• Глава 1. К истокам: реликты племенного эпоса словен ильменских в былинах
  • Глава 2. «Из-за моря Виряйского»: Словен Соловей Будимирович
  • Глава 3. Войны оборотня: Волх Славьич и его поход на «Индию»
  • Глава 4. Загадки чудо-пахаря: Микула Селянинович
  • Глава 5. Русские богатыри против Аттилы: былины и эпос Средней Европы
  • Глава 6. Днепр, Ефрат и Дунай: три слоя былинной географии
  • Глава 7. Поляницы — славянские амазонки
  • Глава 8. Алёшка Попович и Лешко Попелюш былины и эпические предания западных славян
  • Глава 9. Русы на латынских дорогах: историческая реальность третьего слоя былинной географии
  • Глава 10. Былины обретают почву: дунайская Русь в исторических источниках
  • Часть 3. Былинная Русь

    Глава 1. К истокам: реликты племенного эпоса словен ильменских в былинах

    В поисках племени, чей эпос лёг в основу русских былин, логичным кажется обратиться к тем персонажам эпоса, которых исследователи давно рассматривают как отражение родоплеменной эпохи. В первую очередь к таковым относится Волх, он же Вольга. Поскольку в некоторых исследованиях, в том числе и использовавшихся в настоящей работе, продолжают рассматриваться «исторические» трактовки этого образа и даже рассматривается как нечто «доказанное» тождество Вольги с Олегом Святославовичем, а Волха — с Всеславом Полоцким, следует обозначить свою позицию в этом вопросе.

    Во-первых, тождество Вольги и Волха есть факт. Б. А. Рыбаков, оценивавший это тождество как «отдельные второстепенные детали, сходные в обоих циклах», мягко говоря, уклонился от истины. Эти «второстепенные детали» представляют собой — имена героев, сам сюжет в одной из двух былин о Вольге и единственной былине о Волхе, описание рождения и молодости героя в обеих былинах о Вольге и единственной о Волхе. Проще говоря, за вычетом этих «деталей» от Вольги остаётся лишь его встреча с Микулой, от Волха — вообще ничего.

    Во-вторых, подысканные исторической школой «прототипы» Вольги и Волха, чьи биографии, как говорилось выше, имеют крайне мало общего с сюжетами былин, должны навсегда занять своё место в истории былиноведения как примеры курьёзной крайности.

    Гораздо более ценно наблюдение Ф. И. Буслаева и Н. И. Костомарова о тождестве Вольги-Волха с известным по позднейшим новгородским записям XVI–XVII вв. эпонимическим героем Волхом или Волхвом, сыном Словена-Славена, эпонима словен Ильменских. Ещё Костомаров справедливо отказался относиться к легендам об этих персонажах, отражённых в «Иоакимовской летописи», «Мазуринском летописце» и ряде других источников, как досужему вымыслу позднейших книжников. Разумеется, следы книжной обработки в дошедших до нас вариантах сказаний присутствуют — как присутствуют они, скажем, в «Книге завоеваний Ирландии» или «Младшей Эдде». Однако в основе их лежат отлично известные фольклористам топонимические и этиологические предания, и племенной эпос. Рассматривая былинного князя как потомка эпонима, я уже говорил, что подобные герои существуют в эпосе множества народов. М. М. Плисецкий указывал, что герои эпоса многих первобытных племён называются просто по племенной принадлежности — «Гиляк», «Наш Гиляк». Вполне возможно, что именно таким образом возникали герои-эпонимы — тёзки своего народа, все эти Чехи, Лехи, Русы, Саксноты, Эллины и Израили. Между тем исследователи уже отметили определённую перекличку между этими сказаниями и данными так называемых «лживых саг» или «саг о древних временах». Исследователи ставят вопрос о предполагаемом существовании «исчезнувшего, условно „северо-восточноевропейского эпоса“, видя его остатки, в частности, в сообщениях „Иоакимовской летописи“». Как мы помним, перекличке данных этой летописи с сообщениями «Тидрек саги», одной из «лживых саг», придавал большое значение О. Н. Азбелев. Для нас эти выводы тем более убедительны, что, говоря о племенных истоках былинного эпоса, эпоса существовавшего на территории расселения новгородцев, естественно было бы искать в былинах остатки племенного эпоса предков новгородцев — ильменских словен. Здесь мы рассмотрим ряд былин, явно перекликающихся с новгородскими легендами, как ещё один фрагмент «северо-восточноевропейского» эпоса.

    Глава 2. «Из-за моря Виряйского»: Словен Соловей Будимирович

    Внимание исследователей давно привлекает своей поразительной для эпоса бесконфликтностью былина о Соловье Будимировиче. Её присоединение к Киевскому циклу выглядит несколько искусственно. В ходе этого присоединения возникли две концовки былины, характерные для былин киевского цикла и во многом текстуально совпадающие с ними. Так, концовка, в которой Соловей неузнанным прибывает на свадьбу своей жены, заимствована из былины о Добрыне и Алёше Поповиче. Другая, позже записанная, строится на стандартном для киевских былин мотиве вражьего войска, подходящего к городу в отсутствие героя. Очевидно, Филон Кмита Чернобыльский, говоря, что о нём, как об Илье Муравленине и Соловье Будимировиче, забыли, но вспомнят, когда придёт нужда, имеет в виду именно этот сюжет — что ещё раз подтверждает: в отношении былин позже записанный не всегда значит поздний.

    Собственно к Соловью, таким образом, относятся: прибытие его из некой «заморской» земли по Варяжскому, или Волынскому, морю от «глухоморья зеленского», мимо «города Леденца»; постройка им чудесного терема и дворища; наконец, женитьба.

    Деяния Словена в новгородских преданиях, если очистить их от украшательства и книжной учёности переписчиков московской эпохи — как ирландские писцы выводили героев-эпонимов, прародителей, из Греции, Скифии и даже Египта; как Снорри Стурлусон заставил асов во главе с Одином прийти в Скандинавию из гомеровской Трои, так и новгородцы заставили Словена идти к Ильменю от «Евксинопонта», — укладываются в ту же схему: прибытие в ильменские земли, постройка городка и основание своего рода на новых землях.

    Очевидно, что в сюжете о Соловье Будимировиче смысловой «центр тяжести» приходится именно на женитьбу, причём совершенно лишённую всякого драматизма. Столь же очевидно, что единственная женитьба, которая сама по себе может стать предметом племенного эпоса, это женитьба родового первопредка, собственно сам факт основания рода.

    Ещё А. Н. Веселовский, как мы помним, отождествил былинного Соловья Будимировича с героем по имени Слав, отцом Владимира и Волха. Именно под именем Слав эпоним славян выступает в «Великой хронике». В Новгороде бытовало имя Словиша — «соловей», запечатлённое не то носителем, не то безвестным резчиком по его заказу на гуслях. Отбросив уменьшительный суффикс, получим Словей, что предельно близко к новгородскому имени героя-первопредка — Словен. Выше уже многократно говорилось, что предками словен ильменских были колонисты из земель Балтийских славян. С помощью былины мы можем узнать, каким путём они пришли в новые земли.

    Былина описывает скорее морскую колонизацию новых земель, в чём нет ничего невероятного — как мореходы и воины, балтийские славяне не уступали викингам. От «Глухоморья зеленского», т. е. Зеландского, юго-западного угла Балтики, мимо Леденца-Линданиссы, племенной крепости эстов, по Виряйскому (Варяжскому), или Волынскому (от славянской крепости Волын-Волин), морю предки словен проникли на Ладогу и Ильмень. Былина описывает всё переселение как путешествие пращура-первопроходца.

    Глава 3. Войны оборотня: Волх Славьич и его поход на «Индию»

    Волх описан в эпосе и в позднелетописных преданиях довольно схоже. Это князь-чародей и оборотень. Однако именно тема оборотничества и колдовства, ставшая центральной для авторов преданий, в былине играет второстепенную, вспомогательную роль фона, в то время как былина уделяет основное внимание походам, в которые «хождаху» потомки Словена-Словея и которые летописные предания упоминают мельком. В первом походе Волх-Вольга захватывает некое «царство», именуемое Индейским. Во втором — сталкивается с чудесным пахарем Микулой.

    Первый сюжет о Волхе говорит о его походе во главе войска холостой молодёжи на «царство Индейское» (в более поздних и явно искажённых вариантах — Турец-землю, Золотую Орду), с помощью оборотничества он одевает и кормит дружину охотничьей добычей, производит разведку в городе врага, наконец, захватывает его, вырезав всё население, кроме девушек-невест для себя и дружины. Затем Волх с дружиной делят добычу и оседают, женившись на пленницах, в захваченном городе. Показателен ландшафт былины — это лес и море.

    Ни слова о «раздольице чистом поле», этой обычной среде «киевских» былин.

    Исследователей часто смущала кажущаяся книжность и неуместность в столь архаичной былине «Индейского царства». Но В. Б. Вилинбахов и Н. Б. Энговатов, проанализировав огромный круг источников, с античных времён по развитое Средневековье, пришли к выводу о существовании земли и племени со схожим названием в Прибалтике.

    Софокл говорит об индах, собирающих янтарь, что надёжно локализует эту «Индию» в юго-восточной Прибалтике. Корнелий Непот говорит о купцах-индах, чей корабль прибило к берегам Батавии. Тот же сюжет впоследствии повторяется дважды, в последний раз в 1153 году, когда барку с «индийскими» купцами прибило к Любеку. В русском эпосе «Индия» определённо локализуется на берегах Балтики. Любопытно, что в этом контексте небессмысленной может оказаться и «Турец-земля». Во всяком случае, Адам Бременский упоминает неких тюрков на юго-восточном берегу Балтики, а в эстонском эпосе «Калевипоег» фигурирует некая земля «Турья» или «Туурья», по пути к которой эстонскому богатырю не приходится пересекать море. Целый ряд былин упоминает «Индею Богатую», как сравнительно близкую Кореле (причём из первой в последнюю и наоборот можно доехать на коне, через некие «грязи», населённые «разбойниками»). В «Индию» уплывает в ряде былин Садко. Можно добавить упущенное исследователями свидетельство средневекового еврейского источника «Иосиппон», упоминающего некий топоним или этноним Инданья, опять-таки у балтийских берегов. На те же края указывают и имена правителей «Индейской земли» — царь Сантал и царица Азвяковна (Ятвяговна?). Саксон Грамматик сообщает, что славяне-венды покорили куршей, сембов и САНТАЛОВ. «Отрицательный герой здесь даже лишён имени, его имя — это просто название враждебного племени или рода».

    По совокупности данных можно предположить, что «Индия» былин располагалась в юго-восточном углу Балтики, возможно, на берегах реки Виндава. Тем более что впоследствии источники (в первую очередь летописец Тевтонского ордена Генрих Латвийский) отмечают там явные признаки вендской колонизации — собственно народ вендов, славянские имена ливских вождей (Дабрела, Русин), почитание бога Тарапита — идола с подобным именем на Рюгене знает «Книтлингасага» — обряд гадания путём вождения посвящённого божеству коня через скрещённые копья (как в Радигоще, Арконе, Щетине), наконец, подать с плуга (как у полабских вендов, поляков и вятичей с радимичами).

    На юго-востоке Балтики в VI–XIII вв. по совокупности археологических и письменных источников прослеживается этнос, в равной степени связанный и с ободритским Мекленбургом, и с Новгородом. Очевидно, это и есть потомки вендских колонистов — воинов Волха. Венды в Латвии упоминаются тем же Генрихом. Вентины — этническая группа латышей — живёт в тех краях и поныне.

    Этническая природа покорённых Волхом «индов» неясна. Энговатов и Вилинбахов хотят видеть в них славян, А. Г. Кузьмин — индоарийский реликт, но вероятнее всего, это было балтийское племя. Впрочем, это не имеет принципиального значения.

    Неясно, отчего этот поход эпос приписывает сыну первопредка и первопроходца, Соловья-Словена, а не ему самому. Предположение, что «Индейское царство» захватили уже ладожские или ильменские колонисты, кажется чересчур смелым.

    Глава 4. Загадки чудо-пахаря: Микула Селянинович

    Одной из былин, не получившей убедительного толкования именно в силу своей популярности у исследователей, является былина «Вольга и Микула». Как уже говорилось, плохую услугу трезвому изучению этой былины оказали славянофильские и народнические увлечения российской интеллигенции. Достаточно было, чтобы один герой — изображённый пашущим — оказался мудрее и сильнее другого — князя и воина. Всякое серьёзное изучение былины стало после этого невозможно; и хотя наиболее трезвые фольклористы указывали, что эпос не терпит аллегорий, соблазн навязать былине именно аллегорический смысл был слишком велик. Славянофилы хотя бы не делали из былины выводы о противопоставлении героев и не закрывали глаза на их конечное сотрудничество. Социалисты пошли дальше, окончательно затмив смысл былины своими толкованиями. Былина была превращена в плакат, имеющий очень мало общего с фольклорным оригиналом. Лишь немногие, буквально единицы, оказались свободны от этого поветрия: Ф. И. Буслаев, в советское время, пожалуй, Д. М. Балашов. Учёные XX века в целом остались на том же уровне толкований былины, что и авторы предшествующего столетия. Былине дают славянофильское (могущество общины и её добровольное сотрудничество с княжеской властью — Фроянов и Юдин), народническое (воспевание крестьянства — Рыбаков) или социалистическое (сатира на князя, возвышающая над ним представителя «трудового народа» — Пропп) толкования.

    Между тем уже в XIX столетии имевшихся в распоряжении учёных сведений хватило бы для решительного пересмотра этой былины.

    Черты, не позволяющие воспринять Микулу как образ обычного, пусть сколь угодно идеализированного пахаря, появляются с самого начала былины. Вольга и его дружина три дня пытаются догнать «оратая», чьи «покрикивания» они слышат. Балашов, правда, отмечал, что пахаря нельзя догонять три дня уже хотя бы потому, что он поворачивает в конце борозды, но это возражение не так очевидно, как кажется, о чём будет подробно сказано ниже.

    Наконец «оратая» нагоняют.

    Вот как выглядит — в былине, а не в воображении исследователей и иллюстраторов «богатырь в холщовой рубахе» (Б. А. Рыбаков):

    У оратая кобыла соловая,
    Гужики у неё шёлковые.
    Сошка у оратая кленовая,
    Омешики на сошке булатные,
    Присошечек у сошки серебряный,
    А рогачик — то у сошки красна золота.
    А у оратая кудри качаются,
    Что ни скачен ли жемчуг рассыпаются;
    У оратая глаза да ясна сокола,
    А брови у него да черна соболя;
    У оратая сапожки зелён сафьян:
    Вот шилом пяты, носы востры,
    Вот под пяту воробей пролетит,
    Около носа хоть яйцо покати;
    У оратая шляпа пуховая,
    А кафтанчик у него черна бархата.

    Помните, читатель, во введении мы с вами уже удивлялись этому виду? Пропп отмечает, что «певцы… не всегда соблюдают меру. Их не останавливает, что, например, соболиная шуба никак не вяжется с пахотой». Собственно, бархатный кафтан и сапоги на высоких каблуках «вяжутся с пахотой» ничуть не более. Как обычно, Пропп объясняет роскошь наряда Микулы «любовью и уважением народа».

    Нельзя не обратить внимание на в высшей степени произвольные толкования Проппом подобных деталей. Описание роскоши то служит доказательством «любви и уважения народа», то средством сатиры («Дюк Степанович»).

    На самом деле столь необычайное описание Микулы и его «орудия труда» свидетельствует о том, что перед нами — не просто пахарь, и его занятие — отнюдь не «крестьянский труд».

    Собственно, на это есть прямое указание в былине. Вольга, изумляясь чудесной пахоте Микулы, говорит:

    Много я по свету езживал,
    Да такого чуда я не видывал.
    Рыбой щукою ходил я во синих морях,
    Серым волком рыскал я во тёмных лесах,
    Не научился этой я премудрости,
    Орать-пахать да я крестьянствовать.

    И. Я. Фроянов и Ю. И. Юдин (так же как перед ними Д. М. Балашов) сочли, что речь в былине, точнее, в реконструируемом ими первичном слое былины, идёт о переходе славян от охоты к земледелию, о превосходстве пахаря над охотником[5].

    Толкование И. Я. Фроянова и Ю. И. Юдина звучит несколько странно. Оно могло быть уместно во времена Ф. И. Буслаева. Оно могло иметь вес в начале XX века, во времена, когда Г. В. Плеханов полемизировал с В. А. Келтуялой, возражая против утверждений последнего, «что до половины XIII века преобладающим у нас занятием была охота», и доказывая, что с языческих времён основой хозяйства восточных славян было земледелие. В наше время такое объяснение принято быть не может. Один из соавторов пишет в другой своей книге: «Давно отошли в область историографических легенд представления о восточных славянах, как народе полукочевом, занимавшемся преимущественно охотой, рыболовством, бортничеством и другими лесными промыслами. (…) Производственная база восточного славянства и населения Древней Руси основывалась прежде всего на земледелии». Более того, переход к земледелию свершился уже у предков славян. Однокоренные слова, связанные с пахотой, мы встречаем у самых разных индоевропейских народов, славянскому «орать» — пахать — соответствуют, например, санскритское «ар», греческое «ароо», латинское аго, ирландское araim, готское arjan, литовское arti. Это приводит к мысли о праиндоевропейском возникновении пахоты. Сомнительно, чтобы архаика подобного уровня могла отразиться в героическом эпосе отдельной нации. У славянских народов широко распространено предание о создании плуга «Дедом-Господом», то есть верховным богом, или божественным ковалем, фигура которого восходит к одному из старших божеств славянского пантеона — Сварогу; наконец, православным святым Козьма-Демьяном (то есть одним из языческих богов под христианским «псевдонимом», скорее всего, тем же Сварогом). Византийский автор XII Евстафий замечает, что у «тавров» («таврами» или «тавроскифами» в византийской литературе называют русов) Озирис пахал землю. Из этого сообщения невозможно уяснить, какое именно русское божество скрывается под именем Осириса. Всего вероятнее, что повод для столь странного отождествления подал именно миф о божественной пахоте, так как одним из атрибутов Осириса был плуг; и тогда все остальные черты египетского бога будут бесполезны для попытки установить, кто именно назван его именем у византийского писателя. Одно можно уверенно заключить — миф о божественном пахаре был уже тогда известен у русов и, судя по всему, был откровенно языческим, иначе православный византиец не отождествил бы его героя с древним божеством египетских «идолопоклонников». Однако это не означает, что Микула — языческое божество, вопреки мифологистам и Д. М. Балашову. При всех преимуществах Микулы перед Вольгой первый всё же остаётся подчинённым последнему персонажем. Он едет с Вольгою «во товарищах», его Вольга садит наместником в захваченных городах. Подобное было бы невозможно, подразумевайся под Микулой языческий бог, тем более Волос — одно из двух верховных божеств русов.

    Микула — не божественный пахарь; но его пахота может иметь отношение именно к божественному, к imitatiodei, подражанию Богам и Предкам — ключевому мотиву любой человеческой деятельности в традиционном обществе. Проще говоря — необычный для пахаря наряд Микулы и ещё более необычный вид его сохи заставляют видеть в нём человека, совершающего обряд. Иными словами, пахота это не божественная, но обрядовая, священная.

    Ритуальная пахота героя — широко распространённый мотив у целого ряда индоевропейских народов: италиков, индусов, греков, франков. Священный золотой плуг присутствовал, по сообщению Геродота (IV, 5, 7), в обрядности «скифов» — пахарей, сколотов Поднепровья, скорее всего бывших реликтом доскифского населения берегов Днепра[6]. Легенды о пахаре-богатыре присутствуют у прибалтийских финнов (князь Калевипоег, имя которого явно происходит от литовского или латышского «кальвис», — кузнец — и напоминает как финнско-карельского Ильмаринена, так и «божьих ковалей» славян, пахавших на Змее — у эстонцев, кузнец Ильмаринен — у карел), чудесного пахаря Тюштяна избирают на княжение в мордовском предании. Впрочем, есть все основания считать, что указанные финно-угорские предания — заимствование у индоевропейских народов, в случае с карелами и мордвой — конкретно славянских. У карел были распространены даже собственно былины, перенятые у русских (Дмитриева С. Н. Географическое распространение… С. 88), откуда, очевидно, и перешли в карельские руны темы головы противника, насаживаемой на кол в ограде его собственного двора, увенчанной уже головами предшественников героя, самоубийства воина-изгоя Куллерво, бросающегося на меч, и, наконец, тема волшебника-кузнеца, вспахивающего плугом из золота и серебра «змеиное поле» (очевидно, переосмысление «пахоты на змее» славянских ковалей). Что до мордвы, то её предания подвергались сильнейшему влиянию русских соседей, в особенности раскольников (Гальковский Н. М. Указ. соч. С. 139–140), да и само предание об избрании Тюштяна царём едва ли не дословно повторяет легенду о Пшемысле.

    Именно у славян мотив чудесного пахаря и волшебного плуга распространён наиболее широко. Иногда в этом качестве выступают и исторические лица — русские князья Борис и Глеб, болгарин Кралевич Марко, чаще же эти персонажи неизвестны историографии (что, естественно, никак не исключает их реальности). Это польский князь-пахарь Пяст, чешский князь-пахарь Пшемысл упоминавшиеся в связи с былиной о Микуле ещё Фёдором Буслаевым. Это белорусский князь-пахарь Радар. Это Кирилла и Никита Кожемяки из русской и украинской сказки. В западноукраинской песне золотым плугом пашет царь Соломоу. Плуг сам по себе был предметом культа — существовал обычай ходить на Коляду с плугом, чествуя его. Схожий обычай был в Германии, причём здесь носили и чествовали огненный (то есть «золотой») плуг. С подобными обычаями, очевидно, связан известный запрет «плуга кликати» или «славити», зафиксированный ещё в XVII веке. Невзирая на него, текст «кликания» — припева «Ой Плужечка!», сопровождающего пение колядок, — дошёл (правда, в единичных записях) до нашего времени. С чешским преданием о Пшемысле, накормившем пришедших призывать его на княжение гостей с лемеха плуга, перекликается польский обычай на Рождество класть лемех плуга на стол. В связи с первоначальной сакральной основой даннических отношений представляется знаменательным, что дань зачастую собирали «от рала» или «от плуга» — последний обычай наблюдается у поляков, полабских славян, и, очевидно, заимствован от них ливами. В Болгарии, помимо обычая изображать плуг на ритуальном новогоднем хлебе, присутствовал обряд, в котором ряженые — «кукери» изображали пахоту и сев. Пахарем выступал ряженый «царём».

    Обращает на себя внимание, что явное большинство мифологизированных образов пахаря — это вожди, правители. Пашущий правитель присутствует и в неславянских преданиях: Уго у франков, Одиссей у греков, Тархон у этрусков, Ромул у латинян, Джанака у индусов, Тюш-тян у мордвы, Калевипоег у эстонцев, княжеское или даже королевское достоинство которого советские комментаторы всячески пытались представить как «условность», в то время как на фоне остальных волшебных пахарей, царей, королей и князей оно выглядит скорее закономерностью. Скифский герой, завладевший золотым плугом, также именуется царём. Именно в ритуале царской пахоты упоминается золотой плуг у индусов, медный (медь и золото в фольклоре взаимозаменяют друг друга) — у италиков. Ещё Иван Грозный в молодости принимал участие в языческих по происхождению ритуальных действах и, помимо прочего, «пашню пахал вешнюю из бояры».

    В образе Микулы также немало черт былинного вождя. Так, шуба, столь смутившая Проппа, — как мы помним, былинный маркер правителя или вождя. Кунью или соболью шубку носят Владимир и король Аяховинский. Шубами хвастаются Чурило и Дюк, которых И. Я. Фроянов и Ю. И. Юдин убедительно толкуют как родовых вождей. Наконец, шубу носит Илья, но лишь в тех былинах, где он показан признанным вождём богатырской дружины («Три поездочки», «Сокол-корабль»).

    Более никто из героев былин этим — столь обыденным для русского человека — предметом одеяния не наделяется. В этой связи можно вспомнить обычай венчать в шубах молодых (в обряде, напомним, именующихся «князем и княгиней»).

    Облик Микулы также напоминает идеального вождя и красавца — Чурилу, или Владимира в былине о сватовстве.

    В чём же суть ритуальных действий Микулы? Ритуальная пахота правителя сводилась к двум мотивам — это либо первая борозда, открывающая пахоту, либо опахивание — проведение ритуальной границы поселения/страны, ритуально «своей» земли, отделяющей её от «чужого», опасного мира. Так, белорусский князь Радар, победив змея Краковея, насланного враждебным королём Ляхом, запрягает его в плуг и пропахивает границу с польской землёй, о чём отпущенный им змей уведомляет своего повелителя: «Ой, Ляше, Ляше, по Буг наше!» У западного Буга действительно существуют гигантские валы, наподобие Трояновых на Дунае или Змеевых валов Украины. У италиков (этрусков и латинян) также существовал обычай опахивания границ поселения медным плугом, за которым идёт царь, «слева направо» (очевидно, по часовой стрелке, по направлению движения солнца, «посолонь») вокруг. При такой пахоте по благую, правую сторону царственного пахаря оказывалась своя земля, по левую, неблагую — чужой, внешний мир. В украинских легендах князь Борис (и его позднейшие сказочные подобия — Никита и Кирилла Кожемяки) опахивает землю, как и князь Радар, на запряжённом Змее. При этом Киев остаётся внутри идущей по часовой стрелке дуги и с левой руки пахаря — в доле, которая символически отдаётся Змею, оказывается враждебная славянам степь:

    «— … Разделим всю землю, весь свет поровну: ты будешь жить в одной половине, а я в другой.

    — Хорошо, — сказал Кожемяка, — надо межу проложить.

    Сделал Никита соху в триста пуд, запряг в неё Змея, да и стал от Киева межу пропахивать; Никита провёл борозду от Киева до моря…» (Народные русские сказки. М.: Худож. лит., 1976. С. 174.).

    Обряд опашки — один из самых красочных обрядов славян, давно привлекавший внимание этнографов. Он выполнялся для защиты селения от мора. Известен он и за рубежом — «в XVII и XVIII вв. во многих городах и деревнях Лаузица, Сербии, Трансильвании, Молдавии, Румынии (перечисляются области, заселённые славянами, или же когда-то бывшие таковыми. — Л. П.) существовал… обычай преграждать путь эпидемии: обнажённые девушки (иногда юноши) проводили борозду вокруг деревни или танцевали, прыгая (ср. прыжки Рема через проводимую Ромулом борозду будущей границы Рима. Вполне вероятно, что и они, и последующая казнь Рема были ритуалом-жертвоприношением. Приводимые Титом Ливием слова Ромула „Так да погибнет всякий, кто перескочит через мои стены!“ (Liv. I, 7) представляют собою одну из обычнейших заклинательных формул. — Л. П.) через этот магический круг», — сообщает французский исследователь Жак Делюмо. Правда, в этнографически описанных ситуациях опашку производили женщины. Возможно, в этом следует видеть «переход на женскую среду обрядности, составлявшей прежде мужскую компетенцию — характерные процессы для деградации ритуального действа», — как утверждают этнографы. Так или иначе, в преданиях о пахоте на Змее ясен тот же смысл, что и в обычае опашки, а последний, очевидно, родственен обряду основания поселения древними италийскими народами. И здесь следует обратить внимание на то, что дружина Вольги три дня догоняет Микулу. Балашов, как мы помним, предлагал другое толкование былинного сообщения на том основании, что пахарь не может постоянно двигаться в одном направлении; верно, не может — если он пашет, а не опахивает). В былине же Микула, по сути, прокладывает сквозь целину, валя деревья и огромные валуны, единственную борозду — границу своих владений, земель своего рода.

    Перед нами вождь, «отпахивающий» своему народу земли для житья, ограждающий его валом и рвом борозды от земель недоброжелательных соседей — тех самых «злых мужичков, все разбойныих», с которыми Микула уже имел вооружённое столкновение. Пахота Микулы — магический обряд, «премудрость» сродни тем, которыми владеет Вольга, и Д. М. Балашов совершенно прав, говоря об их встрече как о встрече и соревновании двух кудесников и культурных героев. Следует добавить — двух вождей!

    Одним из до сих пор не объяснённых удовлетворительно моментов былины является та форма, в которой Микула неизменно представляется Вольге.

    Я как ржи-то напашу, да во скирды сложу,
    Я во скирды сложу, да домой выволочу,
    Домой выволочу, да дома вымолочу,
    А я пива наварю, да мужичков напою,
    А тут станут мужички меня покликивати:
    «Молодой Микула Селянинович!»

    Исследователи не объясняли этот момент не потому, что не могли его объяснить, а потому, что не хотели; потому, что им в голову не приходило что-либо объяснять в нём. Они не могли заметить неясности. Лишь Д. М. Балашов, один из наиболее здравых и внимательных исследователей былины (показательно — он же был и едва ли не единственным советским исследователем былинного эпоса, не по книгам знавшим русскую деревню, и почти единственным, кто совершенно не верил в крестьянское происхождение былин), ощутил некоторую несообразность. Цитируя Проппа — «снятие урожая есть общий, народный праздник», — Балашов недоумевает: «Что это за мужички, которых Микула должен, единолично вспахав и собрав урожай, поить?». Ответ на это недоумение Балашов находит в том, что видит в Микуле изобретателя земледелия и пивоварения, «культурного героя». Этот ответ неприемлем, и о причинах этого уже сказано в оценке толкования былины о Вольге и Микуле И. Я. Фрояновым и Ю. И. Юдиным. Земледелие слишком давно и хорошо известно славянам, чтобы столь архаичная фигура сохранилась в их героическом эпосе. Для сравнения — невозможно представить, чтобы Агамемнон, или Ахилл, или Одиссей в своих странствиях повстречали Прометея, ещё менее возможно, чтоб они сделали титана своим дружинником или, скажем, наместником.

    Но вопрос, поставленный Балашовым, отнюдь не единственная загадка речи Микулы. В этой речи Микула заявляет о себе как об организаторе пира. А в былинах — иногда даже в поздних, собственно новгородских былинах про Садко и Буслая, и всегда в киевских — организация пира есть монополия князя. Вспомним, что говорилось про Владимира и его роль в распределении хмельного напитка, воплощения благодати. Когда Илья устраивает пир для «голей кабацких», это рассматривается как откровенный вызов Владимиру и сопровождается обещанием «заутра в Киеве князем служить»!

    Фактически этим заявлением Микула оглашает не столько своё имя, сколько свой статус. «Я устраиваю пиры» — то есть «Я князь!».

    Однако и это не последний смысловой слой. Обращает на себя внимание то, кому, собственно, собираются устраивать пир. Микула собирается угощать пивом «мужичков». Пропп, восприняв это намерение как желание созвать на пир «односельчан» Микулы, противоречит самому себе. На тех же страницах он категорически заявляет, что «крестьяне в эпосе мужиками не называются». То есть когда Микула бьёт «мужиков», то это не крестьяне, а когда поит пивом — крестьяне. Боюсь, что при таком подходе крестьян будет слишком много.

    Понятие «мужички» или «мужики» в русском эпосе ещё ожидает своего исследователя[7]. Однако конкретно в этом сюжете мужики всюду предстают враждебной силой. Микула прячет свою соху от «мужичка деревенщины», чтобы тот не «скольнул» драгоценный металл с сохи. С мужичков едет с дружиной собирать «получку» Вольга, а затем к нему присоединяется Микула. С напавшими на него «мужичками» Микула бился — причём битва эта описана в тех же терминах и оборотах, что и бой с какими-нибудь «погаными»:

    Положил тут их я ведь до тысячи,
    Который стоя стоял, тот сидя сидит,
    Который сидя сидел, тот и лёжа лежит.

    И «мужичков» же собирающийся на них вместе с Вольгой Микула намерен поить пивом. Недоумение рассеивается, едва мы вспомним о некоторых особенностях поэтического языка героических сказаний Древней Руси:

    Тъй бо Олегь мечемъ крамолу коваше
    И стрелы по земле сеяше…
    Тогда при Олэе Гориславличи
    Сеяшетеся и растяшеть усобицами…
    Чръна земля подъ копыты костьми была посеяна,
    А кровию польяна;
    Тугою взыдоша по Руской земли!
    На Немизе снопы стелютъ головами, мояогпять чепи харалужными,
    На тоце животь кладуть, веютъ душу отъ тела.
    Немизе кровави брези не бологомъ бяхуть посеяни.
    Посеяны костьми рускихъ сыновъ…
    Ту кровавого вина не доста,
    Ту пиръ докончаша храбрые русичи:
    Сваты попоиша, а сами полегоша
    За землю Рускую.

    М. М. Плисецкий писал в «Историзме русских былин»: «образ войны метафоризируется в виде пахоты копьями, молочения телом, сеяния стрелами (или костьми)».

    «Сравнение битвы с жатвой является одним из распространённейших общих мест древнерусской словесности, широко представленным как в повествовательных жанрах, так и в переводной… литературе. Однако в „Слове“ используется не только простейшее уподобление битвы жатве и косьбе, но и более нетрадиционные образы: молотьба и веянье… сев и всходы», — пишет Б. Гаспаров в книге «Поэтика „Слова о полку Игореве“». Как мы можем видеть в былине «Вольга и Микула», безвестный автор «Слова» не так оригинален и «нетрадиционен», как полагает исследователь.

    Распахана была пашенка яровая,
    Не плугом была пахана, не сохою,
    А вострыми мурзамецкими копьями,
    Не бороною была пашенка взборонена,
    А коневыми резвыми ногами;
    Не рожью была посеяна пашенка, не пшеницей,
    А посеяна была пашенка яровая казачьими буйными головами, —

    гласит украинская песня — как видим, и здесь образ пахоты и сева используется для изображения боя.

    «Другой метафорической проекцией, постоянно сопутствующей описанию битв в „Слове“, является… пир — данный образ хорошо разработан в фольклоре и древнерусской литературе и включает в себя целый ряд постоянных компонентов: жажда, кровь-вино, опьянение (сравнение павших воинов с захмелевшими гостями)». (Там же.) За этими образами стоит конкретная ритуальная практика дружинной, а точнее — протодружинной воинской магии, пока мало исследованная на русском материале. Её последние отблески — в «Песне о Нибелунгах», где бургундские витязи перед последним боем пьют кровь павших, и в одном из вариантов былины о передаче Святогором своей силы Илье Муромцу. Но здесь мы не будем углубляться в исследование данной темы. Заметим лишь, что метафора битвы-пира, в которой враги предстают угощаемыми гостями, действительно одна из самых распространённых в воинской поэтике Древней Руси. Вспомним хотя бы ответ Батыю пленных воинов Коловрата

    «Посланы отъ князя Ингваря Ингоревича резанского тебя, силна царя, почтити и честна проводити, и честь тобе воздати. Да не подиви, царю: не успевати наливати чашъ на великую силу — рать татарскую».

    И здесь не отстаёт малороссийская казачья поэзия:

    Ты зачем так, моё чадушко, напиваешься?
    До сырой-то до земли всё приклоняешься,
    И за травушку за ковылушку всё хватаешься?
    Как возговорит добрый молодец родной матушке:
    Я не сам так, добрый молодец, напиваюся.
    Напоил-то меня турецкий царь тремя пойлами,
    Что тремя-то пойлами, тремя розными:
    Как и первое-то его пойло сабля вострая,
    А другое его пойло — копьё меткое было,
    Его третье-то пойло — пуля свинчатая.

    Бой-молотьба и бой-пир не являются прерогативой русской дружинной поэзии. Так, Торгильс Рыбак называет меч «цепом стали», что является практически калькой «цепов харалужных» «Слова», а битву — «пир навий». У Гомера («Илиада», XX, 495–499):

    Словно когда земледелец волов сопряжёт крепкочелых,
    Белый ячмень на гумне молотить округлённом и гладком,
    Быстро стираются класы мычащих волов под ногами —
    Так под Пелидом божественным твердокопытные кони
    Трупы крушили, щиты и шеломы…

    Как уже сказано выше, автор «Слова» не настолько своеобразен и неповторим, как полагает Б. М. Гаспаров.

    Итак, в речи Микулы три слоя. Первый — обманчиво-буквальный: заявление, что он собирается вырастить и снять урожай ржи, наварить из него пива и устроить пир. Второй — заявляя о себе как организаторе пира, Микула иносказательно сообщает о своём княжеском достоинстве. Но он, как мы видели, скорее опахивает, нежели пашет, и никакого урожая и пира в буквальном смысле ожидать не приходится. Третий смысл раскрывает последние загадки. Речь Микулы оказывается мрачной похвальбой воина, грозящего кровавым «пиром» врагам. Этим он вторично подтверждает своё подлинное происхождение. Микула, этот «богатырь в холщовой рубахе» (Б. А. Рыбаков), этот «крестьянский идеал» (В. Я. Пропп), оказывается князем и воином. В эпосе герои — особенно всевозможные знатоки «премудростей» часто выражаются такими вот загадками. Не знаю, разгадал ли их Вольга, но вот учёные фольклористы даже не поняли, что им задали загадки. Итак, окончательно проясняется, что встреча Вольги с Микулой это ни в коем случае не встреча князя и крестьянина, это встреча двух князей-кудесников, «столкновение-соревнование двух героев — предков разных племён» (Д. М. Балашов). Остаётся поставить вопрос — князем какого конкретно племени или союза племён был Микула, чьим он был «культурным героем?» (племенную принадлежность Вольги-Волха мы уже выяснили).

    На племенную природу предания о встрече Вольги с Микулой говорит и то, что распространено оно было, как и указывает Балашов, в достаточно небольшом ареале, очевидно, колонизированном «потомками» князя-пахаря. К сожалению, сейчас нет возможности установить это племя по этнографическим, антропологическим или иным особенностям этого ареала. В порядке предположения позволю себе высказать ряд соображений, кажется, указывающих на происхождение Микулы. Самое близкое к образу Микулы предание (князь-пахарь, опахивающий пределы своей земли), это белорусское предание о Радаре. Любопытно, что в былине о Микуле мы встречаем предельно близкую фонетически и семантически имени белорусского героя форму «ратарь». Белорусы же ближе всего к области распространения былин чисто географически. Исходя из новгородского происхождения былин, ранее они были ещё ближе к ареалу создания русского эпоса. В сложении белорусского этноса принимали участие два племенных союза — дреговичи и кривичи. Но именно кривичи составляли один из трёх племенных союзов, упоминаемых в сказании о призвании варягов. Именно кривичи заселяли, судя по археологическим данным, один из трёх концов древнего Новгорода. Ещё Костомаров предположил, что «край Приильменский издревле заселяли славяне отрасли белорусов, то есть кривичей», которым и принадлежали упоминаемые в новгородских преданиях исконные названия Ильменя и Волхова — соответственно Мойское и Мутная. Река Волхов получила имя в честь героя-предводителя пришельцев (впрочем, во времена колонизации, возможно, ещё здравствующего вождя), а Ильмень, название которого слишком привычно объясняют из финно-угорских языков, скорее всего назван по реке Ильменау (приток Эльбы), протекавшей на ободритской прародине словен новгородских. Впрочем, более древняя форма этого названия — Илмерь — скорее соответствует раннесредневековому названию залива Зейдерзее — Илмер. Современная археология подтверждает догадку Костомарова — культура длинных курганов, связанная с происхождением кривичей, очень рано проникает на север Восточной Европы.

    Таким образом, представляется вероятным видеть в Микуле героя кривичей, а в былине о его встрече с Вольтой — предание о столкновении на севере Восточной Европы двух колонизационных потоков, двух способов колонизации — общинной, земледельческой («отпахивание» земли Микулой) колонизации кривичей и дружинной, так сказать, прото-ушкуйничьей колонизации варяжских предков словен. При более раннем проникновении кривичей в эти края, с одной стороны, и политическом главенстве словен в сложившемся суперсоюзе племён — с другой, очень естественной видится доля иронии в адрес словенского героя-первопредка, сохранившаяся в былине. За встречей последовало объединение, союз для совместного, в частности, господства над «мужиками злыми, разбойными» из местных, преимущественно охотничьих, племён.

    Приведёнными тремя сюжетами роль словен ильменских в былинном эпосе не исчерпывается. Целый ряд образов и сюжетных ходов в былинах находит аналогии только у балтийских славян, откуда мог быть принесён в Восточную Европу лишь колонистами-словенами. Как мы говорили выше (часть II, гл. 3), Алёша Попович и Илья Муромец в ряде былин рассекают тело убитого в поединке противника на части и раскидывают по полю. Голову, насадив на копьё, привозят на княжеский двор. Но именно так поступили ободриты с епископом Иоанном в XI веке, только голова на копье была внесена не на княжеский двор, а в храм языческого бога.

    В былине о князе Борисе Романовиче, варианте былины про Данилу Ловчанина, на остров из «синего моря» выходит «зверь кабанище».

    По преданиям балтийских славян, «если когда-нибудь им будут угрожать трудности жестокой… смуты, то из упомянутого озера (Толлензее. — Л. П.) выйдет большой вепрь с белоснежными клыками» (Титмар Мезербургский). Былина заканчивается кровавой битвой русского князя-богатыря с войсками, отправленными на него Владимиром.

    Итак, мы видим, что внимательное рассмотрение былин и сопоставление их с преданиями, записанными в XV–XVII веках, а так же новейшими данными археологии, выявили ряд сюжетов, с высокой степенью вероятности восходящих к племенному эпосу ильменских словен. Следы балтийско-славянских легенд и обычаев в былинах киевского круга заставляют отнестись к ним с новым вниманием и, возможно, пересмотреть сложившуюся привязку этих сюжетов к времени и месту. Это обстоятельство заставляет обратить внимание на те земли, откуда пришли в Восточную Европу предки словен, а затем — варяги-русь. Последнее представляет особенный интерес. Ведь, с одной стороны, герои Киевского цикла единодушно определяют себя, как русских богатырей, свою землю, как русскую. А с другой — вспомним, что обычай охоты за головами, не упоминаемый историками у славян Восточной и Южной Европы, отмечен греками, как обычай русов (и латинскими источниками — у западных славян). Обычай ритуального воинского самоубийства, также ни разу не отмеченный у славян Восточной Европы, зафиксирован арабскими и греческими источниками у русов (и «Великой хроникой» у западных славян). Языческое погребение в былине воспроизводит описание Ибн Русте погребения русов (и находит параллель в погребениях Моравии). Облик князя Владимира в былине полностью совпадает с обликом царя русов у Ибн Фадлана. Более того, былины отразили и облик древних русов: в русских былинах есть любопытный эпизод. Добрыня Никитич после долгих скитаний возвращается в материнский дом, где его уже считают мёртвым. Когда он называет себя, то слышит в ответ:

    У молодого Добрыни Никитича были кудри жёлтые:
    В три-ряд вились вкруг верховища (макушки? — Л. П.)
    А у тебя, голь кабацкая, до плеч висят!

    Это напоминает нам о причёске древних русов — обритая борода (Фёдор Буслаев отмечает, что большинство былинных богатырей — безбородые) и чуб на макушке. «Три ряда», в которые завивались вокруг макушки — «верховища» кудри Добрыни, напоминают о чубах самых умелых запорожских бойцов-характерников, трижды оборачивавшихся вокруг головы (сообщение А. В. Журавлёва, сотрудника Национальной Академии Государственного управления Украины). Запустившего себя, позволившего волосам отрасти Добрыню в буквальном смысле родная мать не узнала! В некоторых былинах Илья Муравлении перед тем, как отправиться на подвиги, рисует на ладонях «знаки» — не память ли это о татуировках, которыми покрывали свои руки русы, описанные Ибн Фадланом? Таким образом, если брачная тематика былин позволяет говорить о них, как об эпосе складывающегося племени, как то говорилось при рассмотрении взглядов В. Я. Проппа, И. Я. Фроянова и Ю. И. Юдина в первой главе, то древнейшие черты изображаемого ими быта и обычаев позволяют утверждать, что племенем этим были именно русы, в том смысле и качестве, когда они пришли в Восточную Европу в IX–X вв., и, как любят указывать норманнисты, «отделялись» источниками от славян. На самом деле такое «отделение» не многого стоит. Тацит, Иордан и Прокопий Кесарийский также отделяют готов от германцев. Бриттов никто и никогда не называл кельтами или галлами. Однако всё это ничуть не опровергает ни германского происхождения готов, ни кельтского происхождения бриттов, и только слависты требуют от средневековых авторов употребления кабинетного обобщающего термина в отношении изучаемых ими народов. Из «отделения» русов следует лишь то, что в Восточной Европе они были чужаками и пришельцами, отличаясь от местных славянских племён.

    И если ориентиром для поиска реликтов племенного эпоса ильменских словен в былинах нам послужили новгородские летописные предания, то ориентиром в поиске исторической подоплёки архаики в Киевских былинах могут послужить перекликающиеся с былинами эпические произведения Средней Европы — в том числе многократно упоминавшаяся на этих страницах «Тидрек сага».

    Глава 5. Русские богатыри против Аттилы: былины и эпос Средней Европы

    Учёные достаточно давно обратили внимание на параллели между русским былинным эпосом и некоторыми эпическими памятниками Средней Европы XI–XIII вв.: «Тидрек сагой» и южно-немецкими поэмами об Ортните или Гертните. Предельно кратко содержание этих памятников можно изложить так: в саге идёт речь о войне коалиции русов (во главе с «конунгом Вальдемаром» и его сподвижником Ильёй Русским), вильтинов (велетов-лютичей) и пулинов (поляков) против гуннов Аттилы и готов Тидрека (Теодориха). В немецких поэмах идёт речь о том, как Илья помогает своему юному племяннику Ортниту (Гертниту, Эрно) завоевать невесту, дочь языческого царя. Царь в отместку подсылает к Гертниту дракона. Гертнит, вопреки увещеваниям супруги и Ильи, выходит на бой с чудовищем и гибнет. В ряде вариантов предыстория (свадьба, злокознённый тесть) опускается. Гертнит вступает в бой с драконом вопреки увещеваниям близких и гибнет. Его земля достаётся Дитриху — то есть тому же Тидреку-Теодориху (текст и пересказы преданий — в указанных ниже работах А. Н. Веселовского.).

    Вопрос о связи былин с западным эпосом поставил ещё германский исследователь К. Мюлленгофф в середине XIX века. «Конунг русов Вальдемар» и его воин «Илиас фон Рюссен», то есть Илья Русский, поразительно напоминали центральные фигуры русского былинного эпоса: Владимира Красно Солнышко и Илью Муромца. К чести немецкого исследователя, он предположил именно русское происхождение данных фигур скандогерманских эпосов. Из русских учёных параллелями между западным эпосом и былинами впервые занялся А. Н. Веселовский, общепризнанный корифей компаративистской школы. С одной стороны, он очень внимательно изучил проблему и установил, что не только отдельные герои, но и связь между ними, целые генеалогии в былинах и западных эпосах совпадают. С другой стороны, все дальнейшие исследования упоминаний в западном эпосе героев русских былин происходили именно в ключе школы заимствований. Считалось само собой разумеющимся, что появление русских героев в западном эпосе отражает не историческую действительность, а взаимовлияние фольклора разных народов.

    Б. И. Ярхо окончательно доказал, что речь идёт не о случайном созвучии имён, а о тождестве героев. Он обнаружил следующие сходства между былинным богатырём и «Русским» героем западного эпоса: а) сходство в имени, б) в географическом и циклическом приурочении, в) во внешнем облике, г) в сюжете боя отца с сыном. Исследователь отмечал: «нужны сильные аргументы, чтобы при таких сходствах отрицать исконность тождества». Список этот можно расширить, что мы и сделаем ниже.

    В 1950-е годы А. М. Астахова в своей статье «Илья Муромец в русском эпосе» обращается к материалу западных преданий. Однако вывод её неутешителен: «Материал саг не даёт никаких оснований предполагать, что Илья вошёл в западный эпос непосредственно из исторической действительности», и, далее, «Данные саг вопрос об историческом прототипе Ильи Муромца тоже никоим образом не решают». Данное утверждение нельзя назвать иначе чем, самое мягкое, спорным. Однако оно отражает подход едва ли не всех исследователей, обращавшихся к «Тидрек саге» и немецким поэмам о Гертните.

    Мельком коснулся былинной темы И. Э. Клейненберг в статье «„Дедрик Бернский“ в Новгородской летописи». Он рисует довольно искусственную картину: сначала былины новгородцев становятся известны немцам, и те вводят Илью и других былинных героев в свой эпос, почему-то в качестве врагов своего национального героя Дитриха-Тидрека. Затем, в свою очередь, «Тидрек сага» становится известной на Руси и её заглавный герой, изображённый врагом русских богатырей, удостаивается в Новгородской летописи в начале XIII века (в рассказе о взятии крестоносцами Царьграда в 1204 году) имени «поганый злый Дедрик». Естественно, что при подобном подходе отрицается всякая мысль об исторической возможности реального столкновения Теодориха с русскими героями. Более того, сам Теодорих-Дитрих-Тидрек «не историческое лицо, а (! — Л. П.) герой эпоса» и «потерял всякую связь (!!! — Л. П.) со своим историческим прототипом».

    О летописном упоминании Тидрека-Дитриха будет подробно рассказано ниже. Пока же заметим, что свои рассуждения Клейненберг аргументировал либо довольно слабо, либо вообще не аргументировал. К первым относится обрисованная им странная судьба эпических героев немцев и русских. Всё, что по этому поводу действительно может сказать Клейненберг, — это указать на очень тесное торговое сотрудничество немцев с Новгородом в XII–XIII веках. Однако торговое сотрудничество отнюдь не обозначает взаимопроникновения культур и, тем более, эпосов. И главное, остаётся непонятным — если взаимоотношения новгородцев с ганзейскими немцами были столь тесными и доброжелательными, то отчего же русский богатырь в германских и скандинавских преданиях становится врагом их заглавного героя, а германский герой имеет на Руси столь печальную репутацию.

    Ко второму типу, к утверждениям совершенно бездоказательным, относится утверждение, будто тема войны Тидрека, союзника Аттилы, с русами, вильтинами-лютичами и пулинами-поляками есть якобы отражение «в очень искажённом виде» печально знаменитого Drang nach Osten, «Натиска на Восток» Саксонской династии в IX–X веках. Ни малейших оснований столь категоричного суждения исследователь не приводит. В свою очередь, необходимо напомнить, что германцы всегда вели натиск на земли полабских и поморских славян под флагом обращения этих последних в христианство. В эпосе же нет ни слова о религиозной подоплёке вражды русов, вильтинов и пулинов, с одной стороны, и гуннов и готов — с другой. Более того, в прологе саги сказано: «Не было никого, кто бы держал правую веру, хотя они веровали в истинного бога, клялись его именем и славили его». То есть сказитель не видит между героями никакой разницы в вероисповедании — все они, так сказать, «праведные язычники» — и Тидрек, и его союзник Аттила, и Илья с Вальдемаром. Не менее странным предстаёт и союзничество лютичей и поляков против готов-германцев в саге. В исторической реальности тех времён бывали и союзы поляков с немцами против лютичей, и лютичей с немцами против поляков, но союз поляков, русов и лютичей против германцев — для IX–X веков вещь невероятная. Наконец, совершенно непонятно отсутствие в саге самого этнонима лютичи, появившегося в X веке и быстро вытеснившего прежнее название племени (велеты, вельты, вильтины), бытовавшее со II века н. э., и появляющегося впервые на карте Птоломея.

    И эта работа, как можно видеть, выдержана в традициях компаративизма. Историческая основа преданий изначально отметается.

    Следующей заметной публикацией на эту тему была статья Глазыриной «Илья Муромец в русских былинах, немецкой поэме и скандинавской саге». Очень показательно для всего изучения этой темы то обстоятельство, что статья, помещённая в сборнике «Методика изучения древнейших источников по истории (выделено мною. — Л. П.) СССР», но собственно исторический источник видеть в былинах, поэме и саге автор отказывается. В проникновении образов русского былинного эпоса на Запад Глазыриной видится только взаимовлияние эпосов. Единственная историческая ценность этого факта в глазах исследовательницы в том, что он позволяет датировать былины об Илье временем «не позднее середины XI века».

    Кроме «сходств», выявленных Ярхо, Глазырина находит и отличия в образе Ильи в былинах и западном эпосе. Эти отличия в том, что Илья в былинах крестьянин, а в западных преданиях он kunek Ilias (король Илья), kunek von Riuzen (король Руси), kunek von wilden Riuzen (король дикой Руси). Далее, в поэме «Ортнит» Илья руководит войском в 5000 бойцов, а в былинах всегда совершает подвиги в одиночку. Наконец, западный Илья женат и имеет детей, тогда как Илья былин одинок, в крайнем случае говорится о его случайной связи с какой-нибудь «поляницей» или «честной вдовой», причём дети от этих браков настроены к отцу враждебно и пытаются его погубить.

    Однако крестьянское происхождение Ильи, как я уже указывал, считается многими исследователями эпоса привнесением XV–XVII веков, о чём упоминает и сама Глазырина. В былинах же существует и целый ряд намёков на высокое происхождение Ильи: освобождённым от осаждавшей Чернигов «силы поганой» горожанам он представляется «королевичем», в ряде былин королевичем назван его сын, в одной из сказок по мотивам былин Илья «стал царствовать» (последнее, впрочем, можно объяснить и сказочной спецификой; гораздо сложнее дело обстоит с былинным «королевским» достоинством богатыря него сына).

    В ряде былин Илья выступает не только как одинокий воитель, но и как полководец, руководящий действиями богатырской «дружины хороброй», как мы говорили об этом во введении. Впрочем, о роли Ильи, как дружинного воеводы, мы ещё говорили в разделе, посвящённом Владимиру Красну Солнышку.

    Кроме любовниц Ильи, которыми могут оказаться безымянная вдова, баба Златогорка или Латыгорка, «злая поляница преудалая» или даже ведьма Маринка Кайдаловна, в одной из былин прямо упоминается жена богатыря, некая «Савишна» (возможно, сокращение от отчества Златыгорки — Северьянишна), в отсутствие мужа и в его доспехах отражающая вражье войско.

    Есть в былинах ещё один родственник Ильи, находящий себе удивительно полную параллель в западном эпосе. Это племянник, в разных вариантах, Ильи или Владимира, юный богатырь Ермак. «Имя Ермака во всех былинах совершенно устойчиво и не заменяется никакими другими именами. Мы можем полагать, что оно идёт от исторического Ермака. Но этим и ограничивается историчность Ермака былинного», — пишет В. Я. Пропп.

    Вернее было бы сказать, что этим (сходством имени) и ограничивается его связь с покорителем Сибири. Последний появляется в русском фольклоре бывалым атаманом-полководцем, в преданиях ещё и колдуном. Ему приписывается участие во взятии Казани, а также пополнение казачьего войска, в случае перевеса неприятеля, «шишигами» — болотной и лесной нечистью. Былинный Ермак совершенно другой человек. Это запальчивый отрок, никем не руководящий и в большинстве вариантов посвящённых ему былин гибнущий в сражении с противником, силу которого он недооценил и от столкновения с которым его предостерегали опытные старшие родичи — Илья и Владимир. Против позднейшего «введения» Ермака в былинный сюжет выступает и его связь с совершенно самостоятельным сюжетом, в этом необходимо согласиться с В. Калугиным: «У нас есть все основания предполагать, что Ермак-богатырь изначально существовал в русском эпосе и уже после — по созвучию имён — к нему присоединился Ермак Тимофеевич — покоритель Сибири». Гораздо труднее согласиться с мнением Калугина, со ссылкой на С. Н. Азбелева утверждающего, что имя Ермак происходит от имени Ермолай, а сама былина восходит к преданию о «казачке Ермачке», погибшем в битве на Воже. Здесь, в свою очередь, правы И. Я. Фроянов и Ю. И. Юдин, утверждая, что «в данном случае остаётся лишь признать независимость и несвязанность сюжетов предания и былины». Единственная польза сказания о Ермачке для изучения былины о Ермаке в указании, что Ермак на Руси — и в русском фольклоре — был не один. Покоритель Сибири, «казачок Ермачок» и былинный Ермак — три совершенно разных персонажа. Невозможно согласиться и с отождествлением имён Ермак-Ермолай. Дело в том, что в западном эпосе упоминается племянник одновременно Ильи Русского и «конунга Вальдемара», юный герой, вопреки увещеваниям близких вступающий в бой с драконом и гибнущий в этом бою. Это Ортнит, или Гертнит-младший, он же «русский граф Эрно». Совпадают, как видим, родственные отношения героя, возраст его и причина смерти — переоценка своих сил. Созвучно и имя, особенно в последнем варианте. Промежуточным вариантом между именами Эрно и Ермак может служить европейское варварское имя времён Великого переселения народов Эрнак (или Ернак). Переход «м»-«н» один из самых очевидных (Никита-Микита, Никола-Микола, Мефодий-Нефед, Мелидий-Нелид, Мечволод-Нечволод), так что Ермак и Эрнак практически одно имя. Единственное серьёзное различие между юным витязем нашей былины и молодым рыцарем немецких поэм — характер врага. В былинах, записанных в XIX веке, это «татары» Калина царя, в западных эпосах, записанных в XI–XIII вв., — дракон (кстати, в одном из вариантов напущенный враждебным царём). В. Я. Пропп и Н. А. Криничная полагали, что человеческий противник замещает и вытесняет противника-чудовище, чаще всего — змея. В преданиях об Гертните-Эрно-Ермаке мы видим этот процесс наглядно. Тут и змей сам по себе, и змей, напущенный чужеземным царём (подобная ситуация отражена в белорусских легендах — вспомним змея Краковея, науськанного на белорусов королём Ляхом и побеждённого князем Радаром), и, наконец, в самых поздних записях предания, собственно вражеский царь во главе своей «силы поганой».

    Можно уверенно утверждать, что былина о Ермаке существовала уже в раннем Средневековье, «до середины XI века», по выражению Г. В. Глазыриной. И происхождение этого имени от греческого Ермолай представляется более чем сомнительным в свете фонетически близкого имени Эрнак, зафиксированного Иорданом как раз в ту эпоху, к которой «Тидрек сага» относит жизнь Ильи Русского, «конунга русов Вальдемара» и их юного племянника.

    Наконец, ещё одной параллелью является фигура дочери Ильи, родившейся и выросшей в «земле Тальянской» и приехавшей оттуда на Русь. В «Тидрек саге» также упоминается дочь Ильи, оказывающаяся в Вероне, то есть в Италии. На эту параллель обращали внимание А. Н. Веселовский, Г. В. Глазырина, А. Г. Кузьмин, С. Н. Азбелев.

    О работе последнего, уделившего немало места взаимосвязи «Тидрек саги» с былинами, подробно говорилось в первой части настоящей работы.

    Как видим, сходств между западным и русским эпическими образами Ильи куда больше, нежели полагал Б. И. Ярхо. Отличия же, «выявленные» Глазыриной, оказываются мнимыми.

    В конце XX — начале XXI века в двух популярных работах упомянули «Тидрек сагу». Биограф Владимира Крестителя А. Ю. Карпов приводит её в пример популярности своего героя, нимало не сомневаясь, что это именно его сага превратила вновь в язычника и сделала «современником… Теодориха и жившего ещё раньше прославленного правителя гуннов Аттилы».

    Другой историк, А. С. Королёв, также весьма скептически относится к историчности саги (хотя и использует её в своих построениях). «Как видим, в произведении перепутаны народы разных эпох — Аттила осаждает Смоленск!» — не без иронии замечает он.

    Что былинный Владимир не имеет отношения к Владимиру Крестителю, выше уже подробно объяснено. Достаточно очевидно, что он близок к «Вальдемару» «Тидрек саги». Да и ирония Королёва далеко не столь уместна, как может показаться.

    Однако именно она даёт понять причины равнодушия историков и исследователей эпоса к данным «Тидрек саги». Слишком далеко в глубь веков она переносила героев русского эпоса, саму Русь — непривычно глубоко для учёных, привыкших и Рюрика с Олегом считать подозрительными по достоверности лицами, и чуть ли не — о ужас! — фольклором.

    Но и объяснения компаративистов о взаимовлиянии эпосов решают далеко не все вопросы. Так, неясно, отчего вдруг немцы и тем более скандинавы ввели русских былинных героев в свой эпос. Почему, скажем, они не ввели туда паладинов Карла Великого — Роланда и прочих, живших всё же на целое столетие ближе к эпохе Тидрека и Аттилы (если принять тезис Карпова и пр. о Владимире Крестителе как прототипе Вальдемара «Тидрек саги»). Единственный западноевропейский герой, попавший в сагу — Артур, — введён туда очень грамотно. То есть он отнюдь не вовлечён непосредственно в сюжет саги (хотя что было бы соблазнительней для «заимствования», чем похождения рыцарей его Круглого стола?). Далее, исторический Артур как раз и был старшим современником Тидрека Бернского. И хотя традиции саг он как персонаж мало знаком (собственно, это, кажется, единственная упоминающая Артура сага), его историческое приурочение в целом безошибочно — это при том, что непосредственной письменной традиции, восходящей ко временам Артура, в Британии XIII века, претерпевшей англосаксонское и норманнское завоевания, не было. И в то же время авторы саги, непосредственно общавшиеся, по мысли Клейненберга и Глазыриной, с людьми из Руси, где письменная традиция времён Крестителя не прерывалась, и время, прошедшее от него до XIII века, должны были представлять вполне отчётливо, вдруг на целых полтысячелетия переносят в прошлое отлично знакомого им «Вальдемара из Хольмгарда», первого князя Киевской Руси, известного сагам. Подобное сочетание исторической точности с малограмотностью в том, что должно быть общеизвестным, логически необъяснимо. Необъяснимо это и психологически — как уже говорилось, приключения Парцифаля и Ланселота, отлично знакомые немецким поэтам-миннезингерам, внёсшим, кстати, немалый вклад в Артуриану, составляли куда как более соблазнительный предмет для заимствования, нежели русские былины. Кстати, необходимо отметить, что в XIII веке предания о Тидреке уже перешли в низовую, крестьянскую культуру из дружинной: «Тидерик Бернский, о ком издавна пели крестьяне». Что, любопытно, могли знать крестьяне Германии о короле Артуре или о князе Владимире? Напрашивается один ответ — если уж в XIII веке германские крестьяне пели предания, упоминающие правителей Британии и Руси, значит, сложены эти предания были раньше — много раньше.

    Необъясненным, невзирая на все усилия Клейненберга остаётся и появление в Новгородской первой летописи беглого упоминания в начале XIII века о городе Берне, «идеже бысть поганый злый Дедрик». Предоставляю лингвистам судить о правомерности выведения формы «Дедрик» из «Тидрек». В собственно же немецких преданиях о Дитрихе нет ни слова о его вражде с Ильёй и Владимиром, а стало быть, нет и оснований для суровых эпитетов, которыми Новгородская летопись наделила немецкого героя. Неубедительны и нарисованные Клейненбергом картины обмена героями между русским и немецким эпосами, с превращением чужого героя во врага. Неубедительны просто потому, что ничего подобного мировая история никогда не знала. Многовековая вражда армян и азербайджанцев не заставила «Отца Коркута» явиться в качестве злодея в «Сасне црер», а Давид Сасунский не стал из-за неё противником положительных героев «Китаби дадам Коркут». Когда же заимствование всё-таки происходит, это говорит лишь о неимоверной популярности героя, исключающей отрицательные оценки его деяний даже среди врагов. Так, завоеватель Александр Македонский (Искандер) становится объектом восторженного воспевания на территории разрушенной им империи Ахеменидов, а Артур, которого прославляли за истребление англосаксов в чудовищных количествах, становится одним из символов англосаксонской цивилизации. Подобный разнобой в оценках эпического героя происходит только в одном случае — когда один и тот же исторический персонаж по-разному отражается в эпической традиции его потомков или потомков его союзников и потомков его врагов. Типичный пример — Аттила, в памяти скандинавских сородичей его врагов-готов — свирепый и вероломный конунг Атли «Саги о Вольсунгах» и героических песен «Старшей Эдды». А южно-немецкий эпос превращает того же «Бича Божьего» в доброго, мягкосердечного и едва ли не слабовольного короля Этцеля. Надо ли объяснять, что «Песнь о Нибелунгах» возникла среди потомков входивших в державу Аттилы-Этцеля германских племён?

    Любопытно, что А. С. Хомяков, одним из первых обративший внимание на фразу из Новгородской летописи, сообщает и об оригинальной традиции отношения к Тидреку-Дитриху на приодерских землях (то есть как раз в землях Вилькиналанда «Тидрек саги», в краях онемеченных потомков вильтинов-лютичей). Там идеальный герой скандогерманского эпоса становится «вожаком Дикой охоты проклятых душ (das widle Heer, Detrich [! Кажется, это гораздо ближе к новгородской форме, чем северный Тидрек. — Л. П.] der wilde Tager), …и это представление совершенно местное: ибо в остальной Германии дикий охотник не известен под именем Дитриха».

    Хомяков в указанном наблюдении называет Новгород «единокровным всем вендам»; в его время подобное заявление могло рассматриваться как догадка, как увлечение славянофила. Даже Иловайский не допускал мысли, что новгородские славяне — вендские колонисты. Сегодня это не «догадка», и даже не «теория», а неоспоримый научный факт, подтверждённый всеми мыслимыми способами — лингвистическим, археологическим, антропологическим. Его отрицание или игнорирование возможно лишь при игнорировании прямых данных источников, вещественных фактов и логики и основываться может, в самом лучшем случае, на банальном консерватизме и нежелании расставаться с привычными схемами.

    «Поганый злый» — типичный эпический эпитет (ср. «поганый злой Калин царь»). И появление словосочетания «поганый злый Дедрик» говорит о существовании славянской эпической традиции, единой у русских и вильтинов, в которой Дедрик-Тидрек был антигероем (ср. Дедер — нечистый, дьявол. // Даль В. М. Толковый словарь живаго великорусскаго языка. Слово могло образоваться из «Дедрик», при восприятии двух последних букв, как уменьшительного суффикса — так же в своё время образовалось слово «зонт» из «зонтик», от голландского «зондек»), и о бытовании эпических преданий о временах Великого переселения народов в Новгороде, то есть в земле, где сохранились былины. Только таким образом можно объяснить фразу из Новгородской летописи.

    Далее, несколько удивляет география Руси в «Тидрек саге». Удивительнее всего в ней то, что она скорее характерна для скандинавских саг, чем для былин. Конечно, Смоленск — точнее, Смолягин — в былинах упоминается, но достаточно редко. Полностью отсутствует в них Полоцк. Что до Новгорода, то в былинах Владимирова цикла он вовсе не упоминается. В саге же основными городами Руси являются Smaliski, Kiu ok Palltaeskiu, Smalunzkiu oc Pulltiskiu, а столицей Holmgard или Nogard. Киев едва упомянут, а столь популярный в былинах Чернигов совершенно отсутствует. Проще говоря, «русская» топонимика саги — это топонимика северной Руси эпохи викингов, а не былин. И такие изменения могли произойти лишь в том случае, если сага имела хождение до начала эпохи викингов. Иначе вместе с героями в сагу попали бы и былинные топонимы.

    Однако география Руси в саге и её топонимика — не одно и то же. В то время как названия городов отправляют нас в Восточную Европу, герои саги путешествуют по Европе Средней. Русь оказывается ближайшим соседом Паннонских владений Аттилы (Гуналанда), Северной Италии, и, с другой стороны, Польши (Пулиналанда) и земли лютичей-вилькинов (Вильтиналанда). Географический пролог саги прямо локализует Русь между Швабией, Венгрией (Гуналанд) и землями полабских славян, в т. ч. лютичей — Виндландом: «Сага эта начинается с Анулии и идёт к северу по Лангобардии и Венеции в Швабию, Венгрию, Россию, Виндланд, Данию и Швецию».

    Могли ли немцы или скандинавы, постоянно общавшиеся с новгородцами, так ошибиться в географическом расположении Руси? Очевидно, нет.

    Что самое поразительное, такое расположение Руси имеет отражение и в былинах.

    Глава 6. Днепр, Ефрат и Дунай: три слоя былинной географии

    В былинной географии Руси (имеются в виду былины киевского цикла) существует как бы три слоя. Первый, наиболее очевидный и рассматривавшийся большинством исследователей, это география хорошо известной Киевской Руси IX–X веков. Это Киев, Чернигов, Смоленск, Ростов, Муром, Суздаль. Правда, три последних города лишь упоминаются, а Смоленск, в форме Смолягин, без особого вреда для сюжета подменяет собою Чернигов. Сам Чернигов как-то неотчётлив. Он то появляется как некий неотделимый от Киева город-близнец («Киевым всем, Черниговым»), то предстаёт неким самодостаточным политически и даже где-то оппозиционным Киеву городом. В ряде вариантов правителями Чернигова названы Ставр, посаженный Владимиром «во погреба глубокие» и погубленный тем же Владимиром Данила Ловчанин. «Владыка черниговский» на Киевском пиру при возникновении конфликтной ситуации между киевлянами и чужаком (Алёшей в былине «Алёша Попович и Тугарин Змеевич», Дюком Степановичем в одноимённой былине, Иваном, гостиным сыном, в одноимённой былине), неизменно поддерживает последнего. Наконец, последний образ Чернигова — это чужеземный, едва ли даже русский город, управляемый князем, царём или даже «королём (!) Черниговским» («Иван Годинович»). На княжеский трон иногда зовут Илью Муравленина «мужички-черниговцы», вовсе не считающие, по-видимому, себя подданными Владимира.

    Упоминается также, не очень твёрдо, Орда и Литва, являющиеся едва ли не нарицательными именами чужой страны или даже просто страны, края («ты какой орды, да какой литвы?»).

    Этот слой топонимики можно назвать историческим, или восточноевропейским. Его существование легко объясняется бытованием эпоса в Русском государстве X и последующих веков, однако неуверенное обращение с названиями городов наводит на мысль, что речь идёт не о складывании, а именно о бытовании эпоса в этих исторических условиях.

    Второй слой — названия библейского происхождения: земля Задонская (Сидонская), горы Араратские или даже Аравийские, Фавор-гора, земля Ханаанская, Офрак или Сафат (Ефрат) река, гости вавилоняне и так далее. Происхождение этих топонимов также объясняется довольно легко. Не следует забывать, что былины считались божьим даром, что их, в отличие от обычных песен, не грешно было петь и в Великий пост, а кое-где их и вовсе исполняли исключительно по «святым дням», когда они должны были восприниматься в одном ряду со словами церковных служб. Суровое установление А. М. Крюковой — «проклят будет тот, кто позволит себе прибавить или убавить что-нибудь в содержании старин» — поразительно напоминает библейские заповеди «не прибавляйте к тому, что я говорю вам, и не убавляйте от того» (Втор. 4, 2), «всё, что я заповедаю вам, старайтесь исполнять; не прибавляйте к тому и не убавляйте от того» (Втор. 12, 32), и, наконец, «и я также свидетельствую всякому, слышащему слова книги сей: если кто приложит что к ним, на того наложит бог язвы, о которых написано в книге сей; и если кто отнимает что от слов книги пророчества сего, у того отнимет бог участие в книге жизни и в святом граде и в том, о чем написано в книге сей» (Откр. 22, 18–19). Слова Откровения наверняка были известны в среде старообрядцев Русского Севера с их предельно обострённым вниманием к апокалиптической тематике. С другой стороны, чуть ли не дословно подобные императивы об отношении сказителя к эпическому тексту отразились в преданиях бурят, где трудно предположить библейское влияние. Однако вне зависимости от происхождения слов А. М. Крюковой, очевидно, что к текстам былин относились на Севере, как к священным; в то же время по крайней мере последние несколько столетий «священное» для русских крестьян, особенно на Севере, среди старообрядцев, обозначало «библейское». В таком контексте библейские легенды — непосредственно, или, скорее, через посредство духовного стиха — и русские былины воспринимались как нечто равноценное, по божественному происхождению и по сакральному значению. И те же старообрядческие сказители, вопреки ими же провозглашённому суровому запрету, нечувствительно «прибавили» к эпосу названия рек, гор, стран и городов из «Святого Писания» и христианских легенд. Необходимо помнить, что для них это было абсолютно естественно. Тексты былин и духовных стихов на библейские темы были в их глазах однородны, отражали однопорядковые события, происходившие в едином сакрально-эпическом пространстве-времени. Библейские названия в былинах подобны православным крестам, которые высекали на издревле чтимых валунах продолжавшие это почитание крещёные потомки язычников. Этот пласт былинной топонимики можно назвать сакральным или библейским.

    Однако кроме этих двух слоёв топонимов существует третий, не столь очевидный, и укладывающийся в стройную, непротиворечивую систему. Прежде всего, это относится к иным землям — в том случае, если их имена не заслонило ещё позднейшее «Орда», «Литва», «Царство Задонское» или «Земля Ханаанская». Но вырисовывающаяся картина удивительна. Русские богатыри совершенно свободно ездят в землю Ляховецкую или Поморянскую (иногда «царство Поморское» с «престольным городом» (Былины. 1998. С. 41). Достаточно ясно, что речь не о родном для певцов Поморье, никогда не бывшем самостоятельной страной, а о западнославянском племенном союзе Поморян (Нидерле Л. Славянские древности. С. 124–126.) Особенно ясно это выражено в отэтнонимном былинном топониме «земля Поморянская», или «царство Поморянское». Гости из Ляховецкой земли (тот же Ставр в ряде вариантов) спокойно пребывают на пиру у князя Владимира. В Ляховицкой (или, опять-таки, Поморянской) земле обретают невест Владимир, Дунай, Добрыня и Святогор. Более того, в былине «Королевичи из Крякова» (Кряков — Краков на верхней Висле, что подтверждается и текстами других былин, где Кряков столица Ляховецкой земли) польского королевича называют «богатырём святорусским», сам он собирается поехать «ко славному городу ко Киеву, ко ласковому князю ко Владимиру» и говорит, что «слыхал… поговорю на святой Руси».

    С другой стороны, Илья Муромец, как мы уже видели, «три года служил у короля тальянского». Он же обороняет Киев, стоя в заставе «на степях Цицарских», то есть австрийских, и ездит «дорогою латынскою». «В Латынскую землю едет Илья Муромец закупать коней [„латынский“ — постоянный эпитет богатырского коня в былинах. — Л. П.], на латынской дороге стоит богатырская застава, возглавляемая Ильёй Муромцем, на этой дороге встречается Илья Муромец с каликой Иванищем [по дороге в Царьград. — Л. П.], по ней он ездит в трёх поездочках» (Плисецкий М. М. Историзм русских былин). Любопытны эти «латынские дороги» — уж не знаменитые ли дороги римлян имеются в виду?

    И при всём том Волынь и Подолье рисуются в эпосе каким-то тридевятым царством с явными чертами иного мира (чего нет в облике всех перечисленных стран Средней Европы). Рядом с Подольем или вместо него иногда возникает «царство Бухарское» во главе с «королём Бухарским» или «Бухарь-царём». Как убедительно показал М. М. Плисецкий, под этим топонимом следует понимать славянский край к западу от Карпат, упоминаемый в венгерских документах в XI веке. Впрочем, былины вообще не знают венгров, угров, мадьяр, а Бухарское, то есть Бихарское «царство» всегда рассматривают как никому не подвластную державу. Таким образом, нужно говорить о временах не позднее конца IX — начала X века, когда венгры поселились на Дунае, — ещё одна веха, указывающая в долетописную древность.

    Всё это заставляет с удвоенным вниманием отнестись к сообщениям, что в былинах иногда «Дунай течёт под Киевом», что Дюк Степанович плывёт по Дунаю к Киеву, что Илья Муромец кидает в Дунай «пенья-коренья» с родительской пашни, а дочь Соловья-разбойника оказывается перевозчицей на Дунае. В отдельности такие факты можно было бы списать на «роль Дуная в фольклоре как обобщённого названия реки», но всё вместе и в контексте всего третьего слоя былинной топонимики они приобретают совершенно особенное звучание. Тем более нельзя игнорировать былину о рождении Дуная от крови заколовшегося под Киевом богатыря. Разумеется, город, от которого проще доехать до Кракова или «Тальянской земли», чем до Волыни, вполне может стоять на Дунае. Болгарский исследователь Н. П, Ковачев насчитал в землях южных, западных и восточных славян более семи десятков Киевов, Киевых, Киевцов, Киевичей, Киевищ — и так далее и тому подобное. Многие из них располагались как раз на Дунае.

    В связи с этим необходимо обратить внимание на давно отмеченную изначальную форму прозвища Ильи — Муравлении (Филон Кмита Чернобыльский), Моровлин (Эрих Лясотта), Муровец, Муравич и так далее. Б. М. Соколов, одним из первых отметивший это обстоятельство, а вслед за ним — Б. А. Рыбаков, предполагали, что Илья происходит из Моровийска на Десне. Однако, во-первых, в таком случае нельзя было бы объяснить маршрут в Киев через Чернигов, так как Моровийск сам располагался между Киевом и Черниговым. Во-вторых, как отметил Иловайский, сам Моровийск в средневековых документах называется Муромск и, скорее всего, является как раз крепостцой, выстроенной Владимиром Святославовичем от печенегов и заселённой гарнизоном из муромы. В летописи не говорится о гарнизонах из муромы, но она может скрываться либо под обобщающим именем чуди, либо под именем словен, если верно предположение В. В. Седова о ранней славянизации этого племени. Гораздо убедительнее предположение А. Г. Кузьмина и А. С. Королёва, что первичная форма прозвища указывала на происхождение из Моравии. Таким образом, древнейшее прозвище Ильи органично включается в третий слой топонимики былин. Киев в этом случае один из многочисленных дунайских городов с таким именем, — скорее всего, современный Кёве в Венгрии, напротив устья Моравы. «Чернигов», лежащий на пути между ним и родными местами Ильи, какой-нибудь Чернигород или Черн. Вариант «Смолягин» вкупе со «Смалискьей» Тидрек саги напоминает дунайское племя смолян, поселения которых вполне мог осаждать Аттила — так что ирония А. С. Королева оказывается совершенно неуместна. Любопытно, однако, что в Словакии существует Мурамский замок, вне связи с былинами упоминаемый Плисецким, — ещё один претендент на звание родины русского богатыря.

    Этот слой географических названий можно назвать среднеевропейским или сюжетным, поскольку он прочно связан с сюжетами былин, и только благодаря этой связи не был погребён под более поздними слоями, отразившими позднейшую географию и идеологию русов.

    Глава 7. Поляницы — славянские амазонки

    Вполне согласуются с этим слоем такие необычные былинные персонажи, как поляницы. Традиционно считается, что женщины-воительницы в русских былинах отражают сарматские (Д. М. Балашов, Б. А. Рыбаков) или хазарские (С. А. Плетнёва, В. В. Кожинов) реалии. Во всяком случае их связывают с Северным Причерноморьем, где античная традиция якобы размещает амазонок. На самом деле в тех краях античные авторы селили разве что «женоуправляемых сарматов». Амазонки же «расселялись» ими по предгорьям Северного Кавказа. Однако существует и другая традиция, более поздняя, указывающая амазонок в Средней Европе.

    Одним из самых ранних авторов этой традиции является Павел Диакон, на основании племенных преданий лангобардов говорящий о столкновении их с народом женщин-воительниц где-то между берегами Балтики и Северной Италией. Он добавляет, что «от некоторых людей слыхал, что и по сегодняшний день в глубинах Германии ещё существует народ этих женщин». Обращают на себя внимание два обстоятельства — во-первых, амазонки здесь упоминаются вне связи с античной традицией, в непосредственном соприкосновении с историей народа самого Павла. Во-вторых, свидетельства эти подкрепляются наблюдениями очевидцев-современников. Обе эти черты характерны едва ли не для всех преданий о среднеевропейских амазонках.

    Следующее сообщение о народе женщин-воительниц из Средней Европы исходит от арабского еврея X века Ибрагима ибн Якуба, путешествовавшего по Средней Европе. «На запад от русов (здесь имеются в виду уже восточноевропейские русы и Киевская Русь. — Л. П.) город женщин. Они ездят верхом и сами ходят на войну, отличаясь смелостью и храбростью. Говорит Ибрагим ибн Якуб, израильтянин: сообщение об этом городе — правда. Рассказал мне об этом Хута, правитель римлян». Пунктуальный иудей, как видим, не побоялся своим именем поручиться в правдивости и надёжности сообщаемых сведений и даже назвал своего информатора. Им, кстати, оказывается не кто иной, как кайзер Священной Римской Германской империи Оттон I.

    Кроме того, из арабских авторов о «городе женщин» у берегов Балтики сообщили ат-Тортуши и аль-Идриси. Любопытно, что они упоминают находящиеся рядом «город мужчин» и «город женщин». Ниже будут показаны именно центральноевропейские корни этого сюжета.

    В следующем, XI, столетии об амазонках в Средней Европе сообщает Адам Бременский: «Говорят, что вблизи от этих берегов Балтийского моря находятся амазонки… говорят также, что они становятся беременными от проезжих купцов и от тех, которые находятся у них в плену… И когда дело доходит до родов, то мужского пола рождаются песьеголовые, а женского — прекраснейшие женщины… Песьеголовые — те, которые имеют голову на груди. В Руссии их часто берут в плен, и они лают словами». Историческая ценность данного отрывка, как видно, весьма относительна. Очевидно, что основным источником для Адама Бременского послужили северные саги о «Стране женщин», по соседству с которыми обитали псоглавцы-хундинги, издававшие лай вместо человеческой речи. Хундинги — «коренные» обитатели северных мифов (причём не только скандинавских — эстонский «Калевипоег» упоминает народ «людей-псов», издающий лай вместо речи), их эпоним упоминается в саге о Волсунгах, и подобное существо изображено на знаменитом шлеме из Саттон-Ху. Нет особых причин видеть в них некое античное влияние. То же верно и для «Страны женщин». Гораздо убедительней соображение, объясняющее её возникновение в сагах народной этимологией слова Квеннланд — страна финнов. Но и оно не бесспорно. В любом случае следует отметить, что землю амазонок опять-таки располагают по соседству с «Руссией». Это триединство (русы — амазонки — люди-псы) встречается в ещё одном источнике, который мы рассмотрим ниже.

    Пока же обратимся к следующему по времени источнику, сообщающему нам о среднеевропейских амазонках. Это Козьма Пражский. Он говорит, что при правительнице Либуше на месте пражского Вышеграда существовала крепость девушек-воительниц — Девин. Рядом же с ней возвели свою крепость чешские юноши. Как видим, это соответствует картине, нарисованной ат-Тортуши и аль-Идриси. Любопытно то, что Козьма относит амазонок к истории своего собственного народа в отличие от предыдущих авторов.

    Вообще, существует целый ряд свидетельств о женщинах — правителях и воинах — у славян Средней Европы. У тех же чехов это Либуше с двумя сёстрами, дочери Крока. У поляков — Ванда, дочь Крака. Нидерле передаёт сообщение Титмара о славянской княгине «из Северной Венгрии… которая провела жизнь на коне с кубком в руке и умела пить не хуже мужчин». Наконец, согласно Саксону Грамматику, три девы-воительницы, Висна (Весна?), Хете (Хоть?) и Вебьорг (?) руководили войском славян в битве при Бравалле. На юго-восточном берегу Балтики найдены несколько погребений женщин с конями и оружием. Одно похожее найдено в Швеции — и конечно, норманнисты немедленно признали могилы воительниц южно-восточной Балтики скандинавскими. Последние три сообщения уже относятся к истории, а не к эпосу.

    Поляницы русских былин, безусловно, принадлежат к этому кругу. Большинство женщин-богатырок (жёны Дуная, Добрыни, Ставра) происходят из Ляховецкой земли. Дочь Муромца — из Тальянской, безусловно, не славянской, но и отнюдь не восточной. Вполне можно предположить, что сожительница Муромца была уроженкой одной из славянских земель, такой же чужеземкой в «Тальянской земле», как и сам Илья — подобные обстоятельства, очевидно, сближают.

    Некоторая неясность со Златыгоркой-Латыгоркой Северъянишной. Чисто славянское имя-отчество в эпосе не всегда обозначают славянство персонажа. Вспомним Наполеона, превратившегося в Неопалена и в Опалена. Вспомним Кудреванище и Грубиянище былин. Однако в сочетании с неизменным сообщением о её местожительстве «у синего моря у студёного, у белого камушка у латыря» эти данные позволяют и в ней видеть уроженку Средней Европы, но отнюдь не степных земель.

    Завершить же рассмотрение темы среднеевропейских амазонок хотелось бы, приведя самый древний из повествующих о них источников. Это, безусловно, сирийский автор VI века Захария Ритор. Он говорит об амазонках, которые «живут сами по себе и воюют с оружием и на конях. Мужчин среди них не находится, но если желают прижить, то они отправляются мирно к народам по соседству с их землёй и общаются с ними около месяца, и отправляются в свою землю». Соседями же их являются «люди-псы»(!)[8], неясные «амазараты» и некий «народ hrws», то есть «рус», «мужчины с огромными конечностями, у которых нет оружия».

    Попытка Петрухина объяснить появление «народа рус» в данном контексте влиянием библейских преданий об апокалиптическом «народе Рос» достаточно натянута, на что мне уже доводилось указывать. Но и попытка Б. А. Рыбакова привязать это известие к региону Среднего Поднепровья в равной степени неубедительна. Дело в том, что амазонки и их соседи находятся «на север и запад» от «тринадцати народов» Великой степи, среди которых упоминаются и авары, в то время уже занявшие Паннонию. Следовательно, речь идёт не о Поднепровье, а опять-таки о Средней Европе. Там же мы находим подобие триединству амазонок, русов и людей-псов, которое встречаем у Адама Бременского и в сагах (Квенналанд, Хундингаланд, Рюсаланд). Столь насторожившее Петрухина сообщение об отсутствии оружия у русов действительно не соответствует тому, что мы знаем о воинственности славян и в особенности русов. В той же мере это неестественно для описания апокалиптического «народа Рос» или «героев мифических времён», к которым старается свести упоминание русов Захарией Ритором Петрухин. Зато описание Феофилактом Симмокатой славянских послов, которые «не привыкли облекать свои тела в железное оружие — их страна не знает железа» и поразивших императора «величиной тел», настолько напоминает описание Ритора, что заставляет предполагать прямое текстологическое заимствование. Следует указать, что речь идёт о славянах Средней Европы, подвластных аварскому кагану. В этой связи нужно помнить, что грузинские и византийские источники прямо приписывают русам осаду Константинополя в 626 году.

    Эта параллель очень полезна. Не будь её, мы бы не имели оснований предполагать, что hwrs — это именно русы, а не, скажем, херуски. Однако и место в триаде рядом с псоглавцами и амазонками, и сходство описания с подвластными аварскому кагану славянами заставляют полагать, что Захария Ритор говорит именно о русах — не о днепровских, а о среднеевропейских русах.

    Все данные о поляницах — славянских амазонках укладываются в схему третьего слоя былинной топонимики. И, как нетрудно заметить, этот слой поразительно совпадает с географией Руси, согласно «Тидрек саге». В обоих случаях Русь, совершенно неожиданно для современного читателя и, надо думать, для слушателя XIII века, будь то немец или швед, оказывается где-то в среднем течении Дуная, выше Паннонии, неподалёку от верховьев Вислы и Одера, с одной стороны, и Северной Италии — с другой. Связь «Тидрек саги» с былинами оказывается глубже, нежели предполагали те, кто видел лишь сходство отдельных персонажей, глубже даже, чем полагал Веселовский, указывавший на совпадение целых генеалогий в саге и былинах. Связь просматривается на уровне географии. Позднейшую же топонимику Руси в саге легко объяснить — те же изменения претерпела под влиянием изменившихся исторических условий былинная топонимика. Подобные изменения, в принципе, не должны удивлять. Так, действие былины про Василия Буслаева в сибирских и уральских былинах переносится с Волхова на Обь. Рахта Рагнозерский, герой баллады московской эпохи, из Москвы в более поздних записях «переместился» в… Ленинград. По мнению археолога А. Л. Никитина, точно так же легендарное странствие апостола Андрея перекочевало на Днепр с Дуная.

    В саге и в былинах произошли, таким образом, однопорядковые, но разные явления. В обоих случаях более древнюю систему топонимики сменила более поздняя, одна — в Скандинавии, другая — на Руси. И это говорит о том, что сага не заимствовала из былин отдельных героев. Собственно, заимствование достаточно трудно предположить уже на уровне, вскрытом Веселовским — трудно представить, чтобы от одного народа к другому переходили целые родословные. Совпадение же географии указывает на единый источник саги и былин — эпический и, возможно, исторический. Но об этом говорить несколько преждевременно. Пока вспомним, что сага, а равно и былины свидетельствуют о близости былинной Руси с поляками и «вильтинами». Обратимся к преданиям западных славян — остались ли в них следы взаимосвязи с русским былинным эпосом?

    Глава 8. Алёшка Попович и Лешко Попелюш былины и эпические предания западных славян

    Польский эпос, как таковой, не дошёл до нас. Остались пересказы отдельных эпических преданий, вошедшие в хроники Анонима Галла, Богухвала, Кадлубка и пр.

    В «Великой хронике» поляков сохранилось предание о двух братьях, сыновьях легендарного героя и правителя Крака, основателя Кракова. Они сразились в поединке, победил старший, которого, как и отца, звали Краком.

    Это предание напоминает былину «Королевичи из Крякова». Там также идёт речь о поединке братьев, сыновей правителя, в котором одерживает верх старший брат, тёзка отца. Имена братьев в былине христианские, то есть поздние. Более того, Лука и Пётр (Лука и Моисей, Лука и Матвей) Петровичи — это общеэпические имена братьев, упоминаемых в паре. Они могут появляться на богатырской заставе, на поле Камского побоища, в былине про их сестру Алёну и Алёшу Поповича, даже в былине про Ваську Буслаева. То есть имена эти вполне условны. Королевичи Краковы вполне могли превратиться в королевичей из Крякова. Имена сыновей Крака плохо сохранились даже в польском предании, а в былине они могли получить имена эпических братьев, с той особенностью, что один из братьев стал, как в польском предании, тёзкой отца.

    Далее автор «Великой хроники» поведал, что некий «ткач», наследник рода Попелюшей, одолел Александра Македонского не силой, а «хитростью и подвохом». В честь этого подвига герой получил имя-прозвище Лешко, то есть обманщик, плут.

    В былинном эпосе отлично известен герой, побеждающий врагов «хитростью и подвохом». Его зовут Алёша — в былинах чаще Алёшка — Попович. Ещё Квашнин-Самарин предположил, что первоначальной формой этого имени было именно Лешко. Т. Н. Кондратьева не придала этому наблюдению значения, и, как нам кажется, совершенно напрасно. Алёшка Попович и Лешко Попелюш кажутся как минимум созвучны. Однако Кондратьева сама приводит доказательства, выводящие их связь за пределы простого совпадения. Со ссылкой на словарь живого великорусского языка Владимира Даля она указывает, что в русских диалектах алёха, алёшка обозначает лгуна, хвастуна, алёшки подпускать — обманывать. Как греческое имя могло получить такое значение, как не по созвучию с более древним Лешко — «плут, обманщик, лгун»? Популярностью же своей эта трактовка имени обязана явно былинному образу плута и обманщика Алёшки-Лешки Поповича-Попелюша.

    Возникает вопрос — отчего Алёша-Лешко в польской хронике «ткач» и почему его сделали победителем Александра Македонского?

    На свой первый пир в Киев Алёша достаточно часто является под видом калики или скомороха. Его место у печного столба — традиционное место скоморохов.

    Он играет на гуслях. З. И. Власова обратила внимание на связь в фольклоре и документах скоморохов с бродячими ремесленниками — портными, ткачами и тому подобным. Исследовательница полагала, что подобное сближение произошло из-за преследований скоморохов царским правительством в конце XVII столетия. Однако она же приводит ссылку на Козьму Пражского, чешского автора XII века, где скоморохи-гусляры («кифаристы») сближены с портными. Как видно, это более древняя связь. Любопытно, что даже в датской сказке, ставшей известной в обработке Андерсена («Голый король»), бродячие ткачи действуют, как типичные скоморохи — шуты и чудодеи (в изготовление ими «чудесной» ткани все охотно верят) в одном лице. Но отношения церкви со скоморохами всегда были более чем неровными, оттого, очевидно, католический автор и подменил скомороха близким по смыслу, но сравнительно безобидным ткачом.

    Естественно, для решения второго вопроса нам будет бесполезным исторический облик Александра Великого. Его пути пролегали вдали от Польских и вообще славянских земель. Нам важнее мифическое обрамление его образа. Зачатие Александра приписывали Зевсу в образе Змея. Плутарх сообщает, что его «земной» отец Филипп окривел на один глаз, попытавшись подглядывать за супругой, отдающейся Зевсу-Змею, а на средневековых изображениях — западных гравюрах и славянских миниатюрах — часто изображается этот сюжет — Олимпиада в объятиях дракона. А гибель Александра некоторые средневековые легенды связывали с попыткой взлететь на небо с помощью искусственных средств. Он был низвергнут с небес разъярённым богом и разбился. Нетрудно понять, что образ главного врага Алёши, перед которым он предстал скоморохом («ткачом») и которого победил «хитростью и подвохом», Тугарина Змеевича, взлетевшего в небо на огненных или бумажных крыльях и низвергнутого оттуда дождём — иногда грозой, — ниспосланными богом по молитве Алёши, мог вызвать у начитанного клирика ассоциации с Александром. Это было в духе «Великой хроники», с её выведением Волина от Юлия Цезаря и Демина от Домны Августы, с её превращением Попелюша в Помпилиуша и пр.

    Итак, польского героя зовут Лешко Попелюш, русского — Алёшка Попович, Налицо сходство имён. Алёха в русских диалектах и Лешко по-польски означают плута, обманщика. Налицо сходная семантика имён. Польский герой «ткач»-скоморох, русский переодевается скоморохом. Оба побеждают врага хитростью. У обоих враг — сын Змея, и гибнет, попытавшись взлететь в небеса. Как выражался по схожему поводу Б. Н. Ярхо, «нужны сильные аргументы, чтобы при таких сходствах отрицать исконность тождества».

    В западнославянских и северно-русских сказках сохранилось предание о герое по прозвищу Попялов, Попялышка, Попелюх, Попельвар, Попельчек. Он хитростью одолевает врага на крылатом коне, сочетающего черты змея и конного воина, сопровождаемого воронами и псами — то есть полностью повторяющему образ Тугарина в былинах. И поскольку прозвище былинного героя, судя по всему, только лишь созвучно слову «попович», а происходит от «Попель» — пепел, то нет ничего странного и в его «языческом» поведении.

    Именно в «Великой хронике» сохранилось во всём подобное былинным описание самоубийства бросающегося на меч воина.

    Заслуживает внимания и ещё одно обстоятельство: польский язык — единственный, кроме русского, славянский язык, сохранивший слово «богатырь» (bohater, bohatur, bohaterz) в значении «герой». Украинское «бога-тир» — позднейшее литературное заимствование из русского, белорусское «багатырь», по сути, только созвучно польскому и русскому словам, обозначая совершенно иное понятие — богач. С другой стороны, именно «Великая хроника» нарекает, совершенно по-былинному, врагов, нападавших на Польшу в X веке, скопом «татарами». Таким образом, как бы оба полюса былинного сознания — богатыри и «татары» — присутствуют в польском языке, причём именно в былинном значении — героев и обобщённых врагов соответственно.

    Эпоса «вильтинов», велетов, лютичей не сохранилось.

    Как не сохранилось и самого народа. Только по наблюдению Хомякова мы можем судить, что среди их онемеченных потомков продолжали бытовать представления о Дитрихе-Теодорихе как злодее. Описание расправы с врагом, как уже отмечалось, буквально соответствовало обычаям балтийских славян (см. главу «Череп-трофей»), но этот обычай имеет слишком много аналогов, чтоб быть показателем этнического происхождения данного мотива. Гораздо надёжнее другой былинный мотив. В былине о князе Борисе Романовиче из «синя моря» выходит «зверь кабанище». Ситуация довольно нетипичная — кабаны нечастые гости на морских берегах. Однако она находит полнейшее подобие в предании лютичей, веривших, «что если когда-нибудь им будут угрожать трудности жестокой долгой смуты (в других переводах — междоусобная война, внутренняя война. — Л. П.), то из упомянутого озера (священного озера лютичей Толлензее, на берегу которого стоял город Радигощ с храмом Сварожича. — Л. П.) выйдет большой вепрь с белоснежными клыками».

    Былина заканчивается долгой и кровопролитной битвой русского князя-богатыря с войсками, высланными против него Владимиром.

    Уникальное поверье лютичей оказывается наглядно проиллюстрировано в сюжете русской былины.

    Итак, славянские предания Средней Европы имеют точки пересечения с русскими былинами; точки пересечения, лежащие далеко за пределами банальных «бродячих сюжетов» вроде змееборчества или допустимых теорией вероятности совпадений.

    Глава 9. Русы на латынских дорогах: историческая реальность третьего слоя былинной географии

    Чем же объясняется столь тесная взаимосвязь русского эпоса с преданиями германских и славянских народов Средней Европы? Банальное «заимствование» не объясняло уже того уровня, который раскрыл в своих последних работах Веселовский, — совпадения генеалогий героев. Но совпадение ещё и географии тем более не может быть объяснено этим методом.

    Между тем в былинах масса черт, указывающих на Среднюю Европу как на прародину эпоса. Вспомним, как часто нам встречались кельты. Именно у кельтов мы находим аналог культу голов и камней, воплощённому в «бел-горюч камушке» и вещей голове былины о Василии Буслаеве, именно у них мы встречаем вообще богатейшую традицию охоты за головами и изготовления из последних кубков (скордиски). Кельтские параллели имеет ритуальное самоубийство в былинах и погребение в дубовой гробнице, описанное в былине «Михайло Потык». И особенно силён кельтский оттенок в теме священного правителя — описание палаты Владимира, и восходящее к нему описание палаты «царя русов» Ибн Фадланом почти полностью повторяет ирландские описания пиршественных покоев королей. Кельтские аналогии образу Апраксеи — самые богатые.

    В этом плане привлекает внимание одно обстоятельство, которому не уделила достойного внимания даже обнаружившая его С. И. Дмитриева. На Средней Мезени, то есть в древнейшем, согласно её же исследованиям, из очагов былинной традиции, бытовал обычай зажигать костры на холмах у деревень в ночь на первое мая.

    Целый ряд русских этнографов XIX столетия единодушно утверждали, что отмечание первого дня последнего весеннего месяца — обычай, совершенно незнакомый русской деревне, сугубо городской и заимствованный с Запада. Тем удивительнее обнаружить его в глуши Русского Севера, в одной из твердынь «старой веры» с её общеизвестным отношением к западным «новинам» антихриста Петра вкупе с его ближайшими предшественниками и последователями. Более того, отмечание этого дня горожанами XVIII–XIX вв. и жителями Средней Мезени резко отличались друг от друга.

    Зато последнее очень напоминало древнейший европейский обычай «майских костров» — кельтского Бель-тайна, германского Вальпурнахт — типологического подобия восточнославянской Купалы. Во всяком случае, описания западными авторами этих празднеств очень близко к нашим описаниям Купалы: те же прыжки через огонь, то же украшение ритуального дерева, та же ритуальная свобода общения полов, наконец, то же представление об этом дне как о дне могущества всяческой неведомой силы. Любопытно, кстати, что как раз Иван Купала в Поморье отмечался очень слабо или не отмечался вообще.

    Восточная граница «майских костров» Европы, если не считать мезенского очага, это Силезия и Галиция, где этот праздник назывался Турицами. Любопытно, что некоторые западные исследователи считают обычай «майских костров» определяющим признаком первоначального кельтского населения в местах бытования обряда. Поскольку невозможно предположить, что древнейшие русские поселенцы застали на берегах Мезени кельтов, следует, очевидно, полагать, что они пришли в эти места из краёв, где кельтский субстрат присутствовал, то есть опять-таки из Средней Европы.

    Итак, среднеевропейские черты в социокультурной архаике былин вкупе с географией былин и рядом параллелей между ними и эпосом Средней Европы и, наконец, этнографическими особенностями населения древнейших очагов былинной традиции заставляют предположить, что какая-то группа населения пришла в Восточную Европу из Средней, принеся с собой свой эпос.

    Что это была за группа населения, также гадать не приходится. Выше уже говорилось, что киевский цикл былин по этнографическим данным и самоопределению героев можно считать племенным эпосом русов. Именно русы упомянуты в «Тидрек саге» и поэмах об Ортните. Однако существуют ли данные, позволяющие связать исторических русов с той территорией, где локализует их эпическая география «Тидрек саги» и третий слой географии русских былин?

    Глава 10. Былины обретают почву: дунайская Русь в исторических источниках

    Как ни странно, такие данные есть. А. В. Назаренко собрал впечатляющую подборку упоминаний в средневековых верхненемецких документах о некоей Руси на Среднем Дунае. В одной из грамот Людовика Немецкого упомянута «Русская Марка», располагавшаяся на южном берегу Дуная. Несколько северо-западнее в Дунай впадала речка Русская Мюль (ныне Гроссмюль, по созвучию). А. В. Назаренко выявил целый ряд топонимов и антропонимов, упоминающихся в верхненемецких средневековых документах, производных от слова «русский, Русь».

    Сам А. В. Назаренко объяснял появление этих топонимов активной торговлей с Киевской Русью, которую вели немецкие города на Верхнем Дунае. Подобное толкование трудно рассматривать всерьёз. Для этого русские торговцы с берегов Днепра должны были стать постоянными гостями в верховьях Дуная ещё в 863 г., в то время как, по русской летописи, русы тогда ещё не появились в Поднепровье. Первые достоверные греческие сообщения о русах относятся к этому же времени. Так что русы были в этот период на Днепре пришельцами, и пришельцами недавними. Более того, «маловероятно, что топонимия, содержащая в основе этноним русь, оставлена заезжими купцами из Киевской Руси. Она — несомненный свидетель проживания в этом регионе славянского населения», — пишет археолог В. В. Седов. Существуют и другие сведения о дунайской Руси, уже совершенно не укладывающиеся в концепцию Назаренко: венгерские документы XI века называют Имре Святого «герцогом русов»; араб Идриси, наряду со столь часто упоминаемыми в арабской литературе «тремя видами русов», локализируемыми обычно в Восточной Европе, называет и «других русов», живущих рядом со «страной Ункарайа», то есть Венгрией. Оба эти сообщения (вкупе с другими здесь не упоминаемыми за недостатком места) предполагают некий достаточно крупный заселённый русами край в Центральной Европе, а сообщение верхненемецких документов чётко определяет расположение этого края. В своей ранней работе А. В. Назаренко, исходя из формы этнонима «русь» в верхненемецком языке, предположил, что этноним этот участвовал в верхненемецком передвижении согласных, что позволило ему датировать этот этноним временами не позднее VI–VII веков. Впоследствии он отказался от этого заключения, поскольку, по его словам, «приходится допускать одну из двух (равно маловероятных) возможностей: либо древнерусское русь и древненемецкое Ruzz — развивались независимо друг от друга… либо древнерусское русь явилось заимствованием из древневерхненемецкого». Думается, подобная дилемма вызвана представлением о непременно восточноевропейском происхождении славянской Руси. Назаренко, как и многие другие исследователи, мечется в поисках истоков Руси между Поднепровьем и Скандинавией, упорно не желая замечать многочисленных свидетельств существования русов между Дунаем и южный побережьем Балтики.

    Тем не менее дунайская Русь — реальность, неоднократно засвидетельствованная источниками. Историкам, не склонным соглашаться с очевидно несостоятельной попыткой «объяснить» «русские» названия, прозвища и имена на среднем Дунае появлением там киевских купцов, приходится искать какие-то иные объяснения. Так, В. В. Седов предполагает, что сармато-славянские русы вкупе с антами попали на средний Дунай в составе «антской миграции». То, что анты были нередкими гостями в тех краях, отрицать не приходится — они даже отразились в местном фольклоре в значении великанов. Однако более состоятельной представляется версия Э. Цельнера и А. Г. Кузьмина, которые указывают на существование буквально в тех же местах в эпоху Великого переселения народов варварского «королевства» ругов, которое часто называют Ругиландом. Последний топоним представляет собой название, данное этой стране германоязычными лангобардами. У нас нет данных, говорящих о том, что сами руги говорили на германском языке и называли себя ругами, а свою страну — Ругиландом. Иордан прямо отделяет ругов от германцев. Само название «руги» мы встречаем лишь у римлян, получавших сведения о носящем его народе через посредство германцев, либо у латиноязычных германских авторов Средневековья. Таким образом, в слове «руги» можно видеть типичное данное со стороны название народа, к тому же возникшее через двойное посредство чуждых ему языков — германского и латинского. Проще говоря, народа, называвшего себя ругами, не существовало, как не существовало народа, называвшего себя «урус», «зюч» или «рашен». «Руги» латиноязычных историков называли себя русами.

    В средневековых латиноязычных германских источниках ругами всегда именуют русов. Широко известно упоминание княгини Ольги, Елены в крещении, как «Елены, королевы ругов» в «Хронике продолжателя Регинона». В Раффельштетенском торговом уставе (904) упоминаются «славяне из ругов», приезжающие в этот верхненемецкий город с торговлей. Назаренко колеблется, не торопясь причислять отождествление русов и ругов к «книжной» этнонимии, базирующейся на простом созвучии. «Практически все случаи его употребления так или иначе связаны с автопсией (то есть сообщениями очевидцев. — Л. П.), что существенно подрывает предположение о книжном характере термина применительно к Руси», — замечает он. А. Г. Кузьмин, исследовавший огромное количество таких сообщений и особое внимание уделявший сообщениям источников о русах в Средней Европе, выражался ещё категоричнее: «Тождество ругов и русов не гипотеза и даже не вывод. Это лежащий на поверхности факт, прямое чтение источников, несогласие с которыми надо серьёзно мотивировать».

    Дунайская держава ругов засвидетельствована в источниках с начала III века по 80-е годы V в., когда её захватил правитель Рима Одоакр, также руг по происхождению. Более чем возможно, что на этом её историческое существование не прекратилось, просто дунайские руги-русы перестали выступать, как самостоятельная политическая сила. В следующем столетии русы, вкупе с соседними славянскими и неславянскими племенами попали под власть авар, от которых и могли позаимствовать титул кагана, засвидетельствованный у русов хронистами того же Людовика Немецкого. Вспомним, что в летописях Тифлисского собора и у византийца Манассии славяне в войске авар 626 года отождествляются именно с русами, и именно там, в Центральной Европе, судя по всему, помещал Захария Ритор свой «народ рус». Географическое расположение державы ругов-русов вполне соответствует как «Русской марке» и области «русских» топонимов на Среднем Дунае, так и «Русиналанду» «Тидрек саги» вкупе с третьим слоем былинной географии. Именно руги-русы враждовали и с Аттилой, и с Теодорихом, Тидреком, Дедриком, как это и описано в «Тидрек саге». Немалая часть русов могла после падения их державы отступить к своей прародине у южных берегов Балтики, где располагался их остров Рюген, «остров русов» арабских географов. С собою они могли унести эпос — впрочем, при поддержке связей с прародиной, эпос мог попасть на берега Балтики и раньше, как попали в скандинавские саги эпические предания дунайских германцев, легшие в основу саги о Вольсунгах и героических песен Старшей Эдды. И уже отсюда, вместе ли с первыми вендскими колонистами или со второй волною переселения — так называемого «призвания варягов» — попали в Восточную Европу.

    На этом история эпоса, разумеется, не закончилась. В IX–X вв. пришедшие в Восточную Европу руги-русы оказались в состоянии почти постоянной войны с Хазарией, Византией, дикарями тюркской степи и финноугорского леса. Это не могло не оказать влияния на завершающееся формирование сюжетов и образов русского эпоса. Последующие эпохи вносили в него изменения исключительно на уровне словарного набора, имён и названий, не принося новых сюжетов и героев. Но эта тема требует особого исследования.

    Пока можно подвести итог. Этнографические особенности социокультурной архаики в былинах и параллели былинам в эпосе славянских и скандогерманских народов Средней Европы позволяют нам говорить о них как о племенном эпосе варягов-руси, известных в западных латиноязычных источниках, как руги. Сравнительный анализ данных русских былин и параллельных им данных среднеевропейских эпосов позволяет предположить, что первоначальной темой этого эпоса были столкновения русов с готами и гуннами на Среднем Дунае во времена Великого переселения народов (и, естественно, «мирные» темы внутриплеменной жизни). При переселении на восток Европы русы включили в свой эпос предания родственных им вендских колонистов — ильменских словен и кривичей, повествующие о деяниях героев-эпонимов этих племен — Словея-Словена, его сына Волха и кривичского князя Микулы. Сами былины оказываются ценным историческим источником, недвусмысленно свидетельствующим в пользу тождества ругов и русов и, следственно, происхождения Руси с южных, славянских берегов Балтики, Варяжского моря.


    Примечания:



    5

    Там же. Второй смысловой слой, реконструируемый исследователями — о якобы необходимой помощи Микулы (т. е. общинного ополчения) Вольге (т. е. княжеской дружине) в деле сбора дани с покорённых племён, представляется не менее натянутым. Мысль о том, что дружина была менее боеспособной, чем ополчение, не подтверждается ничем, кроме ссылок на труды одного из соавторов. Да и не может подтверждаться, так как противоречит и источникам (мы видим, как Вышатич с двенадцатью отроками без потерь разгоняют три сотни общинников), и здравому смыслу — зачем тогда вообще была бы нужна дружина?



    6

    Эту проблему рассматривал Б. А. Рыбаков в работе «Геродотова Скифия» (М.: Наука, 1979). См. также его «Киевская Русь…» С. 18–30. «Язычество Древней Руси». С. 39–68. Невзирая на доказательность его аргументов против причисления «скифов»-пахарей к собственно скифам, причислять их, вслед за Рыбаковым, к славянам едва ли возможно. Как неоднократно подчёркивал сам Рыбаков («Киевская Русь…» С. 19–21, «Язычество Древней Руси», С. 40, 64, 66–68), геродотовы «скифы»-пахари активно общались с эллинами. Если бы они были славянами, невозможно было бы объяснить, отчего самоназвание эллинов проникает в славянские языки очень поздно, через книжное посредство, и все славянские языки называют этот народ его римским именем «греки».



    7

    Любопытные, но, к сожалению, не получившие должного развития наблюдения — см. Плисецкий М. М. Историзм… С. 202–206.

    См. также Прозоров Л. Р. Мужики в былинах киевского цикла: историческая реальность фольклорного термина // Шестая российская университетско-академическая научно-практическая конференция: материалы докладов. Ижевск. Изд-во УдГУ. 2003. С. 64–65.



    8

    При всей «фантастичности» этого народа, стоит помнить о двух обстоятельствах; во-первых, тот же Павел Диакон упоминает «людей-псов» среди самих лангобардов, что истолковывается исследователями, как указание на дружины «оборотней» (Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства. М.: Прогресс, 1987. С. 117–118.), а саксонцы называли славян псами, что не может быть истолковано как простая презрительная кличка, так как саксы входили в один племенной суперсоюз со славянами-велетами, а саксонская знать не брезговала сочетаться браком со славянками.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх