Глава 13

Стонущая земля

Поведение Круппа между крахом «победоносного штурма» Людендорфа и успехом блицкрига не имеет смысла, если не принять во внимание один весомый факт: война немцев не окончилась в день перемирия. В странах союзников на площадях больших и малых городов стали появляться статуи солдат из дешевой бронзы с надписью типа «никто не забыт» и датами «1914–1918 гг.». В Германии вторая дата будет неверной. Рухнувший рейх, подобно Франции после Франко-прусской войны, пришел в упадок из-за междоусобицы. Появился новый страшный феномен: политические методы внезапно и резко ужесточились. За два года, начиная с 1919-го, террористы совершили по меньшей мере 354 политических убийства. Тень первобытной жестокости витала в каждом уголке новой тевтонской республики и в течение четверти века ее мрачная угроза будет заявлять о себе повсюду. К тому времени, когда младенцы, появившиеся на свет в Германии в ту первую мирную зиму, станут подростками, обществом уже будут управлять террористы. И эти правители дождутся, пока подростки достигнут призывного возраста и вырвутся в ярости за пределы государственных границ. Но свастика 1933 года не появилась, как чертенок из табакерки. Она уже существовала с того самого момента, как прекратились боевые действия на Западном фронте. 15 января 1919 года на одной из берлинских улиц выстрелом в спину полицейскими агентами был убит Карл Либкнехт, наиболее влиятельный критик Круппа. И убийцы его так и не были отданы под суд. Пять месяцев спустя, уже после подписания Версальского договора, «корпус свободы» начал расправляться с левыми в балтийских провинциях. В каждом городе были тайные склады винтовок и крупповских пулеметов; убийцы ждали лишь повода, чтобы применить опыт, приобретенный ими на полях войны. А поскольку каждый из них затаил свои личные обиды, любой день в этой отравленной послевоенной атмосфере мог стать началом шабаша. Только в Амеронгене, в Голландии, как с горечью писал один из немецких биографов Вильгельма, кайзер сумел заткнуть уши, чтобы не слышать «стонов своей земли».

В первый бурный год мира промышленный комплекс Круппа кипел, но взрыв не произошел. В сознании людей все еще сохранялась параллель между фатерландом и его самой влиятельной семьей, но две кровавые для Эссена вспышки – в пасхальные недели 1920-го и 1923 годов – ждали впереди. Предотвращение немедленного взрыва было во многом личной победой Густава. Потенциально Эссен представлял собой одно из наиболее огнеопасных мест разбитой империи, поскольку отсутствие заказов на вооружение неизбежно должно было повести к массовым увольнениям рабочих. Сообщения о беспорядках в районе вокзала были настолько тревожными, что на вилле «Хюгель» вооружили слуг, а швее наказали сшить красный флаг, дабы было что вывесить на доме, если враждебная толпа ворвется в парк. Но раз там никто не появился, то Густав, демонстрируя чудеса личного мужества, сам появился в городе. Его шляпа-котелок непринужденно сидела на голове, он демонстративно пробирался сквозь праздную толпу. Люди его не приветствовали, но в то время его вообще не могли приветствовать: такой уж он был человек – даже когда он смешался с толпами фабричных рабочих, ни один из них не подходил к нему слишком близко. По обыкновению он шел, как аршин проглотив, твердой походкой на негнущихся ногах.

Крупп направлялся на завод. Когда он проходил по цехам, некоторые по привычке снимали кепки в знак уважения. В главном управлении фирмы он созвал экстренное заседание правления и объявил свое решение. Все, кто работал на заводах 1 августа 1914 года, будут по-прежнему получать заработную плату, во что бы это ни обошлось фирме. Остальные же – в одном Эссене таких было свыше 70 тысяч человек, и почти половину из них составляли поляки – будут уволены. Среди членов совета директоров возникло волнение, и Густав поспешил сказать, что да, конечно, он понимает, насколько эти люди опасны. А потому их надо как-то подтолкнуть, чтобы они покинули Рур добровольно. Было объявлено, что все, кто уедет до 18 ноября, получат двухнедельное выходное пособие и бесплатный железнодорожный билет в один конец.

Это принесло желаемые результаты. Густав выпустил памятки, в которых сообщал, что проводимая фирмой «традиционная политика по повышению благосостояния, включая отпуска по болезни и пенсии, распространяется только на преданных рабочих», а также успокаивал всех крупповцев, уверяя, что их рабочие места пока остаются за ними. Он действовал не пустыми словами. Тем, кого приняли на время войны, была выдана денежная компенсация и оплачен проезд на поезде. Большинство из них тосковали по родине и, судя по фотографиям, сделанным во время отъезда, были напуганы переменами. На железнодорожных платформах толпятся люди в напряженных позах, в грубых крестьянских шапках, уставившись в камеру белками вытаращенных глаз. К утру после намеченного срока, согласно подсчетам крупповской полиции, по железной дороге уехали 52 тысячи бывших рабочих и еще 18 тысяч человек покинули Эссен пешком.

Оставалось заняться судьбой концерна. Густав спрятал под сукно свой военный лозунг – утверждение «чем сильнее враг, тем больше чести» было теперь совершенно неуместно – и дважды за три недели после удаления из Эссена лишних рабочих рук заменял его новым девизом. На первый его натолкнул вызов, брошенный собственным советом директоров, который предложил ликвидировать фирму. Густав и Берта перерыли все бумаги ее деда. Мандат Густава был бесспорен. Его потомкам надлежало управлять «Гусштальфабрик» во веки веков. А потому первым заклинанием стало: «Империя Круппа будет существовать вечно!» Это был звучный девиз, как, впрочем, и предыдущий. За ним последовал другой: «Больше войны не будет». Но требовалось, однако, что-то практичное, и 6 декабря 1918 года Густав это выдал. На заводских афишах, в каталогах и газетных рекламных объявлениях Крупп оповестил немцев: «Мы делаем все!» Это было почти правдой. В тот же день принц-консорт открыл на первом этаже здания главного управления выставку образчиков мирной продукции своей фирмы с указанием цен на нее. Впервые после Альфреда фирма вернулась к выпуску вальцов для изготовления ложек и вилок. Было также несколько крупных изделий – сельскохозяйственные машины и станки для текстильного производства, землечерпалки, коленчатые валы. Однако объем выпуска был небольшим. Крупповцы, давшие Европе 100-тонные чудовища, которые разнесли вдребезги форты Льежа и убивали парижан с расстояния 80 миль, теперь готовились выпускать моторные лодки, кассовые аппараты, арифмометры, кинокамеры, пишущие машинки, столовые приборы, разбрызгиватели, а также оптические и медицинские инструменты. Они считали это унизительным, и их работодатель соглашался, говоря, что в таком бесславном положении виноваты «ноябрьские преступники». Густав заблуждался: Шнайдер, Армстронг и Виккерс проводили такую же конверсию.

У Круппа всегда было некое качество, талант делать из какого-нибудь нелепого пустяка совершенно фантастические вещи; этот талант проявился и теперь. Густав велел достать список производимой в цехах продукции и назначил награду тому, кто предложит еще что-нибудь существенное. Один из возвратившихся ветеранов послал записку с одним-единственным словом: «челюсти». Озадаченный, Крупп вызвал его. Что еще за челюсти он имеет в виду? Человеческие, сказал ветеран. Наступило долгое молчание. Затем Густав уронил сухо: «Мы вообще-то не производим все на свете». Конечно нет, поспешно стал объяснять ветеран; он имел в виду новую сферу применения для фирменной нержавеющей стали V2A. Из нее можно делать великолепные искусственные зубы, нержавеющие и без постороннего привкуса, а ведь в результате артобстрелов у стольких молодых солдат повреждены челюсти. Этот крупповец выиграл приз. В Эссене Густав учредил специальную больницу, в которой крупповские дантисты и хирурги вставили зубные протезы более чем трем тысячам немцев, получившим ранения от снарядов, снабженных патентованными крупповскими взрывателями.

Из политических соображений Густав отложил обсуждение с Виккерсом вопроса об оплате патентов до июля 1921 года, хотя очень не терпелось пораньше войти в контакт с Шеффилдом. Он полагал, что формально англичанин задолжал ему более четверти миллиона фунтов, а на Хокса оказывалось сильное давление с требованием ликвидных активов. Конвертировать авуары в Голландии было неудобно. Поэтому финансовый советник ограничивался балансовыми отчетами в Эссене, читать которые противно. В начале войны Крупп имел 130 миллионов марок по доходам; в день, когда перестали дымить трубы, у него было 148 миллионов в расходной статье, а первый год мира поправить ничего не мог – к концу 1919 года фирма потеряла 36 миллионов. Производство технических мелочей было ошибкой. Крупп являл собой символ тяжелой индустрии; перепрофилирование на моторные лодки и пишущие машинки стало большой помехой. Изготовление стальных мостов оказалось более прибыльным, и в июне 1919 года Густав сделал гигантский шаг вперед, добившись того, чего так и не удалось добиться Альфреду, – он заключил соглашение с Государственным управлением железных дорог Пруссии. За четыре года беспрерывной переброски войск с одного фронта на другой подвижной состав немецких железных дорог понес заметный урон. В декабре Крупп поставил на рельсы первый из двух тысяч локомотивов. Весь Эссен вышел на церемонию пуска, и двенадцатилетний Альфрид был встречен на ура, когда он вошел в кабину, дернул за сигнальный шнур и включил рубильник. Это был хороший старт. Сборка товарных вагонов уже началась. Однако должны были пройти годы, прежде чем их производство окупилось бы. Тем временем старые испытанные работники один за другим покидали главное управление – Раузенбергер отправился на пенсию, потому что больше не мог делать пушки; Альфред Гугенберг ушел, чтобы основать Немецкую национальную народную партию («зеленые рубашки»), и на Эссен надвигалась первая волна беспорядков.

10 января 1920 года Версальский диктат, как уже начинали именовать договор, был ратифицирован Германией, а в пять часов утра 13 марта замаячил призрак будущего: правые попытались свергнуть семимесячную Веймарскую республику. Генерал Вальтер Фрайгерр фон Лютвиц, командовавший воинскими частями в Берлине, захватил столицу и провозгласил ультраконсервативного политика Фридриха Вольфганга Каппа «имперским канцлером». Социал-демократический президент Фридрих Эберт бежал в Дрезден, а затем в Штутгарт, всеми силами пытаясь выяснить, где же армия. Хоть и сокращенная до 100 тысяч, армия имела решающее значение, потому что офицеры тайно снабжали оружием вольные корпуса, которые объявились по всей Германии. Задачей этих банд было подавление либеральных партий на местном уровне. Таким образом, получалось, что Эберт мечется напрасно. Так оно и было: генерал Ганс фон Зект, командующий веймарской армией, то есть сокращенным рейхсвером, стоял в сторонке и готовился наблюдать, как падет республика. Но у СПГ было свое грозное оружие – всеобщая забастовка. В отчаянии Эберт использовал его. Он велел всем рабочим в стране не выходить на работу. Когда немцы подчиняются, они – подчиняются; на следующий день не действовал ни один водопроводный кран, ни одна газовая плита, не было света, не ходили поезда и автомобили на дорогах. В течение недели путч провалился.

Однако когда коммуникации были перекрыты, распространились слухи, что мятеж набирает силу, и в результате поднялись рабочие Рура. По Версальскому договору Рур был вне границ как для союзников, так и для отрядов рейхсвера. Левацкий, но антикоммунистический Союз красных солдат – Rote Soldatenbund – казался несокрушимым. Захватив склад оружия в городе Бохуме, 70 тысяч человек под руководством бывшего сержанта шагали в направлении Эссена. 19 марта солдатский союз завязал настоящий бой с местной полицией и вольными корпусами; было убито 300 человек, красные солдаты победили, и крупповские заводы были оккупированы. (В тот самый день сенат Соединенных Штатов во второй раз аннулировал Версальский договор.) В течение следующей недели Мюльхайм, Дюссельдорф, Оберхаузен, Эльберфельд и Кеттвиг перешли в руки рабочих. В каждом из этих городов была провозглашена местная республика. Были избраны должностные лица, для предотвращения грабежей были поставлены часовые. Но все оказалось напрасно. Эберт, вернувшийся в Берлин, пришел в ужас от успеха повстанцев. Все эти уличные борцы представляли угрозу для республики, независимо от их симпатий. Он направил петицию в Комитет Антанты с просьбой разрешить рейхсверу подавить мятеж. Ответ был двусмысленным (в значительной степени потому, что Франция желала существования независимого Рейнландского государства в качестве буфера), но 3 апреля генерал фон Ваттер, командующий регулярными войсками Рейнской Вестфалии, все равно вторгся в Рур. Проблема была решена в течение суток. Местные советы поочередно отрезали друг от друга и уничтожали. Это была варварская, кровавая затея. Последний очаг сопротивления Эссена держался в водонапорной кирпичной башне; расправа происходила на фоне мирной картины Пасхального воскресенья, когда верующие тянулись в церковь, празднично одетые, с детьми, держащими своих игрушечных зайчиков. Две сестры лет по десять отбежали от родителей, чтобы помочь раненым. Они видели, как безжалостны солдаты, и младшая из девочек рыдала, когда репортер «Нью-Йорк таймс» Вальтер Дюранти брал у них интервью: «Я думаю, всех солдат надо поставить перед их же пулеметами и расстреливать, пока не останется ни одного».

В Руре военные суды вольных корпусов разбирались с членами солдатских союзов и приговаривали их к расстрелу. Казалось, что хуже просто быть не может. Но французы, которые в эти годы были всегда готовы сделать тяжелую ситуацию еще тяжелее, ухватились за присутствие регулярных войск в нейтральной зоне как за оправдание своего вторжения. Они все еще мечтали об отдельной Рейнландской республике – любопытно, что одним из немногих немецких поборников этого плана был Конрад Аденауэр. В общем, французские солдаты также вступили туда, развернули триколор и подстрелили семерых протестовавших юношей. Операция не имела смысла. Она не помогла ни одной из сторон в междоусобной борьбе. Если французское вмешательство и преследовало какую-то сиюминутную цель, то только напомнить людям, кто выиграл войну, и привить уважение к завоевателю. Единственным долговременным последствием этого стало чувство еще большей горечи во всем Руре и в Берлине. Именно такие «мелочи» и припомнят французам в будущем.

* * *

Вечером 20 марта бронеавтомобиль рабочих, соответственно покрашенный в ярко-красный цвет, свернул с Альфредштрассе, пробрался по лабиринту тихих маленьких улочек, названных в честь других членов семьи «пушечного короля», и приблизился к выступу, закрывающему большую часть виллы «Хюгель». Местные охранники нервно держались за оружие. Они ожидали этого; если русские красные расправились с Романовыми, что сделают немецкие красные с Круппами? Но они ошиблись. Карл Дорман пошел к двери. Из всей челяди он лучше других знал о военной службе: он полагал, что может ладить с такими же бывшими солдатами, как он сам, и ему это удавалось. Когда вооруженные пришельцы объяснили, что не собираются никого беспокоить, что они просто проголодались, Дорман не удивился. Он провел их на кухню, дал съестного столько, сколько они могли унести, и показал, во что все это упаковать. Они даже ничего не спросили о семье.

Если бы они это сделали, то были бы разочарованы. За исключением слуг, дома никого не было. Берта была на четвертом месяце беременности своим седьмым ребенком, и Густав не хотел, чтобы ее тревожила стрельба. При первой вспышке беспорядков – это была демонстрация у завода «Рейнхаузен» – он посадил жену и детей на автомобили и отправился в Зайнек, старый охотничий домик Фрица Круппа на Рейне. Марго задержалась. Она не приближалась к Зайнеку после того, как ее муж развлекался там с итальянскими юношами. В течение нескольких дней она оставалась в Арнольдхаусе, опекаемом Круппами родильном доме, названном в честь утраченного ребенка Берты. Затем уличные бойцы начали поливать огнем друг друга под ее окнами. Она передумала насчет Зайнека и, отправившись в путь одна, со свойственным ей самообладанием прошла через охваченную боями территорию, чтобы присоединиться к дочери. Когда родилась в августе Вальдграут, Марго была рядом с Бертой.

Густав не слишком часто проводил время в Зайнеке. Как дипломат, он верил в необходимость сохранять внешнюю благопристойность, и чем более дезорганизованной становилась Германия, тем старательнее он делал вид, будто все идет нормально. В тот момент это требовало значительных усилий. Во-первых, в Версале его официально заклеймили как военного преступника. Согласно статье 231 Версальского договора, его величество, баварский кронпринц Рупрехт, адмиралы Тирпиц и Шеер, Густав Крупп фон Болен унд Хальбах, а также генералы Гинденбург и Людендорф, Маккензен и Клук входили в число тех, чьи беззаконные действия до основания потрясли Европу. Крупп не сомневался, что отказ Германии сотрудничать сведет эту статью на нет, и он не ошибся, однако другие неприятные вещи игнорировать было труднее. Восстание в Руре оказалось отнюдь не мелочью; оно стало крупнейшим международным событием, и, пока его не удалось подавить, в кабинете Круппа дежурили вооруженные солдаты. (Когда Густав вернулся, температура в помещениях превысила 70 градусов по Фаренгейту. Он велел открыть настежь все окна и не входил внутрь, пока температура не снизилась до привычной для него.) И что совсем уж никуда не годилось – это демонтаж его заводов.

29 мая 1920 года Союзная контрольная комиссия зарегистрировалась в отеле «Эссенерхоф», а фактически расположилась в здании главного управления фирмы. Британский полковник Леверетт, возглавлявший комиссию, называл свою задачу чисто наблюдательной. Разрушение крупповских заводов должны были производить немецкие рабочие, оплачиваемые самим Круппом. Леверетт выразил надежду, что они поторопятся, так как дел предстоит много. До своего отъезда он должен убедиться, что «Гусштальфабрик» стал вдвое меньше – эссенская часть его программы предусматривала уничтожение почти одного миллиона инструментов и 9300 станков общим весом 60 тысяч тонн, а также разрушение 100 тысяч кубических ярдов построек. Затем Леверетту предстояло отправиться в Киль, где, «как он полагал», у Круппа была верфь. Там имелись «какие-то военные суда». Их следовало «пустить на дно, а строящиеся – уничтожить».

Однако полковнику пришлось задержаться по причине, которая позабавила бы писателя Льюиса Кэрролла. Прежде чем демонтировать завод, сказал он, ему надлежит выполнить требования статьи 168 Версальского договора. Вся готовая военная продукция должна быть передана ему. Он совершенно точно знал, сколько чего имеется в наличии, так как глава союзной миссии в Берлине генерал Нолле передал ему подробный список почти на миллион наименований, составленный французской разведкой и начинавшийся со 159 экспериментальных полевых орудий. Крупповские директора изучили этот список и объяснили Леверетту, что французы преувеличили размеры немецких артиллерийских парков и количество боеприпасов; во всей стране не набралось бы столько орудий и снарядов. Полковник задумался и нашел, как ему показалось, блестящий выход из положения. Приказ есть приказ, заявил он. Уж немцы-то способны это понять! А потому он распорядился, чтобы заводы перед сносом возобновили выпуск оружия на полную мощность. И вновь заработали военные заводы в Эссене, тоннами выпуская вооружение, – Леверетт отправлял новую продукцию Нолле, который затем ее уничтожал.

После этого заводы были закрыты, и начался демонтаж. Это было ужасно. Работая как проклятые в летнюю жару, люди не чувствовали энтузиазма. Никто не пел «В победном шествии мы разобьем французов». Рабочие почти не разговаривали друг с другом. «Все могут убедиться в том, что означали последствия войны для крупповских заводов, а также для моей жены и меня лично, – писал Густав впоследствии. – Всем известно, что никаким другим заводам не был нанесен Версальским договором столь жестокий удар, как заводам Круппа». Он был прав, но, как показали дальнейшие события, это ритуальное сокрушение кирпича и стали не нанесло никакого ущерба промышленному потенциалу фирмы «Крупп». Версальская попытка уничтожить крупповскую угрозу потерпела неудачу не потому, что постановление было слишком жестким, а из-за того, что самый подход был неэффективным. Подобно железному канцлеру полвека назад, составители договора слишком увлеклись военной стратегией. Они хотели дать Франции защищенные границы, предпочтительно на Рейне. Все, чего они добились, так это усилили опасения Германии попасть в окружение. Промышленная мощь Рура осталась прежней, и не прошло и пяти лет, как добыча угля и выплавка стали достигли уровня июля 1914 года. Более того, уничтожение устаревшего оборудования в конечном счете принесло Круппу только пользу. В отличие от оружейников держав-победительниц Густав вступил в кризисные 30-е годы, оснастив свои заводы новейшей техникой.

Все так. Но операция, произведенная полковником Левереттом, была унизительна. Крупп отказался присутствовать. Вместо этого он уехал с Бертой, которая была на последнем месяце беременности, в Шварцвальд на открытие первого послевоенного сезона скачек в Баден-Бадене. Зигрид Шульц, в то время молодой помощник корреспондента «Чикаго трибюн», вспоминает, что Густав галантно за ней ухаживал, дарил розы и с гордостью рассказывал о своем американском происхождении. В последний вечер лета он дал званый обед для наиболее высокопоставленных своих знакомых. Все было сделано так, чтобы создать иллюзию, будто не было ни войны, ни поражения, ни унижения. Фрейлейн Шульц поинтересовалась, почему столовый прибор не из серебра. Думая, что он изготовлен из какого-нибудь необычного сплава, она тщательно его осмотрела и обнаружила, что он из чистого золота. Густав распорядился по этому случаю доставить столовые приборы из виллы «Хюгель».

В конце лета семья продолжала избегать Эссен; демонтаж все еще продолжался. Они плохо знали, как добираться до последнего владения эрц-герцога в Австрии, и им было любопытно, так что однажды Густав взял Берту и детей в Блюнбах. Он был теперь отцом большого семейства: Альфриду исполнилось тринадцать лет, Клаусу – десять, Ирмгард – восемь, Бертольду – шесть, Харальду – четыре года, а Вальдграут – несколько месяцев. Два года спустя родился Экберт, завершив новое поколение Круппов. Все они, естественно, был лишены нормального детства – чуть ли не с пеленок им внушалось, что они занимают в Германии особое положение. При крещении Бертольда шесть лет назад Эрнст Хокс писал с гордостью, что «кайзера, тайного советника Симсона и вашего покорного слугу попросили стать крестными отцами». Стать крестным отцом сына или дочери Круппа было большой честью, и дети об этом знали, Берта никогда не давала им забывать. Каждый по-своему они отражали эксцентричный характер отца. В семье принца-консорта все было подчинено протоколу. Порядок был буквоедским, и каждому отводилось в нем свое место.

Альфрид воспитывался так, словно он был единственным сыном. Его обучали специально нанятые наставники, ему разрешалось обедать с родителями, для него устраивались экскурсии в шахты, и если они жили в Руре, то каждую неделю его возили в главное управление знакомиться с ведением дела. Хотя он смотрел, как его брат Клаус делает модели «фоккеров», и ходил кататься на коньках с юным Фрицем фон Бюловом, остальным детям ни на минуту не разрешалось забывать, что они находятся в обществе будущего Круппа. Время от времени он пытался выйти из этой превосходной изоляции. Когда Густав освободил его от наставников и позволил посещать реальную гимназию Бреденее, мальчик попал в компанию. Густав преподнес в дар школе новую спортивную лодку, и никто не удивлялся, что тренер старался, чтобы его сыну доставались призовые места в гребле. Товарищи Альфрида по классу завидовали и обижались; они приставали к нему, когда педагогов не было, крича: ну что, Крупп, старина, что там сейчас делается, на твоем складе металлолома? Он не был общительным юношей. Однажды он вместе с группой ребят зашел в бар. И уселся там, проглотив язык от смущения. Владелец заведения сказал мягко: «Вам не следует все время быть таким серьезным». Альфрид покраснел, ему стало неловко. Хозяин бара был не прав. Оставаться все время серьезным было для него обязательным всю жизнь. Когда отец включил его в число учеников Круппа, Альфрид ездил на мотоцикле между виллой «Хюгель» и цехами. Для Густава не имело значения, на чем ездит его сын; отец дождался момента, когда машина сломалась, и велел включить его имя в список опаздывающих рабочих.

Для Бертольда и Харальда два старших брата были, по словам Харальда, «богами». Благочестие Альфрида было сниспослано ему: Клаус создал свое собственное. Крепкий и общительный, он верховодил над младшими. В отличие от них он был достаточно большой, чтобы иметь понятие о войне. Его кумиром был барон Манфред фон Рихтхофен, и, если пока аэропланы были всего лишь хобби, он мечтал когда-нибудь совершить полет во имя Германии. Вальдтраут обещала стать миловидной, живой девушкой. Ирмгард, застенчивую и невзрачную, мальчики игнорировали. А Экберт просто был младше своих братьев, его тоже не замечали, как и Ирмгард. Таким образом, дети были знакомы как с иерархией взрослых, так и с «кастовым» различием между ними самими. Однако в определенных вопросах у них было единство. Все они ненавидели виллу «Хюгель». Там их родители были заняты официальными приемами и банкетами и своим поведением напоминали кукол. Обойти шпионскую систему слуг было почти невозможно. Дети любили прятаться за резной дубовой лестницей, когда прибывал высокий гость, и смотреть, как он пересекает главный зал длиной в 100 футов. На дальнем конце за пятью внушительными канделябрами ждут Густав и Берта. Их сыновья и дочери надеялись, что кто-нибудь из важных гостей поскользнется и упадет на отполированный до блеска паркетный пол. Но этого никогда не случалось. А об их поведении всегда доносили Густаву, и их постоянно наказывали. Между собой они называли «Хюгель» «могилой».

Блюнбах, напротив, считался «раем»: четырехэтажный, покрытый плющом замок, красивый и роскошный – «сладострастный», по выражению австрийцев. Там на полу были тигриные шкуры, рога горных козлов на стенах, а на крыше – крошечные пушки, направленные во все стороны. Этот характерный дизайн оказывал необыкновенное воздействие на юное воображение, а самое важное – в Блюнбахе у детей были отец и мать, которые уделяли им внимание. Там не было формального протокола банкета, не нужно было напяливать накрахмаленную одежду и шествовать туда-сюда, как марионетки. В Австрийские Альпы было слишком трудно добираться. Даже миновав главные ворота, гость еще должен был одолеть длинную дорогу до замка. Как-то, годы спустя, Бертольд показывал там охотничьи трофеи одному американскому писателю. Глядя с каменного балкона на густые хвойные леса и скалы, на снежные шапки гор, американец спросил с любопытством: «И как далеко простираются ваши владения?» – «Видите тот хребет?» – Бертольд указал смутную голубую линию на горизонте. «Так далеко?» – спросил пораженный гость. «Нет, – улыбнулся Бертольд, – еще дальше, за хребтом».

Круппы продолжали жить так же, как и в довоенные годы, и все внешние признаки свидетельствовали о том, что им чудесным образом удалось избежать последствий войны. Число рабочих на заводах росло с каждым месяцем, и к 1 июля 1921 года на «Гусштальфабрик» было занято больше людей, чем в начале 1914 года. Зимой 1920/ 21 года Густав купил 500 акров под новый завод в Мерзебурге, вблизи самых богатых залежей бурого угля в Германии, приобретя заодно и ряд шахт, которые обеспечили фирме резерв угля в 10 миллионов тонн. Это расширение носит довольно таинственный характер. Откуда взялись средства? Во всяком случае, не от продажи: новая продукция только-только начинала себя оправдывать. Паровозы Круппа пользовались спросом, но требовательность Густава в отношении безупречного качества ограничивала их производство тремя сотнями в год, так что пришлось отклонить заказы Бразилии, Румынии, Южной Африки и Индии. Кое-какую свободную наличность дали закрытие завода в Аннене и ликвидация небольшого мюнхенского филиала, но этого вряд ли могло хватить даже на продолжение работы в Эссене, не говоря уж о Рейнхаузене, Магдебурге, Хамме и Киле.

Дело в том, что процветание Круппа было большей частью показным. В течение трех лет после перемирия Густав тратил больше, чем получал. Почти любую другую компанию в любой другой стране это обрекло бы на разорение. Одним из наглядных доказательств того, что он пускал пыль в глаза, был его самый безнадежный прожект в текущем десятилетии. В 1922 году Густав заявил совету, что, как ему стало известно от одного армейского офицера, Ленин будто бы сказал: «Степь должна быть превращена в хлебную житницу, и Крупп нам в этом поможет». В связи с этим крупповская сельскохозяйственная техника была направлена для распашки 62 500 акров земли между Ростовом и Астраханью в районе реки Маныч. Густав, который все еще мучился со своей маленькой фермой на границе с Голландией, никак не мог быть человеком, способным превратить что-либо в хлебную житницу, а Тило фон Вильмовски, как прекрасный специалист в области сельского хозяйства, понял, что это дело «с самого начала обречено на провал». Тем не менее Тило согласился, что попытаться следует.

Вот что он пишет в воспоминаниях: «Сразу же вслед за подписанием договора в Рапалло Ратенау – наш министр иностранных дел и один из наиболее высокообразованных и дальновидных в международных делах людей, которых я когда-либо встречал, – настоятельно советовал моему свояку взять большую концессию в России и доказать таким образом, что в своих коммерческих делах Германия готова к практическому сотрудничеству, следуя далеко идущим целям договора. То, что Болен сразу же согласился, было вполне в его манере, хотя было очевидно, что нет и речи о выгоде этой сделки для фирмы, отчаянно боровшейся за само свое существование».

Примечательно, что единственным директором, понявшим мотивы Густава, был Отто Видфельдт, который позднее стал послом в Вашингтоне. Вальтер Ратенау подписал Рапалльский договор – один из наиболее спорных политических документов того десятилетия. Помимо того что этот договор включал широкие торговые соглашения, он являлся первым важным признанием Советской России де-юре, а также аннулировал все военные претензии между этими двумя государствами. Тридцать четыре других страны – кредиторы России – встревожились, усмотрев во взаимных обязательствах Москвы и Берлина зловещее предзнаменование, а влиятельное крыло правых в Германии пришло в ярость. 24 июня Ратенау был застрелен на улице – третий умеренный веймарец, убитый в том году.

Соглашение между Круппом и Россией вступило в действие уже без него. Советская Россия оказалась единственной иностранной державой, получавшей паровозы из Эссена. В историческом прошлом крупповская фирма всегда обращалась на Восток, если Запад проявлял недружелюбие. Нынешнее соглашение обладало двумя явными преимуществами: оно нравилось руководству республики в Берлине и к нему одобрительно отнесся генерал фон Зект, у которого были свои личные деловые отношения с русскими. Поскольку Советская Россия не подписывала Версальский договор, то и не была обязана соблюдать его положения, в частности, ничто не удерживало ее от пособничества тайному перевооружению Германии. Так что средства, затраченные Круппом на проект «Маныч», были безвозвратно потеряны. Судьба династии Круппов была тесно сплетена с судьбой Германии. Фирма могла процветать, только если страна, а главное, ее армия находилась на подъеме. Было бы сильное агрессивное правительство, а остальное приложится. Нынешнее не было таковым. Но отдельные элементы в нем питали честолюбивые замыслы. До тех пор пока Крупп с ними сотрудничал, он мог быть уверен, что они не допустят краха большого дома. А если их руки доберутся до штурвала власти, то вместе с ними и династия в Эссене устремится навстречу славе.

* * *

Запад рассматривал Рапалльский договор как незаконнорожденное дитя Генуэзской конференции, собравшейся, чтобы обсудить главные проблемы, связанные с Россией и германским долгом. Считая прочих делегатов враждебно настроенными и нереально мыслящими, веймарские и советские дипломаты покинули съезд и заключили между собой отдельное соглашение. Франция была в негодовании, и, когда Германия в конце года обратилась с просьбой подписать мораторий на репарации, мстительный премьер Пуанкаре решил оккупировать Рур. 10 января 1923 года войска уже были на марше. К ним присоединились бельгийцы, и военное правительство было сформировано «Миссией союзнического контроля над предприятиями и шахтами» (Mission Interaliee de Controle des Usines et des Mines), или «Микум». За объявлением «Микумом» военного положения последовали введение цензуры, конфискация частной собственности и увольнение 147 тысяч человек. Итальянцы от участия в работе «Микума» отказались. Британцы пошли еще дальше. В жесткой ноте они выразили свой протест, заявив, что «франко-бельгийская акция не относится к числу санкций, утвержденных договором». Поистине это было неслыханно. Такого рода события никак не предполагались в Европе мирного времени. Из-за трагического разворота событий с тех пор для крупповцев «вторжение» 1920-х годов все еще ассоциируется с оккупацией 1923 года. Захватчики понимали, что действуют с позиции силы; блокированный ими район был всего в 60 миль длиной и 28 шириной, но из-за большой концентрации там промышленности под контролем Франции оказалось 85 процентов угольных разработок Германии, 80 процентов производства стали и железа и источник производства 70 процентов конкурентоспособной товарной продукции. Будучи в курсе дела, веймарское правительство знало, что все это богатство бесполезно для Парижа и Брюсселя до тех пор, пока не задействованы местные трудовые ресурсы. Поэтому оно призвало немцев к пассивному сопротивлению. Франция и Бельгия в ответ объявили блокаду Рурской области.

9 января, за два дня до того, как первые отряды вошли в Эссен, Густав передал своим людям, чтобы они сохраняли спокойствие. Более двух месяцев они подчинялись. Сопротивление, хотя и угрожающее, оставалось управляемым. Но ежедневно в людях накапливалось напряжение. Удушение захватчиками германской экономики начало выражаться в тысяче мелких проявлений и в одном большом, понятном каждому рабочему. Инфляция опускала марку вниз с необычайной быстротой; еще год в таком режиме, и все сбережения и пенсии будут обесценены. Крупповцы называли оккупацию словом «die Bajonette» – штык. Они были настроены нанести ответный удар, и, как только приблизилась Пасха, напомнившая о насилии два года назад, рабочие и руководство заключили молчаливое соглашение. Шнуры сигнальных сирен висели в каждом цеху; при возникновении чего-то непредвиденного – скажем, несчастного случая или взрыва горна – любой мог дернуть за шнур. Теперь все понимали, что стоит французским солдатам попытаться войти на заводы, зазвучит сигнал тревоги. Никто не замышлял что-то сверх этого. Они, казалось, верили, что демонстрация мускулов большой массы немцев наведет страх на «штыки».

В семь часов утра в Пасхальную субботу, 31 марта, лейтенант Дюрье появился на Альтендорферштрассе с одиннадцатью пехотинцами и с пулеметом. Они пришли, чтобы произвести инвентаризацию автомашин в крупповском центральном гараже, прямо через улицу напротив здания главного управления. У лейтенанта даже не было полномочий на то, чтобы позаимствовать грузовик, и Крупп об этом знал: накануне ему звонили из штаб-квартиры французского контингента в Дюссельдорфе и объяснили цель визита патруля. Но он никому не обмолвился ни словом. Наверное, его семейные обстоятельства оправдывали молчание. Помещения для гостей на вилле «Хюгель» теперь занимал французский генерал со своим штабом.

Через сорок лет Альфрид будет вспоминать об этом, как о самом горьком переживании своей юности, и, несомненно, это присутствие увеличило раздражение в семье. Естественно, никто не разговаривал с непрошеными гостями, но это не мешало генералу отдавать распоряжения слугам, в том числе приказывать им закрывать окна и жарче отапливать помещения. Густав выходил каждое утро из замка вспотевший и приезжал в свою контору в бешенстве. Он вообще был склонен игнорировать послания из Дюссельдорфа, хотя намеренно ли проигнорировал вышеупомянутое уведомление или просто забыл о нем, не так уж важно. С первого дня «штыка» было ясно, что кровопролития не избежать. Если Густав повинен в том, что произошло в этот день, то виноват и Раймон Пуанкаре, французский премьер.

У лейтенанта Дюрье, маленького человечка, имя которого вскоре станет в центре внимания на европейской арене, появилась проблема, как попасть в центральный гараж. Управляющий на два часа опоздал на работу – во что трудно поверить, так как он работал у Круппа, но тем не менее. В девять часов он появился, бросил хмурый взгляд на кепки рабочих, отпер дверь и пригласил гостей. Сразу же завыла сирена расположенного по соседству крупповского пожарного депо. Увидев красные пожарные машины, Дюрье, естественно, подумал, что где-то вспыхнул пожар. Он стал методично считать бамперы. Но теперь уже загудело и в главном управлении. В течение следующих нескольких минут к этим сиренам присоединились более пяти тысяч других. Пораженный молодой французский офицер обратился к управляющему и спросил, что означает этот ужасный концерт. «Бросай работу», – отвечал тот. Дюрье бросился к двери и увидел, что насколько хватало глаз вся Альтендорферштрассе представляла собой плотную массу рабочих кепок. При последующем разбирательстве, говоря о численности толпы, он назвал цифру тридцать тысяч человек, и ни один немец не обвинил его в преувеличении.

Ну а что же Густав? Он был в положении, предполагающем вмешательство, – из эркерного окна его офиса было видно все происходящее, но не сделал ничего. Абсурдно утверждать, что он не мог ни с кем связаться. Его сложный коммутатор позволял говорить с каждым бригадиром на заводе. Более того, мы знаем, что он пользовался им, чтобы связаться по телефону с центральным гаражом. Он озабоченно спрашивал, не покорябали ли его лимузин в этой свалке, и велел управляющему присмотреть за ним. Невероятно, но факт: это было его единственным распоряжением, в то время как сирены продолжали завывать. Они выли полтора часа. За это время лейтенант понял наконец, что его позиция здесь ненадежна. Ведь у него только десяток человек. В любой момент огромная толпа опасных людей может ворваться и с тыла захватить патруль, поэтому он отступил к другому, меньшему по размерам гаражу напротив пожарного депо. Пулемет установили на входе и направили на толпу, которая несколько отхлынула назад. Однако у новой позиции Дюрье был один изъян, который мог стать фатальным. Строение было оборудовано установкой, выбрасывающей под давлением пар, а панель управления находилась на крыше. (Пять дней спустя один из администраторов Круппа убедил группу иностранных корреспондентов в том, что там не было никакой установки, но, по воспоминаниям бывшего крупповца, журналистам показали другой – центральный гараж.)

До тех пор пока продолжали завывать сирены, толпа была спокойна. Люди как будто оцепенели. Тут – береты с помпонами, там – покрытые копотью лица, глядящие из-за спин стоящих впереди. И никто не шевелился. Затем в 10.30 раздался пронзительный свист. Это было похоже на сигнал. Передний ряд двинулся вперед. Что именно произошло в последние тридцать минут, неизвестно. Некоторые из людей Дюрье говорили, что их забросали камнями и кусками угля, а двое французских солдат утверждали, что видели рабочих с револьверами. Если пистолеты и были, сам лейтенант этого не заметил. В него не попал никакой летящий предмет, и вокруг себя он ничего такого не видел; он решил посмотреть вниз на толпу, когда раздалось шипение пара. Два крупповца на крыше отвернули вентили до отказа, и густой едкий туман стал заполнять здание. Дюрье, наполовину ослепленный собственным потом, приказал открыть огонь поверх голов. То ли рабочие были слишком возбуждены, чтобы испугаться, то ли, что более вероятно, стоявшие сзади подтолкнули тех, кто был впереди. Словом, они придвинулись ближе, и теперь уже, это было в 11.00, лейтенант приказал патрульным взять под прицел людей. Он замер на мгновение и, решив, что другого выхода нет, дал команду: «Открыть огонь!»

Пулеметную очередь услышали всюду. На следующее утро номер газеты «Нью-Йорк таймс» вышел с заголовком на целую страницу: «ФРАНЦУЗЫ УБИЛИ 6 ЧЕЛОВЕК И РАНИЛИ 30 В СТЫЧКЕ У ОФИСА КРУППА».

Было даже хуже. Когда крупповские сотрудники германского Красного Креста вошли на нейтральную полосу между пулеметом и своими отступавшими таварищами (спасательная операция, требующая выдающейся храбрости, поскольку у них не было нарукавных повязок Красного Креста), на Альтендорферштрассе был хаос из дыма, пара и крови. Стрелявшие явно метили в жизненно важные органы, а на таком расстоянии нельзя не попасть. Как рассказывал первый крупповский врач, увидевший пострадавших, на жертвах были видны «страшные зияющие раны». Всего было 13 убитых, включая 5 юных подмастерьев, и 52 раненых.

Вся Германия была в гневе. «Сколько сердец разбило это горе», – сказал бывший канцлер Карл Йозеф Вирт, а СПГ распространило заявление по поводу «кровавой Пасхи в Руре». Французский генерал на вилле «Хюгель» распорядился перебросить из Дюссельдорфа танки и батальон пулеметчиков в надежде предотвратить возможные ответные выступления. Это оказалось невозможным. В тот же день после полудня нападениям подверглись бельгийский мотоциклист, французский полицейский агент и два французских инженера. Они были избиты и ограблены. Саботажники взорвали эссенский мост. В соседнем Мюльхейме ветераны Красного солдатского союза взяли штурмом ратушу и удерживали ее в течение суток. В Дюссельдорфе ручными гранатами забросали французских солдат, а на Центральном вокзале Эссена французский караульный был застрелен неизвестным, спрятавшимся в вентиляционной трубе. Это не нашло сочувствия за границей. Расстрел на Альтендорферштрассе был в центре внимания в мире. Авторы французских газетных передовиц хранили молчание, а британская и американская пресса негодовали столь же сильно, как и германская. «Это, – предупреждал «Спектэйтор», – способ усилить германское сопротивление, а не остановить его».

Теперь уже и Пуанкаре должен был бы понимать это. Генерал в «Хюгеле» понял; он объявил, что его отряды будут выведены из Эссена на время похорон. Но Париж оставался неумолим. Эссену было жестко указано, что, поскольку убийца часового скрылся, город будет оштрафован на 100 тысяч марок. Для немцев этот штраф был просто еще одним ударом по самолюбию; берлинский газетный карикатурист изобразил Пуанкаре за столом с ножом и вилкой в руках, разделывающим труп искалеченного ребенка с биркой «Крупп». Делегации отовсюду съехались в Эссен на похороны, которые пришлось откладывать на десять дней, пока националисты, коммунисты, социалисты, католики, протестанты и даже свободомыслящие и христианские теологи спорили о том, кому должна быть отведена главная роль на отпевании в церкви. В конце концов Густав отверг их всех. Люди погибли за фирму, объявил он. Следовательно, он сам и будет главным на траурной церемонии. Прибывшим представителям, тем не менее, позволено шествовать в кортеже. Приобретя характер общенациональной лихорадки, спектакль в память павших жертв был неизбежен, но Крупп в молодости хорошо познакомился с тем, как устраивать пышные процессии. И 13 жертв были удостоены похорон на государственном уровне. Такого рода ритуал знаменовал едва ли не каждые важные похороны в истории Рура, в том числе Альфреда и Фрица.

Фактически это была общенациональная церемония. Через час после рассвета 10 апреля приспустили флаги по всей Германии, а церковные колокола начали бить в каждом маленьком и крупном городе. Рейхстаг собрался в полном составе возносить молитву за убиенных рабочих. В Эссене крупповцы с белыми нарукавными повязками регулировали движение, когда процессия из 300 тысяч участников похорон растянулась на протяжении четырех миль пути от ворот номер 28 до кладбища Эренфрид – выделенного для эссенцев, героически погибших при выполнении своего долга. Там было вырыто тринадцать могил. В большом мраморном фойе главного управления тринадцать гробов стояли в ряд, обернутые в ткани красного, белого и черного цветов национального флага, а по бокам стояли католический епископ и протестантский пастор. В галерее наверху хор концерна из 500 человек был разделен на две группы. Половина исполняла отходную, а другая половина – мессу. Это было незабываемое действо. Горели лишь свечи на канделябре, и, когда весь хор одновременно запел «Аминь», Крупп вступил в это тускло освещенное пространство, чтобы прочитать свой панегирик. Он был не способен произнести впечатляющую речь, но достаточно было магии его имени и порожденной им драмы; когда он прошел через зал и обнял вдов и детей, они разрыдались.

На улице организовалась процессия; во главе ее – четыреста собранных вместе германских флагов; Густав в одиночестве со склоненной головой; родные и близкие; и сорок делегаций, состоящих из мужчин с черными венками на груди. Впереди шли шахтеры в своей рабочей одежде, их шахтерские лампы были наведены на Круппа, как прожекторы. Шахтеры присутствовали потому, что один из погибших был шахтером, – никто не спрашивал, почему он не был в забое в утро расстрела, – но большинство других участников похорон даже не имели отношения к Рурской области. Баварцы, силезцы, саксонцы, восточные пруссы – они представляли разные земли, социальные и экономические классы и весь политический спектр Германии; а когда у могил епископ широко развел руки и прокричал одно только слово «Убийство!», затаенная глубокая страсть рухнувшего рейха выразилась в длительном, тяжелом молчании. Тишину прервал звук приближающегося аэроплана. Хотя французских пехотинцев и не было, но единственный самолет все-таки наблюдал с высоты за кортежем. Он выбрал такой момент, чтобы разорвать кладбищенскую тишину. Биплан пророкотал над головами, чуть не задевая деревья. «Штык» старался как мог, чтобы рана не заживала.

* * *

И посыпал ее солью. Триумф помпезности Круппа, похоже, выбивал «Микум» из колеи. Все время приходили те, кто чувствовал раскаяние; молодой французский лейтенант по имени Этьен Бах вышел из церкви в Эссене после причащения, прерывающимся голосом принес извинение своим немецким собратьям по вере и затем публично скинул с себя военную форму. Начальники Баха пошли другим путем. Они были полны решимости унизить Круппа. Дважды в течение последующих двух недель его допрашивали французские офицеры, а когда он в конце месяца с двумя директорами уехал в Берлин, чтобы присутствовать на заседании Прусского малого совета, были выданы ордера на арест всех троих по обвинению их в «подстрекательстве к мятежу» в Пасхальную субботу. Выбранное французами время заставляет думать, что они просто побряцали оружием в надежде на то, что Крупп будет находиться вне Рура. Ведь если он отсутствует, то может быть представлен как беглец и трус. Действительно, определенные вопросы, которые ему задавали после возвращения 1 мая, свидетельствуют о том, что его выбрали козлом отпущения. На третий день разбирательства офицер раздраженно спросил, почему он вернулся, если его коллеги остались в столице. «Мое отсутствие могло быть истолковано как возложение вины на моих директоров или как свидетельство нечистой совести у меня самого». Почему тогда, спросили его, он не настаивает на том, чтобы двое его спутников присоединились к нему? Согласно расшифровке стенограммы, он ответил: «Я сам вполне готов сесть в тюрьму, даже зная, что невиновен. Но я не могу требовать этого от других!»

Вполне возможно, что он даже просил их не делать этого. Окажись Крупп в одиночестве на скамье подсудимых, люди скорее его поймут. Похороны 10 апреля дали ему почувствовать тяжесть их мук, и с открытия судебных слушаний в Вердене, прямо напротив виллы «Хюгель» через реку Рур, он намеренно держался этой линии. Отличное представление! У этого малорослого, затянутого в корсет строгого начальника было много пробелов в знаниях, ему были скучны великие стратеги того времени, но он был искусным тактиком. Следует добавить, что его противники вели себя в высшей степени неумно. Они откровенно изображали разбирательство, как военный трибунал, и заголовки германских газет кричали: «КРУПП ПРЕДСТАЛ ПЕРЕД ФРАНЦУЗСКИМ ВОЕННЫМ ТРИБУНАЛОМ!» Естественно, что все немцы были на его стороне. Процесс соответствовал этой промашке. Были искажены все факты расправы. Действительно, офицер, делавший последнее заявление в суде, капитан Дювер, даже не знал, сколько французских солдат было в гараже. Несмотря на то что представителей германской прессы не допустили в зал заседаний, «Фигаро» привела слова Дювера: «Представьте себе директоров, великих руководителей громадных заводов Круппа, которые спокойно оставались в своих конторах, когда подстрекаемая ими толпа угрожала расправой над десятью бедными французскими солдатами! Представьте, как они улыбались, взирая на этот спектакль из окон своих контор, – той самой улыбкой, которая была у генералов, когда германские войска жгли французские деревни и расправлялись с их обитателями!»

Суд приговорил неулыбчивого Круппа к штрафу в 100 миллионов марок и пятнадцати годам тюрьмы. «С подобного рода приговором, – обличала «Берлинер тагеблат», – мы можем поставить в параллель только дело Дрейфуса. Свидетели судебных прений во вторник, должно быть, уходили с ощущением, что цель процесса – не достижение справедливости, а откровенное уничтожение врага, стоящего на пути французских амбиций». 9 мая Крупп был переведен в хорошо охраняемую дюссельдорфскую тюрьму, а немецкие саботажники отметили этот день взрывами во французских казармах в Дортмунде. Французы в ответ арестовали шефа германской полиции. Однако пребывание Густава в тюрьме было не таким тяжким, как полагали в обществе. Тюрьмой заведовали немцы, и его камера была в два раза больше, чем любая другая в его блоке. Дюссельдорфский журналист Бернгардт Менне, которого взяли за высказывания в духе франко-фобии, отмечал, что тюремное начальство давало именитому заключенному из Эссена полную свободу на тюремном дворе. Дверь камеры Круппа никогда не запиралась, и каждый день комиссия из германского Красного Креста навещала его с подарками, что вызывало недовольство других заключенных, не получавших ничего. К нему даже приходили посетители, несмотря на то что французы категорически запрещали это. Тило фон Вильмовски связался по телефону с британским другом в Кельне и приобрел поддельные английские паспорта для себя и Берты. Когда его жена вошла в камеру, Густав поднялся, сияя, и сказал: «Не правда ли, теперь уж я могу с полным правом называться крупповцем?»

Он и в самом деле имел на это право. Сам Альфред Великий не мог бы выкрутиться лучше. Да и время было самое подходящее, чтобы Густаву отправиться за решетку. Страну охватила стремительно нарастающая инфляция. В июне стоимость марки упала до 100 тысяч за доллар, в июле – до 200 тысяч, а в августе – до 5 миллионов. 23 октября, в день окончательного краха, за один бумажный доллар в банке платили 40 миллиардов марок, а на черном рынке – и все 60 миллиардов. Тило, руководивший фирмой в то время, как его свояк лежал на нарах, жуя конфеты из гуманитарного пайка Красного Креста, платил рабочим зарплату через день. Чтобы купить булку, требовалась полная тачка бумажных денег. 10 июня барон с разрешения правительства начал выпуск «крупповских марок» – купюр достоинством от 100 до 200 миллионов марок. Вид у этих денег был более внушительный, чем у правительственных, и в крупповских лавках их покупательная способность была выше. Они выпускались еще 10 июля, 14 августа, 5 сентября и 31 декабря. К этому времени они остались в Руре единственными денежными знаками, хоть что-то еще стоившими, – это было удобно для тех крупповских рабочих, которые жили ото дня ко дню, но губительно для тех, чья будущая обеспеченность была связана с пенсионными планами фирмы, ныне лопнувшими. Самый тяжелый удар был нанесен горстке лояльных рабочих, ставших акционерами фирмы. За год до этого Густав в поисках наличности предложил своим служащим 100 тысяч акций из пакета Берты. Около тридцати человек отдали за эти акции свои сбережения. Когда марка полетела вниз, Густав выкупил проданные акции, платя деньгами, утратившими всякую покупательную способность. Иллюзии в отношении хозяина были бы утрачены довольно быстро, если бы он оставался в офисе, но в качестве национального героя он был неуязвим.

Останься он на свободе, и его репутация, без сомнения, была бы подмочена другим путем, поскольку он был представителем властных структур, для которых этот год оказался просто ужасным. Крупп третью неделю сидел в тюрьме, когда по всему Руру прокатились вспышки форменных партизанских сражений. В конце мая, а потом 20 августа три четверти из миллиона рабочих сталелитейной и угольной отраслей, в том числе и крупповцы, устраивали забастовки. Они бастовали стихийно; забастовки ничего не дали. В Эссене и Дюссельдорфе террористы подкарауливали французов. Инциденты стали столь частыми, что о них перестали сообщать в зарубежной прессе. В то лето не прекращались выстрелы из засады и взрывы гранат. События безнадежно вышли из-под контроля, и правительство в Париже неохотно, но признавало это. 22 октября его марионетки провозгласили Рур-Рейнландскую республику в Ахене и Дюрене. Но она оказалась слишком слабой, чтобы плебисцитом доказать свое право на существование, и последовала неприятная процедура сдачи оружия. Франция потеряла лицо, но то же самое произошло и с лидерами Веймарской республики. Правительство канцлера Вильгельма Куно пало; его преемник Густав Штреземан отказался от пассивного сопротивления, и Германия согласилась обсуждать возобновление выплаты репараций. Это было непопулярное решение. В ноябре Людендорф, который изнывал от безделья в Мюнхене, присоединился к новой Национал-социалистической немецкой рабочей партии (НСДАП), когда она попыталась в Мюнхене устроить путч. Хотя эта попытка провалилась, благодаря ей имя Адольфа Гитлера впервые получило известность за пределами Баварии, а название его партии стало так часто фигурировать в газетных заголовках, что быстро сократилось в «наци». Как аутсайдер, клеймящий засевшую в стране плутократию, он приобрел множество сторонников, в то время как каждому, кто пытался отстаивать существующий порядок, приходилось защищаться от нападок. В Эссене фотокорреспондент заснял Берту и Гинденбурга, когда они разговаривали на углу улицы. Фельдмаршал был в форме; Берта (которая заметно подурнела) была одета в длинное мешковатое пальто и короткие гетры. За рубежом фото появилось под заголовком «Сердца немцев в Руре бьются в унисон», что, вероятно, соответствовало действительности, хотя, конечно, не заметно, чтобы они бились счастливо. Лица собеседников выглядят напряженно и озабоченно. Если присмотреться более внимательно, то создается впечатление, что они с большим удовольствием разделили бы тюремную камеру с Густавом. Ему оставалось отсиживать там считанные дни. Рур был слишком важен, чтобы оставаться надолго мертвым грузом; влияние оккупации сказывалось не только на Германии. Когда франк упал на 25 процентов, Париж оказался под давлением требований скорее уходить, и по окончании семи месяцев заключения Круппу даровали «амнистию в связи с Рождеством». «Микум» потребовал от него подписать документ, что он был обвинен заслуженно, но это никого не могло сбить с толку. В Эссене его приветствовал весь город, а когда он вошел в зал заседаний прусского Государственного совета в Берлине, его коллеги – члены совета поднялись, отдавая дань уважения. С этого времени всякий, кто перечил Густаву, навлекал на себя неприятности. Конрад Аденауэр был энергичным и весьма популярным бургомистром Кельна, но, когда он отклонил предложенный Круппом проект арочного моста через Рейн, поскольку считал подвесной мост более практичным, его облик вдруг потерял привлекательность. Анонимным корреспондентам казалось, что он предал Германию. Долг Круппа терпящим фиаско французам был очень велик.

В эту зиму началось послевоенное возрождение фирмы, хотя тогда никто из непосвященных об этом даже не догадывался. Положение в Эссене было из рук вон скверным. Отступающая французская армия захватила с собой 21 новый паровоз и 123 товарные платформы и оставила после себя полнейшую дезорганизацию. Когда Густав впервые после выхода из тюрьмы приехал в свое главное управление, он увидел, как из крупповских лавок выходят воры, прижимая к груди свою добычу. Ходить по улицам было небезопасно и в дневное время. Вооруженные люди разгуливали в центре города: грабители проникали даже в здание управления. Зал заседаний был окружен охраной, и в нем, уныло поникнув в креслах, сидели члены совета директоров. Они снова рекомендовали, чтобы Берта продала свои акции, и снова Густав и слышать об этом не захотел. Крупповские резервы включают большие пакеты акций иностранных предприятий. В случае необходимости будет на что опереться, напомнил он совету. Амортизатор на месте, если они в нем нуждаются. А пока он намерен навести порядок в хаосе, возникшем из-за инфляции. При настоящем положении не было никакой возможности узнать, насколько фирма платежеспособна, а потому Густав поручил Хоксу перевести весь бухгалтерский учет на золотой стандарт. Он также не забывал и о сельскохозяйственном проекте в русской степи. Если проект действительно нереален, то лучше от него отказаться, и он хотел, чтобы его свояк поехал туда и все осмотрел. Тило поехал. Он обнаружил многие акры земли, заросшие подсолнухом, льном и дикими тюльпанами, но никакой пшеницы. Молодой немецкий управляющий был увлечен трудами Гете и Канта. Сеять хлеб бессмысленно, подсказал ему «господин репейник» – шквальные весенние ветры сдуют зерно, да и вспаханный верхний слой почвы будет также снесен ветром. «Обречено на провал», – телеграфировал Тило Густаву и разрешил использовать это огромное пространство целины по усмотрению тридцатилетнего советского партийного работника Анастаса Ивановича Микояна.

Из своего главного управления Крупп начал запускать ряд новых проектов. Чтобы компенсировать Советской России неудачу с проектом в степях, он организовал учебу русской молодежи в своей школе профессиональной подготовки. Его коммивояжеры были аккредитованы в Москве и Пекине, распространяя брошюры, рекламирующие сельхозоборудование. Их миссии сулили прибыли с самого начала. Его лаборатории создали новую сталь, тверже всего, что было известно в истории металлургии. Они истолкли в порошок кобальт и карбид вольфрама, прессовали его при температуре 1600 градусов и хонинговали алмазами. Сталь эта, названная «видиа» (от wie Diamant – как алмаз), впервые демонстрировалась на Лейпцигской промышленной ярмарке в 1926 году. К 1928 году фирма набрала еще 30 тысяч рабочих, а в мае Густав открыл новый доменный цех в Борбеке, пригороде Эссена. На следующий год инженеры американской компании «Крайслер» пришли к выводу, что крупповская сталь «эндуро КА-2» – лучшая нержавеющая сталь в мире, и рекомендовали ее для покрытия шпиля крайслеровского небоскреба в Манхэттене, где она сверкает и по сей день. Другие крупповские инженеры разработали новый метод превращения низкокачественной железной руды в высококачественную сталь. Они назвали этот метод «ренновским процессом» и ввели его на Грузонском заводе. Это компенсировало фирме послевоенную утрату рудников в Лотарингии, в Испании и Латвии. В Скандинавии и на Ньюфаундленде были приобретены концессии на рудные разработки. Они обошлись дешево, ибо никакой другой сталепромышленник не мог использовать эти руды, а Круппу они помогли вернуть довоенное первенство.

Составители Версальского договора ничего подобного не предвидели. Французский промышленник Шнайдер считал, что возвращение Лотарингии обеспечит главенство Франции. Но после оккупации Рура 1923 года Париж утратил воинственность и только пожимал плечами в ответ на предупреждения, что наковальня Германии начинает все более грозно походить на кузницу оружия, которое уже дважды за последние полвека опустошало Францию. С другой стороны, Веймарская республика поддерживала Густава и других «баронов фабричных труб» в их сложной стратегии, которая опиралась на правительственные субсидии, на более передовую крупповскую технологию и на прямое нарушение принятых норм торговли. Обратившись к новым видам руд, немцы создали производство дорогих сталей, которое монополизировало добычу угля во всем Рурском бассейне. Лишившись этого угля, французские заводы начали отставать. В надежде восстановить равновесие они предложили организовать картель. Учрежденный в 1926 году в Люксембурге Международный стальной концерн на бумаге выглядел безупречно. На практике же он закрепил французское отставание. Каждая из стран-членов (Франция, Англия, Бельгия, Люксембург, Австрия, Чехословакия и Германия) соглашалась положить конец «губительной конкуренции», строго придерживаясь ежегодной квоты. Немцы, подписав договор, бдительно следили, чтобы остальные партнеры безукоризненно соблюдали все условия, но сами стали их нарушать. Это было прямое мошенничество. Соглашение предусматривало штраф за такие нарушения. Сначала «бароны фабричных труб» платили без возражений. Затем начали грозить, что выйдут из картеля, если им не снизят штрафы и не повысят квоты. К этому времени других участников уже поразил тот своеобразный паралич, который в 30-х годах был типичен для всех жертв тевтонской наглости. Они беспомощно стояли и только наблюдали сложа руки, как грохочущий Рур превышает свою квоту на 4 миллиона тонн стали в год. Тех, кто вслух недоуменно спрашивал, для чего, собственно, так много стали, упрекали в разжигании военных настроений.

* * *

Большинство крупповцев никогда не слышали о картеле и, наверное, были не в состоянии понять, что это такое. Однако им было понятно значение расправы в Пасхальную субботу; с умопомрачительным отсутствием логики, приводя в отчаяние соседей Германии, они посещали ежегодные церковные службы поминовения 13 жертв, забыв даже гораздо более кровавую Пасху за три года до этого. Они понимали и причину тюремного заключения Густава. Они знали, что возобновились выплаты пенсий. Имя Круппа сохраняло свою магию; если что-то было не так, значит, виноват кто-то другой. Густав стоял на ногах, но часто спотыкался. При всех своих блестящих успехах местного характера фирма не имела прежней движущей силы. В 1928-м, а потом и в 1929 году платежные ведомости пришлось урезать. Работники обвиняли Берлин и никогда главное управление. Они обожали Берту и ее детей и вешали портреты семьи на стенах своих гостиных. 24 марта 1931 года умерла Маргарет Крупп, и весь Эссен вышел на похороны; в каждом доме вывешивались широкие полосы из крепа. Единственным посторонним человеком, который смог присутствовать на ритуалах, был Карл Сабель, предприимчивый молодой рурский журналист. Он взял напрокат шелковую шляпу, сюртук и самый большой лимузин в Дюссельдорфе. Выйдя из него у просторной галереи замка, он холодно посмотрел на крупповского лакея. Тот низко поклонился, и Сабель прошел. То, что он увидел, сначала производило впечатление воспроизведенного тевтонского мифа. В зале, стены которого украшали романтические фрески брата Марго Феликса и вдоль которых стояли 200 приглашенных гостей, тело вдовы Фрица Круппа лежало на возвышении, напоминая мертвую королеву. Церемония открылась чтением длинного панегирика бургомистра. Он закончил, и служанки, одетые в безукоризненную форму, одна за другой подходили к гробу, и каждая положила цветок на грудь Марго (Густав, специалист по регламенту, дал каждой из них по четыре минуты тридцать пять секунд; собираясь уезжать, Сабель обратил внимание, что они сразу же приступили к своей повседневной работе по дому). Снаружи 300 тысяч человек выстроились вдоль дороги на кладбище Кетвиг-Гейт. Большинство из них были слишком молоды и не застали золотые годы Фрица, и уж совсем немногие могли вспомнить ту ночь, когда несли с холма Альфреда Великого. Тем не менее Марго была для них мостом к чарующему прошлому, когда делали и выгодно продавали пушки, которые никогда не пускали в ход в припадке ярости; а если они и стреляли, то холостыми зарядами.

С ней связывалось представление и о другой вещи, всем очень дорогой, – о крупповской «отеческой заботе». Этот патернализм все еще во многом был жив. Средний работник славил семью за все блага, которыми он пользовался, был благодарен за ее многочисленные мелкие дары и никогда не проявлял любопытства к тому, что происходит в главном управлении. А там происходило много такого, что заставило бы содрогнуться каждого главу государства. Густав поднял большую шумиху вокруг стали «видиа» и «эндуро» и своих превосходных паровозов. Однако значительную часть времени он посвящал другим делам, и именно они дают ответ на загадку, каким образом ему удалось удержаться на ногах, несмотря на жесткие условия Версальского договора. Лишившись главного источника своих доходов, Густав взялся за финансовые операции. Одно время он занимался только голландским гульденом; используя в качестве обеспечения часть капитала, припрятанного в голландских банках, он получил из Нидерландов сумму, эквивалентную 100 миллионам марок. Затем, в 1925 году, в жилы его предприятий была влита большая доза свежей крови из США. Это был заем в 10 миллионов долларов. Крупп не выразил по этому поводу особого восторга. Скорее наоборот. По немецким законам на заводах Круппа должны были быть расклеены объявления, что они считаются заложенными, пока заем не будет выплачен. Густав созвал собрание всех своих служащих и заявил им: «Надеюсь, каждый из вас приложит все усилия, чтобы эти проклятые бумажонки были сорваны как можно скорее!»

Объявления были сняты уже через два года, хотя усилия мелких крупповских служащих были тут ни при чем. Зимой 1926/27 года Густав добился двух важных побед. Во-первых, был улажен его спор с Виккерсом. В июле 1921 года он предъявил в Шеффилде иск, требуя 260 тысяч фунтов стерлингов за использование крупповских патентов во время войны. При сложившихся обстоятельствах это представлялось ему вполне разумным. В переводе на язык войны это означало, что англичане выпустили по немцам 4160 тысяч снарядов, из которых каждый второй убил одного немецкого солдата. Виккерс платить не пожелал. Тогда Крупп передал дело в смешанный англогерманский арбитражный суд. Вполне понятно, что архивы Круппа не содержат почти никаких упоминаний об этом деликатном деле, но в документах Виккерса мы находим следующее: «После нескольких переносов окончательное слушание дела было отложено без указания срока». Наконец, в августе 1926 года был достигнут компромисс, и Виккерс выплатил Круппу 40 тысяч фунтов стерлингов, после чего в октябре того же года арбитражный суд прекратил дело. Ну уж и компромисс! Шеффилд утверждал, что англичане выпустили по немцам только 640 тысяч снарядов. Другими словами, столь небольшой расход снарядов означал четырех убитых на каждый выстрел. Абсурд, но проигравшим выбирать не приходится, а в 20-х годах 40 тысяч английских фунтов стерлингов весьма устраивали главное управление фирмы.

Гораздо приятнее был заем в 60 миллионов золотых марок, предоставленный немецкими банками, который позволил Хоксу расплатиться с «проклятыми янки». И наконец, самая лучшая новость – предоставление Берлином фирме безвозмездно 7 миллионов марок в возмещение убытков, причиненных Круппу французами, – впрочем, тут мы вторгаемся в несколько иную область. Определить точно, сколько именно денег передал Берлин Эссену за пятнадцать лет, прошедших между падением Второго рейха и возникновением «третьей империи», вообще невозможно, так как и дающие, и получатель вели параллельно несколько серий бухгалтерских книг. Например, согласно свободному балансу Хокса за 1924/25 финансовый год фирма «Крупп» понесла убытки в 59 миллионов марок. Дефицит за год варьировался от почти миллиона марок в Рейнхаузене до 17 миллионов в Киле. Однако эти цифры отнюдь не отражают истинного положения, так как в них не включены прибыли от некоторых незаконных операций за границей и непрерывный приток средств из фондов правительства, которое пополняло их за счет налогоплательщиков. Эти субсидии Круппу, по общей оценке, составляют сумму, во всяком случае превышающую 300 миллионов, и, возможно, намного. Только огромные суммы могли в течение такого срока поддерживать существование его бездействующих военных заводов.

Однако сохранившиеся документы содержат одни лишь отрывочные сведения. Например, два высказывания бывших рейхсканцлеров: запись в дневнике Штреземана от 6 июня 1925 года: «…мы должны изыскать 50 миллионов марок для Круппа» и письмо Карла Иосифа Вирта Густаву от 9 августа 1940 года вслед за тем, как Крупп стал первым немцем, удостоившимся креста «За боевые заслуги» первой степени.

В своем поздравительном послании Вирт обрушивается на тех, кто верит, что создание Веймарской республики было выдающимся экспериментом, который саботировали нацисты. Кроме того, он противостоит той точке зрения, по которой демократия и агрессивный милитаризм не могут сосуществовать друг с другом. Они слаженно работали вместе чуть менее двух лет после перемирия, когда дантист из Штернберга моделировал первую нацистскую свастику, а Адольф Гитлер, пока еще мало понятный демагог, тайно формировал отряды коричневорубашечников для уличных боев. Вирт был не только лидером германского правительства этого периода, 11 мая 1921 года он подписал официальное признание Веймарской республикой Версальского договора, обещая, что его страна обязуется соблюдать его положения: «Правительство Германии преисполнено решимости… осуществить безотлагательно и без всяких условий меры, касающиеся разоружения армии, военного флота и военно-воздушных сил, как об этом подробно изложено в меморандуме союзных держав от 21 января 1921 года».

Его слово заслуживало не большего доверия, чем слова Гитлера. И хотя этот договор связывал его и как канцлера и как человека слова, он (Вирт) грубо нарушил и дух, и букву своего обязательства в тот самый момент, как подписал его. Предусматривалось, что «производство оружия, боеприпасов или других материалов военного назначения будет осуществляться только на заводах и фабриках, о местоположении которых будет оповещено и их функционирование одобрено правительствами главных союзных и объединившихся держав и количество которых они будут вправе ограничивать». Договор также запрещал «импорт в Германию оружия, боеприпасов и материалов военного назначения любого рода» и направление «в любую другую страну какого бы то ни было представительства армии, флота или военно-воздушных сил». Позднее Вирт писал Густаву, что вспоминал с большим удовлетворением 1920–1923 годы, когда ему совместно с крупповским директором доктором Видфельдтом «удалось заложить новый фундамент для технического развития немецкого оружия при помощи Вашей великой и самой выдающейся фирмы. Г-н рейхспрезидент фон Гинденбург был об этом осведомлен. Он также отнесся к этому весьма положительно, хотя широкая публика по-прежнему пребывает в неведении. Я также пишу эти строки с тем, чтобы пополнить ими свой архив, где храню письмо доктора Видфельдта от 1921 года, подтверждающее, что Вашей глубокоуважаемой фирме по моей инициативе как рейхсканцлера и министра финансов гарантирована поддержка правительства, намеренного в течение десяти лет ассигновать значительные суммы из бюджета рейха для сохранения технического превосходства немецкого оружия».

Вирт предупреждал, что эти записи носят сугубо «частный и конфиденциальный характер», поскольку правительство Третьего рейха дало указание «ничего не публиковать о проведенных ранее приготовлениях для возрождения национальной свободы. «Тем не менее, – добавляет он, – события тех дней живы в наших сердцах». В сердце Густава они, несомненно, были живы. И он не видел никаких оснований умалчивать об этом. В то лето, когда Крупп получил письмо Вирта, он уже убедился, что изменнические выступления ноябрьских преступников отомщены, и твердо знал, что в конце его жизни Европа подчинится германскому «новому порядку». Вот почему Густав самодовольно хранил изложение фактов о тайном перевооружении Германии, которое он проводил после перемирия 1918 года. Его бумаги, захваченные американскими войсками в апреле 1945 года, свидетельствуют о выдающемся таланте ведения международных интриг. Хотя он не указал сумм веймарских субсидий (сведения об этом были в департаменте Хокса, который к тому времени уже умер), но обо всем остальном он писал очень откровенно, не опуская и таких подробностей, какие в 20-х годах вызвали бы большую тревогу у правительств различных стран. Вместе с некоторыми военными документами, также попавшими в руки американцев, эти бумаги Круппа показывают, до какой степени он предвосхитил политику Гитлера. В Версале страны – участницы договора считали, что они лишили Германию инструментов агрессии. А пока они предавались пустым иллюзиям, Густав «ковал новый немецкий меч».









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх