• Города в эпоху Позднего Средневековья
  • Возрождение: интеллектуальная жизнь
  • Музыка в Средние века и в эпоху Возрождения
  • Заключение
  • Глава 6

    Средневековая городская культура: Центральная Европа, Италия и Ренессанс, 1300–1500 годы

    Города в эпоху Позднего Средневековья

    В эпоху Позднего Средневековья европейское общество все еще оставалось по преимуществу аграрным. В городах жило только 10 или, самое большее, 15 % населения, и в подавляющем большинстве города были невелики. В этом отношении Латинская Европа мало чем отличалась от исламского, индийского или китайского обществ того же периода или предшествующей Античности. Города в Европе, как и в иных мировых цивилизациях, играли гораздо более существенную роль, чем можно было бы предположить исходя из численности их населения.

    Принципиальное значение городов объясняется вполне понятными причинами. Как мы знаем, города основывались или естественным образом возникали как военные укрепления и убежища, окруженные стенами, а также как центры торговли, ремесла и потребления. Строительство стен и башен, домов и ратуш, приходских церквей и кафедральных соборов давало работу десяткам и сотням плотников, каменщиков и резчиков. Городские школы и университеты как центры образования и интеллектуальной жизни стали играть более важную роль, чем монастыри. Городские советы и суды открывали карьерные возможности для людей, получивших светское образование.

    Таким образом, города стали притягательным и перспективным местом для честолюбивых и способных людей, а также для тех, кто не мог более жить в сельской местности. Традиционная тема средневековой литературы – повествование о молодых людях, отправляющихся на поиски богатства и счастья; но в реальной жизни драгоценные клады, волшебные кольца и принцессы, которых нужно было вырвать из рук злых сил, встречались до обидного редко. Следовательно, молодым людям без связей оставалось лишь довольствоваться такими прозаическими занятиями, как солдатская служба, освоение новых земель в суровом восточном пограничье христианского мира или переселение в город. Значительная часть новых горожан была довольно состоятельной; люди продавали свои сельские владения в надежде, что город поможет им увеличить благосостояние. Одним из таких людей был, например, Ганс Фуггер, ткач и мелкий купец, который в 1367 г. приехал в Аугсбург и основал там богатейшую династию купцов, шахтовладельцев и банкиров. В начале XVI в. финансовая поддержка Фуггеров решающим образом влияла на выборы императора;[115] впоследствии они удостоились титулов имперских графов и князей. Однако большинство новых жителей городов были бедняками из тех районов, где рост населения превышал количество доступных земель. Сталкиваясь с нищетой, неустроенностью и даже перспективой медленной гибели от голода, люди шли в город в надежде найти себе дело. Но в любом случае, будь то зажиточные селяне или нищие, в первую очередь в город уходили молодые, энергичные и честолюбивые.

    Лишь немногие из них смогли найти в городской жизни свое место, по крайней мере в первом поколении. Например, в Ковентри в начале XVI в. только половина населения была способна заплатить 4 пенса подушного налога. В континентальной Европе условия были сходными, особенно в таких старинных «текстильных» городах, как Ипр во Фландрии, благосостояние которого подорвали эпидемии чумы. В более крупных центрах – в Париже и Лондоне – уже возникли районы трущоб, столь же темные, сырые, зловонные и нездоровые, как их печально известные «наследники» времен Промышленной революции начала XIX в. Ассенизация там была примитивной, водоснабжение через фонтаны – часто недостаточным, а уборка мусора и очистка улиц появились только в XVI в., и то лишь в некоторых итальянских и нидерландских городах.

    В XVI в. житель Лондона описывал беднейшие кварталы города как «темные притоны прелюбодеев, воров, убийц и всевозможных злодеев». Не удивительно, что городская обстановка легко могла «взорваться». В частности, в итальянских и других средиземноморских городах многие имели домашних рабов – славян, черкесов, берберов и черных африканцев. Эти рабы в силу понятного отсутствия какого бы то ни было гражданского самосознания представляли собой дополнительный фактор недовольства и были потенциальными участниками любых грабежей и разбоев. Во времена лишений и безработицы мятежи были обычным явлением, а политические спекулянты или религиозные проповедники легко могли повернуть эти волнения в политическое или религиозное русло, что делало их вдвойне опасными для городских властей.

    Аналогичная ситуация была характерна и для больших городов других обществ – Константинополя, Кордовы и Каира, Багдада и Самарканда, Дели и Пекина. Европейский город в сравнении с ними имел одну существенную особенность: его граждане были наделены особым сводом законов и правами, отличавшимися от норм феодальных отношений, прежде всего тех, которые регламентировали вассально-ленные и поземельно-сеньориальные связи. Правовой статус позволял горожанам успешно вести экономическую деятельность даже за пределами городских стен – в аграрном феодальном мире. Проходя через ворота средневекового города, человек в буквальном смысле переходил из одного мира в другой – явление, которого не знали ни античный город, ни индустриальный Нового времени. Чтобы сохранить свое положение, граждане средневекового города должны были сражаться за автономию и независимость, за право принимать и исполнять собственные законы. Высокие городские стены с мощными башнями, шпили церквей и соборов, величественные ратуши на рыночных площадях воплощали одновременно и жизненные силы, и оборонительные достоинства городской общины, зримо символизируя ее автономию и самостоятельность. Гамбург и Бремен довели эту символику до предельной выразительности, воздвигнув перед своими ратушами статуи легендарного Роланда. Флоренция установила целую серию символов свободы перед входом в Палаццо Веккьо, в числе которых были знаменитые работы Донателло: «Марцокко» – геральдический флорентийский лев и «Юдифь» – библейская тираноубийца.

    Политика городов-государств

    В 1300 г. широкий пояс фактически независимых городов-государств начинался в Центральной Италии, к северу от Рима, и простирался через Германию до побережья Северного и Балтийского морей. Свою независимость они обрели не без усилий. В XII в. борьба итальянских городов с могущественным Фридрихом Барбароссой закончилась безрезультатно, но в XIII в. они одержали верх над внуком Барбароссы, Фридрихом II, и тем способствовали победе папства. В Германии свободные города боролись не столько с императором, сколько с местными князьями, прежде всего с епископами. И все же именно победа князей над императором позволила городам обрести фактическую независимость. В Италии центральное управление было ликвидировано; в Германии королевская власть была слишком слаба, чтобы претендовать на сколько-нибудь эффективный контроль над крупнейшими городами. Таким образом, независимость итальянских и немецких городов во многом стала следствием исчезновения или ослабления центральной власти. Но как только что-либо изменялось в этой расстановке сил, итальянские и немецкие города-государства тут же оказывались в опасности.

    Италия: экспансия городов

    Города Италии сталкивались с опасностями иного рода. В начале XIII в. в стране насчитывалось 200 или 300 независимых городских коммун, но очень скоро крупные коммуны начали поглощать мелкие. Сам по себе этот процесс был неизбежен: города стремились контролировать окружающую местность, чтобы обеспечить регулярные поставки продуктов для граждан и дешевую рабочую силу для производства. Кроме того, подчиненные города и территории служили дополнительными источниками налогов, солдат и, следовательно, политической силы. Даже если городской совет был настроен вполне миролюбиво, он все равно стремился не допустить, чтобы более сильные или агрессивные соседи еще более окрепли за счет присоединения новых территорий. Существовал только один реальный способ предотвратить нежелательные захваты – сделать это самим. Именно так вели себя князья феодальной Франции уже в XI–XII вв., и механизм самоусиления подчинялся тому же принципу: каждая политическая единица расширяла свою власть, чтобы не допустить чрезмерного усиления соперников.

    В обоих случаях это приводило к нескончаемым войнам за приобретение территорий или, в лучшем случае, к созданию союзов и вассальных объединений перед угрозой агрессии. К концу XIV в. число независимых городских коммун резко сократилось. На первый план вышли самые крупные, самые богатые и стратегически наиболее выгодно расположенные города. Генуя контролировала большую часть Лигурийского побережья; Флоренция – значительную часть Тосканы; правители Милана создали обширное государство в Ломбардии и пытались удовлетворить свой неуемный аппетит в Центральной Италии; Венеция, которая уже обладала обширными заморскими владениями в виде прибрежных форпостов в Адриатике и Леванте, противодействовала (естественно, не без собственных расчетов) миланской агрессии, присоединяя земли в нижнем течении По. Между тем маркизам (позже герцогам) Мантуанским, герцогам Феррарским и другим крупным феодалам, благодаря военному мастерству, фактической неприступности некоторых городов-крепостей (Мантуя) и умелой дипломатии, все же удалось сохранить свои сравнительно небольшие государства.

    К середине XV в. баланс сил между итальянскими государствами достиг состояния равновесия, и члены «большой пятерки» – короли Неаполя, папа, герцог Мантуанский и республики Венеция и Флоренция – договорились поддерживать его. Именно в то время в политический обиход вошли само понятие и метафора «баланс сил». Такое положение давало некоторые гарантии безопасности теперь уже сравнительно немногочисленным мелким городам-государствам. Вместе с тем, как это нередко бывало в последующей европейской и в конечном счете – мировой истории, ситуацию равновесия сил можно было понимать и в смысле раздела сфер влияния, в XV в. носившего форму политических союзов, и как молчаливое соглашение подразумевавшее, что в случае дальнейшего усиления одного великого государства все прочие имеют право рассчитывать на соответствующую компенсацию.

    Дипломатия

    Именно в этих обстоятельствах итальянцы выработали теоретические и практические методы современной дипломатии. Посольства были таким же старинным явлением, как и политика силы; но раньше они отправлялись по конкретным случаям – для заключения союза, мирного договора или переговоров о браке правителя. Политические отношения между итальянскими государствами XV в. были настолько сложны, а необходимость точной и своевременной информации в быстро меняющихся условиях столь велика, что эти государства начали посылать к соседям своих постоянных уполномоченных представителей. Точно таким же образом поступали тогда крупнейшие банки и торговые компании: в чужеземных городах они держали своих «факторов», которые собирали информацию и выполняли коммерческие поручения, «руководства».

    Потребовалось немало времени, чтобы новая «перманентная» дипломатия окончательно утвердилась. Она требовала значительных средств, к тому же многие правительства поначалу неохотно соглашались на пребывание иностранцев в такой близости к центру принятия решений, подозревая в них, часто вполне справедливо, лазутчиков и интриганов. И все же, стоило только новой дипломатии появиться, как она доказала свою бесспорную пользу, которой не стоило пренебрегать. Итальянские государства, а с начала XV в. все великие державы Западной Европы, стали учреждать постоянные посольства в крупнейших столицах. С отставанием от пятидесяти до ста лет за ними последовали и государства Восточной Европы. Таким образом, сформировалось существенное условие для распространения политики итальянского типа с ее системой разнообразных альянсов на всю Европу, а в наше время – и на весь мир. Эта система взаимодействия между послами и их правительствами оказалась настолько эффективной, что, если не считать новых технических средств связи, мало в чем изменилась за последние 500 лет, не исключая, разумеется, и исконную практику участия дипломатического корпуса в шпионаже, и его вмешательство во внутренние дела страны пребывания. С исторической точки зрения современная дипломатия была выдающимся достижением в деле рационализации политики, в «продолжении войны другими средствами», используя знаменитый афоризм Клаузевица, немецкого военного теоретика XIX в. Для современного историка она представляет собой поистине замечательное явление: если до XV в. приходилось полагаться в основном на хроники, то дипломатическая корреспонденция дает исследователю поистине неисчерпаемый источник сведений. Они касаются не только международной политики европейских правительств и обстоятельств принятия ими решений, но и внутриэкономической и внутриполитической жизни различных европейских стран так, как ее видели иностранные послы.

    Внутренние конфликты

    В городах власть принадлежала сравнительно небольшим группам состоятельных собственников. Поначалу они были довольно пестрыми по составу: в них входили как представители богатого купечества и феодальной знати, из которых впоследствии сформировался городской патрициат, так и члены привилегированного правящего класса. Эти люди могли заниматься торговлей или банковским делом, но все равно считали себя скорее аристократией, нежели буржуазией. Принципиального различия между земельной собственностью и коммерческим капиталом в те времена не проводили: люди, преуспевшие в торговле, всегда стремились вложить хотя бы часть капитала, а иногда и весь капитал в землю. Земля оставалась более надежным помещением денег, чем суда или товары; она не только повышала социальный статус купца, но и приносила ему регулярный доход. В политическом отношении патриции представляли интересы широких семейных групп, или кланов; поэтому их вражда и родовая месть точно так же определяли городскую политику, как их укрепленные замки и квадратные башни, строившиеся и для престижа, и для защиты, очерчивали силуэт средневекового города.

    Нередко патрициям противостояла «народная партия»[116] – сообщества состоятельных граждан, не принадлежавших к привилегированным родам. Иногда в городских советах прочную позицию занимали ремесленные цехи; но простолюдины крайне редко принимали непосредственное участие в политике, как правило – в ходе народных волнений, наподобие тех, которые случились во Флоренции в 1378 г.

    Борьба враждебных кланов приносила столько бедствий, а изгнание, обычный удел проигравших в этой борьбе, так ужасало городских жителей, что один город за другим стал считать меньшим злом власть сеньора, или автократического правителя. Такими правителями становились обычно главы или военные предводители одного из влиятельных кланов; придя к власти, они стремились укрепить свое положение, получить признание, а в конечном счете – и соответствующие титулы, от императора или папы. К началу XIV в. в большинстве городов-государств республиканский режим сменился автократическим.

    Флоренция: республиканские свободы и Медичи

    Но далеко не все были довольны утратой политической свободы, даже если это была свобода олигархическая. На рубеже XV в. Флорентийская республика почти в одиночку сопротивлялась агрессии Миланских герцогов. Беспрекословная покорность имела свои выгоды, и многие граждане Флоренции склонялись к такому решению. Одновременно группа флорентийских интеллектуалов (некоторые из них занимали важные посты в республике) выступила с апологией гражданских свобод и призвала ученых оставить свои «башни из слоновой кости» ради активного участия в общественной жизни и защиты политических свобод. Их инициатива представляла собой нечто совершенно новое. Они впервые дали научную оценку величия Римской республики (а не только Римской империи), прежде всего с точки зрения переосмысления сочинений и политических взглядов Цицерона. Всего лишь поколением раньше поэт и ученый Петрарка (1304–1374), обнаружив политические письма Цицерона, выражал свое сожаление в типично средневековом духе:

    Куда ты забросил приличный и твоим годам, и занятиям, и достатку свободный досуг? Какое обманчивое сияние славы втянуло тебя, старика, в войну с юношами и… отдало недостойной философа смерти?.. Ах, насколько лучше было бы, тем более философу, состариться в спокойной деревне, «думая о вечной, – как ты сам где-то пишешь, – а не об этой скудной жизни»[117].

    Но теперь прореспубликанская позиция Цицерона удостоилась похвал, равно как и деяния Брута, которого столетием раньше Данте отдал в зубы Сатане. Ученый канцлер Флоренции Колюччо Салютати так писал о республиках:

    Надежда на общественные почести правит всеми людьми, – если у них есть рвение и природные дарования и если они ведут серьезный и достойный образ жизни… Удивительно, какой силой обладает это участие в общественных должностях, которое, если оно предлагается свободным людям, способно пробуждать таланты граждан. Ибо там, где люди чувствуют возможность отличиться на государственном поприще, они собирают все свои силы и достигают верха своих способностей; там же, где у них нет такой надежды, они становятся вялыми и утрачивают свою энергию[118].

    Другой флорентиец XV в. выразил ту же мысль еще более лаконично: «Мне представляется, что самой зрелой и наилучшей всегда является та философия, которая обитает в городах и сторонится одиночества».

    Истинное значение сочинений «гражданских гуманистов», как стали называть деятелей этого круга, до последнего времени оставалось предметом споров. Однако то уважение, с которым относились к ним их флорентийские современники и последующие поколения, свидетельствует, что апология политических свобод, обмирщение сознания – все это нашло понимание среди образованной элиты XV в. и стало одним из важных признаков отхода от «потусторонних» идеалов средневековой церкви.

    Флоренции удалось отразить миланскую угрозу, но лишь затем, чтобы принципы свободного самоуправления оказались скомпрометированы: власть в городе переходила то к одной, то к другой семье. В 1434 г. к власти пришли Медичи – богатейший банкирский и торговый клан города. В течение 60 лет представители этого рода – сначала Козимо Медичи, а затем его внук Лоренцо Великолепный – настолько укрепили свою власть, что она почти ничем не отличалась от власти многочисленных итальянских деспотов. В «Истории Флоренции» Макиавелли описывал политику Медичи нелестными, но правдивыми словами:

    Все описанные события происходили во время изгнания Козимо. По возвращении же его все, кто этому содействовал, и множество граждан, потерпевших обиды, решили обеспечить свою безопасность. Синьория, пришедшая к власти на ноябрь и декабрь [1434], не удовлетворившись тем, что сделала для партии Медичи предшествовавшая ей Синьория, продолжила сроки изгнания многим изгнанникам и еще многих добавочно изгнала… Следует заметить, однако, что и тут без крови не обошлось, ибо Антонио, сын Бернардо Гваданьи, был обезглавлен. Четыре же других гражданина… были схвачены венецианцами, более дорожившими дружбой с Козимо Медичи, чем своей честью, и выданы ему, после чего их гнусно умертвили. Это дело усилило власть партии Козимо и нагнало страху на его врагов. Всех поразило, что такая могущественная республика [Венеция] отдала свою свободу флорентийцам. [Макиавелли считал, что венецианцы сделали это намеренно для усугубления внутреннего кризиса Флоренции.] После того как государство избавилось от своих врагов или подозрительных ему людей, те, кто стал у власти, осыпали благодеяниями множество лиц, которые могли усилить их партию… Всех грандов, за немногими исключениями, возвели в пополанское достоинство. И, наконец, разделили между собой по грошовой цене имущество мятежников. Затем издали новые законы и правила для обеспечения собственной безопасности и заполнили новыми именами избирательную сумку, изъяв оттуда имена врагов и добавив имена сторонников. И решили, что магистраты, имеющие право над жизнью и смертью граждан, должны всегда избираться из числа вожаков их партии… Каждое слово, каждый жест, малейшее общение граждан друг с другом, если они в какой бы то ни было мере вызывали неудовольствие властей, подлежали самой суровой каре[119].

    Но республиканские традиции во Флоренции были столь сильны, что Козимо и Лоренцо приходилось править государством под маской рядовых граждан и сохранять республиканские учреждения почти в прежнем виде, однако обмануть им удалось немногих.

    Вторжение великих держав в Италию и конец Флорентийской республики

    В течение всего XV в. то одно, то другое итальянское государство легкомысленно носилось с идеей изменить сложившийся баланс сил при помощи войск какого-либо из великих европейских государств. Долгое время Италию спасала от подобных интервенций слабость ее соседей, которые были поглощены собственными делами. Но в последнее десятилетие XV в. положение изменилось. Французская монархия одержала победу над Англией и упрочила свои позиции в борьбе с герцогами Бургундии и другими могущественными вассалами. Испанская монархия, возникшая в результате объединения корон Арагона и Кастилии, завоевала Гранаду – последний оплот мавров на полуострове (1492). Швейцарцы на волне военных успехов – серии блестящих побед над герцогом Бургундским (1476–1477) – вынашивали планы относительно Ломбардии. Император Максимилиан I, встретивший ожесточенное сопротивление в Нидерландах и в самой Германии, собрал все свои маломощные силы, чтобы завоевать славу и земли Адриатического побережья.

    При всей своей нелюбви к чужеземным «варварам» разобщенные итальянские государства и политически, и психологически не были способны объединиться для отпора. С того времени внутренняя история итальянских государств оказалась неразрывно связанной с захватнической внешней политикой крупных европейских держав; итальянцы все больше и больше теряли контроль над развитием ситуации на своей территории.

    Это стало ясно уже в 1494 г., когда флорентийцы обнаружили, что армия Карла VIII Французского вторглась в Италию, чтобы подкрепить старинные претензии Анжуйского дома на Неаполитанское королевство. Медичи совершили первую ошибку, вступив в противоборство с Карлом VIII, а вторую – начав пресмыкаться перед ним; в результате «народная партия» и все сторонники республики, объединившись, свергли и изгнали семейство Медичи. С этого момента республике пришлось полагаться на поддержку Франции, а Медичи – на поддержку ее врагов.

    В конце XV в. во Флоренции огромной популярностью пользовались проповеди доминиканского монаха Джироламо Савонаролы. Однако этому «безоружному пророку» (как называл его Макиавелли) не удалось создать ни политической партии, ни армии для институционализации своей власти. Благодаря усилиям папы, нравы которого он обличал, Савонарола был свергнут и сожжен на костре (1498); это событие в цивилизованнейшем городе тогдашней Европы стало предвестником разгула страстей, захлестнувших Европу в следующем столетии.

    Полтора десятилетия Флорентийская республика с трудом лавировала между великими державами; в особенно трудное положение поставила ее разорительная и политически не оправданная война против мятежной Пизы. В 1512 г. Медичи вошли во Флоренцию во главе папских и испанских войск. В 1527 г. они вновь были изгнаны после того, как Климент VII, папа из рода Медичи, оказался пленником Карла V.[120] Едва лишь папа и император примирились, последний республиканский режим пал. Папские и испанские войска, и на этот раз окончательно, восстановили власть Медичи в городе, который раздирали внутренние интриги и классовые конфликты (1530). Через несколько лет Медичи почувствовали себя настолько сильными, что порвали со всеми прежними традициями и приняли титулы суверенных правителей – сначала герцогов Флорентийских, а затем великих герцогов Тосканских.

    Макиавелли и итальянская политическая мысль

    Флоренция, центр культуры Возрождения, была родиной и выдающегося интеллектуального анализа драматических перипетий своей политической истории. В своих письмах, трактатах, политических диалогах и исторических сочинениях лучшие умы Флоренции обсуждали проблемы своего города и причины падения республики. Непревзойденным политическим мыслителем был Никколо Макиавелли (1469–1527), одно время занимавший высокие посты в республиканском правлении и возглавлявший дипломатические миссии Флоренции до первого возвращения Медичи в 1512 г. В своем самом знаменитом трактате «Государь» (1513) Макиавелли разбирает те условия и способы действий, которые позволяют правителю успешно приобретать и удерживать власть в государстве: он должен, по мысли Макиавелли, повиноваться только голосу рассудка, а в случае необходимости – пренебрегать любыми моральными соображениями. Под неизгладимым впечатлением падения Савонаролы он писал:

    …Многие люди измышляли такие государства и владения, которых никто никогда не знал в этом мире. Правила, по которым мы живем, и те, по которым нам следовало бы жить, так сильно отличаются друг от друга, что человек, бросающий уже сделанное ради того, что он должен был бы делать, скорее губит себя этим, чем спасает…

    Поэтому правителю нужно поступать надлежащим образом, когда это возможно, но он должен знать, как пойти на зло, если это необходимо[121].

    Не удивительно, что и современники Макиавелли, и последующие поколения находили его совет шокирующим. Разумеется, вероломство, обман и жестокость в политике были вещами обычными, однако они традиционно считались отступлением от христианских добродетелей, к которым подобало стремиться всем людям, включая королей и принцев. Макиавелли не просто вывел на общее обозрение скрытые принципы повседневной политики, но и поставил их выше христианских заповедей: ведь он писал о том, как следует вести успешную политику. Подобная форма была непростительна, но игнорировать содержание общество не могло. В поздних сочинениях Макиавелли стал высказывать некоторые сомнения в успешности политики настоящего «макиавеллиевского» правителя: ведь, в конце концов, сам он был республиканцем и почитателем Римской республики.

    Примерно с середины XVI в. итальянские политические мыслители стали разрабатывать теорию «здравого смысла в государственном управлении», которая несколько ослабила вызывающие предписания Макиавелли и придала им легитимность, связав с идеей государственного блага. Мыслители этого направления подчеркивали рациональные основы государственной власти и проводили различие между моральными нормами, обязательными для отдельного человека, и принципами государственной политики. Тем самым привычное значение таких знакомых всем понятий, как «долг» и «общественное благо», существенно изменилось. В конце XVI в. и в XVII в. теория «здравого смысла» приобрела откровенно религиозное и моралистическое звучание.

    «Если оказывается, что люди неразумны, – гласит анонимный английский памфлет того времени, – то правителю нужно на некоторое время примириться с этим, а затем мало-помалу использовать их для своих целей, – либо силой, либо святым обманом»[122].

    В течение двух десятилетий после падения последней Флорентийской республики историки и писатели вели страстные дискуссии о причинах этой неудачи. Большинство из них были едины в осуждении безжалостной борьбы партий и группировок. Но поколение авторов, переживших этот кризис, не имело интеллектуальных наследников. Медичи, подобно большинству владетельных особ Италии XVI в., ввели строгий и формализованный придворный ритуал по испанскому образцу. Их политика становилась все более авторитарной: она устранила все стимулы и побуждения, которыми свободное республиканское правление питало активную политическую мысль. Столкновение партий и политических принципов сменилось придворными интригами, а защита свободной республики против иностранного деспотизма – лавированием испанских сателлитов, претендующих на сомнительную независимость. Исторические и политические сочинения Флоренции, в которых были слышны отголоски свободных дружеских диспутов в патрицианских домах и садах, выродились в чопорное академическое доктринерство и тривиальное восхваление христианских добродетелей герцогов Медичи.

    Немецкие города

    Победа немецких князей над императором в XIII в. дала возможность городам Германии сохранить автономию, вместе с тем она же препятствовала расширению ими своих владений, как это делали итальянские города. Правда, Аугсбург, Нюрнберг или Страсбург не имели по соседству мелких городов-государств, которые можно было бы поглотить. Кроме того, в военном отношении немецкие города по большей части занимали оборонительную позицию против своих владетельных соседей. В XIV в. немецкие города стали объединяться в оборонительные союзы, и временами казалось, что Швабский или Рейнский союзы станут серьезными политическими силами в Германии. Действительно, это могло бы случиться, если бы императоры их постоянно поддерживали. Но императоры из династий Люксембургов и Габсбургов в тот период сами были не более чем крупными территориальными князьями. Города рассматривались ими в качестве важных источников финансирования или надежных союзников против того или иного противника. Но планы создания постоянного союза имперской власти и городов, направленного против князей и на восстановление действенной центральной власти в Германии, существование которых предполагали некоторые немецкие историки, оставались вне политического кругозора императоров. Итальянский опыт давал им основания считать, что такой союз не будет очень эффективным. В результате Швабский и Рейнский союзы потерпели поражение и распались, хотя многим немецким городам удалось сохранить фактическую независимость.

    Ганзейский союз

    Показательно, что именно в Северной Германии, вдали от еще сохранявшихся центров имперской власти, города чувствовали себя политически наиболее самостоятельными. Здесь объединение городов, возглавляемое Любеком и названное Ганзейским союзом, успешно противостояло и местным немецким князьям, и королям Дании. Союз контролировал экспорт зерна, мехов и леса из Прибалтики в Западную Европу и ввоз соли, тканей и пряностей в Восточную Европу. Купцы Ганзейского союза основали привилегированные фактории от Лондона до Новгорода; они держали в своих руках экономическую жизнь Норвегии и Швеции, а временами их военные корабли контролировали даже проливы между Данией и Южной Швецией. В течение двух столетий, вплоть до начала XVI в., ганзейцам удавалось отражать угрозы своему процветанию со стороны самых могущественных врагов – голландцев и англичан, стремившихся нанести удар по торговой монополии в Балтийском море.

    Большинству немецких городов, не впускавших в свои стены феодальную знать, удалось избежать по крайней мере клановой вражды и, как следствие, автократического правления, сложившегося в итальянских городах. Немецкие князья, не имея ничего против включения близлежащих свободных городов в свои владения, не стремились вместе с тем становиться правителями городов-государств. И все же немецкие города прошли собственный путь социальных и политических конфликтов. В некоторых из них цехи занимали прочные позиции в городских советах, а горожане, не принадлежавшие к тесному кругу патрициев, ревностно заботились о своем участии в управлении. В других городах, например в Нюрнберге, патриции старались держать цехи подальше от городского совета. В остальных городах цехи имели некоторое влияние, но крайне редко реально влияли на городскую политику, как, скажем, во фламандском Генте.

    В отличие от Флоренции эпохи Возрождения, в немецких городах социальная и политическая борьба не привела к возникновению продуктивных интеллектуальных дискуссий. Вернее сказать, в XVI в. подобные дискуссии приняли религиозный характер, поскольку гражданские конфликты и даже защита городской автономии оказались неразрывно связаны с идеями Реформации. Эта тема будет обсуждаться в томе «Европа Раннего Нового времени, 1500–1789».[123]

    Швейцарская конфедерация

    В горных долинах Альп средневековые республиканские учреждения дожили до наших дней. Уже в 1291 г. три крестьянских, или лесных, кантона – Швиц, Ури и Унтервальден – заключили «Вечный союз» для поддержания законов и взаимопомощи против австрийских Габсбургов.[124] В последующие два столетия эти кантоны заключили союзы и конфедеративные договоры с городами Цюрих, которым правили ремесленные цехи, и Берн, где власть принадлежала военному патрициату. Со временем в состав конфедерации вошли десять кантонов, объединенных в многоуровневую конфедеративную систему, и потребовался немалый срок, чтобы в этом этнически и лингвистически неоднородном регионе выработалось чувство национального единства.

    Границы союза оставались весьма неустойчивыми, и в различные времена многие соседние города и земли выражали желание присоединиться к конфедерации. Господство над Сен-Готардом и другими перевалами на торговых путях из Италии в Германию давало ей большие стратегические преимущества. Но, вероятно, еще более важным следствием географического положения стало то, чем никогда не обладали итальянские и немецкие города – местные патриотически настроенные войска, состоявшие из прекрасно обученных и воинственных копейщиков, которых в изобилии поставляли перенаселенные горные деревни. В XIV в. и в начале XV в. швейцарцы отразили несколько нападений Габсбургов; в 1476 и 1477 гг. они разбили феодальную армию бургундского герцога Карла Смелого, а в 1499 г. вынудили отступить императора Максимилиана I. После этих событий ни одна великая держава не осмеливалась нападать на швейцарцев вплоть до самой Французской революции. Уже в XIV в. сложилась легенда о национальном швейцарском герое Вильгельме Телле, метком стрелке, которого габсбургский наместник заставил сбить стрелой яблоко с головы его маленького сына.

    Города Западной и Восточной Европы

    К востоку и к западу от широкого пояса немецких и итальянских городов-государств города Европы никогда не имели полной независимости, хотя нередко пользовались значительной административной автономией. Начиная с XV в. территориальные правители стремились всеми путями ограничить эту автономию. Им без труда удалось достичь своей цели в Восточной Европе, где относительно мелкие и слабые города не могли противостоять союзу князей и крупных землевладельцев. На Западе этот процесс шел медленнее. Следует признать вместе с тем, что английская монархия почти не встречала сопротивления со стороны городов. Лондон, который испытывал благоговейный страх перед королевским Тауэром и экономически был связан с Вестминстерским двором, не мог да и не хотел играть самостоятельную роль. Другие английские города были слишком малы, чтобы питать подобные чаяния. Больше проблем было у герцогов Бургундских, правителей Нидерландов. Во Фландрии, самой богатой и населенной провинции, господствовали три крупнейших города – Гент, Брюгге и Ипр. Подобно многим другим городам, процветавшим в XII–XIII вв., они пострадали от сокращения населения и экономического упадка в XIV–XV вв. Но Гент и Брюгге тем не менее оставались самыми крупными и богатыми городами к северу от Альп, если не считать Парижа. Им удалось добиться от графов Фландрийских значительного самоуправления и установить фактический контроль над собраниями фламандских сословий, которые обычно созывались несколько раз в год. Немало мест в городских советах имели цехи. В течение XIV столетия в Генте цех ткачей дважды поднимал народ на восстания, хотя во главе учрежденных затем новых правительств раз за разом становились патриции, состоятельные представители правящих городских кланов. Движения городских масс никогда не достигали сколько-нибудь значительных результатов, но сами революционные традиции крупнейших фламандских городов всегда были живы и прорывались в периодических столкновениях горожан с Бургундскими герцогами. Лишь со временем герцогам удалось усилить контроль за городами, и одной из причин восстания Нидерландов против Филиппа II Испанского[125] стали попытки городов вернуть себе некоторые из прежних свобод. Похожая ситуация сложилась во Франции. «Общая власть и управление в королевстве… а также в наших добрых городах, больших и малых… принадлежат только нам», – заявил Людовик XI (1461–1483); но по-настоящему строгий контроль за городами стал возможен лишь с появлением системы королевских интендантов в XVII в.[126]

    Возрождение: интеллектуальная жизнь

    Воспоминания об ушедшем мире древних, всепоглощающая потребность восстановить хотя бы часть его великолепия – эти чувства и желания были одними из самых стойких в европейском обществе с того самого времени, как погибла Западная Римская империя. Они послужили стимулом для целого ряда «возрождений», а страсть к подражанию древним вдохновляла людей на новые достижения. Причудливо-парадоксальная, но динамичная природа этих поисков была осознана в XII в. и образно представлена в виде карликов, сидящих на плечах гигантов.

    Итальянское Возрождение XIV–XV вв. придало новое измерение этим оценкам Античного мира, вдохнув в них чувство истории и исторического развития. Для Петрарки Рим все еще оставался идеалом: «Да ведь что такое вся история, как не похвала Риму?» Но в руках варваров Римская империя обнищала, ослабла и почти исчезла. Затем наступили «темные века», недостойные даже упоминания. Это прискорбное состояние пока еще не изменилось, но Петрарка был полон надежд на будущее и верил, что «Рим вновь поднимется, как только он начнет знать сам себя… Сон забывчивости не вечен. Когда тьма рассеется, наши потомки вновь погрузятся в прежнее чистое сияние». Для современника Петрарки и Боккаччо свет начал пробиваться с появлением Данте: «С него, поистине можно сказать, началось возвращение мертвой поэзии к жизни». К XV в. полностью оформилась идея «темных веков» – долгого периода, последовавшего за падением Рима, от которого освобождалось настоящее. Становление его было обусловлено сознательным возвращением к предписаниям и ценностям древних благодаря усилиям немногих великих: поэта Данте, живописца Джотто и не в последнюю очередь самого Петрарки. Люди осознавали себя живущими в новую эру, и необычайный интеллектуальный энтузиазм, который даже теперь, по прошествии пяти столетий, мы ощущаем в ренессансной цивилизации Италии, во многом обязан своим происхождением этому прозрению.

    Буркхардт и истоки Возрождения

    Образ пробуждения или возрождения Античного мира со всем его богатством стал классическим образом Возрождения, особенно в той нормативной формулировке, которая была предложена в середине XIX в. французским историком Жюлем Мишле и швейцарским историком культуры Якобом Буркхардтом. Буркхардт рассматривал Возрождение прежде всего как возрождение Античности, как «открытие» человеком окружающего мира и вместе с тем собственной неповторимой индивидуальности; итальянский ренессанс Буркхардт считал «произведением искусства». Общие оценки Возрождения Буркхардта в основном восприняты и современными историками, которые за последние сто лет написали несметное количество книг на эту тему. Но что уже больше не встречает одобрения, так это оценка Средневековья как «темных веков», в духе Петрарки. Дело не только в том, что мы гораздо лучше представляем себе культурные достижения Средневековья, значение которых специально разъяснялось в предшествующих главах: сейчас нам гораздо понятнее, что Возрождение возникло безо всякого разрыва с позднесредневековой итальянской городской цивилизацией.

    В то время как трансальпийская Европа оставалась феодальной, монархической и церковной, итальянские города были коммерческими, республиканскими и светскими. Потребность в светском образовании, привычка просчитывать свои деловые возможности, заинтересованность в управлении городом – все это побуждало городского предпринимателя создавать рационально организованные учреждения. Вместе с тем его практичный, открытый окружающему миру стиль жизни начал оказывать влияние на все прочие виды человеческой деятельности и даже на религиозные убеждения. «Несомненно, что, спасаясь от мира, ты можешь упасть с небес на землю, – писал Колюччо Салютати своему другу, восхвалявшему традиционную религиозную жизнь. – Я же, оставаясь в этом мире, могу вознести мое сердце до небес».

    Даже при дворах итальянских тиранов дух городских республик во многом сохранялся: не обладая легитимностью наследственных монархов, деспоты были заинтересованы в том, чтобы подчеркнуть и свое величие, и величие своих городов, выставляя напоказ таланты ученых, литераторов и художников, каких только можно было привлечь ко двору, и вообще всех граждан. Этому обычаю стали подражать другие богатые и влиятельные граждане, а также городские корпорации. Возможно, именно сокращение экономической деятельности в конце XIV и в XV в. побуждало людей вкладывать средства в строительство зданий и покровительство людям искусства, а не в коммерческие предприятия.

    Если таковы были социальные и психологические условия для величайшего расцвета творческих способностей в итальянском Возрождении, а в европейской истории они редко оказывались столь благоприятными, то форма, в которую воплотилась творческая деятельность, ими объясняется лишь частично. Не меньшее значение имели уже установившиеся творческие традиции, внутренняя логика различных видов творчества и влияние их наиболее выдающихся и оригинальных представителей – иными словами, воздействие гения на мысль и искусство. Во второй четверти XV в. эти процессы зашли уже так далеко, что без явного разрыва с прошлым привели к появлению новой цивилизации, – цивилизации, которую со всем основанием можно назвать ренессансной.

    Гуманисты

    Гуманистами по традиции называли тех, кто изучал и преподавал гуманитарные науки, а в более узком смысле – знатоков классической литературы. Сами по себе эти занятия были вполне привычным делом. Но Петрарка, Салютати, их ученики и студенты владели латынью лучше всех своих предшественников. Более совершенная методика языковой и литературной критики вкупе с необычайным энтузиазмом в изучении римских авторов позволили им издать доселе неизвестные классические тексты, причем с качеством, недоступным Средневековью. Салютати, используя свое положение канцлера, собрал великолепную библиотеку классических авторов, чем и подал пример многим другим, обладавшим приблизительно такими же возможностями. Изобретение книгопечатания и его быстрое распространение в Италии в последней четверти XV в. послужили мощным импульсом для подобных занятий: впервые ученые могли пользоваться лучшими изданиями классиков в своих городах и обсуждать с коллегами одни и те же тексты.

    Не менее важным событием стало открытие греческой литературы. В средневековой Западной Европе всегда были люди, знавшие греческий язык, но читали греческих классиков в основном в латинских переводах, реже – в переводах с арабского. В XV в. знание греческого получило широкое распространение, в крупнейших университетах создавались кафедры греческого языка. Так гуманисты открыли новый мир мысли.

    Деятельность гуманистов имела далеко идущие и разнообразные последствия. Они создали новую форму образования, которая вплоть до нашего столетия сохраняет свое значение в Европе и Америке. В отличие от средневековой традиции, предписывавшей строгие правила поведения и обучения ребенка, гуманисты стремились развивать в нем личностные задатки и веру в собственные силы. Формируя ценности, необходимые для духовного становления своих питомцев, они отталкивались от греческой и римской классики, а также от учения церкви.

    Таким образом, в гуманистическом образовании воплотились по крайней мере две сформулированные Буркхардтом особенности – возрождение Античности и открытие индивидуальности. То же самое можно сказать и обо всех прочих занятиях гуманистов. Во Флоренции они собирались на вилле Марсилио Фичино (1433–1499), известного переводчика Платона, и называли себя, по античному примеру, Академией. Академия Фичино, которой покровительствовал Лоренцо Медичи – сам прекрасный знаток латыни и незаурядный поэт, еще не имела четкой структуры и организации, но послужила образцом для многочисленных академий, созданных в последующие века по всей Европе в качестве центров научного знания.

    Другая сторона ренессансной культуры, выделенная Буркхардтом, – открытие окружающего мира – не относилась к числу высших гуманистических приоритетов. Тем не менее гуманисты разыскивали сочинения древних, изучали их и готовили к публикации. В результате выяснились совершенно неожиданные вещи. Тот факт, что древние философы и теологи расходились во мнениях по многим вопросам, был хорошо известен с тех самых пор, как Абеляр специально затронул эту тему в своих сочинениях. С такими затруднениями каждый справлялся сообразно личным философским предпочтениям. Но естественные науки, в области которых Аристотель, Гален и иные сравнительно немногочисленные античные авторы, известные в эпоху Средневековья, считались непререкаемыми авторитетами, теперь воспринимались совсем по-другому. С расширением знаний о древних стало ясно, что и ученые часто противоречили друг другу. Оставался лишь один способ решить эту проблему – взяться за самостоятельные исследования. Поначалу их вели преимущественно для того, чтобы подтвердить правоту одной античной научной школы перед другими, но со временем они стали стимулировать к самостоятельной научной работе. Лучшие ученые умы нередко приходили к выводу, что ни одна из античных теорий не была абсолютно верной и что необходимо создать нечто новое. Вероятно, самый поразительный результат этого интеллектуального процесса был получен вне Италии: речь идет об открытии Коперника,[127] сообщившего миру, что Земля вращается вокруг Солнца.[128]

    Именно на этом этапе идеи гуманистов и позднесредневековых философов-схоластов, которые занимали ведущие позиции в университетах и продолжали занимать их до XVII в., пересеклись. Гуманисты обычно критиковали схематичность и сухость схоластических дискуссий; именно они ввели в оборот известный афоризм о том, что схоласты готовы обсуждать, сколько ангелов поместится на кончике иглы. Такой вопрос и впрямь однажды был поставлен, но в намеренно юмористической форме, как упражнение в схоластическом методе для начинающих студентов. На самом деле философы-схоласты, начиная с Роджера Бэкона, добились существенных успехов в области математики и физики; соединение их достижений с гуманистической образованностью и критицизмом порождало порой самые необычные результаты.

    Николай Кузанский

    Наглядным примером переплетения различных культурных тенденций можно считать жизнь и учение Николая Кузанского (1401–1464). В его личности переплелись немецкий мистицизм, итальянские университетские традиции и насыщенная духовная карьера епископа, кардинала и церковного реформатора, разделившего энтузиазм сначала связанный с соборным движением, а затем – с упрочением роли папства. Религиозные настроения Николая Кузанского оформились в Нидерландах под влиянием «Братьев Общей жизни» – типичного позднесредневекового религиозного сообщества мирян. Затем он изучал теологию в Гейдельберге и Кельне и испытал глубокое влияние мистических теорий Майстера Экхарта, доминиканского монаха начала XIV в. В отличие от восточных мистиков, Экхарт полагал, что сама ограниченность языковых средств служит одним из главных доказательств того, что Бог недоступен никакому описанию. Николай Кузанский в свою очередь соединил экхартовское понимание Бога с итальянскими математическими и художественными идеями, утверждая, что Бог представляет собой абсолютную бесконечность, а мир – «ограниченное» проявление Бога, а потому мир имеет пределы только в Боге. На этой концептуальной основе Николай Кузанский в трактате «Об ученом незнании» (1440) развил поразительно оригинальную теорию, согласно которой мироздание обладает пространственной бесконечностью и однородностью, оспаривая тем самым бытовавшее ранее убеждение, что оно состоит из различных видов субстанции, поднимающихся от нечистоты земли через высшие сферы к окончательной небесной чистоте. В диалоге «Простец об уме» (1450) он отверг традиционное платоновское представление о врожденных идеях человеческого ума, заменив его утверждением о собственных творческих способностях ума, который приобретает знание непосредственно из природы и опыта. Таким образом, Николай Кузанский разработал в высшей степени светскую форму неоплатонизма – теорию, которая устраняла аристотелевский иерархический подход к реальности и в то же время побуждала человека к изучению окружающего мира.

    И для самого Николая Кузанского, и, конечно, для его современников подобные философские и теологические теории имели практическое приложение. По мысли Кузанца, если Бог имманентен мирозданию и вместе с тем трансцендентен ему, то никакая религия не может существовать помимо Бога. Христианство является всеобъемлющей истиной, но оно вобрало в себя и отдельные истины всех прочих религий. В книге, посвященной Корану (1461), Николай Кузанец рассматривал ислам с этой точки зрения, не считая его, в отличие от большинства христиан, порождением дьявола. Друг Кузанца, папа Пий II (1458–1464), серьезно обсуждал возможность переговоров с султаном, надеясь убедить его в религиозных и культурных преимуществах христианства, как их видел сам папа, и уговорить перейти в новую веру. Взамен папа был намерен даровать Мехмеду титул императора. Не удивительно, что ни завоеватель Константинополя, ни большинство ученых, единоверцев папы, не могли относиться к таким переговорам сколько-нибудь серьезно. Да и сам папа, видимо, не питал особого оптимизма на сей счет, поскольку не отказался от грандиозных, но в конечном счете неудачных попыток организовать крестовый поход против турок.

    Литература

    В Италии национальная литература стала развиваться позднее, чем во Франции и Германии, а когда на рубеже XIII–XIV вв. этот процесс набрал силу, итальянская литература начала осознавать себя продолжением римской традиции или подражанием ей. Первые великие представители итальянской литературы – Данте, Петрарка и Боккаччо – писали и по-латыни, и по-итальянски. Величайшее творение Данте «Божественная комедия» опиралось на классические образцы, в первую очередь – на поэзию Вергилия, которого автор избрал своим проводником по кругам ада. Поэма Данте представляет собой христианский эпос и, как это свойственно настоящему эпосу, обнимает целый мир – современную поэту Италию. В лице Петрарки Италия впервые поднялась до вершин лирической поэзии, особенно в такой формально строгой, но необычайно гибкой форме, как сонет. И сонет, и новелла (короткая история – жанр, начало которому положил Боккаччо в пикантной прозе «Декамерона») имели блестящую литературную судьбу не только в Италии, но и в остальной Европе вплоть до нашего столетия.

    Итальянцев настолько вдохновили достижения Данте, Петрарки и Бокаччо, что тосканский диалект, на котором они писали, стал по существу литературным языком Италии. Поэты эпохи Ренессанса находили самую подготовленную аудиторию при дворах тиранов и князей и здесь же весьма успешно зарабатывали средства к существованию. Именно в придворной обстановке сложился смешанный жанр, сочетавший элементы эпоса и рыцарского романа, – жанр, который мог быть элегантным, остроумным, волнующим, но который утратил природную мощь раннесредневекового эпоса, такого, как «Песнь о Роланде» или «Песнь о Нибелунгах». Уже первые строки поэмы Ариосто «Неистовый Роланд» свидетельствуют об этой перемене. Если «Песнь о Нибелунгах» начинается словами:

    Полны чудес сказанья давно минувших дней
    Про громкие деянья былых богатырей[129],

    напоминающими начало «Энеиды» Вергилия:

    Брань и героя пою[130].

    то Ариосто сразу же смягчает, расширяет и, так сказать, «цивилизует» свой поэтический замысел:

    Пою дам и рыцарей, пою брани и любовь,
    И придворное вежество, и отважные подвиги[131].
    Искусство и архитектура

    Итальянские гуманисты и образованные люди XVI–XVII вв. рассматривали период, начавшийся с Данте и Петрарки, как Возрождение, и совершенно так же мыслили художники и архитекторы. В Джотто (1266 / 7-1337) они видели первого художника, который попытался правдоподобно изобразить природу и окружающий человека мир. В XVI в. флорентийский художник и историк ренессансного искусства Вазари выразил этот взгляд в классической формулировке:

    Мы должны, как мне думается, быть обязанными Джотто, живописцу флорентийскому, именно тем, чем художники-живописцы обязаны природе, которая постоянно служит примером для тех, кто, извлекая хорошее из лучших и красивейших ее сторон, всегда стремится воспроизвести ее и ей подражать, ибо с тех пор, как приемы хорошей живописи и всего смежного с ней были столько лет погребены под развалинами войны, он один, хоть и был рожден среди художников неумелых, милостью Божьей воскресил ее, сбившуюся с правильного пути, и придал ей такую форму, что ее уже можно было назвать хорошей[132].

    Джотто, простого сельского мальчика, заметил живописец Чимабуэ и взял с собой во Флоренцию.

    Прибыв туда, мальчик в короткое время с помощью природы и под руководством Чимабуэ не только усвоил манеру своего учителя, но и стал столь хорошим подражателем природы, что полностью отверг неуклюжую манеру и воскресил новое и хорошее искусство живописи, начав рисовать прямо с натуры живых людей, чего не делали более двухсот лет[133].

    По словам Вазари можно судить о ренессансном отношении к византийскому искусству – об определенном непонимании, от которого недостаточно искушенные ценители так никогда и не освободились, а также о той огромной роли, которую играли мастерские художников как центры воспитания одаренных мальчиков и юношей. Однако лишь в XV в. Мазаччо (1401–1428) смог довести изображение природы до совершенства, применив принципы перспективы. Памятники античной живописи были мало известны, но остатки античной архитектуры мог видеть каждый, прежде всего в самом Риме. Поэтому итальянская архитектура Ренессанса тяготела к сознательному возрождению античных образцов, и первым великим ее представителем стал Филиппо Брунеллески (1377–1446), по проектам которого были построены многочисленные церкви и знаменитый купол кафедрального собора Флоренции. В скульптуре обе тенденции – подражание природе и подражание античным образцам – соединялись более гармонично, особенно в творчестве Донателло (1386–1466). Многие ныне знаменитые классические изваяния, в том числе Аполлон Бельведерский и скульптурная группа «Лаокоон», дали мастерам Ренессанса воплощение тех скульптурных идеалов, которым они стремились подражать.

    Очень скоро теория и практика искусства поднялись еще на одну ступень. Леон Баттиста Альберти (1404–1472), архитектор, теоретик искусства и почитатель Николая Кузанского, считал, что и подражание классике, и подражание природе покоятся на принципе гармонии – той гармонии, которая свойственна мирозданию, макрокосму, и воплощена, помимо всего прочего, в пропорциях человеческой фигуры. Гармонию эту предлагалось постигать в духе философии Николая Кузанского, с помощью познавательной способности человеческого разума. Пропорции классического искусства и архитектуры следовали «природным» пропорциям человеческого тела; теперь предлагалось воспроизводить их как в картинах, так и в постройках. Таким образом, «открытие» природы, человека и древности воплотилось у Альберти в продуманную программу, без колебаний принятую большинством итальянских мастеров XV и начала XVI в. Несомненно, эта программа легла и в основу концепции homo universale – универсального человека Возрождения. Николай Кузанский, Альберти, Леонардо да Винчи и Микеланджело были универсальными людьми не потому, что их гений проявился в самых разных областях деятельности, но потому, что они рассматривали всю свою деятельность как познание всеобщей гармонии, которой Бог наделил мироздание. В той мере, в какой ум художника способен объять целое и его части, их ум был отражением божественного разума; в той мере, в какой произведения художника передавали зримую реальность целого и его частей, их произведения выступали образом божественного творения, природы.

    Обе задачи – подражание природе и создание художественного мира – мастера эпохи Ренессанса стремились воплотить прежде всего путем использования и совершенствования принципа перспективы. Именно метод перспективы позволяет художнику «создать» пространство, или, скорее, иллюзию трехмерного пространства. В этом пространстве предметы изображаются не такими, каковы они «есть» или какими их «знают», но так, как их «видит» наблюдатель, находясь в определенной точке. Поэтому близкие предметы выглядят больше, чем те, что расположены дальше. Художник строит изобразительное пространство геометрически: следовательно, оно должно быть однородным, так, чтобы ни одна его часть структурно не отличалась от другой. В этом отношении ренессансное художественное пространство было иным по сравнению с аристотелевским, где различные части мироздания отличались друг от друга сообразно тому, принадлежали ли они к земным или к небесным сферам. Иными словами, художественное пространство Ренессанса напоминало концептуальный мир Николая Кузанского, который признавал однородность бесконечного мироздания, хотя сам Николай Кузанский, вне всякого сомнения, воспринял этот взгляд от своих приятелей-художников.

    Статус художника эпохи Возрождения

    С пифагорейской точки зрения, родоначальником которой был греческий философ Пифагор (VI век до н. э.), любые природные явления можно свести к математическим величинам, а эти последние, как мы увидим ниже, рождаются из музыки. Поэтому художников, математиков и философов считали людьми одного и того же высокого уровня. Начиная с Альберти, великие художники итальянского Ренессанса уже не рассматривали себя только как «ремесленников», что было характерно для средневекового сознания: скорее, они видели себя мыслителями и творцами. Современники разделяли эту оценку и относились к мастерам с подобающим почтением. На чужестранцев это производило потрясающее впечатление. «Здесь я благородный человек, – писал немецкий художник Альбрехт Дюрер из Венеции в 1506 г., – а дома меня считают паразитом». Дюрер (1471–1528) соответствовал новому статусу художника-творца; его автопортрет поразительно напоминает традиционные изображения Христа, а автопортрет Леонардо – изображения Бога-Отца. Микеланджело со своим поврежденным носом «не дотягивал до этих образцов (хотя вполне возможно, что и он изобразил себя в изваянии Моисея), тем не менее современники наделили его эпитетом ildivino – «божественный», имея в виду неоплатоническое понятие божественного, творческого экстаза. Оборотной стороной медали стала богема, которую составляли менее выдающиеся художники.

    Городская и придворная культура Севера

    Принципы и идеалы итальянского Ренессанса медленно проникали и укоренялись в заальпийской Европе. Лишь в XVI в. они возобладали в интеллектуальной, литературной и художественной среде Северной Европы, но тут же подверглись изменению под воздействием новых культурных приоритетов, порожденных религиозным и эмоциональным климатом Реформации и Контрреформации.[134] Причины данного явления вовсе не связаны с тем, что Северная Европа, и в особенности ее образованная элита, оставалась в неведении о происходящем в Италии. Время от времени итальянское влияние проявлялось, и весьма ярко, в различных сферах культуры, например в «Кентерберийских рассказах» Джефри Чосера (ок. 1390). В жанровом отношении это сочинение во многом обязано как Бокаччо, так и французским образцам, но по сюжету, по социальным и религиозным предпочтениям безусловно исконно английское и средневековое.

    Важнейшим отличием можно считать то, что север Европы оставался по преимуществу феодальным и придворным; соответственно такими же были его литературные и художественные ценности. Особенно ясно это видно на примере французских хронистов XIV–XV вв., которые усвоили романтически-рыцарский взгляд на историю и описывали события Столетней войны именно в этой тональности. Мужество и рыцарская учтивость ставились выше тактики. Хронист Фруассар следующим образом повествует о том, как в битве при Креси, где англичане одержали великую победу на первом этапе Столетней войны, немногочисленные корнуольские и уэльские пехотинцы (то есть «презренные крестьяне») убили множество французов:

    …графов, баронов, рыцарей и кавалеров… на которых пылал гневом английский король… Король Богемии сказал своим приближенным: «Господа, все вы служите мне, все вы мои друзья и братья по оружию в сей день; поэтому, так как я слеп, я прошу вас вести меня в самую гущу схватки, чтобы я мог нанести хоть один удар моим мечом». Рыцари повиновались и, чтобы не потерять короля в толпе, связали поводья своих коней, поместив короля впереди себя… Король и его соратники сражались самым мужественным образом, но настолько оторвались от остальных, что все были убиты и назавтра найдены лежащими на земле вместе со своими конями, связанными друг с другом[135].

    Бургундский двор

    Аристократический этос еще ярче проявлялся в самом крупном центре литературного и художественно меценатства к северу от Альп – при дворе бургундских правителей. Здесь рыцарство с его турнирами, литературными и музыкальными состязаниями и пышными пирами приобрело форму изысканного стиля жизни, которому европейские дворы подражали вплоть до XVI в. Клерикальные моралисты того времени обличали роскошь и тщету подобного времяпрепровождения, да и современные историки нередко описывали его с притворным негодованием и пуританской снисходительностью. Тем не менее такие празднества играли важную роль в аристократическом и военном обществе: если не считать охоты, они были единственной заменой настоящим сражениям, доступной для благородной молодежи, которой воспитание предписывало видеть в войне оправдание собственного существования. Кроме того, на этих празднествах особая роль отводилась дамам, а по крайней мере часть состязаний проходила в сопровождении поэзии и музыки; все это оказывало цивилизующее воздействие на европейское дворянство. Разумеется, как не уставали повторять моралисты, подобные празднества были дороги и расточительны, но все же гораздо дешевле настоящей войны и неизмеримо менее разрушительны. Фламандские города, которые своими налогами оплачивали герцогские прихоти и непрестанно критиковали герцогскую политику, почти никогда не возражали против придворных развлечений. А во время joyeusesentrees, торжественных въездов в город нового князя, клятвенно обещавшего сохранять городские привилегии, советы состязались с двором в организации изысканных и дорогих развлечений.

    Живопись

    Не все в живописи было вычурно и притворно. Сильная реалистическая струя пробивала себе дорогу, в том числе в иллюстрациях хроник. Особенно сильно реалистические тенденции ощущались в нидерландской школе живописи. Ян ван Эйк (ок. 1395–1441), Рогир ван дер Вейден (ок. 1400–1464), Ханс Мемлинг и другие выдающиеся художники того периода находили покровительство у двора и церкви, но работали преимущественно в Брюгге и Антверпене, а не при дворе. Так же, как итальянцы, они стремились к точному изображению природы, почти так же виртуозно владели перспективой, а в жанре портрета проявили себя даже раньше итальянцев. Таким образом, в очень разных культурных традициях Западной Европы эпохи Позднего Средневековья мы находим схожие стремления – к «открытию мира» и к «открытию индивидуальности», которые Буркхардт считал характерной особенностью итальянского Возрождения.

    Единственное, чего мы не найдем на Севере, – это намеренного подражания античным образцам или использования античных пропорций в живописи и скульптуре. Дело не только в том, что здесь, в отличие, например, от Рима, не было классических моделей для подражания: традиции великого готического искусства XIII–XIV вв. еще сохраняли силу, и с ними было не так легко порвать, как в Италии, где, в отличие от заальпийских областей, они никогда не имели большого влияния.

    Нет сомнения, что художники Италии и Нидерландов испытывали взаимное влияние: итальянцы, скажем, заимствовали у голландцев технику масляной живописи. Но до конца XV в. художественные процессы в Италии и на Севере не пересекались, а развивались скорее параллельно. В нидерландском искусстве реализм достиг высот в изображении деталей; он не стал воплощением концепции искусства как акта воссоздания природы и окружающего мира.

    Иными словами, нидерландское искусство в основных своих чертах не вышло за рамки позднеготического стиля, характерного и для большей части остальной Европы. Это не значит, конечно, что в чисто художественном отношении картины ван Эйка или Мемлинга ниже работ их итальянских современников, равно как нельзя считать, что византийское искусство в целом было ниже итальянского ренессансного искусства, даже если так считали сами итальянцы.

    Музыка в Средние века и в эпоху Возрождения

    Музыка и танец насчитывают столько же лет, сколько и сам род человеческий, и являются почти столь же фундаментальными средствами выражения, как речь. Удивительно поэтому, как мало внимания историки уделяли этим исконнейшим человеческим занятиям. А ведь в истории на каждого человека, читавшего книгу, приходилось сто человек, которые слушали музыку, пели и танцевали. В большинстве религий музыка и танец естественным образом стали составной частью обряда, в силу чего оба эти искусства наряду с чисто развлекательным всегда имели ритуальное и сакральное значения. Такая двойственность, которая восходит к дохристианским временам, приобрела особую важность в истории музыки христианской Европы.

    Уже Платон говорил о хорошей и плохой, или о высокой (нравственной) и низкой (безнравственной) музыке, будучи, как и все, убежден в ее огромном воздействии на душу. Античные представления о силе музыки были восприняты Отцами Церкви; со своей стороны, они могли подкрепить их и примером из Библии: Давид игрой на арфе успокаивал Саула, терзаемого злым духом. Св. Иоанн Златоуст, тот самый, который около 400 г. высказывал оптимистический прогноз по поводу Римской империи, выразил общее мнение такими словами: «Ничто так не возвышает душу, так не окрыляет ее и не освобождает от земного, как божественное пение, в котором ритм и мелодия сливаются воедино». Сто лет спустя Боэций ввел в обиход христианской церкви еще одну классическую теорию – пифагорейское учение, ранее воспринятое Платоном, согласно которому музыкальная гармония имеет ту же природу, что и числовая гармония мироздания или по крайней мере воспроизводит ее. Такая теория появилась естественным образом, как только струнные инструменты попали в руки математиков: уменьшение длины струны вдвое дает октаву первоначального тона, деление в пропорции 2/3 – музыкальную квинту, а в пропорции 3/4 – кварту. Эти интервалы составляют основу человеческого музыкального восприятия и действительно присутствуют в музыке почти всех культур. Вряд ли можно привести более убедительное доказательство «математического» устроения (кажущегося или реального) природных явлений.

    Три составляющие – воздействие музыки на душу, различение высокой и низкой музыки, математическое соответствие музыки устроению мироздания – в той или иной мере определяли понимание музыки вплоть до романтизма XIX в. Представление о математическом соответствии музыки устроению мироздания засвидетельствовано также и в китайских сочинениях по музыке. Конечно, здесь трудно оценить прямое влияние с той или другой стороны. Более вероятно, что тщательный анализ музыкальных интервалов действительно раскрывает их математические соотношения.

    Ранняя духовная музыка

    Для ранней церкви первостепенное значение имело различение высокой и низкой музыки. В окружающем мире церковь находила лишь языческую музыку. «Эту музыку нужно предать анафеме, – восклицал Климент Александрийский (ок. 215), – ибо эта фальшивая музыка приносит душам вред, вызывая в них низменные, нечистые и чувственные желания и даже приводя их в вакхическое исступление и умопомрачение».

    Но «эту музыку» не совсем правильно было называть «языческой»: такова сама природа музыки, представляющей, в силу своего воздействия на душу, опасность для человека. «Когда мне случается больше увлекаться красотой пения, чем его предметом, – писал в своей „Исповеди“ Августин, – я признаюсь себе в страшном грехе и тогда желаю, что лучше бы мне совсем не слышать пения».

    И все же ни Августин, ни другие Отцы церкви не отрицали музыку полностью. Их вполне устраивало удаление из церковной службы музыкальных инструментов, связанных с языческими ритуалами, а упоминания о музыкальных инструментах в Библии (особенно в Псалмах) они толковали как аллегорию.

    После падения Западной Римской империи противопоставление языческой и светской музыки на какое-то время утратило свою остроту. Светская музыка, конечно, продолжала существовать, хотя мы мало что о ней знаем. Теперь музыка развивалась в основном внутри церкви. Самым важным явлением стал григорианский хорал, или «простое пение». Иконографически этот жанр изображался в виде голубя, сидящего на плече Григория Великого и напевающего ему мелодии, которые тот приказывал записывать. Теперь мы знаем, что григорианский хорал восходит к греческим и еврейским прототипам, сложившимся задолго до Средневековья, но в том виде, в котором он дошел до нас – через живую церковную традицию – он многим обязан Франкскому королевству на Северо-Востоке Франции и датируется VIII–IX вв. Иначе говоря, его правильнее всего рассматривать как часть Каролингского возрождения.

    К тому времени прежняя нетерпимость к светской музыке в значительной степени исчезла. Композиторы, работавшие в жанре григорианского хорала, вводили тропы, или музыкальные дополнения и интерполяции, отличавшиеся тонкой инструментовкой и сложными ритмами. В церквях появились музыкальные инструменты, прежде всего органы, изобретенные еще в эллинистическое время – в III в. до н. э. Вскоре уже ни одна кафедральная церковь не обходилась без органа. Начиная с X в. в документах упоминается инструмент в Винчестерском соборе, с двумя ручными клавиатурами и, предположительно, с 400 трубами, для которого были нужны два исполнителя и 70 человек для нагнетания воздуха.

    Трубадуры

    Однако с ростом благосостояния и усложнением структуры светского общества неизбежно должно было наступить возрождение изысканной светской музыки. Это произошло в придворной среде Южной Франции XII в. с появлением культуры трубадуров (возможно, от фр. trouver – «находить», «слагать» [стихи] или от tropus – «троп»).[136] Трубадуры были поэтами-композиторами, очень часто знатного происхождения, которые пели по одному или маленькими группами и всегда с инструментальным сопровождением.

    Трубадуры, писавшие на провансальском языке, не пережили разорения своих придворных патронов после альбигойских «крестовых походов» в начале XIII в. Но музыка и поэзия трубадуров сохранили свое влияние в следующем столетии, когда в Северной Франции и Германии расцвела поэзия труверов и миннезингеров (от нем. Minne – «любовь»), воплотивших в своем творчестве музыкальный аспект культа рыцарства. В то же самое время они возродили светскую музыку в том виде, какой ее знали Отцы церкви, то есть в виде серьезного соперника, который к тому же тайными путями оказывал свое воздействие на духовную музыку.

    Но, вероятно, еще более тревожным знаком для церкви стала народная музыка. Не было такого времени, когда бы в сельской местности ни танцевали под звуки народных инструментов, на которых играли либо сами крестьяне, либо странствующие менестрели, то есть профессиональные музыканты, часто выступавшие еще в роли акробатов, жонглеров, клоунов и дрессировщиков животных. Эти давние традиции народных развлечений, которые сохранились в цирковых представлениях нашего времени, восходят к римским или еще более древним временам. Церковь смотрела на них с неодобрением, хотя и не всегда откровенно осуждала. Народные танцы были восприняты высшим обществом и постепенно превратились в элегантные придворные танцы, а народные мелодии стали проникать в церковную музыку.

    Теологи считали музыку служанкой церкви, но, как это бывает со служанками, музыка стремилась показать себя в самом привлекательном виде, со всеми красотами, заимствованными из окружающего мира, и, таким образом, ее достоинства вступали в соперничество с достоинствами госпожи. Первым тревогу поднял, как и можно было ожидать, Бернар Клервосский: «Пусть песнопение будет исполнено торжественности; в нем не должно быть ничего светского или слишком грубого и низкого… пусть оно будет сладкозвучным без ветрености… Ибо даже малейшее умаление духовной прелести нельзя оправдать чувственным наслаждением от красоты пения…» Последняя мысль св. Бернара об опасном свойстве музыки заставлять слушателей забывать о словах бесчисленное количество раз повторялась последующими теологами вплоть до XVI в.

    Музыка в эпоху Позднего Средневековья

    Всплески религиозного пуританства по отношению к музыке возникали нередко, однако их воздействие было, как правило, незначительным и недолговременным. К тому же церковные музыканты далеко не всегда были теологами; и отдельные музыканты, и музыкальные конгрегации обычно выбирали для прославления Бога самую красивую и изысканную музыку. Таким образом, три течения – народная, придворная и духовная музыка – стали все больше влиять друг на друга, к общей пользе музыки как таковой. Философский статус музыки при этом оставался неизменным. С развитием университетов музыку стали преподавать наряду с геометрией, арифметикой и астрономией в составе квадривия курса «свободных искусств».

    Примитивная форма нотной грамоты использовалась уже в римские времена и в таком виде стала достоянием Раннего Средневековья; она позволяла отметить лишь повышение и понижение тона в тех пределах, в каких это делали античные преподаватели риторики, и использовать буквы алфавита для обозначения нот. Но с IX–X вв. итальянские и французские музыканты начали вводить специальные знаки для обозначения нот ключей, фиксировавших точный тон. Потребовалось несколько столетий, чтобы нотная запись приобрела привычную нам форму. Ее значение было огромно: теперь композиторы могли не только с большой точностью определять задачу исполнителей, но и записывать гармонически и ритмически сложные длинные произведения, что ранее представлялось не возможным.

    Музыка в эпоху Возрождения

    Музыкальная жизнь Европы обрела поразительное богатство и разнообразие. Крупные города имели собственных музыкантов – обычно небольшие духовые оркестры, а дворы королей и герцогов состязались друг с другом, покровительствуя профессиональным певцам и инструментальным исполнителям. Благородные дамы и господа пели под аккомпанемент лютни (изначально арабский инструмент и арабское название) и клавишных инструментов. Но, вероятно, наибольшее значение сохраняла духовная музыка. Англия, Северная Франция и Нидерланды (с их богатыми городами и роскошным бургундским двором) стали центрами музыкального образования, откуда профессиональные музыканты разъезжались по всей Европе. Они усовершенствовали средневековую полифоническую традицию; их мессы и мотеты, вечерни и магнификаты справедливо рассматривались как музыкальный аналог классической гармонии, свойственной живописи Высокого Возрождения, а виртуозная трактовка математических тонкостей контрапункта была подобна мастерству ренессансных художников, творивших геометрию перспективы. Мы можем изучать эту музыку, а также музыку Средневековья (от григорианского хорала до трубадуров и ars nova[137]), и наслаждаться ее аутентичным исполнением, в том числе и записанным на пластинках.

    Заключение

    Каролингское возрождение и Возрождение XII в. были ограничены монастырями, дворами светских правителей, церковными школами и университетами. Итальянское Возрождение XV – начала XVI вв. имело гораздо более широкую основу – образованных горожан. Прежние институты: церковь, двор, в известной степени университет – сохраняли свое значение. Однако теперь граждане городов рассматривали себя как добрых христиан, а свои города – как христианские общины; но их отношение к жизни было по преимуществу светским; они строили свои города, увеличивали свое состояние, учреждали собственные формы правления, оценивали окружающий мир как явление не только правомерное, но и подлежащее изучению и даже изменению. Для Салютати, гуманиста и канцлера Флоренции, было очевидно, что философам пора отказаться от чисто созерцательной жизни: они должны погружаться в светские дела государства, как это делал Цицерон. Здесь выявлялись новые связи с Античностью – такое «возрождение», о котором Абеляр в XII в. не мог и помыслить. Для художников и скульпторов это означало исследование природы через изучение анатомии человека и – в художественном смысле – подчинение природы путем ее правильного воспроизведения в перспективе. Леонардо да Винчи и другие титаны Возрождения пошли еще дальше, пытаясь изобретать механизмы для подчинения сил природы.[138] Даже церковь и дворы монархов испытали влияние этой городской атмосферы. Николай Кузанский, философ, теолог и церковный реформатор, видел путь души к Богу не только в самоуглублении и уединенном созерцании, но и в изучении творений Божьих, мира и мироздания: он рекомендовал своим ученикам избегать затворничества, отправляться на рыночную площадь и учиться у ремесленников. Сам папский двор стал центром новой образованности, нового искусства и образцом для подражания светским владыкам.

    В отличие от Италии, испанские королевства, Франция и Англия оставались в основном аграрными, феодальными и клерикальными. Их города никогда не были полностью политически независимыми и, как следствие, никогда не являлись носителями собственной аристократической светской этики. В Западной Европе продолжали господствовать рыцарские идеалы, религиозное образование, схоластическая философия и готический стиль в архитектуре и искусстве. Это было скорее концом, пусть и блестящим, длительной традиции, но никак не началом нового.

    Тем не менее и в заальпийской Европе происходили перемены. Полуавтономные города Нидерландов и совершенно независимые города Германии развивали собственные культурные традиции, близкие итальянскому Ренессансу, особенно в области изобразительных искусств.

    Образованные люди читали итальянских гуманистов и учились у них. Показательно, однако, что свои таланты они использовали для изучения Библии и теологии; как раз эти изыскания послужили основой для того, чтобы Лютер и Цвингли развернули кампанию против католической церкви.

    В последующую эпоху, в течение XVI и XVII вв., культурные традиции итальянского Ренессанса были усвоены всей Европой. Но к тому времени они уже изменились под воздействием новых социальных сил и идей, которые родились за пределами Италии.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх