Глава 21

«NN»

7 декабря 1941 года вошло в историю Европы как бесславный день совершения преступления, по масштабам и бесчеловечности оставившего позади даже нападение японцев на Пёрл-Харбор. В это воскресенье фюрер издал приказ, известный под названием «Nacht und Nebel» – «ночь и туман». Первоначальная цель приказа была обозначена как мера против людей, «угрожавших безопасности Германии», но через два месяца фельдмаршал Кейтель расширил их число, включив в него всех людей, которые на оккупированных территориях были взяты под стражу и в течение восьми дней еще оставались в живых. В таких случаях:

«Заключенные подлежат тайной перевозке в Германию… Такие меры будут иметь устрашающее действие, поскольку:

а) заключенные исчезнут бесследно;

б) окружающие не получат никакой информации об их судьбе».

Во время Нюрнбергского процесса Кейтель признался, что из всех жестокостей, в которых он лично принимал участие, это деяние было наихудшим. Так оно и есть. Приказ этот был обоснован тем, что «эффективное усмирение» покоренных народов лучше всего может быть достигнуто, когда «родственники преступников и население не знают их участи». Поскольку в число «преступников» были включены дети, неграмотные, умственно отсталые, у авторов приказа была уверенность, что в хаосе военной Европы их имена затеряются навсегда. И еще долгие годы множество людей, которые тогда потеряли родных, по-прежнему надеялись, что они остались в живых и их можно найти. В 1945 году были захвачены архивы СД (гитлеровской службы безопасности), содержащие списки, в которых указаны просто имена людей и буквы «NN» («нахт унд небель»). Числа погибших мы никогда не узнаем. На этот раз немцы изменили своему обыкновению все фиксировать точно. Жертвы исчезли навсегда в ночи и тумане Третьего рейха.

В лагерях Круппа было много рабов, которые могли оказаться там в ходе операции «NN». Однако в каком-то смысле эта зловещая аббревиатура имела отношение к ним всем. Правда, несмотря на то что есть документы и статистика, конкретных людей из числа этих рабов мы почти не знаем. Ясно, что они представляли почти все страны Европы, среди них были мужчины и женщины, люди разных уровней культуры и образования. И все же нам мало что известно даже о лицах, о которых есть конкретные сведения, например о русском, который потянулся за куском хлеба, или о французе, который храбро призвал товарищей к забастовке. Люди эти предстают перед нами как некая безликая и безгласная масса; однако это несправедливо. Они являются частью истории династии Круппов, а сами Круппы всегда утверждали, что те, кто работает на них, приравниваются к членам их собственной семьи. Поэтому мир должен узнать об этих людях. Нельзя рассказать о сотне тысяч человек, но можно поведать историю хотя бы нескольких.

* * *

Тадеушу (Таду) Гольдштейну исполнилось шестнадцать лет 25 июля 1943 года. Он жил в польском городе Сосновце. Война до сих пор мало затрагивала жизнь его семьи. Немцам были нужны сосновицкие рудники и фабрики; их интересовала и железная дорога, стратегически важная для русской кампании. До жителей города им долгое время не было дела. Отец Тада, Герник, журналист, продолжал работать в своей газете, мать занималась домашним хозяйством. С ними жил и холостой дядя Тада, брат Герника.

Гольдштейны были евреями и чувствовали себя довольно неуютно, хотя не предвидели несчастий, которые вскоре обрушились на них. После того как тем же летом началось русское контрнаступление на Курской дуге, для сосновицких евреев наступили черные дни. Все Гольдштейны были схвачены и отправлены в Аушвиц. Их высадили у ворот с надписью: «Труд делает свободным» и велели разойтись на две колонны по половой принадлежности. Тад повиновался, думая, что расстается с матерью на время. Уже за колючей проволокой он узнал, что ее отправили в крематорий. Остальных трех Гольдштейнов, двух мужчин и юношу, перевели в филиал лагеря в Биркенау. Они поклялись не расставаться и пять недель находились вместе. Потом в их барак пришли эсэсовец со стеком и охранник из фирмы Круппа, отбиравший рабочую силу. Заключенных раздели догола, и посланец Круппа стал их осматривать. В числе отобранных оказались Тад и его дядя, крепкий мужчина. Герника оставили в лагере для уничтожения. Журналист и его сын в отчаянии обратились к эсэсовскому офицеру, умоляя его не разделять семью. Они уверяли, что втроем будут работать много лучше. Немцы были изумлены: прежде от еврейской рабочей силы не исходило просьб или протестов. Тогда крупповец показал пальцем на очки журналиста, и эсэсовец разбил их ударом стека. С тех пор Тад не видел отца, Герника вскоре увели в газовую камеру.

30 сентября 1943 года мальчик вместе с дядей в числе других 600 евреев были отправлены через Бреслау в Силезию, в Маркштедт, в концлагерь Фюнфтайхен, где каждый получил номер – татуировку на левом предплечье, – а затем доставили на работу на завод «Берта». Сразу же началась голодная жизнь. Весь паек состоял из миски похлебки, которая, по описаниям самого Тада, представляла собой «безвкусное водянистое варево из какой-то травы». По его рассказам, работая у Круппа, он, Тад, все время хотел есть и спать, жил в грязи, завшивел, нечеловечески устал и, по сути, был серьезно болен. 6 января следующего года его дядя, превратившийся в тень, умер в лазарете. Через год из шести сотен прибывших вместе с ними в живых оставалось 20 человек.

И в этом случае трудно понять мотивы Круппа. Завод «Берта» ведь не рассматривался как предприятие, дающее немедленную прибыль. Основанный лишь в январе 1943 года, с капиталом в 100 миллионов рейхсмарок, он, как предполагалось, должен был со временем производить столько же стали, сколько Эссен и Рейнхаузен. Крупп был председателем правления и единственным собственником завода. Благодаря «еврейской рабочей силе» эссенские инженеры смогли начать строительные работы раньше, чем предполагалось. В одном из первых рапортов они сообщали хозяину, что «строительство ведется в благоприятных условиях. Рабочая сила состоит в основном из отбывающих наказание рабочих и евреев-заключенных. Сейчас в лагере уже 1200 человек». В то время Тад был еще пятнадцатилетним школьником, его отец занимался главными новостями Сосновца, и ни он и никто в его семье не слышал ни о заводе «Берта», ни о Фюнфтайхене. За четыре дня до дня рождения Тада в одном из внутренних рапортов компании Круппов сообщалось: «Сооружается концентрационный лагерь на 4 тысячи заключенных. Надо ускорить строительство и заполнение лагеря».

В сентябре, когда Тада и его дядю в числе других включили в «еврейскую рабсилу», а его отца отправили в газовую камеру и кремировали, а руководство фирмы Круппа совместно с высокими чинами СС приняло решение, что 1 октября лагерь примет первых 800 заключенных (это и была партия, где находился Тад): завершить же «заселение» лагеря предполагалось к 1 декабря. В самом начале октября Крупп с гордостью отметил в обращении к директорам: «Несмотря на многие трудности, мы достигли больших успехов в строительстве. Из-за ущерба, нанесенного заводам Эссена во время бомбежек Рура англичанами, этот завод приобретает особую важность. Поэтому огромное значение имеет начало производства продукции по графику и его дальнейшее нормальное развитие».

Альфрид произвел инспекцию на месте. В Нюрнберге он вспомнил об этой поездке, и один из его подчиненных, Клаус Штейн, показал, что «Крупп был вполне информирован об условиях труда в Маркштедте». Его оптимизм, основанный на применении рабочей силы из Аушвица, продолжал расти. Он стал развивать проект создания еще одного металлургического завода и завода по производству брони, которые также должны быть сооружены заключенными, в основном евреями. Ссылаясь на опыт завода «Берта», он подчеркивал, что существует концентрационный лагерь на 4–5 тысяч человек, в котором в настоящее время находится только 1200, и что «вскоре можно будет направить туда еще 3300 евреев, которые могли бы выполнять работу на месте».

К сожалению для Круппа, он запаздывал со сроками на два месяца. А в дальнейшем разрыв между обещаниями Альфрида и временем введения в действие объекта в Маркштедте еще более увеличился. Проблема решилась лишь после того, как министерство Шпеера создало Рабочий комитет по вооружениям, чьи специалисты и эксперты наладили производство вооружений (какой ценой, нам уже отчасти известно) и возвратили функции управляющего униженному Альфриду. Он, похоже, так и не понял, что случилось и почему завод «Берта» не оправдал в то время его ожиданий. Однако ответ на вопрос можно было бы найти в служебном донесении от 13 декабря 1943 года, в котором содержалось предупреждение: «Выделение тысячи человек рабочих считается нежелательным по причине крайне трудной ситуации с рабочей силой в рейхе в целом».

Иными словами, рабочую силу не следовало тратить безоглядно. Это увеличивало число проблем Круппа и, соответственно, увеличивало тяжесть эксплуатации Тада Гольдштейна и таких же, как он, хотя их положение и без того было тяжелым. Он говорил позже: «Нам было даже хуже, чем рабам. Мы тоже не имели никакой свободы и были просто собственностью, но эту собственность никто и не думал беречь. Даже со станками в фирме господина Круппа обращались лучше, чем с нами». Новоприбывшим работникам выдавали рубаху, штаны, пиджак и куртку (все это из мешковины) и пару деревянных башмаков. Тем их «экипировка» и заканчивалась. Никакой замены в дальнейшем не выдавали, хотя дешевая ткань начинала рваться уже через несколько дней, а деревянные башмаки были малопригодны для ежедневных переходов из лагеря на завод (следовало преодолеть расстояние в три мили после подъема в 4.30 утра). Рабы завода «Берта» спали обычно 4–4,5 часа в сутки, а работали на заводе двенадцать часов в день. Кроме того, ночью рабочих будили для перекличек, чтобы предотвратить побеги. По вечерам на еду уходило не менее двух часов, так как на всех имелось только пятьдесят мисок и есть приходилось по очереди. Отбой формально приходился на одиннадцать часов вечера, но охранники еще около часа заставляли рабочих делать всякую работу по хозяйству. Поэтому частые несчастные случаи на работе объяснялись прежде всего хроническим переутомлением.

Скверная одежда также увеличивала страдания людей. На заводе, названном в честь знаменитой женщины рейха, зимой 1943/44 года рабы не знали, что такое тепло. Немецкие рабочие из Эссена могли греться у больших печей, но заключенных, которые пытались хотя бы немного погреться, прогоняли прочь, а то и били. На заводе за дисциплиной следили люди Круппа, и все, что было в лагере, включая избиения палками и другие жестокости, повторялось и в рабочее время. Сам Тад рассказывал об этом: «На работе мы подчинялись людям Круппа. Эсэсовцы стояли у стен и следили, чтобы никто не убежал, но редко вмешивались в рабочий процесс. Этим занимались разные «мейстеры» и их помощники. Любая маленькая ошибка, из тех, что постоянно случаются на всех заводах, вызывала у них бурную реакцию. Они били нас, пинали, избивали резиновыми шлангами или железными прутьями. Если они сами не хотели обременять себя, то вызывали капо и приказывали дать кому-то из нас двадцать пять ударов плетью. Я и сейчас сплю на животе, а эту привычку я приобрел у Круппа, поскольку моя спина болела от ударов».

В десятом цехе, куда был направлен Тад, работами руководил старший мастер («мейстер») Малик, а его помощником был чех Клечка. Однажды немецкий старший мастер так бил юношу по лицу, что изуродовал бы его, если бы не вмешался эсэсовец. Другое наказание, которому подвергались Тад и его товарищи, состояло в том, что Малик запрещал им ходить в туалет. Оно было тем тяжелее, что юноша, как почти все его товарищи, страдал от дизентерии. Это было неизбежным следствием плохого питания. А те, кто так и не смог избавиться от болезни, в конце концов попадали в крематорий. Если кто-то слишком долго находился в туалете, Малик приказывал капо идти в туалет и окатить «виновного» холодной водой. При минусовой температуре такие вещи могли быть еще опаснее, чем избиения, но эсэсовцы в подобных случаях не вмешивались. Однако Малик не был исключением. По словам Тада, «многие из людей Круппа действовали таким же образом, и у всех заключенных была одинаковая участь».

Сам Тад также не избежал этой участи. Примерно через два месяца после смерти дяди Тада Малик, возмущенный тем, что юноша часто отлучался в туалет, велел капо облить его холодной водой. В ту же ночь у Тада начался жар. Он боялся попасть в изолятор для больных, потому что оттуда редко кто возвращался. Тад продолжал ходить на работу, пока однажды утром не упал по дороге на завод, и тогда его вернули в лагерь. Он все-таки попал в изолятор и понял, почему так мало больных выздоравливали. Там просто не было лечения. К тому же там не хватало коек и спать можно было только по очереди. Ближайшее отхожее место находилось в другом помещении, в ста метрах, и больным, которым приказывали при поступлении в изолятор сдавать одежду, приходилось бегать туда полуголыми, несмотря на холод.

Конечно, состояние Тада стало еще хуже. По его воспоминаниям, уже через несколько дней у него началось кровохарканье. Сам он не знал своего диагноза, поскольку его «не осматривал ни один врач за все время пребывания в изоляторе»; однако если бы кто-то из врачей осмотрел Тада, то, скорее всего, поставил бы диагноз «дизентерия и легочный туберкулез».

Молодость помогла Тадеушу остаться в живых и пережить годовщину ухода из жизни своего дяди. К тому времени былая уверенность немцев в своем будущем уже сменилась паническими настроениями. По берлинскому радио передавали, что немцы оставили Танненберг. Силезию постоянно бомбили союзники. 1-й Украинский фронт под командованием маршала Конева теснил немецкую группу армий «Центр» и готовился форсировать Одер. Бреслау, как и Маркштедт, был обречен.

Пауль Хансен, один из лучших инженеров Круппа, проработавший в компании с 1929-го по 1963 год, был начальником строительных работ в Маркштедте во время войны. Он сообщил, что не получал приказа эвакуировать строительство. «Как всегда, – сухо заметил инженер в беседе с автором, – у нас был приказ держаться до последнего человека». Самое удивительное – «последний человек» там действительно «держался». Сам Хансен уехал, но один из подчиненных ему конструкторов усердно трудился в конторе завода «Берта». Телефон на его столе зазвонил, он снял трубку, и оказалось, что ему звонит снизу русский военный. Конструктору каким-то образом удалось все же выбраться с территории. Интересно, что после войны его шеф сначала восстанавливал эссенские заводы, а потом отдел промышленного строительства Круппа, который извлекал прибыли из строительства заводов в развивающихся странах. Как заметил по этому поводу сам Хансен, «нечто подобное мы делали и в Маркштедте. В 1945 году завод «Берта» был нами утрачен. Но мы приобрели прекрасный опыт».

Тада Гольдштейна, как и многих других заключенных – евреев, поляков, русских, – перевели подальше, в лагерь Лигнице. Однако вскоре стремительное наступление маршала Конева сделало их пребывание в Силезии бессмысленным. Во всеобщей суматохе Таду, наконец, удалось бежать. Он попал в Тюрингию, где однажды набрел на американский патруль. После этого для Тада началась новая жизнь, в другой стране, под другим именем. В отличие от Хансена Тад не считал опыт Маркштедта «прекрасным». У него, как и у бывших его товарищей, память о рабстве осталась на всю жизнь. Несмотря на то что Тадеуш стал удачливым финансистом, он не смог вытравить из себя всего, что испытал в то время. Однажды, уже после войны, когда он спал в студенческом общежитии, двое товарищей-студентов решили над ним подшутить. Они ворвались в комнату и закричали по-немецки: «Подъем!»

Тад тут же вскочил в ужасе. Всю жизнь он вскакивает по ночам, когда ему снятся слова немецких команд. А иногда ему снятся разбитые очки.

* * *

Как большая часть прежних рабов военного времени, Тад чувствует себя одиноким и не любит предаваться воспоминаниям о пережитом. Он едва ли мог бы теперь узнать «мейстера» Малика, а что касается его прежних товарищей по заводу «Берта», то он ни с кем не сблизился и помнит их смутно. Но были и такие – в их числе студент, радиотехник и священник, – которые, в отличие от Тада, давали показания во время Нюрнбергского процесса, причем рассказанные ими истории дополняли друг друга и произвели впечатление на трибунал.

Девятнадцатилетний голландец Хендрик Шолтен, родившийся в Ост-Индии, был в январе 1943 года студентом и учился в юго-западной Голландии. В это время Шолтен и получил из Гаагского трудового управления от доктора Зейсс-Инкварта предписание отправиться на работы в Германию. Шолтен не знал Зейсс-Инкварта, слышал только его прозвище «мясник-губернатор» и не ожидал ничего хорошего от вызова на работу в Германию. Он сразу же попросил о шестимесячной отсрочке, на которую имел право как студент. Получив ее, Шолтен попытался спасти собственное положение. К сожалению, помочь ему было некому. Родители находились на Борнео и стали пленниками японцев, а денег у него не было. Связей с подпольем Шолтен не имел. Все же ему удалось каким-то образом оттянуть неизбежное еще на несколько месяцев. В начале следующего года он явился в Гаагу, и был отправлен в Мангейм, на один из заводов Вилли Мессершмитта, строить военные самолеты. Шолтен пробыл там дней десять, после чего недальновидно решил бежать, но был схвачен при попытке перейти голландскую границу. Затем его снова отправили в Германию, на этот раз в распоряжение администрации Круппа. Охрана отобрала у Шолтена плащ, галстук, пояс и часы как «предметы роскоши», а после этого новоприбывших отправили в Неерфельдшуле.

Как и Дехеншуле, это место было, по сути, исправительным лагерем. Бывшее школьное здание окружали два ряда колючей проволоки и кирпичная стена. Охранники здесь носили не черную эсэсовскую форму, а синюю форму фирмы Круппа, но все остальное было похоже на лагеря ведомства Гиммлера. Новых узников раздели донага и дали им номера. Их переодели в лагерную одежду. Охранник, заметив, что Шолтен пытается оставить у себя фотографию родителей, выхватил ее и разорвал, после чего разбил Шолтену лицо в кровь. Потом голландцу велели сесть в парикмахерское кресло, чтобы обрить его наголо. За то, что он промедлил, поскольку был в плохом состоянии, два охранника стали бить Шолтена резиновыми дубинками по голой спине, пока он не упал. Потом их все-таки обрили, да так, что головы покрылись кровоточащими ссадинами.

Бывшее школьное здание пострадало во время бомбежек, поэтому там не было места для новых рабов, и группу, в которой находился Шолтен, отправили в подвал. Большую часть пола покрывала вода, но пол этот не был ровным, и оттого там сохранилось несколько сухих мест. Из-за этих сухих островков началась страшная борьба между самими заключенными, ожесточившимися от нечеловеческих условий, в которые они попали. Каждую ночь в подвале вспыхивали драки. Шолтен слышал, как один охранник сказал другому: «Вот это хорошо: они там учат друг друга».

На следующее утро их подняли до рассвета. Продержали два часа в строю на улице, на снегу, несмотря на то что они были легко одеты, а потом начался марш на Эссен, где им следовало чинить здания, разрушенные бомбами. Они добрались туда только к полудню, да и обратное путешествие заняло не менее четырех часов. При таком режиме «2909 калорий» Заура явно не помешали бы, однако заключенным давали все ту же «миску воды с капустными листьями» и ломтик черного хлеба. Рабы-«старожилы» сообщили, что раз в неделю им выдают еще кусочек маргарина или маленькую сосиску. Это, конечно, нельзя было считать едой. Один «старожил» сказал, что хорошо бы поймать и съесть мышь. Сначала Шолтен принял это за шутку, но потом понял, что он, увы, ошибся. После нескольких дней и ночей лагерного режима этот странный совет уже не вызывал у него прежней неприязни. Он уже знал, что бывает с людьми, которые стали беспомощными. Когда появлялось много тяжелобольных, их просто грузили в кузов грузовика, словно товар. Грузовик уезжал, и больше этих людей никто никогда не видел. Бывший студент любой ценой хотел избежать подобной участи. Вместе с другим голландцем они, наконец, действительно принялись искать мышей и одну поймали.

Во время Нюрнбергского процесса этот эпизод даже больше растревожил защиту, чем исчезновение грузовиков с больными. Недоверчивые адвокаты Круппа устроили Шолтену перекрестный допрос по поводу этого инцидента:

«В о п р о с. Могли бы вы более подробно рассказать, как вы поймали мышь?

О т в е т. Да. Мы были тогда страшно голодными… и, так сказать, немного не в себе. Мы все искали чего-нибудь поесть и видели, как другие заключенные их едят. Они мне говорили: «И ты тоже поешь». Ну, там было много мышей, они ели солому из тюфяков. И мы с другом тоже поймали одну. Нельзя сказать, чтобы нам это понравилось, но мы очень хотели есть.

В о п р о с. Вы поймали мышь своими руками?

О т в е т. Да, конечно.

В о п р о с. И на другой день, по вашим словам, вы ее приготовили на обед на заводе?

О т в е т. Да.

В о п р о с. У вас была такая возможность?

О т в е т. Да. Около завода было немного дров, и мы разожгли костер. Иногда, когда было очень холодно, нам разрешали разжигать костры. У нас была какая-то железная кастрюля, которую мы брали с собой, когда находили что-нибудь поесть, и мы, так сказать, изжарили эту мышь, чтобы не есть ее сырой.

В о п р о с. Я хочу задать еще один вопрос об этом. У мышей есть шкурка. Вы сняли шкурку, прежде чем зажарить ее?

О т в е т. Конечно, мы ели только мясо.

В о п р о с. Вы пользовались какими-то орудиями?

О т в е т. Ну не то чтобы орудиями. У нас просто были стеклышки и разные железки, которые всегда можно найти на земле».

Конечно, такая добыча не могла помочь Шолтену долго продержаться. Через шесть недель после прибытия в Эссене у него начался жар, он потерял сознание, а очнулся с двусторонней пневмонией. Казалось, его должны были погрузить на грузовик и увезти, но Шолтена спасли бюрократические формальности. Он ведь был беглецом и по закону считался рабом Мессершмитта, а Крупп не мог распоряжаться чужой собственностью. Поэтому тяжелобольного студента, весившего не больше сорока четырех килограммов, отправили в Мангеймскую городскую тюрьму, где он стал постепенно выздоравливать.

* * *

4 апреля 1944 года, когда Шолтен был возвращен «законному» владельцу, упомянутые радиотехник и священник еще были в Голландии. Эти двое даже не встречались с ним до освобождения Европы. Общим в их жизни был только лагерь Неерфельдшуле, куда их перевели той осенью из Дехеншуле, и все они могли назвать людей, которые стали причиной их злоключений. Такие свидетельства, собранные воедино, позволили дать общую картину крупповского рабства и составили 13 454 страницы показаний по делу Альфрида в Нюрнберге. Показания разных людей очень схожи, они трактуют об одних и тех же событиях и проблемах, это и сделало их достоверными; иначе они были бы признаны маловероятными, а то и просто вымыслом.

Поль Леду, которому перед войной исполнилось тридцать пять лет, имел радиомастерскую в Брюсселе. Немецкие военные власти ее закрыли: человек, умеющий собирать передатчики, был опасен. Однако в действительности этот с виду мирный и тихий человек, даже и без своих ламп и проводочков, был очень опасен для рейха, чем можно было предположить. Днем этот человек сотрудничал в службе гражданской обороны Брюсселя, а ночью превращался в одного из лидеров Сопротивления. Именно этот человек был бы нужен в свое время Шолтену. Леду снабжал фальшивыми документами людей, намеченных на работы в Германию, издавал подпольную газету и организовывал подрывную деятельность. В ночь на 12 августа 1944 года изобретательный техник нашел способ парализовать систему телефонной связи Люксембурга, лишив связи немецкие подкрепления, которые торопились в Париж. Это было самое крупное из его личных деяний, но также и последнее. Гестапо выслеживало его четыре месяца. В апреле Леду удалось бежать из дому, опередив преследователей, и с тех пор он скитался по Бельгии под именем Деламар, пока бельгийские фашисты не задержали его на одной железнодорожной станции. Он был арестован просто как подозрительный, и все же им заинтересовалась СД. Знай немцы, кто такой Леду на самом деле, они бы сразу расправились с ним. Однако они решили, что он уклоняется от трудовой мобилизации. 22 августа Леду был отправлен в «Nacht und Nebel» – в ночь и туман Рура.

Там сопротивление для него закончилось. Леду увидел а Дехеншуле ряды колючей проволоки, услышал предупреждение охранников, что они будут стрелять на поражение, и вполне им поверил. Даже если бы ему снова пришла какая-то идея борьбы, товарищи его были слишком слабы, чтобы участвовать. Леду предпочел амплуа «тихого человека». Некогда он был сотрудником службы первой помощи бельгийского Красного Креста и сейчас использовал этот опыт. Во время налетов он, как умел, оказывал помощь раненым и объяснял, что им следует делать, чтобы избежать инфекции. Он показал себя очень деятельным помощником во время большого налета 23–24 октября, когда Дехеншуле был разрушен, а заключенных перевели в Неерфельдшуле. Начальник лагеря назначил Леду лагерным санитаром, и в этом качестве он давал потом показания в Нюрнберге.

Он сказал, что его должность была необходимой: ведь помимо немецких монахинь некому было оказывать помощь рабам, и сообщил о нескольких случаях, когда люди умерли именно из-за отсутствия медицинской помощи. Единственный раз по его просьбе явился профессиональный немецкий врач, но он был настолько пьян, что пытался найти пульс у трупа. После этого врачи, трезвые или пьяные, вообще не посещали Неерфельдшуле, и бельгийский санитар один пытался справиться с обязанностями, которые следовало бы выполнять бригаде «Скорой помощи».

Адвокаты Круппа утверждали, что всему виной был хаос, вызванный английскими бомбардировщиками, которые разрушали и лагеря, и дома гражданского населения Германии, а потому Крупп не может нести ответственность за эти непорядки. Однако показания Леду относились и к периоду до октябрьских бомбардировок. Как он рассказал на суде, фирма Круппа сама определяла, какую часть заключенных можно считать больными – не более 10 процентов. Между тем в Дехеншуле было 400 заключенных, а в изоляторе имелось не сорок, а только шесть коек, и одну из них занимал немец, который был санитаром. Леду был приписан к комнате 2а прямо над изолятором, и в этой комнате был дощатый дырявый пол. Эта 2а сама являлась военным преступлением: в ней содержалось 40 рабов, которых запирали на ночь и не выпускали для отправления естественных надобностей, а в этой комнате было всего два ночных горшка, роль которых играли большие жестяные коробки. Но поскольку большинство людей там страдали дизентерией или заболеванием, очень на нее похожим, то, конечно, этих двух сосудов было отнюдь не достаточно. Антисанитарные условия имели тяжелые последствия. По воспоминаниям Леду, даже охранники утром спрашивали: «Ну что, сколько из вас ночью умерло?»

На суде Леду спросили, были ли протесты и жалобы. Да, он и сам жаловался, и бывший санитарный инспектор тоже, что, например, моча из комнаты 2а опять протекает через дыры в полу вниз, в изолятор. Немецкие адвокаты спрашивали Леду, было ли такое возможно, действительно ли в полу имелись дыры или трещины, и ему пришлось вновь подробно рассказывать об этом. На процессах по делам о военных преступлениях защитники, возможно для того, чтобы сбить с толку свидетелей, нередко заставляли их снова и снова повторять свои мрачные рассказы, пока описываемая сцена не запечатлеется в памяти всех присутствующих В иное время, благодаря своему положению и профессиональным качествам, некоторые узники Дехеншуле могли бы стать желанными гостями Круппа на вилле «Хюгель», но, оказывается, их содержали в крупповских лагерях хуже, чем скот. Если бы кто-то из конюхов фирмы плохо кормил племенных жеребцов, он был бы тут же уволен и стал бы искать новую работу. Впрочем, возможно, он бы ее нашел. Ведь всегда имелись вакантные должности охранников в лагерях для иностранных рабочих.

* * *

Через девятнадцать лет после того, как бомбардировка союзников уничтожила Дехеншуле, автор этих строк пил чай во дворце доктора Франца Хенгсбаха в обществе ревностного молодого служителя католицизма, архиепископа Эссенского, в окружении исторических реликвий. На стене висели портреты двух последних аббатис, правивших в городе перед нашествием Наполеона в 1802 году, а также папы Пия XII. И сам архиепископ, в полном облачении, с распятием на груди, казался пришельцем из другой эпохи. Но только казался. В окно была видна неоновая вывеска высотой в шесть футов на крыше отеля «Хандельсхоф» – «ЭССЕН – ТОРГОВЫЙ ЦЕНТР», которая свидетельствовала о новом экономическом процветании Западной Германии, а через улицу находился выставочный зал, в котором демонстрировались новейшие образцы продукции рурских заводов.

Даже в церкви не удавалось забыть об индустриально-урбанистической жизни современного Рура, и сам энергичный прелат, похоже, не собирался забывать об этом. На пальце он носил колечко с угольком, добытым в ганноверской шахте Альфрида, а на его столе лежала книга «Крест над углем и сталью», рассказывающая о плодотворном союзе, освященном церковью. О самом Альфриде его преосвященство говорил с явным уважением. По его рассказам, династия Круппов не принадлежала к римской церкви, но больше половины жителей Эссена исповедовали католичество, и неформальные связи между семьей Крупп и Ватиканом начались еще со времен благотворительной деятельности Маргарет и Берты Крупп. В 1923 году, когда Густав оказался в заключении, его навестил тогдашний архиепископ, который просил французов освободить этого узника, а в 1962 году он же, став уже кардиналом, вместе с папским легатом прибыл на виллу «Хюгель», чтобы вручить Альфриду золотую памятную медаль от имени папы. Церковные поклонники Круппов вполне могли промолчать в период суда над военными преступниками. Но они все-таки выступили в поддержку династии. 14 марта 1948 года, когда дело Альфрида в Нюрнберге близилось к кульминации, кардинал Фрингс направил в разрушенный Эссен послание, в котором провозгласил: «Когда я говорю о Круппе и семье Круппа, я имею в виду те их деяния, которые сделали Эссен великим. Я считаю, что эта семья и эта фирма в целом всегда проявляли значительное понимание социальных проблем и очень заботились о благосостоянии своих рабочих и служащих. Я знаю, в Эссене все гордились тем, что они работали и служили в этой компании. Если кто-то и достоин звания почетного гражданина Эссена, то, конечно, глава этого дома». Прелат утверждал, что он не собирается влиять на решение суда, однако заметил: «Никто не подумает обо мне дурно, если я скажу, что очень озабочен судьбой этой семьи, которая некогда пользовалась таким уважением».

Если кто и подумал плохо, то промолчал, а доктор Хенгсбах, прибыв в Рур, был поражен размерами помощи династии Круппов католической церкви после освобождения из тюрьмы ее главы. Альфрид сыграл главную роль в восстановлении разрушенной Мюнстер-Вестфаленской церкви, сделал большие пожертвования на католическую больницу и католический университет в Токио, финансировал выставку раннехристианского искусства на вилле «Хюгель». Вспоминая о дарах хозяина фирмы, святой отец говорил автору этих строк: «Епископ Эссена может быть только признателен Альфриду Круппу». Когда его преосвященству напомнили, что у Круппа были свои концентрационные лагеря в том же городе, он покачал головой и резко ответил: «Рабский труд – преступление нацистов. Крупп тут ни при чем».

* * *

Это утверждение архиепископа удивило бы отца Альфонса Кома, который был заключенным в Дехеншуле под номером 137 и разделил эту судьбу с двумя другими католическими священниками. Он нередко возвращается на то место, где раньше был лагерь. Теперь там есть памятный знак – небольшой серый камень с медной табличкой: «23 октября 1944 года. Здесь погиб за свободу 61 европеец».

Отец Ком знает об этом больше. Он был автором «Свидетельства о лагерях в Дехеншуле и Неерфельдшуле», которое он втайне писал по ночам и прятал под досками пола. Эти показания рассматривало обвинение на Нюрнбергском процессе как раз в то время, когда кардинал Фрингс поддержал Альфрида (странное разномыслие между католическими священниками).

Отец Ком никогда не встречался с Круппом. После войны он получил место приходского священника в маленьком бельгийском городке Леньоне, а летом 1944 года его приход был еще меньше, в Смюи. Сам отец Альфонс считал, что война для него закончилась вместе с капитуляцией короля Леопольда III (сам он тогда был полевым священником в армии его величества). Адвокаты Круппа пытались представить священника участником бельгийского Сопротивления – они полагали, что его подпольная деятельность до ареста была бы оправданием для немцев; однако обстоятельства дела этому вовсе не способствовали. Когда Леду говорил о своих «трех товарищах, в числе которых был отец Ком», он имел в виду только их отношения, сложившиеся уже в лагере. Прежде они не встречались, и в прежней жизни едва ли могли бы стать товарищами. Священник из Смюи никогда не подделывал документов, не разрушал мостов и не выводил из строя коммуникаций вермахта. На Нюрнбергском процессе он сказал, что всего лишь «выполнял свой долг католического священника, стараясь противодействовать распространению в мире язычества, чему способствовала германская армия». При нацистах и это, конечно, могли счесть серьезным проступком, но отцу Кому было далеко до Леду с его подвигами.

Выполняя свои обязанности, отец Ком встал рано утром 15 августа 1944 года, чтобы подготовиться к празднику Успения Богоматери. Он, конечно, никак не мог ожидать ареста. Даже в вермахте почитали этот праздник и заботились о сохранности фресок, посвященных Успению, в Антверпенском соборе, которые могли пострадать во время военных действий. Однако, к несчастью для европейцев, завоеватели верили прежде всего в свою миссию. За десять недель, прошедших с высадки союзников в Нормандии, партизанское движение активизировалось во Франции и соседних странах. В каждой общине, признанной виновной в этом, немецкие репрессии были направлены на самых уважаемых граждан данной местности, включая и священников. В бельгийских городках все чаще появлялись плакаты следующего содержания: «Трусливые преступники, находящиеся на содержании Москвы и Англии, убили коменданта Моля 2 июля 1944 года. Убийцы пока не арестованы. В качестве возмездия за это преступление я приказал расстрелять 50 заложников… Еще 50 заложников будут расстреляны, если виновные останутся на свободе к полуночи 25 июля 1944 года».

В августе 1944 года в Бельгии открылась новая охота за людьми. Как отмечалось в решении суда по делу Альфрида, там началось беспощадное рекрутирование рабочей силы, уважаемых граждан задерживали в рамках операции «NN» и отправляли на фирму Круппа. Одна из таких «операций» была проведена в Арденнах. Накануне празднования Успения военный губернатор генерал фон Фалькенхаузен обвел красным кружком часть этого региона на карте и отдал соответствующее распоряжение. На следующий день рано утром отец Ком отправился на службу в сопровождении матери и сестры. Когда они подходили к церкви, сестра вдруг закричала: «Немцы!» Действительно, церковный двор был окружен вооруженными немецкими солдатами. Оказалось, что все выезды из городка также были блокированы. Мэра, секретаря мэрии и двух членов магистрата немецкие конвоиры вели к грузовику. Отец Ком отступил в сторону. Но его тут же схватил за руку немецкий сержант и заорал: «Вы арестованы!» – «Почему?» – спросил пораженный священник, но в ответ услышал только, что таков приказ.

Согласно другому приказу, который объявили задержанным, их следовало немедленно отправить в Германию. Для начала их посадили в Арлонскую тюрьму в 60 милях у границы. Эта тюрьма пользовалась славой Бастилии для участников Сопротивления. Там сотрудники СД два дня держали Леду. Однако в ее камерах никогда не бывало столько почтенных особ одновременно. По словам отца Кома, в двух соседних населенных пунктах задержали еще по 10 человек, а в третьем – 12. Здесь собрали мэров, священников, юристов, учителей и всех их предназначили для отправки в Германию. Охранники обращались с ними как с их предшественниками. 25 августа восстали жители французской столицы, но за стенами тюрьмы Арлон об этом ничего не было известно. Отцу Кому и двум другим священнослужителям велели снять сутаны.

Их посадили в товарные вагоны и в 5.30 пополудни привезли в Эссен, в распоряжение администрации Круппа.

Фельдфебель вермахта, увидев вновь прибывших, расхохотался: «Теперь вам предстоит работать на Круппа, а для вас это будет означать «ба-бах! ба-бах! ба-бах!». – Увидев изумление слушателей, он пояснил: – Я говорю о бомбежках». Новоприбывших переодели в серую с желтыми полосами лагерную одежду из мешковины и отправили в Дехеншуле, в уже известную нам комнату 2а, с ее страшной скученностью и антисанитарией.

В полдевятого вечера двери заперли на ночь, а через восемь часов снова открыли, и группа охранников в синей униформе криками и ударами начала будить заключенных. Начался обычный день новой жизни. Вечером того же дня, после двенадцати часов работы в качестве грузчика, когда отцу Кому в одном из цехов пришлось таскать вверх и вниз по лестнице мешки с цементом, он начал делать свои заметки. Писал он в объективно-повествовательном стиле: «Лагерь, окруженный стенами и колючей проволокой, день и ночь охраняется военизированными подразделениями фирмы. Заключенные разделены на группы, распределены по цехам и участкам предприятий Круппа и работают под охраной тех же вооруженных людей… Два раза в сутки, утром и вечером, проводится перекличка. Еду дают такую же, как низшему разряду заключенных с Востока (миска водянистого супа и немного хлеба, без добавок)».

Через некоторое время отец Ком заметил, что именно священникам здесь стараются давать самую тяжелую или грязную работу, вроде той, что выполнял он сам, причем у них были и самые короткие перерывы. Сначала он подумал, что нарушил какие-то правила распорядка, однако не мог припомнить, какие именно. Затем он заметил, что, как только кто-либо из товарищей по рабству называл его отцом или священником, немецкие мастера сразу начинали демонстративно обращаться к нему по номеру, громко крича: «Эй, сто тридцать семь, пошевеливайся!»

Со временем положение отца Кома в лагере стало еще более сложным. Он не мог выполнять своего религиозного долга. Ему следовало бы соборовать умирающих католиков и выполнять некоторые другие обряды, в которых нуждались его единоверцы, но охранники не разрешали. Заключенные не раз обращались с просьбами о разрешении для отца Кома, но всякий раз ответ был отрицательным. Наконец, начальник вызвал его к себе и заявил, что ему запрещается выполнять его религиозные обязанности под страхом «высшей меры наказания». Но в Эссене католицизм был очень распространен, и некоторые охранники исповедовали католическую веру. Угрозы начальника лагеря произвели на них очень неприятное впечатление, и они по секрету рассказывали об этом отцу Кому. Один из охранников дал ему четыре марки, сообщил свое имя и попросил молиться за него, а другой подарил маленькое распятие. Но официальное отношение к «номеру 137» оставалось неизменным.

Ночь бомбардировок 23–24 октября была самой хлопотной в священнической миссии отца Кома. В ту ночь (и в последующие сорок восемь часов) никто не мешал ему провожать в последний путь людей, которые умерли от ран, полученных во время бомбежек. Охранники обходили дымящиеся руины лагеря, а уцелевшие узники на два дня были переведены в убежище в десяти метрах от этих развалин. Потом всех, кто мог ходить, отправили в Неерфельдшуле. Заключенные надеялись, что там будет лучше, но они ошиблись. Как вспоминает священник, «и этот лагерь был окружен колючей проволокой и постоянно охранялся вооруженными часовыми… Оказалось, что здесь даже хуже, чем было в Дехеншуле. Изнурительный подневольный труд, скудная плохая пища, полное отсутствие даже элементарной гигиены, не говоря уже о настоящей медицинской помощи, приводили к тому, что умирали десятки заключенных, которые в этих условиях не могли получить самого необходимого».

Были здесь и новые для заключенных неприятные моменты. В лагере имелось официальное лицо, исполнявшее телесные наказания. Были и карательные визиты немецких мастеров, недовольных работой кого-то из рабов в дневные часы. Позаимствовав хлыст у охранников, визитеры начинали избивать «провинившихся». Среди таких жертв оказался и Фердинанд Тильтген, в прежнее время – один из помощников губернатора провинции в Люксембурге.

К этому времени отца Кома сделали денщиком фон Бюлова. Это была унизительная служба, но она давала священнику больше возможностей вести свой дневник (к сожалению, рука ему изменяла, и сам он с трудом разбирает некоторые места в своих записях). Отец Ком надеялся понять психологию такого человека, как Бюлов, одного из приближенных Круппа, чтобы лучше осмыслить суть той мрачной системы, под властью которой оказались сам пастор и его товарищи.

Ему не удалось справиться с этой задачей. Маленький прусский патриций, из рода которого вышли несколько полководцев, государственных деятелей, писателей и композиторов, оставался загадкой для отца Кома: «После одной бомбежки Бюлов вдруг выступил перед нами с речью на прекрасном французском языке. Он обещал нам улучшить питание и условия жизни. Он сказал, что они были не правы в отношении к нам. Он заверил нас, что все эти жертвы во время ночных налетов – не по вине Германии, что причиной их является война, а война была навязана Германии союзниками. Затем Бюлов обратился к нам с предложением изложить свои жалобы, если они у кого-то из нас есть. После стольких ударов, полученных нами, эта внезапная «милость» настолько поразила нас, что мы не знали, что и сказать. Поль Леду нашел бы слова, но он молчал, так как понимал, что нас все равно не считают за людей и жаловаться бессмысленно». И все же выискался один, который принял слова Бюлова всерьез. Бельгиец по фамилии Декун сообщил, что охранники, сами будучи голодными, воруют скудную еду, положенную заключенным. Бюлов, явно уязвленный, быстро ушел, и сразу после его ухода Декуна отвели к исполнителю телесных наказаний (хотя его жалобу признали обоснованной. В документах фирмы есть запись: «По заявлению эсэсовцев старшие чины лагерной охраны воруют сахар, выделяемый заключенным»).

Во время процесса по делу Круппа Бюлов был вторым по значению обвиняемым после Альфрида и понес лишь несколько менее суровое наказание. Вопрос о степени его вины был не простым. Его жизнь заставляет вспомнить историю Фридриха Альфреда Круппа, и вполне вероятно, что его отец, четыре года учившийся хитростям и интригам у Фрица Круппа, мог передать свои знания и навыки сыну. На свой лад шеф заводской службы охраны в 1939–1945 годах был не лучше оберштурмбанфюрера СС Хасселя, второго человека в этом ведомстве Круппа, на которого Бюлов сваливал всю вину во время следствия. Всегда подозрительно, если козлом отпущения становится тот, кто отсутствует. Бюлов являлся главным начальником. Это был умный, хитрый и очень опытный человек. Если и не он придумывал разные интриги, то он, конечно, знал, например, как поступила охрана с открытками бельгийского Красного Креста на Рождество 1945 года. Эту утонченную психологическую пытку отец Ком вспоминает и теперь, как один из самых тяжелых эпизодов своего плена.

Эти открытки распределили между всеми рабами, к их удивлению и радости. Они, конечно, не верили своим хозяевам, но доверяли Красному Кресту и не думали о возможности подвоха. Каждому было разрешено написать на своей открытке письмо из двадцати пяти слов членам своей семьи. Потом охранники собрали открытки, и заключенные думали, что больше не увидят их до наступления мира. Но вышло иначе. Именно пастор – он же слуга Бюлова – узнал о судьбе этих писем. Среди золы в печке, находившейся в помещении для начальников охраны, он обнаружил обгоревшие кусочки открыток, которые заключенные хотели отправить домой. Бельгийцы надеялись просто поздравить родных с Рождеством и сообщить, что они живы. Однако охранники Круппа просто сожгли эти письма. Хуже того, они дали возможность рабам узнать об этом, чтобы каждый понял: в наступающем 1945 году его судьба также объята тьмой, как и прежде.





 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх