ГЛАВА 9 ИДЕАЛЬНЫЙ АНГЛИЧАНИН





«Мне нравится, когда мужчина — чистый, сильный, прямой англичанин, который может взглянуть своему гну в глаза и всадить ему в лоб унцию свинца».

П. Г. Вудхаус. Мистер Муллинер рассказывает



«До войны Дерек Вейн был, что называется, типичный англичанин», — писал Сапер в рассказе «Муфтий».


«То есть он считал свою страну… где бы о ней ни вспоминал… величайшей страной в мире. Никому своего мнения он не навязывал; просто это так и было. Если кто-то с этим не соглашался, тем хуже для него, а не для Вейна. Он в полной мере обладал тем, что непосвященные считают самомнением; его познания по вопросам, связанным с литературой, искусством или музыкой, были самыми что ни на есть скромными. Более того, он относился с подозрением к любому, кто вел умную беседу на эти темы. С другой стороны, он был в числе «одиннадцати» в Итоне и играл в гольф без гандикапа. Хорошо держался в седле, а на скачках не жульничал, сносно играл в поло и неплохо стрелял. Денег у него было достаточно, чтобы работа не сделалась необходимостью, и свои обязанности в Сити он не воспринимал слишком серьезно… По сути дела, он был частью Породы; Породы, которая всегда существовала в Англии и всегда будет существовать до конца времен. Ее представителей можно встретить в Лондоне и на Фиджи; в землях далеко за горами и на Хенли; в болотах, где гниет и распространяет зловоние растительность; в великих пустынях, где обжигает холодом ночной воздух. Они всегда одинаковы, и на них лежит печать Породы. Они по-мужски пожмут вам руку; по-мужски встретят ваш взгляд».


О, Порода, как нам их не хватает. Бесстрашные филистеры, с которыми можно без опаски ездить в такси, незаменимые при кораблекрушениях, они были воплощением правящего класса. Этих людей можно было послать на самый край земли и быть уверенным, что они будут править местными жителями твердо, но справедливо, а их потребности будут ограничиваться лишь получением время от времени экземпляров «Таймс» многомесячной давности да жестяной коробки их любимого трубочного табака. Мир, с их незамысловатой точки зрения, делился на приличных малых с одной стороны и на «большевиков, анархистов и членов всей этой шайки, которым лишь бы не работать и загребать себе все, что есть деньги», как характеризует их у Сапера его более известный герой Бульдог Драммонд.

Сапер — это полковник Герман Сирил Макнил, уволившийся из армии с Военным крестом в 1919 году, а подзаголовок книги «Бульдог Драммонд» гласит: «Приключения демобилизованного офицера, которому наскучило мирное время». В ней мы найдем все, что нам нужно узнать; Породу выводили для действия. Драммонд — это «шесть футов в носках… твердые мускулы и чисто выбритый подбородок… прекрасный боксер, быстр как молния, метко стреляет из револьвера и просто чудный парень». Он отличается также крайним скептицизмом, не выносит иностранцев и чудовищно некрасив: любой, кто встречался с таким человеком в своей частной школе, тут же узнает его, и, вероятно, с содроганием. Из того же теста и Ричард Ханней, герой книги Джона Бухана «Тридцать девять ступеней»: из этого повествования мы узнаем, что негодяй из негодяев в мире — это «маленький еврейчик с бледным лицом, в инвалидной коляске, со взглядом гремучей змеи». Этот враг поставил себе целью подрывать устои империи и продавать женщин в «белое рабство».

Конечно, ни Дерек Вейн, ни все остальные никогда не были «типичными англичанами». Это выдает и ремарка о личном доходе, и упоминание о принадлежности к «одиннадцати» в Итоне: в команде из одиннадцати лишь одиннадцать человек, так что он не был типичным даже в школе. Порода же являла собой определенный идеал, тщательно подобранное число сильных и слабых сторон мужчины, возведенных до платонических высот. Они были храбры, нерефлективны и невероятно прагматичны: люди, которым можно доверять. К несчастью для английского мужчины, он приходит к пониманию не только того, что страна, где он живет, совсем не та, какой он ее себе представлял, но и того, что так называемый английский идеал требует от большей части населения быть не такими, какие они есть на самом деле.

Породу в массовом порядке имитировали расплодившиеся в XIX веке частные школы. Они предназначались только для мальчиков, и мир Породы остался мужским навсегда. Если Порода воспроизводилась (видимо, в результате некоего непорочного зачатия), их дети уже были записаны во взрослые и их следовало как можно быстрее отправить в школу. Можно лишь гадать, какие эмоции обуревали сердца матерей при том, как немного им позволялось знать о жизни их детей. В колледже Рэдли мальчиков доводили до того, что они копались в грязи, ища съедобные корешки и растения (первоцветы считались большим деликатесом), и жарили желуди на пламени свечи. В письме итонского школьника XVIII века упоминается о попадавшихся в пище черных тараканах. Вот это письмо:

«Дорогая мама,

пешу, чтобы сказать вам, что я очень нищастен, а отмороженные места снова опухли еще больше. Успехов я ни в чем не добился и не думаю, что добьюсь. Очень жалко, что ввожу вас в такие расходы, но думаю, что эта школа не очень. Один одноклассник взял тулью моей новой шляпы и сделал из нее мишень, разобрал мои часы, чтобы поправить колесико в механизме, но он не работает — мы с ним пытались засунуть механизм обратно, но каких-то колесиков, наверное, не хватает, потому что он не влезает. Надеюсь, у Матильды простуда прошла, и я рад, что она не в школе. Думаю, у меня чахотка мальчики здесь никакие не джентльмены но вы конешно не знали, когда посылали меня суда, я постараюсь не перенять плохие привычки… Надеюсь, что вы и папа здоровы и не расстраивайтесь, что мне так плохо потому что думаю это продлится недолго пожалуйста пришлите немного денег потому что я задолжал 8 пенни…

Любящий вас но нищасный сын»


Письмо это настолько совершенно в описании ужасов и настолько изобретательно в попытках вызвать сочувствие, а потом обратиться с просьбой выслать деньги, что читается как пародия. Несомненно, что столетие спустя умудренный школяр уже понимал, что одним перечислением ужасов школы ничего не добьешься: его родители платили за это, и это была цена за то, чтобы стать одним из Породы.

Когда мальчики были оторваны от родного дома, хорошая взбучка воспринималась как неотъемлемая часть процесса воспитания джентльмена. Чемпионом по порке был преподобный Джон Кит, доктор наук; он был назначен директором Итона в 1809 году и порол в среднем по десять мальчиков в день (кроме воскресных дней, когда он отдыхал). Своего высочайшего достижения он добился 30 июня 1832 года, когда отдубасил более восьмидесяти учеников. В конце этого марафона мальчики стоя кричали ему «ура». О царившем там духе в какой-то мере свидетельствует тот факт, что впоследствии Кит смог высказать некоторым из выпускников своей школы сожаление, что не порол их чаще. Когда ему пришла пора уходить на пенсию, выпускники Итона устроили подписку и собрали на подношение ему значительную сумму. Надо ли при таких обстоятельствах удивляться, что продукты таких школ мастерски умели скрывать свои чувства?

Традиционная английская система образования, несомненно, сделала все возможное, чтобы дать другой выход зову гормонов у молодых людей. Особенно был распространен онанизм — вполне предсказуемое занятие подростков. Некий доктор Эктон, автор книги «Функции и расстройства репродуктивных органов» (опубликованной в 1857 году и издававшейся даже через сорок лет), нарисовал ужасающую картину воздействия мастурбации на мальчика, который на своем опыте познал, что «расход спермы в больших количествах истощил его жизненные силы» и в результате превратил в ходячие мощи.


«Он низкорослый и немощный, мускулы не развиты, впалые глаза и тяжелый взгляд, лицо болезненное, бледное или покрытое угрями, руки влажные и холодные, а кожа потная. Он избегает общества остальных мальчиков, бродит вокруг один, с отвращением принимает участие в играх (развлечениях) соучеников. Он не смеет смотреть людям в глаза, перестает следить за своим платьем и становится неряшлив. Восприятие у него притупляется и ослабевает, и если ему не удастся избавиться от своих дурных привычек, в конечном счете он может превратиться в круглого дурака или сварливого ипохондрика».


Хотя многие сегодняшние родители могут узнать в этой картинке портрет своего собственного прыщавого отпрыска, больше всего это напоминает усилия сегодняшнего правительства предупредить молодых людей о вреде наркотиков. Лучше всего помогала избежать соблазна полная занятость, и это стало одной из причин увлечения школьным спортом. Как советовал взрослым, пытающимся не дать мальчикам увлечься мастурбацией, доктор Эктон: «Главное — начинать тренировать таким образом силу воли пораньше. Если мальчик однажды в полной мере проникнется тем, что все такие занятия непристойны и гадки, и со всей силой нерастраченной энергии решит для себя, что больше не унизится до того, чтобы поддаться этому, его ждет блестящее и счастливое будущее».

Очевидно, этот совет пригодился многим выдающимся представителям Породы, так как можно заметить, что значительная часть этих выдающихся мужчин, покидавших Англию, чтобы возводить империю, похоже, в большей или меньшей степени избавлялись от сексуальности как от ненужного в путешествии багажа. А. К. Бенсон, автор того самого гимна империи «Земля надежды и славы», признавался в своем дневнике, что «настоящей проблемы с сексом для меня не существует». Первооткрыватель Уилфред Тезигер в своей автобиографии писал, что «секс для меня не имел значения, и воздержание в пустыне нисколько не беспокоило… никакого чувства потери». Другие, как генерал Гордон, говоривший, что лучше бы он стал евнухом в четырнадцать лет, или фельдмаршал Монтгомери, просто старались подавлять любые сексуальные ощущения: во время дебатов в палате лордов по вопросу легализации гомосексуализма Монтгомери предложил поднять возраст совершеннолетия до восьмидесяти лет. Возможно, страстность, с которой это отрицалось, имела какую-то связь со скрытым или подавленным гомосексуализмом: у Гордона и Монтгомери, как и у фельдмаршала Окинлека, были увлечения мальчиками. Но в большинстве случаев секс просто представлялся чем-то второстепенным. Сесил Роде, присоединивший к империи огромные территории в Африке, никогда не был женат и не выказывал ни малейшего интереса к сексу в любом его проявлении. Лорд Китченер в эмоциональном плане, похоже, так и не вышел из периода полового созревания. Другие поздно вступали в брак: первооткрыватель Генри Мортон Стэнли — в пятьдесят один год, основатель движения бойскаутов Роберт Баден-Пауэлл — в пятьдесят пять, колониальный губернатор лорд Милнер — в шестьдесят семь.

Все это были люди устремленные, они ставили великие цели для себя и для империи и часто жили в по-спартански суровых условиях. Но самоконтроль пробирался гораздо дальше умерщвления плоти. В конце войны англичан с бурами в Южной Африке писатель Форд Мэдокс Форд (еще один «англичанин»: отец — немец) встретил на одном из английских железнодорожных вокзалов приятеля, отставного майора. Майор ожидал сына, «молодого человека, который ушел на войну, словно дав необычный обет. И выполнил этот обет самым необычным образом; ведь он был единственным сыном и, по существу, единственной надеждой на продолжение древнего рода — рода, традициями которого старый майор X особо дорожил и особо почитал их». В ожидании поезда на платформе мужчины говорили о погоде, урожае, о том, что поезд опаздывает, — о чем угодно, лишь бы «отвлечься о того, что никак не шло у нас обоих из ума». Дело в том, что сын был тяжело ранен на войне. Разрывом снаряда ему оторвало руку, ногу и снесло пол-лица. Вот как описывает Форд эту встречу отца с сыном: «Когда наконец сын, вернее, то, что от него осталось, сошел с поезда, он лишь как-то странно, не смущаясь, ухватился левой рукой за протянутую правую — торопливое, неискреннее рукопожатие. Майор X проговорил: «Привет, Боб!», его сын ответил: «Привет, отец!» И все».

Кто знает, сколько слез пролил впоследствии этот майор наедине с самим собой? Но на людях это был сплошной стоицизм. Писатель добавляет, что «такое, должно быть, случалось изо дня в день повсюду на этих чудесных островах; но то, что народ научился такой спартанской сдержанности, все же достойно удивления».

Достойно удивления, а также уважения. Представьте, как страдал в душе великий поэт империи Редьярд Киплинг в Первую мировую войну. В начале он, стоя на украшенной флагами платформе, призывал добровольно присоединяться к крестовому походу против зла, которое несли «гунны», а через год его единственный сын Джон попал в списки «раненых и пропавших без вести» в сражении под Лоосом. У юноши было ужасное зрение, и его взяли на службу лишь благодаря связям Киплинга. Последним лейтенанта Киплинга видел человек, который пытался наложить ему на разнесенную челюсть импровизированную повязку и видел, как тот плачет от боли, но сослуживцы-офицеры договорились не рассказывать Киплингу подробности последних минут агонии сына. «Думаю, моему мальчику мало на что оставалось надеяться, и одна мысль об этом просто невыносима. Хотя я слышал, он до конца держался молодцом… Короткая получилась жизнь. Так жаль, что работа стольких лет пошла прахом в один день, но ведь не мы одни в таком положении, и ведь это что-то значит, когда знаешь, что воспитал мужчину». Возможно, эта утешительная гордость за то, что он «воспитал мужчину», убеждала Киплинга, что он может гордиться своим поступком, что этого ждала от него страна. За что еще можно было ухватиться в этой бессмысленной бойне войны?

Конечно, Порода представляла собой некий класс. Но чтобы принадлежать к нему, не обязательно было быть англичанином. Герой Джона Бухана Ричард Ханней — белый горный инженер из Родезии. Да и английские частные школы предлагали возможность стать частью этого класса другим — мальчикам из неаристократических семей. Член парламента Пол Боатенг, тогда еще маленький мальчик из Ганы, бывало навещал своих бабушку и дедушку на западе Англии. «Помню, как я любил разглядывать у них одну старую книгу, думаю, это был юбилейный альбом, — рассказывает он. — Там были все эти фотографии Ага-хана или махараджи Джодхпура, и смотрелись они как стопроцентные англичане. Никакими англичанами они не были, но стали ими».

И все же они ими не стали. Налет на Породе был английский, хотя на самом деле они больше принадлежали империи, чем Англии. Порода жила в шаге от своих эмоций, и это было следствием полученного образования: как объяснил, уезжая из Ирана в 1991 году, бизнесмен Роджер Купер, просидеть в печально известной тегеранской тюрьме Эвин столько дней, сколько провел там он после обвинения в шпионаже, и выжить может любой, кто прошел через то же, что и он в Клиффтон-колледже в Бристоле. Дело не только в плохой пище и суровых условиях в целом: такое обучение позволяло отдельной личности жить в отрешенности от окружавшей физической реальности, будь то Бристоль или черный как ночь Судан. Но Породу выводили для империи и для того, чтобы действовать, а не для послевоенной Англии.

В 1964 году праправнуки Дерека Вейна оглядывались на Породу с презрением. В скетче «За гранью», написанном для студенческого журнала, сатирики Джонатан Миллер и Питер Кук воссоздали сценку на аэродроме во время войны. Разговор там шел такой:

ПИТЕР: Перкинс! Извини, старина, что пришлось оторвать тебя от веселья. Дело в том, что война складывается не очень удачно.

ДЖОН: О Господи!

ПИТЕР: Мы проигрываем два очка и мяч на половине противника. Война — штука психологическая, Перкинс, ну как футбол. Ты ведь знаешь, в футболе часто бывает, что десять человек играют лучше, чем одиннадцать?

ДЖОН: Так точно, сэр.

ПИТЕР: Перкинс, вот этим самым игроком ты и будешь. Я хочу, чтобы ты принес себя в жертву, Перкинс. На данном этапе нам нужно совершить что-нибудь бесполезное. Это повысит весь настрой войны. Забирайся в самолет, Перкинс, сгоняй в Бремен на шуфти[35] и не возвращайся. Прощай, Перкинс. Эх, вот бы мне тоже полететь.

ДЖОН: Прощайте, сэр, — или аи revoir[36]?

ПИТЕР: Нет-нет, Перкинс, прощайте.

Британия Породы стала Британией Бессмысленного Поступка.

Стереотипы вещь удобная, с ними не нужно задумываться. Как у Сапера Порода предстает воплощением правящего класса империи, так и в сознании сочинителя газетных заголовков или острослова всякий швед — это хмурый тип, любой немец страдает отсутствием чувства юмора, каждый француз — хлыщ, от которого разит чесноком. Карикатура на самих англичан, которой они держались в течение двух веков до появления Породы, не была ни обаятельной, ни экстравагантной, ни даже особо героической, и это о чем-то говорит.

Англичане могли выбрать национальным символом кого угодно — от моряка до поэта. Но они выбрали торговца. Фигура Джона Буля с его выпяченной нижней челюстью до сих пор нет-нет да появляется в газетных карикатурах: неплохо для персонажа, придуманного в 1712 году, Как и многие другие чисто национальные проявления английскости, Джона Буля придумал неангличанин, Джон Арбетнот, сын священника из Кинкардиншира, который отправился пытать счастья в Англию. Но при этом Арбетнот не отказывал себе в том, чтобы при случае выступить за Шотландию, поэтому герой англичан был «пухлый здоровяк с надутыми как у трубача щеками», а его сестра Пег «выглядела бледной и болезненной, словно страдала «зеленой хворью» [анемией]; и неудивительно, ведь любимчиком был Джон, и все лучшие куски доставались ему, он набивал себе брюхо славной молодой курочкой, свининой, гусем и каплуном, а мисс давали лишь немного овсянки с водой или сухую корку без масла… Старший сын жил в лучших комнатах со спальней, обращенной на юг, к солнцу. Мисс обитала в мансарде, открытой северному ветру, отчего ее лицо покрылось морщинами».


Но безразличие Джона Буля к своей болезненной шотландской сестре еще что по сравнению с его более важным занятием, а именно разборками с бесчестными и плетущими заговоры континентальными нациями. Врач по образованию и приятель Поупа и Свифта, Арбетнот изобразил жульническую борьбу за сферы влияния, которая привела к Утрехтскому миру в виде иска в суде, учиненного простоватым торговцем тканями Джоном Булем против олицетворяющего Францию Льюиса Бабуна. Джон Буль, «человек честный, прямой, желчный, энергичный и весьма непостоянного нрава», никого не боится, но склонен ссориться с соседями, «особенно если они пытаются управлять им». Его настроение «во многом зависело от погоды; его настроение поднималось и падало вместе с барометром. Джон был шустрый малый и хорошо знал свое дело, но никого из живущих на земле так мало заботило ведение своих счетов, и никого так не обманывали партнеры, подмастерья и слуги. Человек компанейский, он был любитель выпить и развлечься; так что, сказать по правде, ни у кого не было такого доброго дома, как у Джона, и никто не тратил свои денежки более щедрой рукой».


Здесь мы имеем автопортрет гораздо более верный, чем хотелось бы многим англичанам. Джон Буль, как и приличествует нации лавочников, — торговец. Он неистово независим и горд, много пьет и отличается истинно бычьей невозмутимостью. К тому же он человек темпераментный, любит посетовать, не отличается чувствительностью, а по отношению к Николасу Фрогу, олицетворяющему Голландию («хитроумному проныре и шельме, скупому, бережливому, у которого хоть и брюхо подведет, но он карман свой сбережет»), исполнен высокомерного презрения, как и ко всем иностранцам. Хотя впоследствии Джон Буль претерпел немало модификаций, становясь менее склонным к вспышкам гнева и более респектабельным, некоторые черты остались постоянными. Его неизменно изображают с округлым животиком, солидным, миролюбивым и чуть сонным. Он более склонен утверждать то, что, по его суждению, абсолютно очевидно, чем заниматься рассуждениями. Он верит в Закон и Порядок и инстинктивно консервативен. Он любит свой дом, надежен, жизнерадостен, честен, практичен и яростно привержен своим свободам.

Имели место другие попытки придумать архетип англичанина — кратковременной популярностью пользовался вустерширский баронет, сэр Роджер де Каверли, творение Джозефа Аддисона, но никому не дано было продержаться так долго, как Джону Булю. Даже любопытно, каким образом такому не очень-то привлекательному персонажу удалось прожить такую долгую жизнь. Ведь, в конце концов, он не привлекателен физически и даже не отличается особенным умом. Причина его долголетия в основательности. Вскоре на карикатурах его стали изображать не быком, а бульдогом, так что почти через двести лет после того, как он был придуман, во время великого соперничества на море с Германией, он подходил джингоистскому мюзик-холльному гимну «Моря сыны, британской все породы» Артура Риса, от которого пошла гулять фраза «парни бульдожьей породы». А к началу Второй мировой войны в стране был человек, в облике которого, похоже, сочетались черты и бульдога, и Джона Буля, — Уинстон Черчилль.


Раз англичане сохраняли представление, что они должны жить не в городах, где они живут, а в деревне, где их нет, оставалось и ощущение того, что настоящий англичанин — непременно сельский житель. «Джентльмену пристало быть искусным в обращении с охотничьим рожком, он должен уметь гнать зверя, изящно обучать и носить сокола», — наставлял один авторитет XVII века. Похожее мнение находим у сэра Роберта Бёртона, писателя и ученого, в его «Анатомии меланхолии», где он рассуждает об увлечении знати охотой: «Это все, что они изучают, в чем упражняются, чем обыкновенно занимаются, и все, о чем говорят». Три века спустя принцип оставался прежним: лишь совсем недавно представители деревенского дворянства вообще стали придавать значение образованию, но не из-за образования как такового, а потому что с ним их детям-возможно, будет легче зарабатывать деньги и продолжать жить в деревне.

Образцом джентри, мелкопоместного неродовитого дворянства, в литературе можно назвать сквайра Вестерна в «Томе Джонсе» Филдинга — прекрасного наездника, любителя выпить и чертыхнуться, краснолицего хулителя ганноверской династии и человека серьезного. Любая жизненная загадка не настолько сложна, чтобы ее нельзя было свести к сравнению со стаей паратых гончих или с тем, как ведет себя загнанный барсук. Но сквайр Вестерн существовал и в реальной жизни. Леди Мэри Уортли Монтегю писала о Породе, что «утро они проводят среди гончих, вечера с такими же отвратительными спутниками — и выпивают все, что попадет под руку». Пример тому — Джек Миттон, который родился в 1796 году и к 21 году якобы получил в наследство ренту в размере 10 тысяч фунтов в год и 60 тысяч наличными. Отец Миттона умер, когда Джеку было два года, и в учении он так и не преуспел: его исключили сначала из школы-пансионата Вестминстера, а потом из Хэрроу. Нанятый впоследствии учитель отказался заниматься с ним, после того как Джек ударом кулака уложил его на землю. Армейская карьера рухнула, когда ему пришлось покинуть Седьмой гусарский полк по причине безудержного увлечения азартными играми. Он ничем не показал себя за год в парламенте, представляя Шрусбери от партии тори, но потом раскрылся его истинный талант — умение крушить все вокруг и развлекаться.

Об отчаянной храбрости Миттона ходят легенды. На полном скаку он проскакал по кроличьему садку, чтобы посмотреть, выдержит ли он его вес: садок рухнул, упала и лошадь, которая навалилась на него самого. Он на спор промчался в запряженном парой лошадей экипаже ночью по деревне, преодолев канаву, две изгороди и заборчик у рва в три ярда шириной. Заводился он с полуоборота и однажды колошматил шахтера из Уэльса двадцать раундов, пока тот не сдался. В другой раз, охотясь зимой на уток, он прополз голышом по льду, чтобы не замочить одежды. У него никогда не было с собой носового платка, перчаток или часов. Однажды его спутник, ехавший с ним в двуколке, рассказал, что никогда не попадал в аварию. «Как же медленно вы, должно быть, ездите всю жизнь, черт возьми!» — воскликнул Миттон, заехал на экипаже на высокий берег реки и перевернул его. Приезжавшие к нему на ужин и подсаживавшиеся к камину гости, бывало, обнаруживали, что он тайно подкладывает им в карманы раскаленные угли. Когда после ужина они разъезжались по домам, он имел обыкновение одеваться разбойником с большой дороги и грабить их — одной из жертв оказался и его собственный дворецкий. Один из гостей остался у него ночевать и завалился спать мертвецки пьяный, а проснувшись, обнаружил, что Миттон подложил ему в кровать живого медведя и двух бульдогов.

В конце концов экстравагантные выходки доконали его. Не на пользу шли и ежедневные четыре-шесть бутылок портвейна, причем первую он выпивал утром, пока брился. (Его любимая обезьянка, которая проводила с ним все время и регулярно отправлялась вместе с ним на охоту верхом, тоже любила прикладываться к бутылке и сдохла, выпив по ошибке пузырек с лаком для сапог.) По свидетельству очевидца, за последние пятнадцать лет жизни Миттон спустил полмиллиона фунтов. В конечном счете у него накопилось столько долгов, что ему пришлось бежать в Кале, где однажды ночью он вдруг стал задыхаться. «Будь проклята эта икота», — выругался он и, чтобы отпугнуть ее, поджег полу своей ночной рубашки. Та вспыхнула, как бумага. Заглушить боль помогал бренди, который Миттон стал пить в огромных количествах, и даром это не прошло. Он умер от белой горячки в Королевской долговой тюрьме 29 марта 1834 года.

Джек Миттон, конечно, исключение, даже по меркам своего времени. Но будь то во времена вигов, или в более «респектабельном викторианском обществе», или даже в конце XX века, одна характерная черта англичан остается постоянной. Джон Буль и его сторонники — люди практичные и деловые. Просто сказать, что у англичан серьезно ограничено представление о ценности интеллектуалов, будет весьма английской недосказанностью. «Пусть словесностью занимаются деревенские простаки», — заявил еще в 1525 году посол Ричард Пейс, преподававший греческий язык в Кембридже. Если отношение с того времени и изменилось, то ненамного, и это открыл для себя литературный критик Джордж Стайнер, когда пытался устроиться преподавателем в Кембриджский университет. Чуть ли не любое учебное заведение в мире гордилось бы тем, что среди его сотрудников есть такой красноречивый, загадочный и заставляющий думать человек. За годы научной деятельности он читал лекции в Париже, Чикаго, Гарварде,

Оксфорде, Принстоне и Женеве. Его книги издавались с 1958 года. Пространный перечень его почетных степеней напоминает набранные мелким шрифтом на обороте условия ипотечного договора.

Но у Стайнера есть одна непреодолимая проблема. Он интеллектуал. На собеседовании для будущих преподавателей он опрометчиво заявил, что верит в важность идей.

«Я сказал, что застрелить кого-то из-за расхождения во взглядах по отношению к Гегелю — дело достойное. Это говорит о том, что такие вещи немаловажны».

На работу его не взяли. Сказанное характерно для Стайнера, но это говорит и о его глубоком непонимании англичан. Считать, что за любое интеллектуальное воззрение можно умереть или убить — это слишком для любого английского ученого мужа. В Англии нет интеллектуалов, и это уже стало расхожим понятием. Но это и не верно. Однако если вы собираетесь быть интеллектуалом в Англии, лучше не афишируйте этого и, конечно же, не называйте себя таковым. Не стоит разводить страсти в связи с вашими воззрениями или считать, что для каждой проблемы есть решение. И самое главное, не надо корчить из себя умника.

Я познакомился с Джорджем Стайнером в Кембридже, где, после отказа университета признать его таланты, ему предложил стипендию внештатного научного сотрудника и позволил время от времени читать лекции и смущать умы студентов Черчилль-колледж. Мы договорились о встрече по телефону, листая календарь. «Двадцать третьего апреля», — предложил я.

«О, двадцать третье апреля. День рождения Уильяма Шекспира, Владимира Набокова, Сергея Прокофьева, Джозефа Тернера и Макса Планка. А также Джорджа Стайнера».

Когда мы спускались по ступенькам колледжа, он указал на близлежащий дом и негромко проговорил.

— Видите окно наверху? Это комната, где умер Витгенштейн.

Знаете, что произошло в последний день рождения Витгенштейна? Он работал у себя за столом. Вошла миссис Б. с тортом в руках. «Many happy returns[37], Людвиг!» — воскликнула она. Он повернулся к ней и сказал: «Я хочу, чтобы вы хорошо подумали над тем, что только что сказали». Она разрыдалась и уронила торт.

Я подумал: может, Стайнер представил себя еще одним Витгенштейном? Оба эмигранты. У обоих не все гладко с Кембриджем (Витгенштейна, профессора философии, называли там «смерть ходячая»). Нет, сравнение не подходит. Стайнеру слишком нравится быть на виду, и у него слишком много публикаций. Стайнер не подходит Кембриджу потому, что настаивает на рассмотрении английской литературы в контексте других литератур. И слишком серьезно относится к идеям.


— Вы знаете, — продолжал он, — что под рю Фобур Сент-Оноре похоронено сорок пять тысяч человек? Сорок пять тысяч мужчин, женщин и детей! Они погибли во время Коммуны. Погибли за идею. Вы, англичане, просто понятия не имеете, какое большое значение придается идеям, идеологии в остальной Европе. Все, что случилось в вашей стране, это лишь небольшая и прошедшая довольно цивилизованно гражданская война. Свою ненависть вы переносите на Ирландию. Существует глубокий общественный договор с терпимостью и инстинктивное недоверие проявлению ума или красноречия. Явись Господь Бог в Англию и начни излагать свои убеждения, знаете, что ему скажут? Ему скажут: «О, да будет вам!».


«При условии, что вы не ирландец, я считаю, что, по большому счету, не так уж плохо, что англичане против того, чтобы убивать людей за их убеждения», — как-то по-стайнеровски согласился Стайнер.

«Да, благословение этой страны в могучей посредственности ума. Это спасло вас от коммунизма и от фашизма. В конце концов, вам достаточно наплевать на идеи, чтобы еще страдать от их последствий!»


Он прав. Некоторые модные веяния, такие как заигрывание с монетаризмом и приватизацией 1980-х, могут получать распространение, но глубоко в душе англичане не доверяют «-измам», поэтому Тони Блэру было так нелегко доказать, что его вера в «третий путь» есть нечто большее, чем выраженный слоганом прагматизм. Существуют некоторые практические объяснения: обучение Породы не предполагало выпускать в свет молодых людей, слишком склонных думать или размышлять. Посетивший Англию в 1860-е годы французский профессор философии Ипполит Тэн отметил, что в частных школах больший упор делается на спорт и гораздо меньший — на изучение наук по сравнению с французскими лицеями, у которых из-за того, что они расположены в городах, все равно мало места для спортивных полей. По его меткому замечанию, английские школы имели тенденцию выпускать людей интуитивно консервативных; что касается религии, в них постоянно вдалбливался викторианский англиканизм, и они заканчивали школы «защитниками, а не противниками великого духовного установления, общенациональной религии». Кроме всего прочего, цельность ценилась в системе выше интеллекта; «учений и развитию ума отводилось последнее место, в первых рядах идут характер, отвага, смелость, сила и физическая ловкость». Вследствие этого англичане относятся к любой обещаемой им панацее не с энтузиазмом, а глубоко скептически.

Создается впечатление, что интеллектуалов в Англии презирают, потому что они страдают от самого разрушительного комплекса неполноценности: никто не воспринимает их так же серьезно, как они сами. Над такими людьми, как Стайнер, — по его же выражению — «насмехаются по всей стране». (Судя по этим словам, он еще вежливо отзывается об англичанах по сравнению с некоторыми другими континентальными европейцами. Рихарду Вагнеру ни одно существо не представлялось таким отвратительным, как истинный англичанин. «Он как овца с практическим овечьим инстинктом вынюхивает в поле, чем бы набить брюхо».)

Как же случилось, что в Англии нет места браминам духа? Ведь, в конце концов, страна обладает одной из наиболее выдающихся интеллектуальных традиций в мире. К концу XVII века Лондонское королевское общество стояло на вершине европейской науки. «Англия более, чем все страны Европы, может справедливо претендовать на то, чтобы возглавить философскую лигу, — писал в опубликованной в 1667 году книге «История Королевского общества» епископ Томас Спрэт. — Англичанам природа откроет больше тайн, чем другим, потому что гений, которым она уже их одарила, чтобы раскрывать и совершенствовать ее тайны, так замечательно соразмерен». Другие в гораздо большей степени, чем сами англичане, были готовы признать английский гений. Вольтер, во многих отношениях апофеоз Просвещения XVIII века, был очарован английской Интеллектуальной традицией и в своих «Письмах об Англии» сравнивал Исаака Ньютона с Рене Декартом. Он отмечал, что картезианская вера в чистое мышление — «вещь оригинальная, убедительная в лучшем случае разве что для невежд» и просто не идет ни в какое сравнение с гением Ньютона. «Первое — это набросок, второе — шедевр». Это различие остается до сих пор: альма-матер Ньютона, Тринити-колледж в Кэмбридже, дал миру больше нобелевских лауреатов (двадцать девять), чем вся Франция.

Но главное, что англичане не устраивают никакого шума по этому поводу. Когда недавно в одном и том же году Нобелевскую премию получили трое французов, французское правительство объявило этот день общенациональным праздником и отменило занятия в школах. А когда Аарону Клюгу позвонили в лабораторию молекулярной биологии в Кембридже и сообщили о присуждении ему Нобелевской премии 1982 года за заслуги в области химиии, он воздел руки к небесам и счастливо вздохнул: «Теперь я смогу купить новый велосипед!».

Похоже, англичане едва замечают уровень своих интеллектуальных достижений. Шекспир, вероятно, величайший писатель в мире. Но когда Виктор Гюго приехал в Лондон поклониться этому человеку, памятник ему он так и не нашел. Вот как он пишет о тех, кого сочли достойными поминовения:

«Статуи трех или четырех Георгов, один из которых был идиот… За муштру пехоты — статуя. За командование конной гвардией на маневрах — статуя. За защиту Старого Порядка, за разбазаривание богатств Англии на сколачивание «коалиции королей» против 1789 года, против Демократии, против Просвещения, против возвышенной устремленности человеческого духа — устанавливайте пьедестал, быстро, для мистера Питта. А чтобы найти дань уважения нации величайшему гению Англии, вам придется пройти далеко вглубь Вестминтерского аббатства, и там, в тени четырех или пяти огромных монументов, где в мраморе или бронзе возвышаются во всем великолепии никому не известные члены королевской фамилии, вам покажут маленькую фигурку на крохотном пьедестале. Под этой фигуркой вы прочтете это имя: УИЛЬЯМ ШЕКСПИР».


За полтора столетия со времени визита Виктора Гюго ситуация немного изменилась, но не так разительно, как это пытается представить культурная элита страны. Памятниками Шекспиру теперь служат театры в Лондоне и Стратфорде, где ставятся его пьесы, но ни тот, ни другой театр не выжил бы без средств, которые вкладывает в них британское правительство и иностранные туристы. Время от времени к великим причисляют новых писателей, и их могилы пополняют маленький перенаселенный Уголок поэтов Вестминстерского аббатства. Но основное замечание Гюго остается в силе: когда речь идет об отношении властей к увековечиванию какого- либо достижения, один генерал не из самых выдающихся приравнивается к дюжине поэтов. Только взгляните на составляемые Букингемским дворцом дважды в год списки почестей: их скорее удостоишься за составление протоколов муниципального совета, чем за том поэтических произведений.

Подход англичан к идеям заключается в не том, чтобы подавлять их, а дать умереть от безразличного отношения. Характерный для англичан подход к проблеме не в том, чтобы хвататься за идеи, они будут принюхиваться к ней, как натасканная на трюфели собака, и только выделив главное, будут искать решение. Подход это эмпирический и примиряющий, и единственной идеологией, которая при этом исповедуется, является Здравый Смысл. Идеям английский склад ума предпочитает вещи утилитарные. Как выразился Эмерсон, «они любят рычаги, винты, шкивы, фламандских ломовых лошадей, водяные мельницы, ветряные, приливные; любят, когда море и ветер движут их корабли с грузами». Теперь вы понимаете, почему из англичан вышло столько великих ученых.

Но ничто из этого в полной мере не объясняет, почему у англичан выработалось такое недоверие к интеллектуалам. Я склонен считать, что, возможно, это имеет какое-то отношение к их границам. Живя на острове, англичане стали народом сравнительно однородным. В какой-то мере они были изолированы от различных теорий, которые приливными волнами прокатывались по остальной Европе. Границы Англии определяет море и соседи-кельты, поэтому у англичан всегда присутствовало совершенно четкое понимание того, кто они. В их истории сравнительно немного политических потрясений, и это говорит о том, что им не было нужды переосмысливать себя: как и их законы, черты национального характера англичан были в основном застывшими. Интеллектуал же, напротив, процветает в более подверженном изменениям мире, где все представляется возможным; величайшие мысли становятся теориями для изменения миропорядка, а самые великие теории превращаются в идеологии. За то время, когда многие страны континентальной Европы проходили через объединения, разделения, воины, объединения и обретения себя вновь, институты Англии изменялись понемногу, шаг за шагом и зачастую в последнюю минуту. За последние два столетия во Франции сменились одна монархия, две империи и пять республик. За половину этого времени Германия прошла путь от монархии до республики, рейха, раздела между коммунизмом и капитализмом и, в конце концов, до нового объединения в качестве федеральной республики. Все это время Британия оставалась парламентской монархией. Никто не стремился к всеобщему потрясению: самое значительное изменение в обществе в XX веке — изобретение государства всеобщего благосостояния — стало практическим проектом, построенным скорее на идеалах, чем на идеологии. Может быть, просто англичанам не нужны интеллектуалы, которые скажут им, кто они.


* * *

Когда классовая структура Франции взорвалась революцией, родилась новая модель француза и француженки. «Подданным было сказано, что они стали Гражданами, — пишет искусствовед и историк Саймон Шама, — совокупность подданных, которых сдерживали несправедливость и устрашение, стала Нацией. От этого новшества, от этой Нации Граждан можно было не только ожидать, но и требовать справедливости, свободы и изобилия». Не претерпевший с тех пор изменений Революционный идеал принес катастрофические побочные эффекты вроде оплакиваемых Стайнером тысяч людей, погибших во время Парижской коммуны. Однако сложилось представление о Гражданском Государстве, в котором у людей есть четко определенные права и обязанности, гарантированные конституцией.

Англичане, не испытавшие такого, подобного землетрясению, шока, остались нацией индивидуумов, не ожидающих от государства чего-то грандиозного. Любопытно, что до революции целый ряд французов, в том числе Вольтер, Монтескье и Мирабо, побывали за Ла-Маншем и превозносили именно это свойство англичан. Во время Американской войны за независимость, когда французские соглашатели провозгласили, что они на стороне восставших колоний, Бомарше получил письмо от одного своего друга, в котором говорилось, что «весь мир смотрит на Францию как на избавителя, как на единственную нацию, способную побить англичан». Но в этом письме был и совет: «Случись вам одержать победу, проявите уважение к Англии. Ее свободы, ее законы, ее таланты не подвергаются угнетению абсурдным деспотизмом. Это образец для любого государства». Даже такой кровожадный революционер, как Жан Поль Марат, восхищался тем, что ему удалось узнать об английской политической традиции, когда он был в Лондоне в изгнании; Джон Буль счел бы странным, что его считают вдохновителем Французской революции, но отчасти так оно и есть.

В то время как Французская революция дала миру Гражданина, творением англичан стала Игра. Каждую неделю в школах и на стадионах во всех уголках земного шара от Шпицбергена до Огненной Земли можно увидеть, как живет это наследие. Слово soccer, которым называют этот распространенный во всем мире вид спорта, пришло из жаргона частных школ и является сокращением от «Association Football». Бейсбол представляет собой одну из форм английских детских игр с мячом и битой, а американский футбол — это вариант регби, появившийся после того, как Уильям Уэбб Эллис побежал с мячом в руках во время футбольного матча в школе Регби. Теннис получил новую жизнь в частном Марилебонском крикет-клубе, а в 1877 году состоялся первый всемирно известный Уимблдонский турнир. Англичане установили стандартные дистанции для соревнований по бегу, плаванию и гребле и провели первые современные скачки. Современный хоккей ведет свою историю с составления правил игры Хоккейной ассоциацией в 1886 году, соревнования по плаванию — со времени образования в 1869 году Английской ассоциации пловцов-любителей, а началом современного альпинизма можно считать попытку сэра Альфреда Уиллса покорить вершину Швейцарских Альп Веттерхорн в 1854 году. Англичане придумали ворота, гоночные лодки и секундомеры и первыми стали разводить современных скаковых лошадей. Даже заимствуя некоторые виды спорта из других стран, как, например, поло или лыжи, англичане устанавливали правила. Первые боксерские перчатки с прокладкой надел в середине XVIII века победитель многих соревнований английский боксер Джек Браутон, а через столетие были утверждены правила бокса, составленные маркизом Квинсберри. Этот список можно продолжить.

Вы можете возразить, что если бы в XIX веке доминировала любая другая нация, она передала бы миру свои увлечения. Построй империю шотландские горцы, все теперь, возможно, играли бы в шинти — командную игру с клюшками и мячом. Если бы весь мир сделали своей колонией коренные североамериканцы, это мог бы быть лакросс (командная игра, в которой две команды стремятся поразить ворота соперника резиновым мячом, пользуясь ногами и снарядом, представляющим собой нечто среднее между клюшкой и ракеткой), хотя его называли бы изначальным индийским именем — баггатавей. Империя басков установила бы межконтинентальные чемпионаты по пелоте — игре, что стала прообразом современного сквоша. Так что, возможно, принятие английского спорта во всем мире стало просто следствием политической и торговой мощи в то время, когда мир был накануне того, чтобы стать меньше. Но это не объясняет, откуда это увлечение у самих англичан. Похоже, имеет смысл предположить, что каким-то образом это связано с безопасностью, процветанием и наличием свободного времени. Возможно, тот факт, что на дуэли стали смотреть косо раньше, чем в остальной Европе, указывает на возникшую необходимость найти им альтернативу. Несомненно, в то время как урбанизация означала конец традиционного деревенского спорта, появление великих школ-пансионов, где были собраны вместе для обучения тому, как управлять империей сотни мальчиков, сделало насущным поиск способов дать выход энергии тем, кому было не справиться со своими гормонами.

Спорт, естественно, занял центральное положение в английской культуре. В 1949 году, когда Т. С. Элиота (еще одного человека, ставшего англичанином по желанию) занимал вопрос, что определяет национальную культуру, он составил перечень характерных интересов англичан. В него вошли «Дерби дей, регата Хенли, Каусская регата, двенадцатое августа, финал кубка, собачьи бега, пинбол, дартс, сыр уэнслидейл, вареная капуста в дольках, свекла в уксусе, готические церкви XIX века и музыка Элгара». Спустя полвека мы должны немного изменить этот список, отразив продукты-полуфабрикаты, средства массовой информации и закат пинбола. Но самая поразительная характерная черта остается: из тринадцати черт, которые Элиот считает отличительно английскими, не менее восьми связаны со спортом.

Глубоко в национальное сознание проник и язык спорта. Сегодня выражение a good sport кажется слегка устаревшим, но отозваться так о мужчине или женщине — по-прежнему высокая похвала. A good sport — это человек, который с готовностью признает поражение, сказав, что «победил сильнейший». Проходя в самый разгар «Битвы за Англию» по Пиккадилли, писательница-пацифистка Вера Бриттен увидела плакат продавца газет. Он гласил:

САМЫЙ КРУПНЫЙ НАЛЕТ

СЧЕТ 78:26

АНГЛИЯ ПО-ПРЕЖНЕМУ В ИГРЕ


Поэтесса Вита Сэквилл-Уэст, которую никак не назовешь бездумной поклонницей английских мужчин, писала в 1947 году:

«Английский мужчина проявляется лучше всего в момент, когда ему бросают мяч. Тогда становится видно, что в нем нет ни недоброжелательности, ни мстительности, ни подлости, ни недовольства, ни желания воспользоваться возможностью сыграть нечестно; видно, что он законопослушен и уважает правила, которые в основном сам и придумал: он понимает как само собой разумеющееся, что их так же будет уважать и соперник: он будет глубоко шокирован любой попыткой сжульничать; в равной степени его презрение вызовет и ликование победителя, и любое проявление раздражения в отношении проигравших… Все очень просто. Бросаешь, ударяешь мяч ногой или битой или не попадаешь по нему; то же относится и к другому. И все воспринимается без обиды».


Значение того, о чем она говорит, трудно переоценить. Это важные для англичан представления об Игре. Ее любят как таковую.

Дикий нрав Джека Миттона и большинства английских джентри был отчасти укрощен доктринами евангелической церкви начала XIX века. Но еще одним цивилизующим влиянием стала Игра. Ее моральное значение нигде так не воспевается, как в эпическом стихотворении Генри Ньюболта из трех строф «Vitaї lampada»[38].


Сам Ньюболт, худощавый и скромный подросток, так и не дорос, чтобы играть в крикет за свою школу, Клифтон-колледж, но понял, что значит крикет для английского правящего класса. После смерти его друг, тоже поэт, Уолтер де ла Мэр сказал, что Ньюболт «всю жизнь оставался верным своему представлению и идеалу Англии и английскости». Стихотворение Ньюболта остается воплощением веры в то, что все жизненные проблемы можно решать честной игрой.


Весь колледж замер вокруг двора—

Подачи стук и слепящий свет.

Очков бы десять — и наша игра.

Лишь час играть, и замен уж нет.


Не лента отличия для пиджака

Манит, не слава крикет-бойца:

Легла на плечо капитана рука:

«Играть, играть, стоять до конца!»


Пески окрасились в красный цвет

От крови распавшегося каре.

Заклинило «гатлинг»[39], полковника нет,

И слепнет полк в дыму и жаре.


Далек наш дом, только смерть близка,

Но есть слово «честь», и голос юнца.

Как в школе, летит над рядами полка:

«Играть, играть, играть до конца!»


За годом год этот вегный зов.

Пока суждено школьный стенам жить,

Пусть слышит всяк из ее сынов

И, слыша, не смеет забыть.


Пускай, ликуя, сей яркий свет

Несут, сколь отпущено от Творца,

А падая, бросят идущим вслед:

«Играть, играть, играть до конца!»


Трудно не поддаться этому ритму, хотя есть в нем нечто настолько невероятно глупое, что тяжело представить, как, черт возьми, его вообще когда-то могли воспринимать серьезно. Тем не менее в те времена до августа 1914 года, когда вокруг была тишь да гладь, представление о том, что жизнь, по сути дела, один из вариантов Игры, казалось почти правдоподобным. «Войны, которые случались, не были всеобщими, это были лишь короткие версии Олимпийских игр с применением оружия, — вспоминал писатель-мемуарист Осберт Ситуэлл. — Один раунд выигрываешь ты, следующий — противник. Разговоров об истреблении или о том, чтобы «сражаться до конца», было не больше, чем во время матча по боксу».

Трудно себе представить, что кто-то мог придерживаться веры в Игру в грязи окопов во Фландрии. Тем не менее даже в 1917 году старики, толкавшие молодежь на смерть в этой грязи, все так же несли вздор о физическом и моральном превосходстве, которое давали занятия спортом. Английская элита продолжала разделять необоснованное представление о том, что все население страны провело годы формирования личности на спортивных полях, как герои Коринфа, что, естественно, ставило их выше врагов. Один взгляд на результаты медицинского освидетельствования двух с половиной миллионов молодых людей, призванных на военную службу в 1917–1918 годах, дал бы им понять, насколько они не правы: из каждых девяти мужчин призывного возраста в Великобритании лишь трое были признаны годными по состоянию здоровья. У двоих имелись отклонения. У троих здоровье никуда не годилось. Один был хроническим инвалидом. Но тогда спорт был в равной степени направлен и на повышение силы духа, и на улучшение здоровья. В пропагандистском послании войскам в том же году лорд Нортклифф заявлял, что британские солдаты, конечно же, лучшие воины, потому что обладают чувством индивидуальности, в то время как противника учили лишь «повиноваться, и повиноваться без конца». Причиной неадекватности бедного германца называли то, что «он не играет в индивидуальные игры. Футбол, который развивает индивидуальность, появился в Германии сравнительно недавно».

Стихотворение Ньюболта стало гимном Породы, людей, которые, вероятно, представляли себе смерть лишь еще одним фаст-боулером — игроком на подаче. Единственный сын поэта, Фрэнсис, мог бы рассказать ему, как он был озадачен, когда его ранили во время футбольного матча, который оказался сражением при Ипре. Другие поняли поэта буквально. 1 июля 1916 года, в начале сражения на Сомме, в котором суждено было погибнуть 420 000 британских солдат, капитан У. П. Невилл, командир роты восьмого полка Восточно-Суррейских стрелков, вручил каждому из своих четырех взводов по футбольному мячу. На одном было написано: «Финал великого Европейского кубка с выбыванием, Восточный Суррей против баварцев. Мяч в игре в 0 часов». На другом: «Судейства не будет». Первому взводу был предложен приз, если они пройдут, передавая друг другу мяч, до переднего края немцев. Но прежде чем Невилл смог вручить приз, его убили.

Капитан Невилл был, ясное дело, безумцем. Чему научила этих людей Игра, так это значению слова «мужество», самоконтролю и повиновению приказам. Как показывает жизнь Ч. Б. Фрая, последствия этого могут быть самыми неординарными. Сын главного бухгалтера в Скотленд-Ярде, он играл на Кубок футбольной ассоциации еще до того, как в 1890 году оставил частную школу Рептон и в период между школой и университетом (конечно, Оксфорд и самая высокая стипендия в Уодем-колледже) появился в команде графства Суррей по крикету. Ко времени окончания учебы он уже выступал за университет в крикете, футболе и легкой атлетике, установив мировой рекорд в прыжках в длину — 23 фута 6 и 1/2, дюйма (7,17 м), а сыграть крайним нападающим за сборную Оксфорда по регби ему не удалось лишь из-за травмы. Мимоходом он умудрился получить высший балл по классической литературе. Работая спортивным журналистом, он представлял Англию как в футболе, так и в крикете (в 1902 году в субботу он сыграл в финале Кубка Футбольнэй ассоциации за Суррей, а к следующему понедельнику уже набрал 82 очка, играя в крикет). Однако поистине великолепен он был как бэтсмен — защитник калитки и «бегун». Последний раз его приглашали сыграть за Англию, когда ему уже было сорок девять лет.

Конечно, он герой Англии. Пусть за всю карьеру Фрая перебежек у него было вполовину меньше, чем у Джека Хоббса, но Хоббс, сын граундсмена — отвечающего за содержание поля, был профессионалом, Фрай, казалось, воплощал идеал игрока-джентльмена: было что-то присущее только ему в самых памятных выступлениях, таких как на стадионе «Лордз» в 1903 году, когда он, в партнерстве со старым выпускником Хэрроу Арчибальдом Маклареном, 232 раза остался «невыбитым» и тем самым спас любителей-«джентльменов» от профессионалов-«игроков». Красивый, крепко сложенный, интеллигентный и с незапятнанной репутацией, Фрай — наиболее ярко выраженный представитель Породы.

Тем не менее в своей автобиографии «Такую жизнь стоит прожить» целую главу он посвящает прославлению нацистской Германии. В 1934 году немцы обратились к Фраю с целью выяснить, не мог бы он помочь наладить отношения между английскими бойскаутами и гитлерюгендом. Нацисты оказались расчетливыми в выборе восторженного поклонника. Приехав в Мюнхен, Фрай нашел, что германский народ «предан фюреру», счел Рудольфа Гесса симпатичным и привлекательным и пригласил его к себе в гости в Англию, а юные нацисты произвели на него впечатление «спокойных, внимательных и вежливых молодых людей». Что, похоже, понравилось Фраю в Германии больше всего, так это целеустремленность и энергичность страны.


«Там абсолютно не встретишь бесцельно болтающихся по барам юных бездельников, которые того и гляди сломаются пополам и которых часто можно увидеть в местах развлечения в Лондоне. Нет и того типа девиц, для которых предаваться ночным утехам составляет, похоже, всю цель существования. Берлин 1934 года предстал передо мной миром, ставшим чище после порыва свежего ветра, который оставил в нем потребность к действию, добавил энергии и готовности трудиться, не утратив способности наслаждаться».


В этой арийской стране чудес Фрай начал выяснять, подходят ли английские бойскауты для выполнения поставленной задачи. Впечатлило его и то, что в отличие от Англии с ее школами и университетами, клубами и добровольными организациями у немцев все было под контролем рейхсминистерства культуры и подход к делу получался куда более серьезный. Встретившись наконец с Гитлером, этот великий герой английского спорта поздоровался с ним нацистским приветствием, говорил с ним час с четвертью, безропотно принял нацистский подход к «еврейской проблеме» и сделал вывод, что в этом «великом человеке» есть «врожденное достоинство», что он «выглядит свежо и подтянуто», «заметно насторожен» и «спокоен и вежлив». Книга написана в 1939 году. В заключение восхваления нацистской Германии Фрай говорит, что «таковы были мои впечатления и заключения, когда я последний раз видел герра Адольфа Гитлера. Что бы ни произошло после того, я не вижу причин отказываться от них».

В своих симпатиях к фашизму Фрай был совсем не одинок среди состоятельных англичан. Возможно, несправедливо осуждать спортсмена за то, что он не разбирается в политике. Но в том и заключается суть Породы, что чувство справедливой игры и спортивное благородство якобы должны воспитывать в них качества характера, с которыми они могли вести за собой народ. Еще о Ч. Б. Фрае следует упомянуть, что хоть он и изображал из себя джентльмена-любителя, способом поддержания иллюзии, что играет в игру лишь для удовольствия, ему служила журналистская деятельность. Порода дело хорошее, если, как у Дерека Вейна, «достаточно средств, чтобы избежать необходимости работать». Для любого, кто жил в реальном мире, принадлежать к Породе было невозможно.


«Сам я не джентльмен, — признался как-то писатель Саймон Рейвен. — У меня нет чувства долга. Я пользуюсь привилегиями и доволен этим: но вытекающих из этого обязательств я склонен избегать или даже полностью их игнорировать». Таким стало послевоенное отношение к викторианскому идеалу — больше от Флэшмана, чем от Тома Брауна — героев романа Томаса Хьюза. И все же в Саймоне Рейвене глубоко сидит нечто от английского джентльмена. Умный и образованный, прекрасный игрок в крикет, симпатичный и пользовавшийся популярностью в школе, Рейвен в юности, должно быть, смотрелся этаким Аполлоном во фланелевом костюме, будущим членом Породы. Но его подвело слишком сильное воображение и слишком слабая самодисциплина.

К тридцати годам в жизни Рейвена произошло одно за другим немало событий. Он получил высшую стипендию 1941 года в школе Чартерхаус, но спустя четыре года был исключен оттуда за «обычную вещь» (гомосексуальное поведение); ему дали стипендию в Кембридже и даже пригласили поучаствовать в конкурсе на ученую должность, но он лишь оставил за собой целый шквал долгов; поступив офицером в Королевский Шропширский полк легкой пехоты, он постарался уйти из армии, прежде чем букмекеры смогли подать на него в военный трибунал за неоплаченные чеки. Свое отрицательное отношение к браку и детям он обосновывал тем, что «на детей уходят деньги, которые можно с большей пользой потратить на высококачественные удовольствия для себя», но случилось так, что у него родился сын, и в результате его брак оказался обречен. Когда однажды остро нуждавшаяся в деньгах мать ребенка послала Рейвену телеграмму «ПРИШЛИ ДЕНЕГ. ЖЕНА И РЕБЕНОК УМИРАЮТ С ГОЛОДУ», он якобы телеграфировал в ответ: «ИЗВИНИ ДЕНЕГ НЕТ. ПРЕДЛАГАЮ СЪЕСТЬ РЕБЕНКА».

По меркам английского джентльмена поведение Рейвена следовало бы классифицировать как хамское или того хуже. Он сказал однажды, что слишком интеллигентен, чтобы не быть мерзавцем. И что у него, как у всякого мерзавца, воинский чин капитана. И все же он был настолько уверен, что с идеалом покончено, что в 1960 году писал:

«Традиционного джентльмена, то есть человека, чья жизнь основана на правде, чести и обязательстве, свели в могилу определенные проявления враждебного давления со стороны общества, главные из которых — зависть и материализм. Под этим давлением ему пришлось или забыть о своих стандартах превосходства, или, если он не отказался от них, признать, что они — никому не нужный анахронизм, объект в лучшем случае насмешки, а в худшем — ненависти».


Есть нечто довольно забавное в том, с каким абсолютным хладнокровием Рейвен произносит надгробную речь по английскому джентльмену, словно идеал — вещь настолько хрупкая, что его можно запросто уничтожить «враждебным давлением со стороны общества, завистью и материализмом». Но даже если мы расходимся относительно причин, джентльмена действительно свели в могилу, это стало общепринятой истиной. Приводимые в поддержку этого довода свидетельства варьируются от роста супружеских измен до того, что в лондонском Сити уже больше верят, что «мое слово — моя гарантия».

Саймон Рейвен прибыл на ланч с пунктуальностью джентльмена, ровно в двенадцать тридцать, и тут же, извинившись, отправился искать уборную. «Проблема с кишечником. Досадная вещь». Высокий, чуть неопрятный, в клубном галстуке, не дававшем разойтись воротнику рубашки без верхней пуговицы, в твидовом пиджаке, он выглядит как человек, годами живущий в меблированных комнатах, этакий, может быть, раздражительный учитель начальной школы на пенсии. Оказалось, что я не так уж далек от истины: большую часть писательской карьеры он провел в одном из домов в Диле, в графстве Кент, который снял для него издатель, выплачивавший ему гонорар понедельно: единственный способ что-то получить от этого автора. В результате появилась серия весьма занимательных романов «Милостыня для забвения» объемом в миллион слов.

Характерным оказался ответ на просьбу поговорить с ним о судьбе английского джентльмена: «Как вы знаете, давать интервью — дело утомительное и изматывающее. Но, если вы пригласите меня на ланч где-нибудь в очень изысканном и спокойном месте, то можно и встретиться». В ответ я предложил ресторан «Каприз» в районе Сент-Джеймс. Далее последовала целая серия почтовых открыток с тремя-четырьмя нацарапанными словами на обороте. «На «Каприз» согласен. Какого числа?» — «В среду, согласен. 12:30?» — «Хорошо, 12:30».

«Сто лет здесь не был», — говорит он, заказав «Кампари» с содовой. В окружении жен банкиров и более состоятельных политиков-консерваторов, которые здесь теперь обосновались, он смотрится довольно убого.

В данном случае, как и многие другие, от кого можно было бы ожидать какой-то конкретики о том, что присуще англичанам (ведь, в конце концов, все его романы о том, как англичане ко всему относятся и как они ведут себя), Рейвен проявил поразительную неуверенность относительно сути национального менталитета. «Думаю, очень важен крикет» — вот примерно этого и удалось добиться. Но он прав. Именно из-за того, что в душе англичанам больше интересны игры, чем что-либо еще, крикет — это на сто процентов английский спорт. Побывав в Индии на Кубке мира 1996 года, Роберт Уиндер был поражен тем, как по-разному реагируют соревнующиеся народы:

«Пакистанец или индиец может даже покончить жизнь самоубийством, если его команда терпит поражение; жителю Вест-Индии может показаться, что весь мир рушится, если на поле что-то идет не так. Но это страны, где крикет — один из первых предметов национальной гордости. В Англии крикетные команды никто не поддерживает, за ними наблюдают. Поддерживают игру, а не команду».


В неторопливом ходе матчей по крикету, которые длятся целыми днями, тоже есть что-то от этой удивительно бесстрастной преданности. Возможно, все было бы по-другому, если бы играла британская команда и от ее игры зависела бы честь флага. Но есть кое-что еще.

Когда Порода уже стала вымирать, английский идеал крикета прекрасно сформулировал в 1931 году в обращении к молодым игрокам лорд Харрис. «Вы правильно делаете, что любите эту игру, — сказал он, — потому что она в гораздо большей степени свободна от всего грязного, всего бесчестного, чем любая другая игра в мире. Если вы играете в нее остро, благородно, щедро, с самопожертвованием, это само по себе моральный урок, и проходит этот урок в классе, полном Божьего воздуха и солнечного света». Более четкого определения ценности Игры вы нигде не встретите. Возможно, дух крикета будет жить и дальше в бесчисленных матчах на школьных и деревенских площадках. Но жульничество в крикете присутствовало даже в те времена, когда лорд Харрис произнес эти слова. На следующий год весь мир понял почему. Во время тура по Австралии капитан английской команды Дуглас Джардин дал указание своим фаст-боулерам последовательно целиться при подаче таким образом, чтобы мяч, отскочив от земли недалеко от бэтсмена, шел ему прямо в ногу. Для публики это подавалось как прием, заставляющий бэтсменов ошибаться, после чего мяч легко могли поймать ближайшие полевые игроки. Но броски его боулеров, особенно Гарольда Ларвуда (бывшего шахтера и совершенно определенно «игрока»), оказались настолько стремительными и мячи один за другим разлетались в стороны с такой страшной скоростью, что бэтсмены противника просто не знали, что делать. Как именно Джардину — выпускнику Винчестер-колледжа и Оксфорда, капитану команды графства Суррей и «джентльменов» против «игроков» — удалось увязать эту очевидную тактику устрашения с помощью бросков в корпус бэтсмена, а не в калитку с «моральным уроком в классе, полном Божьего воздуха и солнечного света», нам узнать не дано. Наверняка он так и не извинился за эту тактику. Но на данном примере видно, в какую этическую неразбериху попали англичане, когда идеал любителя оказался несоответствующим времени.

К тому моменту, когда Саймон Рейвен написал свою погребальную песнь по джентльмену, английский крикет стал уделом профессионалов. Проблема состояла в том, что, как оказалось, в профессиональный крикет англичане играют хуже, чем многие другие. К 1990-м годам иностранные игроки, приезжавшие провести сезон за команду какого-нибудь английского графства, были поражены, обнаружив, что у местных игроков отсутствие энтузиазма — обычное дело и им, похоже, было почти все равно, победит их команда или проиграет. На уровне национального чемпионата игроки переняли привычку австралийцев осыпать оскорблениями или освистывать бэтсменов, что-нибудь делали с мячом, если им это удавалось, а один из капитанов английской сборной был даже замечен в том, что громко выкрикивал нецензурные выражения в адрес арбитра. Возможно, Рейвен был прав.

И все же в круговороте его собственной жизни, вероятно, тоже есть нечто, свидетельствующее о типично английском. Несмотря на то что его исключили из школы Чартерхаус, до него сегодня дойдет письмо, написанное на лондонский адрес без номера дома — Charterhouse, EC 1.

«Поняв, что мои книги становятся все хуже и хуже и продаются все меньше, я осознал, что нужно что-то делать», — говорит он. Похоже, у определенного типа англичан всегда есть нужные люди среди знакомых, и в случае с Рейвеном это «что-то» стало выходом на управляющего одним из самых необычных заведений Лондона. Томас Саттон всю жизнь торговал углем из даремских копей (благодаря этому бизнесу он стал самым богатым простолюдином Англии), и, чтобы успокоить душу, в начале XVII века он основывает два заведения для пользы других. Одному из них, школе Чар-терхаус, стало слишком тесно на том месте, где она первоначально располагалась в Лондоне, и она переехала за город, в графство Суррей, в угоду амбициозным торговцам из «домашних графств», мечтавшим видеть своих сыновей джентльменами. Другое основанное Саттоном заведение, дом призрения для «солдат-джентльменов, воевавших с оружием в руках на земле и на море, купцов, разоренных кораблекрушением или пиратским нападением, и слуг короля или королевы», по-прежнему стоит на Чартерхаус-сквер.

Чтобы попасть в Госпиталь Саттона, нужно быть «джентльменом», а раз данный вид сведен в могилу в 1960 году, там должна царить гулкая пустота. Однако это заведение, куда многие стремятся попасть, не только заполнено, но туда допустили и самого Рейвена. Он старается не производить впечатления некоего roue[40], увидевшего свет и изменившего пути свои: он не переваривает остальное человечество, как и раньше. Но в том и заключается сила Английского Истеблишмента, что он может выдержать насмешки в любом количестве, а потом принять виновных в свое лоно. Воистину, ни одному англичанину никуда не деться от институтов, которые сделали его таким, какой он есть.

И вот под сводами этого дома призрения «братья», как называют пенсионеров, доживают свой век.

Их кормят трижды в день, им прислуживают во время ланча, подают пиво и вино, и все это за 138 фунтов в месяц. Рейвен хотел бы получать больше, чтобы выплатить хотя бы часть своих долгов на многие тысячи фунтов, но сомневается, что у него это когда-нибудь получится. Единственный серьезный запрет — и он напоминает об убеждениях Породы — не разрешает приводить женщин. «Но в моем возрасте это не проблема», — говорит Рейвен. Единственное исключение из этого правила — живущая там экономка.


Примечания:



3

На гербе Соединенного Королевства лев символизирует Англию, а единорог — Шотландию.



4

Пудинг на сале — запеканка из муки, сухарей и почечного сала; подается со сладким соусом в качестве третьего блюда.



35

Шуфти- смотреть (араб.) Одно из многочисленных выражений, занесенных в разговорный английский язык теми, кто служил в английских владениях на Ближнем Востоке.



36

Au revoir- до свидания (фр.).



37

Many happy returns — много счастливых возвращений (этого дня) — традиционная английская форма поздравления с днем рождения (анг.)



38

«Vitaї lampada» — светоч жизни (лат.)



39

«Гатлинг» — картечница Гатлинга; многоствольное скорострельное оружие.



40

Roue — повеса, тертый калач, пройдоха (фр.)









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх