ГЛАВА 5.

КОММУНИЗМ, ФАШИЗМ И НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМ

Что такое фашизм? Это социализм, освободившийся от демократии.

(Шарль Морра1')

Деятельность коммунистов дома и за рубежом парадоксальным образом привела не к революции в мировом масштабе, а к росту движений, усвоивших их дух и копировавших их методы для борьбы с коммунизмом. В этом смысле так называемый правый радикализм, или «фашизм», возникший в Европе после Первой мировой войны, часто рассматривается как прямая противоположность коммунизму. Но, как это часто бывает в столкновениях идеологий, как религиозного, так и светского содержания, их яростный характер вызван не антагонизмом их принципов или целей, а борьбой за одну и ту же цель — поддержки избирателей.

Отношения между коммунизмом и фашизмом уже давно стали предметом спора. Интерпретация, обязательная для коммунистических историков и облюбованная западными социалистами и либералами, ставит оба феномена в непримиримую оппозицию друг к другу. Консервативные историки, со своей стороны, объединяют их понятием «тоталитаризма». Проблема крайне важная, поскольку ставит вопрос: есть ли родственные отношения между марксизмом-ленинизмом и фашизмом, и в особенности нацизмом как его крайним проявлением, или последние два — детища капитализма и ничего больше?

Не станем сосредоточиваться на этой полемике, которой посвящена обширная литература2. Мы попытаемся пролить свет на то влияние, которое коммунизм оказывал на политику Запада как в качестве привлекательной модели для подражания, так и угрозы распространения. Исследуя происхождение праворадикальных движений в Европе в период между войнами, скоро убеждаешься, что они были бы немыслимы, не имей они готовых уроков, преподанных Лениным и Сталиным. Это обстоятельство странным образом ускользает о внимания историков и политологов, которые рассматривают тоталитарные режимы в Европе как самозародившиеся: даже Карл Брахер в своем образцовом описании прихода Гитлера к власти не упоминает Ленина, хотя аналогии в методах, используемых этими двумя вождями, повсюду в его работе бросаются в глаза3.

Почему исследователи фашизма и тоталитаризма как правило проходят мимо советского опыта? Для левых историков даже сама идея сопоставления советского коммунизма с фашизмом равносильна допущению их возможного родства. Поскольку фашизм для них по определению есть противоположность социализму и коммунизму, никакие разговоры об их сходстве недопустимы, и источники фашизма следует искать исключительно в консервативных идеях и практике капитализма. В Советском Союзе это направление зашло так далеко, что при Сталине и его непосредственных преемниках термин «национал-социалист» был вообще исключен из оборота.

Во-вторых, в 20-е годы, когда концепции «тоталитаризма» и «фашизма» стали набирать научный вес, западные ученые имели очень слабое представление о большевиках и однопартийном режиме, ими изобретенном. Как мы уже отмечали4, основы этого режима закладывались в 1917—18 годах, когда в Европе в последний год Первой мировой войны были и иные, более важные и насущные проблемы, чем идущие в России внутренние процессы. Истинная природа коммунистического режима была надолго сокрыта от иностранных глаз за фасадом новых псевдодемократических институтов государственного здания, строящегося партией-монополистом. Как бы странно это ни представлялось сегодня, в 20-е годы, «когда развивались фашистские движения, коммунизм еще не проявил себя как тоталитарная система... но казался защитником безграничной свободы...»5. В период между войнами коммунистический режим так и не стал предметом серьезного исторического и теоретического анализа. Несколько серьезных работ о Советской России, появившихся в основном в 30-е годы, описывали страну, существовавшую при сталинском режиме, чем создавалось ложное впечатление, будто именно он, Сталин, а не Ленин породил однопартийную систему. Еще в 1951 году Ханна Арендт утверждала, что Ленин изначально задумывал сосредоточить власть в советах, но потерпел «крупнейшее поражение», когда в начале гражданской войны «высшая власть... перешла в руки партийной бюрократии»6.

Первые исследования феномена тоталитаризма проводились почти исключительно немецкими учеными на основе их собственного национального опыта7. Это объясняет преувеличенное значение, какое Ханна Арендт придает антисемитизму как атрибуту тоталитаризма. [В книге «Происхождение тоталитаризма» (Нью-Йорк, 1958. С. VIII) автор называет еврейский вопрос и антисемитизм «катализатором» сначала нацистского движения, а затем и Второй мировой войны, отводя этой теме первые четыре главы своей книги.]. Другие авторы (как Зигмунд Нейманн) отмечают сходства режимов Сталина, Муссолини и Гитлера, но и они пренебрегают русским влиянием на праворадикальные движения по той простой причине, что были плохо знакомы с механизмом коммунистической политической системы. Первый систематичный анализ диктатур левого и правого толка, сделанный в 1956 году Карлом Фридрихом и Збигневом Бжезинским, тоже несколько страдает отсутствием исторической перспективы8.

Третьим фактором, препятствовавшим пониманию влияния большевизма на фашизм и национал-социализм, была настойчивая подмена Москвой в словаре «прогрессивной» науки прилагательного «тоталитарный» на «фашистский» при описании всех антикоммунистических движений и режимов. Партийная линия в этом вопросе сложилась еще в начале 20-х годов и была формализована в резолюциях Коминтерна. «Фашизм», термин, свободно применявшийся как в отношении муссолиниевской Италии и гитлеровской Германии, так и в отношении таких сравнительно мягких антикоммунистических диктатур, как режим Салазара в Португалии и Пилсудского в Польше, был объявлен продуктом «финансового капитализма» и орудием буржуазии. В 20-е годы официальной советской доктриной прямо утверждалось, что «капиталистические» страны, прежде чем уступят дорогу коммунизму (социализму), обречены пройти через фазу «фашизма». В середине 1930-х, проводя политику «Народного фронта», Москва несколько смягчила позиции в этом вопросе, чтобы не лишать себя возможности войти в сотрудничество с правительствами и движениями, которые подпадали под ее собственное определение «фашистских». Но принцип, что антикоммунизм и фашизм суть одно и то же, был обязательным для всех стран, где действовала коммунистическая цензура, вплоть до начала периода «гласности», наступившего при Михаиле Горбачеве. Такого же взгляда придерживались «прогрессивные» круги на Западе. А те ученые, которые имели смелость сравнить режимы Муссолини или Гитлера с коммунизмом или увидеть в них истинно народные движения, обрекали себя на остракизм. [См., напр., как итальянская интеллигенция относилась к Ренцо де Феличе, подчеркивавшему массовые, а не «буржуазные» корни фашизма (Ledeen M. In: Mosse G. International Fascism. London—Beverly Hills, 1979. P. 125-140)].

По канонической левой версии, сформулированной Коминтерном, «фашизм» есть прямая противоположность коммунизму, и попытки соединить их под общим понятием «тоталитаризм» отметаются с ходу, как продукт «холодной войны». «Фашизм», согласно такому взгляду, есть характеристика империалистической стадии капитализма, предшествующая его окончательному краху: предчувствующий свою кончину «монополистический капитализм» прибегает к «фашистской диктатуре» в отчаянной попытке сохранить контроль над рабочим классом. Исполком Коминтерна в 1933 году дал определение фашизма как «открытой, террористической диктатуры самых реакционных, шовинистических и империалистических элементов финансового капитализма»9. Для убежденных марксистов между парламентской демократией и «фашизмом» особой разницы нет — это не более чем два способа удержания власти вопреки желанию рабочих масс. «Фашизм» консервативен, поскольку сохраняет существующие имущественные отношения: он «не революционен, но реакционен, или даже контрреволюционен, поскольку стремится воспрепятствовать естественному движению к социалистическому обществу»10. Революционные начала режимов Муссолини и Гитлера, столь впечатлявшие современников, объявлялись отвлекающим маневром.

Аргументы против концепции «тоталитаризма» и предположения, что большевизм оказал влияние на «фашизм», можно разбить на две категории. На низшем полемическом уровне прибегают к аргументам ad hominem. Концепция «тоталитаризма» объявлялась изобретением холодной войны: соединение коммунизма с нацизмом помогало повернуть общественное мнение против Советского Союза. В действительности эта концепция опережала холодную войну на добрых двадцать лет. Идея тотальной политической власти и «тоталитаризма» была сформулирована в 1923 году оппонентом Муссолини, Джиовани Амендола (впоследствии убитым фашистами), который, наблюдая планомерное уничтожение государственных институтов при Муссолини, пришел к выводу, что его режим радикально отличается от привычной диктатуры. В 1925 году Муссолини подхватил этот термин и придал ему позитивное звучание. Он определял фашизм как «тоталитаризм» в смысле политизации всего «человеческого» и всего «духовного»: «Все в государстве, ничего вне государства, ничего против государства». [Диктатор Ганы в 50-е и 60-е годы Кваме Нкрума, друг Советского Союза, высек на своем монументе парафраз из Евангелия: «Ищите прежде царства политического, а остальное все приложится». (Ср. Матф. 6.33.)]. В 1930-е годы с восхождением Гитлера и одновременным развертыванием террора в Советской России термин получил хождение в академических кругах. Все это происходило задолго до холодной войны.

Более серьезные противники концепции «тоталитаризма» приводили следующие основания: во-первых, ни один режим еще не мог добиться абсолютной политизации и полного государственного контроля, и, во-вторых, черты, приписываемые так называемым «тоталитарным» режимам, можно наблюдать не только в них.

«Систем, которые заслуживают названия тоталитарных в строгом смысле этого слова, не существует, потому что всегда сохраняются в той или иной степени черты плюрализма». Иными словами, им не удается достичь того «монолитного единства», которое и является их отличительной чертой11. На это можно лишь ответить, что если бы термины, используемые социальными науками, подвергнуть проверке на предмет их буквального соответствия, то едва ли нашелся хотя бы один, удовлетворяющий этим условиям. При таких требованиях мы не можем говорить о «капитализме», ибо даже в период самого бурного расцвета экономических свобод в XIX веке правительства тем или иным способом контролировали и регулировали рыночные операции. Нельзя говорить и о «коммунистической экономике», потому что даже в Советском Союзе, где государственный сектор составлял 99%, все же постоянно приходилось мириться с существованием «второго», свободного сектора экономики. Демократия означает правление народа, и тем не менее политические теории свободно допускают существование в демократических странах особых групповых интересов, влияющих на политику. Такие концепции полезны, ибо они отражают то, к чему данная система стремится и чего она достигла не в «строгом», словарном значении, как в естественных науках, но в широком смысле, единственно приемлемом в человеческих делах. На практике все политические, экономические и социальные системы «перемешаны» — чистых не бывает. Задача ученого определить те черты данной системы, которые в совокупности характеризуют и выделяют ее из остальных. И нет никаких разумных оснований для приведения понятия «тоталитаризма» к более строгим стандартам.

Действительно, притязания тоталитаризма столь непомерны, что, по словам Ганса Бухгейма, по самой своей природе неисполнимы: «Поскольку тоталитарный строй преследует недостижимую цель — полный контроль над человеческой личностью и судьбой, — он может быть реализован лишь частично. Сущность тоталитаризма в том и состоит, что цель никогда не может быть достигнута и воплощена, но должна оставаться целью, требованием, предъявляемым к власти... Тоталитарный строй не есть единообразно рациональный механизм, одинаково эффективный во всех своих узлах. Это лишь идеал, и в некоторых областях воплощенный в действительности; но в целом основные властные притязания тоталитарного строя реализуются лишь в искаженном виде, в различной степени в разные времена и в разных областях жизни, а в процессе — тоталитарные черты всегда переплетены с нетоталитарными. Но именно по этой причине проявления тоталитарных притязаний столь опасны и угнетающи; они смутны, непредсказуемы и труднодоказуемы... Почти всякое исследование тоталитарных мер неизбежно страдает преувеличением проблемы в одних отношениях и недооценки ее в других. Этот парадокс происходит из-за нереализуемости притязаний на тотальный контроль; он характерен для жизни при тоталитарном строе и предельно затрудняет ее понимание для сторонних наблюдателей»12.

Сходный ответ можно дать и тем, кто утверждает, что черты, приписываемые тоталитаризму (упор на идеологию, апелляция к массам и харизматичность лидера), существуют и в других политических режимах: «Утверждение об исторической уникальности какой-либо системы не означает, что она уникальна "в целом"; ибо ничто не уникально. Все исторические явления принадлежат к широким классам объектов исследования... История в первую очередь занимается индивидуальными особенностями, будь то личности, предмета или события, и достаточно пестрое сочетание отличительных черт создает тем самым историческую уникальность»13.

Изучение итальянского фашизма и германского национал-социализма крайне важно для понимания русской революции по трем причинам. Во-первых, призрак коммунизма, которым легко было пугать население, помог Муссолини и Гитлеру в установлении их диктатур. Во-вторых, они оба многому научились у большевиков в технике построения партии на основе личной преданности для захвата власти и внедрения однопартийной диктатуры. И в том и в другом отношении коммунизм оказал значительно большее влияние на «фашизм», чем на социализм и рабочее движение. И в-третьих, литература, посвященная фашизму и национал-социализму, богаче и серьезнее исследований о коммунизме, и знакомство с ней проливает свет на режим, выросший из русской революции.

Влияния — почва для историка весьма неверная и зыбкая, потому что легко поддаться распространенному заблуждению post hoc, ergo propter hoc — «после этого — значит по причине этого». Нельзя утверждать, что коммунизм «породил» фашизм и национал-социализм, ибо они имели собственные корни. Но можно сказать, что, когда антидемократические силы в послевоенной Италии и Германии накопили достаточно сил, их лидеры уже имели готовую модель для подражания. Все атрибуты тоталитаризма были предвосхищены в ленинской России: официальная, всеохватывающая идеология; единственная элитарная партия, возглавляемая «вождем» и безраздельно господствующая в государстве; полицейский террор; контроль правящей партии над всеми средствами коммуникации и вооруженными силами; централизованное управление экономикой. [Эти критерии были установлены Карлом Дж. Фридрихом и Збигневом Бжезинским в книге «Totalitarian Dictatorship and Autocracy» (New York-London, 1964. P. 9—10). Планирование хозяйства было впервые реализовано в Советском Союзе в 1927 году, но основа его была заложена еще Лениным в 1917 году при учреждении Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ).]. Поскольку в начале 20-х, когда Муссолини устанавливал свой режим, а Гитлер основывал свою партию, в Советском Союзе — и нигде более — уже существовали все необходимые институции и процедуры, бремя доказательства того, что между «фашизмом» и коммунизмом нет никакой связи, ложится на тех, кто придерживается такого взгляда.


* * *

Ни одна крупная фигура среди социалистов в Европе до Первой мировой войны не носила большего сходства с Лениным, чем Бенито Муссолини. Как и Ленин, он возглавлял антиревизионистское крыло социалистической партии в своей стране; как и Ленин, он считал, что рабочие, предоставленные сами себе, недостаточно революционны и к радикальным действиям их должна подтолкнуть интеллигенция. Однако он действовал в более сочувствующем его идеям окружении, и ему не пришлось, как Ленину, раскалывать партию и уводить за собой меньшинство — Муссолини поддерживало большинство Итальянской социалистической партии (ИСП), и он изгнал реформистов. Если бы не резкая перемена своей позиции в отношении к войне в 1914 году в пользу выступления Италии на стороне союзников, которая повлекла его исключение из ИСП, он вполне мог бы стать итальянским Лениным. Историки-социалисты, не зная, как отнестись к этим фактам ранней биографии Муссолини, либо замалчивают их, либо описывают как мимолетное увлечение социализмом человека, истинными учителями которого якобы были не Маркс, а Ницше и Сорель. [Один из устойчивых мифов антифашистской литературы состоит в том, что Сорель оказал большое влияние на Муссолини. В действительности это влияние было слабым и недолгим (см.: Megaro G. Mussolini in the Making. Boston—New York, 1938. P. 228; Nolte E. Der Faschismus in seiner Epoche. Munich, 1963. S. 203). Муссолиниевский культ насилия вдохновлялся не Сорелем, а Марксом. Сорель однажды в сентябре 1919 г. написал Ленину эклогу («Pour Lenine». In: Reflexions sur la violence. 10th ed. Paris, 1946. P. 437—454), в которой он говорил, что был бы безмерно горд, если бы правдой были слухи, что он, Сорель, внес свой вклад в интеллектуальное развитие человека, который представляется ему «и самым великим теоретиком социализма после Маркса, и главой государства, гений которого сравним лишь с гением Петра Великого» (р. 442).]. Такое объяснение, однако, плохо уживается с тем обстоятельством, что итальянские социалисты имели достаточно высокое мнение о будущем вожде фашизма, чтобы назначить его в 1912 году главным редактором своего партийного органа печати — газеты «Аванти!»14. Отношения Муссолини с социализмом нельзя назвать минутным увлечением, они скорее характеризуются фанатической преданностью: до ноября 1914 года, а в некотором отношении и вплоть до начала 1920-го, его взгляды на природу рабочего класса, структуру и функционирование партии, на стратегию социалистической революции ничем существенно не отличались от ленинских.

Муссолини родился в Романье, наиболее радикально настроенной провинции Италии, в семье обедневшего ремесленника анархо-синдикалистских и марксистских убеждений. Отец внушал ему, что человечество делится на два класса: эксплуататоров и эксплуатируемых. (Этой формулой Муссолини воспользовался как социалистический лидер: «В мире есть только два отечества: эксплуататоров и эксплуатируемых» — sfruttati и sfruttatori15.) Муссолини был гораздо более скромного происхождения, чем вождь большевиков, и в его радикализме отчетливо просматривалась пролетарская природа. Он был не теоретиком, а тактиком, чей мировоззренческий эклектизм, смесь анархизма и марксизма, как и его пристрастие к насилию, напоминали идеологию русских социалистов-революционеров. В 1902 году в возрасте 19 лет он поехал в Швейцарию, где провел два года в крайней нужде, выкраивая время для учебы между случайными приработками. [Его отъезд из Италии обычно объясняется желанием избежать армейского призыва. Но, как указал Джеймс Грегор, это не может послужить объяснением, поскольку, вернувшись в ноябре 1904 года, он два года прослужил в армии (Ycung Mussolini and the Intellectual Origins of Fascism. Berkeley, 1979. P. 37).]. В этот период он сошелся с радикальной интеллигенцией: и весьма вероятно, хотя и нельзя утверждать категорически, что он встречался с Лениным. [Ренцо де Феличе (Mussolini il rivoluzionario, 1883—1920. Turin, 1965. P. 35) считает, что такая встреча действительно произошла. Муссолини, никогда ясно не отвечавший на вопрос о встрече с Лениным («[русские эмигранты] постоянно меняли свои имена»), однажды загадочно заметил: «Ленин знал меня много лучше, чем я его». Во всяком случае в этот период он читал в переводе некоторые труды Ленина и сказал, что они «пленили его» (de Begnac Y. Palazzo Venezia: Storia di un Regime. Rome, [1950]. P. 360).]. По словам Анжелики Балабановой, которая часто видела Муссолини в этот период, он был тщеславным эгоцентриком, склонным к истерии, чей радикализм коренился в бедности и ненависти к богатым16. Именно тогда он проникся устойчивым отвращением к реформистскому, эволюционному социализму.

Как и Ленин, он считал конфликт самым привлекательным проявлением политики. «Классовую борьбу» он понимал буквально, как битву, неизбежно принимающую насильственные формы, ибо ни один правящий класс никогда добровольно не откажется от своего богатства и привилегий. Он восхищался Марксом, которого он называл «отцом и учителем», не за его экономические и социальные теории, но за то, что он был «великим философом рабочего насилия»17. Он презирал «социалистов-законников», стремившихся достичь цели парламентарными средствами. Не верил он и в профсоюзное движение, которое, по его мнению, отвлекало трудящихся от классовой борьбы. В 1912 году в статье, которая могла бы вполне принадлежать перу Ленина, он писал: «Рабочий, просто организованный, превращается в мелкого буржуа, подчиняющегося только своим интересам. Никакой призыв к идеалам не достигает его слуха»18. Этому взгляду он остался верен и после отдаления от социализма: в 1921 году, уже будучи фашистским вождем, он описывал рабочих «благочестивых и глубоко миролюбивых... по своей природе»19. Так, независимо от Ленина, и в социалистической и в фашистской своих ипостасях он осуждал именно то, что русские радикалы называли «стихией», то есть придерживался взгляда, что предоставленные сами себе рабочие не станут совершать революцию, а пойдут на сговор с капиталистами — квинтэссенция социальной теории Ленина. [В социалистических кругах Италии идея, что классовое сознание есть естественный продукт классового положения, опровергалась многими социалистами-теоретиками начиная с 1900 г., и среди них: Антонио Лабриола, А.О.Оливетти и Серджио Панунцио. (Gregor A.J. The Fascist Persuasion in Politics. Princeton, 1974. P. 107.)].

Как мы видим, перед Муссолини встала та же проблема, что вставала и перед Лениным: как сделать революцию с помощью класса, нереволюционного по своей природе. И он решил ее так же, как Ленин, призвав к созданию элитной партии, которая сможет привить дух революционного насилия рабочим массам. Если к замыслу формирования партии как передового отряда революции Ленин пришел, исходя из опыта «Народной воли», то у Муссолини он сложился под впечатлением от трудов Гаэтано Моска и Вильфредо Парето, которые в 90-е годы XIX века и в начале XX популяризировали взгляды на политику как борьбу за власть среди элитных групп. Моска и Парето испытали влияние современных философских учений, в особенности теории Анри Бергсона, отвергавшего позитивное значение «объективных» факторов как решающих в социальном поведении в пользу волюнтаризма.

Но основной импульс теориям о ведущей роли элит дала сама практика демократии XIX столетия, обнажившая ее несостоятельность. Дело не только в том, что европейские демократии раздирали вечные парламентские кризисы и скандалы — в Италии за последнее десятилетие XIX века шесть раз сменялось правительство, — но главное: все отчетливей подтверждалось представление, что демократические институты служат ширмой правлению меньшинства олигархии. Отталкиваясь от этих наблюдений, Моска и Парето сформулировали теорию, которая имела большое влияние на европейских политиков после Первой мировой войны. Концепция «элитарности» в политике была подхвачена основным направлением западной мысли и стала общим местом: по словам Карла Фридриха, элитарная теория стала «доминирующей темой в истории западной мысли последние три поколения»20. Но на переломе столетий это была еще совершенно оригинальная идея: в работе «Правящий класс» Моска признавал, что «нелегко допустить, как естественный и непреложный факт, что меньшинство управляет большинством, а не наоборот»: «Господство организованного меньшинства, послушного единому импульсу, над неорганизованным большинством неминуемо. Власть любого меньшинства непреодолима, поскольку каждый индивидуум из большинства оказывается перед единым целым организованного меньшинства. В то же время меньшинство организовано уже только в силу того, что оно меньшинство. Сотня человек, действующих единодушно и единообразно, разделяющих общие для всех представления, возьмут верх над тысячью несогласованных и тем самым дающих возможность справиться с ними поодиночке». [Mosca G. The Ruling Class. New York—London, 1939. Эта теория объясняет, почему тоталитарные режимы с таким упорством стремятся истребить или подчинить себе не только соперничающие политические партии, но и любые организации без исключения. «Разобщенность общества» позволяет меньшинству эффективнее править большинством.].

Решив раз и навсегда, что рабочий класс по самой природе своей является реформистским («экономические организации [профсоюзы] реформистские потому, что экономическая реальность реформистская») и что при любой политической системе власть принадлежит меньшинству, Муссолини пришел к выводу, что для «революционизации» трудящихся требуется, чтобы их возглавила «аристократия ума и воли»21. Эти идеи владели им уже в 1904 году22.

Руководствуясь этими взглядами, Муссолини принялся за преобразование Итальянской социалистической партии. La Lotto di Classe («Классовая борьба») — газета, которую он основал в 1910 году, преследовала реформистское большинство в манере, очень сходной с обращением Ленина с меньшевиками, хотя и не прибегала с такой легкостью к клевете. Ленин мог бы смело подписаться под редакционной статьей Муссолини в первом выпуске этой газеты: «Социализм приближается, и мера воплощения социализма в недрах существующего гражданского общества определяется не политическими завоеваниями — обычными иллюзорными принципами Социалистической партии, — но числом, силой и сознательностью рабочих сообществ, которые уже сегодня составляют ядро коммунистической организации будущего. И рабочий класс, как говорит в своей «Нищете философии» Карл Маркс, заменит в ходе своего развития старое гражданское общество сообществом, которое уничтожит классы и классовые конфликты... В ожидании этого, конфликт между пролетариатом и буржуазией есть борьба класса против класса, та борьба, которая, — доведенная до своего высшего проявления, — и есть всеобщая революция... Экспроприация буржуазии будет финальным результатом этой борьбы, и рабочий класс без труда запустит производство на коммунистической основе, поскольку уже сейчас в своих профсоюзах он готовит оружие, учреждения, людей для этой битвы и этих завоеваний... Рабочие-социалисты должны образовать авангард, бдительный и боевой, не позволяющий массам забыть об идеале, к которому следует стремиться... Социализм не предмет торга, не игра для политиков, не мечты романтиков: и еще менее — спорт. Это стремление к моральному и материальному подъему, как отдельного индивидуума, так и всего коллектива, и, возможно, самая глубокая драма, когда-либо происходившая в человеческом коллективе, и, очевидно, самая лелеемая мечта миллионов человеческих существ, страждущих и не желающих более влачить жалкое существование, — но жить»23.

Играя на отчаянном радикализме рядовых членов, Муссолини сумел на съезде Социалистической партии в 1912 году изгнать из ее руководства умеренных. Среди его сторонников были и в последующем известные деятели итальянского коммунизма, в том числе и Антонио Грамши24. Муссолини вошел в состав исполкома партии, и на него было возложено издание газеты «Avanti!». Ленин на страницах «Правды» приветствовал победу фракции Муссолини: «Раскол — тяжелая, болезненная история. Но иногда он становится необходим, и в таких случаях всякая слабость, всякая "сантиментальность"... есть преступление... И партия итальянского социалистического пролетариата, удалив из своей среды синдикалистов и правых реформистов, встала на верный путь»25.

В 1912 году, казалось, Муссолини, которому тогда было без малого 30 лет, суждено возглавить итальянских революционных социалистов, или «непримиримых», как их называли. Но этого не случилось из-за его позиции по вопросу об участии Италии в войне.

До 1914 года Муссолини предостерегал, что, если правительство объявит войну, социалисты ответят гражданским неповиновением. В 1911 г., после того как Италия направила войска в Триполитанию (Ливию), он предупреждал, как и Ленин, что социалисты готовы превратить «войну между народами в войну между классами»26, а средством достижения этого станет всеобщая стачка. Он повторил свои угрозы в канун Первой мировой войны: если Италия, нарушив нейтралитет, встанет на сторону Центральных держав против Союзников, писал он в августе 1914 года, ее ожидает пролетарское восстание27. Историк фашизма Эрнст Нольте, по какой-то неведомой причине оставляя в стороне Ленина, заявляет, что Муссолини был единственным выдающимся социалистом в Европе, который угрожал своему правительству восстанием, если оно вступит в войну28.

Начало войны и совершенно неожиданная готовность европейских социалистов проголосовать за военные кредиты пошатнули уверенность Муссолини: в ноябре 1914 года, к изумлению своих товарищей, он выступил в пользу участия Италии в войне на стороне союзников. Свои слова он подтвердил делами, вступив в армию и провоевав в пехоте до февраля 1917 года, когда, из-за серьезных ранений, был отправлен в тыл.

Выдвигалось множество объяснений такого поворота на 180 градусов, который привел к исключению его из рядов Социалистической партии. Самые смелые из них предполагают подкуп: будто бы на него оказывали сильное давление французские социалисты, которые обеспечили его средствами для издания собственной газеты «Popolo d'Italia». Похоже, Муссолини действительно продался, но по мотивам скорее политическим. После того как почти все европейские социалистические партии нарушили пацифистские клятвы и поддержали вступление своих стран в войну, он, должно быть, убедился, что национализм почва более твердая, чем социализм. В декабре 1914 г. он писал: «Нация не исчезла. Мы привыкли считать, что она уничтожена. Напротив, мы видим, как она восстает к жизни, как бьется ее пульс! И вполне понятно. Новая реальность не подавляет правды: класс не может уничтожить нацию. Класс выражает коллективные интересы, но нация есть история чувств, традиций, языка, культуры, родословной. Можно включить класс в нацию, но они не уничтожают друг друга»29.

Из этого он делал вывод, что Социалистическая партия должна повести за собой не только пролетариат, но всю нацию: она должна создать «ип socialismo nazionale» — «национальный социализм». Очевидно, в 1914 году в Западной Европе такой переход от интернационального социализма к социализму национальному имел для амбициозного демагога определенный смысл30. Муссолини остался верен идее насильственной революции, возглавляемой элитарной партией, но с этого времени он заговорил о национальной революции.

Можно также объяснить радикальную перемену его позиции стратегическими соображениями, а именно убеждением, что международная война необходима для революции. Такого мнения придерживались многие итальянские социалисты-интернационалисты, как видно из приведенного ниже отрывка из статьи левого экстремиста Серджио Панунцио (впоследствии известного теоретика фашизма), появившейся в газете «Аванти!» через два месяца после начала военных действий: «Я твердо убежден, что только нынешняя война и тем более, чем острее и длительней она будет, сможет дать выход революционным действиям в европейском социализме... За внешними войнами должны последовать войны внутренние, первые должны подготовить вторые, и вместе подготовить наступление великого, славного дня социализма... Все мы убеждены, что для наступления социализма его должны желать. Вот момент желания и имения. Если социализм инертен и... нейтрален, то завтра историческая ситуация может в лучшем случае закрепить сходное с сегодняшним положение дел, но может объективно повернуться более далекой и даже противоположной социализму стороной... Все мы убеждены, что все государства и тем более государства буржуазные после войны, как победители, так и побежденные, будут лежать бездыханные с переломанным хребтом... Все они будут, в определенном смысле, повержены... Капитализм понесет такие потери, что достаточно будет coup de grace... Тот, кто поддерживает дело мира, поддерживает, сам того не ведая, дело сохранения капитализма».[Цит. по: de Felice R. Mussolini il rivoluzionario. P. 245—246. He исключена возможность, что автором этого отрывка был сам Муссолини. В 1919 г. Муссолини отзывался о вступлении Италии в войну как о «первом эпизоде революции, ее начале. Революция под названием войны продолжалась 40 месяцев» (Rossi A. The Rise of Italian Fascism, 1918—1922. London, 1938. P. 11)].

Такой позитивной оценки войны русские социалисты не давали, в особенности крайне левые; правда, они редко позволяли себе столь откровенные высказывания. Есть свидетельства, что Ленин приветствовал начало войны и возлагал надежды на ее долгое продолжение и тяжкие последствия. Понося кровожадность мировой «буржуазии», Ленин про себя радовался ее самоуничтожению. В январе 1913 г. во время Балканского кризиса он писал Максиму Горькому: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции (во всей восточной Европе) штукой, но мало вероятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удовольствие»31. Во время Первой мировой войны Ленин отвергал всякие проявления пацифизма как в русском, так и в международном социалистическом движении, проповедуя, что миссия социалистов не в том, чтобы остановить войну, а в том, чтобы превратить ее в гражданский конфликт, то есть революцию. [Когда началась война, Ленин написал Инессе Арманд открытку, начинающуюся словами: «Поздравляю с началом революции в России» (РЦХИДНИ. Ф. 2. On. 1. Д. 3. Л. 341)].

Нельзя поэтому не согласиться с Доменико Сеттембрини, что в отношении к войне у Муссолини и Ленина обнаруживается тесное сходство, даже при том, что один приветствовал участие его страны в войне, а другой выступал против, во всяком случае публично: «Хотя [и Ленин, и Муссолини] полагали, что партия может послужить инструментом для радикализации масс и формирования их реакции, она, сама по себе, не могла создать необходимых предпосылок для революции — крушения социального уклада капитализма. Что бы ни говорил Маркс о революционном духе, автоматически возникающем при обеднении пролетариата и вытекающей из этого неспособности капитализма реализовывать свои товары на сокращающемся рынке, факт тот, что пролетариат не становится беднее, что революционный дух явно не проявляется и капиталистический уклад скорее укрепляется, чем приходит к упадку. Таким образом, необходимо искать замену автоматическому механизму развития революции, предложенному Марксом, и такой заменой служит война». [Euro-communism / Ed. by G.R.Urban. London, 1978. P. 151. Сеттембрини поднимает интересный вопрос: «Как повел бы себя Ленин, если бы царь, как итальянское правительство в 1914 г., сохранил нейтралитет. Можно ли быть уверенным, что Ленин не стал бы ярым сторонником интервенции?» (См.: Mosse G. International Fascism. London—Beverly Hills, Cal., 1979. P. 107.)].

Муссолини продолжал считать себя социалистом вплоть до 1919 года, когда он основал фашистскую партию. В стране, переполненной безработными ветеранами войны, при растущем уровне инфляции, возникали серьезные социальные волнения. В забастовках принимали участие сотни тысяч рабочих. Муссолини подлил масла в огонь. В январе 1919 г. он подстрекал к незаконной забастовке почтовых работников и призывал рабочих захватывать фабрики. По свидетельству одного исследователя, летом 1919 г., когда социальные беспорядки достигли апогея, он делал все возможное, чтобы превзойти немощную Социалистическую партию и Итальянскую всеобщую конфедерацию труда дерзкими призывами к насилию: его «Popolo d 'Italia» открыто предлагала «повесить на фонарях» спекулянтов32. Июньская программа/art/ di combattimento (т.н. «групп борьбы»), составлявших ядро фашистской партии, мало чем отличалась от социалистической: Учредительное собрание, восьмичасовой рабочий день, участие рабочих в управлении производством, народная милиция, частичная экспроприация посредством «тяжкого налога на капитал» и конфискация церковного имущества. Рабочих побуждали начать «революционную войну»33. Специалисты в Социалистической партии характеризовали Муссолини как socialisto rivoluzionario, то есть как социалиста-революционера34.

Такими действиями прежний социалистический лидер, дискредитированный своей позицией в отношении войны, надеялся восстановить свое положение в ИСП. Социалисты, однако, не хотели простить ему: они готовы были войти в совместные избирательные блоки с фашистами, но только при условии исключения Муссолини35. Оказавшись в политической изоляции и поддерживаемый только социалистами-интервенционалистами, Муссолини метнулся вправо. Его эволюция в два послевоенных года указывает на то, что это не он отверг социалистов, а социалисты отвергли его, и что он основал фашистское движение как способ удовлетворения своих политических амбиций, которого не находил под старым кровом в Социалистической партии. Иными словами, его разрыв с социализмом был не идеологического, а личного свойства.

Начиная с конца 1920 г. вооруженные фашистские погромщики стали ездить по деревням и избивать крестьян. В начале следующего года они стали организовывать «карательные экспедиции», терроризируя маленькие городки на севере Италии. В манере, напоминающей практику большевиков, методом угроз и насилия, они разгоняли социалистические партии и профсоюзы. Итальянские социалисты, как и их российские братья по несчастью, не предпринимали никаких активных ответных действий, чем смущали и деморализовывали своих сторонников. Таким способом Муссолини обрел поддержку промышленников и землевладельцев. Он воспользовался национальной обидой, вызванной результатами войны, ибо, хотя Италия и воевала на стороне одержавших победу союзников, ее территориальные притязания по большей части остались неудовлетворенными. Муссолини сыграл на народном чувстве, изображая Италию «пролетарской нацией», что снискало ему симпатии среди обиженных ветеранов войны. В ноябре 1921 г. фашистская партия насчитывала 152 тыс. членов, из которых 24% сельскохозяйственных рабочих и 15% промышленных рабочих36.

Даже став фашистским лидером, Муссолини никогда не скрывал своих симпатий к коммунизму и восхищения перед ним: он высоко ставил «грубую энергию» Ленина и не находил ничего дурного в большевистской практике уничтожения заложников37. Он гордо объявлял итальянских коммунистов своими детьми. В своем первом выступлении в Палате депутатов 21 июня 1921 г. он хвалился: «Я знаю [коммунистов] очень хорошо, ибо некоторых из них я создал сам; сознаюсь с искренностью, которая может показаться циничной, что это я был первым, кто заразил этих людей, впрыснув в итальянский социализм немного Бергсона в обильном растворе Бланки»38. О большевизме он сказал в феврале 1921 г. следующее: «Я отвергаю все формы большевизма, но, если бы мне пришлось выбирать, я бы выбрал большевизм Москвы и Ленина, хотя бы за его гигантские, варварские, вселенские размеры»39. Едва ли просто по недосмотру он позволил коммунистической партии просуществовать вплоть до ноября 1926 года, когда были запрещены все независимые партии, ассоциации и организации40. Еще в 1932 году Муссолини признавал близость фашизма с коммунизмом: «По части отрицания мы во всем сходимся. Мы и русские против либералов, против демократов, против парламента»41. (Гитлер впоследствии признавал, что у нацистов и у большевиков больше того, что их роднит, чем того, что их разъединяет42.) В 1933 г. Муссолини публично призвал Сталина последовать примеру фашистов, а в 1938 году советский диктатор, завершив самую кровавую в истории бойню в своей стране, заслужил последнюю похвалу Муссолини: «Перед лицом полного краха ленинской системы Сталин стал тайным фашистом», с той только разницей, что, будучи русским, «то есть чем-то вроде полуварвара», он не стал подражать облюбованному фашистами методу наказания заключенных путем насильственного поения касторкой43.

Русские коммунисты с беспокойством наблюдали, как сначала Муссолини, а затем Гитлер копируют их политические приемы. На XII съезде партии (1923), когда такие сравнения еще допускались, Бухарин заметил: «Характерным для методов фашистской борьбы является то, что они больше, чем какая бы то ни было партия, усвоили себе и применяют на практике опыт русской революции. Если их рассматривать с формальной точки зрения, т.е. с точки зрения техники их политических приемов, то это полное применение большевистской тактики и специально русского большевизма: в смысле быстрого собирания сил, энергичного действия очень крепко сколоченной военной организации, в смысле определенной системы бросания своих сил, «учраспредов», мобилизаций и т.п. и беспощадного уничтожения противника, когда это нужно и когда это вызывается обстоятельствами». [XII съезд РКП(б): Стеногр. отчет. М, 1968. С. 273—274. «Учраспреды» — отделы Секретариата ЦК и местных парторганов, ответственные за назначение партийных функционеров. Издатели протоколов XII съезда охарактеризовали аналогию, проводимую Бухариным, как «беспочвенную и антинаучную» (Там же. С. 865. См. также: Luks L. Entstehung der kommunistischen Faschismustheorie. Stuttgart, 1984. S. 47)].

Исторические свидетельства, таким образом, указывают на то, что муссолиниевский фашизм возник вовсе не как правая реакция на социализм или коммунизм, даже если для достижения своих политических интересов Муссолини готов был осуждать и то и другое. [Ренцо де Феличе проводил различие между фашизмом как движением и фашизмом как режимом, подчеркивая, что первое было и остается революционным (Ledeen M. In: Mosse G. International Fascism. P. 126—127). To же, разумеется, можно сказать и о большевизме, который вскоре после захвата власти стал консервативен, дабы сохранить эту самую власть.]. Имей он такую возможность, Муссолини еще в 1920—21 гг. был бы весьма рад взять под свое крыло итальянских коммунистов, с которыми явно испытывал родство душ, безусловно большее, чем с социал-демократами, либералами и консерваторами. Генетически фашизм вышел из «большевистского» крыла итальянского социализма, а не из какого бы то ни было консервативного движения или идеологии.

* * *

Большевизм и фашизм были ересями социализма. Национал-социализм произрастал из иного корня. Если Ленин происходил из среды служилого дворянства, а Муссолини из семьи обнищавшего ремесленника, то Гитлер был происхождения «мелкобуржуазного» и провел юность в атмосфере, пропитанной ненавистью к социализму и антисемитизмом. В отличие от Муссолини и Ленина, много и жадно читавших и хорошо знакомых с современными политическими и социальными теориями, Гитлер был невеждой, набравшимся всего понемногу из случайных книг, разговоров и наблюдений; не владея никакими прочными теоретическими основами, он был преисполнен предрассудков и расхожих суждений. И тем не менее, политическая идеология, которую он с таким эффектом использовал, сначала удушив свободу в Германии, а затем сея смерть и разрушение по всей Европе, испытала сильное влияние русской революции, как в негативном, так и позитивном смысле. В негативном смысле победа большевизма в России и попытки распространения революции по Европе послужили Гитлеру оправданием его животного антисемитизма и основанием запугивать немцев призраком «иудо-коммунистического» заговора. В позитивном смысле большевистский опыт помог ему захватить власть, преподав технику манипуляции массами и представив наглядный пример однопартийного тоталитарного государства.

В идеологии и психологии национал-социализма антисемитизм занял исключительное место основного и непреложного условия. Хотя корни юдофобии восходят к классической античности, безумные, истребительные формы, какие она приняла при Гитлере, не имеют исторического прецедента. Чтобы понять это, нужно учесть эффект, который возымела русская революция на русские и немецкие националистические движения.

Традиционный антисемитизм, до XX века, питался в первую очередь религиозной нетерпимостью и выражался простой формулой: евреи — злокозненный народ, распявший Христа и упрямо отрицающий Новый Завет. Поддерживаемая католической церковью и некоторыми протестантскими сектами, эта враждебность усугублялась конкуренцией в экономической сфере, где за евреями прочно закрепился образ жадных ростовщиков и ловких, хитрых дельцов. Евреи представлялись вовсе не представителями некой «расы» или членами транснационального сообщества, а приверженцами ложной веры, обреченными на вечные скитания в назидание человечеству. Идея интернациональной угрозы, которую несут евреи, не могла возникнуть без образования некоего международного сообщества. В девятнадцатом веке бурное развитие торговли и средств связи в мировом масштабе, перешагнув за границы государств, оказало сильное воздействие на жизнь стран и отдельных общин, ведших до той поры весьма замкнутое и самодостаточное существование. Люди стали вдруг ощущать, что их благополучие и жизнь зависят от каких-то невразумительных, скрытых от глаз обстоятельств. Когда урожай в России отражается на жизни фермеров в Соединенных Штатах или открытие золотых приисков в Калифорнии влияет на цены в Европе, когда политическое движение, вроде интернационального социализма, может ставить своей целью свержение всех в мире режимов, возникает чувство неуверенности в сегодняшнем дне и тревоги за будущее, которым распоряжаются происходящие где-то далеко в мире события, совершенно естественно возникает мысль о мировом заговоре. А кто лучше евреев подходил на эту роль, кто не только принадлежал самой заметной, рассеянной по всему свету диаспоре, но и занимал выдающиеся позиции в международных финансовых кругах и средствах информации?

Представление о еврействе как о некой наднациональной, подчиняющейся строгой дисциплине общине, управляемой тайным штабом начальников, впервые возникло после Французской революции. Ибо, хотя евреи и не сыграли в ней никакой роли, идеологи контрреволюции видели именно в них виновников всех бед, отчасти потому, что революция принесла евреям гражданское равноправие, а отчасти потому, что их связывали с масонским движением, которое французские роялисты проклинали за 1789 год. В 70-е годы прошлого века немецкие экстремисты утверждали, что всеми в мире евреями, какова бы ни была их гражданская принадлежность, управляет тайная международная организация: под этим обычно подразумевался Всемирный еврейский союз (Alliance Israelite Universelle), располагавшийся в Париже и занимавшийся в действительности филантропической деятельностью. Такие идеи стали популярны во Франции в 90-е годы в связи с делом Дрейфуса. До русской революции антисемитизм широко распространился в Европе, в основном как реакция общества, привыкшего относится к евреям как к изгоям, на появление их в качестве его равноправных членов, и при этом, несмотря на дарованные права, упрямо не желающих ассимилироваться. Евреев обвиняли в клановости и скрытности, в ростовщичестве, ловкости и преуспеянии в делах, в вызывавших неприязнь специфических манерах. Но их не боялись. Страх перед евреями пришел с русской революцией и оказался одним из самых пагубных ее наследий.

Наибольшую ответственность за этот ход событий несут так называемые «Протоколы сионских мудрецов», фальшивка, которая, по выражению их исследователя Нормана Кона, дала Гитлеру «ордер» на геноцид44. Автор этой фальшивки не установлен, но она была составлена явно в конце 90-х годов XIX века во Франции на основе антисемитских трактатов, появившихся во время дела Дрейфуса, под влиянием первого международного Сионистского конгресса, состоявшегося Базеле в 1897 году. Похоже, приложило руку и парижское отделение царской «охранки». Документы, представленные в книге, были якобы получены через одного из участников тайных собраний лидеров международного еврейства, неизвестно где и когда состоявшихся, и представляют собой секретные резолюции, в которых формулировалась стратегия подчинения христианских народов и установления еврейского господства над миром. Для достижения этих целей предполагалось всеми возможными средствами сеять раздор среди христиан: где разжигая рабочие волнения, где способствуя гонке вооружений и войне, и повсюду морально разлагая. А когда цель будет достигнута, возникнет еврейское государство — деспотия, держащаяся на лукавой политике: при отсутствии свободы покорность общества покупается социальными благами, включая всеобщую занятость.

Так называемые «Протоколы» были впервые опубликованы в 1902 году в санкт-петербургской газете. Три года спустя, в период революции 1905 года, они появились в виде книги, выпущенной Сергеем Нилусом, под названием «Великое в малом и антихрист». Последовали и другие русские издания, но переводов на другие языки пока еще не было. Даже в России «Протоколы» не вызвали большого интереса, и Нилус, самый настойчивый их пропагандист, жаловался, что никто не воспринимает книгу всерьез45.

Русская революция открыла «Протоколам» блестящий путь. Послевоенная Европа, пребывавшая в отчаянии и растерянности, судорожно искала виновника и ответчика за все беды. Для левых это были «капиталисты», и в особенности фабриканты оружия: идея, что капитализм неизбежно ведет к войне, позволила коммунистам завоевать многих сторонников. Такова была одна версия идеи мирового заговора.

Другая идея, получившая распространение в консервативных кругах, в качестве виновников называла евреев. Кайзер Вильгельм II, более всех повинный в развязывании войны, еще в разгар боев возлагал на них ответственность за это46. Генерал Эрих Людендорф объявил, что евреи не только помогали Англии и Франции поставить Германию на колени, но и, «вероятно, управляли ими»: «Руководство еврейского народа... видело в грядущей войне средство достижения своих политических и экономических целей, завоевания для евреев в Палестине территории для создания государства и признания их как нации, и для достижения надгосударственного и надкапиталистического господства в Европе и Америке. На пути к достижению этих целей евреи в Германии стремятся занять такие же позиции, как в странах, которые уже подчинились им [Англия и Франция]. И поэтому евреям было необходимо поражение Германии»47.

Такое «объяснение» поражения в войне явно вторит «Протоколам» и, вне всякого сомнения, ими вдохновлено.

Зверства большевиков и открытые призывы к мировой революции со стороны режима, в котором евреи играли заметную роль, пришлись как раз на то время, когда общественное мнение Запада искало козла отпущения. После войны стало обычным, в особенности среди среднего класса и людей свободных профессий, идентифицировать коммунизм с еврейским заговором и воспринимать его как реализацию планов, представленных в «Протоколах». И если здравый смысл должен был восстать против абсурдности предположения, будто евреи ответственны одновременно и за мировой капитализм, и за его злейшего врага — коммунизм, то выручала достаточно гибкая диалектика «Протоколов», легко переваривавшая такие противоречия. Поскольку конечная цель евреев — свергнуть христианский мир, они могут действовать, в зависимости от обстоятельств, то как капиталисты, то как коммунисты. Это лишь вопрос тактики. Ведь евреи не гнушаются прибегать даже к антисемитизму и погромам. [Протоколы //Луч света. 1920. Т. 1. Кн. 3. С. 238. Можно не сомневаться, что именно под влиянием такого хода мысли советские власти не опровергали и тем самым придавали вес тезису, что евреи сами помогли Гитлеру устроить Холокост, чтобы вынудить колеблющихся уехать в Палестину (Корнеев Л.А. Классовая сущность сионизма. Киев, 1982).].

Приход большевиков к власти и развязанный ими террор придали «Протоколам» статус пророчества. Едва лишь всем стало известно, что среди выдающихся большевиков есть евреи, скрывающиеся за русскими псевдонимами, сразу стало понятно: Октябрьская революция и коммунистический режим были мощным прорывом евреев к обретению мирового господства. Спартаковский путч, коммунистические «республики» в Венгрии и Баварии, в организации которых участвовали евреи, рассматривались как свидетельства распространения их власти за пределы российского плацдарма. И дабы предотвратить исполнение пророчества «Протоколов», христиане (то бишь «арийцы») должны были осознать опасность и объединиться в борьбе с общим врагом.

«Протоколы» обрели особую популярность в период террора 1918—1919 гг., и среди их читателей был и Николай II. [В дневниковой записи за 7 апреля 1918 г. императрицы Александры значится: «Николай читал нам протоколы франкмасонов» (Chicago Daily News. 1920. 23 June. P. 2). Эта книга была среди вещей Александры в Екатеринбурге (Соколов Н. Убийство царской семьи. Париж, 1925. С. 281).]. Круг читателей расширился после убийства императорской семьи, ответственность за которое широкое мнение возлагало на евреев. Многие из тех тысяч белых офицеров, что искали зимой 1919—1920 года убежище в Западной Европе, возили с собой этот опус. Им было важно убедить европейцев, в общем-то достаточно равнодушных к участи белоэмигрантов, что коммунизм есть не только русская проблема, но, по сути, есть первая фаза мировой революции, которая не пощадит и Европу и скоро отдаст ее на поругание евреям.

Одним из этих эмигрантов был Ф.В.Винберг, русский офицер немецкого происхождения, чья озабоченность еврейской проблемой приобрела маниакальные пропорции48. Русскую революцию он воспринимал исключительно как дело рук евреев, а в одной из своих публикаций привел некий список советских руководителей, где раскрывалось еврейское происхождение буквально каждого49. Такие взгляды быстро обретали симпатии в кругах германских правых, переживавших горечь поражения и обеспокоенных коммунистическим мятежом. Именно Винберг вместе с известным немецким юдофобом издал в Германии первую немецкую версию «Протоколов». Появившись в январе 1920 года, они имели колоссальный успех. В ближайшие несколько лет они стали ходить по Германии в сотнях тысяч экземпляров: Норман Кон подсчитал, что к моменту прихода Гитлера к власти в стране циркулировало по крайней мере 28 изданий50. Вскоре появились шведская, английская, французская и польская версии, не замедлили явиться переводы и на другие языки. В 1928 году «Протоколы» стали интернациональным бестселлером.

Особенно восприимчивой к идеям «Протоколов» оказалась новоявленная Германская национал-социалистическая партия, которая с самого своего основания в 1919 году проповедовала ярый антисемитизм, но не имела для него теоретической базы. Первоначальная платформа нацистов, опубликованная в 1919 году, расставляла врагов Германии по ранжиру: на первом месте евреи, затем шел Версальский договор и только потом «марксисты», под коими подразумевались социал-демократы, а вовсе не коммунисты, с которыми нацисты поддерживали вполне дружеские отношения51. Связь еврейства с коммунизмом была установлена с помощью «Протоколов», внимание Гитлера на которые будто бы обратил Альфред Розенберг. Балтийский немец, изучавший архитектуру в России, имевший русский паспорт и говоривший по-русски лучше, чем по-немецки, Розенберг воспринял идеи Винберга и привил их нацистскому движению, главным идеологом которого он стал. Винберг убедил его в том, что русская революция была спланирована международным еврейством для достижения мирового господства. На будущего фюрера «Протоколы» произвели глубочайшее впечатление. «Я читал "Протоколы сионских мудрецов" — меня просто привели в ужас вкрадчивость и двуличие врага! — говорил он своему сподвижнику Герману Раушнингу. — Я понял, что мы должны перенять их, разумеется, по-своему»52. По словам Раушнинга, «Протоколы» служили Гитлеру неисчерпаемым источником политического вдохновения53. Воспользовавшись этим «руководством по достижению мирового господства», Гитлер не только выявил в лице евреев смертельного врага Германии, но и применил описанные методы для установления собственного господства. Ему так приглянулись приписываемые евреям хитрости, что он решил целиком воспринять их «идеологию» и «программу»54.

Именно после знакомства с «Протоколами» Гитлер обернулся против коммунизма: «Розенберг оставил глубокий след в идеологии нацизма. Партия была махрово антисемитской с самого основания в 1919 году, но стала одержима угрозой русского коммунизма только в 1921—22 гг., и в этом, похоже, заслуга главным образом Розенберга. Он сумел связать русский антисемитизм черносотенного сорта с антисемитизмом немецких расистов; вернее, он взял взгляды Винберга на большевизм как еврейский заговор и перевел его на язык volkisch (народно)-расистский. Результат этого творчества, детально истолкованный в бесчисленных памфлетах и публикациях, стал навязчивой темой размышлений Гитлера и планов и пропаганды нацистской партии»55.

Говорили, что у Гитлера были только две главные политические цели: уничтожение еврейства и вторжение в восточноевропейское «Lebensraum» (жизненное пространство), все другие пункты его программы и объекты борьбы, как капиталисты, так и социалисты, были лишь средствами достижения основных56. Теории русских правых, связывающие коммунизм с еврейством, позволили ему совместить обе задачи.

Так чаяния крайних русских монархистов, искавших и нашедших в происках мирового еврейского заговора причину катастрофы, обрушившейся на их страну, превратились в политическую идеологию партии, которой вскоре суждено было взять в свои руки абсолютную власть в Германии. Обоснование необходимости истребления евреев, выдвигаемое нацистами, пришло из русских правых кругов: Винберг и его друзья впервые призвали к физическому истреблению евреев57. Холокост, таким образом, явился одним из многих непредвиденных и нечаянных последствий русской революции.


* * *

Как политический феномен нацизм представлял собой: во-первых, технику манипулирования массами, создающую впечатление широкого участия народа в политическом процессе, и, во-вторых, систему правления, при которой Германская национал-социалистическая рабочая партия монополизировала власть и превращала государственные институты в партийный инструмент. В обоих случаях влияние марксизма в его первоначальном и в большевистском облике бесспорно.

Известно, что в юности Гитлер пристально интересовался тем, как социал-демократам удается управлять толпой: «От социал-демократов Гитлер усвоил идею массовой партии и массовой пропаганды. В "Майн Кампф" он описывает впечатление, которое произвела на него демонстрация венских рабочих, маршировавших по четверо в ряд стройными шеренгами. "Я стоял пораженный почти два часа, пока этот гигантский людской дракон медленно разворачивался передо мной"». [Bullock A. Hitler: A Study in Tyranny. Rev. ed. New York, 1962. P. 44. Фотография, на которой запечатлен Гитлер, слушающий оратора на социал-демократическом митинге зимой 1919—20 гг., воспроизведена в кн.: Fest J. Hitler. New York, 1974. P. 144-145.]. На основе подобных наблюдений Гитлер создал свою теорию психологии толпы, с замечательным успехом им впоследствии применявшуюся. В разговоре с Раушнингом он открыл, чем он обязан социализму: «Не колеблясь, признаю, что я многому научился у марксизма. Я имею в виду не их скучную социальную доктрину и не их материалистическую концепцию истории или их абсурдные теории «крайней полезности» [!] и тому подобное. Но я узнал их методы. Разница между ними и мной в том, что я действительно применил на практике то, что эти сплетники и бумагомараки робко начали. Весь национал-социализм основан на этом. Возьмите рабочие спортивные клубы, заводские ячейки, массовые демонстрации, пропагандистские листовки, написанные специально так, чтобы их понимали массы; все эти новые методы политической борьбы марксистские по происхождению. Все, что мне оставалось сделать, это взять эти методы и приспособить их к нашим целям. Я только развил логически то, чего социал-демократии вечно недоставало, потому что она пыталась осуществить свою эволюцию в структуре демократии. Национал-социализм — это то, чем мог бы быть марксизм, если бы порвал свои абсурдные и искусственные связи с демократическим устройством»58.

И можно еще добавить: что сделал и чем стал большевизм. [В речи, произнесенной 24 февраля 1941 года, Гитлер открыто утверждал, что «в основе национал-социализм и марксизм — одно и то же» (Bulletin of International News. 1941. Vol. 18. № 5. March 8. P. 269)].

Одними из проводников коммунистических моделей в нацистском движении были правые интеллектуалы с левым в направлении Гитлера уклоном, известные под именем «национал-большевиков». [Этот термин в уничижительном смысле придумал в 1919 году Радек. Лучшее исследование этого любопытнейшего, хотя и побочного, движения (см.: Schuddekopf O.-E. Linke Leute von Rechts. Stuttgart, 1960).]. Их главные теоретики Иозеф Геббельс и Отто Штрассер, восхищенные успехами большевиков в России, хотели, чтобы Германия помогла Москве в экономическом строительстве в обмен на политическую поддержку в противостоянии с Францией и Англией. На возражения, выдвигаемые Розенбергом и разделявшиеся Гитлером, о том, что Москва является штабом международного еврейского заговора, они отвечали: коммунизм — это только фасад, за которым скрывается традиционный русский национализм, «они говорят — мировая революция, а подразумевают Россию». [Schuddekopf O.-E. Linke Leute von Rechts. S. 87. Идея, что коммунизм в действительности выражает русские национальные интересы, впервые была высказана Н.Устряловым и другими теоретиками движения «Смены вех», возникшего в русской эмиграции в начале 20-х.]. Но «национал-большевики» желали большего, чем сотрудничество с коммунистической Россией, — они хотели, чтобы Германия переняла систему государственного управления, заключавшуюся в централизации политической власти, устранении соперничающих партий и ограничении операций на свободном рынке. В 1925 году Геббельс и Штрассер на страницах нацистской газеты «Volkischer Beobachter» доказывали, что лишь установление «социалистической диктатуры» спасет Германию от хаоса. «Ленин пожертвовал Марксом, — писал Геббельс, — и в обмен дал России свободу»59. О своей собственной нацистской партии он заявлял в 1929 году, что это была партия «революционных социалистов»60.

Гитлер отверг эту идеологию в целом, но, дабы перетянуть от социал-демократов на свою сторону немецких рабочих, использовал социалистические лозунги. Эпитеты «социальная» и «рабочая» в названии нацистской партии не были только спекуляцией на популярных терминах. Партия возникла из союза немецких рабочих в Богемии, образованного в первые годы нынешнего века в борьбе с чешскими переселенцами. Программа Немецкой рабочей партии (Deutsche Arbeiter Partei), как эта организация первоначально называлась, сочетала в себе социализм, антикапитализм и антиклерикализм с немецким национализмом. В 1918 году она стала именоваться Национал-социалистической рабочей партией Германии (НСРПГ), добавив к своим принципам антисемитизм и привлекая в свои ряды демобилизовавшихся ветеранов войны, лавочников и людей интеллигентного труда (слово «рабочая» в ее названии должно было обозначать всех трудящихся, а не только промышленных рабочих61). Именно эту организацию возглавил Гитлер в 1919 году. Согласно Брахеру, идеология партии в первые годы существования «содержала крайне революционное зерно в рамках иррациональной, ориентированной на насилие политической идеологии. Она вовсе не была простым выражением реакционных тенденций: она вышла из среды рабочих и профсоюзных деятелей»62. Нацисты взывали к социалистическим традициям немецких трудящихся, объявляя рабочих «столпом общества», а «буржуазию» вкупе со старой аристократией, обреченным классом63.

Гитлер, убеждавший своих соратников, что он «социалист»64, сделал красное знамя символом партии, а придя к власти, объявил 1 мая национальным праздником; члены нацистской партии должны были обращаться друг к другу «товарищ» (Genosse). Гитлеровская концепция совпадала с ленинским представлением о партии как боевой организации — Kampfbund — или «Боевой лиге». («Сторонник движения тот, кто объявляет о согласии с его целями. Член лишь тот, кто сражается за них»65.) Конечной целью Гитлера было построение общества, в котором не будет традиционных классовых различий и статус его членов будет определяться личным героизмом66. В присущей ему радикальной манере он предвидел человека, создающего самого себя: «Человек становится богом, — говорил он Раушнингу, — человек есть бог в творении»67.

Поначалу нацистам не удавалось привлечь на свою сторону рабочих и в их рядах преобладали «мелкобуржуазные» элементы. Но к концу 20-х социалистические лозунги возымели эффект. В начальный период безработицы 1929—30 гг. рабочие массами вступали в нацистскую партию. Согласно партийной хронике, в 1930 г. 28% ее членов составляли промышленные рабочие, в 1934-м их количество увеличилось до 32%. И в том и в другом случае они представляли в НСРПГ самую многочисленную группу. [Bracher К. Die deutsche Diktatur. Cologne—Berlin, 1969. S. 256. Давид Шенбаум (Hitler's Social Revolution. New York—London, 1980. P. 28, 36) дает несколько иные цифры. Некоторые марксистские историки, например Timothy W. Mason (Sozialpolitik im Dritten Reich. Opladen, 1977. S. 9), отвергали столь неприятный для них факт, исключая вступивших в нацистскую партию из рядов рабочего класса на том основании, что статус рабочего определяется не его занятиями, а «борьбой с правящими классами».]. Учитывая, что членство в ней не влекло такой же ответственности, как в российской коммунистической партии, можно предположить, что удельный вес членов из рядов подлинных промышленных рабочих (в отличие от бывших, превратившихся в партийных функционеров) в НСРПГ был много выше, чем в РКП.

Прямых свидетельств того, что гитлеровская модель тоталитарной партии была позаимствована у российских коммунистов, нет, ибо, если Гитлер не отрицал своего долга перед «марксистами», он аккуратно избегал всякого намека о влиянии российских коммунистов. Идея однопартийного государства пришла ему в середине 20-х, когда, размышляя о провале капповского путча 1920 г., он решил сменить тактику и прийти к власти законным путем. Гитлер заявлял, что концепция политической партии, основанной на строгой дисциплине и иерархии, была подсказана ему военным устройством. Он также хотел подчеркнуть, чему его научил Муссолини68. Но было бы совершенно невероятно, если бы коммунистическая партия, деятельность которой широко освещалась немецкой печатью, не оказала на него никакого влияния, хотя по понятным причинам он и не мог в этом признаться. В частной беседе он охотно признавал, что «изучал революционную технику по трудам Ленина и Троцкого и других марксистов». [Rauschning H. Hitler Speaks. London, 1939. P. 236. Гитлер будто бы говорил, к удивлению своих товарищей, что он читал и многое почерпнул из недавно опубликованной книги Троцкого «Моя жизнь», которую он назвал «блестящей» (Heiden К. Der Fuehrer. New York, 1944. P. 308), — автор, однако, не указывает источника этой информации.]. По его словам, он отвернулся от социалистов и начал делать нечто иное, потому что они были «мелкими людьми»69, неспособными на смелые действия, что весьма напоминает причины, заставившие Ленина порвать с социал-демократами и основать партию большевиков.

В споре между сторонниками Розенберга, с одной стороны, и Геббельса и Штрассера, с другой, Гитлер в конце концов взял сторону первого. Альянс с Советской Россией был невозможен, поскольку Гитлеру требовался призрак иудо-коммунистической угрозы, дабы воздействовать на немецкий электорат. Но это не мешало ему в своих интересах воспользоваться коммунистической практикой и схемой устройства основных институтов власти.


* * *

Три тоталитарных режима отличались по различным аспектам, к разбору которых мы перейдем в свое время. Но то, что их объединяло, было значительно существеннее того, что их отличало. Прежде и значительнее всего — общий для всех трех враг: либеральная демократия и многопартийная система, уважение к закону и собственности, идеалы мира и стабильности. Проклятия Ленина, Муссолини и Гитлера в адрес «буржуазной демократии» и социал-демократов полностью взаимозаменяемы.

Чтобы проанализировать отношения между коммунизмом и «фашизмом», следует отбросить общепринятые представления о том, что «революция» по самой своей природе есть воплощение равенства и интернационализма, тогда как националистические перевороты — контрреволюционны по сути. Эту ошибку допустили те консервативные круги Германии, которые поначалу поддержали Гитлера в надежде, что такой ярый националист не станет вынашивать революционных замыслов70. Характеристика «контрреволюционности» может быть полностью применима лишь к движениям, которые ставят своей целью подавить революцию и восстановить status quo, как, например, французские роялисты в 1790-х годах. Если под «революцией» понимать резкое свержение существующего политического строя, сопровождающееся глубокими переменами в экономике, социальном устройстве и культуре то тогда этот термин вполне применим и к антиэгалитарным и ксенофобным переворотам. Определение «революционный» описывает не существо перемен, но манеру, в которых они совершаются, — а именно их скоропалительный и насильственный характер. Таким образом, можно смело говорить о революции слева и о революции справа — а то, что они находятся в непримиримом противоречии друг с другом, объясняется их соперничеством за симпатии масс, а не разногласиями в методах или задачах. И Гитлер, и Муссолини вполне справедливо считали себя революционерами. Раушнинг заявлял, что национал-социализм в действительности более революционен по своим целям, чем коммунизм или анархизм71.

Но, вероятно, наиболее фундаментальное родство трех тоталитарных режимов проявляется в психологической плоскости. Коммунизм, фашизм и национал-социализм для завоевания симпатий масс и в доказательство того, что именно они — а не избранные демократическим путем правительства — являются истинными выразителями воли народа, нещадно раздували и эксплуатировали самые низменные чувства и предрассудки — классовые, расовые и этнические. И все три режима опирались на слепую ненависть.

Французские якобинцы первыми осознали политический потенциал классового чувства. Опираясь на него, они клеймили вечные заговоры аристократии и иных своих врагов: незадолго до окончательного падения они ввели закон об экспроприации частного имущества, носивший явно коммунистическую окраску72. Именно изучение Французской революции и ее последствий помогло Марксу сформулировать теорию классовой борьбы как доминанту истории. По его учению, социальный антагонизм в первую очередь заслуживает морального оправдания: ненависть, которую иудаизм проклинает как саморазрушительное чувство, а христианство (подразумевая «гневливость») воспринимает как один из серьезнейших грехов, превратилась в добродетель. Но ненависть — оружие обоюдоострое, и очень скоро жертвы вооружаются им в целях самозащиты. К концу XIX столетия появились теории, привлекающие этническую и расовую нетерпимость как ответ на социалистический призыв к классовой борьбе. В пророческой книге «Доктрины ненависти», вышедшей в 1902 году, Анатоль Леруа-Болье обращал внимание на близость друг к другу современных ему левых и правых экстремистов и предсказывал, что некий род тайного соглашения между ними после 1917 года станет реальностью73.

Ленину не потребовалось прилагать особых усилий, чтобы, спекулируя на извечных чувствах по отношению к богатым, «буржуям», сплотить городские низы и беднейшее крестьянство. Муссолини переформулировал классовую борьбу как конфликт между «имущими» и «неимущими» народами.

Гитлер воспринял приемы Муссолини, интерпретируя классовую борьбу как битву между расами и нациями, конкретно «арийцами» и евреями вкупе с теми народами, над которыми последние будто бы установили свое господство. [На возможность интерпретации классовой войны в расовом смысле указывал еще в 1924 году еврей-эмигрант из России И.М.Бикерман, предостерегая своих пробольшевистски настроенных соотечественников: «Почему не мог петлюровский вольный казак или деникинский доброволец быть последователем учения, по которому вся история сводится к борьбе не классов, а рас, и, исправляя грехи истории, уничтожать расу, признанную им источником всех зол? Грабить, убивать, насиловать, бесчинствовать одинаково удобно и под тем и под этим флагом» (Россия и евреи: Сб. ст. Берлин, 1924. Вып. 1 С. 59—60).]. Один из первых пронацистских теоретиков утверждал, что истинный конфликт современного мира сталкивает не трудящихся с капиталистами, но страны, где правит Volk (народ), против всемирного еврейского «империализма», и разрешен он может быть только путем создания условий, не дающих возможности для экономического выживания евреев и тем самым ведущих к их истреблению74. Революционным движениям любого толка — правым или левым — необходим конкретный объект ненависти, ибо гораздо проще поднять массы на борьбу с врагом видимым, нежели абстрактным.

Это обстоятельство теоретически обосновал близкий к нацистам теоретик Карл Шмитт. За шесть лет до прихода Гитлера к власти он возводил враждебность в ранг определяющего фактора политики: «Особое политическое различие, лежащее в основе политической деятельности и мотивов, это различие между другом и врагом. В мире политики оно соответствует относительно независимым противопоставлениям, существующим в других сферах: между добром и злом в этике, красотой и уродством в эстетике и так далее. Различие [между другом и врагом] самодостаточное — то есть оно не происходит ни из одного из вышеперечисленных противопоставлений и не сводится к ним... [Оно] может существовать и в теории и на практике, без привлечения других различий — моральных, эстетических, экономических и так далее. Политическому врагу не нужно быть воплощением нравственного зла или эстетического уродства; ему совсем не обязательно представлять собой экономического соперника, и, может быть, с ним даже весьма выгодно вести дела. Но он другой, чужой; и достаточно того, что в некотором крайнем экзистенциальном смысле он нечто другое, чуждое, так что в случае столкновения он будет представлять отрицание вашего бытия, и по этой причине ему должно противодействовать и с ним бороться, дабы сохранить самобытность (seinmassig) своей жизни»75.

Смысл этой напыщенной прозы в том, что политический процесс должен подчеркивать отличительные признаки тех или иных групп, потому что это единственный способ вызвать к жизни образ врага, без которого политика обойтись не может. «Другой» вовсе не должен быть врагом по существу: достаточно того, что он воспринимается как другой, не такой, как вы.

Именно склонность коммунистов к классовой ненависти так приглянулась Гитлеру, и по этой причине он оставил открытым путь в нацистскую партию разочаровавшимся коммунистам, в отличие от социал-демократов, — ведь ненависть не так уж трудно переориентировать с одного предмета на другой76. Подобным образом и среди сторонников Итальянской фашистской партии в начале 20-х годов было больше всего прежних коммунистов77.

Мы рассмотрим общие черты трех тоталитарных режимов в трех аспектах: структура, функции и власть правящей партии; отношения между партией и государством; и отношение партии к населению в целом.


1. Правящая партия

До установления диктатуры ленинского типа государство состояло из правительства и его подданных (граждан). Большевики ввели третий элемент, «партию-монополиста», стоящую и над правительством, и над обществом и при этом неподвластную контролю со стороны последних, — партию, которая в действительности была никакой не партией, которая правила, не будучи правительством, управляла людьми от их имени, но без их согласия. В термине «однопартийное государство» заключено внутреннее противоречие, поскольку тот политический организм, что управляет тоталитарным государством, вовсе не есть партия в привычном смысле слова и стоит особняком от государства. Это наиболее верная отличительная характеристика тоталитарного режима, ее важнейший атрибут, ленинское детище. Фашисты и нацисты прилежно скопировали эту модель.


А. Партия как орден избранных

В отличие от истинно политических партий, которые стремятся расширить свои ряды, коммунистические, фашистские и нацистские организации были замкнутыми по своей природе. Прием в них требовал тщательной проверки, предусматривавшей такие критерии, как социальное происхождение, национальность, возраст, и сопровождался непрерывными «чистками» нежелательных элементов. Этим они напоминали «братства» или «олигархические братства» избранных, сохраняющиеся путем кооптации. Гитлер говорил Раушнингу, что применительно к НСРПГ «партия» — неточное название, вернее было бы ее называть «орденом»78. Фашистский теоретик определил муссолиниевскую партию как «церковь, то есть общину верующих, союз желаний и устремлений, верных высшей и единственной цели»79.

Все три тоталитарных организации возглавляли люди, которые не являлись членами традиционной правящей элиты: они либо уничтожили последних, как это было в России, либо выставляли себя как альтернативное, параллельное привилегированное сословие, постепенно подчинившее себе первых. Это обстоятельство служит еще одним отличием тоталитарной диктатуры от диктатур обычных, которые не создают собственных политических механизмов, а опираются на традиционные рычаги власти, такие как чиновничество, церковь и вооруженные силы.

Итальянские фашисты установили самые строгие условия приема, ограничив его в 20-е годы менее чем одним миллионом. Предпочтение отдавалось молодым, которые зачислялись в партию после прохождения ученичества в юношеских организациях Ballila и Avanguardia, созданных по подобию пионерии и комсомола. В следующее десятилетие ее ряды расширились, и накануне поражения Италии во Второй мировой войне фашистская партия насчитывала 4 миллиона. У нацистов были наиболее мягкие, в сравнении с другими, условия вступления: после попытки избавиться от «оппортунистов» в 1933 г. они ослабили правила, и к моменту крушения режима почти каждый четвертый взрослый немец (23%) состоял в партии80. Политика РКП находилась где-то посредине между двумя первыми, то расширяя свои ряды, дабы покрыть потребности в кадрах управленческого аппарата и вооруженных сил, то сужая их путем массовых и порой кровавых чисток. Во всех трех случаях, однако, членство почиталось привилегией и зачисление производилось по рекомендации.


Б. Лидер

Отрицая объективные нормы, способные ограничить их власть, тоталитарные режимы нуждались в лидере, который мог бы занять место закона. Если «хорошо» и «справедливо» только то, что служит интересам определенного класса или нации (расы), то должен быть высший арбитр в лице вождя дуче или фюрера, который мог бы определять, в чем в данный момент состоят эти самые интересы. Хотя на практике Ленин всегда делал то, что считал нужным (во всяком случае после 1918 г.), он не заявлял, как это делали Муссолини и Гитлер, о своей непогрешимости. «II Duce a sempre ragione» («Дуче всегда прав») — гласил лозунг, расклеенный по всей Италии в 30-е годы. Первый завет установлений нацистской партии, введенных в 1932 году: «Решения Гитлера окончательны»81. Хотя устоявшийся тоталитарный режим может пережить смерть своего лидера (как Советский Союз после кончины Ленина и Сталина), но, если власть не перейдет непосредственно к следующему вождю, режим превращается в коллективную диктатуру, которая со временем может утратить тоталитарные черты и превратиться в олигархию.

В Советской России единоличная диктатура Ленина над партией была замаскирована формулами вроде «демократического централизма» и упрямым занижением роли личности в истории. Тем не менее через год после прихода к власти Ленин стал неоспоримым лидером коммунистической партии, вокруг которого сложился настоящий культ личности. Ленин не терпел взглядов, не совпадающих с его собственными, даже если их разделяло большинство. К 1920 году создание «фракции» (под чем понималась всякая группа, действующая сообща против воли сначала Ленина, а потом — Сталина) считалось нарушением партийных норм и каралось исключением из партии — и только Ленину и Сталину «фракционная деятельность» не могла ставиться в вину82 .

Муссолини и Гитлер подражали этой модели. Фашистская партия установила тщательно вылепленный фасад институций, предназначенных создать впечатление, что она управляется коллективно, но ни одна из них — даже «Gran Consiglio» («Большой Совет») и национальные съезды партии не обладали реальной властью83. Партийные чиновники, обязанные своим назначением либо самому дуче, либо его людям, приносили ему клятву верности. Гитлер даже не удосужился закамуфлировать свою абсолютную власть в национал-социалистической партии. Еще задолго до того, как он стал диктатором Германии, он установил полное господство в партии, настаивая, как и Ленин, на строгой дисциплине (то есть подчинении его воле) и, так же как и Ленин, отвергая коалицию с другими политическими организациями, которая могла ослабить его власть84.


2. Правящая партия и государство

Как и Ленин, Муссолини и Гитлер использовали свои организации, чтобы овладеть государством. Во всех трех странах правящая партия формально действовала как общественная организация. В Италии поддерживалось представление, якобы фашистская партия была лишь «гражданской и добровольческой силой под руководством государства», хотя на деле все обстояло иначе, даже если для виду правительственные чиновники (префекты) имели номинальное преимущество перед фашистскими функционерами85.

Манера, в которой большевистская, фашистская и нацистская партии прибрали к рукам управление в своих странах, была по сути идентичной: ленинские принципы применялись более или менее откровенно. Во всех случаях партия либо поглощала, либо выхолащивала учреждения, которые стояли на ее пути к достижению неограниченной власти: в первую очередь исполнительные и законодательные органы, затем — органы местного самоуправления. Эти государственные учреждения не обязаны были подчиняться непосредственно партийным инструкциям: самыми изощренными приемами создавалось впечатление, что государство действует независимо. Партия управляла посредством внедрения своих людей на ключевые посты. Этот маскарад был нужен потому, что тоталитарное «движение», как всякое движение, было динамичным и гибким, тогда как любая администрация, статичная по сути, требовала жестких структур и неизменных норм. Нижеследующие рассуждения относительно нацистской партии Германии одинаково приложимы и к российской Компартии, и к итальянским фашистам: «Движение само принимало политические решения и предоставляло государству их механическое проведение в жизнь. Как формулировалось в период Третьего рейха, движение брало на себя управление людьми (Menschenfuhrung), предоставив государству управление материальными объектами (Sachverwaltung). С тем, чтобы по возможности избежать открытых противоречий между политическими мероприятиями (которые не подчинялись никаким нормам) и нормами (которые были неизбежны по техническим соображениям), [нацистский] режим прикрывал свои действия какими только возможно было применить легальными формами. Эта легальность, однако, не имела решающего значения; она служила лишь мостом между двумя непримиримыми формами управления»86.

«Завоевание [государственных] институций», которое один из первых исследователей фашизма считал «самым необычным, из известных современной истории, завоеванием государства»87, было, разумеется, простой копией того процесса, который совершался в России после октября 1917 г.

Большевики подчинили себе центральные исполнительные и законодательные учреждения России за каких-нибудь десять недель88. Их задача облегчалась тем обстоятельством, что в 1917 г. вместе с царским режимом рухнул и весь его бюрократический аппарат, оставив в управлении страной вакуум, который Временное правительство не сумело заполнить. В отличие от Муссолини и Гитлера, Ленин имел дело не с функционирующей государственной системой, а с анархией.

Муссолини двигался к своей цели менее расторопно: диктатором Италии de facto и de jure он стал лишь в 1927—1928 гг., более чем через пять лет после похода на Рим. Гитлер, наоборот, продвигался с почти ленинской скоростью, за шесть месяцев захватив власть в стране.

16 ноября 1922 года Муссолини «от имени народа» сообщил Палате представителей о своем решении взять власть — под угрозой роспуска Палата предпочла одобрить этот шаг. Но Муссолини поначалу стремился изображать конституционное правление и только постепенно стал вводить однопартийную систему. В первые полтора года в кабинет, где преобладали фашисты, он допускал представителей некоторых независимых партий. Лишь в 1924 году, когда поднялась волна протеста в связи с убийством Джакомо Маттеотти, депутата-социалиста, разоблачившего незаконные действия фашистов, дуче отказался от игры в коалиционное правительство. И тем не менее он еще некоторое время терпел существование соперничающих политических организаций. Фашисты стали единственной легальной политической партией лишь в декабре 1928 года, когда процесс формирования однопартийного государства в Италии уже можно было считать завершенным. Контроль над провинциями осуществлялся методом, позаимствованным у большевиков, — местные партийные функционеры надзирали за деятельностью префектов и сообщали им директивы дуче.

В нацистской Германии установление господства партии над государственными и общественными организациями проводилось под маркой Gleichschaltung, или «синхронизации». [Термин, первоначально применявшийся для обозначения процесса интеграции немецких федеральных земель в централизованное национальное государство, но постепенно приобретший более широкий смысл, обозначая всякое подчинение прежде независимых организаций нацистской партии (Buchheim H. Totalitarian Rule. Middletown, Conn., 1968. P. 11).]. В марте 1933 г., через два месяца после назначения на пост канцлера, Гитлер добился от Рейхстага «Полномочного акта», благодаря которому парламент снимал с себя законодательные полномочия на период в четыре года — а в действительности, как показало будущее, — до самой смерти Гитлера. В последующие двенадцать лет фюрер правил Германией посредством «чрезвычайных законов», издаваемых без оглядки на конституцию. Он скоро упразднил полномочия, которыми пользовались и в кайзеровской Германии, и в Веймарской республике федеральные земли, распустив административные аппараты Баварии, Пруссии и других исторических областей и сколотив первое унитарное немецкое государство. Весной и летом 1933 года он запретил независимые политические партии. 14 июля 1933 г. НСРПГ была объявлена единственной законной политической организацией: в то время Гитлер утверждал, впрочем, ошибочно, что «партия сейчас стала государством». В действительности в нацистской Германии, как и в Советской России, партия и государство были обособлены89.

Ни Муссолини, ни Гитлер не осмелились попросту упразднить законы, суды и гражданские права, как это сделал Ленин, ибо в их странах правовая традиция слишком глубоко укоренилась, чтобы ввести узаконенное беззаконие. Напротив, западные диктаторы удовольствовались ограничением компетенции судов и извлечением из их сферы «преступлений против государства», которые были переданы в ведение органов безопасности.

Для эффективной, надправовой борьбы с политическими оппонентами фашисты создали два полицейских учреждения. Одно, известное после 1926 года под именем Добровольческой организации по борьбе с антифашизмом (OVRA), отличалось от своих русских и немецких аналогов тем, что функционировало под контролем не партии, а государства. Помимо этого у фашистской партии была своя тайная полиция, в ведение которой входили «Особые трибуналы», вершившие суд над политическими оппонентами, а также места заключения90. Несмотря на постоянно декларируемое Муссолини пристрастие к насильственным методам, его режим, в сравнении с советским и нацистским, был достаточно мягким и не прибегал к массовому террору — в период с 1926 по 1943 годы было казнено 26 человек91 — жалкая частичка каждодневной работы Ленина и ВЧК, не говоря уже об исчислявшихся миллионами жертвах Сталина и Гитлера.

Нацисты тоже подражали коммунистам в организации органов безопасности. Именно там они почерпнули идею (которая в России зародилась еще в начале XIX века) создания двух независимых полицейских учреждений — одного для защиты правительства, а другого для поддержания общественного порядка. Они назывались «полиция безопасности» (Sichercheitspolizei) и «полиция порядка» (Ordnungspolizei), соответственно советской ВЧК и ее преемникам (ОГПУ, НКВД и т.д.) и милиции. Полиция безопасности, или гестапо, а также и SS, совместно обеспечивавшие безопасность партии, не подчинялись контролю со стороны государства, служа непосредственно фюреру через его доверенное лицо Генриха Гиммлера. Это тоже было сделано по примеру Ленина и его ВЧК. Ни одно из этих учреждений не соблюдало судопроизводственных норм или процедур — как и ВЧК и ГПУ, они приговаривали граждан к заключению в концентрационные лагеря, лишая всех гражданских прав. Однако в отличие от русских аналогов, они не имели права выносить немецким гражданам смертных приговоров.

Эти меры, подчинявшие всю общественную жизнь власти неправительственной организации — партии, создали тип правления, совершенно не отвечающий привычным категориям западной политической мысли. Рассуждения Анджело Росси о фашизме с не меньшим, если не большим, успехом применимы и к коммунизму, и к нацизму: «Главным следствием установления фашизма, от которого зависят все остальные, является отстранение народа от всех форм политической деятельности. «Конституционные реформы», подавление парламента и тоталитарный характер режима нельзя оценивать как таковые, но только в соотношении с целями и результатами. Фашизм это не просто замена одного политического режима другим; это исчезновение самой политической жизни, поскольку она становится функцией и монополией государства»92. На этом же основании Бухгейм приходит к знаменательному выводу о некорректности утверждения, будто тоталитаризм наделяет государство необъятной властью. Фактически это отрицание государства: «В силу различной природы государства и тоталитарного правления, применение внутренне противоречивого термина «тоталитарное государство» является широко распространенной ошибкой... Крайне опасно видеть в тоталитарном правлении преувеличение государственной власти; в действительности, государство, как и политическая жизнь, верно понимаемая, составляют самое необходимое для зашиты нас от угрозы тоталитаризма»93.


* * *

«Отстранение народа от всех форм политической деятельности» и, как естественное следствие, замирание политической жизни требовали какой-либо замены. Диктатура, претендующая говорить от имени народа, не может попросту возвратиться к додемократическим авторитарным моделям. «Демократичность» тоталитарных режимов следует понимать в том смысле, что они заявляют себя выразителями воли народа, воспринимаемой со времен американской и французской революций как истинный источник власти, не предоставляя массам права голоса в принятии политических.решений. Подмена демократического образа может достигаться двумя путями: комедией выборов, в которых правящая партия легко получает девять десятых или более голосов избирателей, и грандиозными постановками, призванными создать впечатление участия в политической жизни широких масс населения.

Необходимость политических спектаклей ощущалась уже якобинцами, которые маскировали свою диктатуру под видом народных торжеств, вроде чествования «Верховного Существа» или празднования очередной годовщины 14 июля. Участием всевластных лидеров и бесправного населения в общем ритуале якобинцы стремились создать ощущение единства со своими подданными. Большевики не жалели средств из своих скудных ресурсов на проведение в тяжелые годы гражданской войны шумных парадов, во время которых они могли обращаться с балконов к тысячам своих восторженных приверженцев, или на организацию под открытым небом театрализованных представлений на злобу дня. Устроители таких представлений делали все, чтобы снять барьеры между актерами и зрителями и таким образом сблизить вождей с массами. С ними обращались согласно принципам, сформулированным в конце XIX века французским социологом Гюставом Лебоном, который рассматривал толпу как некую коллективную личность, превращавшую ее в удобный объект психологического воздействия. [La Psychologic des foules. Paris, 1895. Известно, что Муссолини, как и Гитлер, читал книгу Лебона (Gregor A. The Ideology of Fascism. New York, 1969. P. 112—113; Mosse G. // Journal of Contemporary History. 1989. Vol. 24. № 1. P. 14). Есть свидетельства, что книга Лебона была настольной книгой Ленина (Бажанов Б. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. Париж-Нью-Йорк, 1983. С. 117).]. Экспериментировать этими методами фашисты начали во время оккупации Фиуме в 1919— 20 гг., когда городом правил политик и поэт Габриэль д'Аннунцио: «Череда празднеств, в которых д'Аннунцио играл ведущую роль, должна была устранить дистанцию между вождем и его племенем, и обращенные с балкона городской ратуши к собравшейся внизу толпе речи под звуки горнов должны были создавать такое же впечатление»94. Муссолини и другие современные диктаторы считали эти методы исключительно важными — не в качестве развлекательных мероприятий, а в качестве ритуала, призванного внушить оппонентам-скептикам впечатление незыблемости уз, связующих правителя и его народ.

В этом отношении у нацистов не было равных. Используя современнейшие достижения сценической техники и кинематографа, они гипнотизировали немцев многолюдными митингами и языческими ритуалами, которые вызывали у участников и наблюдателей ощущение нарождения некой первородной силы, которую ничто не может остановить. Единение фюрера со своим народом символизировали бесконечные колонны людей в униформах, расставленных в строгом порядке, словно оловянные солдатики, ритмичное скандирование толпы, иллюминация, факелы и флаги. Даже сильному духом человеку трудно было в такой атмосфере сохранить ясность мыслей, чтобы узреть истинную цель подобных действ. Многим немцам эти живые спектакли казались гораздо более верным выражением национального духа, чем подсчет голосов избирателей. Русская эмигрантка социалистка Екатерина Кускова, имевшая возможность наблюдать как большевистские, так и фашистские приемы манипуляции толпой, подметила их сходство: «Ленинский метод, — писала она в 1925 году, — это убеждать принуждением. Гипнотизер, демагог подчиняет волю объекта своей воле — в этом заключается принуждение. Но субъект уверен, что он действует по собственной воле. Связь Ленина с массами буквально той же природы... В точности такую же картину представляет собой итальянский фашизм»95.

Массы, подвергшиеся такому воздействию, буквально теряли человеческий облик.

В этой связи необходимо сказать несколько слов об идеологии тоталитаризма. Тоталитарные режимы создают и внедряют системы мысли, которые призваны дать ответы на все вопросы личной и общественной жизни. Идеология такого типа, усиленная контролем партии над системой образования и средствами массовой информации, была большевистским изобретением, не имевшим аналогов в истории и прилежно скопированным фашистами и нацистами. Это одно из важнейших последствий большевистской революции, в котором некоторые потрясенные современники увидели самую существенную и зловещую черту тоталитаризма, способную превратить людей в роботов. [Исследователи тоталитаризма часто выделяют внедрение идеологии как определяющую характеристику такого режима. Идеология, однако, играет при таких режимах лишь служебную роль, как инструмента для манипулирования массами. По поводу нацизма Раушнинг писал: «Программа и официальная философия, преданность и вера — все это для масс. Элиту ничто не сковывает — ни философия, ни этические нормы. У нее есть лишь одна обязанность абсолютной верности товарищам, собратьям, приобщенным к элите» (Revolution of Nihilism. P. 20). To же можно сказать и о коммунистической идеологии, которая в практическом применении оказалась крайне гибкой. Во всяком случае, демократии тоже имеют свою идеологию: когда французские революционеры в 1789 году издали «Декларацию прав человека», консерваторы вроде Берка и Дюпана сочли это опасным экспериментом. Далеко не «самоочевидное» понятие неотъемлемых прав человека было для своего времени революционным нововведением. Лишь традиционный старый режим не нуждается в идеологии.].

Опыт показал, что их опасения были напрасны. Рассматриваемые нами три тоталитарных режима действительно вполне достигли полного единообразия публичных высказываний и печатного слова во всем, что касалось власти, однако им так и не удалось установить полный контроль над мыслями, функция идеологии сводилась к воздействию, подобному тому, какое имели на умы массовые представления, то есть к созданию впечатления полного растворения личности в коллективе. Сами диктаторы не питали никаких иллюзий и не слишком беспокоились о том, что думают их подданные наедине с собой за фасадом единодушия. Да и можно ли серьезно воспринимать нацистскую «идеологию», если Гитлер, по его собственному признанию, так и не удосужился прочесть труд Альфреда Розенберга «Миф 20 века», официально объявленный теоретической базой национал-социализма? И едва ли многие русские искренне надеялись воплотить в жизнь невразумительные и устаревшие положения экономической теории Маркса—Энгельса. В маоцдзэдуновском Китае внедрение единственно верного учения приняло самые мощные формы, лишив миллиард людей доступа к образованию и книгам, кроме сборников изречений самого диктатора. И все же, едва лишь Муссолини, Гитлер и Мао сошли со сцены, их учения растворились без следа. Идеология оказалась не более чем еще одним спектаклем, и столь же эфемерным. [Высоколобые историки, вроде Ханны Арендт и Джекоба Талмона, пытаются проследить идейные истоки тоталитаризма. Однако сами тоталитарные диктаторы вовсе не были учеными, ставящими перед собой задачу установления правоты тех или иных теорий, стремясь прежде и более всего к власти над людьми. Теории нужны были им для достижения своих целей: и критерием было то, что работает. И влияние большевизма на них не в том, что заключено в программах, из которых они заимствовали им подходящее, но в самом факте: большевизму удалось установить абсолютную власть, используя ранее не применявшиеся методы. Эти методы были одинаково применимы как для национальной, так и для интернациональной революции.].


3. Партия и общество

Чтобы люди стали действительно податливым материалом в руках диктаторов, мало отобрать у них право участия в политике — необходимо лишить еще и гражданских свобод: защиты со стороны закона, права на собрания и общества, имущественных гарантий. Когда диктаторский режим вторгается в эту область, он переступает грань, отделяющую «авторитарный» строй от «тоталитарного». Когда в Соединенных Штатах это различие в 1980 году впервые обозначила Джин Киркпатрик и подхватила рейгановская администрация, многие отвергли его, как риторику «холодной войны», хотя встречается оно уже в начале 30-х годов. В 1932 г., накануне прихода к власти нацистов, немецкий политолог написал книгу под названием «Авторитарное или тоталитарное государство?», в которой и провел четкое разграничение этих понятий96. В 1957 году немецкий ученый-эмигрант Карл Лёвенштейн дал следующее определение двух политических систем: «Термин «авторитарный» обозначает политическое устройство, при котором единственный обладатель власти — отдельный индивидуум или «диктатор», собрание, комитет, хунта или партия монополизируют политическую власть.... Однако термин «авторитарный» относится скорее к структуре правительства, чем к структуре общества. Как правило, авторитарные режимы сводятся к политическому контролю над государством, не притязая на полное господство в социо-экономической жизни общества... В противоположность первому, термин «тоталитарный» относится к социо-экономической динамике, образу жизни общества. Управленческие методы тоталитарного режима неизбежно авторитарные. Но такой режим не просто лишает адресатов власти их законного права в формировании воли государства. Оно старается подогнать частную жизнь, души, чувства и нравы граждан под формы господствующей идеологии... Официально объявленная идеология проникает в каждый укромный уголок, каждую черепную коробку членов общества, ее притязания «тотальны»». [Pollitical Power and the Governmental Process. Chicago, 1957. P. 55—56, 58. Лёвенштейн неправильно претендует на первенство введения этого определения в 1942 году в книге, посвященной бразильскому профашистскому диктатору Жетулиу Варгасу (Там же. С. 392. Сн. 3).]. Уяснение различий между двумя типами антидемократических режимов необходимо для понимания политики XX века. Только безнадежно застряв в вязкой трясине марксистско-ленинской фразеологии, можно не увидеть различий между нацистской Германией и, скажем, режимом Салазара в Португалии или Пилсудского в Польше. В отличие от тоталитарных режимов, которые стремятся радикально изменить существующее общество и даже переделать самого человека, авторитарные режимы лишь защищают себя и в этом смысле вполне консервативны. Они возникают, когда демократические институты, раздираемые непримиримыми политическими и социальными противоречиями, не могут успешно функционировать. Они служат инструментом, облегчающим проведение решительных политических действий. В управлении они опираются на традиционные институты и, не увлекаясь «социальным» строительством, пытаются сохранить статус-кво. Почти во всех известных случаях, когда авторитарные диктаторы умирали или свергались, их странам не составляло особого труда восстановить демократический строй. [В качестве примера можно привести франкистскую Испанию, салазаровскую Португалию, Грецию после свержения хунты, кемаль-ататюркскую Турцию и Чили после Пиночета.].

Пользуясь этим критерием, только большевистскую Россию в расцвете сталинизма можно считать окончательно сформировавшимся тоталитарным государством. Ибо, хотя Италия и Германия и пытались подражать большевистским методам расчленения общества, даже в самые худшие времена (нацистская Германия в годы войны) им было далеко до того, что задумывал и осуществлял Сталин. Если большевистские лидеры полагались в основном на принуждение, то Муссолини и даже Гитлер, следуя советам Парето, сочетали принуждение с добровольным согласием. И до тех пор, пока их приказы беспрекословно исполнялись, они не собирались ничего менять в обществе и его институтах. В этом случае решающее значение имела историческая традиция. Большевики, которым приходилось действовать в обществе, привыкшем за столетия самодержавия отождествлять правительство с высшей властью, не только могли, но и должны были подчинить себе общество и управлять им, применяя твердость большую, чем это было необходимо, дабы показать, кто есть власть. Ни фашисты, ни нацисты не разрушали имеющиеся социальные структуры, и поэтому, потерпев поражение во Второй мировой войне, их страны сумели быстро восстановить нормальное существование. В Советском Союзе все попытки реформирования ленинско-сталинского режима, предпринимавшиеся в период с 1985 по 1991 гг., ни к чему не привели, потому что всякий неправительственный институт — социальный или экономический — приходилось строить с нуля. В результате вместо реформы коммунизма или построения демократии произошло лавинообразное разрушение упорядоченной жизни.

В России разрушение независимых, неполитических структур облегчалось тем обстоятельством, что социальные институты, еще весьма слабо развитые, тотчас рассыпались в вихре разразившейся в 1917 году анархии. В некоторых случаях (например, профсоюзы, университеты, православная церковь) большевики подменили существующее управление своими людьми; другие институты попросту распустили. К моменту смерти Ленина в России не осталось буквально ни одного института, не контролируемого непосредственно Компартией. За исключением крестьянской общины, которой было отпущено немного времени, не сохранилось ничего, где бы отдельный гражданин мог найти защиту и заступничество перед режимом.

В фашистской Италии и нацистской Германии общественные организации чувствовали себя свободнее — в частности, профсоюзы, хотя и под контролем партии, продолжали пользоваться некоторой независимостью и влиянием, о чем рабочие в СССР не могли даже мечтать — сколь бы мало значительным это ни представлялось гражданам, живущим в демократическом обществе.

Утверждая свою власть над обществом в Италии, Муссолини действовал столь же осмотрительно, как и в отношении политических институтов. Его революция совершилась в две фазы. С 1922 по 1927 гг. он выступал типичным авторитарным диктатором. Движение в направлении тоталитаризма началось в 1927 году с наступления на независимость самостоятельных неправительственных организаций. В тот год дуче потребовал от них представить правительству свидетельства об официальном статусе и списки членов. Эти меры призваны были склонить их к сотрудничеству, ибо отныне членство в организации, выступающей против фашистской партии, было сопряжено с определенным риском. В тот же год были лишены своих традиционных прав итальянские профсоюзы и наложен запрет на забастовки. И все же профсоюзы пользовались некоторой властью, поскольку Муссолини использовал их как противовес частному сектору экономики: согласно фашистскому законодательству, частные предприятия должны были предоставлять представителям профсоюзов равные права в принятии решений под общим руководством партии.

Гитлер покрыл Германию сетью контролируемых нацистами организаций, охватывающих всевозможные по роду занятий группы населения, включая учителей, юристов, врачей и авиаторов97. Профсоюзы, находившиеся под сильным влиянием социал-демократов, в мае 1933 г. были распущены и заменены «Рабочим фронтом», который, по муссолиниевскому примеру, включал не только рабочих и служащих, но и работодателей; под руководством нацистской партии им надлежало сгладить свои противоречия98. Поскольку членство в «Рабочем фронте» было принудительным, организация росла как на дрожжах, в конце концов охватив половину населения страны. Структурно «Рабочий фронт» был ответвлением национал-социалистической партии. Постепенно, как и в сталинской России, немецким рабочим запретили оставлять по своему желанию место работы, и руководители не могли увольнять их без разрешения властей. Подражая большевикам, Гитлер в июне 1935 г. ввел обязательную трудовую повинность99. В результате такой политики, как и в Советской России, партия взяла на себя полный контроль над всякой организованной жизнью в стране. «Организация общества, — хвалился Гитлер в 1938 году, — есть вещь гигантская и единственная в своем роде. Едва ли сейчас найдется хоть один немец, который не связан лично и не действует в той или иной формации национал-социалистического общества. Оно входит в каждый дом, каждую мастерскую и каждую фабрику, в каждый город и деревню»100.

Как и в ленинской России, фашистская и нацистская партии установили правительственную монополию в сфере информации. В России все независимые газеты и журналы были ликвидированы в августе 1918 года. С учреждением в 1922 г. цензурного комитета, Главлита, партия получила полный контроль над печатным словом, а также и над театром, кинематографом и всеми видами зрелищных мероприятий, включая цирк. [См. ниже: гл. 6].

Муссолини предпринял наступление на независимую прессу спустя год после прихода к власти, направляя своих боевиков громить редакции и типографии не симпатизирующих ему изданий. После убийства Маттеотти с газет, помещавших «ложные» сведения, взимался крупный штраф. Наконец, в 1925 году свободу печати официально отменили, и теперь правительство устанавливало обязательные для всех стандарты подачи новостей и редакционных комментариев. Однако издательства все еще оставались делом частным, и, кроме того, дозволялось распространение зарубежных материалов, а церковь имела свою газету «Osservatore Romano», которая вовсе не придерживалась фашистской линии.

В Германии свободу прессы удушили чрезвычайными законами через несколько дней после занятия Гитлером поста канцлера. В январе 1934 г. была учреждена государственная должность «руководителя печати», который следил за тем, чтобы пресса исполняла партийные директивы, и имел полномочия увольнять непокорных издателей и журналистов.

Нацистская концепция права совпадала с большевистской и фашистской: закон это не воплощение правосудия, а инструмент господства. Существование трансцендентных этических норм отрицалось; мораль объявлялась феноменом субъективным и определявшимся политическими критериями. Ленин в ответ на возмущение Анжелики Балабановой ложным обвинением в «предательстве» социалистов, единственный грех которых состоял в том, что они были с ним несогласны, заявил: «Все, что делается в интересах дела пролетариата, — честно»101. Расисты перевели эту псевдомораль на свой язык, согласно которому морально все то, что служит интересам арийской расы. [Гитлер определял правосудие как «средство управления». «Совесть, — говорил он, — это выдумка евреев. Столь же постыдная, как обрезание» (Rauschning H. Hitler Speaks. P. 201, 220). Представление о том, что морально все то, что полезно народу, возможно, почерпнуто из «Протоколов сионских мудрецов», где утверждается: «Все, что приносит пользу еврейскому народу, нравственно и свято» (Arendt H. The Origins of Totalitarianism. P. 358).]. Сближение этических норм, одних — основанных на классовом, а других — на расовом подходе, привело и к сближению концепций закона и правосудия. Нацистские теоретики интерпретировали и то и другое в утилитарном ключе: «Закон это то, что приносит пользу народу», «народ» же отождествлялся с личностью фюрера, который в июле 1934 года объявил себя «Верховным судьей» страны. [Bracher K. Die deutsche Diktatur. S. 235, 394. Более подробный анализ нацистской концепции и практики права см.: Fraenke E. The Dual State. New York, 1969. P. 107-149.]. Хотя Гитлер часто говорил о необходимости раз и навсегда упразднить всю судопроизводственную систему, он до поры до времени предпочитал подрывать ее изнутри. Для рассмотрения «преступлений против народа», как их принято было называть, нацисты по примеру большевиков ввели два типа трибуналов: «Особые суды» (Sondergerichte) — подобие ленинских революционных трибуналов, и «народные суды» — по аналогии с одноименными учреждениями в Советской России. В первых вместо привычного судопроизводства все решали приговоры, продиктованные партией. В период нацистского правления, если то или иное преступление квалифицировалось как политическое, необходимость в законном доказательстве его отпадала102. «Здоровое сознание народа (Volk)» стало основным мерилом при установлении виновности.

Внешне существенная разница между коммунизмом, с одной стороны, и фашизмом и национал-социализмом, с другой, заключается в их отношении к частной собственности. Именно это обстоятельство заставило многих историков классифицировать режимы Муссолини и Гитлера как «буржуазные» и «капиталистические». Однако более пристальное изучение этой проблемы показывает, что эти режимы воспринимали частную собственность не как неотъемлемое право, а как условную привилегию.

В Советской России к моменту смерти Ленина все капиталы и все производство были собственностью государства. С коллективизацией сельского хозяйства в конце 20-х, лишившей крестьянство права распоряжаться землей и плодами своего труда, частная собственность была упразднена окончательно. В 1938 году, согласно советским статистическим данным, государство владело 99,3% национального дохода103.

Муссолини пошел по пути, которым воспользовался и Гитлер. Он счел, что в фашистском государстве частная собственность может иметь место, но без объявления ее «естественным» и тем самым неотъемлемым правом. Владение имуществом он считал правом, обусловленным интересами государства, которое может оспорить его и там, где речь идет о средствах производства, отменить путем национализации104. Фашистские власти беспрерывно вмешивались в дела частных предприятий, не оправдывавших их ожиданий, из-за плохого ли руководства, из-за дурных ли производственных отношений, или по каким-либо иным причинам. Нередко им приходилось вступать в конфликт с промышленниками, не желавшими считаться с профсоюзами. Они вмешивались и в процесс производства и распределения, «упорядочивая» прибыли и смещая руководителей. Один современник заметил, что рассматривать фашизм как «победивший капитализм» неправомочно, поскольку при нем частное предпринимательство оказывалось под не менее строгим контролем, чем трудящиеся105.

Нацисты тоже не видели смысла в запрещении частного предпринимательства, поскольку оно охотно шло на сотрудничество и готово было оказать помощь в перевооружении, в котором Гитлер видел основную задачу экономики. Терпимость по отношению к частному сектору определялась конкретной целесообразностью, а не твердым установлением. Как и фашисты, нацисты признавали принцип частной собственности, но отрицали его священный характер на том основании, что производственные силы, как и людские ресурсы, должны служить нуждам «общества». По словам нацистского теоретика, «собственность... не столько частное дело, сколько уступка государства при условии, что она будет использоваться правильно»106.Понятно, что «собственность», которая перестала быть частным делом, более уже не частная собственность. Фюрер, как олицетворение национального духа, пользовался правом «ограничить или экспроприировать собственность по своему усмотрению, если таковое ограничение или экспроприация согласуется с задачами общества»107. 14 июля 1933 года, в день, когда НСРПГ была объявлена единственной легальной партией, закон позволял конфисковывать все «враждебное» партии и государству имущество108. Четырехлетние нацистские планы, прямо позаимствованные из коммунистической практики «пятилеток» и преследовавшие те же цели, а именно ускоренное перевооружение, создавали широкие возможности для вмешательства государства в экономическую деятельность.

«Невзирая на целое поколение марксистской и неомарксистской мифологии, вероятно, никогда в мирное время управление явно капиталистической экономикой не велось такими не- и даже антикапиталистическими методами, как в Германии в период между 1933 и 1939 гг. ... Статус предпринимательства в Третьем рейхе определялся в лучшем случае социальным договором между неравными партнерами, в котором подчинение было условием успешности»109.

На право фермера распоряжаться своей землей накладывались строгие ограничения, предусматривающие сохранение ее за семьей110. Постоянное вмешательство вдела предпринимателей доходило даже до ограничения объема прибыли, который корпорации могли выплачивать в виде дивидендов. В 1939 году Раушнинг предостерегал благодушную Европу, что экспроприация нацистами имущества евреев была только первым шагом, прелюдией «тотального и необратимого разрушения экономической позиции» немецких капиталистов и прежних правящих классов111.

Присвоение нацизму «буржуазного» характера традиционно опиралось на два аргумента, опровергаемых историческими фактами. Широко распространено было мнение, что на своем пути к власти Гитлер пользовался финансовой поддержкой промышленных и банковских кругов. Однако документы говорят о том, что большой бизнес пожертвовал Гитлеру весьма незначительные суммы, гораздо меньше того, что было передано соперничающим консервативным партиям из страха перед его социалистическими лозунгами: «Лишь с большой натяжкой можно приписать большому бизнесу решающую, или даже важную, роль в падении [Веймарской] республики... Если роль большого бизнеса в распаде республики преувеличена, то тем более это справедливо в отношении восхождения Гитлера... Начальный рост НСРПГ протекал без какой бы то ни было существенной поддержки со стороны кругов крупных предпринимателей»112.

Во-вторых, невозможно утверждать, чтобы когда-либо при нацистском режиме большой бизнес мог оказать сопротивление нацистской политике, не говоря уж о том, чтобы диктовать свою волю. Немецкий историк-марксист следующим образом описывает место капиталистов при Гитлере: «В самоощущении фашизма фашистская система правления характеризуется приматом политики. Пока примат политики сохраняется, фашистам все равно, какой группе более всего выгоден их режим. Поскольку экономический уклад, в фашистском восприятии мира, имел второстепенное значение, они приняли существующий капиталистический порядок». [Kuhn A. Das faschistische Herrschaftssystem. Hamburg, 1973. S. 85. Автор использует термин «фашисты» для обозначения нацистов. Было отмечено, что в Веймарской республике деловые круги «высказывали.... удивительное безразличие к формам правления» (Turner H. // American Historical Review. 1969. Vol. 75. № 1. P 57).]. Национал-социалистское движение, по словам другого ученого, «было с самого начала правлением новой и революционной элиты, которая терпела промышленников и аристократов лишь постольку, поскольку они удовольствовались статусом, который не давал им реального влияния в определении политики»113. Тем более не было у них смысла быть недовольными крупными государственными заказами и прибылями, ими обеспечиваемыми.

В этой связи полезно вспомнить, что Ленин не стеснялся брать деньги у русских миллионеров и даже у правительства имперской Германии114. Придя к власти, он стремился наладить контакты с русским большим бизнесом, ведя переговоры с крупными картелями о взаимовыгодном сотрудничестве с новым режимом. Из этого ничего не вышло, из-за сопротивления левых, которым не терпелось приступить к строительству коммунизма 115. Однако намерение такое было, и, если бы к 1921 году, когда Ленин перешел к нэпу, в России сохранилось хоть что-нибудь из крупной капиталистической индустрии или торговли, можно не сомневаться, он поладил бы с ними.


* * *

Если мы обратимся к различиям между коммунистическим, фашистским и национал-социалистическим режимами, то увидим, что в главном все они относятся на счет неодинаковых социальных, экономических и культурных условий, в которых этим режимам выпало осуществляться. Иными словами, они явились результатом тактического приспособления одной и той же философии правления к местным условиям, а не плодами различных философий.

Самое существенное различие между коммунизмом, с одной стороны, и фашизмом и национал-социализмом, с другой, заключается в их отношении к национализму: коммунизм — движение интернациональное, тогда как фашизм, по словам Муссолини, не предназначен для «экспорта». В речи в Палате депутатов в 1921 году дуче обратился к коммунистам со следующими словами: «Между нами и коммунистами нет политического родства, но есть интеллектуальное. Как и вы, мы считаем необходимым централизованное и единое государство, требующее железной дисциплины ото всех, с той лишь разницей, что вы приходите к этому выводу через концепцию классов, а мы через концепцию нации»116. Будущий министр пропаганды Гитлера Йозеф Геббельс тоже считал, что коммунизм от нацизма отделяет только интернационализм первого117.

Насколько фундаментальны эти отличия? При более пристальном изучении становится понятно, что они объясняются главным образом особыми социальными и этническими условиями трех упомянутых стран.

В Германии в 1933 году 29% взрослого населения работало в сельском хозяйстве, 41% — в промышленности и ремесленном производстве и 30% — в сфере обслуживания118. Здесь, как и в Италии, распределение между городским и сельским населением, между наемными рабочими, мелкими частными предпринимателями и крупными работодателями, между имущими и неимущими было гораздо сбалансированней, чем в России, которая в этом отношении более напоминала Азию, чем Европу. Учитывая сложность социальной структуры и значение, какое имели группы, не принадлежащие ни к «пролетариату», ни к «буржуазии», было совершенно нереально надеяться столкнуть между собой классы в Западной Европе. Здесь рвущемуся к власти диктатору нельзя было отождествлять себя с тем или иным классом, не ослабив при этом своей политической позиции. О справедливости этого утверждения свидетельствуют неоднократные неудачные попытки коммунистов разжечь социальную революцию на Западе. Во всяком случае в Венгрии, Германии, Италии той части интеллигенции и рабочего класса, которую им удалось поднять на мятеж, успешно противостояли коалиционные силы иных социальных групп. После Второй мировой войны даже в странах, где у коммунистов было больше всего сторонников, в Италии и Франции, они, опираясь только на один класс, так и не смогли вырваться из изоляции.

На Западе диктатору, идущему к власти, следует использовать скорее национальные, а не классовые противоречия. Муссолини и его фашистские теоретики искусно связали одно с другим, заявляя, что в Италии «классовая борьба» есть не столкновение двух классов граждан, а битва всей «пролетарской нации» с «капиталистическим» миром119. Гитлер видел в «международном еврействе» не только «расового», но и классового врага немцев. Фокусируясь на ненависти к чужакам — или «врагам», по Карлу Шмитту, — он уравновешивал интересы среднего класса, рабочих и фермеров, не определяя открыто своих предпочтений к тем или иным из них. Национализм Муссолини и Гитлера определялся тем обстоятельством, что структура их общества требовала, чтобы недовольство было направлено вовне, потому что путь к власти пролегал через сплочение различных классов против чужеземцев. [Наиболее благоразумные деятели Коминтерна это прекрасно понимали. На июньском 1923 года Пленуме Радек и Зиновьев убеждали, что немецким коммунистам, чтобы вырваться из изоляции, нужно наладить связи с националистически настроенными элементами. Оправданием такому маневру должно было служить рассуждение, что националистическая идеология «угнетенных» народов, одним из которых является Германия, носит революционный характер. «В Германии, — заявлял по этому поводу Радек, — упор на национальность есть акт революционный» (Luks L. Entstehung der kommunistischen Faschismustheorie. S. 62).]. В некоторых странах — особенно в Германии и Венгрии — коммунисты тоже, не колеблясь, апеллировали к шовинистическим настроениям.

В Восточной Европе ситуация была совсем иной. Россия в 1917 году была страной по преимуществу одного класса — крестьянства. Промышленных рабочих было сравнительно мало, и, по большей части, они все еще были прочно связаны с деревней. Эту удивительно однородную группу «трудящихся», которые в губерниях Великороссии составляли 90% всего населения, отделяли от остальных 10% не только социо-экономические, но и культурные характеристики. Они не ощущали национального единения с достаточно европеизированными помещиками, чиновниками, военными, предпринимателями и интеллигенцией. С точки зрения русских крестьян и рабочих, они с таким же успехом могли бы быть и иностранцами. Образ классового врага революционной России, буржуя, выражался не только его социо-экономическим положением, но и речью, манерами и обликом. И путь к власти в России пролегал, тем самым, через гражданскую войну между крестьянскими и рабочими массами и европеизированной элитой.

Но если Россия имела не столь сложное социальное устройство, как Италия и Германия, то этого нельзя сказать об ее национальном составе. Италия и Германия были странами этнически однородными; Россия была многонациональной империей, в которой господствующая группа составляла менее половины населения. Политик, апеллирующий открыто к русскому национализму, рисковал настроить против себя нерусскую половину — что было понятно царскому правительству, избегавшему прямого отождествления с великорусским национализмом и опиравшемуся на этнически нейтральную «имперскую» идею. По этой же причине и Ленину пришлось избрать путь, отличный от Муссолини и Гитлера, и придерживаться идеологии, не имеющей национальной окраски.

Одним словом, в России, учитывая высокую однородность ее социальной структуры и разнородность этнической, предприимчивому диктатору целесообразней было апеллировать к классовому антагонизму, в то время как на Западе, где ситуация была прямо противоположной, упор делался на национализм.

Следует, однако, заметить, что со временем классовый и националистический тоталитаризм стремятся к сближению.

Сталин на исходе своей политической карьеры дал ход великорусскому национализму и антисемитизму: во время Второй мировой войны и после ее окончания он вполне открыто и бесстыдно вел шовинистскую кампанию. Гитлер, со своей стороны, считал немецкий национализм слишком сковывающим его амбиции. «Я могу достичь своих целей только через мировую революцию», — говорил он Раушнингу и предсказывал, что растворит немецкий национализм в более всеобъемлющей концепции «арийства»: «Концепция нации потеряла смысл... Мы должны избавиться от этой ложной концепции и поставить на ее место концепцию расы... Новый порядок не может формулироваться в понятиях национальных границ народов с историческим прошлым, но только в понятиях расы, преодолевающей эти границы... Я прекрасно, не хуже всех этих ужасно умных интеллектуалов, знаю, что в научном смысле нет такого понятия, как раса. Но вы, как фермер и скотовод, не можете успешно выводить породу, не имея концепции расы. И я, как политик, нуждаюсь в концепции, которая позволит упразднить порядок, до сих пор существовавший на исторической основе, и установить совершенный и новый антиисторический порядок и дать ему интеллектуальное обоснование... И для этой цели мне вполне подходит концепция расы... Франция вынесла свою великую революцию за пределы своих границ на концепции нации. С концепцией расы национал-социализм понесет революцию за пределы страны и переделает мир... Тогда мало что останется от националистских клише, и менее всего среди нас, немцев. Вместо того установится понимание между различными языковыми элементами одной большой правящей расы»120.

Коммунизм и «фашизм» имеют разное интеллектуальное происхождение: один уходит корнями в философию Просвещения, другой — в антипросветительскую культуру эпохи романтизма. Теоретически коммунизм рационален и конструктивен, «фашизм» — иррационален и деструктивен, почему коммунизм и был всегда гораздо привлекательней для интеллектуалов. На практике, однако, эти различия стираются. Тут и в самом деле «бытие определяет сознание», поскольку тоталитарные институты подчиняют себе идеологию и переиначивают ее по своему усмотрению. Как мы отмечали, оба движения используют идеи как пластичный инструмент, с помощью которого можно добиться от своих подданных послушания и создать видимость единства. В конце концов тоталитаризм ленинско-сталинского и гитлеровского режимов, при всем различии их происхождения, оказывается одинаково нигилистским и одинаково деструктивным.

Самым ярким подтверждением этого, пожалуй, следует признать восхищение тоталитарных диктаторов друг другом. Мы упоминали о высокой оценке, какую давал Ленину Муссолини, и о похвалах, которые он расточал Сталину, ставшему, по его мнению, «тайным фашистом». Гитлер признавался, что преклоняется перед «гением» Сталина: в разгар Второй мировой войны, когда его войска вели тяжелые бои с Красной Армией, Гитлер тешил себя фантазиями о соединении враждующих сил для совместной борьбы с западными демократиями. Он даже подумывал о назначении Сталина своим наместником в побежденной России121. Одно важное препятствие на пути к такому сотрудничеству — присутствие евреев в советском правительстве, — казалось, было вполне преодолимым в свете тех заверений, которые советский лидер дал гитлеровскому министру иностранных дел Риббентропу: как только у него появятся подходящие кадры, он уберет с командных постов всех евреев122. И Мао Цзэдун, самый радикальный коммунист, в свою очередь, восхищался Гитлером и его методами. Когда в разгар «культурной революции» раздались упреки в том, что он пожертвовал столькими жизнями своих товарищей, Мао ответил: «Посмотрите на Вторую мировую войну, на жестокость Гитлера. Чем больше жестокости, тем больше энтузиазма к революции»123.

Тоталитарные режимы правого и левого толка объединяют не только сходные политические философии и практика, но и одинаковая психология их основателей: их движущая сила — ненависть, а их выражение — насилие. Муссолини, самый откровенный из них, говорил, что насилие подобно «моральной терапии», поскольку вынуждает ясно осознать свои убеждения124. В этом, а также в решимости всеми средствами и любой ценой разрушить существующий мир, в котором они ощущают себя отщепенцами, и состоит их родство.










 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх