ГЛАВА 11 СТАРАЯ СТРАНА, НОВЫЕ ОДЕЖДЫ






Англичане обладают поразительной способностью обращать вино в воду.


Оскар Уайльд


В Англии изменились не только роли мужчин и женщин. Изменилась и сама страна, где живут англичане. В ней, как и во всем остальном мире, заправляют названия брендов. Англичане носят бейсболки и джинсы, едят подобие американской, азиатской или итальянской еды, ездят на машинах, сделанных в самых разных уголках земли (даже величайший британский автопроизводитель «Роллс-Ройс» теперь принадлежит немцам), танцуют под интернациональные ритмы и играют в компьютерные игры, разработанные в Сиэтле или Токио. В этом новом мире ни география, ни история, ни религия, ни политика не оказывают того влияния, что раньше. А раз за последние полвека изменились внешние формы, изменения претерпело и то, что было несомненным внутри.

Вторая мировая война, время «Короткой встречи» и «Где мы служим» были последним продолжительным периодом, когда мы хотя бы с какой-то долей уверенности могли сказать, что впечатление от Англии соответствует реальности. Даже тогда многое указывало на то, что старые моральные ценности рушатся.

Для моего отца страна стала катиться вниз, когда, приехав домой на побывку с конвоев в Северной Атлантике, он услышал, как хозяйки хвастаются друг перед другом купленным на черном рынке кусочком мяса в дополнение к скудному продовольственному пайку. Страна, в которой «уважаемые» в остальном люди не испытывают стыда, нарушая правила, обречена. Спекулянт, который мог достать вам все что угодно — от нейлоновых чулок до куска бекона, был таким же типичным англичанином, как и отказывавшие себе во многом персонажи Селии Джонсон и Тревора Говарда, сдержанность которых говорила об их альтруизме.

И «Короткую встречу» и «Где мы служим» написал Ноэль Кауард, который свои «черты типичного англичанина», равно как и акцент и сигаретный мундштук, приобрел за время путешествия по жизни от рождения в семье продавца пианино в Западном Лондоне до дружбы с английской королевской семьей. После того как наступил мир, созданное им представление об Англии просуществовало недолго. Меньше чем за десятилетие Кауарда довели до унизительного для него сетования против театральной школы «кухонного реализма», на фоне которой его пьесы о жизни среднего класса стали казаться такими хрупкими и устаревшими. Приводя совет, который якобы дал ему Черчилль — «англичанин имеет неотъемлемое право жить там, где сочтет нужным», — Кауард покинул страну, чтобы жить изгнанником на Бермудах, в Швейцарии и на Ямайке, но не платить налоги, необходимые для постройки Нового Иерусалима.

Новая театральная сенсация, «Оглянись во гневе» Джона Осборна, — яростная реакция против бессмысленности, среди которой, как выяснилось, он живет, — была впервые поставлена в мае 1956 года. Этой пьесе, по ходу которой зритель становится свидетелем того, с какой горечью относится Джимми Портер к ценностям «эдвардианской команды», шикарно живущей семьи его жены, предпосланы слова «ничего доброго не осталось, благие дела забыты». Как объяснял сам Осборн в газете «Трибьюн», «это письмо ненависти. Оно адресовано вам, мои соотечественники, я имею в виду тех людей в моей стране, которые осквернили ее. Мужчины с наманикюренными пальцами, ведущие немощное, преданное ими тело моей страны к погибели… Я лишь надеюсь, что это [его ненависть. — Примеч., автора.] придаст мне сил. Думаю, так оно и будет. Возможно, это даст мне возможность продержаться оставшиеся несколько месяцев. А пока, будь ты проклята, Англия. Ты разлагаешься и очень скоро исчезнешь».


Вслед за Осборном появились целые легионы писателей, чтобы попировать на трупе эдвардианской Англии. Даже те, кто в характерно английской манере считал, что эти нападки заходят «чуть дальше, чем следует», ощущали, что жить в Англии — значит участвовать в каких-то поминках. Правящий класс, без сомнения, потерпел сокрушительное фиаско, не сумев предложить для XXI века ничего нового, и поэтому англичане обнаружили, что двигаются в будущее задом наперед, не отрывая глаз от некоей точки на рубеже XIX и XX веков. Пришло время задаться вопросом: а оправдано ли это оплакивание прошлого?

Можно начать с того, что англичане дали миру.

И здесь нас ожидает первая проблема. Потому что величайшим наследием, завещанным англичанами всему остальному человечеству, стал их собственный язык. Даже во время Второй мировой войны, когда закладывались основы для военного Тройственного пакта, ось — Рим — Берлин — Токио, Ёсукэ Мацуока вел переговоры от имени императора на английском языке. Это средство общения в области техники, науки, путешествий и международной политики. Три четверти мировых почтовых отправлений пишут на английском языке, на нем составлены четыре пятых всех данных, сохраняемых в компьютерах, и на нем разговаривают две трети ученых всего мира. Для всего мира это как малайский — его нетрудно учить, на нем можно запросто объясниться; умение немного говорить по-английски во многом вам поможет, и именно поэтому, по некоторым оценкам, четверть всего населения планеты в той или иной степени говорит на этом языке. К концу 1990-х годов Британский совет прогнозировал, что на рубеже второго тысячелетия 1 миллиард (тысяча миллионов) людей будут учить английский.

Некоторые из тех, кто изучает язык, будут говорить на нем абсолютно свободно, как генеральный секретарь НАТО, доктор Йозеф Лунс, голландец по происхождению, который однажды заметил, что предпочитает говорить по-английски, потому что «когда говоришь на родном языке, такое ощущение, что тебя тошнит». Однако большинство учит язык в качестве средства для достижения определенной цели. Составители Оксфордского английского словаря, этой библии английского, не ведут учета, откуда происходят новые слова, но можно спокойно держать пари, что примерно из 3000 новых слов, ежегодно поступающих в их базы данных, лишь малая часть — из Англии; остальные приходят из Америки, Австралии или из международного языка компьютерного дела и науки. В конце концов, в числе примерно 650 миллионов человек, у которых английский первый или второй язык, англичан лишь 8 процентов.

Француза можно вычислить, как только он откроет рот. Французы говорят на французском. Англичане говорят на языке, который не принадлежит никому. Профессор Майкл Даммит, уикэмовский преподаватель логики в Оксфорде, стоя однажды в Чикаго в очереди за билетом на поезд, завел разговор с каким-то попутчиком. Через некоторое время этот человек сказал: «Вы, должно быть, из Европы». «Да, из Англии», — ответил Даммит. На что этот стоявший рядом спиноза заметил: «По-английски вы говорите довольно сносно». Даммит был настолько поражен, что не удержался и сказал, что он действительно англичанин. Только потом ему стало ясно, что для многих американцев английский — лишь название языка, на котором говорят в Америке, точно так же, как и голландский — язык, на котором говорят в Голландии. Парадокс английского языка в том, что он дорог и близок его носителю и в то же время принадлежит всем и каждому. Что происходит с народом, который больше не является обладателем своего собственного языка?

Когда я появился в офисе Оксфордского английского словаря, группа экспертов разбиралась с только что попавшим к ним на стол вопросом от очередного представителя общественности, пытающегося следить за развитием языка. Он был в шоке, услышав, как кто-то называет некое техническое оборудование «кобелиными причиндалами» (the dog's bollocks). «Что это значит? — недоумевал обеспокоенный автор письма. — И откуда. Господи прости, взялось это выражение?»

Как раз такие задачи лексикографам по вкусу. В издании Оксфордского английского словаря 1933 года, который до последнего времени был самым авторитетным источником определения значений слов в английском, выражения «кобелиные причиндалы» нет. Есть толкования и для «собачьей головы» (dog's head, «бабуин с собачьей мордой»), и для «собачьего носа» (dog's nose, «алкогольный напиток из смеси пива и джина»), и для «сна по-собачьи» (dog-sleep, «изображаемый или притворный сон»), а также еще для тридцати с лишним выражений, в которые входит слово «собака». А вот «кобелиных причиндалов» нет.

В просторном офисе с открытой планировкой, который впечатляет царящей там удивительной тишиной (за полтора часа ни одного телефонного звонка), оксфордские лексикографы пытаются проследить происходящие в языке изменения. На экранах мониторов одно за другим мелькают сообщения от наблюдателей по всему англоговорящему миру с новостями о новых словах и выражениях. Одна информантка связалась с ними, чтобы сообщить, что, по ее мнению в первый раз замечено выражение «bad hair day»[46].

Как оказалось, появилось оно в одной из газет Сиэтла. Корреспондент из Кембриджа, штат Массачусетс, столкнулся с не встречавшимся доселе использованием слова «Maltese»[47], которое датируется раньше прочих в словаре. Это вызывает сдержанное волнение.

Выражению «dog's bollocks» тут же сумели дать определение немало взрослых англичан. Если что-то — DB, то лучше уже не придумаешь, нечто вроде «роллс-ройса». «Just the ticket»[48], как сказали бы лет тридцать назад.

Это показатель того, как быстро может меняться английский язык: ведь он может подхватить любое выражение и уже через несколько месяцев сделать его ходовым. Выражения постоянно придумывают, в частности, журналисты, просто чтобы проверить, сколько пройдет времени, прежде чем другие начнут использовать их так, словно эти выражения давно стали частью языка. Если повезет, от изобретения слова до обнаружения, что оно вошло в повседневный обиход, проходит всего несколько недель. Составляя список повседневных слов, придуманных с 1960 по 1990 год, лексикограф Джонатан Грин подвел черту под 2700 словами — от «AC/DC» («бисексуальный») до «zonked» («находящийся в состоянии опьянения, интоксикации»), В том, как пользуются английским языком, есть что-то от Шалтая-Болтая: слова могут значить все что угодно в зависимости от того, какое значение в них вкладывает говорящий. Похоже, англичане не только приняли поразительную способность своего языка изменяться, но и радуются этому. «Языки перестают изменяться, только когда становятся мертвыми», — весело заявляет Патрик Хэнкс в большом офисе с открытой планировкой Оксфордского английского словаря, а затем снова обращается к экрану, чтобы просмотреть последнее входящее сообщение от информатора с дальних окраин англоговорящего мира.

Одним из последствий роста роли английского языка как средства общения для всего мира стал отказ в той или иной степени от попыток установить какие-то рамки. Французы, которые, как выяснилось, проиграли больше всех в этом соревновании по выработке универсального языка, отреагировали на это вирусное распространение английского чем-то вроде языкового изоляционизма, пытаясь запрещать использование иностранных слов и определяя для радиостанций квоту музыкальных произведений, которые должны исполняться на французском языке. Англичане смеются над ними по этому поводу, и не только потому, что французы их исторические враги и — по крайней мере, в этой войне — проигравшая сторона, но и потому, что те никак не могут понять, что эти их великодержавные притязания на владение своим языком обречены. Английский язык не хранит никто, есть лишь люди, такие как сотрудники Оксфордского английского словаря, которые фиксируют его изменения. Когда появляется новое издание любого словаря английского языка, люди интересуются не тем, сохранились ли в нем старые значения, а тем, сколько в нем признано новых слов. Люди пишущие склонны радоваться разнообразию своего языка, откуда бы новые слова ни появлялись. Это беззаботное отношение англичан к своему языку не ново. Первый словарь английского языка изначально отражал попытку повторить проделанное Acadimie Frangaise с французским языком. Академический словарь, который появился в 1694 году после пятидесяти пяти лет труда, создавался как последнее слово в том, что касается верного и неверного словоупотребления. Поступавшие предложения такого же директивного подхода к английскому языку вертели и так сяк годами. Дефо убеждал Английскую академию «поощрять классическое образование, оттачивать и облагораживать английский язык и развивать возможности правильного языка, которыми так пренебрегают». Подобный вопрос поднял в 1712 году и Джонатан Свифт в «Предложении по исправлению, улучшению и уточнению английского языка». Откликнувшемуся на этот призыв доктору Сэмюэлю Джонсону не удалось первому создать словарь английского языка (этой чести удостоился ученый Бенджамин Мартин), но его труд остается выдающимся примером лексикографической работы, проделанной в одиночку. К чести Джонсона, он понял, насколько глупо пытаться законсервировать язык. Как он писал в предисловии:

«Когда мы видим, что люди стареют и один за другим умирают в определенное время, из века в век, мы смеемся над неким эликсиром, который обещает продлить жизнь до тысячи лет; с таким же успехом может быть высмеян и лексикограф, который, будучи не в силах привести пример народа, сохранившего слова и фразы своего языка от перемен, возомнит, что его словарь сможет забальзамировать язык и уберечь его от разложения и упадка… Язык, который может сохраняться без изменений, это, скорее всего, язык народа, лишь ненамного приподнявшегося над варварством, народа, отделившегося от других народов и полностью занятого добыванием средств к существованию».


Если бы не Джонсон, то кто-нибудь другой спас бы англичан от возможной идиотской директивности Acadimie Anglaise. Эволюция слов — показатель успеха, а не поражения. Странное дело, но именно в Америке, где рождается так много новых слов и словоупотреблений, большой спрос на исторические словари английского языка: значит, есть потребность знать свое наследие. Англичане, похоже, не только примирились с тем, что они больше не властны над своим языком, но и положительно радуются его расширению. Народ, который страшится своего будущего, так себя не ведет.

(Кстати, «кобелиные причиндалы» придумали печатники для описания используемого в газетах значка «:-». Выражение это исключительно английское.)


Как и английский язык, новая Англия чем-то обязана прошлому и в то же время ничем ему не обязана. Главная перемена состоит в том, что старая Англия была построена на шаблонах идеальных англичанина и англичанки, выработанных много веков тому назад, а Англия новая — это страна энергичная, простонародная и в высшей степени изобретательная. А так как в основе английской культурной традиции лежит индивидуализм, возможности Англии, появляющейся из кокона последнего полувека или чуть большего периода, почти безграничны.

Значительные перемены выражаются не в смене правительств, а в переменах Zeitgeist[49].

Лейбористская партия, с убедительным преимуществом пришедшая к власти в мае 1997 года, заявила о стремлении придать Британии «другой бренд»: назвавшись «новыми лейбористами», они отказались от большей части идеологического багажа, и вот, смотрите, на сцене появляется новая Британия, страна, отряхнувшая с себя злого духа прошлого. Через несколько месяцев под их дудку уже плясало большинство средств массовой информации. «ОБНОВЛЕННАЯ БРИТАНИЯ» — кричал заголовок вынесенной на обложку статьи октябрьского номера журнала «Тайм». «После 50 лет борьбы с тем, что часто представлялось невыполнимым, Соединенное Королевство заметно прибавило шагу», говорилось в номере. В доказательство этих преобразований приводились сведения об успешных кинорежиссерах, миллионерах, сделавших состояния на компьютерных играх, модных дизайнерах, телеведущих и валютных дилерах. Эти люди, справедливо отмечал журнал, подавили в себе комплекс принадлежности к старой стране, погрязшей в классовых запретах и общественных предрассудках, которые осуждают наживающих себе состояния, и воспользовались возможностью следовать своим коммерческим инстинктам. Одно из главных преимуществ этих людей, хотя об этом никто не упомянул, состоит в том, что они говорят на языке, на котором говорит весь мир. Второе заключается в географическом положении их страны, позволяющем утром решать деловые вопросы с Азией, а после полудня — с Северной Америкой; третье — это многолетняя история ведения торговли, на чем и была построена империя; четвертое — еще одно следствие имперских времен — сеть связей по всему миру и способность ассимилировать иные культуры; пятое — сравнительно высокий уровень подготовки и мастерства рабочей силы; шестое — привлекательность Лондона как основного места проживания деловых людей из других стран в силу таких английских особенностей, как законопослушность, предприимчивость и терпимость. Это перечисление можно продолжить. Главное же состоит в том, что ничего из вышеперечисленного не было следствием политических решений нового правительства.

Осенью после своего избрания Тони Блэр принимал глав правительств Содружества со всего мира. Перед началом его приветственной речи всем пришлось в напряженной тишине просмотреть видеопрезентацию, отмечавшую творческие, коммерческие и научные достижения новой Британии, страны, где человек достигает положения в обществе благодаря своим способностям. Во время презентации звучала музыка групп «Оазис» и «Спайс Герлз», на экране сменяли друг друга изображения комнат для переговоров, машин «Формулы-1» и фармацевтических фабрик, постоянно делался упор на то, что Британия теперь молодая страна. Когда настал черед речи премьер-министра, эта основная тема в ней повторилась. «Новая Британия — это страна, где положение в обществе достигается благодаря способностям, где мы разрушаем классовые, религиозные, расовые и национальные барьеры», — заявил он. Прицел был взят на формирование «единой нации», к чему издавна стремились консерваторы: «для всего народа, а не для привилегированного меньшинства».

Для того чтобы всучить, как покупателю, образ этой «новой страны», использовался дурацкий лозунг — «Cool Britannia»[50], от которого любой действительно хладнокровный человек лишь глазами захлопает или вздрогнет: стараясь постичь молодежную культуру, политики среднего возраста всякий раз понимают ее превратно.

Хотя элемент «Британия» немаловажен: никому и в голову не пришло сказать «Cool England». Дело в том, что страна переживает один из периодов своей истории, когда англичанина можно назвать человеком, живущим на острове в Северном море, которым управляют шотландцы. Преимущество «Британии» еще и в том, что это слово собирательное. Чтобы быть британцем, необязательно быть белым англосаксом. Сдаётся, что быть британским нигерийцем, мусульманином, евреем, китайцем, бангладешцем, индийцем или сикхом намного легче, чем английским соответствием всего вышеперечисленного. Именно потому, что Британия — изобретение политическое, она допускает разнородность.

Наивысшим проявлением идеи Британии является королевская семья. Стремление к объединению королевства прочитывается в громыхающем перечне титулов наследника трона: Чарльз принц Уэльский, герцог Корнуолла и Ротсея, граф Честера и Кэррика, барон Ренфрю, лорд Островов и Великий Правитель Шотландии. Институт монархии принадлежит миру красных мундиров и медвежьих киверов, «Юнион Джека» и пулемета системы Гатлинга, а королева Елизавета с принцем Филиппом — чуть ли не последние представители «респектабельного общества». Насколько разительно изменилась возглавляемая ими страна, стало до боли ясно после неожиданной смерти в 1997 году бывшей жены Чарльза принцессы Дианы. Следуя кодексу Поведения, не допускающему проявления эмоций, монарх и ее консорт оказались чуть ли не единственными, кто оплакивал ее смерть без сантиментов. Многие из остальных представителей этой нации якобы «плотно сжатых губ» разыскивали цветочные магазины, покупали букетики цветов, а потом возлагали их как можно ближе к любому зданию, с которым ассоциировалась эта молодая женщина с исключительными привилегиями. Вскоре ворота Кенсингтонского дворца, Букингемского дворца, Сент-Джеймсского дворца и семейного дома в Нортхэмптоншире утопали в море лепестков и пластика. Зажженные свечи в банках из-под джема оставляли как на импровизированной могиле. На придорожную ограду и деревья в парках вешали карточки и фотографии вместе с наспех написанными записками. Среди наиболее разборчивых были такие, как ДИАНА, МЫ ЛЮБИМ ТЕБЯ И У НЕБЕС ТЕПЕРЬ ЕСТЬ НОВЫЙ АНГЕЛ. А потом, когда наступило время похорон, публика выстроилась, миля за милей, на пути кортежа, бросая на гроб цветы и, что самое странное, сверкая вспышками фотоаппаратов, чтобы сделать снимок для семейного альбома.

При любом разгуле воображения это нельзя назвать типичным поведением нации, чья невозмутимость в минуты душевных переживаний была составной частью пародии на саму себя, к которой она относилась более чем непринужденно. Джордж Макдональд Фрейзер, создатель пользовавшейся огромным успехом серии исторических романов о Флэшмене, был потрясен, увидев, как выставляется напоказ то, что С. С. Форестер назвал «сентиментальностью нижней палубы». Кто знает, от имени скольких людей он говорил, когда задался вопросом, как случилось, что британский культ героя превратился в культ жертвы. «Мистер Блэр ощутил гордость. А мне стало стыдно, потому что оплакивание стало чем-то положительным, а откликом на трагедию, на преступление, повлекшее за собой смерть, стал некий ритуал: нужно обязательно смести цветочные лавки, чтобы разбросать на сцене дань уважения, непременно лить слезы и давать перед камерами душераздирающие интервью».

Смерть Дианы — трагедия, как трагична любая внезапная смерть в расцвете лет. Но была ли она более трагична, чем смерть любого из бесчисленных тысяч молодых мужчин и женщин, о коротких жизнях которых напоминают воинские мемориалы в каждой деревушке и городке страны? Диана была красивой, умела воздействовать на других ради своей выгоды и сострадать и умерла, наслаждаясь жизнью богатого завсегдатая ночных клубов. И все же она почему-то стала аутсайдером, а симпатию англичан к аутсайдеру трудно переоценить. Эта пользовавшаяся удивительной благосклонностью молодая женщина стала жертвой, с которой публика могла отождествлять себя, потому что дом Виндзоров («немцев» для репортерской братии) оказался в положении, в котором оказываются, одна за другой, все монархии — без связи с народом, от имени которого они якобы правят. То, что произошло, когда она умерла, можно назвать припадком коллективной истерии народа, которому в течение долгого мирного периода не дано было стать свидетелем внезапной смерти. Никому не показалось странным, что на ее похоронах Элтон Джон исполнил переработанную песню, которую изначально он сочинил в почитание своей героини Мэрилин Монро, потому что она тоже была иконой для века мирских ценностей, а иконы такого рода в конечном счете взаимозаменяемы. Записи этой песни разошлись в Англии тиражом 5 миллионов экземпляров. Масса появившихся в память о ней книг, плакатов, футболок и посуды говорит о безосновательности суждения о том, что в стране царят рациональность и сдержанность.

Толпы людей, заполнившие лондонские парки, чтобы возложить заветные подношения на импровизированные места поклонения, продемонстрировали, насколько значительно и насколько незначительно изменилась Англия во второй половине XX века. Неизменной, вероятно, осталась вежливость и предупредительность толпы, проявившей вдумчивое отношение, какое, насколько я себе представляю, можно было выявить при других больших скоплениях народа в любое время этого столетия. За исключением мотоциклистов эскорта, сопровождавших катафалк, полиция держалась в стороне. Везде царило спокойное достоинство. В подавляющем большинстве присутствовали белые англосаксы, но были и представители других рас. Среди оплакивавших Диану оказалось гораздо больше женщин, чем мужчин. Присутствовало достаточно много богатых и власть имущих; это стало искренним выражением народных чувств.

Возражая против публичного оплакивания, Джордж Макдональд Фрейзер недооценивает склонность англичан к сентиментальности, прекрасно подмеченную Чарльзом Диккенсом, у которого крошку Нел убивают, а маленького Тима он заставляет проковылять вперед и пожелать: «Веселого нам всем Рождества!» Умри Диана в те дни, когда в Англии царили нравы, установленные Породой и их со всем согласными одомашненными женами, мы увидели бы совсем иную картину. Однако в такой стране англичане уже больше не живут. Цели, для которой была вскормлена Порода, больше не существует. Освобождение английской женщины от навязанных ей ограничений позволило проявиться чему-то более волнующему.

Не то чтобы Диана была просто жертвой. Ее похороны приняли такие размеры потому, что превратились в некий языческий ритуал; Диана была кем-то вроде богини в век нехватки богов. На каком-то этапе, начав размышлять над этой книгой, я некоторое время подумывал, не построить ли ее вокруг представлений об английском герое, и наткнулся на описание того, как принимали толпы лондонцев в 1805 году адмирала Нельсона, когда он вернулся после погони за французским флотом через всю Атлантику и острова Вест-Индии: «Где бы он ни появлялся, он словно электризует английскую холодность, — писала леди Элизабет Фостер, видевшая, как он шествовал по улицам, — везде его сопровождают восторг и аплодисменты. Иногда какая-нибудь бедная женщина просит разрешения дотронуться до его сюртука. Даже дети научились благословлять его, когда он проходит мимо, в дверях и окнах полно народу».

Это могло быть описанием и низкопоклонства перед Дианой. И у того и у другой кружилась голова от выражаемого им поклонения (знаменитый сигнал Нельсона «Англия надеется…» изначально звучал «Нельсон надеется…»); и оба, несмотря на всех своих поклонников, были колоссами на глиняных ногах. Каждый заполнял некую потребность в конкретный момент истории своего народа: Нельсон был военным героем века войн; Диана стала святой покровительницей страны, переживающей свое падение. После смерти Нельсона гроб с его телом доставили в собор Святого Павла, по бокам стояли шестеро адмиралов в полной парадной форме, и похороны длились четыре часа с соблюдением всех почестей, положенных государственному деятелю. На похоронах Дианы все внешние формальности были сведены к минимуму, за ее гробом в Вестминстерское аббатство шли гражданские представители благотворительных организаций, с которыми она была связана, минимальное число военных стояло в почетном карауле у гроба, а собравшихся больше занимало, кто присутствует из кино- и поп-звезд. Разница между этими двумя похоронами показывает, насколько отошли в прошлое имперские представления о типично английском. На их место пришло нечто более личное. Иногда это просто ужасает.


* * *


Летом 1998 года во Франции собрались футбольные команды со всего мира, чтобы поспорить за чемпионский кубок. Невзирая на то что организация этого турнира со стороны французских властей была до известной степени беспорядочной, его проведение признали весьма успешным и многие миллионы зрителей с восхищением следили за прямыми телевизионными репортажами. Но имела место, конечно, и «английская проблема». Под «английской проблемой» понимается проблема хулиганства. Наиболее трагичную форму она приняла в мае 1985 года на стадионе «Хейзел», когда после крупной стычки между болельщиками «Ливерпуля» и «Ювентуса» погибло около сорока итальянцев. Перед французской и английской полицией стояла, грубо говоря, задача не дать этим хулиганам убить кого-нибудь еще. Тем летом они добились успеха, хотя уже после того, как весь мир стал свидетелем сцен, когда пьяные молодые англичане швырялись стульями, камнями и любыми другими предметами, которые, к несчастью, вызвали у них враждебное отношение. В противоположность англичанам шотландские болельщики успели изрядно напиться и все, что было потом, просто проспали.

Но больше всего в насилии английских хулиганов поражает то, что все это у них как бы в порядке вещей. Мне помнится один незначительный инцидент после игры между Англией и Швейцарией, которой открывался чемпионат Европы 1996 года. Англичане провели игру профессионально вяло, и швейцарцы сумели свести игру к ничьей 1:1. Добиться такого на стадионе «Уэмбли» в присутствии 70 тысяч английских болельщиков они даже не надеялись. Швейцарцы, в том числе и их сторонники, среди которых было немало женщин и детей — гораздо больше, чем можно было ожидать в Англии, — ликовали. Настроены они были дружелюбно и по сравнению с грубостью и невоспитанностью английских болельщиков вели себя спокойно и абсолютно никому не угрожали. Покинув стадион, они еще долго пели и плясали на улицах. На краю одного из тротуаров около сорока человек из них — мужчины, женщины и дети — выстроились, чтобы создать «мексиканскую волну». Молодой англичанин с бритой головой сначала таращился на них с другой стороны улицы, потом подбежал к одному из молодых людей из этой толпы и, приблизив лицо почти вплотную к его лицу, заорал: «Идиот!» Швейцарцы были явно ошарашены. Англичанин продолжал жестикулировать, двигая рукой вверх и вниз. «Ты идиот!» — снова взвизгнул он, размахнулся, ударил молодого человека кулаком в лицо и пошел через толпу. Шел он как ни в чем не бывало, вызывающе и достаточно медленно, словно предлагая попробовать отомстить за обиду, нанесенную их приятелю, — тот согнулся, и из носа у него текла кровь. Но никто не ответил, поэтому громила удалился развязной походкой, несомненно торопясь рассказать друзьям, как он уделал одного из болельщиков гостей.

Возможно, такая порочность присуща не только англичанам, но ни один представитель английского среднего класса не станет, если честно, отрицать страха перед тем, что можно ожидать от толпы футбольных болельщиков. В конце 1980-х в Турине писатель Билл Буфорд с ужасом наблюдал, как группа опухших фанатов «Манчестер Юнайтед», спотыкаясь, вываливалась из самолета, на котором они прибыли из Англии, чтобы попасть на игру своей команды против асов итальянского футбола — «Ювентуса». Было еще рано даже для ланча, а многие из них оказались настолько пьяны, что еле держались на ногах. Эти болельщики устроились затем в центре города. Выставив напоказ свои татуировки, они сидели в кафе на тротуаре, то и дело поносили непотребными словами Папу Римского и время от времени вставали, чтобы справить малую нужду прямо на улице. И это они еще хорошо себя вели и не набрасывались на этих «проклятых итальяшек» с палками, ножами или бутылками. «Почему вы, англичане, так себя ведете? — обратился к Буфорду один итальянец. — Потому что живете на острове? Потому что не чувствуете себя европейцами? Или потому что потеряли свою империю?»

Буфорд не знал, что и сказать. Вопрос возник от страха и искреннего недоумения. Почему малая часть населения Англии считает, что единственный способ хорошо провести время — это надраться до безобразия; я имею в виду действительно надраться до безобразия, чтобы пивом, вином и другими спиртными напитками несло даже от футболок, а содержимое желудков извергалось прямо на улице, — чтобы орать непристойности и затевать драки? Возможно, сыграли свою роль все причины, которые пришли в голову недоумевающему итальянцу. Вам, конечно, трудно даже представить, чтобы центр Лондона могли заполнить и вести себя подобным образом прибывающие целыми самолетами итальянцы. Положа руку на сердце, Буфорд мог бы признаться лишь в одном: именно такой часть населения Англии была всегда. Куда там стыдиться своего поведения: они считают, что право драться и напиваться дано им отчасти от рождения. Именно так они заявляют о себе. Несколько лет спустя на одной из отборочных игр мирового чемпионата 1990 года, проходившей на Сардинии, Билл Буфорд наблюдал ожесточенный бой толпы английских футбольных болельщиков с итальянской полицией. До того как разъяренные полицейские отходили его дубинками до потери сознания, он помнит момент, когда фанаты стали в панике отступать.


«Кто-то крикнул, что, мол, мы же англичане. Чего мы тогда бежим? Англичане не отступают… И тогда все началось по новой. Некоторые из тех, кто обратился было в паническое бегство, вспомнили, что они англичане и что это важно, и стали напоминать другим, что они тоже англичане и что это тоже важно, и вот они, снова исполнившись чувства своей национальной принадлежности, вдруг резко останавливаются, разворачиваются на сто восемьдесят градусов и бросаются на итальянских полицейских».


Эта проблема не только англичан: у голландских и немецких фанатов по-своему проявляется болезнь, при которой молодые громилы с опухшими лицами выражают свою преданность тем, что бьют ногами или забрасывают камнями любого, кто говорит на другом языке или носит иные цвета. Однако истина в том, что именно англичане дали миру футбол. От них же пошло и хулиганство.

Ничего особо нового в грубости молодых англичан и в их готовности к насилию нет. В первые годы ганноверской династии иностранных гостей в равной степени шокировало поведение толпы и приятно поражала обходительность политиков. Сезар де Соссюр, глубоко возмущенный неприкрытым пьянством, «жуткой руганью», схватками голых по пояс мужчин (особенно его потрясло то, что в них участвуют и женщины) и повсеместным блудом, пришел к заключению, что «простой народ натуру имеет жестокую, дерзкую и вздорную весьма». Если вдобавок к этой естественной грубости появляется ощущение превосходства, дело принимает весьма опасный оборот. Уже в викторианские времена характерное для многих молодых англичан высокомерие по отношению к иностранцам отмечает американский писатель Ральф Уолдо Эмерсон: «Множество молодых невежественных англичан отличает присущая их нации самодостаточность и туповатость, и из-за их презрения к остальному человечеству, их сварливости и несдержанности невыносимое и оскорбительное поведение английского путешественника уже стало притчей во языцех».

Всякий раз после того, как английские футбольные болельщики устраивают бесчинства в центре какого-нибудь города, опрокидывая столики уличных кафе и расквашивая носы всем, кто на беду попадается им под руку, лондонская пресса и политики заходятся в истерике, пытаясь понять, откуда все это. Лучше бы они умерили свой пыл. Бесчинства англичане творили всегда. «Чем больше они проливают крови, тем больше жди от них жестокости и беспощадности… Они несдержанны и неистовы, быстро выходят из себя и долго не могут утихомириться» — такое (возможно, тенденциозное) краткое описание характера английских воинов XV века, которые прошли по Нормандии, сжигая и грабя все на своем пути, оставил французский писатель Жан Фруассар. Герцог Веллингтон четыре столетия спустя отмечал, что его армия — одно «отребье земное, чистое отребье» и что, несмотря на все его старания улучшить питание и условия жизни солдат, он мог терять над ними контроль на несколько дней подряд.

Футбол, пока не были составлены его правила, долгое время больше смахивал на уличные беспорядки, и люди рассудительные держались от него подальше. Тот самый французский путешественник XVIII века, которого так вывела из себя невоспитанность простого народа Англии, однажды по ошибке забрел на футбольный матч. «Они разбивают стекла в окнах и высаживают окошки в экипажах, — писал он. — Вас тоже могут сбить с ног, и никто при этом не испытает ни малейших угрызений совести; наоборот, это вызовет бурю смеха».

Сегодняшнее насилие, связанное с футболом, не удивило бы тех, кто ездил на воды в Бат XVIII века: футбольный матч в то время «больше походил на сражение, чем на игру», как писал Иэн Гилмор в книге «Мятежи, восстания и революция», рассказывающей об истории уличного насилия. Выражение «местное дерби» возникло именно тогда и было составлено из названий двух приходов этого города, где в футбол могли играть целыми днями и игра выливалась во всеобщую потасовку. Когда футбол стал спортом зрелищным, насилие развилось среди зрителей. С 1870-х годов футбольные матчи в Англии неизменно проходили под дружные удары руками и ногами и ругательства: трое авторов, изучивших архивы Ассоциации футбола и старые номера «Лестерширского ежедневного вестника» за двадцать лет до Первой мировой войны, встретили упоминания о 254 случаях нарушения порядка среди зрителей. Можно было прийти в ужас от одних угроз, летевших из толпы. Из дневника одного джентльмена за 1903 год следует, что футбольная толпа внушала страх даже в пору расцвета эдвардианской Англии: «Однажды на знаменитом поле севера Англии я видел и слышал, как половина толпы в 20 тысяч человек накинулась на бедного рефери, действия которого пришлись ей не по вкусу… Злобные выкрики, потоки оскорблений, яростное потрясание палками и кулаками… составило ужасную картину английской толпы».

Чем больше оглядываешься на английскую историю, тем больше приходится убеждаться, что наряду с обходительностью и глубоко заложенными убеждениями о правах личности в англичанах развита естественная склонность к беспорядкам. Народные праздники — как, например, празднование Мей Дей в 1517 году в Лондоне — зачастую могли закончиться физической расправой с теми, кого сочли за иностранцев. Пирушка по случаю приходского праздника, проходившая в сентябре 1620 года в деревне Токенхэм-Вик, из традиционного размахивания дубинками на улице переросла в полномасштабную драку, когда из близлежащей деревни Вуттон-Бассет подошли мужчины с видом, не обещающим ничего хорошего, и спросили: «Кто тут, в Токенхэме, из средних?» Один историк, который не так давно разбирался, что же там произошло, обнаружил, что в тех местах происходили и другие стычки. Например, в 1641 году, когда жители деревни Малмсбери, у которых верховодил некий мужичок «в маске лошади и колокольчиками на ногах», появились на приходском празднике в Лонг-Ньюнтон, ища повод для драки, и это закончилось тем, что несколько местных жителей получили серьезные ранения. «Без драки и праздник не праздник» — гласит местная поговорка. Но в конечном счете, несмотря на всю очевидную анархию, существовали определенные правила: казалось, в этом насилии присутствует некий элемент ритуала и толпа понимает и соблюдает пределы дозволенного. Позже, в том же столетии, проявления насилия иногда принимают политическую окраску: бесчинства становились последним средством бедняков, понявших, что их права попираются предпринимателями-аристократами, решившими завладеть общей землей, где раньше пасли скот.

Перебираясь в растущие города в поисках работы, они теряли прежнюю деревенскую скованность. Бунты в июне 1780 года продемонстрировали правящему классу, насколько все может быть нестабильно. Причиной послужило сформулированное лордом Джорджем Гордоном, протестантским религиозным фанатиком, требование к парламенту восстановить недавно отмененные законы, налагавшие штрафы на католиков за их вероисповедание, особенно в том, что касается права на приобретение или наследование собственности. Гордон был, мягко говоря, человеком непредсказуемым. (Он умер в Ньюгейтской тюрьме, отбывая пятилетний срок за клевету: к тому времени он уже стал иудеем.). Оказавшись лицом к лицу с ревущей толпой, которую он привел к Вестминстеру, парламент стал изворачиваться. Тогда толпа пустилась поджигать, бесчинствовать и грабить, и это продолжалось не один день. Дома католиков были разрушены, их церкви сожжены дотла, были распущены все заключенные Ньюгейтской тюрьмы и разграблен принадлежавший католику винокуренный завод в Холборне, что привело к предсказуемым последствиям: говорят, джин пили прямо из канавы. Лишь на третий день были развернуты значительные силы ополченцев, но к этому времени, по некоторым оценкам, в финансовом отношении был нанесен гораздо больший ущерб, чем в Париже во время Великой французской революции.

Гордоновские бунты продемонстрировали, насколько нестабильным может оказаться положение в крупных английских городах. Толпа была готова к крайним насильственным действиям как ради выполнения своих предвзятых претензий, так и в пользу лишенных гражданских прав после появления трактата Томаса Пейна «Права человека», когда в воздухе стали витать радикальные идеи Французской революции. В разгар бунтов уже не имело значения, что к ним привело; шел пир разрушения.

Вот составленный Иэном Гилмором перечень имевших место, помимо гордоновских бунтов, волнений:

«В XVIII веке англичане (и англичанки) бунтовали против застав, огораживаний и высоких цен на продовольствие, против католиков, ирландцев и диссентеров (противников англиканской церкви), против натурализации евреев, импичмента политиков, рекрутского набора, домов вербовщиков [где мужчин убеждением или обманом завлекали на флот или в армию] и законов об ополчении, против цен на билеты в театр, иностранных актеров, сутенеров, публичных домов, врачей, лакеев-французов и владельцев пивных, против виселиц на Эджвер-роуд и публичных порок, против заключения в тюрьму мэров Лондона, против акцизного управления, против налога на сидр и на лавки, против работных домов и хозяев-промышленников, против намечаемого, по слухам, сноса шпилей соборов, даже против изменений в календаре… Имели место волнения во время выборов и после них, в тюрьмах и вне тюрем, в школах и колледжах, во время проведения казней, на фабриках и рабочих местах, во время судебных заседаний в Вестминстер-холле, перед Парламентом и внутри Вестминстерского дворца, в суде магистратов на Боу-стрит, в театрах, борделях, на территориях, прилегающих к соборам, и на Пэлл-Мэлл у ворот Сент-Джеймсского дворца».


Хотя Гилмор настаивает, что насилие редко было бессмысленным и обычно имело какую-то конкретную цель («агрессивная защита»), список получается просто ужасным. Но если оглянуться лишь на последние тридцать лет в Англии, мы можем сказать, что английская толпа протестовала против подушного налога, против методов охраны общественного порядка на футбольных полях и вне их, на приморских променадах и в кинотеатрах, против фашизма и из расовых предрассудков, против законов о занятости, против войны во Вьетнаме.

Протестовали в каменноугольных копях и на Уайтхолле, против длинных волос и против коротких, за право праздновать День летнего солнцестояния, против экспорта живых животных и против импорта новых технологий, за признание профсоюзов, за право ездить на украденных машинах, из-за того, что уличным бандам нравится драться, потому что они столкнулись с другой бандой футбольных болельщиков, и так далее. Продовольственных бунтов, обычных для XVIII века, больше нет, однако нападения на хлопкопрядильные заводы в XVIII веке, сопротивление «капитана Свинга» использованию машин и дешевой рабочей силы в 1830-х годах связаны одной нитью с протестами против введения Рупертом Мердоком новых способов печати в Уоппинге в 1980-х. Читая этот перечень, можно представить себе, какой ужас и презрение испытывают англичане, глядя через Канал и видя, как слабовольные французские правительства, не желающие бросить вызов протестующим, мирятся с массовым неповиновением, открытым несоблюдением закона и народными восстаниями. Разница между двумя странами в том, что если во Франции массовые протесты — принятая, предполагаемая часть политического процесса, то уличные бесчинства в Англии реже имеют отношение к политике и чаще являются следствием внутренней готовности обмениваться тумаками. Попробуйте выйти на улицу после наступления темноты в половине городов по всей стране, где проводятся ярмарки, и вы увидите, что небольшая стычка между пьяными молодыми мужчинами и женщинами — такая же непременная составляющая доброй субботней вечеринки, как кебаб или карри. «Без драки и праздник не праздник».

Конечно, определенное отношение к этому имеет пристрастие англичан к алкоголю. Не знаю, есть ли другие крупные европейские города, кроме Манчестера или Ливерпуля, где путешественник садится на железнодорожном вокзале в такси, в котором водитель для своей же собственной безопасности отделен от пассажиров проволочной сеткой, а надпись в машине предупреждает, что «при рвоте, вызванной алкогольным опьянением, взимается дополнительная плата в размере 20 фунтов»?

Так ведется уже не одно столетие. Говорят, перед битвой при Гастингсе норманны провели ночь за молитвой, а воины короля Гарольда пьянствовали. Картину полупьяной нации дополняют средневековые поговорки: по одной из них, «овернец поёт, бретонец пишет, а англичанин пьёт». В другой: «норманн поет, немец наедается, англичанин надирается». Вильям Мальмсберийский (ок. 1095–1143) отмечает в «Хронике королей Англии», что во время норманнского завоевания «питие в особенности было упражнение повсеместное, и в занятии сим проводили целые ночи, равно как и дни… Ели, по обыкновению, до отвала и пили до блевоты». Королю Иоанну Безземельному, прибывшему в июле 1201 года с визитом к королю Франции в Фонтенбло, предоставили в распоряжение весь дворец. После его отъезда анонимный историк отметил, что «король Франции и люди его немало потешались меж собой над людьми короля английского, которые выпили все плохие вина, а все добрые оставили». В1362 году архиепископ Кентерберийский сетовал, что при малейшей возможности англичане надираются до одурения и потому по религиозным праздникам «таверну почитают более, чем церковь, обжорство и пьянство встречаются чаще, чем слезы и молитвы, люди больше заняты распутством и бесчинством, а не проведением досуга в созерцании».

Иногда кажется, что, если страну предоставить самой себе, каждый уик-энд люди будут пребывать пьяными. В начале XVIII века дешевого джина и других спиртных напитков было так много, что общество, казалось, может просто лопнуть: в 1742 году население, составлявшее одну десятую часть сегодняшнего, осушило 19 миллионов галлонов джина промышленной крепости — в десять раз больше, чем мы выпиваем сегодня. Подходящее отражение этого феномена — симпатичный безобидный персонаж Г. К. Честертона, «покачивающийся английский пьянчужка, от которого и пошли неровные английские дороги». А вот иные времена: англичане напиваются мрачно, тупо. Яркое описание лондонского паба дает Достоевский: «Все пьяно, но без веселья, а мрачно, тяжело, и все как-то странно молчаливо. Только иногда ругательства и кровавые потасовки нарушают эту подозрительную и грустно действующую на вас молчаливость. Все это поскорей торопится напиться до потери сознания… Жены не отстают от мужей и напиваются вместе с мужьями; дети бегают и ползают между ними».

В феврале 1915 года тогдашний канцлер казначейства Ллойд Джордж сообщил жителям Бангора, что «пьянство наносит нам больший урон на войне, чем все германские субмарины, вместе взятые». А депутация кораблестроителей, приехавших просить правительство ввести сухой закон в целях повышения производства, услышала от него, что «мы ведем войну с Германией, Австрией и пьянством; и, насколько я понимаю, пьянство для нас — величайший из всех этих трех смертельных врагов».

Попытки британского правительства решить эту проблему, помимо других мер, через жесткое ограничение часов работы пабов и запрещение продажи алкоголя навынос, дали желаемые результаты. Снизилось число осужденных за пьянство, и поколения два-три вроде бы ограничивали себя в потреблении крепких напитков. По утверждению «Масс обзервейшн», в 1930-е годы многие мужчины в пабах Болтона пили по полпинты. Лишения Второй мировой войны приучили еще одно поколение молодежи относиться к выпивке сдержанно, и на самом деле лишь в 1970-х годах возросшее благосостояние и падение родительского авторитета позволило многим англичанам вернуться к тому, как вели себя их предки. К 1990-м годам следующее поколение уже сочетало удовольствие от выпивки с широко распространившимся употреблением наркотиков.

Англичане потребляют не намного больше алкоголя, чем другие народы Европы, поэтому, должно быть, это пьянство как-то связано с тем, как они пьют. Как сказал мне однажды Джордж Стайнер, «Сартра не встретишь в английском кафе по двум причинам. А: Нет Сартра. Б: Нет кафе». И он прав. Падение британской имперской мощи не сопровождалось таким взрывом творческой мысли, как в Вене в последние дни империи Габсбургов — Фрейд, Брамс, Малер, Климт и остальные, — и, возможно, отчасти это можно объяснить отсутствием золотой молодежи и элиты, то есть «кафейного круга». Марксизм, до того как прийти к власти, был явлением, встречавшимся лишь в кафе. От Лиссабона до Санкт-Петербурга можно зайти в кафе и заказать бокал вина или сидеть часами за одной чашечкой кофе. В кафе происходит смешение поколений и полов, и время проходит незаметно. Пабы же, наоборот, заведения для взрослых мужчин, там подают крепкие напитки, и все происходит как-то быстрее. В пабы не ходят, чтобы заняться чем-то в одиночку, например почитать газету (обычное явление в европейских кафе) или, никому не мешая, пошевелить мозгами за игрой в шахматы. Паб для того, чтобы пить.

На первый взгляд, эту готовность к выпивке и драке трудно совместить со свойственной англичанам сдержанностью. Что имел в виду Д. X. Лоуренс, когда говорил, что «я не очень-то жалую Англию, но вот англичане действительно представляются мне весьма приятными людьми. Они такие джентльмены». Что было на уме у Джорджа Оруэлла, когда он писал, что «вероятно, самой яркой характеристикой английского общества является джентльменское поведение. Это замечаешь, как только ступаешь на английскую землю. Это страна, где кондукторы в автобусе приветливы, а у полицейских нет револьверов. Это не та страна, где живут белые люди и где запросто могут спихнуть с тротуара».

Мне кажется, дело в том, что все это относительно. Подавляющее большинство английского народа не проводит время за выпивкой, не дерется и не блюет. Даже те немногие, кто этим занимается, обыкновенно делают это вечером по пятницам или субботам. В ежедневной жизни английское общество в основном остается поразительно вежливым. Попробуйте хотя бы подсчитать, сколько «пожалуйста» и «благодарю вас» вы услышите при покупке газеты, или запомнить, сколько раз перед вами извинятся, толкнув в поезде. В отличие от некоторых других развитых стрaн, где научились силами полиции навязывать волю государства, большинство англичан полиция не пугает. В преступности тоже наблюдается общая тенденция избегать насилия: в Англии и Уэльсе разбойные нападения составляют примерно один процент зарегистрированных преступлений, в то же время кражи со взломом — 24 процента. В Соединенных Штатах, где краж со взломом происходит больше, чем разбойных нападений, пропорция последних на фоне всех совершенных преступлений в четыре раза выше. Трудно не сделать вывод, что преступлениям, связанным с конфронтацией и насилием, англичане предпочитают действия исподтишка. Наиболее показательны цифры по самым серьезным правонарушениям. Хотя после Второй мировой войны количество убийств стабильно растет, их уровень в Англии удивительно низок. Несмотря на сенсационные заголовки в газетах, у вас гораздо меньше шансов быть убитым в Англии по сравнению с большинством других промышленно развитых стран. Число убийств по Англии и Уэльсу ниже, чем в Японии, наполовину меньше уровня Франции и Германии, составляет одну восьмую уровня Шотландии или Италии и в двадцать шесть раз ниже, чем в Соединенных Штатах. Напрашивается вывод: несмотря на готовность некоторых англичан выпить и подраться, глубоко внутри большинство из них испытывают достаточно высокую степень уважения друг к другу.

А произошло вот что. По мере того как «респектабельное общество» кануло в небытие, стало терпимым и отношение к старинным, не таким благородным манерам. С этой точки зрения, похоже, что строгие правила поведения, одежды и этикета придуманы англичанами, чтобы защитить себя от самих себя. В третье тысячелетие Англия вступает не в темном костюме, а в ярком разнообразии нарядов, будучи обязанной прошлому и всем, и ничем.

Возьмите английское увлечение заключать пари. Более 250 лет, с конца XVI по начало XVIII веков, правительство с удовольствием потакало пристрастию к азартным играм, организуя государственные лотереи, выручка от которых помогала финансировать в числе прочих, войны против Наполеона и строительство Британского музея. Однако с ростом национального самосознания стала выше и щепетильность: многое свидетельствовало о плохом воздействии лотерей на общество, и правительство лорда Ливерпуля постановило, что их следует отменить. Этим, однако, вкус к азартным играм отбить не удалось, и скоро пустили корни другие формы заключения пари: можно было делать ставки на исход состязаний между людьми, таких как ходьба, профессиональный бокс или борьба, или на петушиные бои, травлю собаками привязанного быка, собачьи бои или лошадиные бега. Увлечение этим было настолько велико, что ставки делали даже на гонки инвалидов с деревянной ногой. Неудивительно, что в Ланкашире азартные игры называли «биржей бедняков». К 1890-м годам регулярным еженедельным занятием во многих домах стали ставки по футбольным купонам на результаты матчей. В течение шестидесяти лет эти новые футбольные пулы, предлагавшие предсказывать исход матчей, стали крупнейшим частным игровым предприятием в мире.

Отношение властей к этому явлению было типично лицемерным: санкционируя государственную лотерею, правительство давало одобрение на то, что некоторые уже называли «пороком XX века» — как алкоголь был пороком прежних эпох. Однако власти вполне устраивало получать как можно больше прибыли путем обложения налогами компаний, занимающихся футбольными пулами, и букмекеров. В конце концов в 1994 году правительство консервативной партии («партии семьи» и «здоровых денег») поддалось соблазну легкого дохода и устроило еще одну государственную лотерею. Под пошлые рассуждения и полуправду о благе, которое несут обществу азартные игры — проводившиеся два раза в неделю розыгрыши показывало по телевидению Би-би-си, — и лотерея быстро стала одной из крупнейших в мире. Более двух третей взрослого населения покупало билеты регулярно, а 95 процентов — от случая к случаю. Масса фактов говорила о том, что общедоступность скретч-карт развивает пристрастие к азартным играм, но все предпочитали закрывать на это глаза. Это было многозначительным свидетельством того, что «респектабельное общество» кануло в Лету.

Можно было бы рассмотреть немало других примеров, начиная с изменений в отношениях полов и кончая тем фактом, что в 1998 году действующий министр иностранных дел, верховный посол страны, смог позволить себе завести интрижку, развестись с женой и сожительствовать с секретаршей в своей официальной резиденции, и никто ему даже слова не сказал. Однако то, как далеко зашла страна, вероятно, лучше всего отражает отношение англичан к еде.

В 1949 году Реймонд Постгейт, радикальный журналист, знаток классической литературы и обществовед, так разозлился на спокойное отношение англичан к невкусной еде, что предложил основать Общество борьбы с жестоким отношением к продуктам. Объектом его атаки стали бутылочки с соусом, которые можно найти на столе в любом ресторане:

«Их подают исходя из того, что вам захочется начисто скрыть вкус предложенного блюда. Ощутить, что оно разваренное, кислое, вязкое, водянистое, несвежее или приторное — что-нибудь из этих шести свойств (или все вместе) вам суждено непременно, будь то рыба, мясо, овощи или сладкое. Кроме того, все будет пережарено или переварено; блюдо могло быть и подогрето заново. Если заведение, где вы ели, английское, оно будет называться закусочная или «каффи»; если иностранное, его могут назвать рестораном или «каффи». Во втором случае будет не так чисто, но у пищи может обнаружиться какой-то вкус».


Английская еда ужасна, и на то есть своя причина: англичан никогда особо не волновал вкус, и они не требовали приготовить что-то повкуснее. Когда в 1950-х годах родители Джона Клиза повели его поужинать не дома, приоритеты уже были расставлены четко. Его отец работал в Индии, Гонконге и Кантоне. Но несмотря на широту кругозора, которую давала тому поколению империя, они сохраняли свое донельзя четкое самоощущение. «Можно подумать, они могли выработать какой-то вкус, — рассказывал мне Клиз. — Но нет, их интересовала не еда. Родители выбирали ресторан не по блюдам, которые там предлагали, а по тому, подогревают ли там тарелки».

Стиль ресторанов, посетителями которых был средний класс, отражал их жизненный подход. Там царил полумрак, виднелись деревянные балки, а мебель была в основном кожаная. Это были места в мужском вкусе. Для каждого этапа трапезы полагался свой столовый прибор, и надо было знать, как следует и как не следует всем этим пользоваться. Суп надлежало есть не сгибаясь к тарелке, наклоняя ложку с края к нижней губе: засовывать ее в рот было не принято. И хотя разные классы в обществе выражались по-разкому, удовольствие в конце трапезы следовало выказать словами «все было восхитительно, я вполне сыт»: удовлетворение выражалось в количестве съеденного. Если предлагали еще, можно было принять предложение, но полагалось извиниться за то, что еда понравилась: «Знаете, вообще-то не следовало бы, но, может быть, если только чуть-чуть».


И все же об английской еде всегда было что рассказать. На протяжении истории английская кухня — по крайней мере, для немногих привилегированных — могла поспорить с любой другой в Европе. Говорят, чтобы удовлетворить свои кулинарные запросы, Ричард II держал 2000 поваров. Сын Эдуарда Ш, герцог Кларенс, закатил банкет из тридцати блюд для 10 000 персон, а Генрих V отметил свою коронацию тем, что в фонтане во дворе его дворца текла не вода, а кларет. На стол могла попасть любая тварь Божья от мала до велика. Само собой, крупный рогатый скот, свиньи, овцы, козы, олени и дикие кабаны (хотя — как нередко бывало на средневековых банкетах — не в одну трапезу). Но ведь была еще и птица: куры, лебеди, павлины — которых зачастую подавали во всем оперении, — фазаны, куропатки, голуби, жаворонки, дикие утки, гуси, вальдшнепы, дрозды, кроншнепы, бекасы, перепела, выпи, не говоря уже о молодых лебедях, цаплях и зябликах. Подавалась и рыба — от лосося и селедки до линя и угрей, ракообразные от крабов до брюхоножек, и в завершение всего — сладкий крем и пюре, творог, кусочки фруктов и овощей в кляре, торты и пирожки с фруктовой начинкой.

Даже во время Второй мировой войны, когда в стране действовала карточная система, Джордж Оруэлл сумел составить список деликатесов, которые почти не встречаются в других странах. В списке присутствует копченая селедка, йоркширский пудинг, девонширская сметана, маффины (порционные кексы) и оладьи, рождественский пудинг, пирожки с патокой и яблоки, запеченные в тесте, картошка, зажаренная с куском мяса, молодая картошка, приправленная мятой, хлеб, хрен, яблочный сок с мятой, различные соленья, оксфордский фруктовый джем, джем из кабачков и желе из ежевики, стилтонский сыр и уэнслидейл и яблоки — оранжевые пепины Кокса. Этот список любой из нас мог бы дополнить. Однако англичанам так и не удалось сделать еду искусством. Слово «ресторан» — французское, да и меню составляется по-французски, и все потому, что английский язык так и не выработал точных названий, чтобы должным образом описать приготовленное. Командные высоты английской cuisine[51]занимают французские chefs[52].

По нетленному выражению, идеальные англичанин и англичанка рождены не для удовольствий. В ходе всей английской истории элита твердила остальной стране, что слишком большой интерес к еде в какой-то степени аморален. Прослеживается и длительное влияние пуритан XVII века, которые твердо веровали, что простая пища — это пища Божья. После того как промышленная революция привлекла рабочую силу в города, знания о деревенской еде оказались утраченными. И конечно же, еда занимала весьма скромное место среди приоритетов строителей империи. «Ростбиф и баранина — вот и все, что у них есть доброго, — заключил немецкий поэт Генрих Гейне, посетивший Англию в начале XIX века. — Боже избави всякого христианина от их подливок… И храни Боже всякого от безыскусных овощей, которые они, поварив в воде, подают на стол почти такими же, какими их сотворил Господь».

Среди городской элиты стало модно заявлять, что с тех пор все переменилось и что англичане утратили безразличие к еде. Послышались самонадеянные заявления, что, мол, Лондон — гастрономическая столица мира, а еда — новый рок-н-ролл. Что ж, давайте посмотрим. Да, верно, в стране теперь полно первоклассных ресторанов, но у них есть тенденция концентрироваться в Лондоне и горстке городов вне его, и цены в них высоки. Если хотите хорошо поесть в Бирмингеме или Манчестере, добрый вам совет: отправляйтесь в Чайна-таун или район, где живут выходцы из Бангладеш.

Трудно переоценить пользу английской кулинарии от появления большой иммигрантской общины. Хотя большинство англичан, похоже, до сих пор считают «фиш-энд-чипс» квинтэссенцией английской еды, число лавок, где продают это блюдо в Британии, сократилось почти наполовину: одно время их было 15 000, а теперь эта цифра упала до 8500. О поразительном росте популярности кухни других стран свидетельствует наличие в Британии такого же числа китайских и других восточных ресторанов, помимо 7300 заведений, где подают блюда индийской кухни. Джон Кун, человек, придумавший продавать навынос блюда китайской кухни, сколотил целое состояние и построил карьеру, открыв для себя, что хотя англичане могут и не представлять себе, что такое побеги бобов, они непременно отличат букву А от буквы Б. Его ресторану «Катэй» рядом с площадью Пиккадилли никогда бы не завоевать такой популярности, если бы он не нашел способ сделать экзотическое более земным с помощью постоянных меню. С ростом популярности китайской кухни после Второй мировой войны его пригласили готовить еду в недорогих домах отдыха выходного дня Билли Батлина, ориентированных на англичан, которым нравились тогда массовые выезды на выходные дни за город. Там он решил проблему отторжения непривычной заморской пищи, придумав отвратительное сочетание чоп-суи, овощного рагу, с курицей и чипсами. Посетителям понравилось.

Речь не о том, что теперь общий уровень еды в Англии великолепен. Это не так. Для большинства людей есть не дома — значит потреблять богатый жирами фастфуд, а если готовить что-то дома, то можно стать жертвой чего-нибудь расфасованного в производственных масштабах незнамо где и неизвестно на какой фабрике. Что изменилось, так это отношение людей к еде. Все повара — ведущие кулинарных программ, которые появляются на телевидении каждые десять лет, предлагают что-то новое и могут рассчитывать на то, что станут весьма состоятельными людьми. Центром дома стала уже не гостиная и не общая комната, а кухня, и вас больше не сочтут дегенератом, если вы признаетесь, что любите хорошо поесть. Это часть общей, более широкой перемены.

Выкройки, по которым кроили образцовых англичан и англичанок, порваны. Вместо них появляется нечто иное, еще не совсем оформившееся. Со старыми иерархиями покончено, и по мере их развала мы видим, как высвободившаяся энергия выливается в моду и музыку. Кто объяснит, почему Англия дала миру множество величайших групп, в то время как во Франции считался крутым один Джонни Халлидей? Возможно, дело и в невыносимой скуке английских пригородов или в ужасно переменчивой погоде. В то же время все это сверхобилие уличных компаний, «модов» к рокеров, панков, техно и трэвелеров, инди-кидз и раггамаффинов и других группировок внутри групп, основанных на различных вкусах, воззрениях и взглядах, выражает основополагающую веру в свободу личности. Стиль уже не однороден и больше не диктуется сверху: британские дизайнеры востребованы индустрией моды потому, что принадлежат к той же креативной культуре, что и задающие тон на процветающей музыкальной сцене.

Великого бэтсмена, игравшего за Сассекс и сборную Англии, Ранджитсингхджи (он первым совершил 3 тысячи пробежек за сезон), называли человеком, «благодаря которому Индия выросла в глазах обычного англичанина». Но ведь он принадлежал к небольшому и очень привилегированному классу людей, которые по своей речи и поведению были англичанами. С прибытием значительного числа иммигрантов из стран с другой культурой англичанам пришлось вырваться из своего самодовольства, взглянуть на себя по-иному, признать различия и порадоваться этому. Возможно, они еще не полностью избавились от ощущения, что страна потеряла себя. Они еще не полностью избавились и от подозрительности к «загранице». Да и как они могли это сделать, если это плод целого тысячелетия островной жизни? У каждого школьника, отправляющегося по обмену во Францию, Германию или Голландию, есть бабушки с дедушками, прабабушки с прадедушками и прапрабабушки с прапрадедушками, для которых континент был лишь местом, куда страна посылала их воевать. Более миллиона из них так и не вернулись обратно.

Но они живут в стране, которая, несмотря на все ее лилипутские политические разногласия, прочно покоится на традиции личной свободы, до сих пор руководствуется принципом честной игры, которая терпима, добродушна и которую трудно вывести из себя. Они живут в обществе, где предполагается, что каждый может поступать как ему или ей вздумается при условии, что это не запрещено законом, а не наоборот, что верно для большей части остального мира: в Германии есть даже законы о том, когда можно выбивать ковры или мыть автомашину. Они живут в обществе, где ценят слово, и поэтому театр у них один из ведущих в мире, где больше газет и более высокий общий уровень телевидения, чем где бы то ни было. Их столица предлагает гораздо большее многообразие развлечений, чем любой другой город на земле. Некоторые их дома и церкви представляют собой образцы самой прекрасной на земле архитектуры. Они по-прежнему невероятно изобретательны и предприимчивы. У них самая красивая хоровая музыка и величайшее разнообразие музыкальных представлений в Европе. Их сельская местность — один из самых прелестных уголков на земле, и ни один клочок земли не оставлен заботой предыдущих поколений. В Оксфорде, Кембридже и многих учебных заведениях в Лондоне, Манчестере и других городах у них обосновались блестящие умы и одна из самых интеллектуальных традиций в мире.

И все же они пребывают в убеждении, что с ними все кончено. В этом их прелесть.


Уильям и Валери Плауден переезжают из дома, который их семья занимала последние 800 лет. Это невысокое фахверковое поместье, как бы оставленное про запас в «голубых холмах моей памяти» хаусмановского «Парня из Шропшира». К Плауден-Холл не ведут дорожные указатели, там не проводятся дни открытых дверей, там не продают горшочки с джемом от «Нэшнл Траст», не подают чай пышущие здоровьем дамы в твидовых юбках. Когда подъезжаешь по дорожке, в разные стороны разлетаются молодые, еще бесхвостые фазаны. Посреди дремлющих полей бестолково бродят овцы и коровы. Рядом с большим домом садовник подрезает верхушки травы на лужайке. Он скрыт от всего остального мира, и клацанье его ножниц — самый громкий звук в округе. Ни машин, ни поездов, ни самолетов.


Семья Плауден «сидит» на этих землях по меньшей мере с XII века, когда один из их предков осаждал вместе с крестоносцами Акру. Отсюда миль двадцать или около того до Айронбриджа и тамошней долины, где 200 лет назад началась промышленная выплавка чугуна и был сооружен первый в мире чугунный мост, скрепленный по старинке «ласточкиным хвостом» и врезкой. Праздник жизни тоже покинул эти места, и долина Северна, когда-то черная от дыма чугунолитейных заводов, снова впала в глубокую спячку. Свидетелями всего этого в течение многих лет были члены семьи Плауден. И они по-прежнему здесь, эта семья Плауден, они живут в Плауден-Холле, в деревушке Плауден, в краю тихого довольства.

История семьи не сказать чтобы героическая. Один из Плауденов стал известным юристом при Елизавете I, другой командовал Вторым гвардейским пехотным полком в битве при Бойне, третий заработал небольшое состояние в Восточно-Индийской компании, еще один умер в школе, «объевшись вишен», был среди них и адмирал, погибший в бою в одном из конвоев через Северную Атлантику, но не было ни одного премьер-министра или философа. Их жизнь вращается вокруг фермерского хозяйства, полудюжины черных лабрадоров, охоты, стрельбы и рыбалки. Это не тот образ жизни, благодаря которому ваше имя привлечет внимание издателей «Кто есть кто»: государственная служба ограничивается присутствием в мировом суде и время от времени, когда графство посещает королева, обращением в Высокого Шерифа. Остальное время занято чтением журналов «Фармерз уикли», «Хорс энд хаунд» и «Шутинг таймс».

Считается, что этот тип английской семьи уже принадлежит истории, что его свела на нет Первая мировая война, налоги на наследство, налогообложение, страховая контора Ллойда и врожденное неумение вести дела. Это образ Брайдсхеда Ивлина Во, отеческие руины, покинутые семьями, которые не могут подладиться к требованиям современной жизни. Как и всякий образ, отчасти это верно. Но среди тех, кто выжил, это абсолютно не так. Уильяму Плаудену было двадцать и он служил в армии, когда умер его отец, оставив ему Плауден-Холл. Поняв, что шансов сохранить родительский дом, похоже, немного, Уильям стал искать арендатора. Но желающих не нашлось. Поэтому он уволился из армии, отправился в Оксфорд, но «понял, что голова не очень-то работает» и снизил планку до Королевского сельскохозяйственного колледжа в Сиренчестере. Когда он принял имение, в его распоряжении было 450 акров земли. Через несколько лет он управлял уже 2 тысячами акров. Сегодня в хозяйстве есть наемный управляющий, двенадцать человек работает на ферме, еще пять в лесах, каменщик на полный рабочий день, плотник, егерь, разнорабочий и садовник.

Плауден с женой уезжают на ферму в поместье с тем, чтобы в родовое гнездо мог въехать сын. В случае, если Уильям Плауден проживет еще лет семь, Плауден-Холл перейдет к еще одному поколению Плауденов без налогов. Уильям Плауден передает процветающий бизнес, который опровергает утверждение, что для всех этих старых семей, воплощающих традиционное представление о типично английском, время вышло.

Такие семьи — невозмутимые, практичные, откровенно «внепартийные», но глубоко консервативные, спокойные, славные, неинтеллектуалы — составляли ядро сельского английского общества. Спросите, что он думает о положении Англии сегодня, и получите немногословные ответы о том, как рушатся стандартные представления: «Мы построили шесть домов в деревне для людей с невысокими доходами. В пяти из шести живут пары, которые не женаты». Однако то, что его беспокоит на самом деле, понимаешь, лишь увидев его машину. Он съездил к местным печатникам и заказал собственные стикеры ярко-оранжевого цвета. На них надпись:

К ЧЕРТУ ЕС БРИТАНИИ — САМОУПРАВЛЕНИЕ

«Рано или поздно, — говорит он, — Общий рынок рухнет. Я не понимаю, как можно управлять страной с двумя системами законов — нашими собственными да еще и всеми этими законами от людей из Брюсселя, которые отменяют наши. Чем быстрее это кончится, тем лучше». Сердце Англии еще бьется среди встающих один за другим холмов Шропшира. Оно разъезжает по округе со стикером на заднем стекле, который предлагает всей остальной Европе убираться к черту.

Его можно понять. Что теперь символизирует национальную принадлежность? Контроль над языком англичане потеряли давным-давно. А если единая европейская валюта, евро, победит, то британский фунт, символ нации и империи, отойдет в историю. И тут возникает вопрос, что останется у англичан из того, что, по их представлению, было бы английским и только английским. В повседневной жизни у английской столичной элиты больше общего с парижанами или ньюйоркцами, чем с сельской или пригородной Англией. А множество других внешних проявлений типично английского, от одежды до языка, теперь принадлежат всему миру.

Доктор Дэвид Старки однажды отмел стенания печалящихся о том, что не проводятся празднества на День святого Георга, сказав, что «Англия сама перестала быть просто страной и стала вместилищем духа… Англия воистину превратилась в некий отвратительный антитезис нации; на соседей мы похожи, а друг на друга нет». Несомненно, подобные «плачи Иеремии» ждут нас и в будущем. Они составляют одно целое с навязчивой идеей об упадке, которая отравляет представление страны о самой себе со времен войны. Но ведь любая страна есть вместилище духа: именно национальная идея характеризует законы страны, ее политику и искусство. Когда французские политики говорят «La France», они имеют в виду представление о судьбе страны, а не то, что видят вокруг. Что такое Америка без американской мечты? Ведь нельзя же пятьдесят лет слушать, как раскладывают по косточкам твой упадок, и чтобы тебя это никак не задело. И все же, несмотря на заявления, что со страной «все кончено», склад ума, благодаря которому английское общество стало таким, какое оно есть — с его индивидуализмом, прагматизмом, любовью к словам и, помимо всего прочего, с этим славным, фундаментальным упрямством, — остался неизменным.

Англия, какой ее представляет весь остальной мир. — это Англия времен Британской империи. У каждого народа, отправляющегося в будущее, как у машины новобрачных, отъезжающей от церкви после венчания, позади грохочут пустые консервные банки его истории. Но для большинства англичан их история остается лишь историей. И наоборот, в Шотландии или Ирландии каждый уважающий себя взрослый считает себя частью нерушимой традиции, простирающейся назад в прошлое, к тем временам, когда их предки еще ходили синими от вайды: угнетенные народы помнят свою историю. А бывшие угнетатели забывают. У англичан сегодня нет ничего общего с традицией, которую отмечают в красно-бело-синих тонах. Взгляните на последний вечер «Промс». Кто из этих людей с довольными, тупыми лицами, горланящих «Земля надежды и славы», верит хоть в одно слово из этого гимна? «Шире все и шире размах твоих границ»? Да будет вам.

Бунтовщики 1960-х скоро уже будут дедушками и бабушками, с их проявлениями протеста потихоньку ужились, и им на смену одни за другими приходят другие фантазеры-анархисты. Нормы 1940-х годов прочно забыты, новых на смену не выработано. Крепко сжатых губ никто не видел уже много лет. Лишенное чувства четкой национальной предназначенности, каждое послевоенное поколение все больше зацикливается на себе, порождая больших эгоистов, чем предыдущее. Никакого консенсуса не существует даже по таким вопросам, как одежда, не говоря уже о каких-то предписаниях.

На самом деле сетование Старки можно рассматривать как свидетельство силы англичан. Может статься, что индивидуальность, твердо укоренившаяся в ощущении прав личности, более предпочтительна, чем похожесть, которая приключается, когда великие школы для мальчиков выпускают тысячи как можно больше похожих друг на друга молодых людей, чтобы управлять империей, которой больше не существует? Когда такой мастер-класс существовал, каждый знал свое место в неофициальной иерархии. У прежнего англичанина присутствовали элементы благородства, но до определенной степени это строилось на лицемерии. Новое поколение совершенствует свое собственное самосознание, самосознание, основанное не на прошлом, а на своих собственных потребностях. В мире, где общение происходит все более высокими темпами, расстояния сокращаются, товары становятся всемирными, а коммерческие объединения все более крупными, наиболее важным в национальном самосознании является индивидуальное ощущение каждым своей страны. Англичане одновременно заново открывают прошлое, похороненное с созданием Британии, и придумывают новое будущее. Красно-бело-синие цвета уже больше не востребованы, и англичане возвращаются к зелени Англии. Маловероятно, что новый национализм будет построен на флагах и гимнах. Он скромен, индивидуалистичен, ироничен, крайне субъективен, для него так же важны города и регионы, как и графства и страны. Он базируется на ценностях, которые настолько глубоко заложены в культуре, что к ним приходят почти бессознательно. В век упадка национальных государств он может стать национализмом будущего.



Примечания:



4

Пудинг на сале — запеканка из муки, сухарей и почечного сала; подается со сладким соусом в качестве третьего блюда.



5

Обыгрывается английская поговорка: «Every cloud has a silver lining» — букв. «У каждой тучки есть серебряная подкладка», т. е. во всем плохом есть что-то хорошее.



46

Вad hair day — день, когда ничего не выходит, не получается (англ., жарг.)



47

Maltese — мальтийский, относящийся к Мальте (англ.)



48

Just the ticket — то, что доктор прописал (англ., жарг.)



49

Zeitgeist — дух времени (нем.)



50

Cool Britannia — слово «cool» довольно многозначно («свежий», «прохладный», «хладнокровный», «спокойный», «клевый»). Выражение «Cool Britannia» — игра слов на созвучии с названием патриотической песни «Правь, Британия, морями» (Rule, Britannia).



51

Cuisine — кухня (фр.)



52

Chefs — шеф-повара (фр.)









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх