• Глава 14

    НЕБЛАГОРАЗУМНЫЕ СОВЕТНИКИ

  • Глава 15 ВТОРАЯ СХИЗМА

  • Глава 16 ПАДЕНИЕ ФАВОРИТА

  • Глава 17 АНГЛИЙСКИЙ БРАК
  • Глава 18 ПРОТИВ АНДРОНИКА

  • Глава 19 БЛИСТАТЕЛЬНАЯ ТЕНЬ

  • Глава 20 ТРИ КОРОЛЯ

  • Глава 21 НОЧЬ

  • Часть четвертая

    ЗАКАТ

    Глава 14

    НЕБЛАГОРАЗУМНЫЕ СОВЕТНИКИ

    Ибо, хотя оба народа, апулийцы и сицилийцы, бесчестны, ненадежны и склонны ко всякого рода злодействам, все же сицилийцы более искусны в притворстве и умеют скрывать свои подлинные мотивы, завлекая тех, кого они ненавидят, медовыми речами и тонкой лестью, чтобы причинить им больший вред, захватывая их врасплох.

    (Гуго Фальканд)

    С точки зрения закона проблем с наследованием трона не возникало. Король, умирая, объявил, что желает, чтобы корона перешла к старшему из его оставшихся в живых сыновей, Вильгельму; а младший, Генрих, должен удовлетвориться княжеством Капуанским. Поскольку Вильгельму было только двенадцать лет, его мать, королева Маргарита, принимала на себя роль регентши, при поддержке Ричарда Палмера, каида Петра и Маттео из Аджелло. Все казалось достаточно очевидным.

    Трое советников, однако, не были в этом уверены. Долгое правление ребенка при регентстве женщины всегда чревато опасностями; престиж короны не полностью восстановился после событий 1161 г.; у аристократии легко могло возникнуть желание возвести на трон незаконнорожденного сводного брата покойного короля, Симона. Юный Вильгельм, помимо всего прочего, никогда не рассматривался как наследник при жизни отца: он не получил даже традиционного для намеченного преемника титула герцога Апулийского. Опасения советников были так сильны, что они настояли, чтобы Маргарита не объявляла о смерти мужа, пока делаются приготовления к коронации, и провела церемонию, как только пройдут три дня траура.

    Но они напрасно беспокоились. В день коронации юный Вильгельм, впервые появившийся на публике, завоевал все сердца. В отличие от своего отца, мальчик изначально обладал одним важным преимуществом: он был красив. Когда в кафедральном соборе Палермо Ромуальд Салернский помазал его священным маслом и возложил на его голову корону Сицилии и когда позже он проскакал через город к королевскому дворцу в парадных одеждах, с золотым венцом, все еще сверкавшим на длинных светлых волосах, унаследованных от предков-викингов, его подданные – независимо от их рода, веры или политической ориентации – не могли скрыть своей радости. Раскрасневшийся, но величественный – ему не хватало нескольких недель до тринадцатилетия, – он, казалось, соединял в себе невинность ребенка с серьезностью, не свойственной его возрасту. Преданность и любовь внезапно пробудились во всех сердцах. Даже Гуго Фальканд, описывая коронацию, позволяет себе редкий проблеск нежных чувств:

    «Хотя он всегда отличался удивительной красотой, в этот день он казался – почему, я сказать не могу – еще прекрасней, чем прежде… И этим он снискал расположение и любовь всех, даже тех, кто сильнее всего ненавидел его отца и не собирался признавать никого из его наследников и преемников. Даже эти люди объявляли, что любой, замысливший против него зло, навеки станет изгоем. Достаточно, говорили они, что они избавились от виновника всех своих бед; невинный мальчик не должен отвечать за тиранство отца. По правде, ребенок был такой красоты, что невозможно было представить ничего равного ей, тем более – нечто большее».

    В тот же день, как еще один знак того, что для королевства началась новая эпоха, королева Маргарита объявила общую амнистию, открыла все тюрьмы и вернула все конфискованные земли прежним владельцам. Еще важнее, что она отменила денежную подать, введенную после бунта для пополнения казны, самое ненавистное из нововведений ее покойного мужа, из-за которого много больших и малых городов на материке полностью обнищали.

    Начало было многообещающим, но Маргарита знала, что ей предстоит многое сделать, чтобы закрепить успех. Во-первых, ее не устраивал существующий триумвират советников. Она была волевой женщиной, в тридцать восемь лет еще в расцвете сил, а они, возможно, пытались воздействовать на нее и недостаточно считались с ее верховной властью. Но главное, что делало их неприемлемыми, – как бывшие помощники и выдвиженцы Вильгельма I, они в сознании всех ассоциировались с прежним режимом. Ясно, что их следовало заменить; но кто займет их место?

    Многие бароны стремились – и, несомненно, втайне надеялись – теперь занять высокие посты, на которые они так долго зарились. Однако Маргарита отказалась от этого варианта. Аристократы много раз показывали, как непрочна их преданность. Это они подняли оружие против ее мужа, а ее и детей держали в заключении; допустить их в высшие правительственные круги означало позволить бесконтрольное умножеение феодальных владений на Сицилии, в результате которого остров стал бы столь же неуправляемым, как Апулия и Кампания. Это, в свою очередь, привело бы к обострению уже тлеющей конфессиональной вражды; а итогом рано или поздно явилась бы попытка переворота, которой она и ее сын едва ли смогли бы противостоять. К счастью, после падения Маттео Боннеллюса аристократическая партия лишилась предводителя и в ее рядах, похоже, царил разброд. В данный момент она не представляла реальной угрозы, и Маргарита могла обратить свой взор в ином направлении.

    Как всегда, имелась церковь – но что она собой представляла? Как и многие высокопоставленные священнослужиители Средневековья, епископы и архиепископы Сицилийского королевства были светскими людьми, более политиканами, нежели прелатами; многие из них никогда не посещали своих епархий[97], а жили постоянно при дворе в Палермо, вмешиваясь не в свои дела, соперничая, споря и интригуя друг против друга. Из всех них самым способным и влиятельным был Ричард Палмер – которого из-за его абсентеизма не утверждали епископом Сиракуз четырнадцать лет после избрания, вплоть до 1169 г. Именно он заставил епископов вмешаться в 1161 г. и спасти Вильгельма I из рук мятежников, после чего стал ближайшим советником покойного короля. Его, однако, не любили за надменность и высокомерие; а его быстрое продвижение вызывало неприятие у его коллег, тем более что он не делал секрета из того, что рассчитывает на высшую награду для сицилийских церковников – вакантное архиепископство Палермо.

    Но Ричард Палмер был не единственным претендентом. Ромуальд из Салерно, нынешний примас, казался вполне подходящим кандидатом, так же как и Тристан из Мацары. Кроме того, существовал Рожер, архиепископ Реджо, описывая которого Фальканд превзошел сам себя:

    «Стоя уже на пороге старости, он был высок и столь худ, что казалось, неведомый недуг снедает его изнутри. Его слабый голос походил на свист. Его бледное лицо, а в действительности и все тело было кое-где покрыто черными пятнами, что делало его похожим более на труп, нежели на человека; и его внешний вид прекрасно отражал его суть. Он никакую работу не считал трудной, если она сулила какую– то прибыль; и охотно переносил голод и жажду, непосильные для человека, чтобы сберечь деньги. Никогда не радуясь за собственным столом, он никогда не печалился за чужим и часто проводил целые дни без пищи, ожидая приглашения на обед».

    В роли гостеприимного хозяина чаще всего выступал Джентиле, архиепископ Агридженто, метко названный Шаландоном «прелатом-авантюристом и бродягой», который изначально прибыл на Сицилию как посол короля Гезы Венгерского, а затем решил остаться там. Джентиле, как не без удовольствия сообщает Фальканд, не делал секрета из своей склонности к разврату и на своих роскошных и, по смутным подозрениям, сопровождавшихся оргиями пирах распространял грязные слухи по поводу Палмера с намерением помешать ему занять желанную кафедру. Его указания на иностранное происхождение епископа в данных обстоятельствах звучали немного странно, но он добился гораздо большего успеха, убедив Маттео из Аджелло, что Палмер участвует в заговоре с целью его убить; Маттео едва не схватился первым за нож[98].

    Имелся еще один кандидат на вожделенное архиепископство. В то время его никто не принимал в расчет, поскольку он даже не был епископом. Он тоже прибыл из Англии, и разные варианты его имени – Офамил, Оффамильо и прочее – представляют собой не более чем тщетные попытки сицилийцев передать звучание самого простого английского имени – Уолтер из Милля. Первоначально его пригласили на Сицилию в качестве учителя королевских детей, но впоследствии он сделался архидьяконом в Чефалу, затем деканом в Агридженто. В итоге он стал одним из каноников Палатинской капеллы, где проявил себя человеком еще более честолюбивым и неразборчивым в средствах, чем его соотечественник, продвижению которого он так усердно препятствовал. Из всех соперников именно ему предстояло достичь цели. По причинам, о которых мы еще скажем, ему пришлось ждать три года; затем в течение четверти столетия он занимал высшие церковные и государственные посты в королевстве, выстроил кафедральный собор в Палермо, который стоит и поныне, практически наверняка был единственным англичанином в истории, регулярно подписывавшимся титулом «эмир и архиепископ». В качестве такового он еще сыграет важную – и крайне разрушительную – роль в заключительных главах этого повествования.

    Итак, аристократия была ненадежна и представляла постоянную угрозу, церковные иерархи – себялюбивы и – если говорить о верхушке – по-человечески не слишком привлекательны. Оставалась только одна влиятельная группа – придворные чиновники и слуги, возглавляемые каидом Петром и главным протонотарием Маттео из Аджеелло. Даже по меркам евнухов Петр был личностью на редкость бесцветной; но он доказал свою преданность королю и его семье в 1161 г. и обладал отличными организаторскими способностями. По части способностей Маттео ему не уступал; он только что совершил поистине гераклов подвиг, который едва ли оказался бы по силам кому-либо другому, – восстановив, в основном по памяти, регистр земель и фьефов, сожженный во время восстания. Однако он, как и Ричард Палмер, принадлежал к тем властным натурам, которым королева Маргарита интуитивно не доверяла. Кроме того, был одержим идеей получить титул эмира эмиров – который никто не носил со смерти Майо Барийского – и, соответственно, погряз в интригах, всячески строил из себя «большого человека» и потратил немалую часть своего все увеличивавшегося состояния на строительство церкви, как поступили до него Георгий Антиохийский и Майо[99]. Королева предпочла Петра. Не являясь идеальным кандидатом – знать ненавидела его и презирала, – он, по крайней мере, был свободен от личных амбиций и не питал, в отличие от большинства его сотоварищей, особой любви к интригам. Во всяком случае, он мог поддерживать единство королевства, пока она не найдет кого-то более подходящего. К величайшему негодованию Маттео и Ричарда Палмера, королева, обойдя их, возвысила Петра – и тем самым фактически отдала управление одной из богатейших и влиятельнейших держав христианской Европы в руки мусульманского евнуха.

    Но Маргарита приняла также другое решение. Чтобы управлять королевством как следует и сохранить его для сына, ей требовался в качестве советника и помощника человек не только твердый и одаренный, но также незаинтересованный и, главное, ни с кем не связанный. Он должен был, кроме того, говорить на ее языке и пользоваться ее расположением. На всей Сицилии она никого такого не нашла. Очень хорошо, она поищет где-то еще. В изменившихся обстоятельствах нужны были новые люди, способные справиться с ними. Королева написала длинное секретное послание своему кузену Ротруду[100], архиепископу Руанскому, объясняя ситуацию и прося, чтобы он послал кого-нибудь из членов семьи в Палермо, чтобы помочь ей. Она сама назвала имена брата Ротруда Роберта из Нойберга или, если он не согласится, другого своего кузена Стефана дю Перша.

    То, что королева не напрасно беспокоилась, ясно показали следующие несколько месяцев. Ее надежда на способности каида Петра не оправдалась. К середине лета на Сицилии воцарился хаос. В условиях, когда различные группировки яростно боролись за власть, неутомимо плетя все более сложные интриги, государственная машина перестала работать, а Петр, скорее чиновник, нежели государственный деятель, не мог подчинить неуправляемых и недовольных людей своей воле. Для этого требовалась более крупная фигура – масштаба Майо Барийского, по крайней мере. И даже Майо под конец уступил.

    Типичным образцом тех, кто стремился ловить рыбу в мутной воде, был кузен королевы Жильбер[101]. О его характере достаточно хорошо говорит тот факт, что сразу по прибытии его на Сицилию король поспешно вручил ему графство Гравина и сплавил его в Апулию, где, как мы видели, позже он примкнул к заговору против Майо. После смерти короля и вступления родственницы в регентство Жильбер вернулся в столицу и, при скрытой поддержке Ричарда Палмера, вскоре возглавил оппозицию каиду Петру, сетуя публично, что Сицилия отдана во власть рабов и евнухов, и постоянно убеждая Маргариту назначить его главой правительства вместо Петра. Королева с понятным неудовольствием предложила ему место в совете, но Жильбер возмущенно отказался – последовала безобразная сцена, во время которой, если верить Фальканду, он бранил Маргариту за то, что она ставит его на одну доску с рабом, и угрожал ей общим бунтом, а королева плакала.

    Но аристократическая фракция нашла в лице графа Гравинского глашатая, которого долго искала, а поскольку их речи с каждым днем становились все более пугающими, королева и Петр признали, что нельзя далее отказывать в представительстве в совете. Поскольку Жильбер продолжал упорствовать, они сделали советником одного из военных вождей, того самого Ришара из Мандры, который защитил Вильгельма I собственным телом во время восстания 1161 г. Для того чтобы уравнять его в достоинстве со своим одиозным кузеном, Маргарита передала ему графство Молизе. Это переполнило чашу терпения Жильбера. Он постарался скрыть свой гнев, но с этих пор начал готовить серьезный заговор против жизни евнуха.

    Вскоре соглядатаи Петра донесли ему о том, что происходит. Поначалу он только усилил личную охрану, но со временем постоянные воспоминания о судьбе Майо окончательно расшатали его нервы. Он втайне снарядил корабль и однажды темной ночью отплыл к тем берегам, откуда когда-то давно прибыл, взяв с собой несколько товарищей-евнухов и много денег. Возвратившись в Тунис, он вернулся к своему прежнему имени – Ахмед, к религии отцов и первоначальному занятию, поскольку позже мы встречаем его в качестве командующего флотом калифа Юсуфа Марокканского; причем известно, что он отлично сражался против христиан. После того, что он выстрадал от них в Палермо, это не должно нас удивлять; возможно, он и правда, как утверждал Фальканд, всегда в душе был сарацином[102].

    Исчезновение Петра стало для Маргариты тяжелым ударом, а кроме того, породило серьезные проблемы. Она мужественно отрицала, что он прихватил с собой какие-либо королевские сокровища, но не могла пресечь торжествующих реляций Жильбера из Гравины. Чего еще, вопрошал он, можно было ожидать от мусульманского раба; разве Петр не предал свою страну еще раньше – в Махдии семь лет назад? Единственное, чему можно удивляться, – что он не привел своих друзей Альмохадов во дворец, чтобы поделить остатки сокровищ и разделаться с королем. Ришар из Молизе, которому случилось при этом присутствовать, вышел из себя и бросился на защиту своего прежнего начальника, указывая, что Петр не был рабом – его официально освободил Вильгельм I – и что он бежал, как всем известно, от интриг графа Гравинского. Если кто-то назовет его предателем, он, Ришар, готов решить дело раз и навсегда поединком.

    Противников удалось развести, прежде чем произошло непоправимое, но инцидент убедил королеву, что ее кузену нельзя дольше оставаться в столице. Под предлогом того, что Фридрих Барбаросса, по слухам, готовит новую экспедицию на юг, она назначила Жильбера катапаном Апулии и Кампании и повелела ему вернуться на материк, чтобы готовиться к войне. Граф не заблуждался по поводу действительной причины своего отъезда; однако, видя, что в нынешней ситуации для него в Палермо нет будущего, он принял назначение и, все еще кипя гневом, отбыл.

    После отъезда Жильбера Гравинского Маргарита, вероятно, почувствовала облегчение; но со всех прочих точек зрения ситуация не улучшилась. К счастью, у королевы имелся один советник, к которому она хорошо относилась и которому доверяла, – Ришар Молизский, теперь занявший вместо Петра пост главы совета. Хотя Ришару не хватало политического опыта и он был человеком горячим и упрямым, но его преданность не вызывала сомнений и, как говорит Фальканд, его все боялись – важное качество в такое время. Но и ему не удалось остановить распад. Возможно, потому, что к нему относились с большим уважением, он не годился на роль мальчика для битья, и Маргарита вскоре обнаружила, что ее все чаще начинают осуждать за состояние государства.

    Она утратила свою первоначальную популярность – вызванную амнистией, которую она объявила, и отменой подати, а также тем фактом, что она родила на свет такого красивого сына. Теперь люди на улицах открыто ворчали и шептались по поводу «испанки»[103] и даже ностальгически вспоминали старые дурные времена царствования ее мужа.

    И именно сейчас, в самый неподходящий момент – что было для него типично, – в Палермо явился другой пользующийся дурной славой родственник королевы. Жильбер был достаточно плох; новоприбывший еще менее располагал к себе. Не только его приезд, но все, что он делал, выглядело неуместным и бестактным – даже его рождение. Теоретически, по крайней мере, он был братом Маргариты, однако Фальканд старательно подчеркивает, что по общеизвестным сведениям, не отрицавшимся даже шайкой наваррских авантюристов, которых молодой человек привез с собой, король Гарсия не признавал его своим сыном, считая, что он рожден от одного из многочисленных любовников его жены. Затем, его имя Родриго звучало так неблагозвучно и смешно для сицилийцев, что его сестра сразу заставила его сменить имя на Анри. Наконец, у нас есть описание его внешности Фалькандом:

    «Этот Анри был приземист, с очень редкой бородой и чересчур смуглым лицом. Он не отличался ни благоразумием, ни умением вести беседу; не интересовался ничем, кроме игры в кости, и желал только партнера для игры и достаточно денег, чтобы их проигрывать; он бездумно проматывал огромные суммы. Проведя недолгое время в Палермо и растратив немереное количество денег, выданных ему королевой, он объявил о своем намерении отправиться в Апулию; но, оказавшись в Мессине, тут же нашел себе подходящее общество. В этом городе, который всегда давал приют чужестранцам, разбойникам и пиратам, обитали самые разные люди – поднаторевшие во всевозможных злодействах, знакомые со всеми пороками и не останавливающиеся ни перед чем. Вокруг Анри вскоре собрались воры, грабители, фигляры и прихлебатели всех мастей; они бражничали днем и играли все ночи напролет. Когда королева об этом узнала, она направила ему сердитое письмо, приказывая отплыть без промедлений. И он, как ни трудно ему это далось, последовал совету товарищей и отправился в Апулию».

    Когда Анри приехал на Сицилию, Маргарита отказалась от своей изначальной идеи женить его на незаконной дочери Рожера II, а вместо этого даровала ему графство Монте– кальозо – так же как ранее отдала Жильберу Гравину, – стараясь таким образом отослать его куда-нибудь подальше от столицы. Когда, наконец, она получила известие о том, что ее брат благополучно добрался до своего фьефа, она, наверное, удрученно подумала, что он уже причинил весь вред, какой мог. Если так, она вскоре обнаружила, что ошиблась; но, прежде чем это произошло, на Сицилию прибыл третий член ее семьи, разительно отличавшийся от двух других, внушавший больше надежд.


    Архиепископ Ротруд Руанский, получив призыв о помощи от своей кузины Маргариты, действовал быстро. Его брат Роберт из Нойбурга, похоже, не имел желания вмешиваться в сицилийские дела, но другому предложенному Маргаритой кандидату, молодому Стефану дю Першу, идея пришлась по вкусу. Когда пришло приглашение, он со свитой в 37 человек готовился отправиться в Святую землю. Покидая Францию, Стефан все еще имел в виду эту цель, но он не видел причин, почему бы ему не остановиться в Палермо на несколько месяцев.

    В конце лета, после краткого пребывания в Апулии с Жильбером, который, разумеется, дал ему очень тенденциозную оценку сицилийской ситуации, Стефан прибыл в Палермо к концу лета, к искренней, даже слегка истеричной радости королевы Маргариты. Первое, что удивило палермцев, – это его молодость. Ему было самое большее чуть за двадцать, но тот факт, что Фальканд и Вильгельм Тирский описывают его словами «мальчик» и «отрок» – в век, когда мужчины командовали армиями, не разменяв второго десятка, – указывает, что он, вероятно, был еще моложе. Такое предположение, однако, порождает новую проблему. Известно, что Ротруд II, граф Перш, которого Маргарита называет отцом Стефана, умер в 1143 г.; соответственно его сыну в сентябре 1166 г. не могло быть меньше двадцати двух – многовато для мальчика или отрока. Но мы также знаем, что вскоре после смерти Ротруда его вдова снова вышла замуж, на этот раз за Робера де Дрё, брата Людовика VII; Людовик позже в письме к Вильгельму II именовал Стефана «нашей плотью и кровью». В связи с этим высказывались предположения, что Стефан вовсе не принадлежал к роду Перш, но был племянником французского короля. Но если так, почему он никому не сообщил такого лестного и выгодного для него факта и почему об этом не упоминает ни один из хронистов того времени? Как замечает Шаландон, «все предположения остаются на уровне гипотез», так что данная проблема никогда не будет решена[104].

    Мужчина или мальчик, Стефан оказался для королевы той самой опорой, в которой она нуждалась среди всех своих тревог; а ей, в свою очередь, не составило труда убедить его, обещая власть, богатство и почет ему и его спутникам, отложить на неопределенное время паломничество и разделить с ней заботы правления. С самого начала Стефан выказал себя человеком способным и энергичным; что не менее важно – и необычно для Сицилии, – он оказался неподкупен. Маргарита была им очарована. В ноябре 1166 г., спустя два месяца после его прибытия в Палермо, она назначила его канцлером.

    Это назначение, как и следовало ожидать, вызвало бурю протестов. Прошло более столетия с тех пор, как нормандцы вторглись на остров, тридцать шесть лет с момента основания королевства. Сицилийцы начинали ощущать себя единым народом и негодовали, видя, что все чаще главные и наиболее выгодные посты отдаются чужестранцам. Маттео из Аджелло, как оказалось, не был единственным во дворце, кто мечтал о месте канцлера. Кроме того, пока должность оставалась вакантной, доходы канцлера делились между членами королевского совета. Возвышение Стефана, таким образом, нанесло удар не только по их амбициям, но и по их достатку.

    Ни к одному новому канцлеру не относились так. Стефан прибыл, как мы помним, с тридцатью семью рыцарями; в следующие месяцы и другие приехали из Франции, чтобы к нему присоединиться, так что вскоре двор и административный аппарат стали скорее французскими, нежели сицилийскими. Наверное, вполне естественно, что молодой человек предпочитал окружать себя людьми, которых он знал, чей родной язык он понимал; но не менее естественно, что те, кто пострадал от перемен, сопротивлялись им; тем более что многие из друзей канцлера – особенно обладатели сицилийских фьефов – вели себя удивительно бесцеремонно, обращаясь с населением как с низшей расой и вводя везде французские привычки и обычаи без оглядки на местные нравы.

    При этом Стефан был идеалистом. Ему могло не хватать чуткости и тонкости, но он искренне хотел сделать Сицилию лучше и не терял времени при проведении реформ, которые считал необходимыми. Первым делом он обратил внимание на нотариев – и еще больше настроил против себя Маттео из Аджелло, подвергнув один из докладов публичному разбору; затем он по очереди занялся судьями, местными чиновниками и кастелянами, принимая строгие меры против любой несправедливости, где бы он с ней ни сталкивался. «Он никогда, – пишет Фальканд, – не позволял людям, обладающим властью, угнетать своих подчиненных, никогда не закрывал глаза на обиду, нанесенную бедняку. Таким образом, молва о нем быстро распространилась по королевству… так что люди видели в нем ангела утешения, посланного с Небес, чтобы вернуть золотой век».

    Даже если сделать скидку на выспренность стиля, тенденциозность хрониста и катастрофическую нехватку надежных источников, трудно избавиться от мысли, что Маргарита была изначально права в своем решении пригласить управлять королевством человека извне. С реформами явно запоздали; и в атмосфере постоянных разногласий и всеобщего недоверия ни один сицилиец – рожденный на острове или давно здесь живущий, – не сумел бы произвести их. Стефан, как лицо незаинтересованное, имел возможность это сделать и, будучи человеком твердым и мужественным, преуспел. Но при этом, как бы ни относились к нему вначале, неизбежно должен был навлечь на себя ненависть своих сицилийских подданных; и хотя его предпочтение к французам создавало дополнительную почву для обвинений, одного его присутствия на высшем посту было более чем достаточно, чтобы сделать его крайне непопулярным.

    Но было ли это плохо? Ничто не объединяет людей так, как наличие общего врага, а в стране, раздираемой постоянным соперничеством разных группировок, присутствие любой объединяющей силы, даже жестокой и продажной тирании, может пойти на пользу. Стефан не был ни жесток, ни корыстолюбив; он просто никому не нравился. И не исключено, что главная его заслуга перед королевством состоит не в проведении административных реформ, а в том, что он напомнил своим противникам, что они прежде всего сицилийцы и у них есть общее дело – избавить страну от вторгшегося в нее иностранца.

    Насколько успешно они это сделали, будет рассказано далее. Но тем временем на горизонте возникла фигура еще одного незваного гостя, в сравнении с которым Стефан дю Перш и его друзья должны были показаться поистине мелкой неприятностью. Через несколько недель после их прихода к власти до Палермо дошла весть, что император снова выступил в поход.

    Глава 15

    ВТОРАЯ СХИЗМА

    Октавиан, в безумии каком

    Навлек на Рим ты вечное проклятие?

    Как соблазнили тебя

    Разорвать тунику Христа?

    Ты тоже будешь падать вновь и вновь;

    Пока ты жив, но завтра ты умрешь.

    (Бритто, римский памфлетист)

    Когда в конце 1166 г. Фридрих Барбаросса вел свою огромную армию на юг для новой кампании, перед ним стояли три разные задачи. Во-первых, он намеревался ликвидировать неофициальный аванпост византийцев в Анконе; затем он собирался пойти на Рим и заменить папу на престоле святого Петра своим ставленником, а под конец, как всегда, планировал стереть с лица земли нормандское королевство в Сицилии. Хотя три цели, на которые Фридрих собирался направить удар, имели мало общего, причины, которые заставляли императора их атаковать, были тесно взаимосвязаны; чтобы понять их, мы должны бросить ретроспективный взгляд на развитие отношений между империей и папством в течение семи лет, прошедших со дня смерти папы Адриана, – и в особенности на печальный фарс, которым сопровождалось избрание его преемника.

    Надо вспомнить, что незадолго до смерти Адриана кардиналы просицилийской партии собрались в Ананьи и договорились избрать следующего папу из своей среды – при этом их предводитель, кардинал Роланд, казался наиболее предпочтительным кандидатом. Поскольку в эту группу входило примерно две трети выборной коллегии, можно было надеяться, что выборы пройдут достаточно спокойно – что и произошло бы, если бы не присутствие проимперской оппозиции в лице кардинала Октавиана из монастыря Святой Цецилии. Этот прелат уже дважды появлялся в нашей истории: первый раз – когда в качестве папского легата выслушал от Рожера II, к которому он был послан, известие о смерти папы и, соответственно, об окончании его собственных полномочий, а второй – когда, явившись в роли посланца к Конраду Гогенштауфену, своим поведением вызвал насмешки Иоанна Солсберийского. В обоих этих случаях, как и во многих других, он выглядел достаточно нелепо, но теперь превзошел сам себя[105].

    5 сентября 1159 г. через день после того, как тело Адриана упокоилось в склепе собора Святого Петра, тридцать кардиналов собрались на конклав за алтарем базиликии[106]; два дня спустя все, кроме троих, отдали голоса кардиналу Роланду, которого в результате признали избранным – надо заметить, в полном соответствии с каноническим правом. Принесли алую папскую мантию, и Роланд, по обычаю изобразив сначала нежелание, затем склонил голову, позволив надеть на себя одеяние. Неожиданно Октавиан бросился на него, схватил мантию и попытался надеть ее сам. Последовала потасовка, во время которой мантию у него отняли, но его капеллан тут же передал ему другую – предусмотрительно принесенную как раз для такого случая, – которую Октавиан на сей раз успел на себя водрузить, правда задом наперед.

    Последовало всеобщее замешательство. Вырвавшись из рук разъяренных сторонников Роланда, которые старались стащить с него мантию, Октавиан – чьи отчаянные попытки перевернуть ее правильно привели только к тому, что кайма обвилась вокруг его шеи, – подбежал к папскому трону, уселся на него и провозгласил себя папой Виктором IV[107]. Он затем обыскал собор Святого Петра, обнаружил группу младших клириков, приказал им провозгласить его папой – что, увидев внезапно распахнувшиеся двери и банду головорезов, ворвавшуюся в церковь, они поспешно сделали. На время оппозиция замолкла; Роланд и его приверженцы укрылись в башне Святого Петра, находившейся в надежных руках кардинала Босо. Под присмотром головорезов Октавиан был возведен на папский престол несколько более официально, чем в предыдущий раз, и препровожден с триумфом в Латеран – предварительно, как нам сообщают, приведя в порядок свое одеяние.

    Теперь стало ясно, что эта узурпация – при всей ее позорной нелепости – была тщательно и умело спланирована; уровень исполнения не оставлял сомнений в том, что империя к этому причастна. Октавиан не скрывал своих проимперских симпатий, и два посла Фридриха в Риме сразу же признали его избрание, одновременно объявив войну Роланду. Вновь германское золото свободно потекло в кошельки и карманы тех римлян – дворян, сенаторов, простолюдинов, которые открыто поддерживали Виктора IV. Роланд и верные ему кардиналы были заперты в башне Святого Петра.

    Но почти сразу же Октавиан – или Виктор, как мы должны его теперь называть, – обнаружил, что почва уходит у него из-под ног. История о его поведении на выборах стала известна в городе и, можно не сомневаться, ничего не потеряла в пересказе; в результате многие римляне обратили свои взоры к Роланду, как к законно избранному папе. Вокруг башни Святого Петра собралась толпа, гневно требовавшая его освобождения. Через неделю Роланда перевезли в более надежное место в Трастевере, но возмущение людей только росло. На улицах на Виктора шикали; ему вслед распевали насмешливые вирши. Ночью 16 сентября он бежал из Рима; а на следующий день законный понтифик ко всеобщей радости появился в столице.

    Но Роланд знал, что не может остаться в городе. Послы императора по-прежнему находились в Риме, и их сундуки с деньгами не опустели. Кроме того, род Виктора – Кресченти – числился среди самых богатых и влиятельных римских семейств. Задержавшись только для того, чтобы собрать подобающую свиту, папа 20 сентября отбыл на юг в Нинфу, процветающий небольшой город, принадлежавший его друзьям Франджипани, и здесь, в церкви Святой Марии Маджоре, наконец состоялось его официальное посвящение под именем Александр III[108]. Первым делом он, разумеется, отлучил антипапу – который вскоре, столь же предсказуемо, отлучил его. Второй раз за тридцать лет в римской церкви начался раскол.

    Избрание на папство его старого друга кардинала Роланда стало последней большой дипломатической победой Майо Барийского; но фактически оно принесло Сицилийскому королевству даже больше выгод, чем Майо мог предположить, благодаря, как ни странно, Фридриху Барбароссе. Если бы Фридрих смирился с неизбежным и признал Александра в качестве законного папы, каковым тот, безусловно, являлся, они вполне могли бы договориться. Вместо этого на совете в Павии в феврале 1160 г. император официально признал смехотворного Виктора и тем самым заставил Александра – чьи права вскоре были признаны всеми другими правителями Европы – вступить в еще более тесный союз с Вильгельмом I, а также взял на себя самого новые ненужные обязательства, которые политически связывали его по рукам и ногам в последующее двадцатилетие. Не будь этих обязательств, Фридрих мог бы воспользоваться сицилийским кризисом 1161–1162 гг.[109], что, как мы знаем, он и собирался проделать, и нормандское королевство Сицилии закончило бы свое существование даже быстрее и трагичнее, чем это реально произошло.

    Этот кризис подтолкнул Александра к тому, чтобы предпринять конкретные действия против императора. Он отлучил Фридриха еще в марте 1160 г. – после Павии ему ничего другого не оставалось – и освободил всех подданных императора от их обязательств по отношению к нему; вплоть до конца следующего года он жил попеременно – не считая краткой и неудачной попытки вернуться в Рим – в Террачине и Ананьи, двух папских городах, расположенных в удобной близости к границам Сицилийского королевства, которое он рассматривал как военное прикрытие и источник денежнных субсидий, в которых он отчаянно нуждался. События 1161 г., начавшиеся с восстания в Палермо и закончившиеся тем, что вся южная Италия поднялась против короля, все изменили. Папа понял, что Вильгельм Сицилийский не сумеет обеспечить ему поддержку в крайней ситуации; требовались другие союзники. Он отплыл из Террачины на сицилийском корабле в последние дни 1161 г. и в апреле высадился близ Монпелье.

    Следующие три с половиной года Александр жил в изгнании во Франции – главным образом в Сансе, где за четверть века до этого Петр Абеляр пал жертвой речей святого Бернара, – занимаясь созданием большой общеевропейской лиги, включавшей в себя Англию, Францию, Сицилию, Венгрию, ломбардские города и Византию, против Фридриха Барбароссы. Он, как и следовало ожидать, потерпел неудачу. Результатом его долгих бесед с королями Англии и Франции явились разнообразные договоренности, сердечное выражение поддержки и – что более важно – дальнейшие крупные субсидии; но не союз. Наибольшие сомнения вызывал Генрих II. В первые дни схизмы он был надежным другом; в 1160 г., рассказывает Арнульф из Лизьё, «король принимал все обращения Александра с уважением и не дотрагивался до писем Октавиана руками, но, подцепив их щепкой, откидывал за спину как можно дальше». Но в 1163 г. у Генриха возникли сложности с Томасом Беккетом, а в следующем году провозглашение Кларендонских статутов – увеличивавших власть короля над английской церковью за счет папы – привело к охлаждению англо-папских отношений.

    С Вильгельмом Сицилийским тоже имелись проблемы. У Александра не было более верного друга, у Барбароссы – более убежденного противника. Вильгельм поддерживал хорошие отношения с Англией, Францией, Венгрией и городами Ломбардии и стремился найти общий язык с Венецией. Но Византия – другое дело. В 1158 г. по настоянию папы Адриана он заключил мир с Мануилом Комнином – и на достаточно легких для Византии условиях, при том что он нанес сокрушительное поражение Мануилу двумя годами раньше. Уже тогда он знал, что этот мир непрочен: Византия, похоже, не собиралась отказываться от своих давних амбиций в Италии. Дальнейшие события показали, что он был прав. Через пару лет Мануил вернул себе прежние позиции не только в Анконе, своем бывшем форпосте, но во всех крупных городах Ломбардии, не говоря о Генуе и Пизе; его посланцы трудились повсюду, подогревая антиимперские чувства и щедрой рукой раздавая деньги. Поскольку эта политика была направлена против Барбароссы, Вильгельм мог ее только приветствовать, но он имел достаточный опыт общения с греками, чтобы знать, что их присутствие где-либо к западу от Адриатики прямо или косвенно представляет угрозу Сицилии. Кроме того, если Мануил намеревался играть честно, почему он по-прежнему давал у себя приют сицилийским мятежникам? Он был ничем не лучше Фридриха. Вильгельм ответил на предложения папы единственным возможным образом – он никогда добровольно не допустит византийские войска на свою территорию.

    Но Александр, вероятно, забыл о своей дипломатической неудаче, когда в начале 1165 г. он получил приглашение от римского сената вернуться в город. Его соперник, антипапа Виктор, которому тоже пришлось провести последние годы в изгнании, умер годом раньше в бедствиях и нужде в Лукке, где он жил на доходы от не очень удачного разбоя и где местные власти даже не дозволили похоронить его в стенах города. Фридрих, упрямый, как всегда, немедленно одобрил избрание двумя послушными ему кардиналами преемника Виктора IV под именем Пасхалий III. Но в результате он вместе со своим антипапой стал всеобщим посмешищем, и, вероятно, волна возмущения по поводу нелепого раскола и тупоголовости императора, сопровождавшая эти события, привела наконец римлян в чувство. Кроме того, поток паломников существенно уменьшился. Без папы существование Рима теряло смысл.

    При всем том путешествие домой оказалось нелегким. Фридрих делал все, что мог, чтобы помешать папе вернуться в Рим, даже нанял пиратов, чтобы они напали на папский корабль и сопровождавшие его суда в открытом море. Затем он послал армию в Италию, которая водворила злополучного Пасхалия в Витербо и опустошила всю римскую Кампанию, пока Жильбер Гравинский, наконец, оправдав свое существование, не пришел с сицилийскими войсками и не прогнал их назад в Тоскану. Но Александр преодолел все эти препоны. Чтобы спастись от пизанских, генуэзских и провансальских кораблей, которые, он знал, его ожидали, он избрал кружной путь и высадился в сентябре 1165 г. в Мессине. Вильгельм I не явился лично его приветствовать; к тому времени он настолько погряз в лени и удовольствиях, что даже ради римского понтифика не стал нарушать привычного распорядка жизни. Но он повелел, чтобы его почтенного гостя приняли как «повелителя и отца» и снабдили деньгами и войсками в том размере, в какой понадобится; в результате 23 ноября папа достиг Рима и, сопровождаемый сенаторами, знатью, духовенством и простыми горожанами, несущими оливковые ветви, торжественно проследовал в Латеран.

    Хотя ко времени визита Александра королю Вильгельму оставалось жить всего несколько месяцев, это не было последним случаем, когда он проявил щедрость к папе, чьим ближайшим союзником он никогда не переставал быть. Уже лежа на смертном одре, он послал Александру в дар сорок тысяч флоринов, чтобы тот мог продолжать свою борьбу против императора. Его поступок не был ни проявлением альтруизма, ни эгоистической попыткой заручиться поддержкой Бога в будущей жизни. Это была последняя дань умирающего короля политической реальности; Вильгельм знал, что, если папа Александр проиграет императору, Сицилийское королевство не просуществует долго.


    Армия Фридриха Барбароссы пересекла Ломбардскую долину в начале 1167 г.; затем она разделилась на две части. Меньшая находилась под объединенным командованием архиепископа Кельнского, Райнальда Дассельского, который был также канцлером и правой рукой императора – и другого воинственного священнослужителя, архиепископа Христиана Майнцского. Им было приказано двигаться к Риму, утверждая по пути императорскую власть, и обеспечить безопасный проезд в столицу для антипапы Пасхалия, тревожно ожидавшего вестей в Тоскане. По дороге им предстояло остановиться в Пизе, чтобы окончательно договориться об участии пизанского флота в следующей военной операции того же года, когда вся мощь империи обрушится на Сицилию. Тем временем сам Фридрих с основными силами своей армии направился к Анконе, оплоту византийского влияния в Италии.

    Фридрих был даже более сердит на греческого императора, нежели на папу Александра. В течение десяти лет Мануил Комнин сеял смуты в Венеции и Ломбардии. Его прислужники рассматривали Анкону – город, стоящий на территории Западной империи, – чуть ли не как византийскую колонию. Кроме того, он постарался извлечь выгоду из папской схизмы, выступив как покровитель Александра. Мануил, похоже, забыл, что сам – отлучен. Но ему придется вспомнить об этом и о многом другом, когда германская армия достигнет Анконы.

    Барбаросса негодовал бы еще больше, если бы представлял себе размеры амбиций восточного императора; Мануил видел в расколе шанс воплотить в жизнь давнюю мечту своего отца – воссоединение христианской церкви под властью папы в обмен на воссоединение Римской империи под властью константинопольского императора. Наблюдая за действиями Фридриха, Мануил понял, что пришло время предпринять конкретные шаги, и весной 1167 г. – возможно, в тот самый момент, когда императорские войска шли к Анконе, – византийский посол в лице себастоса Иордана, сына Роберта Капуанского, прибыл в Рим, чтобы предложить Александру людей и деньги, «достаточные, – как он указал, – чтобы подчинить всю Италию власти папы, если тот поддержит план».

    Мануил хорошо знал, что папа не захочет ссориться с королем Сицилии, особенно теперь, и ясно представлял себе отношение сицилийцев к его вмешательству в итальянские дела. Но даже эту проблему, как он считал, можно было разрешить. Хотя прошло уже шесть лет с тех пор, как он заключил свой брак, женившись на красавице Марии Антиохийской, у них не было детей; наследницей империи оставалась его дочь от Берты-Ирины, девочка по имени Мария, которой к тому времени исполнилось пятнадцать лет[110]. Хотя теоретически она была обручена с принцем Белой Венгерским, он теперь предложил ее в жены юному Вильгельму Сицилийскому; как только мальчик окажется ближайшим наследником константинопольского престола, византийские амбиции будут представляться ему совсем в другом свете. Это был смелый и хитрый план, и Мануил официально сообщил о своих намерениях королеве немедленно после смерти ее мужа. Сицилийцы, однако, отнеслись к его предложениям с подозрением, и император все еще ожидал определенного ответа.

    Фридрих Барбаросса, приближавшийся к Анконе, по-видимому, ни о чем таком не знал. Но он и без этого не любил греков настолько, чтобы решительно взяться за исполнение стоящей пред ним задачи, и, как только его армия разбила лагерь, осада города началась. Жители стойко сопротивлялись. Городские укрепления были прочны и поддерживались в хорошем состоянии, а горожане не хотели отказываться от союза с греками, который всем им принес такие прибыли. Кроме всего прочего, им повезло. Сперва императора отвлекло появление на побережье сицилийских войск под командованием Жильбера Гравинского, а вскоре после возвращения он получил известие, которое заставило его снять осаду и тотчас отправиться в Рим. Анконцы были спасены.

    Римляне, со своей стороны, находились в безнадежно проигрышном положении. В Духов день, 29 мая, возле Тускула большая, но недисциплинированная римская армия атаковала германцев и тускуланцев под командованием Христиана Майнцского и, невзирая на численное превосходство, была полностью разбита. Из тридцати тысяч вступивших в бой в живых осталась едва ли треть. Прежде чем последние уцелевшие воины покинули поле битвы, гонцы уже спешили к Фридриху с новостями. Сам Рим, докладывали они, еще держится, но без крупных подкреплений ему не выстоять долго; еще меньше шансов, что он сможет противостоять атаке всей германской армии. Услыхав эту новость, император возликовал. Что значит Анкона в сравнении с Римом? Греками он займется позже. Хотя войска архиепископа Христиана теперь пополнились ополченцами нескольких соседних городов, решившихся отомстить за долгие годы унижения и угнетения, город мужественно сопротивлялся. Прибытие императора, однако, решило судьбу Ватикана. Германцы одним стремительным и яростным натиском снесли ворота, но, ворвавшись внутрь, обнаружили, что сама базилика Святого Петра окружена укреплениями и поспешно вырытыми траншеями. Еще восемь дней, как сообщает очевидец, Ачерб Морена, церковь выдерживала все атаки; только когда осаждавшие развели огонь при входе, разрушив сперва главный портик, столь тщательно восстановленный Иннокентием II, затем очаровательную маленькую, украшенную мозаикой молельню Святой Марии в Турри и, наконец, разбив внушительные порталы самой базилики, оборонявшийся гарнизон сдался. Никогда еще величайшая святыня Европы не подвергалась такому надругательству. Даже сарацинские пираты в IX в. ограничились тем, что сорвали с дверей серебряные накладки; они не входили внутрь. На этот раз, как сообщает другой современник событий (Оттон из монастыря Святого Власия), на мраморном мозаичном полу нефа лежали мертвые и умирающие, и сам главный алтарь был залит кровью. На сей раз это совершили не неверные, а властители западной христианской империи.

    29 июля 1167 г. пала базилика Святого Петра. На следующий день в том же главном алтаре антипапа Пасхалий отслужил мессу и возложил на голову Фридриха золотой обруч – регалию римского патриция, намеренно бросая тем самым вызов сенату и народу Рима. Еще двумя днями позже он руководил имперской коронацией императрицы Беатрисы, при этом ее муж, которого папа Адриан короновал двенадцатью годами ранее, стоял рядом. Этот день был днем величайшего торжества Фридриха. Он заставил римлян подчиниться, поставив им условия, которые, хотя и не были очень суровыми, обеспечивали их покорность в будущем. Он возвел своего ставленника на престол святого Петра. Северная Италия подчинилась; и теперь, с армией, по-прежнему боеспособной и могучей, и пизанскими кораблями, уже причаленными на Тибре, он собирался уничтожить Сицилийское королевство. Это не представляло труда. Сицилийцами управляли – если можно употребить такое слово – женщина, ребенок и некий француз, сам почти мальчик. Вскоре они все трое падут в ноги императору, и его амбиции наконец, спустя пятнадцать лет, будут удовлетворены.

    Бедный Фридрих – он не мог предвидеть катастрофы, которая вскоре его постигнет и менее чем за неделю нанесет его гордой армии урон, которого ей не мог бы нанести ни один земной враг. В памятный день 1 августа небеса были ясны и солнце озаряло картину величайшего триумфа Фридриха. 2 августа большая черная туча неожиданно спустилась в долину с Монте-Марио; начался дождь, за которым последовала удушающая жара. 3-го пришла чума. Поветрие распространилось в императорском лагере с небывалой быстротой и размахом, и его жертвы чаще всего умирали. Через несколько дней негде стало хоронить мертвых; и от горы тел, разлагающихся в жаре римского августа, распространялись болезнетворное зловоние и ужас. Фридрих, в отчаянии видя, что цвет его армии мертв или умирает, приказал свернуть лагерь; и на вторую неделю августа император, «подобный башне, объятой пламенем», по описанию Иоанна Солсберийского, и его молчаливая призрачная свита двинулись в обратный путь через Тоскану. Чума шла с ними. Райнальд Дассельский, канцлер-архиепископ, скончался 14-го[111], и примерно тогда же умер Фридрих Ротенбургский, сын Конрада III и, соответственно, двоюродный брат императора, ответственный за разрушение дверей собора Святого Петра; подобная же участь постигла епископа Даниила Пражского, историка Ачербу Морену и две тысячи других.

    Но кошмар не закончился. Вести о чуме распространились по Ломбардии, и города один за другим закрывали ворота перед императором и его людьми. В конце концов они с трудом добрались до императорской штаб-квартиры в Павии, и там Фридриху пришлось остановиться. В бессильном отчаянии он узнал, что 1 декабря пятнадцать крупнейших городов Ломбардии образовали расширенную Ломбардскую лигу, на основе соглашений, которые были заключены в Ананьи за восемь лет до того. Для императора это было последним величайшим унижением, его итальянские подданные настолько презирали его, что даже не захотели подождать, пока он снова перейдет Альпы, прежде чем столь явно выказывать свое непокорство. Когда наконец пришла весна и снег начал таять, император понял, что даже на этом последнем этапе его путешествия домой его ждут проблемы; все перевалы находились в руках его врагов, и он с остатками своей армии не мог там пройти. Тайно, позорно, в платье слуги император Запада вступил в земли своей родины.


    Но что поделывал папа, пока Фридрих Барбаросса переживал свой триумф и свое крушение? Поначалу Александр вместе со своими друзьями Франджипани нашел убежище в замке Картулария близ Колизея. При всей серьезности ситуации он, по-видимому, считал, что сможет остаться в столице; и, когда два сицилийских судна прошли вверх по Тибру, доставив денежную помощь от королевы Маргариты, папа отказался от предложения их капитанов увезти его из города. Это было благородное решение, но, как Александр вскоре понял, неразумное. Римляне, как всегда непостоянные, отвернулись от него. Переодевшись пилигримом, папа погрузился на маленькую ладью, как раз когда прибыли пизанцы, и уплыл вниз по реке. Сойдя на берег в Гаэте, он добрался до Беневенто – где к нему присоединились верные ему кардиналы. Александр успел бежать в последний момент. Если бы он попал в руки императора, это означало бы конец его понтификата; но, даже избежав плена, он, наверное, погиб бы во время эпидемии; поскольку чума – о чем едва ли следует говорить – не удовлетворилась императорской армией, но поразила Рим в таких масштабах, что Тибр был завален мертвыми телами. Вероятно, Всевышний покровительствовал законному папе.

    По крайней мере, так считали те, кто поддерживал Александра. Богобоязненные люди повсюду – а особенно в Германии – расценили беды, постигшие Барбароссу, как вмешательство свыше – ангел мщения не только покарал императора за его преступления, но и подтвердил правоту Александра. Популярность папы возросла, а с тем и его авторитет. Ломбардские города признали его патроном и главой своей новой лиги и даже пригласили его – хотя он отказался – обосноваться в Ломбардии. Новый город, основанный между Павией и Асти, назвали Александрией в его честь.

    Тем временем в Риме антипапа Пасхалий утратил даже ту минимальную поддержку, которой пользовался прежде. Он уже не решался покидать мрачную башню Стефана Теобальда, единственное место в городе, где он мог ощущать себя в безопасности. Его здоровье быстро ухудшалось, и все понимали, что он долго не проживет. В таких обстоятельствах Александр легко мог бы вернуться в Латеран; но он не захотел. Он возненавидел Рим и был обижен на римлян из-за их безверия и продажности. Трижды за восемь лет они приглашали его в свой город, и трижды запугивания и подкуп заставляли их отвернуться от него и отправить его в изгнание. Папа не желал вновь пережить нечто подобное. Беневенто, Террачина, Ананьи – имелось множество мест, как Александр знал по прежнему опыту, – где он мог решать дела и исполнять свои папские обязанности быстро и эффективно, вдали от интриг и насилия Вечного города. Он предпочел остаться там, где был.

    Только через одиннадцать лет Александр вновь увидел Рим.

    Глава 16

    ПАДЕНИЕ ФАВОРИТА

    …Поскольку эта земля пожирает своих обитателей.

    (Пьер Блуаский, письмо 90)

    Ангел мщения, истребивший армию Барбароссы, вероятно, показался сицилийцам благим вестником. За полтора столетия, прошедшие с тех пор, как нормандцы прибыли на полуостров, южная Италия много раз сталкивалась с угрозой имперского вторжения; но никогда опасность не была столь велика, как летом 1167 г. И внезапно она миновала. Материальные затраты, главным образом в форме субсидий папе, оказались весьма существенными; но реальные потери – не считая тех немногих воинов из армии Жильбера Гравинского, которые не сумели достаточно быстро отступить на юг из Анконы, – были нулевыми. Королевству ничто не грозило – по крайней мере, извне.

    В столице Стефан дю Перш оставался на вершине власти, все еще любимый безликой массой, но все более ненавидимый теми, от кого, хотя он едва ли это понимал, зависела его судьба, – ненависть эта стала еще острее после того осеннего дня, когда королева, сохранив за Стефаном пост канцлера, заставила услужливых каноников Палермо отдать ему вакантную архиепископскую кафедру. Это был беспрецедентный поступок, совершив который Маргарита и Стефан еще раз продемонстрировали свое непонятное безразличие к мнениям и чувствам окружающих. Молодой человек никогда не готовился к карьере клирика; Ромуальд Салернский посвятил его в сан (как можно догадаться, не слишком охотно) всего за несколько дней до этого. Ричард Палмер в особенности не скрывал своего недовольства. И не только Ромуальд и Ричард восприняли это назначение как личное оскорбление. С того момента, как новый архиепископ воссел на свое место в соборе Палермо и хор, нарушив угрюмое молчание, воцарившееся в церкви, запел «Те Деум», вся церковная партия стала врагами Стефана.

    Вновь, как это было с Майо и каидом Петром, начали плестись заговоры против канцлера, и Стефан вскоре обнаружил, что не может доверять никому, кроме своих соратников– французов. Ко всем сицилийцам он теперь относился с подозрением – даже к дворцовым евнухам, даже к Маттео из Аджелло, который не делал секрета из своей враждебности, особенно после одного эпизода. Однажды Стефан, надеясь получить материальные доказательства зловещих намерений Маттео, уговорил своего друга Робера из Беллема подстеречь гонца, отправленного протонарием к епископу Катаньи (брату Маттео), и принести ему все письма, которые найдутся у этого человека. Гонец, однако, ускользнул от засады, устроенной Робером, и рассказал о случившемся своему господину, который, понятно, пришел в ярость. Когда Робер вскорости умер при странных обстоятельствах, на Маттео немедленно пало подозрение в убийстве. Эти подозрения только окрепли, когда выяснилось, что некий лекарь, близкий друг Маттео и выпускник салернской школы, приходил к Роберу со странным снадобьем, которое, по его словам, представляло собой просто розовый сироп, но которое, по рассказу другого свидетеля, сожгло всю кожу на его руке. Хотя лекаря сочли виновным и заключили в тюрьму, он ни в чем не признался. Никаких улик против Маттео не нашлось, но его отношения со Стефаном стали еще хуже.

    Летом 1167 г. расточительный брат королевы Маргариты Анри из Монтесальозо вернулся в Палермо. Обстоятельства его прибытия были для него типичны. После того как он годом раньше приехал в Апулию, группа недовольных вассалов сумела убедить его, что изгнание в отдаленный фьеф было оскорблением его королевского достоинства и что его место – рядом с сестрой, в столице, на посту, ныне занимаемом графом Ришаром из Молизе. Граф Ришар, объясняли они, просто выскочка-авантюрист, который расчетливо втерся в доверие к королеве – и, весьма возможно, получил доступ в ее постель – ради достижения собственных целей. Законы чести требуют, чтобы Анри отправился в Палермо и потребовал его отставки, тем самым отомстив за себя и сестру. Они же, со своей стороны, с радостью помогут ему в этом деле.

    Однако, прибыв на Сицилию, Генрих узнал о том, о чем всем прочим было известно много раньше, – что Ришара сменил Стефан дю Перш. Хотя Анри, вероятно, плохо представлял себе Стефана, он, по-видимому, сообразил, что он не может оспаривать права своего кровного родича на тех же основаниях, на каких он собирался требовать отставки графа Молизского. Напротив, это новое назначение обещало ему немалые выгоды – если он правильно разыграет карты.

    Канцлер, со своей стороны, повел себя действительно умно. Из всего, что он слышал об Анри, с большой вероятностью следовало, что нескольких обещаний и доброй порции лести окажется достаточно, чтобы его обезвредить. А когда сердце Анри будет завоевано, его прихлебатели ничего не сумеют сделать. Так и оказалось. По прошествии недолгого времени Анри стал одним из самых горячих сторонников своего родича. Апулийские бароны с отвращением наблюдали, как их бывший предводитель повсюду сопровождает канцлера, даже ходит с ним в баню, и вообще ведет себя так, словно город принадлежит ему. Им оставалось только разочарованно вернуться в свои земли – что они вскоре и сделали.

    Итак, в течение нескольких месяцев Анри купался в лучах славы; но он был слишком неуравновешен – или просто чересчур доверчив, – чтобы подобное положение могло сохраняться долго. Слабость характера, тщеславие и близкое родство с королевой делали его прекрасным инструментом для интриганов, и к концу лета все больше и больше людей начали объяснять ему, насколько позорно, что кузен королевы занимает более высокий пост, чем ее брат, что вместо того, чтобы находиться при канцлере, Анри должен настаивать, чтобы Стефан служил ему – ибо несправедливо, что Стефан дю Перш, а не Анри из Монтескальозо держит бразды правления на Сицилии.

    Вначале, говорит Фальканд, Анри отвечал, что у него нет опыта правления и, кроме того, он не говорит по-французски, а без этого при дворе никак нельзя. Потому он с удовольствием отдает государственные дела на откуп своему доброму другу Стефану, который, кроме всего прочего, человек мудрый и осмотрительный, чье благородное происхождение дозволяет ему занимать сколь угодно высокий пост. Вскоре, однако, слухи приняли другое, более оскорбительное направление. Как может граф Монтескальозо поддерживать дружеские отношения с канцлером, учитывая всем известные отношения последнего с королевой? Неужели он поощряет их позорную кровосмесительную связь? Или он не знает о том, что происходит у него под самым носом? Разумеется, он не может быть настолько туп – слова самого Фальканда, – чтобы оставаться в полном неведении, когда об этом толкует весь город.

    Были ли основания для подобных сплетен, мы никогда не узнаем. Фальканд утверждает, что королева при свидетелях «пожирала канцлера глазами». Маргарите еще не исполнилось сорока, и, по свидетельствам источников, она была красива[112]; ее бывший муж не слишком ею интересовался, а потому неудивительно, если она питала какие-то нежные чувства к красивому юноше благородного происхождения, умному и одаренному, который к тому же оказался одним из немногих людей на Сицилии, кому она могла доверять. Но если даже между ними ничего не было, сплетни на их счет не могли не возникнуть. Так или иначе, Анри поверил. Он стал мрачен. Если прежде он искал общества Стефана гораздо чаще, чем канцлер находил необходимым или приятным, теперь он начал его избегать. Еще хуже было то, что он воспользовался своим правом свободно входить во дворец, чтобы пересказывать королю слухи, которые ходили о его матери, в попытке – не слишком удачной, как оказалось, – посеять между Маргаритой и Вильгельмом разлад.

    Граф Монтескальозо, кажется, не стремился скрывать от своих благодетелей, что его отношение к ним изменилось, и Стефан вскоре понял, что – как ни удивительно – он переоценил своего родственника. Анри оказался даже более ненадежен, чем он предполагал. Его вероломство, однако, сослужило хорошую службу: поведение Анри доказывало, с большей определенностью, чем множество донесений от соглядатаев, что зреет новый заговор и граф – его участник. Тайное расследование – а за Анри могла следовать дюжина людей так, что он об этом не догадывался, – подтвердило подозрения канцлера. Он решил ударить первым.

    Но имелась ли у него такая возможность? Королевская стража находилась в руках одного из злейших врагов Стефана среди дворовых евнухов, главного камергера каида Ришара, на которого явно нельзя было положиться в случае беды. Одним из неизбежных результатов переворота, совершенного канцлером, явился бы арест и, возможно, заключение в темницу всех мусульман, занимавших важные посты при дворе, в том числе крещеных каидов; а подобный шаг в существующих обстоятельствах легко мог спровоцировать общее восстание исламского населения столицы. Таким образом, если Стефан хотел нанести упреждающий удар по своим врагам, стоило делать это где угодно, только не в Палермо. К счастью, уже имелась договоренность, что юный Вильгельм в следующем году совершит свое первое официальное путешествие на материк. Под этим предлогом было объявлено, что двор, для проведения всех необходимых приготовлений, на зиму переезжает в Мессину.

    Описание Мессины, данное Гуго Фалькандом, уже цитировалось выше. Второй по значению город Сицилии, крупнейший порт, не менее, если не более, оживленный, чем Палермо, Мессина, как и все портовые города, имела репутацию «бойкого места». Для Стефана, однако, она обладала одним неоценимым достоинством: это был чисто христианский город. Ибн Джубаир, посетивший его двадцатью годами позже, писал, что в Мессине «полным-полно почитателей креста и только благодаря горстке мусульманских слуг и служащих путешественника из арабских стран не воспринимают здесь как дикого зверя». Население города было в основном греческим, с щедрой примесью итальянцев и лангобардов; никто из них никогда не выказывал недовольства центральным правительством. Кроме того, Мессина располагалась ближе всего к материку; и Стефан тайно написал своему родичу Жильберу, с которым он находился в прекрасных отношениях еще со времени визита в Гравину годом раньше, с просьбой поспешить в Мессину, взяв с собой столько воинов, сколько возможно увести без риска вызвать подозрения или поднять тревогу.

    Среди придворных весть о предстоящем переезде вызвала смятение. Все, кто планировал свержение канцлера – за исключением, как можно догадаться, Анри из Монтескальозо, который не слишком понимал, что происходит, и, вероятно, мечтал о встрече со своими хитроумными мессинскими приятелями, – сразу осознали, что в чужом городе, где они не смогут рассчитывать на поддержку населения, их позиции станут намного слабее. Высшее духовенство в особенности пришло в ужас. Они знали, что должны поехать – любой, кто этого не сделает, пострадает от интриг других за его спиною, – но их вовсе не радовала мысль о том, что придется покинуть великолепные палермские дворцы и провести зиму в наемных жилищах, которые могут оказаться холодными и неудобными, а кроме того, переносить все опасности и тяготы путешествия по горным дорогам, которые в это время года могут оказаться размытыми[113]. В этом, надо признать, они не ошиблись; та осень была самой дождливой на памяти живущих. Но Стефан стоял на своем. Все местные властители, чьи владения лежали на пути из Палермо в Мессину, получили письма с королевской печатью, приказывавшие им позаботиться о состоянии дорог в своих землях, расширив и выровняв их, где это необходимо, и подготовив их для проезда короля. За пару дней до назначенного отъезда небеса прояснились, и 15 декабря Вильгельм со своей семьей торжественно отправился в Мессину в сопровождении мрачных придворных и священников[114].

    Мессина радостно приветствовала своего короля, и Вильгельм разместился со своей матерью в королевском дворце, который Ибн Джубаир описывает как «белое, словно оперенье голубя, здание, возвышающееся над кромкой воды, в котором прислуживают множество пажей и молодых девушек». Стефан дю Перш, великодушный, как всегда, – но также сознававший, что поддержка горожан может потребоваться ему в критической ситуации, – попытался расположить к себе местных жителей несколькими широкими жестами и даже восстановил привилегии, которые были предоставлены им Рожером II, но затем отняты. Но как он ни старался, он не мог сохранить расположение горожан надолго. В течение месяца из-за высокомерия и бесцеремонности его соратников французов возненавидели даже те, кто сначала относился к ним благосклонно.

    В таких обстоятельствах долго обсуждавшийся заговор против канцлера, который – в значительной степени из-за недальновидности графа Монтескальозо – до этих пор оставался в зачаточном состоянии, неожиданно начал обретать очертания. Хотя у заговорщиков и так не было недостатка в сторонниках, их ряды теперь пополнились за счет некоторых калабрийских вассалов, которых вести о прибытии короля заставили переправиться через пролив. Помимо аристократов в заговоре участвовали придворные, в их числе Маттео из Аджелло и каид Ришар, а также высшее духовенство в лице старого развратника Джентиле из Агридженто, который всего несколькими неделями ранее принес клятву верности Стефану – необыкновенно длинную и велеречивую. Главная слабость заговорщиков в действительности заключалась в том, что их было слишком много. Согласно выработанному ими плану, предполагалось просто убить Стефана как-нибудь утром, когда он будет выходить из дворца, и для осуществления своих намерений им не требовалось много людей. Что на самом деле требовалось, так это секретность, и именно неспособность участников заговора сохранить дело в тайне привела к краху всего предприятия. Ответственность лежит, как едва ли следует объяснять, на Анри из Монтескальозо. По одному ему понятным причинам он выболтал все подробности заговора местному судье, который сразу передал их канцлеру. Стефан действовал быстро. Известив короля и его мать о том, что он намерен сделать, Стефан от имени регентши созвал на совет всех придворных, в том числе всех епископов, аристократов и юстициариев, находившихся в то время в Мессине. Как только совет соберется, Жильбер Гравинский должен был окружить дворец; тем придворным, чья верность не вызывала сомнений, намекнули, чтобы они взяли с собой кинжалы или короткие мечи. Сам канцлер, собираясь на совет, надел под парадные одеяния кольчугу.

    Как только собрание началось, граф Монтескальозо встал и разразился страстной, но бессвязной речью, в которой странным образом сочетались гордыня и самоуничижение. Он, признался граф, по уши в долгах – факт, в который все с легкостью поверили, – доходы от его фьефа не позволяют ему жить так, как он привык и как положено ему по статусу. Будучи дядей короля, он объявляет о своих официальных притязаниях на княжество Тартано – которым Рожер II наделил своего незаконного сына Симона и которое отобрал у него Вильгельм I, или, если это невозможно, на все земли и владения Симона на Сицилии.

    Это заявление, очевидно несвоевременное и неуместное, похоже, имело своей целью вызвать скандал. Канцлер бы определенно отказал; сам Анри или один из его сторонников стал бы яростно возмущаться, и в последующей общей неразберихе убийца с легкостью исполнил бы свое дело. Но дело приняло другой оборот. Едва Анри кончил говорить, как Жильбер Гравинский вскочил и высказал не столько возражения, сколько ядовитые обвинения в адрес графа Монтескальозо, описав всем собравшимся его характер и его неправедные деяния. Сохранись в душе Анри хоть малая толика благородства или хотя бы порядочности, он давно бы получил свободно то, что теперь просит, вместо этого он растратил большие суммы на стезях порока; он угнетает своих вассалов и оскорбляет их; сделал все возможное, чтобы испортить отношения между королем и его матерью, убеждая Маргариту, что ее сын вступил в заговор, чтобы ее свергнуть, и одновременно черня ее перед Вильгельмом; и при этом настаивает, что именно ему надо доверить правление королевством. Пусть Анри отрицает все это, если посмеет; король и королева его слушают. Наконец, прогрохотал граф Гравины, пусть признается перед ними и перед всем собранием в зле, которое они замыслили совершить против канцлера в этот самый день, ясно показав, что он является «возмутителем спокойствия в королевстве, ослушником и мятежником, выступающим против его королевского величества; и заслуживает – если не спасет его королевская милость, – чтобы у него отняли не только все земли, которыми он владеет, но его жалкую жизнь».

    Захваченный врасплох и насмерть перепуганный, Анри мог только бушевать. Его быстро усмирили. Призвали свидетеля – того самого судью, которому он доверил свои планы пару дней назад и чьи показания сейчас стали решающей уликой. Граф замолчал и, даже услышав, как канцлер приказывает его арестовать и заключить в замок Реджо, не пытался сопротивляться.

    Новость быстро облетела город, породив, как всегда, лавину слухов. В доме, из которого совсем недавно граф Монтескальозо отправился на совет, его испанские приспешники готовились держать оборону. Но Стефан предвидел подобную ситуацию. Люди Жильбера все еще располагались вокруг дворца и в других стратегически важных пунктах города; тем временем герольды, пройдя по всем улицам и площадям, объявили, что у любого испанца есть двадцать четыре часа, чтобы покинуть Сицилию. Люди Анри, не ожидавшие, что спасение так близко, воспользовались предоставленной им возможностью без колебаний; многие калабрийцы, причастные к заговору, также предпочли уплыть, пока путь свободен. К несчастью, все оказалось не так хорошо, как они надеялись. Шайки греческих разбойников из Мессины напали на беглецов, прежде чем они сумели пересечь пролив, и отобрали все, что у них было, – включая, как уверяет Фальканд, одежду; так что большинство неудачливых заговорщиков, оставшись беззащитными перед зимними холодами, погибли в горах.

    Хотя некоторые из советников рекомендовали канцлеру повесить или изувечить всех, кто имел отношение к заговору, он не стал их слушать. Стефан от природы не любил насилия; кроме того, его удерживал от подобных жестоких мер тот факт, что заговорщиков было очень много. Только несколько главных зачинщиков последовали за Анри из Монтескальозо в тюрьму; остальных, в частности епископа из Агридженто – который очень удачно заболел в самый день совета, – не тронули. Только один человек пострадал серьезно и незаслуженно – Ришар, граф Молизе. Хотя он имел причины не любить Стефана дю Перша, получившего власть, прежде принадлежавшую ему самому, он почти наверняка не принимал участия в заговоре. Но его ненавидел Жильбер Гравинский, который не забыл обстоятельств своего собственного отъезда из Палермо всего восемнадцать месяцев назад и хотел отомстить. Он обвинил несчастного графа в незаконном владении землями; обвинение было официально рассмотрено, и спорные владения конфискованы. Ришар протестовал громко и с яростью; и его враги этим воспользовались. Приговор, объявили они, вынесен от имени короля. Оспаривать его – по сицилийским законам значит совершать святотатство. Бедный граф предстал перед церковным судом, в состав которого входили епископы и архиепископы, оказавшиеся в тот момент поблизости, они признали его виновным и отправили в темницу в Таормину.

    Прямодушный, не слишком умный, неспособный на злобу и коварство, Ришар Молизский кажется симпатичным персонажем и вносит дуновение свежего воздуха в ту затхлую атмосферу лжи и хитрости, в которой он жил и которая ощущается с такой отвратительной живостью при чтении сочинения Фальканда. Дважды он участвовал в заговоре; но в первый раз, увидев, что жизнь короля в опасности, он бросился вперед и защитил его собственным телом; а во второй, как мы увидим, он действовал единственным возможным для него способом. Он не стремился к власти или личной выгоде, занял высокий пост, когда он ему достался, и сложил с себя полномочия, когда от него этого потребовали, без жалоб и возмущения. Единственное, что удивляет, – каким образом он, будучи ягненком среди волков, прожил так долго.


    Когда в конце марта 1168 г. Стефан дю Перш вернулся с королем и регентшей в Палермо, обнаружилось, что он действительно был излишне снисходителен к своим противникам. В частности, он сознательно закрыл глаза на соучастие в заговоре графа Анри двух самых могущественных придворных, главного протонотария Маттео из Аджелло и главного камергера каида Ришара – решив, надо полагать, что они поздравят себя со счастливым спасением и станут в дальнейшем держаться в стороне от такого рода предприятий. Он просчитался. Маттео и Ришар понимали, что канцлер не мог не знать о той роли, которую они играли в заговоре; раньше или позже он нанесет удар, и его кара не будет менее тяжелой, оттого что обрушится не сразу. После ареста Анри они вместе с епископом из Агридженто поспешили назад в столицу, чтобы обдумать новую интригу. При том что население Палермо относилось к Стефану враждебно, а Жильбера Гравинского поблизости не будет, их задача становилась легче. К тому времени, когда канцлер с остальными придворными вернется, они будут готовы. Если действовать быстро, Стефан не успеет даже узнать, что произошло в его отсутствие. Через день или два по приезде – точнее, в Вербное воскресенье – он умрет.

    Но Стефан лучше разбирался в происходящем, чем они думали. После восемнадцати месяцев, проведенных на Сицилии, у него развился нюх на заговоры, и, прибыв в Палермо, он первым делом отправил Маттео и нескольких его соучастников в тюрьму. Боязнь мусульманского восстания удержала его от того, чтобы проделать то же с каидом Ришаром, которого он вместо этого поместил под строгий надзор. Епископ Агридженто бежал поспешно в свою епархию, но, когда туда явился королевский судейский чиновник с приказом арестовать епископа, паства с явным облегчением передала своего попечителя в руки правосудия. Джентиле взяли под стражу и доставили в крепость Святого Марка д'Алунцио – первый нормандский замок, построенный на Сицилии, который некогда служил резиденцией Отвилей и был, вероятно, достаточно удобным, – заточив его там на неопределенный срок.

    Теперь, наконец, канцлер с полным правом мог тешить себя иллюзией, что все хорошо и что он отныне сможет спокойно заниматься государственными делами, не посматривая поминутно через плечо и не заглядывая всякий раз за шторы. Но, будучи очень далек из-за языкового барьера и собственного высокого положения от сицилийского населения, Стефан, похоже, не представлял себе всеобщей ненависти к французам. Особенно сильны были эти настроения в Мессине, где воспоминания об обидах и злоупотреблениях минувшей зимы еще не потускнели и где весть о провале заговора графа Анри после стольких ободряющих слухов вызвала глубокое разочарование и уныние. Для того чтобы Мессина восстала, не требовалось усилий заговорщиков или подстрекателей; горожане, особенно греческое большинство, были готовы в любой момент перейти к решительным действиям. Не хватало только повода, и, по иронии судьбы, этот повод дал им дворцовый эконом канцлера-архиепископа, каноник Шартрского собора по имени Одо Каррель.

    Одо приехал на Сицилию вместе со Стефаном осенью 1166 г. Хотя он, по-видимому, не собирался навсегда селиться на острове, он обещал остаться на два года, пока его друг встанет на ноги. Фальканд описывает его как отпетого негодяя:

    «Он не был искусен или хотя бы разумен в гражданских делах; алчность и жадность заставляли его добывать деньги всеми возможными способами; и он ценил друзей не за честность и верность, но за дорогие подарки, которые он надеялся получить».

    На Пасху 1168 г. Одо находился в Мессине, готовясь к отъезду. До намеченного им срока оставалось еще полгода, но регентша попросила его уехать пораньше и препроводить Анри из Монтескальозо назад в Испанию – Маргарита решила, вместо того чтобы держать брата в тюрьме, отправить его домой с откупными в тысячу золотых монет в обмен на обещание никогда не возвращаться на Сицилию. Несмотря на постоянные увещевания из Палермо, Одо медлил – главным образом, как утверждает Фальканд, потому, что он нашел блестящий новый способ увеличения своих доходов и теперь сколачивал себе небольшое состояние, взимая по собственной инициативе портовые сборы со всех судов, проходивших через проливы по пути в Палестину. Эта практика, как можно себе представить, не встретила одобрения у жителей Мессины; и когда однажды вечером один из слуг Одо подрался в таверне с группой греков, мелкий инцидент быстро перерос в серьезные беспорядки. Одо, узнав об этом, немедленно призвал правителя города и приказал арестовать всех так или иначе причастных к случившемуся греков. Правитель сначала протестовал, затем – опасаясь влияния Одо в верхах – неохотно согласился; но, как только он появился на месте происшествия и объявил о своих намерениях, на него обрушился град камней, и он вынужден был ретироваться. К ночи вся Мессина бурлила. Возродились старые слухи, возникли новые. Стефан дю Перш, говорили люди, уже женился на регентше; он убил юного короля и собирается захватить трон; сделав это, он отберет у греков их собственность и имущество и разделит между французами и латинянами, а истинная цель путешествия Одо Карреля – привезти из Нормандии брата канцлера, чтобы женить его на дочери Рожера II, родившейся после смерти отца, которой теперь исполнилось четырнадцать лет.

    Но Одо сейчас едва ли планировал возвращаться на Сицилию с какой бы то ни было целью – если ему удастся покинуть ее живым. Он заперся в своем доме и ждал, объятый ужасом, дальнейшего развития событий. Толпы мессинцев поспешили в порт, где захватили семь судов, и переправились через пролив Реджо, где томился в заключении граф Монтескальозо. Там они без особого труда уговорили местных жителей присоединиться к ним, пойти к цитадели и потребовать, чтобы графа немедленно выпустили. Их появление застало гарнизон цитадели врасплох: поскольку бунтовщиков было во много раз больше, он быстро капитулировал и пленник оказался на свободе.

    Анри из Монтескальозо никогда не отличался сообразительностью, но в данном случае он ухватился за представившуюся ему возможность. По возвращении в Мессину он первым делом занялся Одо Каррелем – и в особенности несметными сокровищами, которые каноник собирался увезти с собой во Францию. Приглашенному по такому поводу нотарию было велено составить полный перечень всех изделий из золота и серебра, жемчужных украшений и шелков в доме Одо и поместить все это в надежном месте. Анри приказал, чтобы Одо перевели из королевского дворца, где он прятался от толпы, в старую крепость в гавани. Здесь, однако, мессинцы завозражали. Они не до конца доверяли своему предводителю, которого, помимо всего прочего, слишком хорошо знали в некоторых частях города – и подозревали, возможно не без причин, что он может в любой момент начать торговаться со Стефаном дю Першем, используя своего дрожащего пленника как свою ставку в предлагаемой сделке. Вожди мессинцев отправились к Анри и потребовали, чтобы он отдал им на расправу Одо; граф поколебался, но не отказал.

    Одо Каррель был неприятным человеком и к тому же глупцом, который своей глупостью навлек беду не только на себя, но и на всех своих соотечественников, недавно прибывших на Сицилию. Но он не заслужил судьбы, которая его ожидала. Одо раздели донага, посадили на осла и провезли по улицам города под градом камней. У ворот некий горожанин, избранный для этой цели или действовавший по собственному почину, выступил вперед и вонзил длинный пизанский кинжал в шею каноника, облизав после этого лезвие, в качестве последнего выражения ненависти и презрения. Толпа набросилась на свою жертву в ярости, вновь и вновь вонзая мечи и кинжалы в безжизненное тело; отрезанную голову Одо надели на копье и пронесли через город. В итоге тело и голову сбросили в сточную канаву, откуда их позже извлекли и тайно похоронили.

    Расправа над Одо была только началом. На следующее утро, когда заря занялась над Мессиной, ни одного француза не осталось в живых.


    В Палермо Стефан дю Перш вскоре понял, что речь идет не о местном бунте, но о быстро распространяющемся общем мятеже. Посланцы прибывали в столицу ежедневно, и новости, которые они привозили, становились с каждым днем более зловещими. Мятежники взяли Рометту, важную крепость, контролировавшую дорогу Палермо – Мессина; прошли по побережью до Таормины, атаковав цитадель, и освободили Ришара из Молизе; епископ Чефалу открыто поддержал бунтовщиков, и никто не сомневался, что низшее духовенство непременно последует его примеру. На материке пока все было спокойно, но недавние события в Реджо ясно показали, что огонь мятежа может перекинуться через пролив, как только бунтовщики сочтут это необходимым.

    Первой реакцией канцлера было собрать армию и выступить против Мессины. Преданность многих регулярных соединений вызывала сомнения, но жители лангобардских колоний вокруг Этны, не питавшие особой любви к грекам, сами предложили выставить против бунтовщиков двадцать тысяч человек, а с таким ядром канцлер мог бы создать достаточно эффективные ударные силы. Но возникли сложности. Пятнадцатилетний король посоветовал отложить начало кампании до того момента, когда звезды займут более благоприятное положение; это было его первое официальное вмешательство в политику и плохое предзнаменование для его будущего царствования. Сам Стефан, столкнувшись с самым серьезным кризисом за все его недолгое правление, засомневался. Должен ли он, как настаивали его французские друзья, остаться с королем и регентшей в Палермо, где в обстановке еще более напряженной, чем раньше, его жизнь снова окажется в опасности? Или стоит последовать совету Ансальда, придворного кастеляна, покинуть столицу и укрепиться в какой-либо отдаленной крепости, куда к нему позже смогут приехать Вильгельм и Маргарита?

    Сомнения Стефана разрешились бы проще, знай он, что Маттео из Аджелло в своей тюремной камере уже разработал план покушения. Используя Константина, заместителя Ансальда, как посредника, Маттео без труда восстановил связи со своими друзьями среди дворцовых слуг и убедил их помочь ему. Его план, как и два предшествующих, был прост: в назначенный день Стефана убьют утром при входе в здание в пространстве между первыми и вторыми дверями, где защищаться трудно из-за недостатка места.

    Канцлер, вовремя получивший предупреждение, остался дома. Но на этом основании его враги сделали логичный вывод, что их планы стали известны Стефану и надо действовать быстро, если они хотят спастись. К счастью для них, кастелян Ансальд был болен и лежал в своей комнате на верхнем этаже дворца, передав дела своему заместителю Константину. Константин тотчас призвал своих воинов и приказал им обойти весь город, призывая жителей объединиться, чтобы помешать канцлеру бежать с королевскими сокровищами. Верил ли Константин реально в такую возможность, трудно сказать, но его призыв произвел желаемое впечатление. Со времени, когда пришли первые сообщения из Мессины, общее возбуждение в Палермо росло. Прислужники Маттео разжигали его еще больше; христиане и сарацины в равной степени жаждали случая отомстить ненавистным чужестранцам, а в закоулках и притонах шайки головорезов уже готовились к грабежам, которые неизбежно последуют за бунтом. Теперь, услышав призывы, горожане хватали мечи и устремлялись на улицы. Не прошло и часа, как дом канцлера оказался в осаде.

    При первых признаках беспорядков к Стефану присоединилось большое число его сторонников. Они храбро защищались, но ситуация выглядела безнадежной. Толпа снаружи росла, так же как и озлобление людей, и в какой-то момент защитники увидели, к своему ужасу, среди нападавших лучников королевской гвардии. Верные канцлеру подразделения, уступавшие мятежникам в численности и не слишком хорошо вооруженные, не могли пробиться к дому, который строился как официальная резиденция архиепископа Палермо и был плохо приспособлен к тому, чтобы выдержать осаду. Правда, в нем имелся вход в узкий коридор, ведущий в собор. Для Стефана и его товарищей это был единственный слабый шанс на спасение. Они поспешили туда, оставив нескольких рыцарей прикрывать отступление, и, пройдя главное помещение церкви, поднялись на колокольню. Здесь, по крайней мере, можно было обороняться, и они имели шанс продержаться несколько дольше.

    В общей суматохе Маттео из Аджелло и каид Ришар без труда бежали из заточения и возглавили мятеж. Теперь они призвали королевских трубачей и приказали им протрубить у дома архиепископа, где толпа, все еще в неведении о том, что Стефан бежал, ломилась в двери. Это был великолепный ход. Для всех, кто слышал звук фанфар, это означало одно – король на стороне восставших. Горожане, уже находившиеся на улицах, воодушевились и усилили натиск; многие из тех, кто оставался дома – зачастую потому, что не понимал, где ему надлежит быть, – поспешили к ним присоединиться.

    Тем временем кто-то, не исключено, что сам Маттео, вспомнил о коридоре – но не как о пути спасения для осажденных, а как о возможности попасть во дворец. Тотчас же начался штурм собора. Люди Стефана перекрыли все входы, но нападавшие принесли вязанки хвороста и подожгли большие деревянные створы. Толпа ворвалась в собор, смела немногих храбрых воинов, которые пытались преградить ей путь, и хлынула во дворец.

    Только когда бунтовщики обыскали весь дом – и, надо думать, разграбили все, что можно, – до их предводителей дошло, куда мог деться Стефан. Они побежали ко входу на колокольню, но винтовая лестница была узкой, а канцлер и его соратники яростно дрались за свою жизнь. Некоторые сорвиголовы, которые попробовали взобраться, вернулись, истекая кровью. Последовала пауза. Некоторые предлагали сжечь колокольню; другие ратовали за то, чтобы атаковать каменное здание с помощью осадных приспособлений; а третьи хотели разрушить основание. Они еще спорили, когда опустилась темнота. На сегодня событий было достаточно; все согласились, что, каким бы образом ни атаковать колокольню, операцию следует отложить до завтра.

    Но Маттео из Аджелло тревожился. Здание колокольни было прочным – прочнее, чем полагало большинство мятежников. Стефан и его сторонники взяли с собой припасы; они могли продержаться неделю или больше – во всяком случае, дольше, чем продержится энтузиазм толпы. Кроме того, возникли трудности с королем. Он проявил неожиданную твердость, пожелав выехать верхом в город и предстать перед подданными, дабы призвать их сложить оружие и вернуться по домам; и Маттео, как ни сильны были его позиции, с трудом его остановил. Горожане по-прежнему любили мальчика, и, если бы его истинные симпатии стали известны, мятежники быстро утратили бы поддержку большей части населения.

    В результате Маттео и его сообщники решили вступить с канцлером в переговоры. В башню отправились эмиссары с их предложениями. Стефан и все его соотечественники, которые захотят его сопровождать, будут отправлены на сицилийских судах в Палестину; остальные смогут беспрепятственно вернуться во Францию. Жизни и собственность сицилийцев, поддерживавших Стефана, не пострадают. Те наемники, которые ему служили, смогут продолжать службу у короля, если захотят; в ином случае они могут покинуть страну без помех. Поручителями выступят Ричард Палмер, епископ Иоанн Мальтийский, Ромуальд Салернский и сам Маттео. В таких обстоятельствах условия едва ли могли быть более благоприятными. Стефан согласился.

    Оставалось только выдворить канцлера и его сотоварищей с Сицилии как можно быстрее. Подходящее судно было найдено, снаряжено и загружено всем необходимым за ночь, к следующему утру оно было готово к отплытию. Чтобы избежать инцидентов, французы погрузились на борт не в самой столице, а в районе современного пригорода Монделло, но, когда корабль уже поднял якоря, на пристани началось волнение. Каноники собора внезапно вспомнили, что не получили от Стефана официального документа, в котором он отказывался бы от архиепископской кафедры, а без этого они не могли избрать его преемника. Сперва Стефан – пребывавший в тот момент не в лучшем расположении духа – отказался исполнить их просьбу; только услышав ропот и увидев руки, стиснувшие рукояти мечей, он понял – присутствующие истолковали его отказ как знак того, что он намерен вернуться на Сицилию и захватить власть вновь. Тогда он уступил, вероятно придя в ужас от того, что кто-то мог подумать, будто он при каких-либо обстоятельствах согласится вновь ступить на землю, которой он искренне стремился служить и которая столь позорно с ним расплатилась.

    Увы, ему предстояло проделать это – весьма скоро. Едва судно вышло из залива, выяснилось, что плыть на нем практически нельзя. Было это намеренной диверсией или нет, мы никогда не узнаем; но, когда корабль достиг Ликаты, на полпути вдоль юго-западного берега острова стало ясно, что идти на нем дальше невозможно. Местное население проявляло неприкрытую враждебность; Стефану неохотно разрешили сойти на берег с условием, что он останется здесь не более трех дней. Времени на ремонт, очевидно, не хватало, поэтому Стефан купил на собственные деньги корабль у каких-то генуэзских торговцев, оказавшихся в порту, и на нем добрался наконец до Святой земли.

    За два года, прошедшие с того времени, когда он покинул Францию, Стефан дю Перш приобрел опыт, достаточный для целой жизни. Он достиг высот власти, светской и церковной, в одном из трех величайших королевств Европы, превратился из мирянина в архиепископа, он снискал уважение некоторых и ненависть многих – и, возможно, завоевал любовь королевы. Он многое узнал – о власти и злоупотреблении властью, об искусстве правления; о верности, дружбе и страхе. Но о Сицилии он не узнал ничего. Он не понял, что сила державы, если не самое ее существование, зависит от ее единства; а поскольку ее население по природе своей было разнородным, это единство следовало поддерживать особыми государственными мерами. Из-за непонимания этого факта он потерпел поражение, и то, что под конец он, к несчастью и невольно, объединил врагов против себя, нисколько не уменьшает масштабов его неудачи.

    Можно сказать, что ему не повезло, и, возможно, так оно и было: не повезло в том, что он появился на Сицилии в момент, когда хаос на острове достиг размеров неведомых с времен первой высадки нормадцев на этой земле; не повезло с товарищами, за чью надменность и хамоватость его неизбежно упрекали; не повезло в том, что он был молод и неопытен – все слишком легко забыли, что к моменту бесславного отбытия с Сицилии ему исполнилось всего двадцать с небольшим. Все же под конец удача ему улыбнулась; если бы капитан корабля решил плыть на восток, а не на запад, избрав более прямой путь через проливы, а не долгий через Трапани, им пришлось бы пристать не в Ликате, а в Мессине. И тогда сицилийские приключения Стефана дю Перша могли бы закончиться иначе и еще более печально.


    Из тридцати семи французов, сопровождавших Стефана на Сицилию, только двое оставались в живых к тому времени, когда он ее покидал. Один из них, некий Роже, «образованный, трудолюбивый и скромный», сейчас появляется в нашей истории первый и последний раз. Другим был Пьер Блуаский, один из выдающихся ученых своего времени.

    Пьер изучал гуманитарные науки в Туре, теологию в Париже и право в Болонье; вскоре после его возвращения во Францию Ротруд Руанский отправил на Сицилию, где он был наставником – вместе с Уолтером из Милля – молодого короля. Его особое положение вызывало зависть придворных, и враги постоянно пытались избавиться от него; дважды ему предлагали епископскую кафедру в Россано и один раз даже архиепископство в Неаполе; но он отказывался. Пьер знал себе цену, но не был ни стяжателем, ни честолюбцем; и хотя мыслители более не пользовались такими правами при дворе, как во время двух предыдущих царствований, ученость все же уважали в Палермо более, чем в любой другой европейской столице. Он не хотел уезжать.

    Но события лета 1168 г. все изменили. Во время мятежа Пьер, к счастью, лежал больной в постели, порученный умелым заботам Ромуальда Салернского; но, когда, после его выздоровления, король объяснил, что меры, принятые в отношении всех французов, на него не распространяются, и умолял его остаться, Пьер был столь же непоколебим в своем желании уехать, как прежде – в желании остаться. Как он позже писал своему брату, его «не соблазнили ни подарки, ни посулы, ни награды». Генуэзский корабль уже готовился отплыть во Францию с последними сорока друзьями Стефана на борту; Пьер присоединился к ним и вскоре поздравлял себя с тем, что сменил терпкие вина Сицилии на густое и сладкое вино своей родной Луары. Спустя три или четыре года его давний приятель Ричард Палмер написал ему, предлагая навестить старых друзей. Ответ Пьера не нуждается в комментариях.

    «Сицилия отравляет нас самым своим воздухом; она отравляет нас также злобой своих обитателей, так что мне она кажется отвратительной и едва пригодной для жизни. Нездоровость ее климата делает ее неприемлемой для меня, так же как частые и ядовитые выбросы огромной силы, которые представляют постоянную угрозу для наших беззаботных и простодушных людей. Кто, спрашиваю я, может жить спокойно в местах, где, не говоря о других бедствиях, самые горы постоянно извергают адское пламя и зловонную серу? Ибо здесь, без сомнения – врата ада… куда людей забирают с земли, чтобы отправить их жить во владениях Сатаны.

    Ваш народ ошибочно ограничивает свой рацион, ибо сельдерей и фенхель составляют чуть ли не их основную пищу; и это порождает влагу, которая заставляет тело гнить и приводит к серьезным болезням и даже смерти.

    К этому я добавлю, что, как написано в научных книгах, все островные народы бесчестны, так что жители Сицилии – плохие друзья и, скажу по секрету, самые отпетые предатели.

    К Вам на Сицилию, мой любимый отец, я не вернусь. Англия будет лелеять меня в старости, как она лелеяла Вас в детстве[115]. Скорее Вам следует покинуть эту ужасную гористую страну и вернуться к сладостным ароматам вашей родины… Бегите, отец, от этих огнедышащих гор и оглядывайтесь на Этну с подозрением, чтобы этот адов край не принял Вас после смерти».

    Когда корабли скрылись за горизонтом, унеся сначала Стефана дю Перша и его недовольных товарищей по паломничеству, а затем Пьера Блуаского с его стремящимися домой соотечественниками, королева Маргарита, наверное, пришла в отчаяние. Она во всем полагалась на французов и проиграла. Ее сыну Вильгельму было только пятнадцать лет, и ей предстояло оставаться регентшей еще три года; но ее репутация, и политическая и моральная, оказалась полностью подорвана. Последний поборник уходящего порядка, «испанка» не вызывала ни страха, ни возмущения; ее просто игнорировали.

    Маргарита более не могла даже выбирать собственных советников. Три главные фракции – аристократическая, церковная и придворная – достаточно насмотрелись на ее друзей и родственников и решили, что отныне ни Маргарита, ни ее ставленники не будут допущены к государственным делам. Придя в себя после мятежа, она обнаружила, что во главе государства стоит самообразовавшийся совет – коалиция трех групп, которая казалась немыслимой всего два года назад. Аристократию представляли Ришар из Молизе и Рожер из Джерачи, первый барон, присоединившийся к мессинскому бунту; церковь – архиепископ Ромуальд, епископы Иоанн Мальтийский, Ричард Палмер из Сиракуз и Джентиле из Агридженто (выпущенный из тюрьмы) и Уолтер из Милля; интересы придворных защищали каид Ришар и, конечно, Маттео из Аджелло. Какое-то время в совет входил также Анри из Монтескальозо, который вернулся из Мессины с раздражающей помпой в сопровождении флота из двадцати четырех кораблей; он наверняка приписал все успехи мятежников собственному участию в бунте и злил всех своим самодовольством. Но возможность присутствия Анри в совете была единственным вопросом, по которому мнения Маргариты и советников полностью совпадали. Судя по тому, что его имя не встречается в последующих документах, он вскоре принял очередную мзду от сестры и вернулся наконец в Испанию.

    Оставался только один родич королевы, чья судьба была не ясна; и среди первых постановлений совета фигурировал указ об изгнании Жильбера Гравинского. Он, его жена и его сын Бертран из Андрии, лишенные своих земель, но получившие разрешение спокойно покинуть пределы королевства, последовали за Стефаном дю Першем в Святую землю; и Сицилия с явным облегчением приготовилась решать собственные проблемы сама.

    Для Маргариты изгнание Жильбера стало последним унижением. В прошлом у них возникали разногласия, но Жильбер был верным другом Стефана, а в конечном итоге и ее. Теперь, когда пришел его черед отправиться в изгнание по указу правительства, номинально возглавляемого ею, она оказалась бессильна ему помочь. Все королевство видело это бессилие и радовалось. Так или иначе, обиженная Маргарита вновь и вновь доказывала свою полную неспособность управлять страной. События последних месяцев могли бы стать для нее уроком. Найди она общий язык с советом, она могла бы даже восстановить отчасти свою потерянную власть. Вместо этого она перечила советникам на каждом шагу. Они были врагами Стефана, и по одной этой причине она не хотела иметь с ними ничего общего. Это только укрепило подозрения, что королеву и канцлера связывало нечто большее, чем общие заботы и родственные узы.

    Как ни удивительно, Маргарита, похоже, надеялась, что Стефан однажды вернется. После его отъезда архиепископская кафедра Палермо вновь осталась вакантной и каноников заставили путем обычных интриг избрать на это место Уолтера из Милля[116]. С точки зрения Маргариты, это была не самая плохая кандидатура. Уолтер учил ее сына несколько лет. Он был не таким узколобым, как Ромуальд, не таким заносчивым, как Ричард Палмер, и не таким одиозным, как Джеентиле, а кроме того – моложе их всех. Но он не был Стефаном; и потому Маргарита воспротивилась его назначению, заявив, что ее кузен – все еще законный архиепископ, поскольку отказаться от этого поста его заставили силой. Она направила письмо папе Александру, убеждая его, что он не должен утверждать избрание Уолтера, сопроводив свою просьбу весомым доводом в виде семисот унций золота.

    Не удовлетворившись привлечением к делу папы, королева написала также второму самому уважаемому церковнику Европы – Томасу Бекету, архиепископу Кентерберийскому, в то время находившемуся в изгнании во Франции. С самого начала ссоры между Томасом и королем Генрихом, вспыхнувшей пять лет назад, оба противника оглядывались на Сицилию в поисках поддержки – король видел в ней возможного посредника в отношениях с папой Александром, архиепископ – возможное убежище для себя и своих друзей. Время шло, и сицилийцы стали находить свое положение все более и более затруднительным. С одной стороны, больше симпатий вызывал Бекет. Ричард Палмер вел с ним постоянную переписку, другой соотечественник Бекета – Уолтер из Милля – как и большая часть его подчиненных, сочувствовал архиепископу, а Стефан дю Перш, умный, искренне верующий человек, оказавшийся неожиданно для себя его коллегой, открыто высказывался в его поддержку. С другой стороны, как отметил Маттео из Аджелло, король Генрих боролся, как и Рожеры I и II, против папского вмешательства в государственные дела его страны; права, которых он ныне требовал для себя, являлись во многих отношениях более скромными, нежели те, которыми сицилийские правители пользовались уже много десятилетий. Выступать против него было бы для сицилийцев откровенным ханжеством.

    Потому советники решили как можно дольше соблюдать нейтралитет; но вскоре Сицилия стала прибежищем для всех тех друзей и родственников архиепископа, которые не чувствовали себя в безопасности в Англии. После изгнания Стефана и его соратников регентша в отчаянии сочла возможным написать также и Бекету, упрашивая его использовать все свое влияние, чтобы добиться возвращения дю Перша. Это было очевидно гиблое дело, но Томас старался как мог. Вскоре он пишет Маргарите:

    «Хотя мы никогда не встречались[117], мы в долгу перед Вами и воздаем Вам сердечнейшие благодарности за щедрость, которую Вы выказали по отношению к нашим товарищам по изгнанию и нашим родичам, тем страдающим во Христе, кто бежал в Ваши земли от преследований и находил утешение… Итак, в подтверждение нашей глубокой признательности мы воспользовались нашими хорошими отношениями с христианнейшим королем (Людовиком VII), дабы исполнить ваши просьбы, как Вы, возможно, знаете из его послания нашему дорогому другу королю Сицилии» (письмо 192).

    В письме, написанном примерно в то же время Ричарду Палмеру, Томас выражается еще яснее. После сходного изъявления благодарности он пишет:

    «Есть еще одна просьба, которую я обращаю к Вам лично в надежде, что Вы ее исполните; всеми силами способствуйте королю и королеве в их трудах по возвращению на Сицилию благороднейшего Стефана, избранного архиепископа Палермо; как по причинам, которые мы ныне не можем назвать, так и потому, что, делая это, Вы надолго заслужите благодарность короля Франции и всего его королевства» (письмо 150).

    Наверняка Палмер никак не откликнулся на эту просьбу, с которой Томас, вероятно, никогда бы к нему не обратился, представляй он себе хотя бы немного ситуацию. Тем временем истерическое нежелание королевы Маргариты смириться с изгнанием своего любимца вкупе с первоначальным отказом Стефана сложить с себя архиепископские полномочия заставило Совет добиваться скорейшего утверждения нового архиепископа. Посольство, отправленное к папе, предложило Александру за одобрение вновь избранного иерарха сумму большую, нежели та, которой Маргарита надеялась склонить его к тому, чтобы он отверг этого кандидата. Попросив какое-то время, якобы для размышлений, и приняв обе взятки, папа объявил свое решение. 28 сентября в присутствии короля и придворных Уолтер из Милля был рукоположен в архиепископы Палермо[118].

    После этого последнего поражения Маргарита, кажется, отчаялась. Она больше не пыталась утверждать свою власть. Ее имя время от времени появлялось в указах и грамотах вплоть до совершеннолетия ее сына; затем она, вероятно, с облегчением удалилась от дел. От этих двух лет ее жизни остался один памятник – церковь Святой Марии ди Маниаче, построенная в честь победы византийского военачальника Георгия Маниака над сарацинами в 1040 г. Согласно легенде, Маниак воздвиг на этом месте замок, в часовне которого располагалось изображение Пресвятой Девы, якобы написанное самим святым Лукой; и, вероятно, для того, чтобы создать для этого сокровища достойное его окружение, Маргарита основала в 1174 г. большой василианский монастырь[119]. Можно только надеяться, что ее интерес к этому новому начинанию осветил последнее одинокое десятилетие ее жизни. Она умерла в 1183 г. в возрасте пятидесяти пяти лет.

    Но Стефана она больше не видела. За окончанием его истории мы должны обратиться не к сицилийским хроникам, но к Вильгельму Тирскому, историку Латинского королевства.

    – «Следующим летом, – пишет он, – некий дворянин, Стефан, канцлер короля Сицилии и избранный глава церкви Палермо, молодой человек, красивый и с прекрасным характером, брат благородного Ротруда, графа дю Перша, был изгнан из королевства в результате интриг и заговоров правителя этой страны; к великому сожалению короля, еще ребенка, и его матери, которая не в силах была справиться со всеми этими бедами. Стефана подстерегало множество ловушек, расставленных его врагами; но он сумел их избежать и высадился в нашем королевстве.

    Вскоре он серьезно заболел и умер. Его похоронили с почестями в Иерусалиме, в капитуле храма Господня.

    Глава 17

    АНГЛИЙСКИЙ БРАК

    Теперь он знает то, как небо чтит

    Благих царей, и блеск его богатый

    Об этом ярко взору говорит.

    (Данте. «Рай». XX)

    Облегчение, которое испытала королева Маргарита, сложив с себя бремя государственных забот, полностью разделяли ее подданные. Хотя ее регентство продолжалось только пять лет, оно, наверное, показалось им вечностью; и они с благодарностью и надеждой смотрели на высокого русоволосого юношу, который летом 1171 г. официально взял бразды правления в свои руки.

    Не то чтобы они о нем много знали. Его красота, безусловно, поражала; он сохранил ее и повзрослев – мальчик, который в день своей коронации показался всем ангелом, теперь в восемнадцать лет походил на молодого бога. В остальном о нем судили главным образом по слухам. Говорили, что он хорошо образован, изъясняется и читает на всех языках королевства, включая арабский; мягок в обращении и деликатен, не подвержен ни приступам оцепенения, ни внезапным вспышкам гнева, которые делали его отца столь устрашающим; глубоко религиозен, однако терпим к верам, отличным от его собственной. Ибн Джубаир рассказывает с одобрением одну из самых известных историй о нем – как во время землетрясения 1169 г. он обратился к придворным, христианам и мусульманам со словами: «Пусть каждый из вас молится Богу, которому поклоняется; тот, кто верит в своего Бога, познает утешение в своем сердце». В государственных делах и политике он пока был несведущ, но это воспринималось скорее как достоинство; поскольку до сих пор он стоял в стороне от общественной жизни, он, очевидно, не имел никакого отношения к тем несчастьям, которые его мать навлекла на королевство.

    Если бы в те годы, которые последовали непосредственно за вступлением Вильгельма на трон, Сицилия вновь пала жертвой политической нестабильности, которая омрачала ее предшествующую историю, неизвестно, сколько времени юный правитель мог бы сохранять народную любовь. Ему повезло, что его совершеннолетие совпало с наступлением эпохи мира и спокойствия, что вскоре стали приписывать его правлению. Но эта долгожданная передышка не была связана с усилиями Вильгельма; хотя сам он никогда не водил войско в бой, он имел неприятную склонность к заграничным военным авантюрам и в итоге оказался более воинственным, чем его отец и дед. Но эти авантюры, как ни дорого они обходились, не нарушали спокойного течения жизни его королевства. А поскольку все заслуги в обеспечении этого благоденствия, как при жизни, так и посмертно, приписывались ему, а в более поздние годы люди, оглядываясь на это бабье лето – ибо таковым оно оказалось – Сицилийского королевства, вспоминали с благодарностью о своем последнем законном нормандском короле, который выглядел столь прекрасным и умер столь молодым, они дали ему имя, под которым он вошел в историю, – Вильгельм Добрый.

    Наверное, самым убедительным свидетельством изменения общей ситуации является тот факт, что первые пять лет после совершеннолетия Вильгельма основным содержанием сицилийской дипломатии в Европе были поиски жены для молодого короля. Вопрос этот вставал и раньше. Внутренние неурядицы на Сицилии не вредили ее репутации на международной арене, и никто не сомневался, что, когда придет время, для короля найдется немало достойных невест; действительно, любой правитель в Европе гордился бы таким зятем. Первым сделал ход, как мы помним, Мануил Комнин; поскольку его дочь могла бы принести в качестве приданого Восточную империю, у королевы Маргариты и ее советников имелись веские основания принять предложение. Но они не хотели с этим спешить, и вопрос еще не был решен, когда в 1168 г. король Англии Генрих II предложил в жены молодому королю свою третью и младшую дочь Иоанну. Всем сицилийцам нормандского или английского происхождения подобный союз казался более заманчивым, чем византийский вариант. Тесные связи между двумя королевствами начали складываться со времен Рожера. Английские ученые, церковники и администраторы, чьи имена уже появлялись на этих страницах, составляют только малую часть от общего числа приезжих[120]; и к 1160-м гг. подавляющее большинство влиятельных нормандских семейств, живших в Англии, имели родичей на Сицилии, и наоборот[121]. Сам Генрих, чьи владения в одной только Франции превосходили по размерам владения короля Людовика VII, был, без сомнения, самым могущественным государем в Европе. Более того, хотя Иоанна едва вышла из младенческого возраста – она родилась в 1165 г., – Генрих, по-видимому, искренне желал этого союза. Существовало, правда, препятствие в лице Томаса Бекета. Если бы Стефан дю Перш оставался на Сицилии, неизбежно возникли бы сложности, но, после того как он сошел со сцены, проблема уже не казалась столь неразрешимой. Все знали, что Стефан и Томас были друзьями и неприязненное отношение к Стефану могло отчасти переадресоваться его приятелю.

    Между тем Маттео из Аджелло, теперь ставший вице-канцлером королевства[122] и достигший вершины своего могущества, всячески защищал Генриха. Почти определенно именно по его совету в начале 1170 г. граф Робер из Лорителло и Ричард Палмер из Сиракуз отправились к папе в Ананьи, чтобы обсудить вопрос о браке короля с дочерью Генриха.

    Выбор посланцев для этой миссии поистине удивляет. Робер, мятежник с многолетним стажем, едва не поплатился жизнью за свои эскапады, но всего за год до описываемых нами событий его вернули из изгнания и восстановили в правах на его прежние фьефы. Он, однако, был кузеном короля, и его присутствие придавало посольству надлежащий вес. Участие в миссии Ричарда Палмера, одно время самого близкого друга Бекета на Сицилии, вызывает еще большее изумление. Сам Бекет был неприятно поражен, когда это услышал. Сам английский архиепископ объяснял эту, как он считал, измену тем, что король Генрих переманил Палмера на свою сторону, пообещав ему епископскую кафедру в Линкольне; но в подобную версию трудно поверить. Ричарда недавно утвердили епископом Сиракуз; а этот город, незадолго до того как епископ получил свой паллий, был объявлен митрополией, подчинявшейся непосредственно папе. Непонятно, зачем бы ему после этого менять Сиракузы на Линкольн, и определенно он ничего подобного не делал. Более правдоподобно, что как англонормандец, обосновавшийся на Сицилии, он одобрял намечавшийся союз и стремился по возможности способствовать благоприятному исходу дела; а думая о Бекете, вероятно, успокаивал себя тем, что является только посредником.

    Александр не возражал против брака, а когда пришли вести о примирении Генриха с Бекетом летом 1170 г., последние сомнения рассеялись. Затем вечером 29 декабря архиепископа Томаса Бекета убили. Тьма пала на Англию. Континентальные подданные Генриха также попали под отлучение; самому королю было запрещено входить в церковь, пока папа не сочтет возможным его простить. Вся Европа ужаснулась; и сицилийцы перестали видеть в маленькой Иоанне желанную невесту.

    Переговоры были резко прерваны, и вновь начались поиски королевы.

    Тремя месяцами позже, в марте 1171 г., Мануил Комнин предложил в жены Вильгельму свою дочь Марию во второй раз. Брак с нею теперь не сулил тех выгод, что пять лет назад; за прошедшие годы ее мачеха родила сына Алексея, и вопрос о наследнике византийского трона более не стоял. Но Мария оставалась дочерью императора с достойным приданым, а кроме того, этот союз положил бы конец вмешательству ее отца в итальянские дела[123]. Сицилийцы приняли предложение, и было договорено, что Мария приедет в Апулию следующей весной.

    В назначенный день Вильгельм, сопровождаемый своим двенадцатилетним братом Генрихом, носившим титул князя Капуанского, Уолтером из Милля и Маттео из Аджелло, ожидал в Таранто свою невесту. Мария не приехала. Не появилась она и на следующий день, и через день. После недели ожидания король решил предпринять паломничество к Монте-Гаргано в пещеру Архангела Михаила. Это займет по крайней мере еще десять дней; ко времени его возвращения Мария наверняка будет здесь. Но когда 12 мая король добрался до Барлетты, он не получил там никаких утешительных вестей. Стало ясно, что девушка не приедет; греки обманули его. Рассерженный и обиженный король отправился домой. Но его ждали еще худшие несчастья. Королевский кортеж должен был проследовать через Капую, чтобы там официально передать юному Генриху права на его княжество. Но когда они уже подъезжали к городу, мальчик слег в жестокой лихорадке. Его поспешно повезли в Салерно, а оттуда на корабле на Сицилию; но, когда Вильгельм вернулся на остров несколькими неделями позже, его брат был мертв[124].

    Почему Мануил переменил свое решение в последний момент, жестоко оскорбив юного короля Сицилии? Насколько нам известно, он не принес извинений и не объяснил причин своего поступка, поэтому его мотивы остались загадкой. Вероятней всего, Фридрих Барбаросса как раз в это время попросил руки Марии для собственного сына; но для нас инцидент с несостоявшейся свадьбой важен только по одной причине: он объясняет ту глубокую обиду на Константинополь, которая жила в сердце Вильгельма всю его жизнь, – обиду, которая дорого обошлась и Сицилии, и Византии в последующие годы.


    Поступок византийского императора казался королю Сицилии тем более оскорбительным, что он уже начал заглядываться на господство в Восточном Средиземноморье. Сам Вильгельм не имел ни склонности, ни таланта к военному делу, но лелеял политические амбиции, простиравшиеся далеко за нынешние границы его владений. Одна мысль о том, что его отец почти без борьбы выпустил из рук североафриканские территории, вызывала досаду; он предпочитал рассматривать себя как преемника своего деда Рожера и Роберта Гвискара, молодого потомка Отвилей, которому суждено завоевать для Сицилии новую и славную заморскую империю.

    В то время, во всяком случае, о завоевании территорий на североафриканском побережье думать не приходилось. Аль– мохады находились в зените славы; благодаря своему блестящему адмиралу Ахмеду эс-Сикели (сицилийскому) – нашему старому другу каиду Петру – они создали собственный флот, который, хотя и уступал флоту Вильгельма, мог оказаться серьезным противником. Им также не составило бы труда при необходимости организовать волнения среди сицилийских мусульман, которые наверняка не забыли страхи прошлых лет.

    К счастью, Альмохады стремились сохранить хорошие отношения со своими северными соседями; торговля процветала, а их вождь Абу Якуб Юсуф стремился сохранить свободу действий для задуманного им завоевания Испании – это предприятие в итоге стоило ему жизни. Вильгельм, при всей его ограниченности, не хотел навлечь на себя беды с этой стороны[125].

    Ему требовалось найти какой-то другой объект для своих экспансионистских устремлений, поэтому его весьма заинтересовало письмо, полученное в 1173 г. от Амальрика, франкского короля Иерусалима. Оказалось, что египетские Фатимиды, разгневанные потерей каирского калифата в предыдущем году, решили поднять восстание против своего верховного правителя Нурад-дина, короля Сирии, и его наместника Саладина. Понимая, что только отсутствие единства в рядах мусульман дает христианским государствам в Леванте шанс выжить, Амальрик решил предоставить египтянам всю возможную помощь и обратился к западным государям за поддержкой.

    Это была как раз та возможность, о которой мечтал Вильгельм; возможность сделать себе имя на Востоке, показать правителям заморских королевств – и Мануилу Комнину заодно, – что на средиземноморской политической арене появился новый христианский лидер, и такой, с которым следует серьезно считаться[126]. Он с воодушевлением откликнулся на призыв. Командование экспедицией было поручено ближайшему родственнику Вильгельма, Танкреду, графу Лечче, незаконному сыну герцога Рожера Апулийского. Танкред в 1161 г. участвовал в заговоре против Вильгельма I, но с тех пор получил прощение. В назначенный день на последней неделе июля 1174 г. сицилийский флот появился в Александрии – двести кораблей, если верить арабским хронистам, доставили в Египет в общей сложности тридцать тысяч человек, в том числе пятнадцать сотен рыцарей; еще тридцать шесть судов предназначались для лошадей, сорок – для припасов и снаряжения и шесть – для осадных приспособлений.

    Если бы король Амальрик увидел эту картину, она произвела бы на него впечатление, как надеялся Вильгельм. Но Амальрик умер от дизентерии за две недели до прибытия сицилийцев. И его смерть означала, что войско из Иерусалима не пришло, чтобы присоединиться к сицилийцам. Это был не единственный неприятный сюрприз. Саладин раскрыл заговор против себя и расправился с руководителями. После этого ни о каком восстании не могло идти речи. Танкред и его люди высадились на вражеской территории и оказались без всякой поддержки. Почти тотчас же александрийцы, первоначально отступившие за стены, выбежали наружу и подожгли сицилийские осадные машины; а за этим последовала ночная атака, которая привела войско Танкреда в полное замешательство. К тому времени Саладин, которому почтовый голубь принес вести о высадке врагов, уже спешил из Каира со своей армией. Но ему не было нужды беспокоиться. Задолго до его появления Танкред отдал приказ войску погрузиться на корабли, и сицилийские суда исчезли за горизонтом, оставив на берегу три сотни рыцарей, отрезанных от своих и после героического, но безнадежного сопротивления попавших в плен.

    Надо отдать ему должное, Вильгельм унаследовал всю жизнестойкость своего деда. Неудача, похоже, ничуть его не обескуражила, поскольку следующие несколько лет он регулярно отправлял летние военные экспедиции на египетское побережье. Но ни одна из этих операций не имела реального политического значения; для левантийских государств крестоносцев они, очевидно, прошли незамеченными. И они определенно не отменяли того очевидного факта, что первая заграничная авантюра Вильгельма II закончилась катастрофой.


    Убийство Томаса Бекета хотя и потрясло до глубины души всех христиан, не повлияло существенно на взаимоотношения между Англией и папой. В Авранше 21 мая 1172 г., принеся публичное покаяние и дав много обещаний на будущее – некоторые из которых он действительно сдержал, – Генрих II получил прощение, с этих пор, поскольку непокорный архиепископ более не осложнял ситуацию, между королем и папой воцарились мир и согласие. Государи Европы следовали примеру Александра; и дипломатические позиции Генриха существенно усилились по сравнению с прошедшим десятилетием.

    Вильгельм Сицилийский одним из первых возобновил отношения с Генрихом, и несколько лет два короля вели сердечную, хотя и не слишком систематическую переписку. Любопытно, однако, что никто, ни тот ни другой, не вспоминали о брачных предложениях – даже ранее, когда Вильгельм после византийского фиаско 1172 г. снова начал искать жену. Когда наконец эта идея вновь всплыла, она исходила не от Вильгельма или Генриха, но из более авторитетного источника – от самого папы Александра.

    Дело в том, что Александр все больше тревожился. Сицилия по-прежнему оставалась самым главным его союзником против Фридриха Барбароссы, и для него было жизненно важно сохранить этот союз. Однако непродуманный брак мог изменить расстановку политических сил. Уже был неприятный момент, когда в 1173 г. Барбаросса, ко всеобщему удивлению, предложил Вильгельму в жены одну из собственных дочерей – если бы король принял предложение, вся южная Италия попала бы под контроль императора и папские владения оказались бы маленьким островком во враждебном окружении. К счастью, король отказался, но сама мысль о наличии такой возможности и вероятных последствиях, которые повлечет ее воплощение в жизнь, побудила папу к действиям. Вопрос о браке сицилийского кроля, подумал он, слишком важен, чтобы предоставить его решение на волю случая. Ему следует вмешаться.

    Воодушевление, с которым оба короля отозвались на инициативу Александра, тем более удивительно, что они не делали никаких шагов к возобновлению переговоров о брачном союзе; и в начале 1176 г. три сицилийских посла – избранные епископы Трои и Карпаччо и королевский юстициарий Флориан из Камероты – выехали из Палермо, чтобы официально просить от имени своего суверена руки Иоанны. По дороге к ним присоединился архиепископ Ротруд Руанский, и на Троицын день они предстали перед королем в Лондоне. Генрих принял их тепло. Хотя формально требовалось созвать совет прелатов и аристократии, чтобы обсудить просьбу послов, единодушное согласие было предрешено. Но перед тем, как помолвка будет объявлена, посланцам предстояло провести одно – и, возможно, самое затруднительное подготовительное мероприятие: Вильгельм четко оговорил, что не возьмет на себя никаких официальных обязательств, не будучи уверен в физической привлекательности своей невесты. Поэтому послы отправились в Винчестер, где Иоанна жила со своей матерью Элеонорой, которую король держал в заточении с тех пор, как три года назад она поддержала своих сыновей, взбунтовавшихся против отца, «дабы посмотреть», по словам хрониста, «понравится ли им девочка». К счастью, она им понравилась. «Когда они взглянули на нее, – продолжает хронист, – они были очарованы ее красотой»[127]. Епископ Трои поспешил назад в Палермо вместе с английским посольством, возглавляемым Иоанном, епископом Норвичским, везущим письма, в которых король подтверждал свое согласие на брачный союз; другие члены сицилийской миссии остались в Англии до того момента, пока Иоанна не будет готова к отъезду.

    Генрих решил, что его дочь, хотя ей всего десять лет, должна путешествовать в полном соответствии со своим достоинством и обстоятельствами. Он поручил епископу Винчестерскому подобрать ей охрану и свиту и позаботиться о ее гардеробе, а сам приказал подготовить семь кораблей, чтобы переправить принцессу и ее эскорт через Ла-Манш. В середине августа Генрих устроил прием в Винчестере, на котором щедро одарил сицилийских послов золотом, серебром, одеждами, кубками и лошадьми и поручил Иоанну их заботам. Затем, сопровождаемая также своим дядей, побочным братом Генриха Гамелином Плантагенетом, архиепископами Кентерберийским и Руанским и епископом Эврё, маленькая принцесса отбыла в Саутгемптон и 26 августа отплыла в Нормандию. Старший из ее братьев, Генрих, проводил ее до Пуатье, где ее встретил второй брат, Ричард, проехавший с ней через собственное герцогство Аквитанское и графство Тулузское до порта Сен-Жилль.

    В Сен-Жилле Иоанну приветствовали от имени короля Вильгельма Ричард Палмер и архиепископ Капуанский. Двадцать пять королевских кораблей ждали в гавани; отныне заботу о безопасности принцессы приняли на себя сицилийцы. Но шла вторая неделя ноября, и начинались зимние шторма. До встречавших уже могла дойти новость, что незадолго до того два судна, сопровождавшие епископа Норвичского назад из Мессины, затонули вместе со всеми подарками, которые Вильгельм послал своему будущему тестю; так или иначе, было решено не рисковать, но идти вдоль побережья, держась как можно ближе к берегу. Даже это путешествие оказалось достаточно трудным; за шесть недель корабли добрались только до Неаполя, и бедная Иоанна так сильно страдала от морской болезни, что было решено остаться там до Рождества, дав ей возможность восстановить силы – и, возможно, красоту. Затем ей предстояло продолжить путь по суше.

    В начале нового года кортеж снова тронулся в путь по прибрежной дороге через Кампанию и Калабрию, потом через проливы в Мессину и далее в Чефалу; наконец, вечером 2 февраля 1177 г. путешественники достигли Палермо. Вильгельм ожидал у ворот свою невесту. Иоанну посадили на одного из королевских коней, и она в сопровождении своего будущего мужа отправилась во дворец, приготовленный для нее и ее свиты, – вероятно, в Зизу – по улицам, столь ярко освещенным, что, по словам того же хрониста, могло показаться, «будто сам город в огне, и небесные звезды были едва видны в зареве огней». Через полторы недели, в канун Валентинова дня, Вильгельм и Иоанна обвенчались, и сразу после этого Иоанна, с длинными, рассыпавшимися по плечам волосами, преклонила колени в Палатинской капелле перед своим земляком Уолтером из Милля, теперь архиепископом Палермо, помазавшим и короновавшим ее королевой Сицилии.

    К этому времени юной королеве исполнилось всего одиннадцать лет, ее мужу – двадцать три. Однако, несмотря на разницу в возрасте, их брак, насколько мы можем судить, был идеально счастливым. Языковых проблем не возникало: Иоанна, родившаяся во Франции и воспитывавшаяся в аббатстве Фонтевро, была по образованию и привычкам более француженкой, чем англичанкой, а нормандский диалект французского языка все еще оставался повседневным языком сицилийского двора. Новые подданные Иоанны искренне ее полюбили и, по-видимому, ставили в заслугу ей, так же как и ее мужу, спокойствие и блеск королевства, наконец-то находившегося в мире с остальным светом и самим собой, процветающего и счастливого.


    Они с полным правом могли это делать, поскольку всего через несколько месяцев в Венеции произошло событие, которое положило конец вражде между Вильгельмом и его самым непримиримым противником. 29 мая предыдущего года в Леньяно, неподалеку от Милана, Фридрих Барбаросса потерпел самое сокрушительное за всю его жизнь поражение от Ломбардской лиги; и, пока миланцы праздновали победу, покрывая подходящими к случаю барельефами Римские ворота[128], императорские посланцы предстали перед папой Александром в Ананьи, чтобы обсудить условия договора, который должен был положить конец семнадцатилетней схизме и принести мир в Италию. Выработав в общих чертах условия соглашения, стороны условились созвать в июле 1177 г. большую конференцию в Венеции – куда прибудут представители лиги и короля Сицилии, папа и, наконец, когда все предварительные обсуждения завершатся, сам император.

    Вильгельм направил в Венецию в качестве посланцев графа Рожера из Андри и, к счастью для потомства, архиепископа Ромуальда Салернского, который оставил нам замечательно детальный (для него) рассказ о происходившем. Рано утром 24 июля, сообщает он, папа отправился к собору Святого Марка и послал делегацию кардиналов в Лидо, где в церкви Святого Николая ожидал Фридрих. Там император торжественно отверг своего антипапу и признал Александра законным понтификом, после чего кардиналы сняли с него отлучение. Теперь он мог быть допущен в город, куда его с большой помпой препроводили лично дож, патриарх Венеции и кардиналы. Высадившись в Пьяцетте, он прошел между двумя высокими шестами, на которых развевались знамена святого Марка, к базилике, где Александр поджидал его на троне и в полном облачении. Ромуальд продолжает:

    «Когда он приблизился к папе, Святой Дух коснулся его; почитая в Александре Бога, он сбросил свою императорскую мантию и пал ниц перед папой на земле. Но папа со слезами на глазах нежно его поднял, поцеловал и даровал ему свое благословение, а собравшиеся германцы запели «Те Деум». Затем, взяв императора под правую руку, папа провел его в церковь для дальнейшего благословения, после которого тот со своими людьми вернулся во дворец дожа»[129].

    Договор в Венеции стал кульминацией понтификата Александра. После всех страданий и унижений, которые ему пришлось вынести за восемнадцать лет схизмы и десять лет изгнания, имея своим непримиримым врагом, быть может, самого грозного из всех властителей, когда-либо носивших императорскую корону, он наконец был отмщен. Давно пережив свое семидесятилетие, он дождался все же дня, когда император признал не только его самого в качестве законного папы, но и все права папства на Рим – те самые права, которые Фридрих столь надменно требовал для империи во время своей коронации. Пятнадцатилетний мир, который Барбаросса подписал с Сицилией, означал конец всех страхов перед перспективой оказаться крохотным островом посреди безбрежных имперских территорий, которые в прошлом так мучили папскую курию; а шестилетнее перемирие, заключенное с Ломбардской лигой, являлось, как было договорено, только предварительной мерой, предшествующей официальному признанию империей независимости ломбардских городов. Это был триумф – гораздо более значимый, чем та победа, которую папа Григорий одержал над Генрихом IV ровно сто лет назад; но для верующих, радовавшихся вместе со старым папой в Венеции в эти знойные летние дни, это было также торжество его мудрости и твердости, позволивших ему с честью провести церковь через один из самых бедственных периодов ее истории.

    Даже теперь беды не закончились. Прошел еще год, прежде чем один из антипап, а затем другой признали власть Александра, но даже тогда римский сенат оставался к нему столь враждебен, что летом 1179 г. Александр в последний раз покинул Рим. Он никогда не любил этот город, никогда не доверял его жителям; для него, всю жизнь, это была враждебная страна. И когда после его смерти в Чивита-Кастеллана в последний день августа 1181 г. его тело доставили в Латеран, поведение римлян доказало правоту Александра. Всего четыре года назад они приветствовали его возвращение из изгнания звуками труб и благодарственными гимнами; теперь, когда похоронный кортеж вошел в город, бесчувственная чернь, не удовлетворившись проклятиями в адрес Александра, бросала грязь и камни в катафалк, который вез его тело, не желая, чтобы папу похоронили в соборе[130].


    Преемник Александра Луций III поражал всех в первую очередь своим возрастом. Насколько мы можем судить, он родился в предыдущем столетии; если так, ему было уже за восемьдесят, когда он взошел на престол святого Петра. «Очень старый человек, – описывает его Вильгельм Тирский, добавляя, возможно, с долей насмешки, – и в меру образованный». Венецианский договор избавил его от необходимости во время его четырехлетнего понтификата уделять много внимания сицилийским делам; и его главным вкладом в историю Сицилийского королевства стала булла, датированная 5 февраля 1183 г., дарующая статус архиепископства основанным Вильгельмом II аббатству и собору в Монреале[131].

    Вильгельм воплощал в жизнь свой замысел в течение девяти лет. В 1174 г., гласит легенда, Дева Мария явилась ему, когда он отдыхал во время охоты в королевском парке в окрестностях Палермо; она открыла королю, где лежит тайный клад, зарытый его отцом, и повелела извлечь сокровища из земли и употребить на благочестивые дела. История, безусловно, призвана оправдать астрономические вложения, которые делались в последующие годы, – разные ее варианты рассказывались на протяжении веков относительно постройки множества других дорогостоящих заведений. В действительности мотивы Вильгельма были более сложными. Глубоко верующий человек, он наверняка искренне желал воздвигнуть некое мощное сооружение во славу Божью, а благоговение, которое он испытывал перед дедом, основавшим Чефалу и монастырь Святого Иоанна в Эремити и построившим Палатинскую капеллу, вероятно, укрепило его решимость. А если церковь, которую он построит, послужит памятником ему самому, это будет еще лучше.

    Но, торопясь начать работу, он руководствовался скорее политическими соображениями, нежели личными. С момента, когда Вильгельм принял власть, он ясно сознавал – при постоянных напоминаниях Маттео из Аджелло – растущее влияние Уолтера из Милля. Являясь архиепископом Палермо, Уолтер сумел к тому времени объединить вокруг себя почти всех влиятельных баронов и прелатов, создав реакционную феодальную партию, которая, если позволить ей беспрепятственно проводить свою линию, грозила бедами королевству. Даже в церковных делах Уолтер избрал опасный курс. Беспорядки времен регентства дали сицилийской церкви возможность обрести независимость не только от папы – в этом не было ничего нового, – но и от короля, и Уолтер всеми силами поддерживал эту тенденцию. Он фактически стал вторым лицом в стране после самого Вильгельма по могуществу, и король понимал, что надо обуздать его, пока еще есть время.

    Но как это сделать? Только создав новую архиепископию территориально как можно ближе к Палермо, глава которой будет равен по статусу Уолтеру и станет связующим звеном между короной и папством. Здесь, правда, возникала другая проблема: архиепископы обычно избирались церковными иерархами, а иерархи слушались Уолтера. Потому Вильгельм и его вице-канцлер уточнили свой план. Они решили основать бенедиктинский монастырь, по клюнийским образцам; его настоятель автоматически получал титул архиепископа и мог быть посвящен любым другим прелатом по своему выбору при одобрении короля.

    Едва ли стоит говорить, что этя идея встретила гневное и решительное противодействие со стороны Уолтера из Милля. Вильгельм и Маттео, по-видимому, скрывали свои планы основания новой архиепископии до 1175 г., но после этого им пришлось бороться за каждый шаг. Они легко могли бы проиграть, если бы не два обстоятельства. Первое заключалось в том, что по счастливой случайности на территории нового аббатства располагалась маленькая церковь Агиа Кириака[132], служившая официальной резиденцией греческого митрополита Палермо во времена господства арабов. Это позволило основателям Монреале заявлять, что, создавая здесь архиепископскую кафедру, они только продолжают освященную веками традицию. Вторым благоприятным обстоятельством стала поддержка со стороны папы Александра, который с 1174 г. выпустил серию булл, подчеркивавших исключительный характер предполагаемого начинания. Против этого даже Уолтер был бессилен. Ему пришлось смириться с тем, что несколько церквей и приходов окажутся вне его архиепископской власти и перейдут под власть Монреале; и весной 1176 г., неохотно признав независимость первого настоятеля Монреале, он наблюдал в бессильном гневе, как сто монахов, прибывших из Ла-Кавы, прошли через Палермо по дороге к своей новой обители.

    Скорее всего в отместку Уолтер в 1179 г. сам затеял строительство, решив возвести новый кафедральный собор в Палермо. Но при всем его богатстве и при той бесцеремонности, с которой он отбирал деньги у других, у него не было шансов возвести что-нибудь сравнимое с Монреале; а Вильгельм, объявив, что он желает, чтобы новый королевский монастырь, а не Чефалу или Палермо стал усыпальницей династии Отвилей, разрушил последние надежды архиепископа. Кафедральный собор в Палермо, в те времена когда Уолтер его закончил, мог принести славу ему самому и городу – в отличие от той жалкой пародии, которую мы видим сегодня; но тогда, как и сейчас, он не выдерживал сравнения с одной из самых роскошных и величественных церковных построек в мире.


    Роскошный и величественный – безусловно; однако с самого начала надо сказать, что Монреале в целом скорее эффектен, нежели красив. Ему не хватает совершенства Палатинской капеллы, византийской загадочности Мартораны, чар, исходящих от Великого Вседержителя в Чефалу. Он производит впечатление главным образом благодаря своим размерам и великолепию. Но это впечатление, как и сам собор, колоссально.

    Как это часто бывает с церквями нормандской Сицилии, внешний его облик не обещает многого. За исключением восточной апсиды и северо-западной панорамы, открывающейся из аркады (см. илл.), он радикально изменился со времен Вильгельма. Длинная северная колоннада была пристроена семьей Гаджини в XVI в., западный портик – еще кем-то в XVIII. Это последнее дополнение не должно сильно нас огорчать, поскольку портик скрывает от наших глаз первоначальный декор в виде ложных арок из рыжей лавы (готических и богато украшенных, лишенных плавности и чистоты Чефалу), абсолютное уродство которых ощущает любой, кто идет вдоль восточной стены. Эти бессмысленные каракули, особенно по контрасту со строгой простотой юго-западной башни, доказывают лучше любых слов, сколь многое потеряла европейская архитектура, отказавшись от романского стиля.

    Прежде чем входить в здание, стоит рассмотреть внимательнее бронзовые двери. Те, что у северного портика, – работа Баризана из Трани – датируются 1179 г., в то время как главные западные двери сделаны Бонанном из Пизы в 1186 г. Кроме своей замечательной красоты, двери интересны по двум причинам. Во-первых, они итальянские. В течение XI и начала XII в. ремесло изготовления дверей было явной монополией Византии. Достаточно вспомнить церкви, которые упоминались в нашем рассказе, – в соборах в Амальфи и Салерно и пещере на Монте-Сан-Анджело[133] – и мы видим прекрасные византийские двери; при работе над ними греческие мастера применяли свою обычную технику, гравируя изображения на металле и затем дополнительно прорисовывая их серебряной нитью, иногда эмалью. Во второй половине XII в., однако, итальянцы не только освоили византийскую технику, но и улучшили ее и пробовали свои силы в создании настоящих барельефов. Во-вторых, на примере дверей Монреале мы можем проследить, как два мастера шли разными путями к тому итальянскому стилю, который достиг своего расцвета в творениях Джильберти двумя веками позже. Как и следовало ожидать, Баризан, живший в южной Италии, где греческое влияние было особенно сильно, уже изготовлявший двери для соборов в Равелло и в своем родном городе Трани, более традиционен, он мог использовать западную технику, но его рисунки – святые, восточные лучники, схождение в ад и снятие с креста – все еще византийские. Бонанн, напротив, может быть, менее умелый художник, но насквозь западный; его библейские сцены земны и натуралистичны, насколько это возможно в религиозном искусстве XII в.

    В отличие от внешнего убранства, интерьер собора сохранился в первозданном виде, не считая кровли над нефом, замененной после пожара 1811 г. Многие детали напоминают о Палатинской капелле – инкрустации разноцветным мрамором на полу и внизу стен, колонны из зеленого римского мрамора, мозаичные орнаменты в виде стилизованных пальмовых ветвей, амвон, алтарная ограда, троны. И все же атмосфера совершенно иная. Дело здесь не просто в различиях между часовней и собором, скорее причина в том, что архитектура Монреале не слишком выразительна. К западу от апсиды громадное пространство стены плоско и безлико, напрасно глаз ищет опору или нишу, что-нибудь, что нарушило бы это тоскливое однообразие. Палатинская капелла одухотворена, в Монреале всегда ощущается что-то сухое и безжизненное.

    Но все недостатки искупаются мозаиками, поскольку здание прежде всего – картинная галерея, и его архитектура рассчитана именно на это. Они покрывают практически все пространство стен, площадью около двух акров. Возможно, из-за их количества в последние годы стало модным хулить эти мозаики, заявляя, что они несколько аляповаты по сравнению с мозаиками других нормандских церквей Сицилии. Ничего подобного.

    Огромное изображение Христа Вседержителя в центральной апсиде – его руки простерты словно бы для того, чтобы обнять всех прихожан, каждая рука длиной более шести футов – не сравнится с подобным же изображением из Чефалу, но то же можно сказать практически о любом произведении искусства. В остальном, хотя трудно ожидать, что все части такого огромного панно будут выполнены с одинаковым совершенством, общий уровень рисунка и исполнения удивительно высок.

    Данный факт кажется еще более замечательным, если вспомнить, что вся мозаика была собрана за пять или шесть лет, между 1113 г. и концом десятилетия. Ведущий специалист по мозаикам нормандской Сицилии профессор Демус считает, что над ней трудились греки, поскольку только в Византии Вильгельм мог найти артель мастеров, способную сделать огромную работу в столь краткий срок; и действительно, верхняя половина апсиды с греческими надписями и условными канонизированными изображениями – византийская по сути. Но в отношении сюжетных мозаик вывод Демуса представляется сомнительным, поскольку для них характерны живая выразительность и изобретательность, не вписывающиеся в рамки жесткого канона, все еще соблюдавшегося в греческом религиозном искусстве XII в. Взгляните, например, на южную стену трансепта и особенно на три картины, образующие нижний ряд, – «Омовение ног», «Страдания в саду», «Предательство». Иконография безупречно византийская, но свободные позы, мягко ниспадающие драпировки, внутреннее движение и ритм рисунка являются таким же шагом вперед по сравнению со стилистикой изображений Палатинской капеллы или Мартораны, как двери Бонанна по сравнению с дверями Баризана. И это, безусловно, заслуга итальянских мастеров. Христианское искусство, как мы знаем, родилось на берегах Босфора, и около тысячи лет Константинополь шел в его авангарде, вырабатывая тот единственный язык, который годился для выражения христианских духовных ценностей в зрительных образах. Затем, к концу XII в., на первое место выходит Италия. Минет еще сто пятьдесят лет, прежде чем в церкви Хоры (ныне Карийе Ками) в Константинополе появился чисто греческая мозаика, сравнимая по живости и яркости с мозаиками Монреале.

    Посетителю, медленно обходящему собор, может показаться, что в этих бесконечных мозаиках запечатлены все библейские истории от Книги Бытия до Деяний апостолов. Это почти так, и гость, вдоволь наглядевшись на Вседержителя и скользнув взглядом по изображениям святых внизу, обычно сразу переходит к сюжетным картинам, а жаль, поскольку при этом он пропускает один из поистине удивительных иконографических сюрпризов Монреале – вторую фигуру справа от центрального нефа. Опознать ее нетрудно, поскольку, в соответствии с канонами того времени, имя написано по сторонам от нимба, дабы все могли прочесть: «Св. Томас Кентр». Передана ли здесь, хотя бы отчасти, внешность погибшего архиепископа, мы обсуждать не будем[134]: мозаичные изображения святых редко оцениваются с точки зрения портретного сходства. Это, однако, самое раннее известное нам изображение Томаса Бекета, созданное на памяти одного поколения после его смерти[135].

    На первый взгляд, подобная попытка почтить святого, предпринятая затем его злейшим врагом, кажется удивительной и вызывает определенные сомнения. Мы, однако, знаем из других источников, что королева Иоанна всегда благоговела перед Томасом, и очень может быть, что именно она подвигла мужа на то, чтобы увековечить память Беккета таким образом. Каким еще способом, в конце концов, могла она загладить вину отца? Посмотрев внимательней на святых, изображенных вместе с Томасом в апсиде, убеждаешься в правильности этой догадки. Первая пара слева и справа от окна – два древних папы Климент I и Сильвестр, оба долгое время прожившие в изгнании и оба – поборники мирского и духовного главенства Рима[136]. Напротив Томаса – святой Петр Александрийский, другой прелат, отстаивавший церковь от посягательств мирской власти и вернувшийся из изгнания, чтобы принять мученичество. Затем великомученики Стефан и Лаврентий, погибшие за те же идеи, что и Петр. Наконец, повернувшись к нефу, мы обнаруживаем еще двух канонизированных архиепископов – Мартина, всегда любимого бенедиктинцами, и Николая из Бари, одного из главных покровителей нормандского королевства. Вывод напрашивается сам собою: в выборе изображений для апсиды не только отразились принципы, которые Монреале воплощал с момента его основания; это была также добровольная дань уважения одному из изображенных: самому современному и уже самому любимому святому и мученику Англии.

    Над тронами по обе стороны главной восточной арки помещены портреты самого Вильгельма: слева он принимает корону из рук Христа (см. илл.), а справа – передает свой монастырь в руки Пресвятой Девы. С художественной точки зрения эти мозаики не очень хороши и не идут ни в какое сравнение с парой подобных изображений из Мартораны. Но на сей раз несомненно, что портреты настолько близки к оригиналу, насколько художник мог это сделать. После всего, что мы слышали о красоте Вильгельма, круглое лицо, чахлая русая борода и слегка отсутствующий взгляд несколько разочаровывают; красавец, которому только перевалило за тридцать, мог бы выглядеть более впечатляюще. Но возможно, портретист был к нему несправедлив.

    Еще больше Вильгельму не повезло с гробницей. Следуя своему плану превратить Монреале в сицилийский Сен-Дени, Вильгельм похоронил там королеву Маргариту после ее смерти в 1183 г., после чего перенес туда же останки своего отца из Палатинской капеллы и своих братьев – Рожера и Генриха – из Палермского собора и церкви Святой Марии Магдалины. Но когда сам Вильгельм умер в 1189 г., Уолтер из Милля немедленно приказал поместить саркофаг в новом палермском соборе, уже почти готовом. После долгой и жестокой борьбы между двумя архиепископами тело короля упокоилось наконец в Монреале, как он хотел, но саркофаг остался в Палермо и был утрачен. Гробница из белого мрамора, дарованная монастырю четыреста лет спустя, в 1575 г., архиепископом Людовико де Торресом, совершенно не подходит для нормандского короля и являет собой печальный контраст с большим порфировым саркофагом Вильгельма Злого, величественно возвышающимся рядом на своем мраморном пьедестале[137].

    При всем великолепии Монреале в его величии есть что– то мрачное. Может быть, виной здесь тусклое золото, которое не дает ему ни жаркого сияния Мартораны, ни радостного блеска Палатинской капеллы. Собор слишком огромен и безлик. Проведя в нем полчаса, приятно вновь выйти на солнечный свет.

    А потом, наконец, вступить в крытый дворик. Здесь великолепие не затенено мрачностью. Здесь же мы находим единственное в Монреале свидетельство сарацинского влияния – сто четыре тонкие арки, поддерживаемые парами изящных колонн, иногда покрытых резьбой, иногда инкрустированных мрамором или украшенных мозаикой. В юго– западном углу расположен фонтан, опять же арабский, но особой формы, характерной для нормандской Сицилии (см. илл.). Подобный фонтан имеется в Чефалу. От всей колоннады веет покоем и сияющей красотой: обстановка здесь более официальная, чем в изящной маленькой галерее в монастыре Святого Иоанна в Эремити, но, тем не менее, жизнь здесь кажется прекрасной и монахи Монреале, должно быть, находили в этом месте не только тень, но и свет. И это не все, поскольку капители колонн – каждая сама по себе шедевр – вместе представляют собой уникальную коллекцию романской резьбы по дереву, не имеющую равных на Сицилии. Сюжеты самые разные – библейские предания (в том числе чудесное Благовещение в северо-восточном конце), сцены из повседневной жизни, сбор урожая, сражения и охота, истории современные и древние, христианские и языческие; у южной стены рядом с фонтаном две пары колонн украшают сцены жертвоприношения Митре. Наконец, на восьмой капители у западной стены (если считать с южного конца) изображен в камне сюжет, который мы уже видели на мозаике: Вильгельм Добрый, на сей раз безбородый, дарует новый монастырь Матери Божьей. Последняя и самая крупная церковная постройка нормандской Сицилии была дарована и принята.

    Глава 18

    ПРОТИВ АНДРОНИКА

    Дворцы короля протянулись чередой вдоль холмов, окружающих город, как жемчуг вокруг дамской шеи. В их садах и двориках он отдыхает. Сколько у него дворцов и сторожевых башен и бельведеров – да отнимутся они у него, – сколько монастырей он одарил землями, скольким церквям даровал кресты из золота и серебра!..

    Теперь, как мы узнали, король намерен послать свой флот в Константинополь.

    Но Аллах, славный и всемогущий, отбросит его в смятении, показав ему неправедность его пути и послав бурю, чтобы сокрушить его. Ибо, как Аллах возжелает, так и будет.

    (Ибн Ажубаир)

    Солнечное королевство, процветающее и мирное; молодость, красота и немереное богатство; любовь подданных и юной прекрасной королевы; имея все это, Вильгельм II, наверное, казался своим современникам – даже собратьям-государям – баловнем судьбы. Так до определенного момента и было. Трех вещей, однако, она ему не дала: во-первых, долгой жизни; во-вторых, сына и наследника; в-третьих, хотя бы толики политической дальновидности. Вручи ему судьба по крайней мере один из этих трех даров, и Сицилийское королевство избежало бы многих бедствий, которые его ждали. Но поскольку у Вильгельма не было ни того, ни другого, ни третьего, Сицилии предстояло погибнуть. И именно Вильгельм Добрый, не понимавший, что он делает, и исполненный самых благих намерений, ответствен за ее разрушение.

    Фридрих Барбаросса не раз возвращался к мысли о брачном союзе с сицилийской династией. Еще в 1173 г., когда Вильгельм искал подходящую невесту, император предложил ему одну из своих дочерей; но в существовавшей тогда ситуации едва ли он очень удивился, когда его предложение было отвергнуто. Спустя десять лет ситуация стала иной. После заключения Венецианского договора политика империи радикально изменилась. Фридрих, поняв, наконец, что не сможет одолеть своих североитальянских врагов силой, взял на вооружение новую тактику дружбы, переговоров и компромиссов. После смерти Александра III между ломбардскими городами и папством снова возникли трения, и императору не составило труда заключить договор с лигой. Согласно этому договору, подписанному в 1183 г. в Констанце, горожанам предоставлялась полная свобода в выборе своих предводителей и принятии собственных законов в обмен на признание верховной власти императора. В результате этой уступки единство лиги распалось, а позиции Фридриха в северной Италии заметно усилились. При относительно слабом папстве можно было предполагать, что новая попытка сближения с Сицилией встретит лучший прием. Зимой 1183/84 г. имперский посол прибыл в Палермо с предложением – ни более ни менее как брачного союза Генриха, сына и наследника Фридриха, с принцессой Констанцией Сицилийской.

    Нам, оценивающим события задним числом, кажется невероятным, что Вильгельм и его советники хотя бы мгновение рассматривали подобную идею. Констанция, дочь Рожера II, родившаяся после его смерти, была на год моложе своего племянника-короля и являлась наследницей трона. Если бы она вышла замуж за Генриха, а Вильгельм умер бездетным, Сицилия попала бы в руки императора и ее независимому существованию пришел бы конец. Конечно, у Иоанны имелось достаточно времени, чтобы родить детей. В 1184 г. ей исполнилось восемнадцать, ее мужу – тридцать. Но жизнь в XII столетии была еще более непредсказуемой, чем сейчас, дети часто умирали, и соглашаться на такой рискованный для королевства брак до того, как вопрос о наследовании будет полностью решен, казалось по всем меркам преступной глупостью[138].

    В Палермо нашлось много людей, способных это высказать. Маттео из Аджелло, в частности, как и многие уроженцы южной Италии того времени, воспитывался на жутких рассказах о разрушительных имперских нашествиях и видел во всех немцах потенциальных врагов его родины. Он резко отверг предложение; и мало кого из сицилийцев прельщала перспектива утратить независимость, отдавшись в руки далекой и, на их взгляд, варварской империи, традиционно враждовавшей с их страной. Уолтер из Милля, однако, придерживался противоположного мнения. Мотивы его не вполне ясны. Один из авторитетных свидетелей – Ришар из Сан Джермано утверждает, что он поступал так просто назло Маттео – это выглядит глупо, но, зная, как эти двое ненавидели друг друга, мы не можем полностью отвергать такое объяснение. Шаландон, более расположенный к Уолтеру, склонен предполагать, что он, как англичанин, оценивал ситуацию более беспристрастно, чем его собратья, и полагал имперское владычество меньшим злом, чем гражданская война, которая, с его точки зрения, была бы неизбежна при любом другом варианте развития событий.

    Но так ли это? Не могла ли Констанция выйти замуж за кого-то другого, царствовать согласно своему праву, а затем с течением времени передать корону законному сыну? Могла. Но каковы бы ни были мотивы архиепископа, у самого Вильгельма имелось одно главное соображение, определившее его решение, – ему требовалась дружба Западной империи. Вот почему летом 1184 г., к страшному смятению большинства своих подданных, он дал согласие на помолвку.

    Подобно Роберту Гвискару сто лет назад, Вильгельм собрался в поход на Византию.


    24 сентября 1180 г. Мануил Комнин после долгой болезни умер в Константинополе. Его похоронили в церкви Вседержителя, рядом с его могилой поместили плиту из красного камня, на которой некогда бальзамировали тело Христа и которую император принес на своих плечах из гавани, когда ее несколькими годами раньше привезли из Эфеса. Он был плохим императором. Слишком амбициозный во внешней политике, слишком расточительный дома, он за тридцать восемь лет своего пребывания на троне сумел истощить почти все ресурсы империи и оставил ее в состоянии, близком к экономическому краху, из которого она так по-настоящему и не вышла. При жизни Мануила очарование его личности, роскошь его двора и его щедрое гостеприимство вводили всех в заблуждение, и мир думал, что Византия сильна, как всегда. Но после его смерти наступило быстрое и жестокое разочарование.

    Наследником престола являлся единственный законный сын Мануила – Алексей одиннадцати лет. Этот мальчик не отличался ни талантами, ни способностью вызывать к себе симпатию. По свидетельству Никиты Хониата, который при Мануиле занимал дожность императорского секретаря и оставил нам наиболее надежные и – вместе с Пселлом – наиболее занимательные описания будней средневековой Византии, этот юный принц «так раздувался от тщеславия и гордости и был до такой степени лишен внутреннего огня и одаренности, что не мог выполнить простейшие вещи… Он проводил все время в играх и охоте и усвоил некоторые порочные привычки». До совершеннолетия Алексея его мать Мария Антиохийская управляла страной в качестве регентши. Как первая латинянка, правящая в Константинополе, она с самого начала столкнулась с серьезными трудностями. Любовь ее мужа к Западу и его попытки привнести западные реалии в византийскую жизнь и раньше раздражали его подданных; в частности, им очень не нравилось, что торговые связи и дела империи по большей части перешли в руки итальянских и франкских купцов, которые задавали тон в деловом квартале города. Теперь все боялись – и не без причин – дальнейшего расширения прав и привилегий этих купцов. Византийцы еще более обеспокоились, когда Мария приблизила к себе в качестве главного советника человека с откровенно прозападными симпатиями – племянника Мануила, протосебаста Алексея, дядю королевы Иерусалимской. Вскоре все решили, что он не только ее советник, но и любовник, хотя из описания Никиты нелегко понять, с какой стати императрица, чья красота славилась во всем христианском мире, могла проникнуться к нему нежными чувствами.

    «У него была привычка проводить большую часть дня в постели, задернув занавеси, так что он едва мог видеть солнечный свет… Когда солнце появлялось, он искал темноты, как дикий зверь; он также находил много удовольствия в расшатывании своих разрушающихся зубов, вставляя новые на место тех, что выпали у него от старости».

    По мере того как неудовольствие росло, стали строиться заговоры с целью свержения Марии. Один из них возглавила ее падчерица, тоже Мария – та самая принцесса, руку которой дважды предлагали Вильгельму Сицилийскому. Заговор был открыт, Мария со своим мужем Райнером из Монферрата и другими сторонниками едва успела спрятаться в церкви Святой Софии и закрыться там. Но императрицу-регентшу это не остановило. Не испытывая традиционного почтения к святыне, она послала императорскую гвардию схватить заговорщиков, и прославленная церковь избежала осквернения только благодаря вмешательству патриарха. Этот инцидент неприятно изумил византийцев, а последующее изгнание патриарха в монастырь сделало Марию еще более непопулярной. Общее возмущение против нее было так велико, что она не смогла наказать свою падчерицу. Позднее она и пальцем не пошевелила, когда жители Константинополя направились толпой в монастырь, где томился патриарх, и привели его с триумфом в столицу. В целом Мария едва ли могла действовать глупее.

    Первая попытка переворота, тем не менее, провалилась, но следом за ней возникла угроза со стороны другого родственника императора – на сей раз мужчины и человека совершенно иного калибра. Андроник Комнин был уникальной личностью. Нигде больше на страницах византийской истории мы не найдем столь неординарного персонажа; его кузен Мануил, пожалуй, приближается к нему, но на фоне Андроника даже Мануил теряется. И определенно нигде больше мы не найдем такой судьбы. Рассказ об Андронике Комнине читается не как история, он читается как исторический роман, внезапно воплотившийся в жизнь.

    В 1182 г., когда Андроник впервые появляется в нашем рассказе, ему уже исполнилось шестьдесят четыре года, но выглядел он на сорок. Более шести футов ростом, в прекрасной физической форме, он сохранил красоту, ум, обаяние и хитрость, изящество и умение себя подать, что вместе со слухами о его легендарных подвигах в постели и на поле битвы создало ему репутацию донжуана. Перечень его побед поражал своей внушительностью, перечень скандалов, в которых он участвовал, был ненамного короче. Три из них особенно разгневали императора. Первый – когда Андроник вступил в непристойную связь со своей кузиной и племянницей императора принцессой Евдоксией Комнин, а на порицания в свой адрес ответил, что «подданные должны следовать всегда примеру своего господина и что две вещи из одной мастерской обычно одинаково ценятся» – ясный намек на отношения императора с другой его племянницей, сестрой Евдоксии Феодорой, к которой, как было всем известно, он испытывал привязанность отнюдь не дядюшкину. Несколькими годами позже Андроник покинул свое войско в Киликии с явным намерением соблазнить очаровательную Филиппу Антиохийскую. Он наверняка понимал, что рискует навлечь на себя крупные неприятности; Филиппа была сестрой нынешнего антиохийского князя Боэмунда III, а также жены Мануила, императрицы Марии. Но это, в случае Андроника, только придавало дополнительную остроту игре. Хотя ему к тому времени было сорок восемь, а его жертве – всего двадцать, серенады, которые он пел под ее окнами, оставляли неизгладимое впечатление. Не прошло и нескольких дней, как девушка сдалась.

    Но Андроник недолго наслаждался плодами своей победы. Разгневанный Мануил немедленно отозвал его; князь Боэмунд также ясно дал понять, что не намерен терпеть эту скандальную связь. Возможно также, что чары юной принцессы оказались не столь сильны. Так или иначе, Андроник поспешно отправился в Палестину и поступил на службу к королю Амальрику; там, в Акре, он встретил еще одну свою родственницу, Феодору, вдову предшественника Амальрика на троне короля Иерусалима Балдуина III, которой в то время был двадцать один год. Она стала любовью всей его жизни. Вскоре, когда Андроник перебрался в Бейрут – свой новый фьеф, который Амальрик дал ему в награду за службу, Феодора к нему присоединилась. Будучи близкими родичами, они не могли вступить в брак, но жили вместе во грехе, пока в Бейруте, в свою очередь, не вспыхнул скандал.

    После длительных скитаний по мусульманскому Востоку они обосновались в Колонее, у восточной границы империи, и жили счастливо на деньги, которые успели прихватить с собой, и доходы от мелких грабежей. Их идиллия пришла к концу, когда Феодора и два их с Андроником маленьких сына были захвачены герцогом Трапезундским и отосланы в Константинополь. Андроник, не в силах перенести этой потери, поспешил в столицу и немедленно сдался, театрально бросившись к ногам императора и обещая исполнить что угодно, если только ему вернут его любовницу и детей. Мануил проявил обычное великодушие. Ясно, что столь заметной и столь же противозаконной паре не следовало оставаться в Константинополе; но Андронику и Феодоре предоставили приятный замок на берегу Черного моря, где они могли бы жить в почетном изгнании – и, как все надеялись, в счастливой праздности.

    Но этого не произошло. Андроник всегда заглядывался на императорскую корону, и, когда после смерти Мануила до него начали доходить сведения о растущем недовольстве императрицей-регентшей, ему не потребовалось других указаний на то, что его время пришло. В отличие от Марии Антиохийской – «иностранки», как ее презрительно называли подданные, – он был истинный Комнин. У него хватало решимости, твердости и способностей; более важным, однако, в такой момент являлось то, что его романтическое прошлое принесло ему невиданную популярность. В августе 1182 г. он двинулся на столицу. Магия имени сработала. За его появлением последовала сцена, напоминающая возвращение Наполеона с Эльбы; войска, посланные, чтобы остановить продвижение Андроника, отказались сражаться; их командующий Андроник Ангел сдался и присоединился к нему[139], и его примеру вскоре последовал адмирал, возглавлявший императорский флот на Босфоре. Люди покидали свои дома, чтобы приветствовать Андроника по пути; вдоль дороги выстраивались его сторонники. Прежде чем он пересек пролив, в Константинополе вспыхнуло восстание; одновременно вырвалась наружу вся подавленная ненависть к латинянам, накапливавшаяся последние два года. Началась резня – мятежники убивали подряд всех оказавшихся в городе латинян – женщин, детей, старых и немощых, даже больных из госпиталей, и весь квартал, где они жили, был сожжен и разграблен. Протосебаста нашли во дворце – насмерть перепуганный, он даже не попытался бежать; его бросили в темницу и позже, по приказу Андроника, ослепили[140]; юного императора и его мать доставили на императорскую виллу в Филопатионе и отдали на милость их родственника.

    Их судьба оказалась хуже, чем они ожидали. Оказавшись победителем, Андроник проявил в полной мере другие стороны своей натуры – жестокость и грубость, о которых мало кто догадывался, не смягченные ни каплей сострадания, сомнений нравственного характера или простого человеческого чувства. Хотя и всемогущий, он еще не был императором; поэтому он начал методически и хладнокровно уничтожать всех, кто стоял между ним и троном. Принцесса Мария и ее муж были первыми; они умерли внезапной и загадочной смертью, но, несомненно, от яда. Затем пришла очередь самой императрицы. Ее тринадцатилетнего сына заставили собственноручно подписать ей смертный приговор, после чего ее удушили в ее покоях. В сентябре 1182 г. Андроник был коронован как соимператор; два месяца спустя юный Алексей встретил собственную смерть от стрелы, а его тело выбросили в Босфор.

    «Итак, – пишет Никита, – все деревья в императорском саду были повалены». Оставалась еще одна формальность. В последние три года своей короткой жизни Алексей был помолвлен с Агнессой Французской, дочерью Людовика VII от его третьей жены Алисы Шампаньской. Учитывая их юный возраст – к моменту помолвки Алексею было одиннадцать, Агнессе десять, – брак не был заключен; но маленькая принцесса уже приехала в Константинополь, где ее перекрестили, дав ей более привычное для византийского слуха имя – Анна. С ней обходились с уважением, как с будущей императрицей. Она таковой действительно стала. В конце 1182 г. новый император, которому к тому времени исполнилось шестьдесят четыре года, женился на двенадцатилетней принцессе и – если хоть одному свидетельству его современников можно верить, успешно провел ночь[141].

    Ни одно царствование не начиналось с таких злодейств; однако во многих отношениях Андроник сделал больше хорошего для империи, чем Мануил. Он искоренял административные злоупотребления, где бы и в какой бы форме он их ни находил. Трагедия состояла в том, что по мере того, как он постепенно устранял испорченные звенья из государственной машины, он сам все более и более погрязал во зле, упиваясь своей властью. Насилие стало его единственным оружием; вполне оправданная кампания против военной аристократии быстро выродилась в непрекращающуюся череду массовых и жестоких убийств. По словам одного из свидетелей, «он оставил виноградники Брусы увешанными не гроздьями, но телами повешенных; и запретил кому-либо снимать их для погребения, ибо желал, чтобы они высохли на солнце и качались на ветру, как пугала, которые вешают для птиц».

    Но боялся и сам Андроник – и за свою шкуру, и за империю. Его былая популярность растаяла как дым; спаситель страны оказался чудовищем. В атмосфере общего недовольства и подстрекательских слухов заговоры возникали один за другим и в столице, и в провинции. Предатели обнаруживались повсюду. Те, кто попадал в руки императору, бывали замучены до смерти – часто в его присутствии и им собственноручно, – но многие бежали на запад, где их ожидал доброжелательный прием, поскольку – и Андроник это хорошо знал – Запад не забыл резни 1182 г. Он также понимал очень ясно скрытый смысл Венецианского договора. Долгое время Византия имела двух главных врагов в Европе: Западную империю и Сицилийское королевство. Гогенштауфены и Отвили в равной мере препятствовали грекам реализовать их законные притязания в южной Италии. Пока они оставались в ссоре, у Константинополя не было оснований для тревоги, но теперь они стали друзьями, а вскоре могли сделаться союзниками. У Андроника имелось неприятное подозрение на счет того, в каком направлении они в таком случае выступят, и, когда осенью 1184 г. в Аугсбурге было объявлено о помолвке Констанции Сицилийской с Генрихом Гогенштауфеном, его опасения укрепились.


    В начале января 1185 г. арабский путешественник Ибн Джубаир пересаживался в Трапани на генуэзский корабль, чтобы вернуться в родную Испанию. За день или два до его предполагаемого отъезда пришел указ из Палермо: вплоть до дальнейших распоряжений ни одно судно не могло покинуть гавань. Огромный военный флот готовился к отплытию. Ни одно другое судно не должно было выходить в море, пока он не ляжет благополучно на курс.

    Одновременно такой же приказ получили во всех портах Сицилии – беспрецедентные меры предосторожности. Даже из местных жителей мало кто знал, что случилось. В Трапани, рассказывает Ибн Джубаир, каждый строил свои догадки насчет флота, его размеров, задач и пункта назначения. Некоторые говорили, что он направляется в Александрию, чтобы отомстить за фиаско 1174 г., другие называли Майорку – любимый объект сицилийских рейдов в последние годы. Разумеется, многие утверждали, что экспедиция отправится в Константинополь. В прошлом году ни один корабль не приходил с Востока без леденящих кровь рассказов об очередных жестокостях Андроника, и теперь ходили слухи о том, что среди многочисленных беженцев, прибывавших на Сицилию, объявился загадочный юноша, претендующий на то, что он Алексей II, законный император. Если, как говорили, этот юноша беседовал с королем и убедил его в правдивости своей истории, естественным шагом Вильгельма Доброго было бы отправить армию и флот, дабы восстановить его на троне.

    К сожалению, у нас очень мало источников, рассказывающих о последних годах царствования Вильгельма. Архиепископ Ромуальд Салернский умер в 1181 г., и с его смертью мы теряем последнего из великих хронистов нормандской Сицилии. Мы потому никогда не узнаем, действительно ли некий претендент на трон появился при дворе в Палермо. Ничего невероятного в этой истории нет. В Константинополе после каждого переворота, подобного тому, который совершил Андроник, появлялись обычно один или несколько самозванцев. Роберт Гвискар раскопал такого перед собственной византийской авантюрой в 1081 г., чтобы оправдать свои притязания, а митрополит Евстафий из Фессалоник – о котором мы очень скоро услышим больше – утверждает, что лже-Алексей бродил по северной Греции вскоре после того времени, о котором пишет Ибн Джубаир. Но был ли слух о юноше Алексее правдой или ложью, в окружении Вильгельма имелся человек, всячески поощрявший его предприятие; один из племянников Мануила Комнина – увы, тоже именовавшийся Алексеем – бежал на Сицилию и был принят при дворе, после чего стал настойчиво убеждать Вильгельма идти войной на Константинополь и свергнуть узурпатора.

    Зиму 1184/85 г. король провел в Мессине. По своему обыкновению он не собирался сам участвовать в кампании, но лично занимался ее подготовкой. Хотя он, естественно, никому в этом не признавался, его конечной целью было самому получить византийскую корону, и он счел, что войско, которое он посылает, должно соответствовать этой задаче и превосходить мощью – и на море и на суше – любую армию, ранее покидавшую сицилийские берега. И Вильгельм этого добился. Ко времени, когда флот – под командованием кузена короля Танкреда из Лечче – приготовился к отплытию, он состоял из двух-трех сотен кораблей и должен был нести на борту около восьмидесяти тысяч человек, включая пять тысяч рыцарей и специальное подразделение конных лучников. Этой огромной сухопутной армией предводительствовали шурин Танкреда граф Ришар из Ачерры и некий Балдуин, о котором ничего не известно, если не считать загадочного пассажа Никиты: «Хотя и скромного происхождения, он был очень любим королем, который назначил его командующим, зная его огромный опыт в военном деле. Он любил себя сравнивать с Александром Великим не только потому, что его живот был покрыт, как и у Александра, таким количеством волос, что казалось, будто из него растут крылья, но потому, что он совершил даже более великие дела и даже в более краткое время и, более того, без кровопролития».

    Экспедиция отплыла из Мессины 11 июня 1188 г. и направилась в Дураццо. Хотя попытка Вильгельма закрыть все сицилийские порты не вполне удалась – генуэзские капитаны Ибн Джубаира легко купили себе возможность покинуть Трапани, – эти меры, похоже, дали некоторый результат, иначе трудно объяснить, почему Андроник был захвачен врасплох. Как мы знаем, он давно уже опасался вторжения с запада и наверняка сознавал, что Дураццо, самый большой в его империи адриатический порт, из которого главная дорога – старая римская Виа-Эгнациа – шла на восток, через Македонию и Фракию, к Константинополю, являлся для сицилийцев самым соблазнительным, если не единственно возможным плацдармом. Однако Андроник не потрудился обновить городские укрепления и подготовить город к осаде. Получив наконец сообщение о приближении вражеского флота, он поспешно послал одного из своих самых опытных военачальников – Иоанна Бранаса – в Дураццо, чтобы тот принял необходимые меры, но Бранас прибыл на место только за день или за два до силицийцев – слишком поздно, чтобы успеть что-либо сделать.

    За сто лет до того Дураццо пал перед нормандцами после долгой и славной битвы, в которой обе стороны сражались доблестно; тогда византийской армией командовал сам император, а нормандцами два выдающихся воителя своего времени Роберт Гвискар и его сын Боэмунд; уроженка Ломбардии Сишельгаита выказала не меньшее мужество, чем ее муж и пасынок; а ветераны-англосаксы из варяжской гвардии, сражавшиеся с секирами, полегли все до одного. На сей раз это была совсем другая история. Бранас, зная, что у него нет шансов выстоять, сдался без боя. К 24 июня, меньше чем через две недели после отплытия флота из Мессины, Дураццо оказался в руках сицилийцев.

    Войско пересекло Балканский полуостров быстро и без приключений. Никто не пытался остановить захватчиков. 6 августа вся сухопутная армия встала лагерем у стен Фессалоник; 15-го флот, обогнув Пелопоннес, занял позицию на рейде; и осада началась.


    Фессалоники были цветущим и преуспевающим городом с пятнадцатьювековой историей и христианской традицией, восходящей к святому Павлу. Как порт они главенствовали в Эгейском море; как центр торговли – соперничали с самим Константинополем и даже обходили его во время ежегодной ярмарки в октябре, когда торговцы со всей Европы собирались в городе, чтобы заключать сделки со своими арабскими, еврейскими и армянскими собратьями из Африки и Леванта[142]. Из-за ярмарки в городе существовала постоянная европейская торговая община, жившая в своем собственном квартале сразу за городской стеной. Состоявшая в основном из итальянцев, она оказалась весьма полезна для осаждавших в последующие дни.

    Все же основная ответственность за несчастье, которое постигло Фессалоники летом 1185 г., лежит не на чужестранцах, а на их собственном военачальнике Давиде Комнине. Хотя он получил ясный приказ от императора атаковать врага при первой же возможности всеми имеющимися в его распоряжении силами[143], а также – в отличие от Бранаса в Дураццо – имел достаточно времени приготовиться к обороне и запастись провизией, он не сделал ничего. В течение нескольких дней после начала осады лучники израсходовали стрелы; вскоре не осталось даже камней для катапульт. Кроме того – что было намного хуже – выяснилось, что Давид не проверил цистерны с водой, а теперь с опозданием обнаружил, что многие из них протекают. Однако Давид, похоже, не чувствовал ни малейших угрызений совести. Никита Хониат, который, вероятно, знал его лично, писал:

    «Слабее женщины, пугливее лани, он довольствовался тем, что смотрел на врага, не предпринимая никаких попыток его отбить. Даже если гарнизон собирался совершить вылазку, он запрещал им это делать, как охотник, отзывающий собак. Он не носил оружия, не надевал шлем и кирасу… И когда вражеские тараны заставляли стены дрожать так, что камни падали на землю, он смеялся над шумом и, забившись в самый безопасный угол, говорил окружающим его людям: «Послушаем старушку – как она разошлась!» Речь шла о самой большой осадной машине».

    Сам Никита не был в Фессалониках в эти ужасные дни; его рассказ, однако, основывается на лучшем из возможных источников – свидетельствах митрополита Фессалоник Евстафия. Хотя он и считался специалистом по Гомеру, Евстафий сам не заботился о стиле[144]; также, как положено греческому патриоту, он не скрывал своей ненависти к латинянам, считая – в данном случае вполне оправданно, – что они чистой воды дикари. Но его «История взятия латинянами Фессалоник» при всей ее напыщенности и тенденциозности остается единственным имеющимся у нас свидетельством очевидца об осаде и о том, что за ней последовало. История не слишком красивая.

    Даже если бы Фессалоники соответствующим образом подготовились к осаде и как следует защищались, не похоже, чтобы город продержался долго под яростными массированными атаками сицилийцев. Воины гарнизона сопротивлялись мужественно, настолько храбро, сколь им позволял их командир, но вскоре восточный бастион начал рушиться. Одновременно с западной стороны группа подкупленных германских торговцев, находившихся в городе, открыла ворота. 24 августа сицилийские войска с двух сторон ворвались во второй по значению город Византийской империи.

    В такой огромной армии, наверное, были сотни воинов греческого происхождения; еще большее их число – выходцы из Апулии и Калабрии и с самой Сицилии – росли и жили по соседству с греками, знали их обычаи и религиозные обряды и даже могли сказать несколько слов на их языке. Приятно было бы думать, что эти люди призвали к милосердию своих менее просвещенных товарищей; но они ничего такого не сделали – а если и пытались, им это не удалось.

    Подобной дикости, жестокости и насилия Фессалоники не ведали с тех пор, как восемь столетий назад при Феодосии Великом восемь тысяч горожан были убиты на ипподроме. Возможно, Евстафий не случайно называет то же число, но, поскольку нормандские военачальники оценивают число убитых греков в пять тысяч, он не очень далек от истины. Но и помимо убийств творилось много зла – захватчики издевались над женщинами и детьми, грабили и поджигали дома, оскверняли церкви. Это последнее злодеяние вызывает изумление. За всю историю нормандской Сицилии мы находим лишь единичные случаи святотатства, и никогда оно не принимало таких масштабов. Даже греки, не ждавшие ничего хорошего от латинян, поразились и ужаснулись. Никита пишет:

    «Эти варвары творили насилие у подножий алтарей в присутствии святых образов… Поразительно, что они желали уничтожить наши иконы, используя их как топливо для костров, на которых готовили себе пищу, и еще более преступно, что они плясали на престолах, перед которыми дрожат даже ангелы, и пели богохульные песни. Также они мочились в церкви, залив весь пол».

    Грабежи были явлением неизбежным и ожидаемым, как всеми признанное вознаграждение армии после успешной осады, на которое греки без колебаний претендовали бы сами, если бы роли поменялись. Но все эти жестокости не укладывались ни в какие рамки, и Балдуин сразу же принял меры. Город был занят рано утром, к полудню восстановилась видимость порядка. Но затем начались проблемы с припасами. Фессалоники не могли принять сразу восемь тысяч человек. Имевшиеся запасы еды исчезали в желудках сицилийцев, и местное население голодало. Не меньшую сложность представляло погребение мертвых. Прошло несколько дней, прежде чем эта трудность была разрешена, а августовская жара задолго до этого сделала свое дело. Разразилась эпидемия, последствия которой усиливались скученностью – и, как утверждает Евстафий, неумеренным потреблением молодого вина; ее жертвами стали три тысячи человек в захватнической армии и неизвестное число местных жителей.

    С самого начала возникали также серьезные межконфессиональные разногласия. Латиняне приспособили многие из местных церквей для собственных нужд, но это не мешало некоторым из захватчиков врываться в храмы, еще остававшиеся в руках греков, прерывая службу и перекрикивая священников. Еще более опасный инцидент произошел, когда группа сицилийцев, внезапно услышав настойчивые ритмичные удары молотка, приняла их за сигнал к восстанию и схватилась за оружие. К счастью, им вовремя объяснили, что шум, который они слышат, – это просто звук семантронов, деревянных дощечек, с помощью которых православных верующих обычно призывают на молитву[145].

    За неделю с большими трудами было установлено некое подобие мира. Балдуин, при всей его самонадеянности, показал себя дальновидным командующим, а Евстафий, хотя формально являлся пленником, сделал многое, чтобы избежать ненужных трений. Его паства, со своей стороны, вскоре обнаружила – как это часто случается с людьми, находящимися в зоне оккупации, – что на этих чужестранцах, плохо разбирающихся в настоящих ценах, можно легко нажиться. У Евстафия мы находим жалобы на то, с какой легкостью дамы в Фессалониках уступали сицилийским солдатам. Но атмосфера в городе и окрестностях оставалась взрывоопасной, и, вероятно, греки и сицилийцы в равной мере испытали облегчение, когда армия, выстроившись в боевой порядок и оставив в Фессалониках небольшой гарнизон, отправилась на восток.

    К тому времени Андроник посылал пять отдельных армий к Фессалоникам, чтобы остановить сицилийцев. Будь они объединены под командованием одного способного военачальника, они могли бы спасти город; подобное разделение сил наглядно свидетельствовало о том, что положение императора становится все более шатким. В результате все пять армий отступили к горам на север от дороги, откуда, как загипнотизированные, следили за продвижением сицилийского войска. Авангард Балдуина уже достиг Мосинополя, пройдя полпути от столицы, когда произошло событие, изменившее ситуацию – полностью и, для сицилийцев, губительно. Жители Константинополя восстали против Андроника Комнина и убили его.


    В Константинополе, как и везде, новости из Фессалоник повергли людей в панику. Реакция Андроника была типичной для его противоречивой натуры. С одной стороны, он предпринял решительные меры для укрепления обороны города. Он повелел проверить состояние городских стен и разрушить дома, построенные слишком близко к ним, поскольку по их крышам осаждающие могли пробраться в город, и собрал флот из ста кораблей. Хотя этот флот был вполовину меньше сицилийских морских сил, которые, по слухам, быстро приближались к столице, в прибрежных водах Мраморного моря и Босфора он мог сослужить хорошую службу.

    Но в остальные моменты и в других отношениях император, казалось, проявлял полное равнодушие к происходящему, погружаясь все глубже и глубже в пучину удовольствий. На протяжении трех лет со времени своего вступления на трон он предавался все более и более разнузданному разврату.

    «Ему нравилось соревноваться с Геркулесом, который возлежал с пятьюдесятью дочерями Фиеста за одну ночь[146], но ему, однако, приходилось прибегать к искусственным средствам, чтобы подогревать свою страсть, натираясь неким бальзамом, увеличивающим мужскую силу. Он также постоянно ел рыбу, именуемую скинк, которая ловится в Ниле и напоминает крокодила; будучи поглощаема в больших количествах, она разжигает похоть».

    Кроме того, у Андроника развилась мания преследования, которая толкала его к новым жестокостям. День, когда он не произносил смертный приговор, пишет Никита, был для него потерян. «Мужчины и женщины жили в тревоге и печали, и даже ночь не приносила отдохновения, поскольку их сон тревожили кошмарные видения и призраки убитых. Насилие и страх царили в Константинополе, и этот террор, невиданный даже для его долгой и темной истории, достиг апогея в сентябре 1185 г., когда император издал декрет, приказывающий казнить всех пленных и изгнанников вместе с их семьями по обвинению в содействии захватчикам– сицилийцам.

    К счастью для империи, бунт предотвратил эту трагедию. Пламя вспыхнуло, когда родственник императора Исаак Ангел, безобидный аристократ, который навлек на себя недовольство Андроника тем, что предсказатель назвал его преемником Андроника на троне, бросился на императорского воина, посланного его арестовать, и зарубил его мечом. Затем он проскакал галопом к Святой Софии и гордо объявил всем о том, что сделал. Слухи о случившемся распространились по всему городу, начала собираться толпа, в которой находились среди прочих дядя Исаака Иоанн Дука и многие из тех, кто, хоть и не принимал участия в преступлении, знал, что в нынешней обстановке всеобщей подозрительности не сумеет отмежеваться. Потому, как пишет Никита, «понимая, что их схватят, и в предчувствии близкой смерти, тяготящем их души, они обратились ко всему народу с просьбой прийти им на помощь».

    И народ отозвался. Следующим утром, проведя ночь в Святой Софии, бунтовщики объехали город, призывая всех домовладельцев к оружию. Тюрьмы были открыты, узники присоединились к своим освободителям. Тем временем в Великой церкви Исаака Ангела провозгласили императором.

    «Один из церковных служителей взобрался на лестницу над высоким алтарем и взял корону Константина, чтобы возложить ему на голову. Исаак выказал нежелание принять ее – не из скромности, не потому, что был равнодушен к императорской диадеме, но потому, что боялся, что столь дерзновенное предприятие может стоить ему жизни. Дука, со своей стороны, тотчас выступил вперед и, сняв головной убор, подставил собственную лысую голову, сверкавшую, как полная луна, чтобы принять корону. Но собравшийся народ громко закричал, что они перенесли слишком много несчастий от седой головы Андроника и не хотят более старого дряхлого императора, и менее всего с бородой, разделенной надвое, как вилы».

    Когда Андроник, находившийся в своей усадьбе в Мелудионе, получил весть о мятеже, он вернулся в столицу, уверенный, что сумеет восстановить порядок. Явившись прямо в Большой дворец в бухте Золотой Рог, он приказал своим гвардейцам стрелять в толпу и, обнаружив, что лучники медлят с исполнением приказа, схватил лук и начал ожесточенно стрелять сам. Затем внезапно он все понял. Сбросив свои пурпурные одеяния, он надел на голову небольшую островерхую шапочку, «какие носят варвары», спешно погрузил свою малолетнюю жену Агнессу – Анну и свою любимую наложницу Мараптику – «прекрасную флейтистку, в которую он был безумно влюблен», – на ожидавшее судно и отплыл на север по Босфору.

    Тем временем толпа ворвалась в Большой дворец, хватая все ценное, что попадалось на пути. Тысяча двести фунтов золота в слитках, три тысячи фунтов серебра, драгоценные камни и произведения искусства бесследно исчезли. Даже императорскую часовню не пощадили: иконы содрали со стен, потиры утащили с алтаря. И самое священное сокровище – ковчег, содержащий письмо, собственноручно написанное Иисусом Христом королю Абгару Эдесскому, – с тех пор никогда больше не видели.

    Императора, Агнессу-Анну и Мараптику вскоре схватили. Дам, державшихся достойно и мужественно, пощадили, но Андроника, связанного и скованного, с тяжелой цепью на шее доставили к Исааку, чтобы тот решил его участь. Бывшему императору отрубили руку; затем его заточили в тюрьму, где он провел несколько дней без пищи и воды, после чего его ослепили на один глаз и провезли на тощем верблюде по улицам, дабы его могли лицезреть его давешние подданные. Они много от него пострадали, но ничто не извиняет жестокости, которую они теперь выказали. Как пишет Никита:

    «Все самое низкое и презренное в человеческой натуре вырвалось наружу… Они били его, забрасывали камнями, кололи его шипами, закидывали грязью. Уличная женщина вылила ему на голову кипящую воду. Затем его стащили с верблюда и повесили за ноги… Он выдерживал все эти мучения и многие другие, которых я не могу описать, с невероятной стойкостью, не говоря ни слова обезумевшей толпе, а только повторяя: «О Господи, сжалься надо мной, почему топчешь Ты бедный тростник, который уже сломан?..» Наконец после длительной агонии он умер, поднеся уцелевшую руку ко рту; по мнению некоторых, он хотел высосать кровь, которая лилась из раны».

    Хочется поговорить еще об Андронике Комнине – фигуре, как замечает Евстафий из Фессалоник, столь противоречивой, что было бы равно справедливо превозносить его до небес и жестоко проклинать; колоссе, который имел все дарования, кроме умеренности, и умер столь же драматически, как жил; герое и варваре, хранителе и разрушителе, чья судьба может служить образцом и предостережением. Но он появляется на страницах этой книги лишь потому, что его судьба связана с судьбами Сицилийского королевства; его приход к власти дал Вильгельму II повод выступить против Византии, а его падение привело к поражению сицилийцев.

    Исаак Ангел, приняв наконец корону, унаследовал империю в безнадежном положении. Передовые отряды захватчиков находились менее чем в двухстах милях от Константинополя; их флот был уже в Мраморном море, ожидая прибытия армии, чтобы начать атаку. Вступив на престол, новый император сразу направил Балдуину предложение о мире; когда оно было отвергнуто, он сделал то, что Андронику следовало сделать несколькими месяцами ранее, – назначил способнейшего из своих военачальников, Алексея Бранаса верховным командующим над всеми пятью армиями, послав ему все подкрепления, какие империя могла обеспечить. Результат сказался мгновенно; греки воспрянули духом. Они видели также, что их враги стали слишком беспечными: не ожидая дальнейшего сопротивления, сицилийцы утратили бдительность и разболтались. Тщательно выбрав место и время, Бранас напал на них, разгромил их полностью и преследовал их на всем пути до основного лагеря в Амфиполе.

    Это было, писал Никита, очевидное проявление могущества Божьего.

    «Те люди, которые совсем недавно угрожали перевернуть самые горы, растерялись, словно громом пораженные. Римляне[147], со своей стороны, более не чувствовали страха, горя желанием обрушиться на них, как орел на слабую птицу».

    В Димитрице[148], рядом с Амфиполем на берегах реки Стримон Балдуин начал мирные переговоры. Почему он это сделал, остается загадкой. Основная часть армии не пострадала в сражении под Мосинополем и оставалась в его распоряжении. Он по-прежнему удерживал Фессалоники. Хотя новый император в Константинополе был не так стар, как его предшественник, он был не первой молодости и определенно имел меньше прав на престол, нежели Андроник или Алексей, который сопровождал армию на всем пути от Мессины и не отходил от Балдуина. Но зима приближалась, и во Фракии шли холодные осенние дожди. На армию, которая собиралась провести Рождество в Константинополе, разгром у Мосинополя произвел более гнетущее впечатление, чем он того заслуживал с точки зрения стратегии.

    Кроме того, у Балдуина могли быть некие тайные цели. Греки утверждали, что были. Под предлогом того, что Балдуин якобы собирался, прикрываясь переговорами, напасть на них, они решили ударить первыми, «не дожидаясь, – как уверяет Никита, – ни сигнала труб, ни приказа командующего». Армия Балдуина оказалась застигнута врасплох. Его люди сопротивлялись, как могли, затем обратились в бегство. Некоторые погибли от рук преследователей, еще больше людей утонуло при попытке пересечь Стримон, теперь быстрый, разлившийся от дождей. Часть войска, включая обоих сицилийских военачальников – Балдуина и Ришара из Ачерры, попала в плен; та же судьба постигла Алексея Комнина, которого Исаак ослепил за предательство. Те, кто спасся, добрались до Фессалоник, где некоторым удалось погрузиться на корабли, чтобы вернуться на Сицилию. Но поскольку основная часть сицилийского флота все еще стояла на рейде у Константинополя, ожидая сухопутную армию, большинству беглецов не так повезло. Жители Фессалоник восстали против них, отомстив сполна за все, что они претерпели в предыдущие три месяца. От могучей армии, которая столь самоуверенно выступила в поход летом, осталась только жалкая тень, и последние уцелевшие воины тащились назад через ледяные горы к Дураццо.

    Византия была спасена. Однако Исааку Ангелу следовало бы воспринять вторжение сицилийцев как предостережение. Другой враг поглядывал с Запада на его империю. Всего через двадцать лет Константинополю пришлось отражать новую атаку, вошедшую в историю под нелепым названием Четвертый крестовый поход. В ней также принимали участие нормандские авантюристы, и на этот раз они одержали победу.

    Для Вильгельма Сицилийского гибель его армии – величайшей из всех, которую он или его предшественники когда-либо посылали в бой, – означала конец его византийских амбиций. Но он еще не был готов признать себя побежденным. Его флот под командованием Танкреда из Лечче после семнадцати дней ожидания в Мраморном море вернулся невредимым, и следующей весной Вильгельм послал его на Кипр, где еще один родич Комнинов, Исаак, захватил власть и, бросив вызов своему константинопольскому тезке, провозгласил себя императором. Хотя этот театральный жест привел к тому, что остров вышел из-под власти Византийской империи, ни само это событие, ни последовавшая за ним бестолковая борьба нас сейчас не интересуют, за исключением одного обстоятельства. Именно на Кипре мы впервые встречаемся с новым флотоводцем – Маргаритом из Бриндизи, последним великим адмиралом нормандской Сицилии, чьи таланты и мужество немало способствовали восстановлению военной репутации его страны и озарили последним отблеском славы гибнущее королевство.

    Ссора из-за Кипра не позволила Маргариту проявить в полной мере свои достоинства. Для этого ему требовались более серьезный противник и масштабный конфликт. Ни то ни другое не заставило себя ждать. Осенью 1187 г. он был отозван назад на Сицилию с приказом снарядить заново корабли и отплыть как можно быстрее в Палестину. Вильгельм, наконец, забыл о своих разногласиях с Византией: ему предстояло более серьезное дело. В пятницу 2 октября мусульманские армии под командованием Саладина отвоевали Иерусалим. Будущее христианства в Святой земле оказалось под вопросом.

    Глава 19

    БЛИСТАТЕЛЬНАЯ ТЕНЬ

    Вы, благородные матроны,

    Самые блистательные девицы,

    Некогда полные радости,

    Ныне время слез:

    Разоренное лежит королевство,

    Разорванное на части и в смятении,

    Открытое врагам,

    Приближающимся со всех сторон,

    Причина для рыданий

    И сожалений

    Всего народа…

    Вильгельм, король,

    Ушел, не умер,

    Прославлен он был

    И принес мир,

    Его жизнь была угодна

    Богу и людям.

    (Плач по Вильгельму, цитируемый Ришаром из Сан Джермано)

    В начале августа 1185 г., пока его еще не разбитая армия сражалась у стен Фессалоник, Вильгельм Сицилийский сопровождал свою тетю Констанцию через море в Салерно – на первом этапе ее путешествия к будущему супругу, а 28-го того же месяца, через четыре дня после того, как Фессалоники пали, Констанция была поручена заботам посланцев Фридриха Барбароссы, ожидавших в Риети. Затем, сопровождаемая караваном из пяти сотен вьючных лошадей и мулов, нагруженных приданым, подобающим будущей императрице, которая являлась также богатейшей наследницей Европы, Констанция не спеша проследовала в Милан.

    Свадьба должна была состояться в древней столице Ломбардии по требованию самих миланцев. Для них имя невесты несло в себе особый смысл, поскольку именно в Констанце всего два года назад Фридрих признал права ломбардских городов на самоуправление. Какой более подходящий шаг мог совершить император, чтобы подвести черту под их длительным противостоянием, нежели выбрать самый большой из ломбардских городов, чтобы справить там свадьбу своего сына?

    За двадцать три года до того император взял Милан и сровнял его с землей. Теперь он вернулся, чтобы увидеть гордый новый город, поднявшийся на руинах старого. Только собор еще не был отстроен; но, к счастью, императорские войска пощадили самую прекрасную и почитаемую из городских церквей – базилику Святого Аброзия IV в.[149] В ней давно не служили, а в последние годы ее использовали как амбар, но теперь базилику спешно подновили, и перед ее высоким алтарем 27 января 1186 г. Генрих и Констанция были объявлены мужем и женой. За этой церемонией сразу же последовала вторая, во время которой патриарх Акилеи короновал новобрачных железной короной Ломбардии.

    Невесты всегда оказываются благодатным предметом для разговоров и сплетен – королевские и императорские в особенности. Но немногие так занимали воображение своих подданных, как Констанция. В ней не виделось ничего особенно романтического: высокая, русоволосая и, согласно по крайней мере одному источнику, красивая[150], она была на одиннадцать лет старше мужа; ей исполнился тридцать один год – по стандартам того времени, женщина средних лет. Однако людей занимали ее богатство, ее высокое положение и более всего ее прежняя одинокая жизнь. Вскоре возникли слухи, что она приняла монашеский обет в юности и покинула монастырь, только когда интересы государственные не оставили за ней другого выбора. С течением времени эта версия находила все больше сторонников, спустя столетие Данте даже предоставил Констанции место в раю – хотя, конечно, на низшем небе[151].

    Но что бы ни думали о браке Констанции ее новые подданные, для папства это было великое несчастье. Уже со времен Роберта Гвискара, с того момента, когда нормандцы на юге выказали себя силой, с которой следует считаться, мысль о любом сближении – не говоря о союзе – между двумя могучими соседями папского государства стала кошмаром пап. Теперь, когда ломбардские города получили независимость, перспектива оказаться в окружении вырисовывалась не столь отчетливо; но эти города признавали императора своим сюзереном, а их отношения с Римом были натянутыми, и они при желании могли бы стать дополнительной силой в общем наступлении на папские владения. В таком случае папство, которое даже в дни союза с Сицилией держалось с трудом, оказалось бы раздавлено как орех.

    Престарелый папа Люций умер[152]. Его преемник Урбан III, видя, что делать нечего, смирился с неизбежным и даже послал на церемонию в Милан своего представителя. Ему, однако, ничего не сказали о коронации, весть о которой привела его в ярость.

    Коронация сына при жизни отца, с точки зрения папы, являлась опасным прецедентом, поскольку любое усиление наследных принципов в передаче императорской власти ослабляло влияние папства. Более того, коронацию ломбардской короной по традиции проводил архиепископ Миланский – этот пост сам Урбан занимал до своего избрания папой, и официально он его не оставлял.

    Патриарх был отлучен за свою самонадеянность, и с этого момента, по словам современника событий, Арнольда из Любека, «между императором и папой вспыхнула ссора, и большая смута началась в церкви Божьей». После того как Фридрих вернулся в Германию, оставив Италию на милость своего сына, ситуация стала еще хуже. Вскоре выяснилось, что Генрих не понимает никаких доводов, кроме силы. Началась открытая война; король Ломбардии однажды дошел до того, что отрезал нос высокопоставленному папскому чиновнику. Через десять лет после заключения Венецианского договора в Венеции вновь возникла взрывоопасная ситуация; терпение папы истощилось, и над императором снова нависла угроза отлучения.

    Он избежал этого, но не в результате собственных усилий или великодушия Урбана, но благодаря Саладину. В середине октября 1187 г., когда булла об отлучении уже лежала на столе папы, в Ватикан прибыли генуэзские послы с известием о падении Иерусалима. Урбан был стар и болен, и удар оказался слишком жесток. 20 октября в Ферраре он умер от разрыва сердца.


    Как всегда, западный мир воспринял печальные вести о событиях за морем с искренней грустью, но лишь тогда, когда они стали свершившимся фактом. Для большинства европейцев государства крестоносцев существовали на Востоке где-то за границами реальности; чужеродные привилегированные аванпосты христианского мира, где суровость перемежалась с сибаритской роскошью, где сладкая жизнь и опасность шли рука об руку; они были величественны в своем роде, но воспринимались скорее как место действия рыцарских романов и трубадурских песен, нежели как арена для унылой и негероической борьбы, которая так надоела всем дома. Даже тем, кто располагал подробными сведениями, трудно было следить за хитросплетениями левантийской политики; имена, по большей части, звучали странно, новости, когда доходили, оказывались безнадежно искаженными и устаревшими. Лишь когда гром грянул по-настоящему, люди со смешанными восклицаниями гнева и ужаса схватились за мечи.

    Нечто подобное произошло сорок лет назад, когда весть о падении Эдессы и пламенные речи святого Бернара всколыхнули всю Европу и вызвали к жизни нелепое и безнадежное предприятие, каковым был Второй крестовый поход. Теперь ситуация повторилась. С точки зрения любого беспристрастного наблюдателя, европейского или левантинского, следившего за развитием событий в последние пятнадцать лет, взятие Иерусалима являлось неизбежным результатом всего происходящего. С одной стороны, Саладин, гениальный мусульманский вождь, поклявшийся возвратить Святой город своей религии, сосредоточивал в своих руках все большую силу, с другой – в трех оставшихся франкских городах – Иерусалиме, Триполи и Антиохии – при владычестве посредственностей шла непрекращающаяся борьба за власть. В Иерусалиме ситуация осложнялась тем, что одновременно с возвышением Саладина их собственный король Балдуин IV медленно умирал от проказы. Он взошел на трон в 1174 г., в возрасте тринадцати лет и уже больной, через одиннадцать лет он умер. Неудивительно, что он не оставил потомства. В момент, когда для спасения королевства требовалось мудрое и твердое правление, корона Иерусалима была возложена на голову племянника Балдуина, мальчика восьми лет.

    Смерть этого короля-ребенка Балдуина V в следующем году могла бы оказаться благом, но представившаяся возможность найти настоящего предводителя не была использована, и трон перешел к отчиму Балдуина V Ги из Лузиньяна, слабому, ворчливому субъекту, не раз доказавшему свою полную бездарность и вполне заслужившему то презрение, которое он вызывал у большинства соотечественников. Иерусалим находился, таким образом, на грани гражданской войны, когда в мае 1187 г. Саладин объявил давно ожидавшийся джихад и перешел через Иордан на франкскую территорию. При том что христиан возглавлял жалкий Ги, их поражение было предрешено. 3 июля он повел огромную армию через Галилейские горы к Тиверии, где Саладин вел осаду крепости. После долгого дневного марша в самое знойное время года христианам пришлось разбить лагерь на безводном плато; на следующий день, измученные жаждой и полубезумные от жары, под маленькой двуглавой горой, известной как Рога Хэттина, они были окружены мусульманской армией и изрублены в куски.

    Теперь сарацинам оставалось только захватывать христианские крепости поодиночке. Тиверия пала через день после битвы у Хэттина, за ней последовала Акра; Наблус, другие христианские форты вскоре сдались один за другим. Защитники Иерусалима героически сопротивлялись двенадцать дней, но 2 октября, когда мусульмане пробили стены, они поняли, что конец близок. Их предводитель Балиан из Ибелина – король Ги попал в плен во время сражения у Хэттина – лично пошел к Саладину обсудить условия сдачи.

    Саладин, который знал Балиана и относился к нему с уважением, не был ни кровожаден, ни мстителен и после переговоров согласился, чтобы каждый христианин в Иерусалиме получил позволение выкупить себя, внеся соответствующую плату. Из двадцати тысяч бедняков, у которых не нашлось нужной суммы, семь тысяч были выкуплены христианскими властями. В тот же день завоеватель вошел в город, и впервые за восемьдесят восемь лет в годовщину дня, когда Мухаммед во сне перенесся из Иерусалима в рай, зеленые исламские знамена развевались у храма Господня – на том месте, где это произошло, – и правоверные могли с благоговением взирать на священный отпечаток Его стопы.

    В городе, однако, сохранялся порядок: ни убийств, ни кровопролития, ни грабежей. Тринадцать тысяч бедняков, которые не были выкуплены, оставались в Иерусалиме, но брат и заместитель Саладина аль-Адиль попросил тысячу из них как вознаграждение за свою службу и немедленно отпустил на свободу. Еще семьсот пленников отдали патриарху и пятьсот – Балиану из Ибелина; затем Саладин освободил всех стариков, всех мужей, чьи жены были выкуплены, и, наконец, всех вдов и детей. В итоге лишь горстка христиан оказалась в рабстве. Не в первый раз Саладин проявлял великодушие, которым он прославился и на Востоке, и на Западе, но никогда прежде он не выказывал такую щедрость[153]. Его мягкость тем более замечательна, что он помнил ужасные события 1099 г., когда победоносные франки отметили свое вступление в город убийством всех мусульман в пределах городских стен и сожжением всех евреев в главной синагоге. Христиане, со своей стороны, тоже этого не забыли, и контраст, безусловно, поражал и задевал их. Саладин был их злейшим врагом, но явил им пример рыцарского поведения, повлиявший на весь ход Третьего крестового похода, пример, который стоял перед их глазами все последующие месяцы.

    Новый папа Григорий VIII не терял времени даром и призвал христианский мир к Крестовому походу; из государей Европы Вильгельм Сицилийский откликнулся первым. Падение Иерусалима глубоко поразило и огорчило его, он облачился в мешковину и удалился от всех на четыре дня. Затем он отправил Маргарита в Палестину, а сам занялся составлением посланий к другим правителям, убеждая их бросить все силы и средства на подготовку нового Крестового похода, как и он сам собирался поступить.

    Наивно предполагать, что Вильгельм при этом руководствовался чисто идеалистическими мотивами. Он был благочестив, но не настолько, чтобы не увидеть в происходящем новую возможность претворить в жизнь свою давнюю мечту об экспансии на Восток. Помимо всего прочего, подобные прецеденты имелись в его собственном роду. В Первом крестовом походе сын Гвискара Боэмунд приобрел княжество Антиохийское, его собственный дед Рожер укрепил собственную репутацию – и, кстати, сильно разбогател – после Второго, не двигаясь из Палермо. Мог ли Вильгельм не использовать Третий с такой же выгодой для себя? Пришло время занять подобающее место в политике Запада. В письмах к другим государям Вильгельм подчеркивал преимущества морского пути в Левант по сравнению с долгим сухопутным путешествием через Балканы и коварные перевалы Анатолии. Он также предлагал Генриху II Английскому, Филиппу Августу, королю Франции и императору Фридриху Барбароссе сделать остановку на Сицилии и обещал предоставить им дополнительные подкрепления и припасы, если они примут его приглашение.

    Позиции Вильгельма в европейской дипломатии были очень сильны. Из монархов он один уже отправил войско на битву. Его адмирал Маргарит, имея под своим началом всего шестьдесят кораблей и примерно две сотни рыцарей, в течение 1188–1189 гг. являлся фактически единственной силой, организованно сопротивлявшейся сарацинам; он постоянно патрулировал берега, и благодаря его великолепно отлаженной разведке эти меры оказывались эффективнее, чем можно было ожидать при войске такого размера. Вновь и вновь корабли Саладина подходили к порту, находившемуся еще в руках христиан, обнаруживали, что Маргарит опередил их. В июле 1188 г. весть о прибытии адмирала из Триполи заставила Саладина снять осаду замка Крак де Шевалье и отказаться от намерений атаковать город. Нечто подобное произошло в Маркабе и Латакии, а затем в Тире. Неудивительно, что за эти два года решительный молодой адмирал, известный в народе как новый Нептун, стал легендой в христианском мире. Он прославился бы еще больше, проявил бы свои полководческие таланты в полной мере, если бы сицилийцы сумели собрать могучую армию, о которой мечтал их король. Но внезапно его надежды на славу крестоносца рухнули. 18 ноября 1189 г. Вильгельм II умер в Палермо в возрасте тридцати шести лет.

    Из всех Отвилей, правивших на Сицилии, Вильгельм Добрый – самая расплывчатая фигура. Нам ничего не известно об обстоятельствах его смерти, кроме того, что она, по– видимому, была ненасильственной – в рукописи «Хроники Петра» из Эболи есть изображение короля, окруженного докторами и придворными, мирно умирающего в постели; и о его недолгой жизни мы знаем не больше. За тридцать шесть лет мы всего несколько раз встречаемся с ним лицом к лицу. Первый раз – в день его коронации, когда Фальканд описывает, как он скакал по улицам Палермо ясным утром в сиянии молодости и красоты; второй раз – еще более бегло – во время его венчания. В остальном мы оказываемся в области легенд, догадок и слухов. Иногда трудно вспомнить, что он правил Сицилией восемнадцать лет, а трон занимал почти четверть века; перед нами возникает лишь туманная мерцающая тень, пробегающая по страницам истории и тут же исчезающая.

    И все же о Вильгельме горевали больше, чем о любом другом из европейских государей, и не только в пределах его королевства. Среди франков за морем он уже приобрел – благодаря Маргариту – известность, которой давно желал; и его смерть расценивалась как новое бедствие. На Сицилии и в южной Италии его оплакивали повсеместно и искренне. Люди не столько боялись будущего – хотя многие из них тревожились и не без причин, сколько сожалели о прошлом, о мире и спокойствии, которые отметили царствование Вильгельма, но не могли его пережить. Как пишет архиепископ из Реджо в своем послании:

    «В нашей стране человек мог приклонить голову под деревьями или под открытым небом, зная, что он в такой же безопасности, как в собственной кровати дома; леса, и реки, и залитые солнцем луга были столь же гостеприимны, как окруженные стенами города, и королевская щедрость изливалась на всех, великодушно непрерывно».

    Но надо отметить, что он употребляет прошедшее время.

    Речи и панегирики, надгробные песни и плачи, не говоря об огромном количестве легенд, возникших вокруг Вильгельма Доброго и позволивших ему жить восемь веков в сицилийском фольклоре, более подошли бы Карлу Великому или Альфреду, нежели последнему и самому слабому из законных потомков Рожера. Немногие правители пользовались столь завидной репутацией, и ни один из них, безусловно, не обладал ею настолько незаслуженно. Реорганизация государственной системы после изгнания Стефана дю Перша предоставила больше свободы и власти феодальной аристократии, и некоторые ее представители, такие как Робер из Лорителло или Танкред из Лечче, смогли реализовать свои амбиции в служении королю, а не в борьбе с ним. Но реально мир в королевстве после совершеннолетия Вильгельма обеспечивали не его мудрость или таланты государственного деятеля, а то неприятие, которое вызывали у потенциальных бунтовщиков непрекращающиеся распри прошедших лет. История их страны с самого начала являла собой непрерывную череду бунтов и мятежей, и люди внезапно спросили себя: а что получали мятежники от своих предприятий? Лишь немногие избежали смерти или увечий или тюремной камеры. Так не лучше ли принять власть Отвилей как реальность и постараться наполнить собственные сокровищницы и сундуки, пока для этого есть все условия? Внезапно мятежный дух иссяк, но заслуги Вильгельма в этом нет.

    Притом многое можно поставить ему в вину. Его царствование не способствовало усилению страны, вместо этого оно ознаменовалось возвратом к самой безответственной и опасной внешней политике – захвату земель без учета политических последствий этого шага. Тот факт, что все такого рода попытки Вильгельма закончились провалами и он каждый раз опустошал государственную казну ради предприятий, которые не приносили ему ничего, кроме позора и унижений, едва ли может служить извинением. Нельзя также утверждать, что он просто вернулся к традициям Роберта Гвискара. Роберт был авантюристом, который в общем хаосе сумел добыть себе земли, где он и его потомки могли править. Вильгельм был помазанным владыкой влиятельного и процветающего государства и имел моральные обязательства перед подданными и другими правителями. Возможно, он вызывал бы больше симпатий, если бы, подобно Гвискару, участвовал в этих эскападах, но он никогда не покидал острова. Предоставив другим неблагодарное занятие удовлетворять амбиции властелина, он удалялся в свой гарем или предавался другим удовольствиям в ожидании результатов[154].

    Уже за эти деяния Вильгельма следует осуждать, но ими дело не ограничивается. На нем лежит ответственность за самое разрушительное решение за всю сицилийскую эпопею – согласие на брак Констанции. Он знал, что, если он умрет бездетным, трон наследует она, и был женат к тому времени достаточно долго, чтобы понять, что Иоанна с большой вероятностью не сумеет принести ему сына. Правда, он мог прогнать ее и взять другую жену, но где гарантии, что его новый брак оказался бы успешнее первого? Судьба королевства была связана с Констанцией, и, отдавая ее Генриху Гогенштауфену, Вильгельм подписал смертный приговор нормандской Сицилии.

    В отношении монархов даже больше, чем в отношении их подданных, справедлива поговорка: «Красив тот, кто поступает красиво». Молодости, красоты и благочестия недостаточно, чтобы быть хорошим властителем, а перечень деяний последнего законного короля из династии Отвилей не слишком впечатляет. Кроме строительства Монреале – который он воздвиг как памятник самому себе в той же мере, как дар своему Богу, – за ним числится одно реальное достижение: поспешно отправив помощь Леванту в самом начале Третьего крестового похода, он сумел, благодаря талантам Маргарита из Бриндизи, на время сохранить Триполи и Тир для христианского мира. В остальном он вел себя как безответственный, тщеславный стяжатель, лишенный даже зачатков государственного мышления, и, вполне возможно, трус в глубине души. Его прозвище еще более незаслуженно, чем прозвище его отца. Вильгельм Злой был не так зол, Вильгельм Добрый был много, много хуже. А для тех, кто видит связь между безгрешной жизнью и нетленностью тела после смерти, это суждение нашло мрачное подтверждение, когда в 1811 г. два саркофага были открыты. Тело Вильгельма Злого сохранилось практически полностью, от Вильгельма Доброго остались только череп, коллекция костей, покрытая шелковым саваном, и локон рыжеватых волос.

    Глава 20

    ТРИ КОРОЛЯ

    Узрите, обезьяна коронована.

    (Петр из Эболи)

    Незадолго до того как принцесса Констанция покинула земли своего будущего королевства, ее племянник созвал своих главных вассалов в Трое и заставил их присягнуть ей на верность, как своей наследнице и возможной преемнице. Но даже Вильгельм не был настолько глуп, чтобы вообразить, что она, вступая на трон, не встретит противодействия. Как бы ни считал он сам, факт оставался фактом – большинство его подданных видели в Западной империи давнего и злейшего врага. В южной Италии, на которую империя всегда претендовала, немногие могли вспомнить точно, сколько раз за прошедшие два столетия один император за другим являлись на полуостров, чтобы потребовать поборов, но в каждом городе, селении ходили свои истории о жестокостях императорских армий. На Сицилии, не испытавшей вторжений, определяющим чувством был не столько страх, сколько презрение – надменное презрение высокоцивилизованного и интеллектуально развитого сообщества к единственной европейской культуре, которую оно не знало и не понимало. Такое отношение, по-видимому, возникает уже в правление короля Рожера[155], а сорока годами позже Гуго Фальканд пишет Петру, церковному казначею Палермо, что сицилийские дети пугались «грубого резкого звучания этого варварского языка».

    Нельзя сказать, что Констанция осталась совсем без сторонников. Уолтер из Милля, например, поддерживал ее брак с самого начала, а кроме непокорных баронов на континенте было множество фаталистов, которые, если и осуждали идею брачного союза с империей поначалу, теперь приняли случившееся как свершившийся факт. Поскольку ничто не может помешать Генриху явиться на Сицилию и претендовать на трон жены, рассуждали эти люди, лучше пусть он придет с миром и дружбой, нежели с войной и гневом. Но в эти первые дни легитимистская партия была мала, ее предводителю Уолтеру из Милля оставалось жить всего несколько месяцев, и она значительно уступала по могуществу и влиянию двум другим фракциям, возникшим еще до официального объявления о смерти Вильгельма и резко оппозиционных по отношению к Констанции. Одни выдвигали в качестве наследника трона Рожера, графа Андрии, другие предпочитали Танкреда из Лечче. Оба кандидата обладали важными достоинствами. По отдельности и вместе (они сражались бок о бок против имперских сил в 1176 г. и одержали впечатляющую, хотя и в целом не значащую победу) они имели за плечами большой опыт военных кампаний. Танкред командовал сицилийским флотом в двух главных заграничных экспедициях Вильгельма; хотя обе они окончились неудачно, его лично никто не обвинял. Рожер также отличился на дипломатическом поприще в качестве одного из главных участников переговоров в Венеции. Он был теперь главным камергером королевства – должность весьма почетная и уважаемая.

    Но если претензии графа из Андрии на королевскую кровь представлялись по меньшей мере неубедительными[156], права Танкреда никто не мог оспорить: он являлся побочным сыном герцога Рожера Апулийского от Эммы, дочери графа Ашарда из Лечче. Танкред был мал ростом и уродлив. Петр из Эболи, ненавидевший его, называл Танкреда в стихах «несчастным эмбрионом» и «отвратительным монстром» и изображал его в сопроводительных иллюстрациях как обезьяну.

    Но как многие низкорослые люди, Танкред отличался цепким умом, решительностью и настойчивостью, его юношеская нелояльность к Вильгельму I забылась, и он недавно был назначен главным констеблем и верховным юстициарием Апулии. Кроме того, его поддерживал Маттео из Аджелло. Маттео теперь состарился, страдал от подагры[157] и давно подумывал об отставке; он даже записался в качестве послушника в василианский монастырь Спасителя в Мессине. Но любовь к власти была в нем слишком сильна, он и Уолтер из Милля, несмотря на взаимное отвращение, оставались, по выражению Ришара из Сан-Джермано, «двумя прочнейшими столпами королевства». Теперь один из этих столпов явно рушился, но Маттео держался непоколебимо, как всегда. Истинный сицилийский патриот, он не скрывал своего отвращения к браку с Гогенштауфеном и, не успело тело короля Вильгельма остыть, бросил свою энергию, свой политический опыт и свои значительные финансовые ресурсы на то, чтобы возвести на трон Танкреда.

    Борьба была тяжелой и жестокой. Бароны и их прихлебатели в большинстве своем поддерживали Рожера из Андрии, горожане и простолюдины предпочитали Танкреда. Обе стороны немедленно включились в драку, и один раз соперничающие группировки сражались на улицах Палермо. Но Маттео знал о некоторых неприятных отклонениях в личной жизни графа Андрии и использовал свои знания как оружие. Он также легко заручился поддержкой папы Климента III, который, как рассудил Маттео, хватался за любую возможность, чтобы предотвратить сближение двух своих могущественных соседей.

    В результате в первые недели 1190 г. Танкред из Лечче получил корону Сицилии из рук архиепископа Уолтера из Милля, который, как казалось, смирился, по крайней мере на время, с подобным развитием событий. Первым делом Танкред назначил Маттео из Аджелло канцлером королевства – этот пост оставался вакантным с момента изгнания Стефана дю Перша. Он знал, что это доставит старику ни с чем не сравнимое удовольствие и укрепит его союз с новым королем: поддержка Маттео еще могла потребоваться в будущем. Предстояла отчаянная борьба, в которой должна была решиться судьба королевства.


    Как ни странно, но первая опасность новой власти исходила не от побежденных соперничающих группировок. Внезапно обнаружилась еще более зловещая трещина, угрожавшая целостности королевства, – растущий антагонизм между мусульманским и христианским населением. Сразу после прихода Танкреда к власти религиозный конфликт возник в столице. Его инициаторами, судя по всему, были христиане, которые воспользовались беспорядком, последовавшим за смертью Вильгельма, чтобы напасть на арабский квартал Палермо. В последовавшей стычке некоторое количество мусульман погибло, а многие другие, опасаясь резни, бежали в горы. Там они сумели захватить несколько замков, куда к ним постепенно стекались их единоверцы. Вскоре Танкред обнаружил, что королевству грозит мусульманский мятеж.

    Отношения между двумя общинами, естественно, ухудшились из-за вестей о падении Иерусалима и последующих приготовлений к Крестовому походу, но истинные причины бунта коренились в прошлом Сицилии. За полвека непрекращающийся поток христиан-переселенцев из Северной и Западной Европы, несопоставимый по масштабам с притоком греков или мусульман, опасно усилил латинский элемент в сицилийском населении за счет других. Результатом этого явилась растущая религиозная нетерпимость. Со времени антимусульманских выступлений, которыми сопровождался заговор против Вильгельма Дурного в 1161 г., ситуация неуклонно ухудшалась. Вот что сообщал Ибн Джубаир из Палермо в конце 1184 г.:

    «Мусульмане этого города сохраняют свою веру. Они содержат в порядке большую часть мечетей и идут к молитве по призыву муэдзина… Они не собираются на пятничную службу с тех пор, как хутба[158] запрещена. Только по праздникам ее можно читать с молитвой за аббасидских калифов. У них есть кади, к которому они обращаются с судебными делами, и главная мечеть, где они собираются в священный месяц (рамадан)… Но вообще мусульмане не общаются со своими сородичами, находящимися под покровительством неверных, и не перестают тревожиться за свое добро, своих женщин и детей».

    В королевском дворце, где служили почти исключительно мусульмане, совершать исламские обряды дозволялось только приватно. Ибн Джубаир рассказывает о беседе в Мессине с одним из главных придворных евнухов:

    «Он сначала оглядел приемную, а потом ради безопасности отпустил тех слуг, которым он не доверял… «Вы можете открыто исповедовать вашу веру, – объяснил он, – но нам приходится скрываться и, опасаясь за свои жизни, поклоняться Богу и проводить службы втайне. Мы находимся под властью неверных, готовых затянуть петли на наших шеях».

    Оставляя в стороне чисто религиозные моменты, в конце века сицилийские христиане воспринимали своих сограждан– мусульман примерно так же, как британские сахибы относились к индусам во времена владычества раджей:

    «Их король Вильгельм… полностью доверяет мусульманам – из которых все или почти все скрывают свою веру, но твердо исполняют Божественный закон. Он поручает им наиболее важные дела, даже главный королевский повар – мусульманин; и еще он держит при себе отряд черных мусульманских рабов под командой одного из них. Должностных лиц и казначеев назначает из числа своих пажей, которых у него великое множество и которые именуются его придворными. Они создают ощущение царственного великолепия благодаря своим роскошным одеяниям и прекрасным чистокровным лошадям, которых нет ни у кого, кроме королевских приближенных и слуг».

    Таким образом, на памяти одного поколения сицилийские мусульмане превратились из всеми уважаемой, образованной и компетентной группы населения в худшем случае в лакеев, а в лучшем – в привилегированных носителей местного колорита. Мусульманские женщины создавали моду, которой христианки с готовностью следовали; Ибн Джубаир замечает с удивлением, как на Рождество 1184 г. они «все были в платьях из расшитого золотом шелка, закутаны в элегантные плащи, укрыты цветными вуалями и обуты в позолоченные туфли… Они украсили себя полностью на манер мусульманских женщин драгоценностями, хной на пальцах и духами». Сам король мог читать и писать по-арабски и говорить восточные комплименты своим мусульманским служанкам и сожительницам[159]. Однако все это было бесконечно далеко от тех принципов, которым следовали два Рожера. Их наследники предали прежние принципы забвению, возможно неосознанно, просто покорившись неизбежному ходу вещей, но это имело самые роковые последствия. И не случайно, что окончательный разрыв межконфессиональных связей, на которых строилась нормандская Сицилия, совпал с угасанием самого королевства.


    Первый год царствования оказался особенно тяжелым для короля Танкреда. Мусульманское восстание набирало силу – один хронист оценивает число участников в сто тысяч, – и, хотя он не позволил ему перекинуться с запада острова на другие области, порядок был восстановлен только к концу 1190 г. Тем временем на материке враги Танкреда собирались. Приверженцы Рожера из Андрии, в число которых входили почти все крупные бароны Апулии и Кампании, были оскорблены избранием Танкреда и не собирались признавать его своим законным сувереном. В этом они объединялись с легитимистами, которые изначально поддерживали Констанцию и Генриха, и фаталистами – эта последняя группа теперь быстро роста, поскольку распространились слухи о том, что Генрих готовится к походу. Весной большая часть полуострова взбунтовалась. Рожер из Андрии собрал под свои знамена всех недовольных, а в мае маленькая германская армия под командованием Генриха из Калдена пересекла границу около Риети и направилась к Адриатическому побережью Апулии.

    Но Танкред также действовал быстро. Мусульманское восстание и его собственное шаткое положение не позволили ему самому покинуть Сицилию или хотя бы отправить на материк большую армию, но он послал брату своей жены графу Ришару из Ачерры крупную сумму, чтобы тот собрал армию на месте и, если потребуется, за пределами королевства. Ришар великолепно справился с возложенной на него задачей. Летом он успешно предотвратил соединение сил графа Андрии и Генриха из Калдена с мятежниками Кампании – где Капуя и Аверса уже выступили против Танкреда – и удерживал позиции до сентября, когда по неизвестной причине германская армия отступила на имперскую территорию. Затем он прогнал приунывших мятежников обратно в Апулию, где в ходе быстрой победоносной военной кампании устроил засаду графу Андрии и взял его в плен.

    К концу 1190 г. стало ясно, что в значительной степени благодаря своему шурину Танкред выиграл первый раунд. Имперская армия, посланная против него, вернулась на родину, мятежники и на Сицилии, и на континенте покорились ему. Два его главных врага внутри королевства отошли в мир иной – Рожера из Андрии Танкред казнил за участие в мятеже, а Уолтер из Милля еще раньше умер своей смертью, передав архиепископскую кафедру Палермо своему брату Бартоломью.

    Было приятно написать пару теплых слов о соотечественнике, который так долго играл столь важную роль в истории страны, ставшей его второй родиной. Однако прискорбный факт состоит в том, что из всех англичан, чьи имена время от времени появляются на страницах этой книги, Уолтер из Милля сыграл самую зловещую роль в истории королевства. Он не был, насколько можно судить, злодеем, но принадлежал к числу тех прелатов, пустых, амбициозных и суетных, которых мы встречаем во множестве в средневековой Европе. Его не за что любить. За четверть века, в течение которых он являлся архиепископом и первым советником Вильгельма II, он не сделал ни одного конструктивного шага, чтобы улучшить положение Сицилии или обеспечить ее будущее.

    В критический момент, когда решался вопрос о браке Констанции, он, объединившись с Маттео из Аджелло, мог уговорить Вильгельма отказаться от предложения императора. Вместо этого он поощрял своего государя к тому, чтобы отдать королевство императору. Будучи приспособленцем, он позднее без колебаний возложил корону на голову Танкреда, но это не помешало ему начать интриги против нового короля в ближайшие недели, если не дни после коронации.

    Итак, за отсутствием каких-либо более убедительных заслуг, главным памятником Уолтеру из Милля следует счесть собор в Палермо, где его могилу и сейчас можно видеть в склепе. Хотя здание необыкновенно напоминает своего создателя – импозантное, но неряшливое, помпезное, высокопарное, однако пустое и по сути лицемерное, – в действительности Уолтер не ответствен за его нынешний вид; собор столько раз перестраивали и реставрировали, что в его внешних очертаниях можно уловить лишь несколько случайно сохранившихся деталей первоначального замысла – восточная часть, с богато украшенной апсидой – бледное подобие Монреале – и длинный ряд окон на южной стене над боковыми приделами. Даже здесь ничто не привлекает особенно взгляд, работа XIV в. кое-где напоминает поделку XIX столетия. Но верхом надругательства – буквально и фигурально – стало то, что в XVIII в. флорентийский архитектор Фернандо Фуга нахлобучил на собор нелепый и абсолютно неподходящий купол, разобрал боковые стены, чтобы сделать четырнадцать часовен, убрал деревянный потолок, заменив его низким сводом, и побелил собор изнутри – мозаики в апсиде были уничтожены двумя веками раньше, придав всему зданию до неприличия барочный вид. Ныне самое мудрое, что можно сделать, – это не ходить в Палермский собор вовсе – разве что вам захочется посмотреть на королевские могилы. Но о них речь впереди.

    Уолтер из Милля подарил столице еще одну постройку, и она выглядит гораздо более пристойно. Церковь Святого Духа, построенная для цистерцианцев примерно за десять лет до собора, удачно избежала внимания архитекторов и реставраторов и сохранила строгую незапятнанную чистоту нормандской архитектуры в ее лучшем проявлении. Она известна, однако, не столько из-за ее художественных достоинств, сколько из-за связанных с ней исторических событий: именно перед церковью Святого Духа перед началом вечерней службы 31 марта 1282 г. сержант анжуйской армии, оккупировавшей остров, оскорбил сицилийскую женщину и был заколот ее мужем, что послужило толчком к успешному восстанию сицилийцев против Карла Анжуйского, вошедшему в историю под названием «Сицилийская вечерня». Так, одному из двух зданий, построенных архиепископом-англичанином, суждено было стать свидетелем коронации Генриха и Констанции, самого малодушного предательства Сицилии ее собственным народом; а другому – столетие спустя – увидеть самый мощный подъем патриотизма за всю ее историю.


    Европейские государи не оставили предложение короля Вильгельма использовать Сицилию в качестве сборного пункта для крестоносных армий без внимания. Фридрих Барбаросса, невзирая на свои не слишком приятные воспоминания о первом путешествии в Палестину более сорока лет назад, решил вновь двигаться по суше – за что вскорости поплатился жизнью, но Филипп Август и новый король Англии Ричард I Львиное Сердце приняли приглашение. В разгар лета 1190 г. эти два короля и их армии встретились в Везеле – хотя тот факт, что они выбрали именно это место, некоторые, вероятно, сочли дурным знаком. Они собирались отправиться в поход вместе не ради компании, а потому, что ни на грош не доверяли друг другу; и действительно, трудно представить себе более непохожую пару. Королю Франции исполнилось всего двадцать пять лет, но он уже успел овдоветь. О его молодости напоминала разве что копна густых, непокорных волос. Десять лет, проведенных на троне Франции, дали ему мудрость и опыт, необычные для столь молодого человека, сделали его подозрительным и научили его скрывать собственные мысли и чувства под маской молчаливой суровости. Он и прежде не блистал красотой, а к этому времени ослеп на один глаз, из-за чего его лицо выглядело немного перекошенным. Ему недоставало мужества на поле битвы и обаяния в обществе. Одним словом, он производил отталкивающее впечатление и знал об этом. Но за этой непритязательной внешностью скрывался ищущий цепкий ум, дополненный четким сознанием моральной и политической ответственности короля. Его часто недооценивали. Но это обходилось дорого.

    Однако, невзирая на свои скрытые достоинства, Филипп Август не мог смотреть на английского государя без зависти. Ричард сменил на троне своего отца Генриха II в июле 1189 г., ровно год назад. В свои тридцать три года он был в расцвете сил. Хотя он не отличался крепким здоровьем, благодаря великолепному телосложению и вулканической энергии он производил впечатление человека, которому неведомы болезни. Его красота, личная храбрость и способность вести за собой людей уже стали легендой на двух континентах. От своей матери Элеоноры Ричард унаследовал любовь к поэзии, и многим он сам, должно быть, казался блистательным персонажем рыцарских романов, которые он так любил. Только одной детали недоставало для полноты картины: как ни сладко Ричард пел о радостях и горестях любви, ни одна горюющая девица не могла бы обвинить его в вероломной измене. Но если даже у него были иные вкусы, это никак не затрагивало его блестящую репутацию, отполированную, как его нагрудник, которую он сохранил до самой смерти.

    При том тем, кто узнавал Ричарда ближе, вскоре открывались иные, не столь восхитительные свойства его натуры. Наделенный темпераментом еще более буйным, чем у его отца, которого он так ненавидел, он был совершенно не способен к организационной работе – в отличие от Генриха, при всех его ошибках сумевшего сплотить Англию в единую нацию. Его немереные амбиции почти всегда вели к разрушительным последствиям. Сам неспособный к любви, он мог проявлять вероломство и коварство ради достижения своих целей. Ни один английский король не выказал такой жестокости и неразборчивости в средствах, борясь за трон, и ни один не жертвовал с такой готовностью долгом короля ради личной славы. За девять лет, которые ему оставалось прожить, Ричард провел в Англии всего два месяца.

    Холмы вокруг Везеле, по свидетельству очевидца, были так заставлены палатками и павильонами, что походили на большой и многоцветный город. Два короля торжественно подтвердили свои обеты и заключили дополнительный союзнический договор, а затем во главе своих внушительных армий и в сопровождении большого числа паломников вместе отправились на юг. Только в Лионе, где мост через Рону рухнул под тяжестью проходящих, что было истолковано как плохое предзнаменование, французы и англичане разделились; Филипп повернул на юго-восток к Генуе, где его ждал корабль, в то время как Ричард продолжал путь по долине Роны, чтобы встретить английский флот в Марселе. Они договорились встретиться в Мессине, откуда их объединенная армия должна была отплыть к Святой земле.

    Филипп появился первым, 14 сентября, а Ричард – спустя девять дней. Ничто не характеризует лучше этих двух людей, чем описание их высадки:

    «Когда узнали, что король Франции должен прибыть в порт Мессины, местные жители разного пола и возраста ринулись туда посмотреть на столь славного властителя, но он, удовольствовавшись одним кораблем, вошел в порт цитадели незаметно, так что те, кто ожидал его на берегу, усмотрели в этом проявление слабости; подобный человек, говорили они, прячущийся от посторонних глаз, не сможет совершить великих подвигов… Но когда флот Ричарда входил в порт, люди толпами хлынули на берег и узрели море, вспененное бесчисленными веслами, и услышали громкие, чистые голоса труб и горнов, раздававшиеся над водой. Когда выстроившиеся в ряд суда подошли ближе, стало возможным различить блеск доспехов, вымпелы и знамена, развевающиеся на кончиках копий. Носы кораблей были украшены гербами рыцарей, щиты сверкали на солнце. Море кипело под ударами весел, воздух дрожал от звуков труб и криков восхищенной толпы. Могущественный король, ростом и величием превосходивший всю свою свиту, стоял на носу, как тот, кто ожидает видеть и быть увиденным… И когда трубы заиграли на разные голоса, но все же в согласии, люди зашептали: «Он воистину достоин империи, он по праву сделался королем над народами и королевствами, то, что мы слышали о нем, не идет в сравнение с тем, что мы теперь видим воочию»[160].

    Не все восхищавшиеся Ричардом в тот памятный день знали, что этот блистательный воитель предпочел, опасаясь морской болезни, пересечь Апеннинский полуостров по суше и что этим впечатляющим прибытием завершалось морское путешествие через пролив в пару миль протяженностью. Еще меньшее число людей догадывалось, что при всем золотом великолепии своего появления Ричард пребывал в мрачном расположении духа. Дело было не в том, что несколькими днями ранее, когда его войско проходило через Милето, его поймали на краже сокола из крестьянского дома и он едва избежал смерти от рук хозяина и его друзей, и даже не в том, что королевский дворец в центре города, как выяснилось, уже предоставили в распоряжение французского короля, ему самому придется разместиться в более скромной резиденции за стенами города. Ни то ни другое не могло улучшить его настроения, но на сей раз причина была более серьезной, чем просто задетое самолюбие.

    В действительности английский король был смертельно обижен на Танкреда. Хотя Вильгельм Добрый не оставил завещания, он, по-видимому, в какой-то момент пообещал своему тестю Генриху значительное наследство, включающее двенадцатифутовую золотую пластину, шелковую палатку на двести человек, золотую посуду и несколько кораблей, полностью снаряженных для Крестового похода. Теперь, когда и Вильгельм, и Генрих умерли, Танкред отказывался выполнить обещание. Кроме того, была Иоанна. По дороге на юг через Италию Ричард слышал неприятные рассказы о том, как новый король Сицилии обращается с его сестрой; вероятно, Танкред, зная, что Иоанна поддерживает Констанцию, и опасаясь ее влияния в королевстве, наложил арест на имущество молодой королевы и незаконно присваивал доходы от графства Монте-Сан-Анджело, которое она получила по брачному договору. Из Салерно Ричард уже отправил послание Танкреду, требуя объяснений по обоим этим пунктам, добавив для ровного счета, что Иоанне следует подарить золотой трон, ибо таково ее право как нормандской королевы. Тон его письма был угрожающим и ясно подразумевал, что, оказавшись на Сицилии со своей армией и флотом, он не намерен продолжать путешествие, не получив полного удовлетворения.

    Насколько эти притязания были справедливы, трудно сказать. Последующее поведение Ричарда указывает на то, что он рассматривал Сицилию как возможную новую жемчужину в собственной короне и искал любого повода для ссоры. С другой стороны, он искренне любил Иоанну, а ее свобода, несомненно, оказалась каким-то образом ограничена. Так или иначе, Танкред серьезно встревожился. У него и так хватало проблем, чтобы наживать еще одного врага, поэтому его первой реакцией было выгнать непрошеного гостя с острова как можно быстрее. Если для этого требовалось пойти на уступки, значит, он это сделает.

    Ричарду не пришлось долго ждать. Всего через пять дней после его прибытия в Мессину к нему присоединилась Иоанна, теперь пользовавшаяся полной свободой и разбогатевшая на миллион тарисов, данных ей Танкредом в компенсацию за убытки. Сицилийский король не поскупился, но Ричарда не так легко было купить. Холодно отвергнув доброжелательные попытки Филиппа Августа примирить их с Танкредом, он 30 сентября в гневе пересек пролив, чтобы занять безобидный маленький город Багнару на калабрийском берегу. Оставив Иоанну под защитой сильного гарнизона, в аббатстве, основанном графом Рожером за столетие до того, он вернулся в Мессину и напал на самое почитаемое религиозное учреждение города, василианский монастырь Спасителя, удобно расположенный на длинном мысе напротив гавани. Бесцеремонно изгнав монахов, армия Ричарда расположилась в своих новых казармах.

    К тому времени «длиннохвостые англичане», как их называли мессинцы, заслужили всеобщую неприязнь. Уже много лет ни в одном сицилийском городе не размещалась чужеземная армия, а кроме того, греческое население Мессины покоробили их варварские нравы. Их распущенность в обращении с местными женщинами тем более поражала, что эти люди называли себя пилигримами и носили на плечах святой крест. Захват монастыря Спасителя стал последней каплей, и 3 октября Мессина взбунтовалась. Опасаясь – с достаточным основанием, – что король Англии воспользуется возможностью овладеть их городом и даже, как утверждали многие, всем островом, мессинцы закрыли ворота и заперли их, одновременно перегородив вход в гавань. Первая попытка англичан прорваться в город провалилась, но никто не верил, что удастся изолировать их надолго. Вечером горожане пребывали в тревоге.

    Утром следующего дня Филипп Август появился в штаб– квартире Ричарда за городскими стенами. Его сопровождали Гуго, герцог Бургундский, граф Пуатье и другие предводители французской армии, а также представительная сицилийская делегация – комендант Мессины Жордан дю Пин, несколько влиятельных горожан, в том числе адмирал Маргарит и архиепископ Монреале, Реджо и самой Мессины – этот последний был не кто иной, как Ричард Палмер, переведенный из Сиракуз за несколько лет до того. Едва ли слова Палмера имели какой-то особый вес для короля, ибо, по сути, архиепископ имел отношение к Англии не больше, чем любой другой из членов посольства, и вряд ли даже говорил на языке своей формальной родины – но последующее обсуждение пошло на удивление гладко. Всем казалось, что вот– вот удастся прийти к соглашению, но внезапно послышался шум. Толпа мессинцев, собравшаяся около здания, выкрикивала проклятия в адрес англичан и их короля.

    Ричард схватил меч и выбежал из зала, собрав свои войска, он отдал приказ о немедленной атаке. На этот раз мессинцы были захвачены врасплох. Англичане ворвались в город, неся с собой смерть и разрушение. Вскоре, «быстрее, чем священник произносит утреннюю молитву», Мессина была охвачена пламенем, только квартал вокруг королевского дворца, где расположился Филипп, уцелел. Маргарит и его спутники едва сумели спастись, но их дома лежали в развалинах.

    «Все золото и серебро и все драгоценности, которые нашлись, достались победителям. Они подожгли вражеские суда и испепелили их; мало кто из граждан спасся и имел силы сопротивляться. Победители также увели их благороднейших женщин. И вот, после всего этого, французы внезапно увидели знамена короля Ричарда над стенами города, чем король Франции был настолько оскорблен, что на всю жизнь затаил ненависть к королю Ричарду».

    Автор «Путешествия Ричарда I» далее рассказывает, как Филипп стал настаивать, а Ричард в конце концов согласился, что французские знамена должны быть вывешены рядом с английскими, но не говорит, что почувствовали жители Мессины при этом новом ударе по их гордости. Но их ждало новое унижение. Ричард не только потребовал от горожан заложников, как залог их хорошего поведения в будущем, он также приказал построить на горе прямо за городом огромный форт из дерева – которому с типичным для него высокомерием дал название Матегрифон – «узда для греков». Мессинцы, вероятно, спрашивали себя: с кем, собственно, собирается воевать король Англии? Уж не намерен ли он провести на Сицилии все оставшееся время? Это был оригинальный способ проведения Крестового похода.


    Инцидент с флагами, наверное, подтвердил худшие опасения Филиппа Августа. Через две недели после прибытия в качестве почетного гостя Ричард обеспечил себе контроль над вторым по величине городом острова, а король Сицилии, хотя и находился недалеко, в Катании, не делал ни малейших попыток противостоять ему.

    Филипп отправил в Катанию своего двоюродного брата герцога Бургундского, поручив ему предупредить Танкреда о серьезности ситуации и предложить поддержку французской армии, если Ричард станет и дальше действовать в том же духе.

    Танкред не нуждался в предупреждениях – от французского короля или от кого-то еще. Он хорошо понимал, насколько опасно оставлять Мессину в руках Ричарда. Но сейчас у него возникла новая мысль. Размышляя о будущем, он ясно сознавал, что в конечном итоге Генрих Гогенштауфен представляет гораздо большую угрозу, чем Ричард. Рано или поздно Генрих придет в Италию и встретит поддержку в Апулии и повсюду на материке. Для того чтобы противостоять ему, Сицилии нужны союзники, и для этой цели англичане предпочтительнее французов. Какими бы они ни были грубыми варварами – а их король при всей своей блестящей репутации оказался не лучше других – но Ричард, имея семейные связи с Вельфами – его сестра Матильда была замужем за Генрихом, Саксонским Львом, – не питал любви к Гогенштауфенам. Филипп же был в великолепных отношениях с Фридрихом Барбароссой, и, если бы германцы нанесли удар теперь, пока крестоносцы еще оставались на Сицилии, неизвестно, чью сторону приняли бы французы. Танкред поэтому отправил герцога Бургундского назад к его повелителю с подобающими щедрыми подарками, а сам послал самого надежного гонца – Ришара, старшего сына Маттео из Аджеелло, – в Мессину для переговоров с английским королем.

    На сей раз предлагаемая взятка оказалась достаточной, чтобы король не устоял. Танкред не мог вернуть Иоанне ее владений в Монте-Сан-Анджело, положение на северо-восточной границе делало эти земли слишком важными в стратегическом отношении. Но он приготовил для нее в качестве компенсации двадцать тысяч унций золота, помимо миллиона тарисов, которые она уже получила; а ее брату он предлагал еще двадцать тысяч в замен утраченного наследства. Было далее условлено, что племянник и наследник Ричарда, трехлетний Артур Британский, будет немедленно помолвлен с одной из дочерей Танкреда. Взамен Ричард обещал королю Сицилии военную помощь на протяжении всего того времени, пока он и его люди находятся в пределах королевства, и обязался вернуть законным владельцам всю добычу, которую он захватил в прошлом месяце. 11 ноября окончательный договор был торжественно подписан в Мессине.

    Реакцию Филиппа Августа на это внезапное сближение двух монархов нетрудно себе представить. Как всегда, однако, он скрывал свое недовольство. Внешне его взаимоотношения с Ричардом оставались сердечными. Им было что обсудить, прежде чем они вновь пустятся в путь. Следовало установить жесткие нормы поведения для воинов и паломников, решить проблемы транспортировки и снабжения, договориться о судьбе завоеванных территорий и дележе добычи. При обсуждении всех этих вопросов Ричард оказался неожиданно сговорчивым, и только по одному пункту, не связанному с Крестовым походом, он упорствовал. Речь шла о сестре французского короля Алисе, которая была отослана в Англию более двадцати лет назад, как невеста одного из сыновей Генриха II. Ее прочили в жены Ричарду, которому, как можно догадаться, она оказалась не нужна, но, вместо того чтобы вернуть ее во Францию, Генрих держал ее при своем дворе, затем сделал ее собственной любовницей, и она почти наверняка родила от него ребенка. Теперь Генрих умер, а Алиса в возрасте тридцати лет все еще жила в Англии, так и не выйдя замуж.

    Едва ли Филиппа беспокоила ее судьба; он пальцем не пошевелил, чтобы помочь своей другой сестре, даже более достойной жалости, – Агнессе-Анне Византийской, дважды овдовевшей при ужасных обстоятельствах еще до того, как ей исполнилось шестнадцать лет. Но бесчестья французской принцессы он не мог простить. Оказалось, что Ричард так же тверд в этом вопросе, как и Генрих. Он не только категорически отказался сам жениться на Алисе, но имел наглость оправдать свое отношение к ней ее запятнанной репутацией. Это стало серьезным испытанием хладнокровия Филиппа, а когда Ричард заявил, что его мать Элеонора в этот самый момент держит путь на Сицилию с другой невестой – принцессой Беренгарией Наваррской, между двумя монархами едва не произошел полный разрыв. Наверное, исключительно для того, чтобы пустить пыль в глаза, Филипп принял приглашение Ричарда на большой пир в Матегрифоне, который состоялся на Рождество, но он мог утешаться мыслью о том, что большинство сицилийцев, присутствовавших на торжествах, вели такую же борьбу со своей совестью.

    3 марта 1191 г. король Англии приехал по приглашению короля Сицилии в Катанию. Оба подтвердили свою дружбу и обменялись подарками – пять галер и четыре конные упряжки предназначались для Ричарда, который, согласно по крайней мере двум источникам, предоставил Танкреду еще более ценное доказательство своей привязанности – меч короля Артура, Экскалибур, который был найден всего несколькими неделями раньше около тела старого короля в Гластонбери[161]. После этого оба короля отправились в Таормину, где ожидал недовольный Филипп. Танкред по причинам, о которых можно только догадываться, показал Ричарду письма, которые король Франции направил ему в предыдущем октябре, предупреждая его об английских махинациях, после чего новой ссоры между монархами Англии и Франции едва удалось избежать. Но в конце месяца союзники помирились и расстались внешне вполне дружески, когда 30 марта Филипп отплыл со своей армией в Палестину.

    Он хорошо рассчитал время отплытия, или, возможно, это Элеонора и Беренгария хорошо рассчитали время своего приезда. Едва французский флот исчез за горизонтом, их корабли бросили якорь в заливе. Прошло сорок четыре года с тех пор, как старая королева последний раз посетила Сицилию по приглашению Рожера II на обратном пути из Святой земли. Во время второго визита она надеялась поприсутствовать на свадьбе своего любимого сына и девушки, избранной ею лично. Но начался Великий пост, а о венчании во время поста не могло даже идти речи. Несмотря на недавнее запрещение женщинам участвовать в Крестовых походах, было решено, что Беренгария отправится со своим будущим мужем на Восток. Молодая королева Иоанна, которая страшно не хотела оставаться на острове, стала для нее прекрасной компаньонкой. После того как все решилось, Элеонора не стала задерживаться. Проведя три дня в Мессине, эта дама, прославившаяся своей неиссякаемой энергией на всю Европу, – ей исполнилось к тому времени шестьдесят девять лет, и она путешествовала три месяца – снова отбыла в Англию.

    Простившись с матерью, Иоанна на следующий день сама отплыла с Беренгарией в Святую землю. Ричард предоставил в их распоряжение один из своих больших кораблей, он был не столь быстроходен, как обычные галеры, но значительно более комфортабелен, и на нем нашлось место для прислуги, обслуживавшей дам, и для их огромного багажа. Сам Ричард остался еще на неделю, организуя погрузку своей армии и разрушение Матегрифона. Наконец, 10 апреля он тоже отбыл. Мессинцы едва ли сожалели о его отъезде.

    Но король не разделял их чувств. Конечно, Сицилия могла жить более счастливо и мирно без буйного Ричарда – но только до тех пор, пока Генрих Гогенштауфен откладывал свой поход. Если бы Ричард задержался еще немного, он мог бы оказать Сицилии бесценную помощь и, возможно, сыграть решающую роль в ее судьбе. Но нельзя винить его за то, что он покинул остров: его присутствие срочно требовалось в Палестине – где теперь, через четыре года после битвы у Хэттина, ситуация была совершенно отчаянной – и его крестоносная клятва имела больший вес, чем все прочие обязательства. Тем не менее с его отъездом единственная надежда Танкреда на спасение своей страны от имперских лап рухнула. Теперь, когда гроза придет, он должен будет встретить ее один. Король не мог знать, что до этого момента осталось меньше трех недель.

    Глава 21

    НОЧЬ

    О певец Персефоны,

    Затерянный в туманных лугах,

    Помнишь ли ты Сицилию?

    (Уайльд. Феокрит)

    Если бы Генрих Гогенштауфен следовал первоначальному плану кампании, он бы покинул Германию в ноябре 1190 г. и почти наверняка явился бы на Сицилию до отплытия английских войск. Но ему помешало известие, полученное как раз в тот момент, когда он собирался выступить в поход. 10 июня его отец Фридрих Барбаросса после долгого и тяжелого путешествия через Анатолию вывел свою армию из последнего ущелья Тавра на плоскую прибрежную равнину. Стояла невыносимая жара, и маленькая речка Каликадн, которая пробегала через городок Селевкию к морю, манила путников к себе[162]. Фридрих пришпорил коня и поскакал к речке, предоставив своим людям следовать за ним. Больше его не видели живым. То ли он спешился, чтобы попить, и его сбило ног быстрое течение, то ли его конь поскользнулся в грязи и сбросил его, то ли его старое усталое тело – ему было около семидесяти – не выдержало падения в ледяную горную реку – неизвестно. Его вытащили, но слишком поздно. Когда подошли основные силы армии, они увидели своего императора мертвым на берегу.

    Его сын Генрих, претендовавший на две короны вместо одной, теперь особенно стремился отправиться на юг как можно скорее. На решение проблем, возникших в самой Германии после смерти Фридриха, ушло несколько недель. К счастью, зима была теплой и альпийские перевалы еще не засыпало снегом. К январю он и его армия благополучно перешли через горы. Затем, потратив месяц на то, чтобы укрепить свою власть в Ломбардии и заручиться поддержкой пизанского флота, Генрих направился в Рим, где его ждал папа Климент III.

    Но прежде чем Генрих достиг города, папа Климент умер. Поспешно, поскольку императорские войска приближались, коллегия кардиналов собралась на конклав и избрала в качестве нового папы диакона церкви Святой Марии в Козмедине Джачнинто Бобоне. С учетом ситуации их выбор вызывает удивление. Новый папа имел благородное происхождение – его брат Урс стал родоначальником семьи Орсини – и как церковный деятель мог похвастаться длинной и славной биографией, поскольку стойко защищал Петра Абеляра против святого Бернарда в Сансе пятьдесят лет назад. Но теперь ему было восемьдесят пять лет – едва ли этот человек подходил на роль противника властного молодого Генриха, который покушался на позиции церкви так же, как и на Сицилийское королевство. Судя по всему, Джачинто Бобоне сам разделял эти сомнения, и только приближение германской армии и страх перед новой схизмой, которая с вероятностью могла возникнуть, если избрание отложится, в конце концов заставили его принять папскую тиару. Кардинал с 1144 г., он только в 1191 г. в Страстную субботу 13 апреля принял священнический сан, а на следующий день, в Пасхальное воскресенье, занял престол святого Петра как папа Целестин III. Первым официальным его деянием в качестве папы стала проведенная 15 апреля коронация Генриха и Констанции как императора и императрицы Западной империи.

    Целестин, с его полувековым пребыванием в папской курии, ясно понимал, какими новыми бедами для папства грозит захват Сицилии. В данных обстоятельствах, однако, он едва ли мог требовать от нового императора обещания не продвигаться далее на юг, и его попытки отговорить Генриха от исполнения своих планов, как и следовало ожидать, ни к чему не привели. 29 апреля, всего через две недели после коронации – вопреки запрету папы, как отмечает Ришар из Сан Джермано, – сын Барбароссы со своей армией пересек Гарильяно и вторгся на сицилийскую территорию.

    Танкред, в меру своих возможностей, подготовился к встрече с ним. Из-за дезертирства большинства континентальных вассалов он не сумел собрать армию, способную противостоять имперским силам в открытом бою, потому он положил все силы на то, чтобы укрепиться в тех местах, где он реально мог найти поддержку, – на самой Сицилии, в своих собственных землях вокруг апулийской пяты и, главное, в крупнейших городах по обе стороны полуострова, где горожане, пусть и республикански настроенные, явно предпочитали короля императору и с готовностью принимали привилегии, которые Танкред им даровал. Кроме того, он послал Ришара из Ачерры на север во главе всех войск, какие удалось собрать, чтобы держать там оборону.

    Поначалу Ришар не очень преуспел. Он, вероятно, знал, что все попытки обеспечить лояльность северных приграничных земель обречены на провал, и, подобно Танкреду, прилагал усилия лишь там, где они могли дать результат. В первые недели вторжения Генрих сметал все на своем пути. Один город за другим открывал перед ним ворота, все больше местных баронов присоединялось к имперской армии. От Монте-Кассино в Венафро, затем в Теано – нигде не было и намека на сопротивление. Даже Капуя, некогда самый непокорный город в Кампании, теперь приветствовала германцев: ее архиепископ распорядился при приближении императорского войска поднять штандарт Гогенштауфенов на крепостном валу. В Аверсе, первом нормандском фьефе Италии, ситуация повторилась. Салерно, континентальная столица короля Рожера, даже не дожидался прибытия имперских сил, чтобы письменно заверить Генриха в своей лояльности, одновременно пригласив Констанцию провести жаркие летние месяцы в старом дворце ее отца. Только дойдя до Неаполя, император вынужден был остановиться.

    За те полвека, которые Неаполь пребывал в составе Нормандского королевства, он рос и процветал. Этот богатый торговый поровый город насчитывал около сорока тысяч жителей, включая значительную еврейскую общину и купеческие колонии Пизы, Амальфи и Равелло. Недавно, чтобы поощрить их преданность, Танкред предоставил неаполитанцам ряд дополнительных привилегий. Ришар из Ачерры поступил мудро, избрав город своей штаб-квартирой. Оборонительные сооружения Неаполя были в полном порядке – Танкред за год до того отремонтировал их за собственный счет, – зернохранилища и кладовые полны. К тому моменту, когда император появился со своей армией под стенами, горожане успели подготовиться к встрече.

    Последовавшая осада была, с их точки зрения, не особо тяжелой. Поскольку сицилийский флот под командованием Маргарита непрерывно вел охоту на пизанские корабли, Генрих так и не смог установить жесткий контроль над подходами к гавани, и защитники продолжали получать подкрепления и припасы. Со стороны суши германские войска предприняли несколько серьезных атак; граф Ачерры был ранен, и его временно заменил в качестве командира второй сын Маттео из Аджелло Николас, ныне архиепископ Салерно, который добровольно оставил свою паству несколько недель назад, в знак протеста против их предательства. Но стены стояли, и, по мере того как лето шло, делалось ясно, что скорее осаждающие, нежели осажденные начинают беспокоиться.

    Оглядываясь задним числом на всю известную нам историю нормандцев на юге, легко увидеть в ней повесть о непрекращающихся изменах и предательствах. Только один союзник их никогда не оставлял: жара южного лета. Вновь и вновь она спасала их от накатывавшихся раз за разом имперских вторжений – с того давнего дня в 1022 г., когда Генрих Святой в отчаянии отступил от стен Трои, и до нынешнего времени, когда, почти два столетия спустя, его тезка, видя, как малярия, дизентерия и прочие недуги косят ряды его войска и внезапно серьезно заболев сам, признал, что нужно уходить, пока не поздно.

    24 августа Генрих отдал приказ снять осаду Неаполя, и в течение дня или двух имперские полчища, все еще впечатляющие, но заметно поредевшие и не столь бодрые, как за несколько недель до того, проследовали на север через горы.

    Неаполитанцы наблюдали за ними с удовлетворением. Они знали, однако, что для Генриха это отступление было не более чем раздражающим, но необходимым маневром, оно означало задержку, но не поражение.

    Он оставил имперские гарнизоны во всех важнейших городах и, чтобы ни у кого не возникало сомнений относительно его будущих намерений, согласился оставить Констанцию в Салерно до своего возвращения.

    Здесь, однако, он совершил серьезную ошибку. Он не понимал особенностей южного темперамента и явно не подозревал, что известие о его отступлении в сочетании со страхом перед местью Танкреда в течение нескольких дней после его отбытия повергнут салернцев в панику. В безумных поисках козла отпущения салернская толпа атаковала дворец, в котором находилась Констанция, и, возможно убила бы ее, если бы не племянник Танкреда, некий Элио из Джезуальдо, который появился на месте происшествия как раз вовремя, взял императрицу под свое покровительство и при первой возможности отправил ее к королю в Мессину.


    Танкреду пленение императрицы, наверное, казалось даром Божьим. Он, вероятно, приободрился, получив вести об отбытии Генриха, но знал, что битва только началась. Генрих обнаружил, что стоящая перед ним задача сложнее, чем он ожидал, но его армия не была разгромлена – и даже не вступала в бой, при том что большая часть северной Кампании, включая Монте-Кассино, оставалась в его руках. Первый раунд, хотя и закончился лучше, чем Танкред предполагал, завершился ничьей, а перспективы второго были не особенно блистательными.

    По крайней мере, пока не появилась Констанция. Но теперь положение внезапно изменилось, самый ценный дипломатический заложник, на какого Танкред мог рассчитывать, попал к нему в руки. Ему более не надо было ожидать в бессильном напряжении, когда Генрих выберет время для повторного вторжения на его территорию, в нынешней ситуации он мог сам предложить переговоры. Обнадеживало Танкреда также то, что папа Целестин явно был к нему расположен. Еще во время осады Неаполя папа за спиной императора провел переговоры с Генрихом Львом, а спустя четыре месяца, в декабре, он отлучил весь монастырь Монте-Кассино в наказание за поддержку имперских притязаний. Монте-Кассино все еще оставался в оппозиции к Танкреду, но по поводу симпатий папы не возникало никаких сомнений.

    Симпатии, однако, не гарантировали официальной поддержки. Для любого папы слишком могущественная Сицилия была столь же опасна, как и слишком могущественная империя. Залогом безопасности являлось равновесие сил. Задачей папства было это равновесие поддерживать, и, если в процессе папа становился на сторону Сицилии, он с чистой совестью мог потребовать что-то взамен. Позиции Танкреда в глазах некоторой части его подданных были шаткими, в частности из-за его происхождения, папская инвеститура, подтверждающая его права на корону, существенно помогла бы ему, если бы он был готов за это платить.

    Исходила ли инициатива от папы или от короля – неизвестно, но переговоры велись через посредников, по-видимому, всю весну 1192 г., поскольку, когда Танкред, воодушевленный после успешной карательной экспедиции против своих мятежных вассалов в Абруццо, в июне встретился с посланцами папы в Гравине, основные условия соглашения уже были выработаны. Король получал желанную инвеституру, но в обмен отказывался от всех особых прав в управлении делами церкви на острове, которых добились с таким трудом Рожер I и Рожер II, подтверждение которых получил Вильгельм Злой в Беневенто в 1156 г. С этих пор сицилийское духовенство должно было получать назначения таким же путем, как и их собратья на материке, и в спорных случаях обращаться в Рим. Папа мог направить своих легатов на Сицилию, когда ему заблагорассудится, а не только когда об этом попросит король. Избрание церковных иерархов не утверждалось более королем.

    Поставив латинскую церковь на Сицилии впервые в ее истории под контроль папства, папа Целестин справедливо мог поздравить себя с грандиозной дипломатической победой. Не часто папы брали верх над нормандцами в такого рода переговорах. Танкред, однако, не собирался спорить. Он был в безвыходном положении. Привилегии, которые он уступил, имели значение в более счастливые и благодатные времена, и их уступка казалась не столь большой платой за легитимность.

    Но Танкред, хотя он этого еще не знал, потерял также нечто более ценное для него в тот момент, чем любая папская инвеститура. Папа Целестин, вовсе не обескураженный тем, как Генрих принял его последние предложения, все еще лелеял надежду, что однажды при его посредничестве король и император помирятся; поэтому заставил Танкреда в качестве жеста доброй воли поручить Констанцию его заботам. Шаландон с необычной горячностью объявляет идею папы «нелепицей»; это действительно был непродуманный шаг, и его последствия оказались губительными. Танкред, не желая противоречить папе в такой момент, неохотно согласился. Императрица в сопровождении специального эскорта отбыла в Рим.

    Если бы она плыла по морю, все могло бы обойтись, но сухопутная дорога проходила через территорию, контролируемую Генрихом, и неизбежное случилось. Когда кортеж прибыл в пограничный Чепрано, его встретил отряд императорских рыцарей. Констанция сразу же попросила у них защиты и покровительства. Кардиналы пытались возражать, но их просто не слушали. Они вернулись в Рим с пустыми руками, а императрица поспешила назад через Альпы к своему мужу.

    Танкред лишился своей козырной карты. Ему не суждено было получить другую.


    В течение последних недель 1192 г. Иоанна Плантагенет гостила в Палермо. Она возвращалась из Палестины в сопровождении своей свояченицы Беренгарии, которая полтора года назад в Лимасоле на Кипре вышла замуж за Ричарда, став королевой Англии. Факт, что Иоанна решилась посетить Сицилию, свидетельствует о том, что, каковы бы ни были претензии ее брата, Танкред после смерти ее мужа не так плохо с ней обращался и она определенно не была на него в обиде. Танкред и его жена Сибилла приняли двух молодых особ, как подобает принимать королев. Через пару недель они вновь отправились в путь: Беренгарию ожидала жизнь почтенной вдовы во Франции, Иоанну второе замужество[163]. Ее, наверное, очаровал прием, оказанный ей в Палермо, казалось не изменившемся с тех времен, когда она и ее богоподобный супруг царствовали в нормандской Сицилии – прекрасной и мирной. Можно надеяться, она понимала, как ей повезло, что она познакомилась с Сицилией в такие времена – и что по возвращении она обнаружила, что ее старое королевство еще существует.

    Если бы этим летом Генрих VI повел на юг вторую экспедицию, лучше экипированную и обеспеченную соответствующей поддержкой с моря, вряд ли Танкред, даже с помощью Маргарита и его флота, сумел бы выстоять. Долгий период мира, которым ознаменовалось царствование Вильгельма Доброго и которому тот обязан своей репутацией, теперь завершился; после двадцати пяти лет вернулась анархия, материк уже погрузился в хаос. Ни одна дорога не была безопасной, ни одному барону нельзя было доверять, и в таких условиях об организованном сопротивлении захватчикам не могло идти речи. Но Генрих не выступил. Вельфы, явно поддерживаемые папой Целестином, доставляли ему слишком много хлопот дома. Самое большее, что он мог сделать, – послать довольно скромное войско под командованием Бертольда из Кюнсберга, чтобы он контролировал ситуацию в ожидании лучших времен. Нормандской Сицилии была дана отсрочка.

    Но она еще боролась за свою жизнь. Хотя Танкред девять месяцев вел непрекращающуюся войну на полуострове, по возвращении на Сицилию осенью ему нечем было похвастаться и он отчетливо сознавал, что, если он не получит действенной помощи из-за границы, дни королевства сочтены. Большую часть зимы он провел в переговорах с византийским императором Исааком Ангелом, в результате которых он смог объявить о помолвке своего старшего сына Рожера, которого он своевременно сделал герцогом Апулийским, с дочерью императора Ириной.

    Брачная церемония состоялась следующей весной в Бриндизи. Но этот союз не достиг целей. Исаак мог предоставить королю Сицилии невестку, но был слишком поглощен собственными бедами, чтобы сделать что-то еще. Герцог Рожер умер в конце года, его молодая жена осталась безутешная и одинокая в Палермо. Король Ричард Английский – еще один человек, на чью помощь можно было бы рассчитывать, – на обратном пути из Палестины попал в руки одного из вассалов Генриха и томился в плену в немецком замке. Единственным союзником Сицилии оставался папа Целестин, но ему препятствовал откровенно проимперский римский сенат и у него не было армии. К тому же ему было восемьдесят семь лет.

    Танкред продолжал борьбу в одиночестве. Император по– прежнему не появлялся, но даже и без него ситуация постоянно ухудшалась, королевские войска могли отвоевывать здесь и там города и замки, но они не могли добиться сколько-нибудь реального успеха. Монте-Кассино оставался неприступен, как всегда с бесстыдно развевающимися императорскими знаменами на башнях. Затем, в конце лета, Танкред заболел. Он держался сколько мог, но болезнь усилилась настолько, что ему пришлось вернуться на Сицилию. Всю зиму он пролежал в Палермо, постепенно слабея, а 20 февраля 1194 г. умер.

    Теперь не оставалось никакой надежды. Со смертью Танкреда из Лечче Сицилия потеряла своего последнего защитника. Из всех нормандских королей он был самым самоотверженным и самым несчастливым. Судьба его глубоко трагична. В более счастливые времена он никогда не получил бы короны, а когда она была ему навязана, он не имел возможности вкусить радостей царствования. Четыре года, проведенные на троне, он беспрерывно боролся – с империей прежде всего, но также с согражданами-сицилийцами, христианами и мусульманами, которые были слишком эгоистичны или слишком слепы, чтобы понять неотвратимость нависшей над ними угрозы. Сам Танкред видел ее с ужасающей ясностью и стремился отвести ее всеми возможными способами, военными и дипломатическими, явными и тайными. Останься он жив, он даже мог бы преуспеть, хотя все было против него. Умерший слишком рано, он запомнился на Сицилии – если вообще запомнился – как посредственность и неудачник либо в созданном имперской пропагандой образе неуклюжего чудовища. Это несправедливо. Танкреду, возможно, недоставало величия его самых гордых предшественников, но с его упорством, мужеством и – главное – его политическим видением он оказался вполне достойным преемником.


    Для суеверных подданных разрушающегося королевства смерти Танкреда и его наследника являлись ясным свидетельством того, что время Отвилей кончилось и что будущее принадлежит Генриху Гогенштауфену. Тот факт, что единственный сын Танкреда Вильгельм был еще ребенком и что Сицилия во времена величайших испытаний вновь оказалась в руках женщины, послужил лишь дополнительным, ненужным подтверждением воли Божьей. Темные облака пораженчества, которые долго собирались над королевством, накрыли и саму столицу, когда королева Сибилла, еще не преодолев оцепенения и горечи от недавней потери, неохотно взяла бразды правления в свои усталые руки.

    У нее не было иллюзий. Для нее, как для ее мужа, королевская власть была только бременем, и она знала не хуже других, что стоящая перед нею задача невыполнима. Если Танкред при всей своей решительности и храбрости так и не сумел объединить своих подданных в борьбе против надвигающегося зла, что могли сделать она и ее маленький сын? Сама она не обладала политическим мышлением, единственный советник, на которого она могла бы положиться, старый Маттео из Аджелло, умер год назад. Его два сына, Ришар и Николас, ныне архиепископ Салерно, были верными друзьями и способными политиками, но не могли сравниться по опыту и влиянию с отцом. Третьим советником Сибиллы был архиепископ Бартоломью Палермский, брат и преемник Уолтера из Милля. Она ему не доверяла, и была почти определенно права. Все, что ей оставалось, – ждать рокового удара и, по возможности, не терять голову.

    Ей не пришлось долго ждать. Генрих VI, уладив свои проблемы, снова бросил все силы на завоевание Сицилии. Он не особенно спешил, поскольку время работало на него, а он не хотел рисковать повторением неаполитанской неудачи. Тогда у него не было соответствующей поддержки с моря; благодаря Маргариту пизанский флот оказался бесполезен, а генуэзцы, прибывшие после того, как императорские войска ушли, едва избежали полного уничтожения. На этот раз Генрих приготовился тщательно. Маргариту противостояли не только пизанцы и генуэзцы, но также пятьдесят полностью оснащенных судов, полученных, как ни странно, от короля Ричарда Английского.

    В действительности нельзя винить Ричарда: у него было мало выбора. 4 февраля 1194 г. – за две недели до смерти Танкреда – он наконец освободился из плена, но Генрих заставил его дорого заплатить за свободу. Он увеличил первоначальную сумму выкупа, исчислявшегося в сто тысяч серебряных марок, еще на пятьдесят тысяч, специально предназначавшихся для подготовки сицилийской экспедиции, а также потребовал пятьдесят кораблей и двести рыцарей, которые будут служить ему в течение года. Вдобавок император заставил своего пленника принести ему вассальную клятву за Английское королевство.

    В данный момент, так или иначе, именно корабли решали дело. Генрих не ожидал серьезного противодействия от армии Танкреда – и вообще никакого в Кампании, где оставленные им гарнизоны с помощью дополнительных сил, приведеных Бертольдом из Кюнсберга, неуклонно распространяли свою власть на все новые территории. Все зависело от успеха на море. В конце мая Генрих пересек Шплюген, вступил в Италию и провел Троицу в Милане. Спустя неделю он посетил Геную, а затем Пизу, чтобы проверить готовность флота и распланировать каждую деталь предстоящей кампании. Были назначены точные сроки, и 23 августа соединенный флот под командой наместника императора Маркварда из Анвайлера появился в Неаполитанском заливе. Вход в город был открыт. Неаполитанцы, которые всего три года назад бросили вызов императорской армии и вскоре с торжеством наблюдали, как она ковыляет обратно в Германию, на этот раз капитулировали даже до появления врага. Со смертью Танкреда последние проблески мужества в южной Италии угасли.

    Генрих даже не стал останавливаться в Неаполе. Он направился в Салерно, чтобы свести счеты. Три года назад салернцы предали его. Они покорились, предложили его жене воспользоваться их гостеприимством, а потом, при первых известиях об отступлении имперских войск, восстали на нее и выдали ее врагам. Император не собирался оставлять такое предательство безнаказанным. Страх перед его местью более, чем мужество или преданность своему королю, сначала заставил салернцев сопротивляться; но они не выдержали долго. Город был взят приступом и отдан на беспощадное разграбление. Те из жителей, кто остался в живых, потеряли все свое имущество и отправились в изгнание. Стены сровняли с землей; впрочем, за ними нечего было прятать.

    Если требовался пример, по опыту Салерно все города могли понять, что ждет тех, кто станет сопротивляться. За двумя героическими исключениями – Спинаццола и Поликоро, – которые разделили судьбу Салерно, власть Генриха везде принималась без вопросов. Его продвижение через земли южной Италии напоминало скорее не военную кампанию, а триумфальный марш, даже города Апулии, долгое время бывшие средоточием антиимперских настроений, приняли неизбежное: Сипонто, Трани, Барлетта, Бари, Джовинаццо и Мольфетта по очереди открыли ворота завоевателю. В конце октября, овладев материковой частью королевства, Генрих пересек пролив. В первый раз более чем за столетие захватническая армия разбила лагерь на сицилийской земле.

    Флот прибыл ранее, и император, высадившись, обнаружил, что Мессина уже захвачена. Невзирая на серьезные разногласия между пизанцами и генуэзцами, которые разрешились только после полноценного сражения между флотами этих городов, были подчинены также Катания и Сиракузы. Централизованная система правления была разрушена, на острове царило полное смятение. После того как Генрих захватил плацдарм, никакой возможности сопротивляться не осталось. Королева Сибилла делала все, что могла; при всех ее недостатках, ей нельзя отказать в стойкости и храбрости. Отправив юного короля и трех его маленьких сестренок в относительно безопасную крепость Кальтабеллотта[164] около Счиакки на юго-западном побережье, Сибилла попыталась собрать последние силы для сопротивления. Это было бесполезно. Цитаделью, возвышающейся над портом, командовал Маргарит, тоже решивший держаться до конца. Но фаталистические настроения, охватившие жителей столицы, теперь распространились на гарнизон. Они сложили оружие. Маргарит не мог продолжать борьбу в одиночку. Когда королева-регентша, видя, что ее битва проиграна, бежала вместе с архиепископом Палермо и его братом, чтобы присоединиться к своим детям в Кальтабеллотте, Маргарит остался вести переговоры о сдаче.

    Генрих тем временем приближался к Палермо. В нескольких милях от города, в Фаваре, его встретила группа знатных горожан, которые уверили его в покорности города и нерушимой верности императору в будущем. В ответ император издал приказ, немедленно объявленный его армии, запрещавший грабеж или насилие. Палермо был столицей его королевства, и с ним следовало обращаться соответственно. Дав обещание, Генрих въехал в ворота и торжественно вступил в город.

    Итак, 20 ноября 1194 г. правление Отвилей в Палермо закончилось. Примерно век с четвертью минул с того дня, когда Роберт Гвискар со своим братом Рожером и своей великолепной женой Сишельгаитой ввел в город изнуренную, но ликующую армию. Они сражались стойко и храбро – и то же в полной мере проявили защитники; и из взаимного восхищения воинов перед достойным противником рождались уважение и понимание, которые легли в основу нормандско– сицилийского чуда. Так начиналась самая счастливая и славная глава в истории острова. Теперь она завершилась – сдачей деморализованного народа завоевателю, которого они боялись настолько, что не имели сил бороться, и который, в свою очередь, презирал их, даже не пытаясь это скрывать.

    На Рождество 1194 г. император Генрих VI Гогенштауфен был коронован как король Сицилии в кафедральном соборе Палермо. На почетных местах перед ним в молчаливом сознании его триумфа и своего унижения сидели Сибилла и ее дети, среди них маленький грустный Вильгельм III, который после десяти месяцев царствования больше не был королем. До сих пор с ними обращались хорошо. Вместо того чтобы атаковать Кальтабеллотту, которую он легко мог бы взять, Генрих предложил им сдаться на разумных условиях, по которым Вильгельм получал не только отцовское графство Лечче, но также княжество Таранто. Сибилла приняла их и вернулась с семьей в столицу. Теперь, наблюдая, как корона Сицилии, принесшая столько несчастий ее мужу, ее сыну и ей самой за прошедшие пять лет, медленно опускается на голову Генриха, едва ли она чувствовала что-либо, кроме облегчения.

    Если так, она рано успокоилась. Через четыре дня после коронации настроение императора внезапно изменилось. В этот самый момент якобы обнаружился заговор с целью убить императора. Сибиллу, ее детей и многих видных сицилийцев, приехавших в Палермо на коронацию, – в том числе Маргарита из Бриндизи, архиепископа Николая Салернского и его брата Ришара, графов Рожера из Авеллино и Ришара из Ачерры и даже византийскую принцессу Ирину, несчастную вдову последнего герцога Апулийского, – обвинили в соучастии и отправили под усиленной охраной в Германию.

    Была ли хоть толика правды в этих обвинениях? Некоторые хронисты, особенно итальянские, как, например, Ришар из Сан Джермано, категорически отрицают наличие заговора, по их мнению, всю историю выдумал Генрих, чтобы под этим предлогом избавиться от всех потенциально опасных противников. Их версия имеет право на существование, никто из тех, кто знаком с бурной биографией императора, не усомнится, что он мог так поступить, если этого требовали его интересы. Но, не противореча характеру самого Генриха, подобное поведение не укладывается в рамки той политики, которую он проводил в своем новом королевстве. Везде, исключая Салерно – к которому он имел совершенно обоснованные претензии, – он проявлял редкую для него готовность к примирению и необычное милосердие. Едва ли он в одну ночь отказался от прежней линии поведения и перешел к репрессиям без всяких причин. При этом, учитывая общую ненависть к германцам и склонность сицилийцев к интригам, трудно поверить, что за время, проведенное императором в столице, ни у кого не возникла идея заговора. Если убийство действительно планировалось, некоторые из арестованных определенно имели отношение к заговору или в какой-то степени были в курсе того, что происходит. В таком случае им повезло, ибо они избежали более сурового наказания.

    Однако это относится не ко всем. Часть узников ожидала печальная судьба. Через два или три года после новых восстаний на Сицилии и на материке многие пленники были ослеплены по приказу императора, невзирая на то, что они находились в заключении с 1194 г. и не могли принимать никакого участия в недавних беспорядках. С этого времени мало у кого из подданных королевства, стенавшего во власти террора более жестокого, чем любые насилия нормандцев, сохранялись какие-либо иллюзии по поводу постигшего их несчастья.

    Но история Сицилии после Отвилей не является темой этой книги. Остается только рассказать о судьбе последних бледных представителей этого необыкновенного рода, чья звезда вспыхнула столь ослепительно над тремя континентами, только чтобы угаснуть менее чем через два столетия в образах печальной, испуганной женщины и ее детей. Сибилла провела пять лет со своими тремя дочерьми в монастыре в Гогенбурге в Эльзасе, после чего она была отпущена из этого не слишком сурового заточения, но лишь для того, чтобы кануть в безвестность и исчезнуть со страниц истории. Ее невестку Ирину ждало иное будущее. В мае 1197 г. она вышла замуж за Филиппа Швабского, брата Генриха, и в следующем году стала в свой черед западной императрицей.

    Что до самого Вильгельма III, его судьба остается загадкой. Согласно одной версии, его ослепили и кастрировали в числе прочих по приказу Генриха VI, согласно другой – которая не обязательно противоречит первой – его отпустили, и он стал монахом. Единственное, в чем мы можем быть уверены, – пленником или монахом он прожил недолго. На рубеже столетия его уже не было в живых. Хотя к тому моменту он едва вышел из детского возраста – но время и место его смерти неизвестны.


    А что же стало с Констанцией? Мы не говорили о ней с тех пор, как она бежала от папского эскорта и вернулась в Германию. Она, хотя это не по своей вине, стала причиной несчастий своей страны, ибо брак с нею позволил ее мужу претендовать на сицилийский трон. Теоретически, если говорить о Сицилии, подлинной властительницей являлась именно она, Генрих был просто ее супругом. Многие, наверное, удивлялись, почему во время второго похода Генриха на юг летом 1194 г. его жена не сопровождала его, почему в Рождество Генрих один преклонил колени перед алтарем во время коронации в Палермо.

    Но на это имелись веские причины. В сорок лет и после девяти лет замужества Констанция ждала ребенка. Она не отказалась от путешествия на Сицилию, но странствовала более медленно, отправившись в путь на месяц или два позже мужа и передвигаясь неспешно по полуострову. Тем не менее для женщины ее возраста и в ее положении это было опасным предприятием. Несколько недель тряски на разбитых дорогах Ломбардии и Марки сделали свое дело; и возле маленького городка Джези, недалеко от Анконы, императрица почувствовала родовые схватки.

    Констанция с того самого момента, как она забеременела, имела некую навязчивую идею. Она знала, что ее собственные враги и враги Генриха по обе стороны Альп, ссылаясь на ее возраст и долгое бесплодие, непременно станут утверждать, что ребенок не может быть ее; и решила, что по этому поводу, по крайней мере, не должно остаться никаких сомнений. Поэтому она поставила большую палатку на рыночной площади Джези, куда был открыт свободный доступ всем матронам города, которые хотели присутствовать при родах; и в праздник святого Стефана, 26 декабря, на другой день после того, как ее муж принял корону Сицилии в Палермском соборе, императрица произвела своего единственного сына. Через пару дней она показалась народу на той же площади, гордо кормя грудью ребенка. Дух Отвилей продолжал жить.

    В следующем столетии ему предстояло появиться снова, но по-иному, еще более блистательно, когда сын Констанции – Фридрих – достиг зрелости. Хотя в истории он остался как император Западной империи, сам Фридрих никогда не забывал, что он является также королем Сицилии, и если одним его дедом был Фридрих Барбаросса, то другим – Рожеер II. Об этом постоянно напоминали пышность его двора, его львы, леопарды и павлины, его любовь к итальянским и арабским поэтам, его постройки и апулийские охотничьи домики, а прежде всего – его ненасытная артистическая и интеллектуальная любознательность, которая сделала его первым ренессансным государем Европы, на два века опередившим свое время, и снискала ему прозвище Чудо Света. Он еще раз доказал свою принадлежность к Отвилям, когда в 1215 г. доставил в Палермо два огромных порфировых саркофага, которые его дед семьдесят лет назад установил в Чефалу.

    Два других саркофага из того же материала, но гораздо худшего качества уже стояли в соборе Уолтера из Милля. Один – специально приготовленный для Рожера II – в столице, когда ему отказали в праве быть захороненным в построенном им самим соборе, другой Констанция заказала для своего мужа после его неожиданной смерти в Мессине в 1197 г. Этот второй саркофаг был сделан плохо – при внимательном осмотре выясняется, что он склеен из четырнадцати отдельных частей, и Фридриху, видимо, пришло в голову, что это оскорбляет память его отца. Потому он перенес тело Генриха, все еще укрытое длинными прядями русых волос, отрезанных его вдовой в горе, в один из саркофагов, привезенных из Чефалу, а на его место положил тело Констанции, которая пережила мужа на год с небольшим; четвертый саркофаг – тот, который изначально предназначался для Рожера, – Фридрих сохранил для себя[165]. Там ему предстояло упокоиться после своей смерти в 1250 г., но в XIV столетии могилу вскрыли, чтобы поместить туда еще два тела – слабоумного Педро II Арагонского и неизвестной женщины.

    Отец, дочь, зять, внук – достаточно естественная группа для фамильного склепа. И все же четырем персонажам, спящим в этих массивных гробницах, под мраморными и мозаичными балдахинами, наверное, нелегко лежать рядом – строителю нормандского королевства и его разрушителю, невольной виновнице его крушения и его последнему благодетелю. Ни один из них не желал и не заслуживал того, чтобы покоиться здесь. Генриха к моменту, когда он умер в возрасте тридцати двух лет, ненавидела и боялась вся Сицилия; Констанцию считали – несправедливо, но по понятным причинам – предательницей родины. Рожера, безусловно, любили, но он хотел быть похороненным в Чефалу, в подобающем ему антураже. Даже Фридрих, который в двадцать лет распорядился по поводу своего погребения, возможно, позже предпочел бы другое место – в Капуе, или Иерусалиме, или, лучше всего, на какой-нибудь одинокой вершине под необъятным апулийским небом. Но история Фридриха, блистательная и трагическая, входит в другую повесть. Наша история закончена.


    Шестьдесят четыре года – небольшой срок для королевства, и, конечно, Сицилия могла бы существовать и дальше, будь Вильгельм II – его прозвище лучше опустить – более благоразумен или более плодовит. Вместо этого, будучи рабом своих пустых амбиций, он подарил страну ее самому давнему и упорному врагу – врагу, от которого все его предшественники со времен Роберта Гвискара успешно ее защищали. Королевство пало, но оно, собственно, было не завоевано, а отнято.

    И все же, если бы даже Генрих VI не потребовал своего наследства, Сицилия не продержалась бы долго. Судьба абсолютной монархии с жестким централизованным правлением, подобную которой создали два Рожера, зависит от личностей ее властителей. И упадок королевства лишь отражал упадок самих Отвилей. Каждое новое поколение оказывалось слабее, словно холодная нормандская сталь размягчалась, а густая нормандская кровь становилась жиже под сицилийским солнцем. В конце, с появлением Танкреда, который благодаря своему незаконному происхождению избежал разлагающего влияния палермского двора, былая доблесть возродилась. Но слишком поздно. Сицилия была потеряна.

    Возможно, с самого начала она носила в себе семена собственной гибели. Она была слишком разнородна, слишком эклектична, слишком космополитична. Она не сумела – и на самом деле не очень старалась – создать собственные национальные традиции. Патриотизм порой оказывается излишним и опасным; но он необходим для народа, борющегося за жизнь; когда настал час испытаний, патриотические чувства, которые могли бы спасти королевство, оказались слишком слабы. Опыт Сицилии доказал, что нормандцы и лангобарды, греки и сарацины, итальянцы и евреи могут счастливо сосуществовать под властью просвещенного и беспристрастного властителя, но не могут объединиться.

    Все же, если королевство пало жертвой своих принципов, эти принципы стоили того, чтобы за них погибнуть. С ослаблением политического организма религиозные и расовые меньшинства неизбежно утрачивали свой прежний статус. Но о нации следует судить по ее достижениям, а не по ее ошибкам. Нормандская Сицилия до последних своих дней опережала всю остальную Европу – а в действительности весь фанатичный средневековый мир, – преподнося ему урок терпимости и просвещения, уважения, которое любой человек должен чувствовать к тому, чья кровь и верования отличаются от его собственных. Европа, увы, была неблагодарна, и королевство пало; но оно успело насладиться солнечным сиянием славы и красоты, которое много столетий горит не ослабевая и по-прежнему несет свою весть. Эту весть можно услышать в Палатинской капелле, когда на исламскую кровлю падают отблески византийского золота, в малиновом свечении пяти куполов над маленьким монастырем Святого Иоанна в Эремити, в саду около Кастельветрано, где церковь Пресвятой Троицы стоит одинокая в первозданной чистоте под полуденным солнцем, в изображениях Вседержителя в Монреале и Чефалу и в витиеватой арабской вязи детского гимна Георгия Антиохийского Пресвятой Деве, в дымчатом сумраке купола Мартораны, под которым латынь смешивается с греческим в другой, более простой надписи, гордой и неприкрашенной: «Король Рожер».









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх