пятнышко на репутацию присутствующей женщины, то она вполне может обернуться полным фиаско в деле установления дружеских связей.

    5. Всестороннее использование фактора времени на переговорах

    Время — один из самых важных факторов переговорного процесса, и китайская стратегия коммуникации основывается прежде всего на искусном и всестороннем его использовании. Один из самых распространённых приёмов в этой связи — затягивание переговоров. Отчасти это явление, столь раздражающее деловых людей Запада, для которых время — деньги, объясняется особенностями китайской системы управления: необходимостью получать одобрение решительно по всем пунктам подготовляемого договора. Но в значительной мере мы имеем дело и с проявлением некоторых фундаментальных принципов китайского стратегического мышления. Время в китайской стратегии не имеет механического измерения, но сводится к единовременному событию и, следовательно, к реальному переживанию длительности. Другими словами, время включает в себя некую всевре-менность, предстающую как ускользающее мгновение счастливого случая (см. гл. 4). Но по этой же причине в китайском миропонимании стратегическое поведение предполагает способность в любой момент «отключиться» от внешнего общения и вернуться к состоянию самодостаточного «бдения», которое кажется состоянием пассивного (но самодостаточного) ожидания благоприятного момента. Мы имеем здесь дело, в сущности, с известной нам из стратегии Сунь-цзы соположенностью, внутренней соотнесённостью «потенциала обстановки» и молниеносного решающего «удара».

    Никакая остановка во взаимодействии не отменяет для китайского переговорщика-стратега возможности и даже неизбежности стратегического (без)действия. В деловой практике это может выражаться — гораздо чаще, чем хотелось бы европейским партнёрам — в предложении заново обсудить уже обсуждённые и, казалось бы, решённые вопросы готовящегося соглашения. Ещё чаще бывает так, что уже на завершающей стадии переговоров китайская сторона выдвигает новые, более жесткие требования. Отказ противной стороны удовлетворить их ничуть не смущает китайцев: неистощимое терпение — их главный козырь в любых переговорах.

    Особенно часто китайская сторона ужесточает свою позицию именно на заключительном этапе переговоров, когда вроде бы уже виден свет в конце туннеля. Расчёт здесь тоже простой, но верный: в такой ситуации противная сторона из желания поскорее достичь результата с большей готовностью пойдёт на уступки. Нередко бывает и так, что, создав по собственной инициативе последнюю неразрешимую трудность на переговорах, китайская сторона вдруг сама идёт на уступки, на деле отказываясь лишь от своих дополнительных и явно завышенных требований. В результате она получает то, что и хотела получить, ибо противная сторона, конечно же, воспринимает эту последнюю (и, в сущности, первую!) специально подготовленную уступку как свою победу. Впрочем, подписание соглашения, по китайским представлениям, не отменяет самой ситуации стратегического противоборства под оболочкой «большой дружбы». Как уже говорилось, стремление дезавуировать отдельные пункты заключённого договора и навязать партнёру новые правила игры — обычная практика в Китае.

    На эти приёмы есть свой асимметричный ответ: в некий решающий момент разоблачить поведение китайской стороны как стратегические уловки и обвинить её в своекорыстии и неискренности, тем самым лишив «лица». Такой демарш следует совершать в приватной обстановке, придав ему форму намёка, то есть всего лишь угрозы потери «лица». В противном случае будут потеряны не только переговоры, но и всякие возможности ведения дел в Китае в будущем. Однако действует этот приём безотказно, если, конечно, китайская сторона действительно заинтересована в сотрудничестве. С японцами иногда помогает и простое выражение недовольства, слегка выходящее за рамки приличий. Один мой американский знакомый, бывший управляющий крупной электронной фирмы, рассказал мне, что как-то вёл долгие и безрезультатные переговоры с представителями японской компании. В какой-то момент, не выдержав, он стукнул по столу кулаком и воскликнул: «Bullshit!» К его удивлению, через два часа японцы принесли ему на подпись договор, в котором были учтены все требования американской стороны. С китайцами, впрочем, такие номера не проходят.

    В любой случае не следует забывать, что в китайской среде терпение и упорный труд даже в самых неблагоприятных условиях — едва ли не высшие добродетели, и они ценятся сами по себе. Трудно, если вообще возможно, найти европейца, который способен обойти даже самого обыкновенного китайца в этом плане.

    6. Обязательность торговли о цене

    Цена на товары и услуги, заявляемая на переговорах, — всегда предмет торга для китайцев, поскольку для них это вопрос сохранения «лица». Чтобы добиться своей цели, китайские переговорщики используют весь арсенал своих приёмов, но прежде всего свой главный козырь — железобетонное терпение и столь же несгибаемое упорство. Сбить цену китайского продавца помимо специально подстроенных «уступок» — задача для европейца практически невыполнимая. Торгуясь о цене, китаец до некоторой степени руководствуется и обыкновенным здравым смыслом, который подсказывает ему, что продавец всегда может снизить свою первоначальную цену, как бы ни была она низка, ещё, по крайней мере, на четверть и более. Аналогичным образом китайцы, выехавшие на заработки за границу, относятся к предлагаемой им заработной плате: какова бы она ни была, они требуют поднять её на 30–40 %. не интересуясь тем, насколько их требования разумны и справедливы. Правда, чтобы торговаться на этот счёт, нужно иметь какие-то «стратегические преимущества», и здесь китайцы пускают в ход свои аргументы о важности «искренней дружбы» «культурного обмена», пользы познания «китайской мудрости» и т. п.


    Примечания:



    1

    На русском языке образчиком такой апологетической литературы является книга: Чэнь Кайкэ. Конфуцианство и «культура предприятия» в современной Восточной Азии. — Москва: Институт Дальнего Востока РАН, 2001.



    10

    Цзэн Шицян. Чжунго гуаньли чжэсюэ (Философия китайского менеджмента), 3-е изд. — Тайбэй: Саньминь, 1981, с. 14.



    11

    S.G. Redding. Weak Organizations and Strong Lineages. Asian Business Networks, ed. by G. Hamilton. — Berlin: de Gryuter, 1996, p. 36.



    12

    Chen. Asian Management Systems. — London & New York: Routledge, 1995, p.86.



    105

    G. Bachetard. La poetique de reverie. — Paris: Presses Universitaires de France, 1971.



    106

    М.Е. Porter. Competitive Strategy: Techniques for Analyzing Industries and Competitors. — New York: Free Press, 1985.



    107

    R. D. Stacey. Dynamic Strategic Management for the 90s. — London: Kogan Page, 1990, p. 17.



    108

    Такое определение предлагает, в частности, Р. Уиттингтон. См. R. Whittington. What is Strategy — and does it Matter? — London: Routledge, 1993, p. 28 ff.



    109

    CM. P. Shrivastava. Is Strategic Management Ideological? — Journal of Management Vol. 12, 1986, #3.



    110

    S. Cummings. ReСreating Strategy. — London: SAGE Publications, 2002, p. 256.



    111

    Как утверждается в начальных строках древнего трактата «О человеческом существе», «самое ценное в человеческой сущности — срединность и гармоничность». Русский перевод этого трактата, выполненный Г.В. Зиновьевым, помещён в книге: Искусство властвовать. — Москва: Белые альвы, 2001.



    112

    Такое господство, конечно, отличается от принятого в современной литературе более узкого понимания господства как прерогативы отождествлять реальность с тем или иным представлением о ней. О значении такого рода образов для завоевания и удержания стратегической инициативы будет сказано ниже.



    113

    Чжу Минвэй. Чжунго гуаньли вэньхуа лунь (О китайской культуре менеджмента). — Шанхай: Лисинь хойцзи, 2000, с. 21.



    114

    Комментированный перевод эссе Цай Юна см. в книге: Китайское искусство: принципы, школы, мастера. Сост. В.В. Малявин. — Москва: АСТ, 2004.



    115

    Цит. по: Лу Жуйжун. Чжунго гудай сяндуй гуаньси сывэй таньтао (Разыскания о «соотносительном мышлении» в Древнем Китае. — Тайбэй: Шандин вэньхуа, 2004, с. 104.



    116

    Там же, с. 103.



    117

    Подробнее об этом см. В.В. Малявин. Сумерки Дао. — М., 2001, с. 283 и сл. Интересно, что в древних военных трактатах указанные термины имеют ещё чисто эмпирический смысл: фэнь обозначает разделение войска на части, цзянь — разрывы в обороне, «пустота» — слабое место в позиции. Впрочем, в трактате Сунь Биня есть случай употребления понятия «различения» в отмеченном выше «метафизическом» смысле. См. Китайская военная стратегия. Сост. В.В. Малявин. — Москва: ACT, 2002.



    118

    Чжунхуа бин шу баоку (Сокровищница китайских сочинений по военному делу), Т. 2. Пекин, 1999, сс. 1158, 1161, 1176.



    119

    Искусство властвовать, сс. 182–183. 198



    120

    Упомянутое здесь слово «оставить» (шэ) по-своему весьма примечательно, ибо оно имеет значение одновременно «оставить», «отречься от чего-либо» и «обитать», «иметь жилище». Мудрый, как подсказывает китайский язык, обретает свою обитель в отказе от стремления обладать чем-либо и даже в отречении от своего «я».



    121

    Определение символической реальности у Ж. Делёза. См: Ж. Делвз. Различие и повторение. — СПб: Петрополис, 1998, с. 113.



    122

    Цзе Сюань. Бинцзин байчжан (Сто глав военного канона). — Гуаннин, 1996, с. 4.



    123

    См., например: эссе Умберто Эко «Осмысляя войну» в его книге «Пять эссе на темы этики». — СПб, 2000.



    124

    J. Habermas. Moral Consciousness and Communicative Action. — Cambridge, Mass: The MIT Press, 1990, p. 58.



    125

    Этот термин М. Бубера (Zwischenmenschligkeit) хорошо определяет сущность духовной традиции вообще.



    126

    Полный перевод этого трактата см. в книге: Китайское искусство управления. Сост. В.В. Малявин. — Москва: АСТ, 2003.



    127

    L.W. Pye. The China Trade: Making the Deal — Harvard Business Review, 64, # 4,1986, p. 79.



    128

    Цзэн Шицян. Чжунго жэнь ды гуапньли синвэй. — Тайбэй: Байшунь цзысюнь, 2001, с. 115.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх