• Глава восьмая О ТАК НАЗЫВАЕМОЙ ОТТЕПЕЛИ
  • Глава девятая «ХРУЩЕВСКАЯ» ДЕСЯТИЛЕТКА
  • Откуда и куда мы идем? (вместо эпилога)
  • Часть третья

    ОТ СТАЛИНА ДО БРЕЖНЕВА

    1953–1964

    Глава восьмая

    О ТАК НАЗЫВАЕМОЙ ОТТЕПЕЛИ

    Как уже не раз говорилось, то, что назвали «культом Сталина», оказало и до сих пор оказывает очень сильное воздействие на понимание — вернее, лжепонимание — хода истории в 1930-1950-х годах. Выше приводились цитаты из нынешних сочинений, в которых Сталина проклинают за то, что он перед войной пытался строить свои отношения с Гитлером в сущности точно так же, как это делали тогда правители Великобритании и Франции; авторы этих сочинений явно не отдают себе отчета в том, что их сознание по-прежнему находится во власти пресловутого культа, ибо-де великий Сталин не «должен» был вести себя подобно заурядным правителям Чемберлену и Даладье… Точно так же нисколько не преодолели в себе «культовое» сознание те, кто сегодня объясняют личной злой волей Сталина коллективизацию, 1937-й год, тяжкие военные поражения 1941–1942 годов и т. д. Правда, это уже «культ наизнанку», но он не менее далеко уводит от истинного понимания хода истории, чем культ как таковой.

    Я счел нужным напомнить здесь об этом потому, что и многие нынешние суждения о «преемнике» Сталина, Н.С. Хрущеве, основаны в сущности на тех же «культовых» понятиях об истории: все, что совершалось после смерти Сталина, приписывается «доброй» (впрочем, в определенных отношениях и «злой») воле Никиты Сергеевича.

    18 апреля 1994 года в связи со 100-летием со дня рождения Хрущева была проведена под руководством правившего СССР в 1985–1991 годах М.С. Горбачева широкая (более 30 участников) конференция, стенограмма которой в том же году вышла в свет в виде книги, изданной немалым по теперешним меркам тиражом. И все происходившее в 1953–1964 годах толкуется в сей книге, по сути дела, как проявления личной воли Хрущева.

    Впрочем, более или менее осведомленный историк КПСС В.П. Наумов не мог не сказать на этой конференции, что прекращение фальсифицированных политических «дел» (врачей, «сионистского заговора» в МГБ, «мингрельского» и др.), решение о пересмотре Ленинградского дела, амнистия почти половины — 1,2 млн. (!) — заключенных ГУЛАГа и т. п. были осуществлены по инициативе и в ходе практических мероприятий вовсе не Хрущева, а Берии, но, последний, по словам Наумова, делал все это, так как «пытался создать образ непреклонного борца за восстановление законности и правопорядка, за реабилитацию всех невинно пострадавших… и т. п. Следует признать, что Берия преуспел в решении своих задач. Его действия в то время произвели впечатление, и, сейчас, спустя 40 лет, многие исследователи принимают его маневры за чистую монету»[487].

    Заключительная фраза по меньшей мере странна, ибо ведь подследственные и заключенные действительно освобождались тогда по указаниям Берии; «монета», если уж пользоваться этим выражением, была все же «чистой». Но Наумов без каких-либо аргументов противопоставляет действия Берии и позднейшие аналогичные действия Хрущева, который-де руководствовался иными — так сказать, «благородными» — устремлениями.

    Между тем (о чем уже шла речь) и мировая, и отечественная история свидетельствуют, что любые правители, предшественники которых были объектами определенного «культа» и в той или иной мере деспотичными, приходя после них к власти, оказываются, по сути дела, вынужденными проявить гуманность. Так, почти ровно за сто лет до смерти Сталина, 2 марта 1855 года, умер деспотичный, по тогдашним меркам, император Николай I, и сменивший его Александр II амнистировал декабристов, петрашевцев, членов украинского Кирилло-Мефодиевского общества (Н.И. Костомаров, Т.Г. Шевченко и другие) и т. д.

    Но вернемся в 1953 год. Берия сразу же после смерти Сталина действовал в этом направлении явно оперативней и энергичнее, нежели Маленков (и тем более Хрущев), из-за чего Георгий Максимилианович даже заявил 2 июля 1953 года на известном Пленуме ЦК, посвященном «разоблачению» Берии: «Затем, товарищи, факт, связанный с вопросом о массовой амнистии. Мы считали и считаем, что эта мера по амнистии является совершенно правильной. Но… он (Берия. — В.К.) проводил эту меру с вредной торопливостью и захватил контингенты, которых не надо было освобождать…»[488] Разумеется, Берия действовал отнюдь не из «милосердия», а в силу присущего ему более чем его «соперникам» прагматизма; кроме того, он, конечно же, хотел предстать в общественном мнении как «освободитель». Но в основе его действий была все же не личная воля, а как бы закон истории. И те, кто сегодня усматривают в последующих актах амнистий и реабилитаций личную заслугу Никиты Сергеевича — попросту наивные люди. Любой оказавшийся на его месте деятель не мог не двигаться в этом направлении (начатом к тому же вовсе не Хрущевым, а Берией).

    Выше уже не раз отмечалось, что в последние сталинские годы совершалось — пусть и не без «отступлений» — определенное смягчение режима (хотя господствует противоположное представление, согласно которому режим-де все более и более ужесточался). Так, в конце 1940 — начале 1950-х годов было фактически «реабилитировано» немало людей, подвергшихся гонениям ранее. Скажем, в 1951 году получил Сталинскую премию 1-й степени выдающийся филолог В.В. Виноградов, арестованный в 1934 году и до 1944-го испытывавший всякого рода притеснения; тогда же удостоились Сталинских премий репрессированный в 1933-м драматург и киносценарист Н.Р. Эрдман и заключенный в 1935 году в ГУЛАГ, а позднее ставший писателем В.Н. Ажаев; в начале 1951-го, как уже сказано, была восстановлена в качестве члена Союза писателей СССР изгнанная из него в 1946-м А.А. Ахматова; в 1952 году возвращается в состав ЦК маршал Жуков, удаленный оттуда в 1946-м (его, кстати сказать, обвиняли тогда чуть ли не в организации военного заговора…)[489].

    Можно привести и много других сведений о благоприятных поворотах в 1949–1952 годах в судьбах тех или иных людей, подвергшихся ранее репрессиям и гонениям, но более показательна, пожалуй, судьба целой группы — как бы даже враждебной «партии» — уже охарактеризованных выше «космополитов». «Борьба» с ними началась в январе — феврале 1949-го очень, пользуясь ходячим современным определением, круто. Их недавний покровитель, 1-й зам. генсека СП Симонов в мартовском номере «Нового мира» объявил их ни много ни мало маскирующимися агентами американского империализма… Бывший «космополит» А.М. Борщаговский сообщает в своих мемуарах (даже дважды), что на заседании Секретариата ЦК в январе 1949 года второе лицо в иерархии власти, Г.М. Маленков, вынес «космополитам» следующий приговор: «Не подпускать на пушечный выстрел к святому делу советской печати!»[490]

    В 1930-х годах подобный приговор, скорее всего, имел бы роковые последствия, однако «космополиты», как ни странно, стали выступать в «советской печати» уже в следующем, 1950 году (!), а в 1951-м один из главных их лидеров, А.С. Гурвич, опубликовал в «Новом мире» в сущности целую книгу (70 крупноформатных журнальных страниц). Правда, его новое сочинение также подверглось критике, но факт опубликования все же чрезвычайно многозначителен.

    Борщаговский рассказывает о долгой истории печатания сочиненного им в 1949-м — первой половине 1950 года объемистого (700 книжных страниц) романа «Русский флаг», который вышел в свет только в июне 1953 года, то есть уже после смерти Сталина. Однако из его рассказа явствует, что уже в 1950 году член ЦК и генсек СП СССР Фадеев дал распоряжения своему первому заму Симонову, секретарям правления СП А.А. Суркову и А.Т. Твардовскому, а также историку академику Е.В. Тарле написать отзывы о романе. И, не обращая внимания на вышеупомянутый «приговор» самого Маленкова, все четверо рекомендовали роман Борщаговского в печать; краткий положительный отзыв написал и сам Фадеев.

    Все это было бы, без сомнения, немыслимо, если бы указание о недопущении к печати «на пушечный выстрел» продолжало действовать. А тот факт, что объявленные в 1949 году чуть ли не вне закона «космополиты» уже в следующем году так или иначе были «прощены», ясно говорит о происходившем смягчении режима.

    Правда, Борщаговский в своих мемуарах пытается внушить читателем, что его роман-де не мог быть опубликован, если бы не умер Сталин. Однако из его же собственного рассказа вполне очевидно, что выход в свет «Русского флага» задерживался только из-за сопротивления главного редактора издательства «Советский писатель» Н.В. Лесючевского. Мне хорошо знакомы повадки этого прямо-таки патологического «перестраховщика», так как я «пробивал» через него в течение почти трех лет (1961–1963) книгу М.М. Бахтина о Достоевском, чья наивысшая ценность позднее была признана во всем мире. Лесючевский «сдался» лишь после того, как с помощью всяких ухищрений я побудил тогдашнего председателя СП СССР К.А. Федина подписать составленное мною от его имени весьма резкое «послание» этому уникально трусливому главреду[491].

    Борщаговский, в свою очередь, сообщает, что после долгих проволочек он подал жалобу на Лесючевского в секретариат СП СССР, который 30 сентября 1952 года на заседании, каковое вел член ЦК Фадеев, принял специальное постановление, обязывающее Лесючевского немедля приступить к изданию объемистого сочинения[492], и восемь месяцев спустя, в июне 1953-го (срок вполне «нормальный» для издательской практики того времени), роман вышел в свет. И само принятие подобного постановления о книге вчерашнего «космополита» показывает, что Борщаговский был к тому времени — то есть к сентябрю 1952 года — фактически полностью «реабилитирован»; ведь нелепо полагать, что секретариат СП мог принять тогда постановление, противоречившее позиции власти!

    Немаловажно затронуть и еще одну сторону дела. В сочинениях о так называемых «космополитах» они обычно изображаются как жертвы заостренно «патриотически» настроенных врагов, которых высшая власть тогда-де целиком поддерживала. Но это также не соответствует действительности. Ведь в декабре 1949 года был отстранен от своих постов секретарь ЦК и МК Г.М. Попов, который, как сообщалось выше, в январе 1949-го сыграл решающую роль в развязывании кампании против «космополитов». И есть основания полагать, что он потерпел крах именно из-за своего чрезмерного «патриотизма».

    А в 1952 году один из главных противников «космополитов», дважды лауреат Сталинской премии А.А. Суров, был подвергнут постыдному разоблачению, ибо, как выяснилось, сочинял свои пьесы совместно с безымянными «соавторами»; влиятельные друзья всячески пытались замять этот скандал, поскольку дискредитировалось само «патриотическое» направление в драматургии, а критики-«космополиты» оказывались правыми. Однако Суров все же был публично опозорен, и из этого ясно, что власть не столь уж безусловно поддерживала «патриотов».

    Вообще, для объективного понимания того времени необходимо ясно осознать, что Сталин относился негативно к любой заостренной «позиции». Еще в 1928 году он, говоря о «левой» и «правой» опасностях, бросил ставшие широко известными слова: «Какая из этих опасностей хуже? Я думаю, что обе хуже»[493].

    Имевшая место двадцать с лишним лет спустя, в 1949-м, одновременная расправа и с «ленинградцами», обвиненными в «русском национализме», и с Еврейским антифашистским комитетом неопровержимо свидетельствует, что политика Сталина была именно таковой. Широко распространенное представление о нем как «русском патриоте» или даже «шовинисте» — сугубо тенденциозная версия, хотя ее и придерживаются совершенно разные, даже противоположные, авторы.

    * * *

    Итак, ситуация накануне смерти Сталина была намного более сложной, чем обычно изображают ее в наше время. Послесталинские годы часто определяют словом «оттепель». Определение это приписывают И.Г. Эренбургу, который в майском номере журнала «Новый мир» за 1954 год (то есть через четырнадцать месяцев после смерти Сталина) опубликовал повесть под таким названием. Однако достаточно широко известно, что столетием ранее Ф.И. Тютчев назвал «оттепелью» время после смерти Николая I. Менее известно, что за семь месяцев до появления эренбурговской повести, в октябрьском номере того же «Нового мира» за 1953 год, было опубликовано стихотворение Николая Заболоцкого с тем же названием «Оттепель»:

    Оттепель после метели.
    Только утихла пурга,
    Разом сугробы осели
    И потемнели снега…
    Скоро проснутся деревья.
    Скоро, построившись в ряд,
    Птиц перелетных кочевья
    В трубы весны затрубят.

    Но особенно существенно, что Заболоцкий написал первый вариант этого стихотворения пятью годами ранее, еще в 1948 году, когда вышла в свет его — недавнего заключенного ГУЛАГа — книга (хотя официальная реабилитация поэта состоялась уже после смерти Сталина), — то есть у него были основания писать в 1948 году об «оттепели».

    Конечно, тезис о том, что «оттепель» назревала раньше, чем принято считать, будут оспаривать; при Сталине, мол, безраздельно царила «зима», и никакое «оттаивание» режима не было возможным. Но вот весьма показательные факты. Среди литературных явлений, которые считаются яркими выражениями «оттепели», — книга очерков Валентина Овечкина «Районные будни», роман Василия Гроссмана «За правое дело» и повесть Эммануила Казакевича «Сердце друга», а ведь они были опубликованы еще при жизни Сталина! Правда, они тут же подверглись критике, продолжавшейся некоторое время даже и после смерти вождя, но это в сущности была своего рода инерция. Ведь эти произведения все же прошли сквозь «бдительную» редактуру и цензуру 1952 года! А в 1953-1954-м они были изданы массовыми тиражами.

    Нет спора, что после смерти Сталина «оттепель» стала гораздо более интенсивной. Однако наивно видеть в этом (как делают многие) некую личную заслугу того же Хрущева. Речь должна идти о естественном пути самой истории, по которому Хрущев — кстати сказать, вслед за Берией и Маленковым — в сущности был вынужден идти, не мог не идти, — хотя, между прочим, не единожды пытался сопротивляться (например, после восстания в ноябре 1956-го в Венгрии).

    Мое утверждение, что Хрущев — совершенно независимо от его личных качеств — просто не мог не идти по «либеральному» (в той или иной мере) пути, его нынешние апологеты, вероятно, будут оспаривать. Но то же самое доказывают, например, два историка молодого поколения, которые исследовали послесталинский период, — Е.Ю. Зубкова и О.В. Хлевнюк. Последний писал в 1996 году о ситуации после смерти Сталина: «Как показала Е.Ю. Зубкова[494], круг основных вопросов, которые пришлось бы решать новому руководству, кто бы ни оказался во главе его, а также направления возможных перемен „в известном смысле были как бы заранее заданы“… (выделено мною. — В.К.) все… „болевые точки“ в той или иной мере проявились и осознавались еще при Сталине»[495]. Важно отметить, что цитируемые историки «новой волны» свободны от тенденциозности прежних времен.

    Тот факт, что так называемая оттепель была к 1953 году всецело назревшей, ясен из поистине мгновенного ее осуществления: не прошло и месяца со дня смерти Сталина, а «оттепельные» явления уже стали очевидными для всех. И если обратиться к действиям трех главных лиц тогдашней власти, то раньше и активнее других проявил себя Берия, затем Маленков и лишь позднее — Хрущев, которого пытаются и сегодня представить истинным «отцом оттепели», — притом он-де стал таковым благодаря своим личным качествам. А ведь в последнее время были опубликованы сведения, из которых явствует, что, будучи в 1935–1937 годах «хозяином» Москвы, а в 1938-1949-м — Украины, Хрущев являл собой одного из немногих наиболее активных вершителей репрессий. Выше об этом уже шла речь, но стоит еще раз напомнить, что есть основания видеть в Хрущеве, ставшем в декабре 1949 года секретарем ЦК, вообще главного «соратника» Сталина в репрессиях последующих лет, — в том числе в многостороннем «деле» о «сионистском заговоре».

    В связи с этим целесообразно вторично обратиться к одному очень многозначительному эпизоду. После смерти Сталина, который был одновременно председателем Правительства и Первым (определение «генеральный» только как бы подразумевалось, но давно уже не употреблялось) секретарем ЦК, эти верховные посты были «поделены» между Маленковым и Хрущевым. Тогда же появился новый секретарь ЦК, Н.Н. Шаталин, который ранее, в 1944–1947 годах, побывал 1-м заместителем Маленкова — начальника Управления кадров ЦК, ведавшего (до 1946 года) «органами». Очевидно, что и теперь, в 1953-м, Шаталин в качестве секретаря ЦК должен был контролировать работу МВД — это следует и из его высказываний на Июльском пленуме ЦК, посвященном «разоблачению» Берии, и из того факта, что после ареста этого министра ВД именно Шаталин был назначен 1-м заместителем нового министра ВД — С.Н. Круглова.

    14 марта 1953-го, когда Хрущев стал фактически «главным» (официально он был провозглашен «Первым» позднее, 13 сентября) секретарем ЦК, Шаталин, как естественно полагать, заменил его в качестве непосредственного «куратора» МВД в Секретариате ЦК. Ибо на «антибериевском» пленуме ЦК Шаталин сообщил, что Берия в марте-июне 1953 года действовал, «обходя» решения ЦК, и он, Шаталин, «жаловался» тогда Хрущеву, который в ответ говорил о бесполезности «проявлений недовольства», пока МВД во власти Берии.

    Тут же Шаталин рассказал о вызвавшей его — и, надо думать, равным образом Хрущева — резкое недовольство акции Берии: «…взять всем известный вопрос о врачах. Как выяснилось, их арестовали неправильно. Совершенно ясно, что их надо освободить, реабилитировать и пусть себе работают. Нет, этот вероломный авантюрист (Берия. — В.К.) добился опубликования специального коммюнике Министерства внутренних дел, этот вопрос на все лады склонялся в нашей печати и т. д… Ошибка исправлялась методами, принесшими немалый вред интересам нашего государства. Отклики за границей тоже были не в нашу пользу»[496].

    Если вспомнить (см. выше), как Хрущев через три года, 29 августа 1956-го, заявил друзьям СССР из Канады, что «некоторые евреи» намеревались превратить Крым в «американский плацдарм», придется усомниться в его готовности после смерти Сталина прекратить все «дела» о «сионистских заговорщиках» (что уже в конце марта — начале апреля 1953-го начал осуществлять Берия).

    Могут возразить, что жестокий приговор по «делу» Еврейского антифашистского комитета, вынесенный 18 июля 1952 года, был отменен 22 ноября 1955-го, когда Хрущев был уже полновластным правителем страны. Но многозначительно, что в «определении» Военной коллегии Верховного Суда СССР, отменявшей приговор, все же содержались обвинения в адрес деятелей ЕАК: «…некоторые из осужденных по данному делу… присваивали себе несвойственные им функции… а также… допускали суждения националистического характера»[497]. Кроме того, «определение» Верховного Суда не было тогда опубликовано — разумеется, не без воли Хрущева.

    Естественно полагать, что упорное нежелание Хрущева признать необоснованность «дел» о «сионистских заговорщиках» было обусловлено его собственной руководящей ролью в «разработке» этих «дел» (тот факт, что именно он возглавлял «комиссию», решившую вопрос о расправе с «сионистами» на автозаводе имени Сталина, бесспорно подтверждается сохранившимися документами).

    Словом, считать — как это, увы, делают сегодня многие авторы и ораторы — «реабилитационные» акции Хрущева после смерти Сталина выражением его личной «доброй воли» нет никаких оснований. До 1953 года он вел себя совершенно иначе, и новое его поведение диктовалось новой исторической ситуацией (к тому же он явно «отставал» в этом плане от того же Берии…).

    Хотя, как уже отмечалось, масса документов сталинского времени была по указанию Хрущева уничтожена, в последнее время все же появились публикации, свидетельствующие о том, что поведение Никиты Сергеевича до 1953 года ни в коей мере не дает оснований усматривать в нем «гуманиста». Вот, например, два фрагмента из стенограмм выступлений Хрущева. Еще в январе 1936 года, то есть за год до 1937-го, он с неудовольствием констатировал: «Арестовано только 308 человек. Надо сказать, что не так уж много мы арестовали людей (С места: „правильно!“). 308 человек для нашей Московской организации (ВКП(б) — В.К.— это мало (С места: „правильно!“)». И 14 августа 1937 года: «Нужно уничтожать этих негодяев… нужно, чтобы не дрогнула рука, нужно переступить через трупы врага на благо народа». И результат: «… к началу 1938 г.… были репрессированы фактически все секретари МК и МГК (из 38 секретарей… избежали репрессий лишь трое), большинство секретарей райкомов и горкомов[498] (136 из 146), многие руководящие советские, профсоюзные, хозяйственные, комсомольские руководители, специалисты, деятели науки и культуры. Разрешение на арест давала „тройка“[499], в состав которой входил и первый секретарь МК и МГК ВКП(б)»[500].

    Или «жалоба» Хрущева, посланная Сталину в 1938 году уже из Киева: «Украина ежемесячно посылает 17–18 тысяч репрессированных, а Москва утверждает не более 2–3 тысяч. Прошу Вас принять срочные меры»[501].

    «Поклонники» Хрущева, вероятно, скажут, что он вел себя подобным образом в силу давления атмосферы тех лет, а когда после смерти Сталина появилась, так сказать, возможность не прибегать к репрессиям, Никита Сергеевич выявил свою истинную сущность гуманного, доброго правителя. Во многих сочинениях и выступлениях преподносится именно такого рода точка зрения — пусть и не всегда с такой элементарной прямотой.

    При этом освобождение из лагерей и ссылки сотен тысяч политических заключенных целиком и полностью связывают со «смелым» хрущевским докладом на ХХ съезде партии 25 февраля 1956 года (именно такое мнение господствовало и на упомянутой выше конференции 1994 года). Между тем еще в начале 1990-х годов были опубликованы документы, из которых явствует, что освобождение политических заключенных началось сразу же после издания Указа 27 марта 1953 года «Об амнистии», принятого по инициативе Берии, и к осени этого года вышло на свободу около 100 тысяч (из 580 тысяч) политических заключенных, имевших небольшие сроки. Далее, уже к 1 января 1955-го (Хрущев стал полновластным правителем 8 февраля этого года, отстранив Маленкова с поста предсовмина) были освобождены еще 170,9 тысячи человек[502]. Таким образом, около половины политических заключенных получило свободу еще до того момента, когда Хрущев обрел единоличную власть.

    Нельзя, правда, не сказать, что именно после этого, 17 сентября 1955 года, был издан Указ «Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами в период Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.», — а, как отмечалось выше, такие граждане составляли очень значительную часть политзаключенных — и к 1 января 1956 года количество последних сократилось (в сравнении с 1 января 1955-го) еще на 195 тысяч 353 человека и составляло 113 тысяч 735 человек (там же).

    Итак, к 1956 году, к ХХ съезду партии, открывшемуся 14 февраля, уже обрели свободу более 80 (!) процентов политзаключенных. А между тем до сего времени широко распространено мнение, что будто бы только после хрущевского доклада на ХХ съезде действительно началось освобождение политзаключенных.

    Существенно и другое. «По Указу от 27 марта 1953 г. (то есть бериевскому. — В.К.) были досрочно освобождены все высланные (категория „высланные“ перестала существовать) и часть ссыльных… На конец лета и осень 1953 года планировалось произвести крупномасштабное освобождение спецпоселенцев (то есть депортированных во время войны народов. — В.К.). В апреле-мае 1953 года в МВД СССР… были разработаны проекты Указа… об освобождении спецпоселенцев. Из… переписки… С.Н. Круглова и Л.П. Берия за апрель-июнь явствует, что они намеревались в августе представить указанные проекты на утверждение в Верховный Совет СССР и Совет Министров СССР… Планировалось до конца 1953 года освободить около 1,7 млн. спецпоселенцев… Однако в связи с арестом Л.П. Берия (26 июня 1953 года. — В.К.) крупномасштабного освобождения спецпоселенцев в 1953 г. не последовало». И лишь позднее «жизнь заставила Н.С. Хрущева и его окружение постепенно осуществить бериевский план по освобождению спецпоселенцев» (цит. соч., с. 14).

    Определение «бериевский» план может быть неправильно истолковано — в том духе, что Берия был наиболее «гуманным» из тогдашних правителей. И, кстати сказать, на хрущевской конференции 1994 года несколько выступавших с негодованием говорили о том, что в ряде историографических исследований сообщаются факты, побуждающие видеть истинного «освободителя» не в Хрущеве, а в Берии. Однако, как уже сказано, представления, согласно которым послесталинские амнистии и реабилитации являют собой личную заслугу кого-либо — как Берии, так и, равным образом, Хрущева — это явные пережитки «культового» понимания хода истории. Повторю еще раз: кто бы ни оказался тогда у власти, дело шло бы, в общем и целом, одинаково, — хотя вместе с тем нельзя не видеть, что Берия действовал решительнее, чем Хрущев.

    Но естественно встает вопрос: почему все же во главе страны оказался в конце концов именно Хрущев?

    * * *

    Ответить на этот вопрос, как представляется, весьма нелегко, ибо приходится задуматься над всей предшествующей историей власти в СССР — и прежде всего о соотношении властной роли партии и государства (конкретно — правительства). С 1917 года и до второй половины 1930-х годов партия играла главную и определяющую роль во власти. Этому вроде бы противоречит тот факт, что Ленин занимал пост председателя Совнаркома, то есть правительства. Однако не нужны сложные разыскания (достаточно прочитать ленинские сочинения 1918–1923 годов), чтобы убедиться: реальным средоточием власти являлся ЦК партии, где и сам Ленин сосредоточивал свои основные усилия (кстати сказать, ЦК заседал тогда почти еженедельно).

    Ленин возглавлял власть не благодаря своему посту председателя правительства, а в силу того, что был верховным вождем партии (хотя формально таковым не являлся). Это вполне ясно хотя бы из того, что А.И. Рыков, сменивший Ленина в качестве предсовнаркома, отнюдь не стал поэтому «главным»; между прочим, в так называемом ленинском «завещании» названы шесть «вождей», но Рыкова среди них нет, и даже назначение его на высший правительственный пост не возвысило его в рамках истинной — партийной — иерархии власти.

    Но с середины 1930-х годов, когда совершается своего рода «контрреволюция» (о ней подробнейшим образом говорится в первом томе этого сочинения, в главе «Загадка 1937 года»), партия — это воплощение «революционного духа» — подвергается настоящему разгрому[503], и верховная власть перетекает в государство, постепенно приобретавшее «традиционные» качества. В заключительной части своего известного доклада 10 марта 1939 года Сталин заявил, что в «пролетарском» государстве «могут сохраниться некоторые функции старого государства»[504]. Сказано было весьма осторожно, но нет сомнения, что для многих людей такая постановка вопроса явилась тогда совершенно неожиданной или даже поражающей…

    Окончательное «оформление» верховной роли государства произошло 6 мая 1941 года, когда Сталин сменил Молотова на посту председателя Совнаркома — то есть государственного органа; ранее он явно не претендовал на этот пост (который занимали Рыков (до 1930 года) и Молотов), вполне «удовлетворяясь» руководством партией. И с этого момента властная роль партии все более ограничивалась; невозможно переоценить тот факт, что после ХVIII съезда следующий, ХIХ-й, состоялся лишь двенадцать с половиной лет (!) спустя, пленумы ЦК собирались в среднем не чаще, чем раз в год, и даже заседания Политбюро происходили с интервалами в несколько месяцев. Не менее показательно, что члены Политбюро, за исключением одного только Хрущева (и это приведет, как мы увидим, к очень существенным последствиям), одновременно являлись заместителями Председателя Совета Министров СССР. Наконец, имела место еще особенная «иерархия власти», которая открыто обнаруживалась в официальных перечнях верховных лиц. Первое место в таких перечнях занимал, естественно, Сталин, второе — Молотов, а позднее — Маленков и т. д. И, скажем, в иерархической очередности конца 1949 года, когда член Политбюро Хрущев стал еще и секретарем ЦК, он тем не менее, не будучи зампредом Совмина, занимал предпоследнее, десятое место[505] («ниже» его был подвергшийся тогда определенной опале А.Н. Косыгин); позднее «место» Хрущева постепенно повышалось; к моменту смерти Сталина он занимал уже восьмое место, «опередив» Микояна и Андреева.

    Кто-либо может подумать, что речь идет о «формальных» проблемах, но на этом высшем уровне власти «форма» обладала чрезвычайной значимостью.

    Правда, верховные лица правительства одновременно представали и как руководители партии (члены Политбюро, а с октября 1952-го — члены Бюро Президиума ЦК), но это диктовалось сохранявшимся понятием о партии как «руководящей и направляющей силе», — понятием, официальную «отмену» которого было бы нелегко объяснить населению страны.

    Но нельзя переоценить очевидного из документов тогдашнего порядка: «… постановления от имени Совета Министров визировал сам Сталин, от имени ЦК ВКП(б) — Маленков (то есть Совет Министров был „важнее“. — В.К.). После смерти Сталина прежняя практика сначала была сохранена, и совместные постановления подписывали Маленков как председатель Совета Министров и Хрущев как секретарь ЦК КПСС», — то есть по-прежнему «главным» было правительство, а с 1955 года — после устранения Маленкова с его поста (8 февраля) — «решения будут приниматься как постановления ЦК КПСС и Совета Министров СССР, хотя раньше они подписывались, как правило, в обратном порядке»[506]. То есть власть перешла к руководителю партии.

    Сразу же после смерти Сталина произошло «формальное» изменение, имевшее в действительности первостепенную значимость. Маленков, который до 5 марта 1953-го совмещал посты заместителя председателя Совета Министров и секретаря («второго») ЦК, сменив Сталина в качестве главы правительства, не стал руководителем партии; 14 марта он даже сложил с себя обязанности секретаря ЦК, и фактическим «первым» секретарем стал Хрущев (правда, официально он будет утвержден в качестве «первого» позднее, 13 сентября). Таким образом, произошло окончательное разделение государственной и партийной власти. И тут четко выяснилось, что партийная власть имеет теперь второстепенное и даже, в сущности, третьестепенное значение. Ибо в послесталинском иерархическом перечне первое место занял Маленков, второе — 1-й его зам. и министр внутренних дел Берия, третье — 1-й зам. и министр иностранных дел Молотов, четвертое — председатель Президиума Верховного Совета Ворошилов (то есть глава законодательной власти) и только пятое — фактический первый секретарь партии, то есть вроде бы такой же преемник Сталина, как и Маленков, — Хрущев. Особенно многозначительно «возвышение» главы законодательной власти: предшественник Ворошилова на этой должности, Н.М. Шверник, вообще не входил в состав высшей иерархии — не являлся полноправным членом Политбюро (только кандидатом в члены).

    Таким образом, процесс оттеснения, отодвигания партии на задний план, начавшийся во второй половине 1930-х годов, в 1953-м, после смерти Сталина, наглядно выразился в том, что фактический руководитель партии оказался на пятом месте…

    В тех или иных сочинениях утверждается, что послесталинское принижение роли партии исходило от Берии; так, например, Константин Симонов писал впоследствии: «После того как власть была сосредоточена в руководстве Совета Министров, а Секретариату ЦК отводились второстепенные функции, Берия старается добиться перенесения центра тяжести власти и на местах, в республиках, из ЦК в Советы Министров»[507].

    Но нет никакого сомнения, что Маленков (и, конечно, другие верховные лица) стремился действовать именно в этом духе, что нашло недвусмысленное и даже, так сказать, яркое выражение в его отказе от поста секретаря ЦК, который он занимал (с небольшим перерывом) с 1939 года. В ходе «разоблачения» Берии Хрущев с негодованием рассказал, как в его присутствии в ответ на следующее суждение: «Если не будет совмещено руководство ЦК и Совета Министров в одном лице (как было при Сталине. — В.К.), то надо более четко разделить вопросы, которые следует рассматривать в ЦК и Совете Министров», — Берия пренебрежительно сказал: «Что ЦК? Пусть Совмин все решает, а ЦК пусть занимается кадрами и пропагандой»[508].

    Но нет оснований усомниться, что именно такой установки придерживался и Маленков, добровольно «уступивший» руководство партией Хрущеву, — несомненно, потому, что партия, по его убеждению, уже не будет играть верховной роли.

    Однако история все же пошла по другому пути. Если выразиться попросту, альтернатива «партия или государство» разрешилось в пользу партии и, потому, Хрущева… Через несколько лет, к 1961 году, в составе верховной власти «уцелел» от 1953-го, кроме самого Никиты Сергеевича, только «вечный» Микоян. Но гораздо существеннее другое. В марте 1953-го в верхний эшелон власти входил всего лишь один собственно партийный руководитель — то есть Хрущев; остальные девять членов Президиума были наиболее высокопоставленными государственными деятелями. Между тем перед свержением Хрущева из одиннадцати верховных правителей (членов Президиума) семеро являлись чистейшими «партаппаратчиками» — в частности, секретари ЦК Л.И. Брежнев, Ф.Р. Козлов, Н.В. Подгорный, М.А. Суслов и сам Хрущев.

    Нельзя не отметить и поистине колоссальный рост численности партии при Хрущеве. За девять лет, с начала 1946 года до начала 1955-го (когда Никита Сергеевич обрел полновластие), количество членов партии выросло с 5510,9 тыс. до 6957,1 тыс., то есть всего лишь на 26,2 %, а в 1955-1964-м — до 11 758,2 тыс.[509], то есть на 69 %! И если к 1955 году членом партии был 1 из 20 людей старше 18 лет, то к 1965-му — уже 1 из 12! Столь резкое увеличение «прироста» партии связано, надо полагать, с восстановлением при Хрущеве ее первостепенной роли.

    Из этого вроде бы следует сделать вывод об особенной прозорливости Хрущева (во многих сочинениях, кстати сказать, он и преподносится как искуснейший политик, сумевший «победить» всех своих соперников). Однако руководство партией предоставили Хрущеву Маленков и другие, ибо они полагали — как оказалось, ошибочно, — что партия (как это и было в последние полтора десятилетия сталинского правления) имеет второстепенное значение, что судьбу страны будет решать государство, а партия нужна только для подготовки «кадров» и «пропаганды» (в приведенных словах Берия высказал это с присущей ему решительностью).

    Кстати сказать, факты убеждают, что именно эта самая решительность стала причиной ареста и уничтожения Лаврентия Павловича. Хрущев, Маленков и другие явно перестраховались (в прямом смысле — «у страха глаза велики»), ибо нет сколько-нибудь серьезных оснований полагать, что Берию не вполне «удовлетворяло» его второе место в иерархии власти и он имел намерение стать во главе государства; как весьма неглупый человек, он, наверно, сознавал хотя бы одно: появление на месте Сталина другого грузина, не имеющего и малой доли сталинского статуса — вещь по меньшей мере трагикомическая. И вопреки россказням Хрущева и других о готовившемся Берией перевороте, на это нет даже намеков. Тщательный исследователь ситуации вокруг Берии в 1953 году, К.А. Столяров, по документам установил, что за день или за два до ареста Лаврентий Павлович договорился со своей любовницей, актрисой М., о том, что она явится к нему вместе с «красивой подругой», и, как остроумно и вместе с тем убедительно резюмирует исследователь, «трудно допустить, что человек, вознамерившийся буквально на днях осуществить государственный переворот… развлекается со случайными женщинами, тогда как ему надлежит день и ночь дирижировать заговорщиками и прослеживать каждый шаг противников»[510].

    Устранение Берии было, так сказать, вполне закономерным актом: Хрущев и другие в сущности повторили то, что в 1943–1945 годах сделал Сталин. Суть проблемы заключалась в том, что Берия, став в 1938 году главой НКВД, проявил себя энергичнейшим образом в различных областях государственной деятельности и в феврале 1941-го получил пост зам. предсовнаркома. Сосредоточив таким образом в своих руках большую власть, он стал потенциально опасен в качестве хозяина репрессивного аппарата, и Сталин в 1943 году лишил его поста наркома ГБ, а в 1945-м — и ВД, но все же оставил на вершине власти.

    Между тем в 1953-м Маленков, Хрущев и другие, не обладая сталинским статусом, не могли попросту отнять у Берии МВД, и им, дабы избавиться от воображаемой опасности, оставалось только уничтожить его. Для «оправдания» сей акции Берию превратили в виновника всех репрессий и противника любых «преобразований». В действительности Берия — наиболее прагматический и наименее «политизированный» из тогдашних правителей — готов был идти «по пути реформ» дальше, чем Маленков и Хрущев (выше говорилось, что Берия, например, предлагал остановить «строительство социализма» в ГДР).

    * * *

    Перейдем теперь к противостоянию Маленкова и Хрущева, которое по многим причинам заслуживает углубленного внимания. Историк, посвятивший этой теме несколько сочинений, Е.Ю. Зубкова справедливо утверждает:

    «В отличие от Хрущева с его революционным напором, Маленков был более „эволюционистом“, сторонником точно рассчитанных и продуманных действий. Но время, не преодолевшее азарт нетерпения, все-таки работало на Хрущева и в этом смысле „выбрало“ именно его»[511] (выделено мною. — В.К.).

    Здесь следует только добавить, что время «выбрало» Хрущева не как определенную личность, но как руководителя партии, секретаря, а с 13 сентября 1953-го первого секретаря ЦК КПСС, и, таким образом, Маленков, взяв себе пост главы государства и отдав Хрущеву руководство партией, предопределил свое поражение в соперничестве с Никитой Сергеевичем — хотя последнему было отведено поначалу (в марте 1953-го) всего лишь пятое место в иерархии власти.

    Не исключено, что сопоставление двух властей — государственной и партийной (и тем более вопрос о «титулах») — покажется тем или иным читателям не столь уж существенным, формальным. Однако в феноменах государства и партии (и, в конечном счете, в «титулах») находили свое воплощение социальные, политические, идеологические силы страны. И оказалось, что определенная «реанимация» революционности, предложенная партией под руководством Хрущева, получила намного более активную и мощную поддержку, чем выдвинутая государством во главе с Маленковым эволюционистская программа.

    В отличие от хрущевской, эта программа не предполагала изменения характера той власти, которая сложилась при Сталине, но по своей сути «маленковская» программа имела в виду значительно более глубокое преобразование бытия страны, ибо должен был измениться не характер власти, а как бы сама ее цель.

    Сталин, отвергая «революционизм» ради «традиционного» государства, вместе с тем видел в нем наиболее надежное орудие для достижения той самой цели, которую преследовала Революция — создания социалистического общества, непримиримо противостоящего капитализму. Незадолго до того, как он стал председателем Совнаркома, 29 января 1941 года, Сталин безоговорочно утвердил превосходство (как он выразится позднее, в 1952-м, — «примат») тяжелой промышленности над легкой и над сельским хозяйством, то есть «примат» производства средств производства над производством средств потребления, ибо главная задача — «строить развитие промышленности, хозяйства в интересах социализма» и «обеспечить самостоятельность народного хозяйства страны… Надо все иметь в своих руках, не стать придатком капиталистического хозяйства». Поэтому, например, «приходится не считаться с принципом рентабельности предприятий»; все «подчинено у нас строительству, прежде всего, тяжелой промышленности, которая требует больших вложений со стороны государства»[512].

    Но всего пять месяцев спустя после смерти Сталина, 8 августа 1953 года, выступая на заседании Верховного Совета СССР (что многозначительно — не на партийном, а на государственном заседании), Маленков заявил о необходимости перейти к преимущественному производству средств потребления, утверждая, в частности: «Теперь на базе достигнутых успехов в развитии тяжелой промышленности у нас есть все условия для того, чтобы организовать крутой подъем производства предметов народного потребления»[513].

    А ведь десять месяцев назад, 3–4 октября 1952 года, в «Правде» было опубликовано сочинение Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР», где отвергались утверждения отдельных «товарищей», приняв которые, «пришлось бы отказаться от примата производства средств производства в пользу производства средств потребления»[514].

    И если бы вождь 8 августа встал из гроба, он, без сомнения, заклеймил бы как предательство программу Маленкова… Впрочем, позднее, 25 января 1955-го, это сделал за Сталина… Хрущев: в своем выступлении на заседании не Верховного Совета, а Пленума ЦК он причислил Маленкова к «горе-теоретикам», которые «пытаются доказывать, что на каком-то этапе социалистического строительства развитие тяжелой промышленности якобы перестает быть главной задачей и что легкая промышленность может и должна опережать все другие отрасли… Это отрыжка правого уклона…»[515] Хрущев получил, в сущности, всеобщую поддержку, и через две недели Маленков был снят с поста председателя правительства и заменен Булганиным.

    Мы еще вернемся к конкретному сопоставлению маленковской и хрущевской программ; прежде уместно поразмыслить о причинах «победы» Хрущева.

    * * *

    Позволю себе начать с рассказа о моем личном восприятии тогдашней политико-идеологической ситуации. В восемнадцать лет, осенью 1948 года, я пришел в Московский университет, на филологический факультет, многие тогдашние студенты и аспиранты которого, позднее, в «хрущевские» годы, сыграли заметную роль в идеологической жизни. Правда, до вершин власти добрался только один из них — поступивший на факультет в 1947 году и в 1949-м женившийся на своей однокурснице, которая была дочерью самого Хрущева, — Алексей Аджубей (еще один из моих «однокашников», Борис Панкин, побывал главным редактором «Комсомольской правды» и даже министром иностранных дел СССР, однако это было уже после свержения Хрущева).

    Но в идеологической сфере весомое место заняли во время «оттепели» учившиеся на факультете в одно время со мной (то есть в 1948–1954 годах) Лев Аннинский, Игорь Виноградов, Александр Коган, Феликс Кузнецов, Станислав Куняев, Владимир Лакшин, Станислав Лесневский, Михаил Лобанов, Юрий Манн, Симон Маркиш[516], Олег Михайлов, Станислав Рассадин, Андрей Синявский, Симон Соловейчик, Владимир Турбин, Феликс Фридлянд (позднейшее литературное имя — Светов), Лазарь Шиндель (Лазарев) и др.[517] Впоследствии их пути разошлись — подчас очень далеко, — но до определенного момента было немало общего в том, что они думали, говорили и писали.

    В университет я пришел (о чем уже упоминал), будучи, пользуясь тогдашним словечком, аполитичным юношей. Это не значит, что я был настроен «антисоветски» — скорее уж «внесоветски». Я стремился жить душой и умом в мире ценностей культуры — независимо от их политической и идеологической «окраски» (это «изначальное» состояние души и ума имело, как я теперь понимаю, громадное значение для всей моей последующей жизни). Так, я совершенно не принял в 1946 году известный доклад Жданова — и опять-таки не из-за его заостренно «советской» направленности, а прежде всего потому, что в нем отвергались «декадентские» поэты, часть из которых я высоко ценил.

    Закономерно, что, в отличие от большинства моих ровесников (по крайней мере, живших в Москве), я не стал комсомольцем, и это имело прискорбное для меня последствие. За экзаменационное сочинение мне была выставлена оценка «3», и, несмотря на то, что все четыре устных экзамена я сдал на «5», меня приняли на факультет только в качестве «экстерна» — то есть «вольнослушателя» (конкурс был восемь человек на место, и из тех, кто имел «3» за сочинение, почти никого не приняли).

    Утверждая, что оценка за мое сочинение была искусственно занижена, я исхожу из двух фактов. Во-первых, среди принятых тогда на факультет имелось всего лишь несколько «беспартийных» (то есть не состоявших в ВКП(б) и ВЛКСМ), а во-вторых, я точно знаю о занижении оценки поступавшему на факультет вместе со мной широко известному впоследствии деятелю литературы Станиславу Лесневскому, с которым мы подружились еще во время экзаменов. Его отец был репрессирован как «враг народа» в 1937 году, и чья-то бдительная рука выставила Станиславу «2» за сочинение — что означало отстранение от дальнейших экзаменов. Однако дерзкий юноша все же явился на устный экзамен и блистательно сдал его. Восхищенный экзаменатор — самобытный человек и ученый, впоследствии один из видных фольклористов, Петр Дмитриевич Ухов (1914–1962) — на свой страх и риск переправил незаслуженную двойку за сочинение на четверку, и сын «врага народа» Лесневский стал студентом.

    Более или менее молодые люди нынешнего времени, черпающие представления о жизни страны при Сталине из СМИ, вероятно, удивятся такому обороту дела, ибо им внушили, что тогдашний «тоталитаризм» действовал неукоснительно, и сын «врага народа» никак не мог бы в 1948 году проникнуть в главный университет СССР. Конечно же, в университетской жизни тех лет было сколько угодно всякого рода прискорбных явлений и событий[518]. Но многие теперешние сочинения, изображающие тогдашнюю жизнь как сплошной мрак, все же не соответствуют действительности. В частности, ложно всячески внедряемое ныне представление, согласно которому люди в те годы находились под тяжким прессом давящей на них сверху официозной идеологии и только тупо повторяли казенные политические догмы. Другой вопрос — насколько оправданными и плодотворными были владевшие тогда сознанием людей политические идеи, но идеи эти вполне могли представлять собой неотъемлемое достояние ума и души тех, кто их исповедовали, а не насильственно внедренную казенщину.

    Как уже сказано, я пришел в университет, в сущности, без политических убеждений. В студенческой группе, на занятия которой я стал приходить в качестве экстерна-вольнослушателя (что разрешалось), сразу же выделился Игорь Виноградов — впоследствии один из ведущих сотрудников знаменитого журнала «Новый мир». В первые же дни сентября 1948 года он был избран «комсоргом» группы. Произнося полагающуюся по этому поводу речь, Игорь восторженно процитировал «высокоидейные» строки Маяковского. И я, отведя его в сторону, спросил: неужели он считает, что строки эти были написаны «от души», а не ради денег и почестей? И в ответ Игорь долго и горячо убеждал меня в обратном — притом было совершенно ясно, что он говорит с полнейшей искренностью.

    И подобное, так сказать, «советско-революционное» сознание, вернее, даже энтузиазм был безусловно присущ большинству тогдашних студентов. Меня особенно впечатляло, что и сын репрессированного, Станислав Лесневский, был полон этим энтузиазмом и, в частности, весь пронизан стихами Маяковского. И поскольку я пришел в университет без какого-либо политико-идеологического «багажа», этот своего рода «вакуум» в моем сознании был, должен признаться, быстро, за несколько месяцев заполнен тем, что заполняло умы и души окружавших меня молодых людей. В мае 1950 года я вступил в ВЛКСМ, притом теперь уже горячо желая этого (спустя восемь лет, в июле 1958-го, я, напротив, был рад по возрасту выбыть из комсомола…).

    Естественно возникает вопрос о том, как же воспринимались «негативные» стороны того времени, которых нельзя было не замечать. Да, все мы то и дело сталкивались с очевидными проявлениями мертвящего бюрократизма, казенщины, тупой догматики, а подчас с грубым насилием и жестокостью власти. Но все это воспринималось как «отклонения» от истинной основы жизни страны — в конце концов как результаты действий отдельных негодяев или недоумков, которые когда-нибудь обязательно потерпят поражение. В частности, почти никто не связывал подобные явления со Сталиным: казалось, что все прискорбное творится без его ведома и против его воли.

    Вот, скажем, в 1950 году было опубликовано его сочинение «Марксизм и вопросы языкознания», в котором не без гнева говорилось, что в лингвистике в течение многих лет «господствовал режим, не свойственный науке и людям науки. Малейшая критика положения дел в советском языкознании, даже самые робкие попытки критики… преследовались и пресекались… снимались с должностей или снижались по должности ценные работники и исследователи… Общепризнанно, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. Но это общепризнанное правило игнорировалось и попиралось самым бесцеремонным образом. Создалась замкнутая группа непогрешимых руководителей, которая… стала самовольничать и бесчинствовать… аракчеевский режим, созданный в языкознании, культивирует безответственность…»[519] и т. п.

    Ныне эти сталинские слова толкуются как выражение крайнего лицемерия, ибо ведь и он сам «попирал» (и это действительно так) «свободу критики». Однако тогда эти слова Сталина воспринимались совсем иначе, и на заседании факультетского Научного студенческого общества состоялась довольно свободная дискуссия о самом этом сталинском сочинении. Обсуждался «вольнодумный» доклад студента Петра Палиевского, а в заключение один из комсомольских «вождей», Юрий Суровцев[520], обличал это вольнодумство.

    Характерной чертой сознания тех лет было то, что ныне называют (хоть и не очень грамотно) «ностальгией по прошлому»: представлялось, что жизнь была ярче и вольнее в непосредственно революционное время, в ту же «эпоху Маяковского».

    Словом, все то, что вызывало у многих студентов критическое (или даже резко критическое) отношение, осознавалось как отступление от подлинных основ социализма, революционности, «советскости». Существенно, что негативные оценки жизни в СССР отнюдь не сочетались тогда (в отличие от позднейших времен) со сколько-нибудь позитивным отношением к «капиталистическому миру»; напротив, в нем нередко видели «виновника» тех или иных наших бед и, в частности, поистине восторженно относились к любым «революционным» событиям и деятелям стран Запада и Востока.

    Так, в 1951 или 1952 году в университетском клубе состоялась встреча с вырвавшимся из тюрьмы турецким поэтом-коммунистом Назымом Хикметом, и его успеху могли бы позавидовать нынешние кумиры эстрады; в конце вечера студенты ринулись к сцене, жадно стремясь прикоснуться к протянутым навстречу рукам Хикмета (признаюсь, что и я сам прикоснулся…).

    Вполне уместно утверждать, что многие из нас были намного «левее» Сталина, который, например, как отмечалось выше, был категорически против ввязывания в войну с США в Корее, хотя Хрущев уговаривал его так поступить; уже из этого видно, что хрущевская «левизна» могла найти горячую поддержку у активной части молодежи, или, говоря конкретно, у комсомольцев конца 1940 — начала 1950-х годов, значительная часть которых вскоре вступила в партию[521]. Помню, как группы студентов, проходя мимо расположенного тогда вблизи от университета посольства США, нарочито громко запевали воинственные песни того времени типа «Москва-Пекин»…

    Я говорю именно о молодежи, поскольку ее тогдашняя настроенность хорошо известна мне лично. Но из свидетельств других людей и документов явствует, что аналогичные устремления были присущи тогда и многим членам партии старших поколений.

    Стоит еще добавить, что «комсомольский энтузиазм» владел в то время и такими молодыми людьми, позднейшая жизнь и деятельность которых шла в совсем ином русле. Так, ныне даже нелегко поверить, что литературовед Сергей Бочаров и культуролог Георгий Гачев в конце 1940 — начале 1950-х годов входили в руководство факультетской организации ВЛКСМ… И, между прочим (вопреки господствующим теперешним представлениям о том времени), комсомольской «карьере» Гачева не помешало ни то, что его отец был репрессирован в 1938 году, ни то, что его мать — еврейка; осенью 1949 года[522] Гачев стал секретарем организации ВЛКСМ III курса факультета, в которой насчитывалось более 300 комсомольцев.

    Я не случайно взял слово «карьера» в кавычки. Сейчас многие склонны полагать, что в сталинские времена активное участие в «работе» комсомола и тем более партии принимали главным образом люди, стремившиеся занять высокие посты и обрести всякого рода привилегии. Конечно, подобных людей было немало, к ним принадлежал, например, упомянутый выше «профессиональный обличитель» идеологических диверсий Суровцев. Но ни Сергей Бочаров, ни Георгий Гачев, ни большинство из названных мной выше студентов той поры вовсе не были «карьеристами» — что доказывает их последующая жизнь: они не только не стремились войти во власть, но в той или иной мере противостояли ей. И их участие в «работе» комсомола в университетские годы диктовалось их тогдашней искренней убежденностью, а не стремлением «выдвинуться».

    Кто-либо может сказать, что характеристика мировосприятия студентов «предоттепельного» времени не дает оснований для широких выводов, для суждений о тогдашней идеологической ситуации вообще. Но я полагаю, что такие основания все же есть. Ведь среди этих студентов были люди, прибывшие из различных областей и краев страны, и значительная часть выпускников была распределена опять-таки в разные места. Далее, убеждения этой молодежи складывались, конечно, не на пустом месте; они так или иначе опирались на идеологию наиболее активных людей старших поколений, хотя — как это и характерно для молодых людей вообще — они шли дальше, «заостряли» то, что восприняли от отцов и дедов.

    * * *

    Возвратимся теперь к сопоставлению двух послесталинских «программ» дальнейшего развития страны, — условно говоря, «маленковско-бериевской» и «хрущевской». Как уже сказано, первая ориентировалась на государство, вторая — на партию. Правда, в некоторых сочинениях о том времени утверждается, что Маленков, став Председателем Совета Министров и отказавшись от поста секретаря ЦК, вместе с тем все же сохранил за собой главенство в верховном органе партии — Президиуме ЦК, ибо именно он поначалу председательствовал на его заседаниях.

    Однако все члены Президиума ЦК, за исключением одного только Хрущева, занимали вместе с тем высшие государственные посты, где и была сосредоточена их деятельность. А повседневной практической деятельностью партии ведал Секретариат ЦК, которым единолично руководил Хрущев. Таким образом, наметилась основа для своего рода двоевластия, — хотя поначалу государство играло безусловно первостепенную роль.

    Автор еще недавно популярных, но теперь полузабытых сочинений, один из «советников» Хрущева, Федор Бурлацкий, в 1953 году был сотрудником «главного» журнала «Коммунист» и присутствовал на докладе Маленкова, прочитанном, по-видимому, осенью того года перед «аппаратом» ЦК КПСС. В докладе, сообщает Бурлацкий, «то и дело звучали… уничтожающие характеристики… Надо было видеть лица присутствовавших, представлявших тот самый аппарат, который предлагалось громить. Недоумение было перемешано с растерянностью, растерянность со страхом, страх — с возмущением. После доклада стояла гробовая тишина, которую прервал живой и, мне показалось, веселый голос Хрущева: „Все это, конечно, верно, Георгий Максимилианович. Но аппарат — это наша опора“. И только тогда раздались бурные, долго не смолкавшие аплодисменты. Так одной фразой Первый секретарь завоевал то, чего Председатель Совета Министров не смог своими многочисленными речами»[523]. И всего за год с лишним «соперничество» государства и партии окончилось победой последней… Но ясное представление об этом соперничестве имеет немалое значение для понимания и того времени, и последующей истории страны.

    Маленков и Берия в сущности ставили перед собой задачу завершить тот процесс оттеснения партии на задний план, который начался в середине 1930-х годов. Выше приводились «откровенные» слова Берии о том, что роль партии должна быть ограничена «подготовкой кадров» и «пропагандой» — то есть свестись к политико-идеологическому «воспитанию». При Сталине уже в 1940 году и, окончательно, в 1943-м как раз к этим функциям была сведена роль партии в одном из основных институтов государства — в армии: полновластных комиссаров сменили политработники, игравшие, по сути дела, только «воспитательную» роль (в сегодняшней Российской армии также есть именно «воспитатели» — хотя, конечно, уже не в «коммунистическом духе»).

    Однако, с другой стороны, послесталинское государство явно предлагало кардинальную ревизию прежней программы, ибо выдвинуло в качестве главной цели экономики производство средств потребления (за счет средств производства), а, кроме того, устами Маленкова объявило о немыслимости войн между мирами социализма и капитализма в «атомную эпоху». 12 марта 1954 года, выступая на собрании избирателей (14 марта состоялись очередные выборы в Верховный Совет СССР) — то есть опять-таки не перед партией, — Георгий Максимилианович провозгласил, что прямое противоборство социализма и капитализма «при современных средствах войны означает гибель мировой цивилизации»[524].[525] И, надо прямо сказать, тезис этот был вполне обоснованным: он подтверждается ходом событий уже почти полстолетия: даже хрущевская доставка ядерных боеголовок на Кубу в 1962 году не привела к войне.

    Уместно также полагать, что маленковское предложение (на сессии Верховного Совета 8 августа 1953 года) переориентировать главные экономические усилия на производство средств потребления было обусловлено, в частности, осознанием немыслимости в дальнейшем полномасштабных войн (хотя об этом Маленков сказал позднее, через семь месяцев), в связи с чем отпадала, мол, острейшая необходимость в сверхзатратах на тяжелую (во многом — военную) промышленность. Но в январе 1955 года, выступая на Пленуме ЦК, Хрущев категорически отверг эту программу, определив ее словом, давно ставшим бранным — «оппортунизм», — и получил, по сути дела, всеобщую поддержку. На том же Пленуме Молотов обрушился на маленковскую речь, произнесенную 12 марта 1954 года: «Не о „гибели мировой цивилизации“ и не о „гибели человеческого рода“ должен говорить коммунист, а о том, чтобы подготовить и мобилизовать все силы для гибели буржуазии»[526]. Это означало, помимо прочего, что необходимо всемерно развивать тяжелую промышленность — основу военной.

    Но тем самым отвергалась та, казалось бы, чрезвычайно привлекательная для всего населения страны экономическая программа, которую Маленков обрисовал в своем докладе 8 августа 1953 года и против которой Хрущев поначалу отнюдь не возражал — по-видимому, потому что еще, так сказать, не собрал вокруг себя силы партии для отпора. Современный историк пишет о маленковской экономической программе: «Предполагалось резко изменить инвестиционную политику в сторону значительного увеличения вложений средств в легкую и пищевую промышленность, сельское хозяйство; привлечь к производству товаров для народа предприятия тяжелой промышленности… Решения августовской сессии Верховного Совета… предусматривали снижение сельхозналога (на 1954 год — в 2,5 раза), списание недоимок по сельхозналогу за прошлые годы, увеличение размеров приусадебных участков колхозников, повышение заготовительных цен на сельхозпродукцию…» и т. д.[527]

    И своего рода результат: «После выступления в августе 1953 г. имя Маленкова, особенно среди крестьян, стало очень популярным. Газету с докладом Маленкова в деревне зачитывали до дыр, и простой бедняк-крестьянин говорил „вот этот — за нас!“ — можно было прочитать в одном из писем, направленных в ЦК КПСС»[528].

    Конечно же, и «сельские бедняки», и вообще большинство населения страны с безусловным одобрением восприняли маленковский доклад. Но у активной в политико-идеологическом отношении части людей эта программа вызывала сомнения или даже прямое отрицание.

    Позволю себе в очередной раз сослаться на личный опыт. В том самом августе 1953 года я вместе с мужской частью университетских студентов (разных факультетов) своего курса находился на «воинских сборах» в лагере около города Коврова (в университете весьма интенсивно действовала военная кафедра, готовившая студентов к офицерскому званию). Дважды за время обучения нас отправляли в лагеря, где, надо сказать, мы оказывались в весьма нелегких условиях, ибо командирами составленных из студентов университета взводов и отделений были курсанты знаменитого училища имени Верховного Совета — по сути дела, «супермены», почти каждый из которых являл собой мастера в каком-либо виде спорта, и только очень немногие из нас успешно выдерживали «нагрузки» вроде 25-километровых марш-бросков со всей амуницией да еще и в жаркую погоду.

    К вечеру 8 августа 1953 года, после утомительного дня, я вместе с другими сидел на палаточной завалинке; перед глазами был грозный транспарант: «Американский империализм — злейший враг Советского народа», а из громкоговорителя, укрепленного на сосне, звучал голос Маленкова, излагавшего свою программу переориентировки с тяжелой промышленности на легкую и сельское хозяйство. И ясно помню, что нашлись студенты, которые — разумеется, понизив голос — выразили свое сомнение или даже неприятие этой новации. Должен признаться, что к ним принадлежал и я сам…

    Правда, впоследствии, в первой половине 1960-х годов, я мыслил иначе, ибо проникся «диссидентскими» воззрениями и в сущности вообще «отрицал» всю советско-социалистическую систему. Полагаю, что и у меня, и у других людей моего поколения и круга это был своего рода неизбежный и, по-своему, нужный[529] этап развития, хотя у некоторых он чрезмерно затянулся… Необоснованность представления об СССР как об агрессивном монстре, постоянно готовившемся наброситься на «демократический» мир Запада, понял в конце концов даже самый крайний из «диссидентов» — А.И. Солженицын. В сентябре 1996 года он — для множества его почитателей абсолютно «неожиданно» — резко осудил горбачевско-ельцинское поведение на мировой арене:

    «Армия наша перестройкой сотрясена… Добрые правители вначале до того себя радужно настроили: вот сейчас все откроем Америке, вообще повернемся к общечеловеческим ценностям, — что не будь у нас ядерного оружия, которое все проклинали и я — первый (выделено мною. — В.К.), сейчас бы нас уже слопали»[530].

    В свете этого «итога» имевшее место сорока годами ранее неприятие маленковской программы резкого сокращения вложений в тяжелую промышленность предстает как вполне оправданное в исторической перспективе отношение к делу. Ведь, согласно сведениям США, к 1953 году они имели 1160 атомных бомб и почти столько же самолетов, способных доставить бомбу в СССР, у нас же имелось не более 100 бомб, а средства их доставки за океан только начинали разрабатываться…[531] Притом, как более или менее ясно теперь, спустя почти полвека[532], определенное равновесие, атомный «паритет» препятствовал и препятствует развязыванию военных конфликтов мирового масштаба. Но без огромных затрат на развитие тяжелой промышленности СССР этот паритет был бы невозможен.

    Казалось бы, выдвинутая Маленковым программа преимущественного развития сельского хозяйства и легкой промышленности была естественным решением; ведь уровень жизни в стране в 1953 году, через восемь лет после Победы, оставался очень низким. Достаточно сказать, что в СССР на душу населения приходилось зерна почти в 2 раза, а мяса — даже в 3 раза меньше, чем в США. Однако «отставание» в индустриальной сфере было тогда еще более резким: по выплавке стали — в 4, по добыче нефти — в 8 раз![533] И превосходство сельского хозяйства США во многом было обусловлено именно его гораздо более высокой технической оснащенностью. Так, по обеспечению посевных площадей тракторами США в 1953 году в 6 раз (!) превосходили СССР (там же, с. 80).

    Есть все основания полагать, что без роста тяжелой промышленности и энергетики не смогло бы существенно повысить свою продуктивность и наше сельское хозяйство. В течение двух десятилетий, к 1973 году, производство зерна на душу населения увеличилось в 2 раза, мяса в 2,5 раза (это, правда, не означало, что СССР «догнал» США, так как и там продуктивность сельского хозяйства за эти двадцать лет значительно выросла).

    Обо всем этом немаловажно было сказать потому, что в последнее время наметилась тенденция к противопоставлению «маленковской» и сменившей ее в 1955 году «хрущевской» экономических программ в пользу первой. Если бы, мол, в 1953 году осуществился своего рода вариант нэпа с таким преобладающим развитием легкой промышленности и сельского хозяйства, которое привело бы к кардинальному повышению уровня жизни, дальнейшая история страны имела бы гораздо более позитивный характер.

    Но этот образец «альтернативного» мышления об истории (как, впрочем, все подобные образцы) — только, пользуясь лермонтовской строкой, «пленной мысли раздраженье». Многие любители «альтернатив» усматривали глубочайшую «ошибку» в отвержении нэпа в 1929 году, полностью игнорируя при этом тот факт, что к 1928 году обнаружилась крайняя, в сущности катастрофическая нехватка товарного хлеба, которая неизбежно вела к деиндустриализации и даже деурбанизации страны.

    А в 1953 году, когда количество работников в сельском хозяйстве было почти в два раза меньше, чем в 1928-м, и трудились они всецело «коллективно» на огромных (в сравнении с «полосками» 1920-х годов) посевных площадях, было немыслимо увеличить продуктивность без кардинального роста технической оснащенности. Как уже сказано, обеспеченность страны зерном (имея в виду количество зерна на душу населения) увеличилась с 1953 по 1973 год более чем в два раза, но этот рост был, конечно, невозможен без роста парка сельскохозяйственных тракторов за это время почти в три раза, а комбайнов — более чем в два раза (кстати, и добыча нефти за два десятилетия выросла в шесть раз)[534]. И вполне понятно, что без интенсивного развития тяжелой промышленности сельское хозяйство было обречено на топтание на месте.

    Вместе с тем, разумеется, нельзя отрицать, что уровень жизни в начале 1950-х годов был предельно низким — о чем свидетельствовал и быт преобладающего большинства тогдашних студентов Московского университета. Многие студенты (и даже студентки!) являлись на занятия в потрепанных лыжных костюмах (они были дешевле иной одежды), обед их подчас состоял из нескольких кусков намазанного горчицей или посыпанного сахарным песком черного хлеба и стакана жидкого чая, большая часть из них обитала в тесных общежитиях…[535]

    Но необходимо учитывать, что все это не представлялось тогда чем-то нетерпимым. Шло четвертое десятилетие «строительства социализма», и люди привыкли… И хотя маленковская программа быстрого и значительного роста уровня жизни вызвала радостные надежды населения страны, особенно сельского, люди политически и идеологически активные не очень уж ею соблазнились, — несмотря на то, что у большинства из них жизнь была весьма или даже крайне скудной.

    Помимо прочего, в программе Маленкова имело место одно трудно объяснимое противоречие. Как пишет современный историк, «в решениях 1953 г. по сельскому хозяйству было и весьма серьезное упущение… Маленков высказался в том духе, что „страна обеспечена хлебом“, т. е., по сути, повторил свои же слова, высказанные на ХIХ съезде партии (в октябре 1952-го, еще при Сталине. — В.К.)… Первым на ошибочность столь откровенно мажорной позиции обратил внимание Хрущев. В январе 1954 года он направил в Президиум ЦК Записку, в которой говорилось: „Дальнейшее изучение состояния сельского хозяйства и хлебозаготовок показывает, что объявленное нами решение зерновой проблемы не совсем соответствует фактическому положению дел… нам не хватает зерна из текущих заготовок для государственного снабжения, а также имеется недостаток в зерне для удовлетворения нужд колхозов и колхозников“»[536].

    Хрущев в данном случает явно выиграл очередной раунд в своем соперничестве с Маленковым. Но как же понять «упущение» последнего? Можно предположить, что Георгий Максимилианович (или некий его — как ныне принято выражаться — спичрайтер) исходил из сопоставления обеспеченности зерном в 1953-м и, с другой стороны, в последнем военном году, 1945-м. Тогда на душу населения пришлось всего лишь 178 кг, то есть менее 500 г на день, а теперь, спустя восемь лет, 435 кг, то есть около 1200 г на день, — почти в два с половиной раза больше. Конечно, сравнение впечатляло; однако следовало учитывать, что около 40 % урожая составляло кормовое зерно (прежде всего овес, ячмень, кукуруза), которое должны были потребить крупный рогатый скот (55 млн. голов в 1953 году), свиньи (33 млн.), лошади (12 млн.) и домашняя птица[537]. Следовательно, на человека приходилось в день не 1200, а всего только 700 с лишним граммов, и если учесть, что хлебопродукты составляли едва ли не основную часть тогдашнего «рациона», «зерновую проблему» действительно никак нельзя было считать решенной.

    Словом, маленковская экономическая программа, несмотря на ее явную для всех внешнюю «привлекательность», в силу ряда обрисованных выше «изъянов» не являлась перспективной, и ее отвержение Хрущевым и другими выразило в конечном счете эту объективную, реальную бесперспективность…

    * * *

    Далее, существеннейшее значение имела и политико-идеологическая сторона дела. Как уже сказано, Маленков и его сторонники (включая Берию, хотя он находился у власти всего 114 дней) ориентировались на государство, продолжая, таким образом, двигаться по пути, начатому во второй половине 1930-х годов: к 1939 году партия испытала настолько грандиозный разгром, что, казалось бы, уже не сможет стать той безусловно главенствующей властной силой, каковой она была с октября 1917-го. Уже в 1936 году высококвалифицированные эксперты, находившиеся за рубежом, объявили о «смерти» партии. Троцкий: «… большевистская партия мертва», и ее сменила «национально ограниченная и консервативная… советская бюрократия»[538]; Георгий Федотов: «В России, теперь уже можно сказать, нет партии как организации активного меньшинства, имеющей свою волю»[539].

    Правда, первый был крайне возмущен этим фактом, а второй — удовлетворен, и объяснялось это разноречие тем, что два идеолога принципиально расходились в своем отношении к большевистской партии.

    Федотов писал тогда же: «Весь ужас коммунистического рабства заключался в его „тоталитарности“. Насилие над душой и бытом человека… было мучительнее всякой нищеты и политического бесправия. Право беспартийного дышать и говорить, не клянясь Марксом… означает для России восстание из мертвых» (цит. соч., с. 83–84). А Троцкий ставил вопрос прямо противоположным образом: «… советское государство приняло тоталитарно-бюрократический характер», между тем как ранее «возможно было в партии открыто и безбоязненно спорить по самым острым вопросам политики…» (цит. соч., с. 92).

    Итак, с точки зрения Федотова, тоталитаризм имел место тогда, когда в стране безраздельно властвовала партия, а переход власти к государственной структуре, перед которой в принципе все равны, он считал отходом от тоталитарного насилия; Троцкий же не мог смириться с тем, что партия утратила свое «особое» положение в стране[540]. И он был убежден, что настанет время, когда «советская бюрократия» будет «низвергнута революционной партией, которая имеет все качества старого большевизма» (там же, с. 209).

    Знаменательно, что биограф Троцкого, Исаак Дойчер, с глубоким удовлетворением писал в 1963 году: «…после смерти Сталина бюрократия была вынуждена делать уступки за уступками… Троцкий предвидел возможность такого развития событий… Эпигоны Сталина начали ликвидацию сталинизма и тем самым выполнили… часть политического завещания Троцкого»[541] (стоит напомнить, что последний считал цитируемую книгу «Преданная революция» «главным делом своей жизни»).

    Дойчер, без сомнения, упомянул бы — если бы это было ему известно, — что Хрущев в 1920-х годах выступал на стороне Троцкого, в чем в июне 1957 года обвинил его Каганович (он, Молотов и Маленков пытались тогда свергнуть Никиту Сергеевича), и Хрущев вынужден был признать: «Я… имел неправильное выступление в поддержку позиции Троцкого», оправдывая свою «ошибку» молодостью («я учился в то время на рабфаке»)[542], — хотя Никите Сергеевичу было в тот момент уже без нескольких месяцев тридцать лет. Могут возразить, что столь давняя хрущевская приверженность к троцкистской «левизне» не могла определять его политико-идеологическую линию 1950-х годов. Однако нельзя все же сбросить со счетов тот факт, что в верхнем эшелоне послесталинской власти один только Хрущев побывал в свое время в троцкистах; Маленков, например, начал карьеру в свои двадцать с небольшим лет как раз решительной борьбой против троцкистов в Московском Высшем техническом училище, где он тогда учился.

    Могут возразить, что в период своего полновластного правления Хрущев неоднократно резко отзывался о Троцком, но в этом уместно видеть стремление отвергнуть предъявленное ему в 1957 году обвинение в причастности к деятелю, который — в силу его уничтожающей критики СССР в годы пребывания за рубежом — воспринимался как некое чудовище.

    Для самого Никиты Сергеевича «троцкистский период» его политической биографии, несомненно, имел существенное значение. Это ясно, например, из одной детали его доклада на ХХ съезде (то есть еще до предъявленного ему обвинения). Он счел нужным сказать, что «вокруг Троцкого были люди, которые отнюдь не являлись выходцами из среды буржуазии. Часть из них была партийной интеллигенцией, а некоторая часть — из рабочих (трудно усомниться, что докладчик имел в виду и самого себя… — В.К.)… Многие из них порвали с троцкизмом и перешли на ленинские позиции»[543].

    Разумеется, та реанимация «революционного духа», тот сдвиг «влево», который был осуществлен во второй половине 1950-х годов под руководством Хрущева, объясняется отнюдь не тем, что Никита Сергеевич в свое время был причастен к троцкизму, к «левым»; но все же этот факт, так сказать, закономерен, он лишний раз подтверждает наличие определенной логики в ходе истории: именно единственный в верховной власти бывший троцкист стал в 1955 году новым «вождем»…

    Закономерность движения истории подтверждается и тем, что Троцкий в своем уже цитированном сочинении 1936 года (в главе «Куда идет СССР?») смог так или иначе предсказать состоявшийся через двадцать лет ХХ съезд партии, на котором был крайне резко осужден совершившийся в середине 1930-х годов поворот, определенный Троцким прежде всего словами «партия мертва». Хрущев говорил в своем докладе, что «Ленин решительно выступал против всяких попыток умалить или ослабить роль партии» (цит. изд., с. 20), а между тем Сталин осуществил «массовый террор против кадров партии» (с. 311).

    И. Дойчер со своего рода упоением писал в 1963 году: «Троцкий прокладывал путь для тех, кто многие годы спустя крушили монументы Сталину, выбросили его тело из Мавзолея на Красной площади, вычеркнули его имя с площадей и улиц и даже переименовали Сталинград в Волгоград. С ясным пониманием, что это произойдет, Троцкий напоминает… „Месть истории сильнее, чем месть самого сильного генерального секретаря. Я думаю, что это утешает“. На пороге своего собственного крушения в результате последнего акта предательства Сталина (речь идет о подосланном мнимом „троцкисте“-убийце. — В.К.) Троцкий уже наслаждается грядущим возмездием истории и своей посмертной победой» (цит. соч., с. 486).

    Но не стоит увлекаться этими эффектными формулами; пред нами в конечном счете все то же «культовое» толкование истории, хотя биограф Троцкого — вроде бы непримиримый разоблачитель «культа». Личные действия Сталина и Троцкого (а также словно бы выполнявшего «завещание» последнего Хрущева) — это только внешние проявления хода самой истории.

    Ход исторического времени, как уже говорилось, уместно сравнить с ходом часового маятника, отсчитывающего «абстрактное» время. «Маятник» истории с октября 1917 года двигался в одну сторону, в середине 1930-х годов начал в сущности противоположное движение, а в середине 1950-х опять двинулся «влево»[544].

    Разумеется, это только самая элементарная «схема» исторического движения; под ней — глубокие и подчас даже таинственные сдвиги в поведении и сознании активной (в политическом и идеологическом плане) части населения страны.

    При этом (о чем самым подробным образом говорилось в первом томе моего сочинения) поворот середины 1930-х годов являлся выражением не личной воли Сталина, а воли самой истории, и точно так же в движении «влево» в середине 1950-х нельзя усматривать волю Хрущева. Так, явления «оттепели» (см. выше) наметились еще в последние годы правления Сталина. Весьма многозначителен и тот факт, что Никита Сергеевич, который в феврале 1956 года яростно проклинал Сталина, 5 марта 1953-го, по его собственному позднейшему признанию, «сильно разволновался, заплакал… волновался за будущее партии, всей страны»[545], — то есть еще явно не был готов к отвержению «тирана»…

    Однако «маятник» истории страны в целом — вернее, наиболее энергичной части ее населения — к тому времени уже начал движение (правда, пока очень медленное и неуверенное) «влево» — что выразилось хотя бы в названных выше литературных произведениях, опубликованных еще при жизни Сталина, но поднятых на щит после его смерти. Ледяная глыба государства уже подтаивала до 1953 года.

    В моем личном опыте это неоспоримо проявилось в политико-идеологическом «настрое» наиболее активных студентов конца 1940-х — начале 1950-х годов, но, конечно, были и многообразные иные проявления того же самого. Существеннейшую роль играли, естественно, многие члены партии, вступившие в нее еще до поворота середины 1930-х годов и «уцелевшие» в 1937-1938-м. Теперь, спустя пятнадцать лет после «разгрома» партии, они стремились, так сказать, к «реваншу». И под руководством Хрущева было «возрождено» многое из эпохи 1917–1934 годов, хотя дело шло, конечно, не о действительном возврате к прошлому (что вообще невозможно), а к определенному его продолжению в новую эпоху. Вот хотя бы один характерный факт. В 1920 году в самом центре Москвы, на Театральной площади (с 1919-го по 1991 год — площадь Свердлова), при активнейшем участии Ленина состоялась закладка памятника Карлу Марксу, и была даже выставлена его модель. Но затем проект забраковали. Вполне вероятно, что если бы Ленин прожил дольше, памятник основоположнику появился бы. Но только Хрущев осуществил в 1961 году ленинский замысел.

    Эта, казалось бы, частная историческая «деталь» хрущевского времени все же очень существенна для понимания хода истории.

    В первое («маленковское») время после смерти Сталина вроде бы не предполагались существенные политические перемены (другой вопрос — по сути дела, утопические для того времени экономические инициативы Маленкова); напротив, государственная структура, созданная при Сталине, как бы окончательно утверждалась, оттесняя партию на задний план.

    Однако именно «бездушная» машина государства вызывала тогда глухое, но нараставшее недовольство активной части населения страны — особенно тех людей, которые либо помнили сами, либо восприняли из книг, кинофильмов, рассказов старших представление о «революционной» атмосфере 1920-х — начала 1930-х годов.

    Одним из проявлений последовательного «огосударствления» — правда, внешним, но зато для всех очевидным — была все более широко внедрявшаяся форменная одежда. Она как бы имела оправдание в годы войны, но после Победы ее внедрение только усилилось, и чуть ли не большинство населения облекалось в «мундиры», начиная с вождя, который до 1943 года являлся в полуштатском-полувоенном, но не имевшем «мундирного» характера одеянии. Теперь же «форма» стала обязательной для людей самых разных возрастов и «рангов» — от высокопоставленных дипломатов до школьников-первоклассников, от директоров заводов (нередко инженерных генералов) до питомцев ремесленных училищ.

    Помню, как будучи школьником последнего класса (форменная одежда к нам еще не дошла) я оказался в сборище сверстников, которые шумно веселились вплоть до полуночи. Наконец, явился с протестом сосед, специально облекшийся в какую-то чиновную форму, — дабы выступить как представитель государства, а не частное лицо. И одна из девушек, увлекавшаяся театром, гневно продекламировала фрагмент из монолога грибоедовского Чацкого:

    Мундир! Один мундир! Он в прежнем их быту
    Когда-то укрывал, расшитый и красивый,
    Их слабодушие, рассудка нищету;
    И нам за ними в путь счастливый!..

    В этом, казалось бы, совершенно незначительном эпизоде в конечном счете выразился глубокий и масштабный конфликт. И отмена многих «мундиров» в послесталинские годы представляла собой достаточно многозначительную акцию[546]. Но об этом — в следующей главе.

    Глава девятая

    «ХРУЩЕВСКАЯ» ДЕСЯТИЛЕТКА

    Истинное значение и смысл того, что происходило в 1955–1964 годах, во многом не выяснены и даже искажены, так как вплоть до 1990-х годов этот период вообще не изучался историками (и как слишком недавний, и в силу определенных запретов), да и в последнее время о нем написано весьма немного, а кроме того, с конца 1980-х Никита Сергеевич был — как я постараюсь доказать, совершенно необоснованно — объявлен «предтечей перестройки» (пусть только начавшим, но не завершившим «процесс»). В результате суть хрущевского времени была окончательно затемнена, ибо оно с объективной точки зрения во многом прямо противоположно «процессу», начавшемуся во второй половине 1980-х годов.

    Правда, М.С. Горбачев и его окружение явно были уверены, что они продолжают дело Хрущева; но это было чисто субъективным представлением, а реальное движение истории приобрело к 1990-м годам совершенно иную направленность. И закономерно, что руль власти, который вроде бы надежно держал в своих руках поначалу Горбачев, в 1991 году был не столько вырван, сколько как бы сам вырвался из его рук, ибо страна двигалась совсем не туда, куда он рассчитывал ее вести.

    Казалось бы, многое поначалу являло собой прямое продолжение хрущевской линии; так, например, к концу 1980-х годов были реабилитированы и, более того, превознесены до небес те репрессированные в 1930-х годах виднейшие большевистские деятели, которых при Хрущеве по тем или иным причинам не решились реабилитировать. Однако спустя краткое время о большевиках вообще громко заговорили как о зловещих губителях страны!

    Характерна в этом отношении «творческая биография» всегда напряженно державшего нос по ветру Волкогонова. В конце 1980-х годов он сконструировал объемистое сочинение о Сталине, открывавшееся цитатой из хрущевского доклада на ХХ съезде партии и, в полном соответствии с ним, противопоставлявшее ужасного генсека прекрасному Ленину; однако уже к 1994 году генерал от идеологии скомпоновал сочинение о последнем, и Владимир Ильич предстал в нем чуть ли не как более мрачная фигура, чем Иосиф Виссарионович!

    Словом, пользуясь знаменитым в то время горбачевским выражением, «процесс пошел», — однако пошел совсем не в том направлении, и Михаил Сергеевич нежданно оказался далеко на обочине действительного «процесса»…

    Нельзя недооценивать по-своему замечательный «переворот» в политической терминологии: горячих сторонников «оттепели» с 1960-х годов называли (в том числе и они сами) «левыми», а противников — «правыми». Точно так же в течение нескольких лет называли и радикальных сторонников «перестройки», — но затем они вдруг стали называться (и, надо сказать, не без оснований) «правыми»! Эта терминологическая чехарда особенно ясно обнажает несостоятельность господствующих понятий о ходе новейшей истории страны.

    Тем не менее до сего дня появляются сочинения, которые по-прежнему усматривают в Хрущеве предшественника «перестройки», — хотя (и это знаменательно) в последнее время несколько авторов (о чем уже шла речь в предыдущей главе) объявили истинным предтечей нынешних «реформ» не Хрущева, а Берию, и это по крайней мере более резонное мнение.

    Впрочем, я сопоставляю два в общем-то кардинально различных периода (условно говоря, «оттепель» и «перестройку») только для того, чтобы указать на существенную причину нынешнего неадекватного представления о первом из них, имевшем, повторяю, во многом противоположные по сравнению со вторым смысл и направленность, — то есть преследую цель «расчистки» пути к пониманию «хрущевского» десятилетия.

    Хотя в ходе перестройки и даже в последующий период, называемый нередко «постперестройкой», те или иные деятели и идеологи постоянно бросались словом «революция», действительный «процесс» (по крайней мере, с 1991–1992 годов) являл собой, если уж пользоваться традиционной терминологией, попытку реставрации, т. е. «возврата» к тому экономическому и политическому строю, который существовал до 1917 года — вплоть до «воскрешения» дореволюционного герба с его двуглавым орлом (определенное осознание этого и побудило переименовать вчерашних «левых» — в «правых»). Правда, реставрация — это именно попытка; вернуться в прошлое — да еще и столь дальнее — абсолютно невозможно, и нынешняя Россия, конечно же, имеет очень мало общего и с дореволюционной Россией, и, добавлю, с «капиталистическими» странами Запада и Востока.

    Гораздо более уместно слово «революция» по отношению к хрущевскому периоду, хотя дело шло не о революции в собственном смысле слова, а о «реанимации», определенном восстановлении «революционной» атмосферы и радикальных социально-политических акций.

    Именно такого рода акцией явилось, например, начатое по инициативе Хрущева (это вообще была первая его инициатива) в январе 1954 года «освоение целины».

    Сплошным потоком под гром оркестров отправлялись в казахские и западносибирские степи поезда, заполненные людьми — в преобладающем большинстве молодыми, — призванными одним ударом решить «зерновую проблему». Словно возродились столь характерные для послереволюционных лет штурмовые кампании под предводительством партии и комсомола. И сбор зерна за счет освоения целины вырос в среднем на 40 %!

    Правда, подобные «прорывы» в сфере земледелия заведомо рискованны, ибо здесь надобно неторопливое сотворчество с природой, а не стремительный натиск на нее. Еще в 1970 году журналист-аграрник Юрий Черниченко[547] опубликовал статью, в которой показал глубокую противоречивость «целинной эпопеи»:

    «Целина была счастьем моего поколения… В первые два года на восток уехало больше семисот тысяч человек». Далее журналист напоминал, что почти полвека ранее совершилось «столыпинское» освоение той самой целины: «За 1906–1916 годы в восточные степи было переселено 3 078 882 человека, закрепилось 82 человека из сотни». Иначе пошло дело в 1950 — начале 1960-х годов: «К пятому урожаю в нашей (Кулундинской, где находился тогда журналист. — В.К.) степи от первых эшелонов остались считанные семьи. Даже Вася Леонов, тракторист, получивший звание Героя, и тот бросил дом, дизель, славу и подался куда-то на шахты»… Ибо «потянулись черные бури, снег стал, как зола, пошли неурожаи… хлопцы-целинники, содравшие плугами защитный дерн, увидели вскоре черное небо и поразъехались… Что целинник не задерживается — не новость и… полбеды. Но есть известия — стронулся коренной сибиряк, вот в это и верить бы не хотелось… Емельян Иванович Емельяненко, директор из первых целинников… сказал: „— Черт его знает, одну эрозию вроде погасили, лесополосы зеленеют, а вторая, кадровая, все разгорается. Пыльные бури, видно, через срок сказываются, как война…“ Главное же — и теперь, после одоления эрозии, не достигнута стабильная прибыльность… нужен уверенный урожай, а не лихорадочная кривая сборов»[548].

    Из этого вроде бы следует вывод, что освоение целины было бесплодным предприятием, — в частности, лишний раз доказывающим несостоятельность Хрущева как правителя. Но, во-первых, в 1959 году, например, в стране было собрано в полтора раза больше зерна, чем шестью годами ранее, в 1953-м, а едва ли бы такой прирост был возможен на путях медленного улучшения дела на уже освоенных ранее землях. Во-вторых, нельзя полностью приписывать освоение целины воле Хрущева — это все то же «культовое» представление об истории. В том, что совершалось с 1954 года на западносибирской и казахской целине, воплощалась воля миллионов молодых энергичных людей; другой вопрос — явный недостаток сельскохозяйственных навыков и знаний у подавляющего большинства этой молодежи, бездумно срывавшей весь защитный дерн на огромных пространствах степей, а потом изумлявшейся «черными бурями»…

    Здесь необходимо обратить внимание на очень существенную демографическую особенность хрущевского периода, о коей, кажется, не сказано до сих пор ни слова. В результате тяжелейших потерь во время войны молодых людей от 15[549] до 29 лет в 1953 году имелось почти на 40 % (!) больше, чем зрелых людей в расцвете сил — в возрасте от 30 до 44 лет (первых — 55,7 млн. человек, вторых — всего 35,6 млн..); что же касается молодых мужчин, их было почти в два раза больше (!), чем зрелых (то есть тех, кому от 30 до 44-х) — 26,5 млн. против всего лишь 13,9 млн. человек[550], — не говоря уже о том, что немалая часть людей зрелого поколения принадлежала к инвалидам войны…

    И это огромное преобладание молодых людей, надо думать, не могло не сказаться самым весомым образом на характере времени, на самом ходе истории во второй половине 1950 — первой половине 1960-х годов. Закономерно, например, что в литературе и кинематографии этого периода молодежь является, безусловно, на первом плане. Вообще стоит серьезно вдуматься в тот факт, что в год смерти Сталина около 30 % населения страны составляли дети до 15 лет, те же почти 30 % — молодые люди от 15 до 29 лет (включительно) и лишь немногим более 40 % — все люди старше 30 лет (то есть включая стариков). К 1970 году эта, в сущности, аномальная демографическая ситуация уже кардинально изменилась: молодые люди от 15 до 29 лет составляли теперь всего лишь немногим более ? населения страны, а люди от 30 лет и старше — около половины.

    В высшей степени показательно, что еще более резкое преобладание молодежи имело место после гибельных революционных лет, в 1929 году, — то есть во время коллективизации: люди от 15 до 29 лет составляли и тогда почти 30 % населения страны, а все люди старше 30 лет — только около 33 % (остальные 37 % с лишним — дети до 15 лет). И многие так называемые перегибы той поры, которые, как правило, в значительной мере были результатами действий молодых, а нередко даже и совсем юных «активистов», еще не обретших никакого жизненного опыта, не вросших в традиционный уклад жизни и — что вообще присуще молодости — склонных ко всякого рода переменам и новизне.

    Аналогичной была и ситуация второй половины 1950-х годов. В наше время часто говорят о «шестидесятниках» — поколении, чья молодость пришлась на эти годы, хотя, пожалуй, более точна употреблявшаяся ранее формула «дети ХХ съезда», ибо основная направленность поколения проявилась не в 1960-х, а уже в 1956 году. При этом речь обычно идет о сравнительно небольшом слое тогдашних молодых людей, выразивших себя в «идеологической» (в широком смысле слова) сфере.

    В действительности уместно говорить о миллионах тогдашних молодых людей, которые не выступали в печати и не снимали кинофильмы, но были, в общем, заодно с тогдашними молодыми «идеологами». Выше я стремился показать, что существеннейшие перемены в жизни страны были тогда, в середине 1950-х, неизбежны, что «маятник» истории начал движение «влево» (пусть и не очень заметное) еще в последние сталинские годы, и кто бы ни оказался у власти в 1953 году, дело пошло бы примерно так же.

    Кстати сказать, многие «шестидесятники» были, без сомнения, «левее» Хрущева, и тот не только многократно и подчас очень резко одергивал их «идеологов», но даже и отправлял в долгое заключение наиболее ретивых (о чем ниже), хотя об этом ныне упоминается редко.

    Прежде чем идти дальше, целесообразно сделать одно пояснение. Выше в состав более чем 55-миллионной армии молодежи 1950-х годов зачислены люди до 29 лет, что может показаться натяжкой (ведь 29 — уже, как говорится, солидный возраст). Но до начала «широкой» оттепели «молодые» стремления не могли быть полностью реализованы. Вот характерный пример. Снявший целый ряд имевших громадную популярность кинокомедий Эльдар Рязанов родился в конце 1927 года, в 1950-м окончил Московский институт кинематографии, но его настоящий дебют — сатирический мюзикл «Карнавальная ночь» (который с упоением восприняла, по всей вероятности, вся — именно вся, без исключения — молодежь страны) появился только в 1956-м, когда режиссеру исполнялось как раз 29 лет. И хотя в фильме дело шло всего лишь о подготовке молодежного новогоднего вечера, который тщетно пытался запретить мрачный и в то же время смехотворный бюрократ, роль коего исполнял знаменитый Игорь Ильинский, «Карнавальная ночь» стала своего рода «манифестом» тогдашней молодежи. Вместе с тем есть основания предполагать, что «мечта» о подобном фильме витала в сознании режиссера еще тогда, когда он был студентом. Я исхожу при этом из своего — уже описанного в предыдущей главе — студенческого опыта тех лет, — в частности, из того, что еще до 1953 года на факультетских «вечерах» мы разыгрывали так называемые капустники («жанр», рожденный в свое время в Художественном театре), по смыслу и стилю близкие к этой самой «Карнавальной ночи».

    Кинофильм, о котором идет речь, воспевал душевную и бытовую раскрепощенность, явно противопоставляемую догматике и казенщине сталинских времен, — притом, выражая уже имевшую место настроенность активной части молодежи (той же студенческой), он вместе с тем пробуждал новые веяния в умах и душах молодых людей, живущих в каких-либо захолустных городках и селах, ибо демонстрировался на бесчисленных экранах кинотеатров, домов культуры, клубов и т. п. Обращая внимание на сей фильм, я вовсе не имею в виду какие-то его особые достоинства, но «идеологическая» его роль была, без сомнения, чрезвычайно значительной.

    * * *

    Правда, не менее существенное значение имел целый поток тогдашних кинофильмов о революционном прошлом. Одна за другой появлялись с 1956 года экранизации уже более или менее давних литературных произведений — «Сорок первый», «Тихий Дон», «Хождение по мукам», «Оптимистическая трагедия» и т. д., а также кинофильмы о тех же временах, снятые на основе новых сценариев, — «Коммунист», «По путевке Ленина», «Рассказы о Ленине», «Синяя тетрадь» и т. п. В этих фильмах было, конечно, немало трагических эпизодов, но в целом собственно революционное — досталинское — время представало в них в сугубо романтизированном виде, как время свободного жизнетворчества — и общенародного и личного, — как эпоха, о которой можно затосковать — оказаться бы, мол, мне там, среди этих живущих полной жизнью людей! (пресловутая ностальгия).

    При восприятии таких фильмов никому не приходило в голову, что в 1918–1922 годах погибло около двух десятков миллионов соотечественников[551], что многие принадлежавшие к цвету нации люди эмигрировали или были высланы, что вообще страна находилась тогда подчас на грани полной гибели… Все «негативное» в истории страны после 1917 года было отнесено в тогдашней идеологии к периоду последней трети 1930 — начала 1950-х годов, то есть к эпохе «культа личности».

    Автор пространных мемуаров, литературная и, в известной мере, общественная деятельница Р.Д. Орлова (Либерзон), о которой уже шла речь в первом томе этого сочинения, с удовлетворением цитировала позднее (уже став эмигранткой) свое выступление на партийном собрании Московской организации писателей в марте 1956 года (то есть сразу же после ХХ съезда партии):

    «Дни, которые мы переживаем, чем-то напоминают первые послеоктябрьские. Тот же митинговый, бьющий весенним половодьем демократизм… Меня поздравляли, обнимали, целовали»[552]. Раиса Давыдовна явно не отдавала себе отчета в том, что восхищающий ее «митинговый демократизм» играл немалую роль и в проклинаемом ею терроре 1937 года; в первом томе (глава «Загадка 1937-го») цитировались ее воспоминания о том, как именно на «демократическом» комсомольском митинге она вместе с другими (в том числе и с детьми репрессируемых!) не без энтузиазма голосовала за уничтожение «врагов народа».

    Черпая свои представления из поверхностных сочинений о сталинском времени, многие люди до сих пор полагают, что террор того времени целиком и полностью на «совести» НКВД. Однако на деле (целый ряд фактов приведен в указанной главе моего сочинения) в стране царила атмосфера беспощадности по отношению к любым «уклонам», и сама Р.Д. Орлова покаялась, например, что в свое время на партсобрании по собственной воле процитировала «крамольные» суждения своего сотоварища, Г.С. Кнабе, который, к счастью, отделался увольнением со службы и долговременной безвестностью…

    Тут важно вдуматься в само это понятие «демократизм». Древнегреческое слово означает «власть народа» — то есть, в сущности, власть всех и каждого, однако такого рода «идеал» — несбыточная утопия, и в действительности «демократия» всегда оказывается властью какого-либо слоя людей. В 1956 году дело шло о власти коммунистической партии, — власти, которая при Сталине как бы переместилась в государство. И для той же Орловой рамки столь любезного ей «демократизма», в сущности, ограничивались рамками КПСС. Она, надо отдать ей должное, сама не раз признала это в своих мемуарах.

    Так, в 1956 году она прочитала в рукописи ставший позднее знаменитым роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и впоследствии вспоминала: «Мне показалось, что книга о нашей[553] революции написана извне. Все это было чужим… книга была чужда тому, о чем мы думали, мечтали, спорили… В письме (отвергнувшем роман. — В.К.) редколлегии „Нового мира“ (опубликованном в 1958 г.) я нашла оценку романа, близкую моей тогдашней» (цит. соч., с. 161; выделено мною. — В.К.).

    Здесь очень существенны слова «чужим» и «чужда», ибо очевидно, что речь идет о том бытии и сознании России, которые никак не вместились в рамки политики и идеологии КПСС и соответствующего «демократизма» и потому подлежали уничтожению или хотя бы оттеснению на «задворки» истории. Нет сомнения, что в 1956 году в стране еще было достаточно много людей, к которым не подходила популярная тогда формула: «Мы — родом из Октября» (для младшего поколения составилась аналогичная формула: «Мы — дети ХХ съезда»), ибо они так или иначе были порождены многовековой историей России; однако эти люди вынуждены были «скрывать свою родословную» или хотя бы не обнаруживать ее со всей ясностью.

    Пастернак же, несмотря на то, что он считал Революцию неизбежным и даже естественным итогом предшествующей истории России, вместе с тем не отказывался в своем романе и от этой предшествующей истории своей страны[554], — с чем не могло согласиться абсолютное большинство советских писателей (не говоря уже о том, что отвергнутый для опубликования редакцией «Нового мира» роман Борис Леонидович передал в «буржуазное» издательство).

    Поэтому даже считавшиеся более или менее «демократическими» писатели беспощадно осудили своего коллегу и письменно, и устно, и даже жестом (поднимая руки на собрании за исключение Бориса Леонидовича из Союза писателей); среди них — В. Дудинцев, В. Инбер, В. Катаев, Л. Мартынов, В. Панова, И. Сельвинский, Б. Слуцкий, А. Твардовский, В. Шкловский… (Р. Орлова, как она сама сообщает, еще не была в 1958-м членом СП, но есть основания полагать, что она оказалась бы заодно с перечисленными).

    Это показывает сугубую ограниченность «демократизма» хрущевской поры, но гораздо важнее увидеть в эпизоде с пастернаковским романом другую сторону дела, отмеченную той же Р. Орловой: «дореволюционное» бытие и сознание России представали в ее глазах как «чужое», «чуждое». В дальнейшем я буду стремиться показать, что в этой «отчужденности» своего рода ключ к пониманию всей послереволюционной истории страны — вплоть до сего дня. И в годы хрущевского правления отчужденность от многовековой России значительно усугубилась.

    В 1936 году, как было показано выше, мыслителю-эмигранту Георгию Федотову представлялось, что в результате различных «контрреволюционных» акций, начавшихся в СССР на рубеже 1934–1935 годов, Россия «воскресает» после грандиозного революционного катаклизма. В этом заключалась известная доля истины, и (о чем уже подробно говорилось) если бы не совершился определенный поворот в таком направлении, Отечественная война могла бы закончиться иначе (и, в частности, не обрела бы само свое название…). Как и в других случаях, я отнюдь не имею в виду «альтернативное» мышление об истории: во второй половине 1930-х годов происходило именно то, что происходило, и вообще история (как уже отмечалось) несет в себе свой объективный смысл — более весомый, чем любые наши субъективные мысли о ней…

    Но после Победы, когда СССР закономерно стал «вождем» целого «соцлагеря», уже невозможно было делать основной упор на собственной, «национальной», истории (выше шла речь о том, что в наиболее «самостоятельной» из стран соцлагеря, Югославии, этого рода тенденции в жизни СССР вызывали в 1947–1948 годах открытое возмущение)[555].

    Что же касается хрущевского периода, в продолжение его осуществляется многосторонняя реанимация революционных духа и буквы, время с середины 1930-х до смерти Сталина подвергается самому резкому осуждению, и разрыв с предреволюционной историей становится намного более глубоким. Это с очевидностью выразилось в происходивших в хрущевские годы своего рода второй коллективизации деревни, новой и весьма жесткой атаке на Церковь, резком расширении коммунистической пропаганды и т. д.

    * * *

    Выше говорилось о нынешнем восхвалении Хрущева за те или иные его действия. Но в последнее время был опубликован ряд воспоминаний людей из ближайшего его окружения, которые оценивают роль Никиты Сергеевича весьма и весьма негативно. Правда, есть основания предполагать, что на оценки некоторых из таких авторов повлияло личное недовольство Хрущевым, ибо они по его воле снимались с высоких должностей (а в то время подобные случаи очень многочисленны) или вообще подвергались гонениям (как, например, В.М. Молотов или Д.Т. Шепилов).

    Но вот мемуары под заглавием «В годы руководства Н.С. Хрущева», принадлежащие многоопытному В.Н. Новикову, который занял пост зам. наркома вооружения СССР еще в 1941 году, а в 1960-1963-м был заместителем председателя Совета Министров СССР — то есть Хрущева — председателем Госплана СССР и представителем СССР в СЭВ; правда, в 1963-м году он был «понижен» до министра — председателя Комиссии по внешнеэкономическим вопросам, но это не являлось серьезной опалой, могущей вызвать тяжкую обиду.

    Владимир Николаевич утверждал, что «государственная машина, раскрученная до 1953 г., продолжала работать и двигалась в основном вперед независимо от того, кто где сидел. Мне даже представляется, что если бы тогда „там“ вообще никого не было, страна продолжала бы существовать и развиваться по линии, намеченной ранее».

    Но, констатирует В.Н. Новиков, «стремление к реорганизациям у Хрущева проявилось почти с самого начала его деятельности… Никак нельзя написать, будто все предложения Хрущева были дурными, как тщатся доказать некоторые его ненавистники. Были и явно разумные».

    Вместе с тем, давая конкретные характеристики хрущевских «реорганизаций», его бывший заместитель оценивает их достаточно противоречиво. «Одним из крупных шагов в промышленности, — напоминает он, — стало тогда (в 1957 году. — В.К.) решение о создании совнархозов и ликвидации в связи с этим промышленных министерств… Хрущев видел в этой форме приближение местных партийных и советских органов к управлению промышленностью… Если говорить о деятельности совнархозов, то можно сказать, что на первом этапе они сделали немало хорошего. Ошибка же заключалась в том, что систему управления промышленностью подстроили к существовавшей системе организации парторганов… Соблюдался принцип: обком КПСС — совнархоз».

    Но едва ли можно говорить в данном случае об «ошибке»; выше было показано, что власть стала перемещаться из государства в партию, и результат, который В.Н. Новиков считает «ошибкой», был всецело закономерен. Не менее существенно, что введение совнархозов (советов народного хозяйства) являлось тем «возвратом» к революционной эпохе, который вообще типичен для хрущевского времени (совнархозы играли руководящую роль с декабря 1917-го до марта 1932 года, когда их функции были целиком переданы наркоматам).

    В.Н. Новиков утверждает, что введение совнархозов явилось одной из причин антихрущевской оппозиции, что именно тогда (в 1957-м) «сложилась так называемая антипартийная[556] группа… Более молодые члены и кандидаты в члены Политбюро (точнее, Президиума. — В.К.) высказывались за Хрущева, „старая гвардия“ (Молотов, Маленков, Каганович, некоторые иные…) выступила против…»

    Как известно, совнархозы были ликвидированы вскоре после «свержения» Хрущева, в 1965 году. Но В.Н. Новиков пишет: «Я отвергаю мнение тех лиц, тоже работавших в ту пору на достаточно высоких постах, кто сегодня пишет о ненужности совнархозов… Поначалу (повторюсь) от совнархозов был большой толк. Хуже пошло дело, когда начали проявляться волюнтаристские методы при решении различных вопросов хозяйства страны. С течением времени такого типа решения становились все более частыми»[557] и т. д.

    В последнее время появилось немало сочинений, в которых Хрущева обвиняют в «развале», «подрыве» и т. п. созданной ранее мощной государственной системы социализма, притом — что вообще-то парадоксально — обвинения этого типа исходят из уст «левых» («левых» в том истинном значении сего слова, которое стало очевидным лишь в наши дни) идеологов. Но, во-первых, глубокая суть «хрущевских» реорганизаций основывалась на состоянии страны в целом — в частности, на устремленности той — чрезвычайно многочисленной (около трети от всего населения, включая детей и стариков) — молодежи, о которой шла речь выше; приписывание определяющей роли Никите Сергеевичу — все тот же «культ». А, во-вторых, уместно ли говорить о «развале» в свете тогдашних достижений?

    Конечно, — технологический фундамент страны был заложен еще до 1953 года, но то, что воздвигалось на нем позднее, поистине грандиозно: 27 июня 1954-го — пуск первой в истории мира АЭС; 4 октября 1957-го — запуск первого в мире спутника и спуск на воду опять-таки первого в мире атомного ледокола; 14 октября 1959-го — первое прилунение межпланетной станции; 12 апреля 1961-го — первый человек в космосе; 12 октября 1964 (кстати, за два дня до «свержения» Хрущева) — начало полета трехместного космического корабля и т. д.

    Напомню еще, что с 1954-го по 1964 год производство электроэнергии увеличилось почти в 5 раз, добыча нефти — в 3,5 раза, выплавка стали — в 2 раза, производство цемента — в 3,2 раза и т. п. Словом, едва ли есть серьезные основания для полного отвержения хрущевских «реорганизаций» (хотя к 1964 году их потенциал, по-видимому, был исчерпан). Определенное высвобождение человеческой энергии из-под директивной опеки всевластных министерств дало плоды, и это было своего рода возвратом (разумеется, не буквальным, а только являющим собой аналогию) ко времени движимого «революционным» энтузиазмом восстановления и, затем, интенсивного роста промышленности в конце 1920 — начале 1930-х годов, — когда и действовали совнархозы (восстановленные в 1957-м).

    Правда, гораздо хуже обстояло дело в сельском хозяйстве. За те же годы сбор зерна и производство мяса увеличились примерно в 1,5 раза, но при этом нельзя не учитывать, что в 1,2 раза выросло и население страны.

    Как уже сказано, в послесталинское время предлагались две программы — «маленковская», являвшая собой как бы новый вариант нэпа, в частности, делавшая ставку на расширение и поощрение приусадебных личных хозяйств колхозников и совхозных рабочих, и хрущевская, которая, напротив, имела в виду сосредоточение всех усилий в «укрупненных» колхозах и совхозах, — для чего начались урезания и ущемления личных хозяйств.

    До сего дня многие авторы уверяют, что если бы сельское хозяйство пошло тогда по первому пути, оно процветало бы. Не раз приходилось слышать впечатляющую, на первый взгляд, информацию: приусадебные участки занимали тогда всего лишь примерно 3 % посевных площадей, но на них производилось примерно 50 % сельскохозяйственной продукции (картофель, овощи, мясо, молоко и т. д.), не считая только зерновых и технических культур. Отдать бы, мол, этим людям еще 3 % посевных площадей…

    Но это всего лишь странный самообман, ибо хозяева этих участков не обладали какой-либо техникой[558], энергоносителями, лошадьми, кормами, пастбищами, удобрениями, семенами и т. п. и все это получали — более или менее «законно» — в своих колхозах и совхозах, и даже вывоз продукции «частников» на рынки не обходился без колхозного и совхозного транспорта. Не приходится уже говорить о зерне, подсолнечнике, сахарной свекле, льне, хлопке и т. д., которые «частники» и не брались выращивать.

    Программа Хрущева была, по сути дела, прямо противоположной: он, в частности, ориентировался на крупные и оснащенные по последнему слову техники фермы, или, вернее, целые агрофирмы США, хотя, понятно, не имел в виду, что аналогичные мощные хозяйства, «агрогорода», в СССР будут в собственности отдельных лиц; он собирался «заимствовать» из-за океана только технологическую, но не собственно экономическую сущность тамошнего сельского хозяйства.

    Уже по одной этой причине реальный успех был невозможен, ибо мощным двигателем американских агрофирм является способная постоянно расти прибыльность, четко выражающаяся в долларах, что в СССР того времени было, конечно, немыслимым. Нельзя не добавить к этому, что богатое государство США вкладывало в сельское хозяйство миллиарды, а позднее десятки миллиардов долларов[559].

    Но не менее утопичной являлась уже сама себе выдвинутая цель: «догнать и перегнать» США по производительности сельского хозяйства. Так, в 1961 году вышла в свет своего рода конкретная программа этой «гонки» — книжка под названием «СССР-США (цифры и факты)», в которой (что может даже удивить) достаточно ясно выразилась несостоятельность предпринятой гонки:

    «Территория США находится в зоне умеренного и субтропического климата. Северная граница США лежит на параллели несколько выше городов СССР — Винницы, Полтавы, Сталинграда. Даже в наиболее засушливых районах США выпадает за год 400–700 мл осадков… В Советском Союзе… урожай в обширных районах частью страдает от засухи. Основные сельскохозяйственные районы США по своим климатическим условиям сопоставимы только (выделено мною. — В.К.) с южными районами Украины, с Северным Кавказом и Черноморским побережьем Закавказья».

    Но далее тут же утверждалось: «Несмотря на менее (надо было бы сказать: гораздо менее. — В.К.) благоприятные почвенно-климатические условия, социалистическое сельское хозяйство СССР развивалось такими быстрыми темпами, которые оказались недосягаемыми для капитализма»[560].

    Итак, единственное и все же достаточное, что должно-де позволить догнать и перегнать США в области сельского хозяйства — «социалистические темпы»… Разумеется, из этого ничего не вышло, и уже цитированный В.Н. Новиков с горечью констатировал: «Если еще в 1960 г. мы продавали зерно социалистическим странам (частично и в капиталистические) ежегодно 7–9 млн. тонн, то в 1963[561]–1964 гг. мы стали покупать до 12 млн. тонн. Так было положено начало тем закупкам хлеба, которые постоянно возрастали…»[562]

    Некоторые авторы целиком возлагают вину за эти закупки, производимые, казалось бы, великой хлебной державой, на Хрущева. Однако корни такого положения дела уходят в пережитый страной революционный катаклизм, и уж Никиту Сергеевича в данном случае уместно не клясть, а одобрять, ибо в 1932-1933-м и в 1946–1947 годах, когда в стране свирепствовал голод, хлеба за границей не покупали… Правда, скажу в очередной раз, что тут заслуга не лично Хрущева, а самого хода времени.

    Те, кто утверждают, что Хрущев проявлял крайнюю жестокость под давлением Сталина, а придя к власти, стал чуть ли не гуманистом, фальсифицируют историю. При Хрущеве палили из стрелкового и танкового оружия по группам выражавших какое-либо недовольство людей в Тбилиси (1956 год), Темир-Тау (1959), Новочеркасске (1962) и т. д. Получали при нем сроки заключения до 10 (!) и даже 15 (!) лет и «инакомыслящие», — к тому же нередко весьма умеренные — группы (в основном, студенческие) Льва Краснопевцева (Москва, 1957), Револьта Пименова (Ленинград, 1957), Виктора Трофимова (Ленинград, 1957), Сергея Пирогова (Москва, 1958), Михаила Молоствова (Ленинград, 1958), Александра Гинзбурга (Москва, 1960), Владимира Осипова (Москва, 1961), Левко Лукьяненко (Львов, 1961), Виктора Балашова (Москва, 1962), Юрия Машкова (Москва, 1962), Николая Драгоша (Одесса, 1964) и многие другие. Ныне их судьбы более или менее подробно охарактеризованы в ряде сочинений[563].

    При этом важно отметить, что почти все репрессированные в те годы по политическим обвинениям люди в сущности не были против социализма; они только стремились к большей «демократизации» общества, чем это предусматривал Хрущев. Характерно, что главные участники студенческой группы Виктора Трофимова, приговоренные к 10 годам лагерей, в конце концов были — очевидно, не без ведома Хрущева — в 1963 году освобождены из лагеря, — правда, отсидев до того шесть лет…

    * * *

    В.Н. Новиков, завершая свои воспоминания о Хрущеве, написал: «Один из минусов личности Хрущева — непостоянство. Он мог сегодня обещать одно, а завтра сделать другое. Государственный деятель не имеет право так поступать»[564].

    Представляется более верным видеть в этом проявление «своеобразия» не личности Никиты Сергеевича, а исторического периода, который так или иначе «возрождал» (разумеется, не в прямом, буквальном смысле слова) характер революционной эпохи 1917-го — начала 1930 годов, когда «военный коммунизм» вдруг сменялся вроде бы противоположным ему нэпом, последний — столь же нежданной коллективизацией и т. п. И на рубеже 1950-1960-х годов сама страна (а вовсе не только «руководство» во главе с Хрущевым) переживала всякого рода сдвиги и ломки, которые многие люди — особенно молодые — воспринимали с воодушевлением и большими надеждами.

    Приведу один демографический показатель, в котором ясно выразилось это мощное «движение» страны. Согласно переписи 1959 года, в составе сельского населения СССР имелось 16,7 млн. людей в возрасте от 10 до 19 лет, а спустя 11 лет, по переписи 1970 года, жителей села в возрасте от 21 до 30 лет было всего лишь около 10 млн., то есть на 41 % меньше![565]

    Этот громадный отток молодежи в города объясняют различно — и неблагоприятными условиями деревенского быта, и определенной «раскрепощенностью» граждан села, совершавшейся в те времена. Но наиболее существен сам факт движения миллионов молодых людей, — факт, если угодно, «революционный».

    Могут возразить, что история России в целом изобилует всякого рода передвижениями больших масс населения — здесь и начавшееся в давние века освоение восточных земель, и уход множества крестьян в долгую зимнюю пору на заработки в города, и столь характерное для России странничество (и просто бродяжничество). Все это так, но переселенцы прежних времен нередко бережно переносили на новые места всю свою исконную жизненную культуру, уходившие на заработки возвращались в родные места, странники «собирали» на своем пути нечто существенное для всей России и т. д.

    Между тем в послереволюционные годы люди чаще всего отрываются от породившей их почвы бесповоротно, — притом отрываются как насильственно (скажем, высланные из родных мест во время коллективизации), так и вроде бы вполне добровольно (в ту же пору освоения целины).

    Разрыв с предшествующей историей России совершается в 1920-1960-х годах, разумеется, не только в сфере реального бытия, но и так сказать, по всей шкале, по всем параметрам — вплоть до чисто духовных и интеллектуальных сфер. Были, в сущности, начисто выброшены на «свалку истории» не только собственно религиозные ценности, не только богословие как таковое, но и высшие проявления отечественной мысли — от философской до экономической. Так, более или менее «воскрешенные» в наше время экономисты-аграрники А.В. Чаянов и Н.Д. Кондратьев до 1930 года стремились глубоко изучить многовековое развитие сельского хозяйства страны и обосновать его наиболее плодотворный дальнейший путь. Но уже весной 1928 года без всяких оснований считающийся «защитником крестьянства» Бухарин заклеймил планы Кондратьева как «совершенно откровенную кулацкую программу»[566], и в конечном счете эти замечательные мыслители-экономисты были погублены…

    В самой краткой формуле их сельскохозяйственную программу можно определить как программу органического сочетания личного и общинного, — сочетания, которое и определяло все позитивное в аграрной истории России. Напомню, что выше приводились слова известнейшего американского «русоведа» Ричарда Пайпса, являющегося, естественно, безоговорочным сторонником частнособственнического сельского хозяйства, но тем не менее после внимательного изучения нашей аграрной истории признавшего: «… российская география не благоприятствует единоличному земледелию… климат располагает к коллективному ведению хозяйства»[567].[568] Стоит отметить, что хотя климат России, возможно, в самом деле лежит в основе «коллективности», или, вернее, общинности, ее сельского хозяйства, нельзя не учитывать и сложившееся за столетия мировосприятие, — в частности, отношение к труду и к трудящимся рядом людям, — словом, то, что теперь часто определяют заимствованным с Запада термином «менталитет».

    В ходе коллективизации все «личное», «частное» беспощадно подавлялось, но начиная с 1935 года было в той или иной мере узаконено, чем, между прочим, крайне возмущался находившийся за рубежом Троцкий (см. выше). И накануне войны положение в сельском хозяйстве было более или менее удовлетворительным. Страшный ущерб нанесла, конечно, война: лишь к моменту прихода к власти Хрущева ее последствия стали преодолеваться. При этом, отмечает современный историк, «прирост валовой продукции сельского хозяйства… по целому ряду показателей был достигнут в основном за счет увеличения продуктивности личных подсобных хозяйств», однако тут же начинается «наступление на личные подсобные хозяйства… 6 марта 1956 г. (то есть сразу после ХХ съезда. — В.К.) принимается постановление», которым «запрещалось увеличивать размер приусадебного участка колхозника за счет общественных земель и даже рекомендовалось сокращать его. Здесь же был закреплен принцип ограничения количества скота, находящегося в личной собственности колхозника…»[569]

    Все это являло собой, в конечном счете, реанимацию «революционного» наступления на остатки «частнособственнических» элементов в жизни страны. И в очередной раз подчеркну, что дело было вовсе не только в личной воле самого Хрущева; его «революционность» всецело разделяла очень значительная часть населения страны — особенно из числа молодежи, которая составляла тогда, как было показано, около трети населения, а если не считать детей до 15 лет, даже более 40 %.

    Вот характерный факт: молодой в то время писатель Владимир Тендряков, который, между прочим, позднее превратился в радикального «либерала», в 1954 году опубликовал повесть «Не ко двору», на основе которой как раз в 1956 году был снят очень популярный тогда кинофильм «Чужая родня», крайне резко, как нечто отвратительное, обличавший «пережитки» собственничества в крестьянстве (помимо прочего, один из героев фильма, первоклассный плотник, был заклеймен за то, что хотел получить от колхоза плату за свой труд!..). В 1958 году тот же Тендряков сочинил воинствующую антирелигиозную повесть «Чудотворная», тоже превращенную в 1960-м в обошедший все экраны одноименный кинофильм. Через много лет Тендряков написал воспоминания о встрече Хрущева с писателями и всячески поносил Никиту Сергеевича, но в 1950-1960-х годах он явно был его вернейшим сподвижником… И есть основания утверждать, что кинофильмы, снятые на основе повестей Тендрякова, имели не менее сильное (хотя и иное по своему характеру) воздействие на поведение и сознание молодежи, чем многочисленные хрущевские речи, — особенно если учесть, что в фильме «Чужая родня» в роли борца с «собственничеством» выступал обаятельнейший молодой актер Николай Рыбников.

    Говоря об этом, я отнюдь не ставлю задачу «осудить» Хрущева и того же Тендрякова. В конечном счете дело шло о закономерном и объективном ходе истории страны; хрущевские речи и тендряковские повести только выражали собой этот ход истории, начатый Революцией, как бы «скорректированный» в середине 1930-х годов «контрреволюционными» акциями, но в середине 1950-х вновь повернувший «влево».

    Важно осознать, что революционный катаклизм начала века с неизбежностью породил последующие разнонаправленные резкие движения «маятника» истории и что это привело к особенно негативным последствиям в сельском хозяйстве, ибо оно, нераздельно связанное с самой почвой — и в буквальном, чисто природном смысле, и в смысле прочной жизненной и духовной основы трудящихся на земле людей, способно плодотворно существовать при сохранении определенной уравновешенности и традиционности.

    Тридцать с лишним лет назад в разговоре с одним из авторитетнейших наших литературоведов-мыслителей Н.Н. Скатовым я обмолвился о том тяжелейшем непоправимом уроне, который нанесла нашему сельскому хозяйству коллективизация. Но Николай Николаевич, который ближе, чем я, знал положение в сельском хозяйстве, ибо родился в 1936 году и жил до 1962-го не в столицах, а в Костроме, решительно возразил, что главный вред нанесла не коллективизация как таковая, от которой к концу 1930-х деревня так или иначе оправилась, а лавина все снова и снова предпринимаемых «реорганизаций». И после серьезного раздумья я согласился с ним.

    Ведь в самом деле есть основания утверждать, что своего рода вторая «коллективизация» деревни, имевшая место при Хрущеве, нанесла сельскому хозяйству если не больший, то и, пожалуй, не меньший урон, чем первая. Правда, показатели, например, производства зерна росли: в 1949–1953 годах в среднем 80,9 млн. тонн в год, а в 1959-1963-м — 124,7 млн. тонн, то есть на 44,2 млн. тонн больше. Однако 51,6 млн. тонн (в среднем) из этих 124,7 млн. тонн были получены за счет освоения целинных[570] земель[571], и следовательно, при Хрущеве производство зерна на «основных» посевных площадях упало (в среднем) с 80,9 до 73,1 млн. тонн! И это — несмотря на весьма значительное увеличение поставок селу техники и удобрений…

    По-своему прямо-таки замечательно следующее рассуждение из воспоминаний самого Хрущева о том, что «в стране существовала возможность расширения посевных площадей за счет распашки целинных земель, но этого не делалось… Сталин был категорически против, запрещая производить дополнительную распашку земель и вводить их в севооборот. Возможно, он хотел сосредоточить внимание на культуре земледелия, получив увеличение производства зерна за счет роста урожайности, более интенсивного ведения хозяйства. Это правильный (! — В.К.) путь, но сложный, трудоемкий…»[572] и т. д. То ли дело «революционная» кампания!

    Современный историк Е.Ю. Зубкова, говоря о росте валового сбора зерна в хрущевские годы за счет освоения целины, вместе с тем утверждает, что «аналогичный прирост можно было бы получить за счет повышения урожайности на уже освоенных землях… однозначный поворот к целине, по существу, означал отказ от интенсивных методов подъема сельского хозяйства, возвращение на прежнюю (начатую Революцией. — В.К.) дорогу… использования новых ресурсов — благо таковые еще существовали. Фактически это означало… возврат к „панацейным“ и „быстродействующим“ средствам решения экономических проблем, нередко сводящимся к внеэкономическому принуждению либо сознательному энтузиазму. На реальную политику определенное давление оказывали и настроения нетерпения, идущие снизу. Их влияние… подталкивало руководство к использованию… прежних методов „штурма и натиска“[573].

    В этом рассуждении Е.Ю. Зубковой выразилось плодотворное стремление понять ход истории не в „культовом“ духе. Так уж сложилось, что после 1953 года и Хрущев, и будущий его обличитель киносценарист Тендряков, и миллионы рядовых людей — в особенности молодых — делали, в общем, одно дело, которое все они так или иначе считали продолжением великого дела Революции.

    Но это продолжение уже не несло в себе той энергии и безоглядности, которые двигали страну после 1917 года, и не могло занять много времени.

    Еще в июне 1957 года, как известно, 7 членов Президиума ЦК из 10 — не считая самого Хрущева — выступили против „авантюризма“ в проводимой им политике — прежде всего экономической. До сего дня имеет хождение внедренная в те времена версия, что дело шло о борьбе „сталинистов“ против „антисталиниста“ Хрущева. Однако, во-первых, вопрос о Сталине тогда в сущности вообще не обсуждался, а, во-вторых, против Хрущева выступили не только давние сподвижники Сталина Молотов и Каганович, но и намного более молодые, вошедшие в Президиум ЦК только в 1952 году, виднейшие руководители экономики М.Г. Первухин и М.З. Сабуров; не менее характерно, что за Хрущева были такие сомнительные „антисталинисты“, как Микоян и Суслов (третьим из защитников Никиты Сергеевича был его украинский выдвиженец Кириченко).

    Однако силами давнего сподвижника Хрущева, председателя КГБ (заменившего в 1954 году МГБ) И.А. Серова, были срочно собраны члены Пленума ЦК, большинство из которых еще не „разочаровалось“ в Никите Сергеевиче и проводимой под его руководством политике, и расправились с „оппозиционерами“.

    К 1964 году, когда Президиум ЦК во второй раз решил отстранить Хрущева, в его составе от Президиума 1957 года оставались двое — Микоян и Суслов. Но теперь все 10 членов, кроме несколько колебавшегося осторожного Анастаса Ивановича, выступили единогласно, да и Пленум ЦК на этот раз собрал не Хрущев, а его противники, — с помощью опять-таки председателя КГБ, которым был тогда В.Е. Семичастный. Правда, судя по его позднейшему рассказу, имелись и в то время члены ЦК, поддерживавшие Хрущева.

    Пока заседал (еще до Пленума) Президиум, в кабинете Семичастного раздаются „звонки“: „Слушай, что ты сидишь, там Хрущева снимают! Надо спасать идти!..“ Другой звонит: „Слушай, там Хрущев уже победил! Надо идти спасать Политбюро!“ Я потом, уже на второй день, с Брежневым созвонился и говорю: „… я уже не смогу в следующую ночь членов ЦК удержать, потому что они начинают бурлить и могут пойти к вам спасать кого-то — или вас, или Хрущева…“ И в 6 часов — Пленум»[574]

    По-видимому, не столько осознавая со всей ясностью, сколько ощущая и малую «полезность», и большую опасность той реанимации «революционных» действий и призывов, которые периодически исходили от Хрущева (притом, повторю еще раз, с опорой на достаточно широкие слои населения), его сподвижники определили все это по-своему удачным термином «волюнтаризм», и 14 октября 1964 года отправили Никиту Сергеевича в отставку.

    Хрущев с гордостью писал впоследствии, что его в 1964 году всего-навсего отправили на пенсию, а не в тюрьму или к стенке, в силу его собственной великой заслуги, имея в виду главным образом, надо понимать, свою «мягкость» по отношению к выступавшим против него в июне 1957-го, «оппозиционерам». Однако тремя годами ранее Хрущев — вместе с другими — беспощадно расправился с Берией и рядом его сподвижников, а в конце 1954-го — уже почти по единоличной воле — с Абакумовым (ныне, кстати сказать, «реабилитированным»). Что же касается его противников 1957 года, то едва ли кто-либо из членов тогдашнего Президиума ЦК решился бы учинить расправу с семью сочленами из десяти… любой из них ограничился бы постепенным лишением их власти — что и сделал Никита Сергеевич.

    * * *

    Как известно всем, после отстранения Хрущева началась эпоха застоя, длившаяся более двух десятилетий. Ходили слухи, что новый первый, а с 1966-го по 1982-й генеральный секретарь ЦК Брежнев нередко повторял:

    — Главное — не раскачивать лодку…

    Если это даже фольклор, он весьма точно характеризует брежневскую политику…

    Откуда и куда мы идем?

    (вместо эпилога)

    Мое двухтомное сочинение «Россия. Век ХХ», как было сказано на первых же его страницах, прежде всего сочинение о Революции, потрясшей страну в начале столетия и еще и сегодня в сущности не завершившейся, — не завершившейся уже хотя бы потому, что она не осмыслена, не понята до конца. Ее долго восхваляли, а вот уже в течение десятилетия, главным образом проклинают, но и то, и другое — поверхностные и бесплодные занятия. Поскольку сейчас Революцию гораздо чаще проклинают, чем восхваляют, сосредоточусь сначала на этом отношении к ней.

    Революция так или иначе была «делом» России в целом (что показано в первом томе этого сочинения) и потому проклинать ее — значит, в конечном счете, проклинать свою страну вообще. Впрочем, многие вполне откровенно так и делают — вот, мол, проклятая страна, где оказалось возможным нечто подобное; достаточно часто при этом с легкостью переходят к обличению и других эпох истории России или ее истории вообще.

    Признаюсь со всей определенностью, что в свое время и сам я безоговорочно «отрицал» все то, что совершалось в России с 1917 года. Но это было около четырех десятилетий назад — как раз в «разгар» хрущевского правления, а к середине 1960-х годов сравнительно краткий период моего радикальнейшего «диссидентства» уже закончился, и я более трезво и взвешенно судил об истории Революции. И к рубежу 1980-1990-х годов, когда все нараставшее множество авторов с все нараставшей яростью начало проклинать Революцию, я воспринял это как совершенно поверхностную и пустопорожнюю риторику. В середине 1990 года я решил высказаться об этом на страницах имевшей тогда 5-миллионный тираж «Литературной газеты», в которой, кстати сказать, мои сочинения более или менее регулярно публиковались начиная с 1952 года, — хотя нередко не без цензурных сокращений. Однако в 1990-м (в «пору гласности»!) «ЛГ» попросту отказалась печатать мое сочинение, и оно было опубликовано в самом первом «пробном» — и, естественно, малотиражном — номере газеты «День», вышедшем в ноябре 1990 года.

    Считаю уместным ввести его в эту книгу, поскольку оно, как мне представляется, не устарело, а кроме того, ставит некоторые существенные «историософские» проблемы.

    * * *

    О революции и социализме — всерьез. Один из старейших и, замечу, наиболее достойных уважения руководителей редакции «Литературной газеты» в недавнем разговоре напомнил мне о том, как двадцать с лишним лет назад он категорически настаивал, чтобы я так или иначе ввел в свою публикуемую газетой статью слово «социализм», а я столь же категорически отказывался (пытаясь, в частности, отговориться тем, что я не член партии, а потому и не должен и даже, так сказать, не вправе рассуждать о социализме).

    Отказывался я вовсе не потому, что не желал говорить о социализме, но потому, что никто не стал бы тогда публиковать мое действительное мнение об этом общественном строе — статья даже не дошла бы до цензуры…

    Характернейшее явление сегодняшнего дня: авторы и ораторы, называющие себя «демократами», «радикалами» и т. п. (Ю. Афанасьев, Н. Травкин, Г. Попов и т. д.), в подавляющем своем большинстве всего несколько лет назад без всяких колебаний восхваляли революцию и социализм; теперь они же, не опираясь на какие-либо серьезные размышления, проклинают ту же самую революцию и социализм.

    Подчас в их адрес раздаются упреки «нравственного» порядка: негоже, мол, так «радикально» изменять за короткий срок свою «позицию». Но гораздо, даже неизмеримо печальнее другое: ведь совершенно ясно, что невозможно столь быстро выработать серьезное и основательное понимание истории и современности. Почти все те, кто сегодня проклинают революцию и социализм, попросту поменяли прежний, так сказать, плюс на нынешний минус, в чем и выразилась вся их «мыслительная работа»…

    Революция — это всегда своего рода геологический катаклизм, который так или иначе связан с бытием всего человечества и мировой историей в целом. И действительно осмыслить его возможно лишь в этом глобальном контексте. Между тем взгляд многочисленных «толкователей», за редчайшими исключениями, словно бы приклеен к нескольким десятилетиям истории России в XX веке. Правда, не так уж редки попытки «прояснить» проблему с помощью легковесных экскурсов в более ранние эпохи русской же истории — в эпохи Ивана IV, Петра I или Николая I. Но этого рода аналогии, имеющие в сущности отнюдь не познавательный, но чисто спекулятивный характер, конечно же, не могут хоть что-нибудь прояснить (все сводится в конечном счете к воплям о «проклятой России», где, мол, только и возможны такая революция и такой социализм).

    Сейчас все озабочены тем, насколько малы или же откровенно ложны наши знания о своей истории 1910–1950 годов, которая и замалчивалась, и фальсифицировалась; однако только очень немногие задумываются над тем, что столь же затемнены и искажены в наших глазах и другие существеннейшие эпохи мировой истории — хотя бы, скажем, эпоха Великой Французской революции конца XVIII века — начала XIX века.

    Конечно, широко известно, что эта революция сбросила и затем казнила короля и королеву (чем «предвосхитила» 1918 год), вешала на фонарях аристократов, а позднее привела к взаимоуничтожению своих главных вождей («предваряя» 1937 год) и завершилась диктатурой Наполеона (что заставляет вспомнить о Сталине). Однако в общем и целом та революция предстает в глазах множества людей, ужасающихся тем, что совершалось в их стране, как явление гораздо более или даже неизмеримо более благообразное (ведь это же все-таки Франция, а не Россия!) и даже по-своему «романтическое».

    На деле эта уже далекая (и потому, в частности, затянутая примиряющей дымкой истории) эпоха была вовсе не менее страшной, а во многих своих проявлениях даже более жестокой (или, скажем так, более откровенно жестокой), чем наше не столь давнее и еще кровоточащее прошлое.

    Чтобы всецело убедиться в этом, пришлось бы проштудировать давно не переиздававшиеся книги (скажем, Т. Карлейля и И. Тэна). Но, думаю, достаточно информативны будут и краткие выдержки из только что изданной (к сожалению, мизерным тиражом) книги В. Г. Ревуненкова «Очерки по истории Великой Французской революции» (Л., 1989), над которой автор работал тридцать с лишним лет и сумел создать более объективную картину, чем это характерно для книг, изданных в 1920-1970-х годах.

    Задачей революции было уничтожение прежнего общественного строя ради нового, представлявшегося идеальным воплощением свободы, равенства и братства людей. 26 июля 1790 года один из главных вождей революции, Марат, обратился к народу с таким «конкретным» предложением: «Пять или шесть сотен отрубленных голов обеспечили бы вам спокойствие, свободу и счастье». Правда, всего через полгода Марат уже пришел к выводу, что для обеспечения всеобщей свободы и счастья этого слишком мало; в декабре 1790-го он писал, что, «возможно, требуется отрубить пять-шесть тысяч голов, но если бы даже пришлось отрубить двадцать тысяч, нельзя колебаться ни одной минуты».

    Да, вначале могло казаться, что, за исключением сравнительно немногих (20 тысяч из 20 миллионов) людей, обладающих властью и привилегиями, весь народ должен радостно принять новый порядок. Но довольно скоро выяснилось, что это не так. И всего через полтора года пришлось создавать целую систему «революционного правосудия», или, вернее, массового террора, а Марат в издававшейся им газете «Друг народа» стал требовать уже «200 тысяч голов».

    «Система революционного правосудия, — показывает В.Г. Ревуненков, — исходила, во-первых, из того, что наказывать следует не только активных врагов революции, но и тех, кто в силу своей темноты и несознательности проявлял безразличие к республиканскому делу (между прочим, до прямых „правовых“ формулировок этого рода в революционной России не додумались. — В.К.)… Во-вторых, эта система предполагала, что аресту подлежат не только лица, совершившие определенное преступление, но и лица, которые не совершали никаких преступлений, но представлялись „подозрительными“ соответствующим властям (это уже вполне похоже на 1918-й и последующие годы. — В.К.)… В-третьих, эта система сначала ограничивала, а затем и вовсе отвергла (в законе от 22 прериаля) применение к тем, кого считали врагами революции, обычных форм судопроизводства; в процессах по этим делам не нужно было ни вызывать свидетелей, ни предъявлять уличающих документов, ни назначать защитников, ни даже подвергать подсудимых предварительному допросу (в этом наши „законники“ 1930 годов явно уступают французским, ибо хотя бы „видимость“ допросов существовала. — В.К.)… Столь нигилистическая позиция в вопросах обеспечения революционной законности, которую занимали и правительственные комитеты, и революционные комитеты на местах, открывала простор для произвольных и необоснованных арестов, для всякого рода злоупотреблений, для проведения скандальных процессов — расправ».

    И поскольку наказывать следовало и тех, кто «проявлял безразличие к республиканскому делу,… карать не только предателей, но и равнодушных… тюрьмы эпохи, — заключает В.Г. Ревуненков, — оказались забитыми не столько дворянами и священниками, сколько людьми из народа». Самой «престижной», если можно так выразиться, была тогда казнь посредством выдающегося революционного изобретения — гильотины. Она, как и другие тогдашние казни (в отличие от казней в СССР), совершалась публично, при большом стечении зрителей, что уже само по себе было жестокой терроризирующей мерой. И только посредством гильотины было публично обезглавлено не менее 17 тысяч человек, среди которых оказались, в частности, величайший ученый той эпохи Антуан Лавуазье и наиболее выдающийся тогдашний французский поэт Андрэ Шенье… Но подавляющее большинство репрессированных (и в том числе казненных) были люди из народа. Так, из числа гильотинированных дворяне составили 6,25 процента, священники — 6,8 процента, а представители «третьего сословия» — то есть прежде всего крестьяне, рабочие, ремесленники — 85 процентов! Среди гильотинированных были и мальчики 13–14 лет, «которым, вследствие малорослости, нож гильотины приходился не на горло, а должен был размозжить череп».

    17 тысяч гильотинированных — это само по себе громадное количество, если учесть, что население Франции конца XVIII века было в шесть-семь раз меньше населения России начала XX века. Но погибшие на гильотине — это лишь только очень малая часть казненных. «Гильотина уже не удовлетворяла… — сообщает В.Г. Ревуненков о событиях 1793 года, — выводят приговоренных к смерти на равнину… и там расстреливают картечью, расстреливают „пачками“ по 53, 68, даже по 209 человек». Были «изобретены» и другие виды массовых казней — например, тысячами людей стали «набивать барки», которые затоплялись затем в реках, на глубоких местах.

    О брошенных в тюрьмы не приходится и говорить: только «с марта по декабрь 1793 года в тюрьмах оказалось 200 тысяч „подозрительных“, а в августе 1794-го было заключено не менее 500 тыс. человек».

    Я говорил уже, что Французская революция отличалась от русской более открытой, обнаженной жестокостью. Все делалось публично и нередко при активном участии толпы — в том числе и такие характерные для этой революции акции, как вспарывание животов беременным женам ее «врагов» — то есть превентивное уничтожение будущих вероятных «врагов» — или то же самое на «более ранней стадии» — так называемые «революционные бракосочетания», когда юношей и девушек, принадлежавших к семьям «врагов», связывали попарно одной веревкой и бросали в омут…

    Одна из самых чудовищных страниц истории Французской революции — события в северо-западной части Франции — Вандее. Вандейские крестьяне не пожелали, чтобы их загоняли в царство свободы, равенства и братства. И, согласно оценкам различных историков, здесь было зверски убито от 500 тыс. до 1 млн. человек.

    Нельзя не заметить, что нынешние — в большинстве своем весьма малограмотные — «радикалы» нередко употребляют кличку «вандейцы» для обозначения «врагов перестройки»: им уж следовало бы в таком случает не уходить за словом в далекий ХVIII век, а пользоваться словами «тамбовцы» или «кронштадтцы», ибо эти люди в 1921 году, вполне подобно вандейским крестьянам, не принимали типичного для того времени «революционного призыва»: «Железной рукой загоним человечество в счастье!».

    Фальсифицированная история Французской революции дала основание Б.Н. Ельцину заявить во время его транслированной телевидением пресс-конференции 30 мая 1990 года, что-де в России теперь надо бы создать «Комитет общественного спасения», подобный тому, который действовал во время Великой Французской революции.

    Слово «спасение», конечно, привлекательно, но создание этого «Комитета» (основанного сразу же после начала восстания крестьян в Вандее, в апреле 1793 года) означало прежде всего следующее: «На смену стихийным народным расправам с дворянами, священниками, „скупщиками“ и т. п., — пишет В.Г. Ревуненков, — пришел „организованный террор“, то есть карательная политика, осуществляемая органами государственной власти…» Марат заявил при образовании «Комитета»: «Только силой можно установить свободу, и пришел момент организовать на короткое время деспотизм свободы». Словом, если бы история Французской революции в течение семи десятилетий не излагалась в крайне «отлакированном» виде, едва ли кому-либо пришло в голову открыто заявлять сегодня о целесообразности создания в России чего-нибудь вроде «Комитета общественного спасения» и клеймить «вандейцев»…

    Нельзя не сказать о том, что руководители этого самого «Комитета» агитировали за «революционную войну» с целью свержения «всех тиранов» и создания единой «всемирной республики», столицей которой должен был стать Париж. Сен-Жюст выражал чрезвычайно широко распространенные настроения: «Мы призваны изменить природу европейских государств. Мы не должны отдыхать до тех пор, пока Европа не будет свободной; ее свобода будет гарантировать прочность нашей свободы».

    Реализация этой программы была предпринята позже Наполеоном. И за время до Реставрации (то есть с 1789 по 1814 год) до двух миллионов гражданских лиц были казнены, просто убиты или погибли в застенках (где побывали миллионы людей), а «общее число убитых солдат и офицеров — согласно выводам виднейшего специалиста — за указанный период выражается в 1,9 млн..» (Б.Ц. Урланис. «Войны и народонаселение Европы», М., 1960, стр. 344–345. Выше в этой книге сказано: «Урон был настолько значителен, что французская нация так и не смогла от него оправиться, и… он явился причиной уменьшения роста населения во Франции на протяжении всех последующих десятилетий»).

    И в самом деле: если население Великобритании в течение ХIХ века выросло с 16 до 37 млн., то есть на 131 процент, а Германии — с 24 до 56,5 млн., то есть на 135 процентов, Италии — с 16 до 34,5, то есть на 115 процентов, то Франции — с 27 до 39 млн., то есть всего лишь на 44 процента! Таково одно из тяжелейших последствий революции; оно уже само по себе дает возможность ясно понять, «сколько стоит» революция…

    Итак, французская буржуазная революция, если сделать поправки на значительно меньшее население страны и гораздо менее развитую «технику» (например, отсутствие пулеметов) тех времен, по масштабам гибели людей вполне сопоставима с русской социалистической революцией (погиб каждый шестой француз; для России это означало бы гибель 25–30 млн. человек). Поэтому современные причитания и вопли о «проклятой России» или «проклятом социализме» (эти два феномена любят сводить воедино, рассуждая о чудовищном именно российском социализме), которые, мол, и породили весь этот ужас, несерьезны и несостоятельны. Во Французской революции не принимали, так сказать, никакого участия ни Россия, ни социализм, а урон был близок к тому, который мы понесли с 1917 по 1953 год. И уместно кричать — если уж очень хочется — только о «проклятой революции». Но и это несерьезно — тогда уж надо кричать о «проклятом человечестве», устраивающем время от времени революции…

    Революция — это в самом деле геологический катаклизм, неумолимое, бескомпромиссное, роковое столкновение поборников нового строя и приверженцев прежнего (которых никак нельзя свести к кучке властителей и привилегированным слоям).

    Правда, стремление к тотальной ликвидации всего складывавшегося веками национального уклада проявилось в России острее, чем во Франции. И этому есть свое объяснение. Из энциклопедии «Гражданская война и военная интервенция в СССР», изданной в 1983 году, можно узнать, что к 1917 году на территории России находилось около 5 миллионов (!) иностранных граждан (см. статью «Интернационалисты»), сотни тысяч из которых приняли самое активное участие в революции (см. об этом, например, вышедшую в 1988 году книгу В.Р. Копылова «Октябрь в Москве и зарубежные интернационалисты»). Вполне понятно, что этим людям были чужды или просто непонятны самобытные основы русской жизни, и мало кто из них мог понять — вспомним лермонтовские слова, — «на что он руку поднимал…». Со мною, вероятно, будут спорить, но я все же твердо стою на том, что любое участие иностранцев в коренных решениях судеб страны само по себе есть безнравственное явление…

    С другой стороны, в Россию в 1917 году вернулась масса эмигрировавших в 1905–1907 годах людей, которые уже в той или иной степени были оторваны и отчуждены от покинутой ими в юности страны, судьбы которой они теперь взялись решать. Об этом недвусмысленно писал, например, побывавший в 1920 году в России Герберт Уэллс («Россия во мгле». М., 1958, стр. 43): «Когда произошла катастрофа в России… из Америки и Западной Европы вернулось много эмигрантов, энергичных, полных энтузиазма… утративших в более предприимчивом западном мире привычную русскую непрактичность и научившихся доводить дело до конца (выделено мною. — В.К.). У них был одинаковый образ мыслей, одни и те же смелые идеи, их вдохновляло видение революции, которая принесет человечеству справедливость и счастье. Эти молодые люди и составляют движущую силу большевизма. Многие из них — евреи; большинство эмигрировавших из России в Америку было еврейского происхождения, но очень мало кто из них настроен националистически. Они борются не за интересы еврейства, а за новый мир» (Уэллс пишет об этом «новом мире» с явным одобрением, однако позднее его соотечественник Олдос Хаксли написал роман «Прекрасный новый мир», который в значительной мере был — о чем откровенно сказал сам автор — пародией на уэллсовские представления о «новом мире»).

    Фактические подтверждения вывода Уэллса можно почерпнуть в изданной в 1989 году в Киеве книге А.М. Черненко «Российская революционная эмиграция в Америке», где рассказано о множестве людей, которые вернулись в 1917 году из США в Россию, — как Троцкий, Бухарин, Володарский, Менжинский, Чудновский и др.

    Говоря обо всем этом, нельзя обойти одну сторону дела. Есть люди, которые любые суждения о роли евреев в революции квалифицируют как «антисемитские». Но это либо бесчувственные (не говоря уже об их явном безмыслии), либо просто бесчестные люди (ведь с этой точки зрения и Уэллс — «антисемит»). И, предвидя их реакцию, процитирую разумные и честные слова, опубликованные в издающемся на русском языке в Израиле журнале, — слова из статьи М. Хейфеца «Наши общие уроки» (журнал «Двадцать два», 1980, сентябрь, № 14, стр. 162):

    «На строчках из поэзии Э. Багрицкого Ст. Куняев убедительно доказал: еврейское участие в большевизме действительно являлось формой национального движения. Уродливой, ошибочной, в конечном счете преступной… Поэтому я, например, ощущаю свою историческую ответственность за Троцкого, Багрицкого или Блюмкина… Я полагаю, что мы, евреи, должны извлечь честные выводы из еврейской игры на „чужой свадьбе“…»

    Очевидно, что здесь выражено совершенно иное представление о существе дела, чем в рассуждении Г. Уэллса (стоит, впрочем, учесть, что Уэллс писал свою брошюру давно, в 1920 году, и к тому же был недостаточно полно информирован; едва ли он знал, например, что в России к 1917 году проживало около половины евреев всего мира — более 7 млн.). И нет сомнения, что громадная роль и иностранцев, и евреев в русской революции еще ждет тщательного и основательного изучения.

    Но пойдем далее. Что означает вообще насильственная полная смена прежнего уклада бытия страны, поворот от «старого мира» к «новому»? Как уже говорилось, подавляющее большинство людей, стремящихся понять события 1917-го и последующих годов, рассуждает, увы, по-прежнему в узких рамках той самой насквозь «политизированной» системы мышления, которая навязывалась в течение семи десятилетий. Им кажется, что они отбросили прочь эту систему — ведь дерзают же они самым резким образом критиковать или даже «отрицать» и революцию, и социализм, задавать в самой решительной форме вопрос о том, оправдана ли хоть в какой-то мере страшная цена, которой оплачивался переход к новому строю, и т. д.

    Но все это, как говорится, слишком мелко плавает. Великую — пусть даже речь идет о страшном, чудовищном величии — революцию никак невозможно понять в русле собственно политического мышления. С этим, по всей вероятности, согласился бы даже такой политик до мозга костей, как Ленин. Ведь именно он писал в июне 1918 года: «… революцию следует сравнивать с актом родов… Рождение человека связано с таким актом, который превращает женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса… Трудные акты родов увеличивают опасность смертельной болезни или смертельного исхода во много раз».

    Здесь дано не собственно политическое, но, так сказать, бытийственное сравнение: страна, в которой рождается совершенно новый уклад бытия, неизбежно превращается в страну измученную, истерзанную, обезумевшую от боли, окровавленную и даже полумертвую, пребывающую на грани гибели, «смертельного исхода». Конечно, могут вопросить: а зачем тогда вообще эти перевороты?

    Политический ответ на этот вопрос едва ли сможет быть сколько-нибудь основательным. Ответ надо искать в самых глубинах человеческого бытия, ибо рождение нового для него — неизбежность, которая нередко оказывается предельно трагической неизбежностью.

    Выше шла речь о перевороте от феодализма к капитализму. Но дошедшие до нас исторические свидетельства ясно показывают, что столь же мучительны и «смертельно опасны» были перевороты от «первобытного коммунизма» к рабовладельческому обществу и, далее, к феодализму (полная гибель богатейшей античной цивилизации и культуры).

    История неопровержимо свидетельствует, что со временем общественные формации неизбежно сменяют друг друга в любой стране, и только те, кто не читали ничего, кроме пропагандистских книжек, воображают, что представление об этой смене формаций — некая собственно «марксистская» идея. Не надо погружаться в какие-либо идеологические доктрины, дабы установить, что в истории человеческого общества время от времени совершаются коренные перевороты и что этот факт давным-давно осознан людьми.

    Естественно, что любая такая перемена вызывает непримиримое сопротивление у более или менее значительной части населения, и, если события и не всегда доходят до жестокой трагедийности, острейший драматизм при переходе от старого к новому неизбежен. А если в обществе есть достаточно большие группы людей, страстно стремящихся заменить существующий строй новым, дело с необходимостью оборачивается трагедией.

    Сейчас, повторяю, многие ставят вопрос: а стоит ли вообще устраивать революции? Вопрос этот, прошу прощения, по существу совершенно детский… История человечества (как история и любого народа, и отдельной личности — уже хотя бы в силу неизбежно ожидающей ее смерти) есть, помимо прочего, явление глубоко трагедийное. И революции, или, скажем более обобщенно, коренные перевороты, совершающиеся время от времени в человеческой истории, как раз и обнажают с наибольшей остротой и мощью присущую ей трагедийность.

    Вера в возможность создания земного рая возникла, вероятно, не позднее веры в загробный рай. И, по сути дела, эта вера и есть стержень и основа «революционного сознания», которое способно оправдать самые тяжелые или даже вообще любые жертвы… Уже шла речь о Марате, который откровенно говорил, что необходимо не колеблясь «отрубить двадцать тысяч голов» (на самом деле их оказалось 4 миллиона), ибо это обеспечит «спокойствие, свободу и счастье» оставшимся в живых французам. Через сто семьдесят лет Мао Цзэдун еще более откровенно рассуждает о задаче «начисто покончить с империализмом» (то есть уничтожить земной ад, место которого займет земной рай): «Если из 600 млн. человек (население Китая в 1958 г. — В.К.) половина погибнет, останется 300 млн. Не страшно, если останется и треть населения, через столько-то лет население снова увеличится».

    Вот истинное сознание революции… Те, кто пытается отождествить все «негативное» в революции с Россией, поспешат, без сомнения, объявить Мао агентом Москвы. Но после издания книги П.П. Владимирова «Особый район Китая, 1942–1945» (М., 1973) и многих других книг о китайских делах каждый мыслящий человек знает и понимает, что Мао и его окружение действовали отнюдь не по указке из Москвы.

    Речь идет о революции, которая есть феномен мировой истории и возможна в любой стране и вовсе не являет собой некое «русское изобретение».

    * * *

    То представление о революции, которое изложено в приведенном, опубликованном уже почти десятилетие назад сочинении, сложилось в моем сознании намного раньше, но я долго не имел возможности выразить его в печати. Вместе с тем, как уже сказано в свое время, в начале 1960-х годов, узнав (прежде всего из бесед с М.М. Бахтиным) многое из того, о чем стали говорить публично только в 1990-х годах, я пережил период (правда, не очень долгий) полнейшего «отрицания» Революции — то есть всего происходившего в стране после 1917 года.

    Теперь я понимаю, что эта «стадия» отрицания была по-своему оправданной или даже необходимой. Ведь и сама Революция являлась, в сущности, отрицанием всей предшествующей истории России, — кроме тех ее событий и явлений, которые можно было истолковать как ее, Революции, «подготовку» и предвестие; в целом же дореволюционное историческое бытие страны было объявлено «проклятым прошлым» или, «в лучшем случае», — предысторией, а история-де началась с Октября…

    Напомню, что в 1931 году Сталин, в котором сегодня многие готовы видеть прирожденного патриота, заявил на страницах «Правды»: «История России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били… Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны» и т. д.[575]

    В начале XVII века шведская и польско-литовская армии действительно нанесли России целый ряд тяжких ударов, но, судя по итогам, наше противоборство с этими врагами — одна из замечательных и даже способных удивить страниц отечественной истории. Дело в том, что из-за длительного засилья всякого рода антипатриотических тенденций преобладающее большинство современных русских людей не имеет сколько-нибудь ясного представления об исторической реальности начала XVII века, — в частности, о самих напавших на Россию Польше и Швеции тех времен: обе они принадлежали тогда к наиболее сильным и воинственным государствам Европы. «Речь Посполита», в которой в 1569 году объединились Польское Королевство и Великое княжество Литовское, простиралась от Балтийского и почти до Черного моря, а с запада на восток — от Одера до Днепра, и ее население почти в два раза превышало тогдашнее население России. А шведское королевство занимало тогда преобладающую часть Скандинавского полуострова и Прибалтики, и его армия была одной из самых мощных в тогдашней Европе (что перестало иметь место только после Полтавской битвы 1709 года). Тем не менее Россия в 1600-1610-х годах в конечном счете смогла отразить агрессию обеих стремившихся покорить ее западных держав, и процитированные сталинские слова поистине нелепы.

    Впрочем, Иосиф Виссарионович в данном случае присоединился к господствующей фальсификации «истории старой России», которую, мол, только «непрерывно били».

    Единственное, пожалуй, нападение на Россию, которое все-таки никак невозможно было преподнести в этом духе, — Отечественная война 1812 года. Но смысл победы над общеевропейской наполеоновской империей толковался в том же 1931 году следующим образом (цитирую статьи из Малой Советской энциклопедии, написанные вскоре возведенной в «профессора» М.В. Нечкиной):

    «…„Отечественная“[576] война, русское националистическое название войны, прошедшей в 1812… вооруженные чем попало крестьяне, защищая от французов свое имущество, легко справлялись с разрозненными французскими отрядами… вся война получила название „Отечественной“: дело тут было не в подъеме „патриотического“ духа, но в защите крестьянами своего имущества… Наполеон был вынужден покинуть Россию. Далее война… велась уже вне пределов Российской империи под громким лозунгом „освобождения“ Европы из-под „ига Наполеона“. Окончательная победа над последним явилась началом жесточайшей всеевропейской реакции…»[577]

    Могут возразить, что такого рода «толкования» войны 1812 года давно — еще до начала «второй» Отечественной войны — отброшены, и это действительно так. Но было бы попросту абсурдным, если бы в канун и во время нового глобального нашествия на страну с Запада «историки» продолжали бы твердить нечто подобное. И Сталин в 1941-м, уже, вероятно, не помня свои сказанные десятью годами ранее слова о том, что «старую Россию-де» непрерывно «били польско-литовские паны», обращался к воинам: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков» — в том числе «Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского…»

    Да, война закономерно заставила воскресить героические страницы отечественной истории. Но очень многое имеющее первостепенную ценность оставалось или полностью забытым, или по меньшей мере тенденциозно искаженным, так, например, великие творения отечественной литературы издавались, хотя и в урезанном виде[578], и, начиная с середины 1930-х, никто не отрицал их высшую ценность. Но в них постоянно пытались усматривать прежде всего и главным образом «беспощадную критику» дореволюционной России, — невзирая на то, что едва ли в какой-либо другой литературе мира в ХIХ веке имеется такое богатство истинно прекрасных образов людей и самого человеческого бытия, какое воплотилось в творчестве Пушкина и Тютчева, Кольцова и Лермонтова, Тургенева и Фета, Островского и Лескова, Толстого и — даже — Достоевского (правда, глубоко специфических — трагедийных — образов).

    Но гораздо существеннее другое. Революция целиком и полностью отвергла отечественную мысль[579], — исключая тех ее представителей, которые подвергали российское бытие радикальной критике и так или иначе «готовили» Революцию (декабристы, Белинский, Чернышевский и т. д.). Наиболее глубокие мыслители, раскрывавшие истинный смысл отечественной истории и культуры — Иван Киреевский, Аполлон Григорьев, Николай Данилевский, Константин Леонтьев, Николай Страхов, Владимир Соловьев, Николай Федоров, Василий Розанов и многие другие, — в течение долгого времени находились в полном забвении; следует добавить, что без их наследия, нераздельно связанного с вершинами русской литературы (в частности, многие из перечисленных мыслителей были ближайшими собеседниками и подчас даже «наставниками» великих писателей), невозможно во всей полноте и глубине понять эту литературу.

    После 1917 года люди, развивавшие традиции названных мыслителей, либо были погублены — Павел Флоренский, Александр Чаянов, Николай Кондратьев, — либо их выслали из страны (некоторые из них сами вынужденно эмигрировали) — как Лев Карсавин, Николай Бердяев, Семен Франк, Сергей Булгаков, Питирим Сорокин, — либо подвергались гонениям и почти не имели возможности публиковать свои сочинения — как Михаил Бахтин и Алексей Лосев…

    И это, конечно, только одна сторона дела: Революция отвергла не только самосознание России, но и то ее бытие, которым и было порождено это самосознание.

    Разумеется, в послереволюционное время в стране оставались люди, которые не отринули то, чем они жили до 1917 года, но, во-первых, они, в сущности, не имели возможности передавать свое достояние новым поколениям (это вело к обвинению в «антисоветской пропаганде»), а во-вторых, постепенно уходили из жизни: так, к 1956 году из каждых 12 человек населения страны только 1 был старше 60 лет (то есть ему было больше 20 лет в 1917 году); а таких мужчин имелось в 1956-м еще меньшая доля — 1 из 15. К тому же очень многие из этих людей за послереволюционные четыре десятилетия поддались тотальному «отрицанию» прежней России…

    «Разрыв» с дореволюционным прошлым только усилился в хрущевское время с его «левизной», и это имело поистине роковые последствия. Выше говорилось о том, что и Французская революция была тотальным отрицанием предшествующей истории (в частности, уничтожение Церкви имело тогда, пожалуй, более беспощадный характер, чем в России). Она отменила даже сам календарь: летоисчисление велось теперь не с Рождества Христова, а с 1789, объявленного «1-м годом» (позднее, после свержения короля, «1-м» стали считать 1792-й); новые, «революционные» имена получили и месяцы (в СССР дело до этого не дошло; ограничились тем, что в календарях наряду с обозначением «традиционного» года указывался такой-то по счету «год революции»). Так что разрыв с прошлым был самый радикальный.

    Но, в отличие от нашей революции, Французская сравнительно быстро завершилась, как известно, реставрацией 1814 года (то есть ровно через четверть века): на престол взошел родной брат казненного в 1793 году короля, вернулись в страну эмигранты и изгнанники, обрела прежний статус церковь и т. п.

    Все это, конечно, не могло возвратить страну к ее дореволюционному состоянию: слишком кардинальными были перемены, и уже в 1830 году «маятник» истории двинулся «влево» — в Париже вспыхнул бунт, который как бы «уравновесил» реставрацию и революцию. И в свете этого сам начавшийся в 1814 году период реставрации во Франции предстает в сущности как восстановление связи времен, преодоление того тотального отрицания предшествующего исторического бытия (и сознания) страны, которое началось в 1789 году.

    Совсем по-иному шло дело в России. Нечто подобное реставрации началось у нас только в 1991 году — то есть не через четверть, а через три четверти века (по сути дела — жизнь трех поколений) после 1917 года. «Реставраторы», конечно, всячески старались показать, что возвращают страну в дореволюционное состояние: восстановили прежний герб, флаг и т. д., выискивали среди потомков династии Романовых подходящего «претендента», стояли со свечками в руках в Успенском соборе (где последняя литургия состоялась на Пасху 1918 года) и т. п. Но все это представляло собой бессодержательные «жесты», и разрыв с дореволюционной Россией был слишком велик (в частности, людей, которые вступили в сознательную жизнь до 1917 года, уже почти не имелось).

    То, что революции с необходимостью завершаются реставрациями, определяется уже хотя бы неизбежным «разочарованием»: любая революция осуществляется с целью создания принципиально более совершенного общества взамен наличного, пороки и злодеяния которого крайне преувеличиваются революционной пропагандой. Но, как уже неоднократно отмечалось, «прогрессистское» мировоззрение заведомо несостоятельно: любое ценное «приобретение» оборачивается равноценной «потерей», и рождается настоятельное стремление «вернуться» в прошлое (которое теперь, напротив, «идеализируется»), — что, опять-таки, немыслимо (в особенности, если дело идет о «возвращении» на три четверти столетия назад…).

    Мне лично знакомо немалое количество русских людей, которые мечтали о «реставрации» еще в 1960-х годах, но осуществилась она только тридцать лет спустя, когда, можно сказать, было уже слишком поздно… Естественно встает вопрос: почему в той же Франции «отрицание» революции произошло всего через четверть века, а у нас для этого потребовалось в три раза больше времени?

    Ответ на этот вопрос, как говорится, нелегкий и способен вызвать резкие возражения и даже возмущение. Относительно быстрая реставрация во Франции определялась, конечно же, ее военным поражением в 1812–1814 годах, и если бы в 1941-1945-м мы не победили, а потерпели поражение, у нас произошло бы то же самое… Наша великая Победа как бы целиком и полностью «оправдала» Революцию.

    Хрущев на ХХ съезде заявил: «Главная роль и главная заслуга в победоносном завершении войны принадлежит Коммунистической партии», хотя в том же докладе сказал и совсем другое (разумеется, с крайним недовольством): «…события настоятельно требовали принятия партией решений по вопросам обороны страны в условиях Отечественной войны, но за все годы Великой Отечественной войны фактически не было проведено ни одного пленума ЦК»(!)[580]; напомню также, что в 1942 году был ликвидирован институт военных комиссаров — партийных руководителей армии.

    В части этого сочинения, посвященной войне, было показано, что главными полководцами Отечественной войны стали люди, начавшие свой воинский путь в 1914–1915 годах; и вообще к 1941 году в стране еще имелись 35 миллионов людей, которые к 1917 году были старше 20 лет и многие из которых еще так или иначе сохраняли связь с прошлым. В годы войны и некоторое время после Победы предпринимались те или иные усилия для преодоления разрыва с многовековой историей страны, но образование — в результате Победы — «соцлагеря», которое «востребовало» интернационализм, а не обращение к самосознанию России, а также новый «левый» поворот «маятника» в хрущевскую пору как бы окончательно закрепили этот разрыв.

    Страна жила так, как будто она в самом деле была «родом из Октября», а ее молодежь — как «дети ХХ съезда». И это вело — и привело — к самому тяжкому итогу. Постепенно нарастало «разочарование» в том, чем жили и во что верили; оно было неизбежным, ибо «совершенное общество», которое вроде бы должно было создаться после Революции, — утопия. В последние годы множество авторов утверждало, что будто бы одна только Россия соблазнилась утопией; однако те всеобщие «Свобода, Равенство и Братство», во имя которых разразилась Французская революция, были не менее утопичной целью, и всего через 25 лет Франция возжелала вернуться назад…

    Но благодаря этому (конечно, относительному) «возврату» восстановилась связь времен, и Франция продолжила «нормальное» историческое бытие (пусть и не без ряда дальнейших потрясений). Между тем наша страна, поскольку она до 1990-х годов жила как бы только тем, что породила Революция, оказалась в гораздо более прискорбном положении. Закономерное «разочарование» в плодах Революции для большинства людей означало «разочарование» в самом своем Отечестве, ибо не только молодые, но и старшие поколения не были кровно связаны с тысячелетним историческим бытием и самосознанием своей страны, — бытием и самосознанием, которые по своей общечеловеческой ценности не уступают истории и культуре любой другой страны. В результате масса людей поверила крикливым «идеологам», утверждавшим, что Россия-де не принадлежит к странам «нормальным», «цивилизованным», «культурным» и т. п., и началась волна поистине патологического низкопоклонства перед иными странами, у которых мы, мол, должны, так сказать, с нуля учиться и жить, и мыслить.

    Дело вовсе не в том, что предлагается нечто «унизительное»; дело в том, что действительно жить и мыслить можно только на основе, на почве собственной истории и культуры. Любое «заимствование» осуществимо лишь при условии, что оно врастает в наше бытие и сознание и тем самым, между прочим, неизбежно обретает существенно иной смысл и значение, нежели имело там, откуда мы его взяли.

    То, что происходит сейчас, назревало уже давно, хотя и подспудно. Почти сорок лет назад меня прямо-таки поразил и, естественно, навсегда запал в память один внешне вроде бы незначительный разговор, который на самом деле был своего рода «откровением». В 1961 году я начал добиваться издания книги о Достоевском, принадлежащей одному из очень немногих «уцелевших» корифеев отечественной мысли — М.М. Бахтину. Одним из многочисленных «ходов» в этой операции была попытка найти поддержку у весьма влиятельного «идеологического деятеля», настроенного к тому же весьма патриотически. Я сказал ему, что поскольку Достоевский известен во всем мире, великолепная бахтинская книга о нем обязательно привлечет внимание и, без сомнения, повысит мировой авторитет нашей современной культуры. Ответ, повторю, поразил меня:

    — На Западе, — возразил мне этот вроде бы патриотический деятель, — давно написали о Достоевском гораздо глубже, чем ваш Бахтин.

    Мой собеседник был советским патриотом и готов был бороться со всем буржуазным, но в то же время он полагал, что западная культура мысли как таковая заведомо превосходит русскую. Главной причиной этого фактического низкопоклонства перед Западом была оторванность от русской мысли в ее высших воплощениях. И незачем называть имя этого «идеологического работника», ибо почти все его коллеги были точно такими же. Несколько позднее, в 1970-х годах, когда мне уже удалось добиться издания книги М.М. Бахтина, другой «идеологический работник» препятствовал новым публикациям, но затем побывал в Париже, узнал, что там чрезвычайно высоко ценят Михаила Михайловича, и изменил отношение к нему…

    М.М. Бахтин (1895–1975) давно уже признан во всем мире одним из наиболее выдающихся (или даже самым выдающимся) мыслителей нашего столетия. И вообще русская мысль, начиная со «Слова о законе и Благодати» митрополита Киевского Илариона (1038) и до последних сочинений М.М. Бахтина и А.Ф. Лосева (1893–1988) — то есть за девять с половиной столетий, — создала ценности, которые выдержат сравнение с достижениям любой духовной культуры мира. При этом необходимо сознавать, что духовное творчество не рождается на пустом месте: его порождает бытие страны во всей его целостности.

    В самые последние годы непрерывно растет количество людей, которые открывают для себя эту истину. Правда, слишком длительный «разрыв» исторической преемственности уже привел к очевидному «поражению» страны в 1990-х годах. И, как я стремился показать, эта беда явилась оборотной стороной великой Победы 1945 года, представлявшейся не плодом многовековой истории России, а «заслугой Коммунистической партии», — как утверждал тот же Хрущев.

    Но в заключение необходимо со всей определенностью сказать, что 75 лет, жизнь трех поколений, невозможно выбросить из истории, объявив их (это в 1990-х годах делали многие) «черной дырой». Те, кто усматривают цель в «возврате» в дореволюционное прошлое (особенно если учитывать всю его отдаленность во времени), не более правы, чем те, кто до 1990-х годов считали своего рода началом истории страны 1917-й год. Истинная цель в том, чтобы срастить времена, а не в том, что еще раз — хоть и с иной «оценкой» — противопоставить историю до 1917-го и после него.

    Кроме того, проклинающие ныне послереволюционную эпоху авторы и ораторы совершенно безосновательно объявляют ее временем бессмысленной массовой гибели и страданий людей. Если считать время от времени взрывавшиеся в самых различных странах мира революции бессмыслицей, следует уж тогда объявить бессмысленным бытие человечества вообще. А любая революция есть уничтожение существовавшего до него общества, и поскольку никакого другого общества, кроме наличного, пока и нет, потенциально революция грозит гибелью всем и каждому…

    Далее, как я стремился показать в этом сочинении, масштабы гибели людей в ходе революции последовательно сокращаются: в 1930-х годах они намного меньше, чем в 1920-х (хотя многие без всяких оснований думают иначе), и еще значительнее они уменьшаются в 1940-1950-х, а с 1964 года политические убийства вообще не имеют места (между тем, если внимать нынешним СМИ, время с 1917-го по 1985 год — время чуть ли не непрестанных казней).

    И последнее. Революция — это, конечно же, трагическая, даже предельно трагическая пора в истории России. Но несостоятельны те авторы, которые пытаются представить революционную трагедию как нечто «принижающее», даже чуть ли не «позорящее» нашу страну. Во-первых, жизнь и человека и любой страны несет в себе трагический смысл, ибо люди и страны смертны. А во-вторых, трагедия и с религиозной, и с философской точки зрения отнюдь не принадлежит к сфере «низменного» и «постыдного»; более того, трагедия есть свидетельство избранности

    Словом, можно скорбеть о России, которую постигла Революция, но только низменный взгляд видит в этом унижение своего Отечества.


    Примечания:



    4

    Там же, с. 235–236.



    5

    Речь идет именно о борьбе; другое дело — уничтожение поляков нацистами как «расово неполноценных»…



    48

    Ленин В.И. Полн. собр. соч., 5-ое изд., т. 43, с. 11.



    49

    См: Коминтерн: опыт, традиции, уроки… М., 1989.



    50

    Тойнби А. Дж. Цивилизация перед судом истории. М., 1996, с. 106–107.



    51

    Вторая мировая война; два взгляда… С. 136.



    52

    Цит. по кн.: Проэктор Д. — М., цит. соч., с. 214.



    53

    Лиддел Гарт В., цит. соч., с. 94, 95.



    54

    См.: Черчилль Уинстон, цит. соч., с. 339.



    55

    Цит. по кн.: Проэктор Д. — М., цит. соч., с. 215.



    56

    Розанов Г.Л. Сталин. Гитлер. Документальный очерк советско-германских дипломатических отношений 1939–1941 гг. М., 1991, с. 204.



    57

    Лиддел Гарт, цит. соч., с. 116.



    58

    Трухановский В. Г. Уинстон Черчилль. Политическая биография. М., 1968, с. 288.



    487

    Н.С. Хрущев (1894–1971). Материалы научной конференции, посвященной 100-летию со дня рождения Н.С. Хрущева. 18 апреля 1994 года. Горбачев-фонд. — М., 1994, с. 114.



    488

    «Известия ЦК КПСС», 1991, № 1, с. 144.



    489

    Мне возразят, что в это же самое время другие люди подвергались репрессиям; однако и в годы правления Хрущёва немало людей были приговорены к длительным срокам заключения (до 15 лет!) по политическим обвинениям, о чем еще будет речь. Эту «сторону» хрущевского времени стараются «не замечать», но она всё же имела место.



    490

    Борщаговский Александр. Записки баловня судьбы. — М., 1991, с. 69.



    491

    «Диалог. Карнавал. Хронотоп». Журнал научных разысканий о биографии, теоретическом наследии и эпохе М.М. Бахтина. — Витебск, 1992, № 1, с. 118–120.



    492

    Борщаговский, цит. соч., с. 365.



    493

    Сталин И. Сочинения — т. 11, с. 232.



    494

    Имеется в виду исследование: Зубкова Е.Ю. Маленков и Хрущев: личный фактор в политике послесталинского руководства. — «Отечественная история», 1995, № 4.



    495

    Хлевнюк О.В. Л.П. Берия: пределы исторической «реабилитации». — В кн.: Исторические исследования в России. Тенденции последних лет. — М., 1996, с. 149–150.



    496

    «Известия ЦК КПСС», 1991, № 2, с. 157.



    497

    Неправедный суд. Последний сталинский расстрел. — М., 1994, с. 391–392.



    498

    Московской области.



    499

    Секретарь обкома, начальник НКВД и прокурор области.



    500

    Неизвестная Россия. ХХ век. III. — М., 1993, с. 129, 135, 137.



    501

    См. Косолапов Ричард. Слово товарищу Сталину. — М., 1995, с. 322.



    502

    «Социологические исследования», 1991, № 7, с. 14.



    503

    В 1934 году имелось 2 809 786 членов и кандидатов в члены (последние к 1939-му должны были стать членами), а в 1939-м — всего 1 588 852 члена партии, то есть на 1 220 934 (!) меньше, чем можно было ожидать.



    504

    Сталин И. Вопросы ленинизма. — М., 1953, с. 644.



    505

    «Выше» него были Сталин, Маленков, Молотов, Берия, Ворошилов, Микоян, Каганович, Булганин, Андреев.



    506

    История России. ХХ век. — М., 1996, с. 523–524.



    507

    Симонов К. Глазами человека моего поколения. Размышления о И.В. Сталине. — М., 1989, с. 274.



    508

    «Известия ЦК КПСС», 1991, № 1, с. 153.



    509

    Мы и планета. Цифры, факты. — М., 1969, с. 102.



    510

    Столяров Кирилл. Палачи и жертвы. — М., 1997, с. 260.



    511

    Зубкова Е.Ю. После войны: Маленков, Хрущев и «оттепель». — В кн.: История Отечества: люди, идеи, решения. Очерки истории Советского государства. — М., 1991, с. 319.



    512

    Косолапов Ричард, цит. соч., с. 164.



    513

    Заседания Верховного Совета СССР (пятая сессия), 5–8 августа 1953 г. Стенографический отчет. — М., 1953, с. 281.



    514

    Сталин И. Сочинения, т. 16. — М., 1997, с. 169.



    515

    Хрущев Н. С. Об увеличении производства продуктов животноводства. Доклад на Пленуме Центрального Комитета КПСС 25 января 1955 года. — М., 1955, с. 4.



    516

    Сын арестованного в 1949 году и расстрелянного в 1952-м еврейского поэта Переца Маркиша; Симона в связи с «делом» отца высылали в Казахстан, но вскоре же он был возвращён и окончил в 1953 году университет.



    517

    Стоит сказать, что в одно время со мной (в 1950–1955 годах) на соседнем, юридическом, факультете Университета учился М.С. Горбачёв, который к концу правления Хрущёва уже стал зав. отделом Ставропольского крайкома КПСС, а на историческом факультете (в 1953-1956-м) Е.М. Примаков, к 1964 году ставший немаловажным сотрудником газеты «Правда».



    518

    Крайним проявлением были аресты нескольких студентов за некие политические «преступления», но, как будет показано ниже, в «хрущёвские» годы подвергалось репрессиям (вплоть до 10 лет лагерей!) едва ли меньшее количество «вольнодумных» студентов.



    519

    Сталин И., цит. изд., с. 122.



    520

    Этот субъект вплоть до 1990-х годов занимался обличением всякого рода «идейных извращений», и, в частности, написал ряд обличающих лично меня пространных статей, которые, если издать их вместе, составили бы толстый том.



    521

    Выше я назвал полтора десятка учившихся в одно время со мной в университете получивших впоследствии известность людей; имеет смысл указать даты их принятия в партию: Л. Шиндель-Лазарев — 1951, А. Коган — 1952, И. Виноградов и М. Лобанов — 1954, В. Турбин — 1955, С. Лесневский и С. Соловейчик — 1956, Ф. Кузнецов и Ю. Манн — 1958, С. Куняев — 1960, В. Лакшин — 1964; то есть только третья часть из названных (как, кстати, и я) не вступили в КПСС.



    522

    Ныне утверждают, что тогда царил беспросветный «антисемитизм».



    523

    Бурлацкий Федор. Вожди и советники. О Хрущеве, Андропове и не только о них… — М., 1990, с. 27–28.



    524

    «Правда», 13 марта 1954 года.



    525

    Стоит напомнить, что 27 июля 1953 года по инициативе Маленкова была окончательно остановлена война в Корее, которая грозила перерасти в атомную.



    526

    Цит. по кн.: Трудные вопросы истории. — М., 1991, с. 220.



    527

    Зубкова Е.Ю. После войны… с. 305–306.



    528

    Зубкова Е.Ю. 1953 год и новая аграрная политика. — В кн.: История России. ХХ век. — М., 1996, с. 522.



    529

    Революция фактически была «отрицанием» всего предшествующего бытия страны, и для «воскрешения» этого бытия, в сущности, необходимо было в свою очередь «отрицание» Революции.



    530

    «Труд» от 13 сентября 1996 года.



    531

    Холловэй Дэвид. Сталин и бомба. Советский Союз и атомная энергия. 1939–1945. — Новосибирск, 1997, с. 304, 417–418.



    532

    Даже такому человеку, как Солженицын…



    533

    СССР-США (цифры и факты). — М., 1961, с. 71, 79, 41, 44.



    534

    СССР-США…, с. 80; СССР в цифрах в 1973 году. — М., 1974, с. 123.



    535

    Всё это целиком относится и к автору сего сочинения, который, между прочим, рано — конечно, не без легкомыслия — обзаведясь семьей, обитал в 1950–1953 годах с женой и ребенком в общежитской комнате площадью 8,5 кв. м (как ни странно — и даже неправдоподобно — в этой комнате подчас собиралось до двух десятков гостей, что подтверждают сохранившиеся фотографии).



    536

    Зубкова Е.Ю. После войны…, с. 306.



    537

    Между прочим, закупки зерна за рубежом, впервые начатые в 1963 году (то есть при Хрущёве!) и позднее возраставшие, имели в виду именно кормовое зерно, «высвобождая» тем самым собственное зерно для питания людей.



    538

    Троцкий Л. Преданная революция. — М., 1991, с. 86.



    539

    Федотов Г.П. Судьба и грехи России. — СПб, 1992, т. 2, с. 85.



    540

    Эти противоположные точки зрения односторонни; истина, как говорится, где-то посередине.



    541

    Дойчер Исаак. Троцкий в изгнании. — М., 1991, с. 355, 358.



    542

    Молотов, Маленков, Каганович. 1957… — М., 1998, с. 539.



    543

    Реабилитация. Политические процессы 30-50-х годов. — М., 1991, с. 27.



    544

    В середине 1960-х — новый поворот «вправо», но это уже выходит за рамки моего сочинения…



    545

    Хрущев Никита. Воспоминания. Избранные фрагменты. — М., 1997, с. 267.



    546

    Кстати сказать, Маленков неизменно являлся во френче, а Хрущёв — в чисто «штатском» костюме.



    547

    Позднее, в конце 1980 — начале 1990-х годов, этот ранее серьезный автор впал в своего рода перестроечную истерию, но не будем перечеркивать его заслуги 1960-1970-х годов.



    548

    «Литературная газета», 18 марта 1970 года.



    549

    То есть 18 лет в 1956-м.



    550

    Скажем, в 1970 году, в период т. наз. «застоя», мужчин в возрасте от 15 до 29 было 26,5 млн., а от 30 до 44-х — 27,2 млн., т. е. даже больше, чем молодых!



    551

    Согласно новейшим подсчётам, в начале 1918 года в стране было 148 млн. человек, а через 5 лет, в начале 1923-го, — 118,5 млн. людей старше 5 лет; таким образом, население уменьшилось на 29,5 млн., то есть на 19,9 % (даже в 1941-1945-м потери были несколько меньше — 19,5 %) (Народонаселение. Энциклопедический словарь. М., 1994, с. 619–620).



    552

    Орлова Раиса. Воспоминания о непрошедшем времени. — М., 1993, с. 225, 226.



    553

    «Нашей» здесь явно означает не Российской (Революция, конечно, захватывала так или иначе Россию в целом), а принадлежащей определенному слою «победителей».



    554

    О собственно художественной ценности пастернаковского романа шли и идут споры, но этой стороны проблемы я не касаюсь; речь идёт о его идеологическом смысле.



    555

    Впрочем, и в СССР резкой критике подвергались «националистические» проявления в политике и идеологии тех или иных соцстран и, в особенности, Китая.



    556

    Уместно толкование: «антипартийная» — значит «прогосударственная».



    557

    Новиков В.Н. В годы руководства Н.С. Хрущева. — «Вопросы истории», 1989, № 1, с. 106, № 2, с. 105, № 1, с. 108, № 2, с. 110, 111, 115.



    558

    Невозможно же обходиться одной лопатой…



    559

    Так, например, в 1986 году только из федерального бюджета США (не считая бюджеты штатов) на поддержку сельского хозяйства было израсходовано 31,4 млрд. долл. (Современные США. Энциклопедический справочник. М., 1988, с. 154).



    560

    СССР-США (Цифры и факты). — М., 1961, с. 52, 58.



    561

    То есть спустя два года после издания книги «СССР — США».



    562

    «Вопросы истории», 1989, № 2, с. 113.



    563

    См.: Рождественский С.Р. Материалы к истории самодеятельных политических объединений в СССР после 1945 года. — В кн.: Память. Исторический сборник. Выпуск 5. — Москва — Париж, 1982; Алексеева Л. История инакомыслия в СССР. Новейший период. — Вильнюс-Москва, 1992; Власть и оппозиция. Российский политический процесс ХХ столетия. — М., 1995.



    564

    «Вопросы истории», 1989, № 2, с. 117.



    565

    Соотношение не вполне точное, так как в 1970 году речь должна была бы идти о людях в возрасте 21–31 года; но при этом едва ли получилось бы существенное расхождение цифр.



    566

    Бухарин Н.И. Путь к социализму. Избранные произведения. — Новосибирск, 1990, с. 281.



    567

    Пайпс Ричард. Россия при старом режиме. — М., 1993, с. 30.



    568

    По-своему даже забавно, что в конце 1980 — начале 1990-х годов множество «туземных» авторов, которые, казалось бы, должны знать историю России по крайней мере не хуже Пайпса, тем не менее требовали уничтожения колхозов и насаждения единоличных «фермеров».



    569

    Зубкова Е.Ю. Оттепель (1953–1964). — В кн.: История России. ХХ век. — М., 1996, с. 524–525.



    570

    СССР в цифрах в 1973 году. — М., 1974, с. 105.



    571

    Урожаи на них, как уже говорилось, были не стабильны: так, в 1960-м — 58,7 млн. тонн, а в 1963-м — всего 37,9, т. е. падение урожая более чем на треть.



    572

    Хрущев Никита Сергеевич. Воспоминания. Избранные фрагменты. — М., 1997, с. 407–408.



    573

    Зубкова Е.Ю. После войны: Маленков, Хрущев и «оттепель». — В кн.: История Отечества: люди, идеи, решения. Очерки истории Советского государства. — М., 1991, с. 307.



    574

    От оттепели до застоя. — М., 1990, с. 189.



    575

    «Правда», 5 февраля 1931 года.



    576

    Именно в кавычках.



    577

    Малая Советская энциклопедия. — М., 1930-31, т. 6, с. 186, 187; т. 7, с. 418.



    578

    Так, например, весьма редко и «выборочно» публиковались творения одного из величайших писателей мира — Достоевского.



    579

    О богословии, то есть религиозной мысли, уже и говорить не приходится.



    580

    Цит. по кн.: Реабилитация. Политические процессы 30-50-х годов. — М., 1991, с. 49, 29.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх