• Глава 9 НОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ

  • Глава 10 НАПАДЕНИЕ ГРЕКОВ

  • Глава 11 ПЕРЕГРУППИРОВКА

  • Глава 12 УБИЙСТВО

  • Глава 13 КОНЕЦ ЦАРСТВОВАНИЯ

  • Часть третья

    УДЛИНЯЮЩИЕСЯ ТЕНИ

    Глава 9

    НОВОЕ ПОКОЛЕНИЕ

    Король Вильгельм… был красив на вид и величествен, крепок телом, статен, высокомерен и жаден до почестей; он побеждал на суше и на море; в его королевстве его скорее боялись, нежели любили. Постоянно заботившийся о приобретении богатств, раздавал он их с некоторой неохотой. Тех, кто был ему верен, он возвышал, одаривал и окружал почестями; тех, кто предавал его, он обрекал на жестокие мучения или изгонял из королевства. Очень обязательный в служении Святому престолу, он относился с высочайшим уважением ко всем служителям церкви.

    (Ромуальд, архиепископ Салерно)

    Обычай различать королей по прозвищу, а не только по римской цифре, стоящей следом за именем, никогда не пользовался особой популярностью в Англии. Нерешительный, Исповедник, Завоеватель и Львиное Сердце – всего четыре английских короля вошли в историю, помимо имени, под своим прозвищем. В Европе, однако, в Средние века и позднее венцы украшали головы Пьяниц, Заик и Дьяволов, Философов, Мореплавателей и Птицеловов; Красивых и Лысых, Сварливых и Жестоких, Учтивых, Простоватых и Толстых. Наверное, самое занятное из всех подобных прозвищ мы находим у отца византийского императора Романа I; он, правда, сам не был корован, но современники знали его под именем Феофилакт Невыносимый. И все же только два персонажа этого ковыляющего, фиглярничающего, важничающего собрания получили на веки вечные ясное и не оставляющее ни у кого сомнений определение – Злой. Первый – король Карл II Наваррский; другой – король Вильгельм I Сицилийский.

    Новый король совершенно не заслужил такого прозвища. Оно было ему дано только спустя двести лет после его смерти – и обязано своим существованием двум неудачным обстоятельствам, с которыми он ничего не мог поделать. Первое связано с тем, что его полностью затмевал его отец Рожер II, второе – с тем, что хронист, оставивший самый подробный рассказ о его царствовании, чернил его при любой возможности. Фигура автора «Истории Сицилийского королевства» представляет собой одну из самых сложных проблем для историка нормандского королевства, но обсуждение загадки не входит в задачи моей книги (см. заметки об основных источниках); мы знаем его просто как Гуго Фальканда, но это имя он – почти наверняка – получил четыре столетия спустя. Мы можем только сказать, что это был умудренный и владеющий слогом автор, о котором такой авторитет, как Эдуард Гиббон, говорил, что «его изложение живо и ясно: его стиль четок и красноречив, его наблюдения точны. Он изучил человечество и чувствовал по-человечески». Увы, двумя добродетелями данный автор не обладал. Как человеку ему не хватало милосердия, как историку – скрупулезности. В его сочинении мы находим вселяющую ужас цепь заговоров и контрзаговоров, интриг и убийств и отравлений, в сравнении с которой история дома Борджиа кажется наглядным уроком нравственности и честности. Он видел скрытое зло везде. Едва ли найдется хоть один поступок, которому он не приписал бы зловещих мотивов, хоть один персонаж, который не был бы воплощением порока. Но самый смертоносный яд он приберег для короля.

    Внешность Вильгельма тоже говорила против него. Не сохранилось ни одного его прижизненного портрета, кроме портретов на монетах; но монастырская хроника[71] того времени описывает его как «огромного человека, чья густая черная борода придавала ему дикий и грозный вид, внушавший многим людям страх». Он обладал Геркулесовой силой, мог руками разгибать подковы, однажды, когда полностью нагруженная грузовая лошадь споткнулась и упала на мосту, он без посторонней помощи поднял ее и поставил на ноги. Такие качества могли сослужить ему хорошую службу на поле боя, где он выказывал несгибаемое мужество и, употребляя клише того времени, всегда оказывался в гуще битвы; но они едва ли могли снискать ему любовь его подданных.

    Но хотя Вильгельм превосходил своего отца в физической силе и воинской доблести, он не унаследовал его политической дальновидности. Как все Отвили до него, Рожер II имел вкус к работе. Он мог вмешиваться – и вмешивался – во все дела государства. Его сын был полной противоположностью ему. В отличие от трех своих старших братьев, рассматривавшихся в качестве возможных наследников трона, Вильгельм не имел того опыта в политике и государственном управлении, который обрели Рожер, Танкред и Альфонсо, ставшие герцогами, когда им не исполнилось и двадцати. Вильгельма никогда не готовили к тому, чтобы быть королем, и, когда после преждевременных смертей братьев он в тридцать лет вступил на трон, оказалось, что он к этому совершенно не готов. Ленивый и любящий удовольствия, он посвящал большую часть времени занятиям, которым Рожер отдавал редкие часы досуга, – беседам об искусствах и науках с учеными людьми, жившими при его дворе, или забавам с женщинами во дворцах, которые, по словам одного путешественника, окружали Палермо подобно ожерелью – Фаваре, Парко, возможно, летнем дворце в Мимнермо[72], а позже в собственной роскошной резиденции в Зизе. Он был восточным человеком в еще большей степени, чем его отец; Восток вошел в самую его душу. Он женился в ранней молодости на Маргарите, дочери короля Гарсия Рамиреса Наваррского, но после восшествия на престол проявлял мало внимания к ней и четырем сыновьям, которых она ему родила. Его жизнь более походила на жизнь султана, нежели короля, а в его характере мы находим то самое сочетание сладострастия и фатализма, которое являлось отличительной чертой столь многих восточных правителей. Он никогда не принимал решений, если мог этого избежать, никогда не брался за какую– то задачу, если имелся малейший шанс, что, отложенное достаточно надолго, дело уладится само собой. Но, начав действовать, он бросал все силы на достижение цели – хотя бы для того, как ядовито замечает Шаландон, чтобы вернуться поскорее к более приятному времяпрепровождению.

    В отличие от своего отца Вильгельм препоручил повседневные дела королевства своим доверенным лицам – клирикам и государственным служащим, большинство из которых были людьми не очень знатного происхождения, достигшими своего нынешнего положения исключительно благодаря королю и потому всей душой ему преданными. Даже в этом Вильгельм предпочел избавить себя от лишних хлопот и – за двумя известными нам исключениями – просто оставил главных должностных лиц своего отца на их местах.

    Одним из двух исключений был англичанин, Томас Браун. Сын или племянник некоего Уильяма Брауна или Ле Брюна, чиновника короля Генриха I, Томас прибыл на Сицилию примерно в 1130 г., почти мальчиком– возможно, вместе с Робером из Селби и как его протеже. Мы встречаемся с ним впервые в 1137 г., а с этого времени его имя постоянно появляется в дошедших до нас официальных документах[73]. В период царствования Рожера Томас, кажется, пользовался доверием и расположением короля; есть основания предполагать, что именно он составлял грамоту об основании Палатинской капеллы в 1140 г. Но после вступления на престол Вильгельма по причинам, к сожалению, нам неизвестным он потерял свой высокий пост и вернулся в Англию, где ведал раздачей милостыни при дворе Генриха II[74].

    Хотя об этом нельзя судить с уверенностью, кажется весьма вероятным, что поспешный отъезд Томаса с Сицилии был спровоцирован не самим королем, а новым эмиром эмиров Майо Барийским, чье возвышение, помимо того что являлось вторым важным изменением, произведенным Вильгельмом в рядах своих советников, оказалось одним из самых роковых деяний, совершенных им за время его правления. Вроде бы Майо уже по крайней мере десять лет находился на королевской службе и поднялся до уровня канцлера, когда Вильгельм избрал его в качестве преемника несчастного Филиппа Махдийского на высшем административном посту в королевстве. Сын преуспевающего торговца маслом и судьи в Бари, он получил в молодости хорошее классическое образование, что позволяло ему чувствовать себя равным среди утонченных мыслителей палермского двора. Он был, кроме того, знатоком и покровителем искусств и наук и даже оставил нам одно собственное сочинение «Толкование молитвы Господней», которое, если и не является творением выдающейся личности, свидетельствует о глубоких познаниях его автора в схоластической философии и серьезном знакомстве с трудами ранних Отцов Церкви. Но прежде всего Майо был государственным деятелем; именно он в большей мере, чем его повелитель, определял политику Сицилии в первые шесть лет нового царствования. Строгий, безжалостный, твердый в проведении той политической линии, которую считал верной, он никогда не боялся непопулярности – поистине, в некоторых случаях он, казалось, нарочно разжигал неприязнь к себе. Соответственно, хотя Гуго Фальканд и другие хронисты обошлись с ним крайне сурово, у нас нет оснований сомневаться в его политической прозорливости. Только благодаря ему Вильгельм сумел задержаться на троне больше чем на несколько месяцев.

    В последние десять лет в стране царил мир, но многие бароны, особенно в Апулии, до сих пор не примирились с существованием королевства; а память о жестоких мерах Рожера начала выветриваться. Другие, те, кто решил связать свою судьбу с королем, приезжали в столицу в надежде обрести власть или благоволение короля, но были разочарованы. Рожер до конца жизни питал недоверие к своим соплеменникам. Полуграмотные нормандские бароны, надменные, эгоистичные, не знавшие ни одного языка, кроме собственного, совершенно не годились для того, чтобы занимать ответственные посты в развитом централизованном государстве; а послужной список в качестве вассалов вовсе не вызывал желания предоставлять им большие фьефы на острове. Они потому вынуждены были наблюдать, как греки, итальянцы и сарацины – люди зачастую низкого происхождения и принадлежавшие к народам, которые, как они считали, стоят много ниже, чем их собственный, – добивались известности и уважения; и по мере того, как бароны за этим наблюдали, их недовольство росло. Рожер после многих лет борьбы заслужил их недоброжелательное уважение, но теперь, когда можно было не опасаться его тяжелой руки, следовало ожидать неприятностей, и оба – Вильгельм и Майо – об этом знали.

    Знать, однако, не означало мириться с неизбежностью. Майо учился у Рожера и ясно сознавал опасность передачи, пусть в минимальной степени, правления Сицилией в руки феодальной аристократии. Он беспощадно оттеснял баронов, окружив себя людьми своего круга, преуспевающими представителями среднего сословия, итальянцами и арабами. Будучи сам итальянцем из города Бари, населенного преимущественно греками, он мог иметь некое предубеждение против них с детства, но на Сицилии, как мы говорили, их влияние теперь слабело – сам факт, что Майо занял пост, который до сей поры традиционно занимали греки, на это указывал, что не увеличивало популярности Майо среди греков в Палермо. Кроме того, отношения с Византией неуклонно ухудшались; и потому едва ли удивительно, что в таких обстоятельствах канцлер отдавал предпочтение представителям других народов.

    Тем временем приток способных людей из Западной Европы не прекращался, и одновременно росло влияние латинской церкви. Палермо обладал даже большей притягательностью для высокопоставленных клириков, чем для нормандских баронов; ко времени вступления Вильгельма на трон большинство сицилийских епископов и многие священники с материка практически постоянно жили при дворе. Это явление обрело позже столь скандальные масштабы, что потребовалось вмешательство папы; но в то время ситуация никого не волновала, и Майо, который рассматривал церковь как одного из главных союзников в борьбе против баронства, всячески поощрял переселение церковников в Палермо. В результате в столицу приезжало множество талантливых и образованных клириков, в их числе два англичанина, которым предстояло сыграть важную роль в сицилийских делах, – Ричард Палмер, избранный епископ Сиракуз, и Уолтер из Милля, архидьякон Чефалу, впоследствии ставший архиепископом Палермо. Но это привело к появлению на политической арене Сицилии влиятельной церковной партии, что с неизбежностью наносило ущерб стране. В самой ее природе была заложена нетерпимость к православию и к исламу и резко отрицательное отношение к тем принципам внутренней свободы, на которых строилось королевство. Уже преследованием Филиппа Махдийского она нанесла первый чувствительный удар по этим основам; в последующие годы ситуация повторялась, пока сама нормандская Сицилия, чей политический и философский фундамент оказался подорван, не легла в руинах.


    Когда Вильгельм Злой был вторично коронован архиепископом Гуго Палермским в Пасхальное воскресенье 4 апреля 1154 г., в словах вассалов, собравшихся, чтобы официально провозгласить его своим повелителем, чуткое ухо, наверное, улавливало фальшь. Но в тот момент вассалов, как бы они ни были недовольны, можно было хотя бы частично держать в руках. Непосредственная угроза королевству исходила не от них, но от трех старых врагов: Западной империи, Византии и папства. Вильгельму не повезло в том, что его царствование совпало с правлением двух выдающихся императоров и понтификатом двух величайших пап XII в. Но, на его счастье, враги – которые вместе были бы непобедимы – не доверяли друг другу более, чем боялись и ненавидели его.

    Безусловно, у них имелись на это причины. Молодой Фридрих Барбаросса, которому к тому времени исполнилось тридцать два года, казался своим современникам-германцам воплощенным идеалом тевтонского рыцаря. Он был высок и широкоплеч, не слишком красив, но привлекателен, и его глаза так сверкали из-под большой копны его рыжевато-русых волос, что, по свидетельству хрониста, который его хорошо знал[75], казалось, что он всегда смеется. Но за этой легкомысленной внешностью таились целеустремленность и железная воля. «Я желаю, – писал он со всей определенностью папе, – восстановить Римскую империю в ее древнем величии и блеске». Эта идея не допускала никаких компромиссов, в частности, она исключала любую возможность союза с Константинополем. С 1148 г. Мануил Комнин не делал секрета из того, что считает южную Италию византийской территорией. Конрад, зная, что ему необходима поддержка Мануила, соглашался на раздел и на смертном одре умолял племянника придерживаться той же политики; но молодой Барбаросса и думать об этом не желал. Всего через год после вступления на трон он подписал договор с папой в Констанце, по условиям которого византийцам не предоставлялось никаких концессий на итальянской территории; а если император попытается захватить какие-то земли, он будет изгнан. Краткий медовый месяц двух империй закончился.

    Для Мануила, таким образом, смерть Конрада означала не только потерю друга и союзника. Последовавшая как раз накануне большой военной кампании, в результате которой Византия должна была вернуть себе давно потерянные итальянские провинции, она означала серьезный политический поворот – насколько он серьезен, вскоре показало поведение Фридриха. Но хотя Мануил вскоре понял, что ему не следует более ожидать помощи от Западной империи, он не знал в точности условий договора в Констанце и все еще верил в возможность раздела Италии. Одно только было ясно – за все, что он хочет себе вернуть, придется бороться. Если, что казалось возможным, германцы выступят против Вильгельма Сицилийского, сильная византийская армия должна быть наготове, чтобы защитить законные права Восточной империи. Если германцы не выступят, восточный император будет действовать по собственной инициативе. Поэтому, когда в начале лета 1154 г. к Мануилу прибыли послы с Сицилии, предложившие в обмен на мирный договор возвращение всех греческих пленных и всей добычи фиванской экспедиции Георгия Антиохийского, он наотрез отказался. Подобное предложение означало, что новый король боится имперского вторжения; если он боится, он слаб; если он слаб, он будет побежден.

    Взаимные подозрения, которые разъединяли две империи, наряду с общей для них ненавистью к Сицилийскому королевству, полностью разделяло и папство. Преемник Евгения Анастасий IV был стар и бездеятелен и занимался главным образом самопрославлением; но он протянул недолго, и, когда в последние дни 1154 г. его тело упокоилось в гигантском порфировом саркофаге, который ранее содержал останки императрицы Елены – перемещенные по приказу папы в скромную урну в Ара-Коэли за несколько месяцев до того, – ему наследовал человек совсем иного склада: Адриан IV, единственный англичанин, когда-либо занимавший престол святого Петра.

    Николас Брэйкспир родился около 1115 г. в Эбботс-Лэн– гли в Хертфордшире, в то время принадлежавшем монастырю Сент Олбэнс. Еще будучи студентом, он перебрался во Францию, а позже – после недолгого и не особенно успешного пребывания приором в монастыре Святого Руфуса около Арля – в Рим. Там, благодаря своему красноречию, одаренности и прекрасной наружности, он вскоре привлек внимание папы Евгения. Папа был, кроме того, закоренелым англофилом; он однажды сказал Иоанну Солсберийскому, что англичане великолепно справляются со всем, за что бы они ни брались, а потому он предпочитает их всем другим народам – за исключением, добавил он, тех случаев, когда легкомыслие в них берет верх над другими качествами. Но Николас, судя по всему, не был легкомыслен. В начале 1152 г. он отправился в качестве папского легата в Норвегию, чтобы реорганизовать церковь в Скандинавии. Спустя два года Николас вернулся в Рим, исполнив свою миссию столь блестяще, что после смерти Анастасия в следующем декабре полного сил, деятельного англичанина единодушно избрали его преемником.

    Это был правильный выбор, поскольку папству отчаянно требовались именно энергия и сила. К тому времени, когда Адриан занял папскую кафедру, Фридрих Барбаросса уже пересек Альпы, начав свою первую итальянскую кампанию. По прибытии в Рим он, разумеется, потребовал бы имперской коронации; но если бы даже он ее получил, было не похоже, что папа найдет в его лице надежного союзника. При своих абсолютистских взглядах Фридрих скорее мог оказаться постоянным источником беспокойства для Святого престола. Отдельное вторжение готовилось от Византии. На юге Сицилия Вильгельма I, возможно, переживала кризисный момент в своем развитии, но внешне оставалась могущественной и процветающей страной. Хуже всего была ситуация в самом Риме. Пользуясь сговорчивостью Евгения и Анастасия, сенат становился все более наглым; усилению его позиций и падению духовного авторитета папы способствовали также поучения некоего монаха из Ломбардии, чье влияние, умело укреплявшееся в последнее десятилетие, теперь сделало его фактически хозяином Рима.

    Его звали Арнольд из Брешии. В молодости он учился в Париже – возможно, у Абеляра в Нотр-Даме, – где старательно усвоил принципы новой схоластики, в том числе отказ от прежнего мистического взгляда на проблемы веры в пользу логического рационалистического их постижения. С точки зрения средневекового папства радикальные идеи сами по себе являлись достаточно опасными, но Арнольда вдобавок отличало еще одно крайне нежелательное качество – страстная ненависть к светской власти церкви. Для него государство было и должно было всегда быть высшей властью; светское законодательство, основанное на законах Древнего Рима, он ставил выше канонического права. Папа, по его мнению, должен был отказаться от всей мирской роскоши, от всех своих владений и привилегий и вернуться к бедности и простоте первых Отцов Церкви. Только так может церковь восстановить связь с массами простых и бедных людей, входящих в ее паству. Иоанн Солсберийский писал: «Арнольда часто можно было услышать на Капитолии и в различных народных собраниях. Он открыто обличал кардиналов, утверждая, что их коллегия, зараженная гордостью, лицемерием, скаредностью и пороком, – не церковь Божья, но торжище и воровской притон; а кардиналы заняли место книжников и фарисеев среди христиан. Сам папа является отнюдь не тем, кем он должен быть; он – вовсе не духовный пастырь, а человек из плоти и крови, который утверждает свою власть огнем и мечом, истязатель церквей и угнетатель невинных; он стремится лишь к удовлетворению своих вожделений и опустошает сундуки других людей, чтобы наполнить собственный… Не может быть никакого снисхождения к тому, кто стремится надеть ярмо рабства на Рим, центр империи, источник свободы и владычицу мира».

    Естественно, папство приняло вызов. Естественно также, что аббат из Клерво – для него непоколебимые, чуждые всяким сомнениям взгляды Арнольда были анафемными – был призван в качестве защитника. В результате в 1140 г. Арнольда осудили вместе с его бывшим наставником Абеляром и изгнали из Франции. В 1146 г., однако, он появился в Риме; и римский сенат, воспламененный его истовым благочестием и видевший в его воззрениях отражение – уже на уровне религиозной жизни – их собственных республиканских устремлений, принял его с распростертыми объятиями.

    Папа Евгений, другой аскет, возможно в тайне симпатизировавший Арнольду, позволил ему вернуться в столицу; и Анастасий, «мирный и сговорчивый старик», как его описывает Шаландон, оставался глух к его громовым речам. Но Адриан был человек другого типа. Когда, заняв Святой престол, он обнаружил, что сторонники Арнольда, по сути, держат его в осаде в соборе Святого Петра и Ватикане, он для начала просто повелел смутьяну покинуть Рим; но, когда, как и следовало ожидать, Арнольд не обратил на этот приказ никакого внимания, а вместо этого натравил своих последователей на почтенного кардинала Гвидо, направлявшегося по Виа– Сакра к Ватикану, в результате чего кардинал получил серьезные раны, папа разыграл свою козырную карту. Впервые за историю христианства Рим оказался отлученным от церкви.

    Это был мужественный поступок. Иностранец, занявший папскую кафедру всего несколько недель назад, плохо знавший город и его обуреваемых ксенофобскими настроениями обитателей и практически не имевший поддержки народа, одним указом закрыл все церкви Рима. Совершение любых таинств и церемоний, кроме крещения младенцев и причащения умирающих, было запрещено. Мессы не служились, венчания не совершались, и даже тела умерших не могли быть погребены в освященной земле. В Средние века, когда религия составляла неотъемлемую часть жизни каждого человека, подобная моральная изоляция сказывалась на людях очень тяжело. Кроме того, приближалась Пасха. Никому не хотелось пропустить главный христианский праздник, а перспектива – в отсутствие ежегодного наплыва пилигримов – лишиться одного из главных источников городских доходов выглядела еще безрадостнее. Некоторое время римляне крепились, но в пятницу на Страстной неделе они не выдержали и отправились к Капитолию. Сенаторы поняли, что проиграли. Арнольд и его последователи были изгнаны; отлучение снято; церковные колокола зазвонили; и в воскресенье папа Адриан IV, как положено, отмечал Пасху в Латеранском дворце.


    Фридрих Барбаросса тем временем отмечал праздник в Павии и в день Пасхи был коронован древней железной короной Ломбардии. Как это происходило с большинством императоров до него, его неприятно поразили сила республиканских настроений в больших и малых городах северной Италии и решимость горожан порвать старые феодальные обязательства ради гражданской независимости и коммунального самоуправления; и он счел своим долгом – даже ценой задержки в осуществлении собственных планов – устроить очередную демонстрацию имперской мощи. Милан, вечный источник смуты, был для него слишком силен, но его союзница Тортона казалась подходящей жертвой. Маленький город героически противостоял соединенным силам империи, Павии и Монферрата, но, когда после двух месяцев осады колодцы иссохли и жажда заставила жителей сдаться, они дорого заплатили за свой героизм. Хотя их самих пощадили, от города не осталось камня на камне.

    После Пасхи, однако, Фридрих более не медлил. Он прошел маршем через Тоскану с такой стремительностью, что римская курия почувствовала за этим возможную угрозу. О судьбе Тортоны знали по всей Италии; обращение Генриха IV с Григорием VII семьдесят лет назад еще не забылось; а некоторые престарелые кардиналы могли сами помнить, как в 1111 г. Генрих V захватил папу Пасхалия II в самом соборе Святого Петра и держал его два месяца в качестве пленника, пока тот не принял его требования. Все слухи о новом короле указывали на то, что он способен на подобные действия. Неудивительно, что курия забеспокоилась.

    Адриан поспешно послал двух кардиналов на север, в императорский лагерь. Послы нашли императора в Сан-Квирико, в окрестностях Сиены, и он сердечно их принял. Затем они попросили Фридриха в качестве доказательства его доброй воли помочь им захватить Арнольда из Брешии, который, проскитавшись несколько недель по Кампании, нашел убежище у неких местных баронов. Фридрих с готовностью согласился; радикальные взгляды Арнольда вызывали у него почти такое же неприятие, как у папы, а кроме того, он радовался новой возможности показать свою силу. Он послал войска к замку, где скрывался Арнольд, захватил одного из баронов и держал его как заложника, пока ему не выдали Арнольда. Беглеца передали в распоряжение папы; и воодушевленные этим первым успехом кардиналы приступили к исполнению следующей задачи – подготовке первой решающей встречи Адриана и короля.

    Встречу назначили на 9 июня в Кампо-Грассо около Сутри. Начало было достаточно многообещающим. Адриан, сопровождаемый кардиналами и большим эскортом немецких баронов, которых Фридрих послал его приветствовать, торжественно проследовал в императорский лагерь. Но затем все разладилось. По обычаю король должен был взять папскую лошадь под уздцы и придерживать стремя, пока всадник не спешится; он этого не сделал. Одно мгновение Адриан, казалось, колебался. Затем, спешившись самостоятельно, он медленно прошествовал к предназначенному для него трону и сел. Теперь, наконец, Фридрих выступил вперед, поцеловал папе ногу и поднялся, чтобы получить в ответ поцелуй мира; но на сей раз Адриан не исполнил положенного. Король, заявил он, не оказал ему услуги, которую из уважения к апостолам Петру и Павлу его предшественники всегда оказывали верховным понтификам. Пока это упущение не будет исправлено, он не получит поцелуя мира.

    Фридрих возразил, что не обязан выступать в роли папского грума; и весь этот и последующий дни спор продолжался. Адриан стоял на своем. Он понимал, что за этим вроде бы небольшим отступлением от протокола в действительности скрывается нечто гораздо более важное – публичное проявление непокорства, изменяющее саму суть отношений между империей и папством. И это его мнение никакие объяснения и доводы не могли изменить. Потом Фридрих неожиданно сдался. Он распорядился, чтобы лагерь перенесли немного южнее, в окрестности города Монтерози; и там утром 11 июня бестактность, допущенная два дня назад, была исправлена. Король вышел навстречу папе, провел его лошадь под уздцы, как сказано в источнике, на расстояние брошенного камня, а затем, крепко держа стремя, помог ему спешиться. Вновь Адриан воссел на трон и ожидал его, поцелуй мира был должным образом дарован, и переговоры начались.

    Адриан и Фридрих не доверяли друг другу до конца; но этот инцидент упрочил их взаимное уважение, и последующее обсуждение происходило вполне дружелюбно. Все пункты соглашения, заключенного в Констанце, были подтверждены. Ни одна из сторон не вступит в сепаратные переговоры с Вильгельмом, Мануилом или римским сенатом. Фридрих, со своей стороны, обещал защищать законные интересы папы, а Адриан отлучить от церкви всех врагов империи, которые после трех предупреждений не откажутся от борьбы. Сговорившись таким образом, они вместе направились в Рим.

    Папа больше не видел никаких препятствий имперской коронации[76]. С другой стороны, для проведения церемонии требовалось одобрение римлян, а вопрос о том, как Рим примет будущего императора, оставался открытым. Давешние действия Фридриха в отношении Арнольда из Брешии делали исход еще более проблематичным. Но Фридрих и Адриан недолго оставались в сомнениях. На некотором расстоянии от города их встретила депутация, посланная сенатом, чтобы их приветствовать и обговорить условия, на которых римляне их примут.

    Епископ Оттон Фрейзингенский, вероятно очевидец, оставил нам дословную запись разговора. Диалог начался с длинной речи главы римской депутации. Хотя никоим образом не враждебная, она была высокопарной и покровительственной; в ней утверждалось, что только благодаря Риму империя Фридриха стала тем, чем она является, потому новый император поступит правильно, если будет соблюдать свои моральные обязательства перед городом – эти обязательства, которые, очевидно, включали твердые гарантии будущей свободы и добровольную уплату пяти тысяч фунтов золотом.

    Оратор только вошел во вкус, когда Фридрих прервал его. Говоря, как тонко замечает Оттон, «без подготовки, но не будучи неподготовленным», скромно, но убедительно император заявил, что древние слава и традиции Рима ныне перешли вместе с самой империей к Германии. Он пришел не для того, чтобы получать дары от римлян, но чтобы предъявить свои права на то, что ему принадлежит. Естественно, он будет защищать Рим при необходимости; но он не видит надобности в формальных гарантиях и не намерен их давать. Что касается денежных пожалований, он дает их тогда и там, где захочет.

    Спокойная уверенность Фридриха смутила послов. В ответ на вопрос, хотят ли они еще что-нибудь сказать, они сумели только, запинаясь, пробормотать, что должны вернуться в столицу за распоряжениями, и с этим отбыли. Как только они удалились, папа и король устроили спешное совещание. Адриан, уже имевший дело с римским сенатом, не сомневался, что вскоре последуют неприятности. Он посоветовал немедленно отправить отряд воинов, чтобы они в сопровождении кардинала Октавиана из Монтичелли ночью заняли Ватикан и обороняли его от всех возможных покушений. Но, приняв подобные меры, утверждал Адриан, они не обезопасят себя полностью от разных неприятных неожиданностей. Для того чтобы избежать беды, им надо двигаться быстро.

    Все это происходило в пятницу 17 июня. Фридрих и папа так спешили, что согласились не ждать ближайшего воскресенья, как они обычно поступали. Вместо этого на закате субботы Фридрих спустился с Монте-Марио и вступил в Ватикан, который его войска уже окружили, через Золотые ворота около собора Святого Петра. Папа, прибывший часом или двумя ранее, ждал его на ступенях базилики. Они вместе вошли внутрь, толпа немецких рыцарей следовала сзади. Адриан сам отслужил мессу; и здесь, на могиле апостола, он повесил Фридриху на пояс меч святого Петра и возложил на его голову императорскую корону.

    Кардинал Босо Бейкспир, племянник и биограф Адриана, рассказывает, что в этот момент рыцари, собравшиеся в соборе, разразились такими оглушительными криками, что казалось, небо обрушилось на землю; но у императора не было времени праздновать. Как только церемония завершилась, император с короной на голове и в сопровождении своей огромной свиты поскакал назад в лагерь за стенами. Папа тем временем укрылся в Ватикане и оттуда следил за развитием событий.

    Было только девять часов утра; и сенат собрался в Капитолии, чтобы обсудить, как лучше помешать коронации, когда пришла весть, что она уже состоялась. Разгневанные тем, что их перехитрили и обошли, сенаторы призвали горожан к оружию; вскоре огромная толпа собралась на мосту Сан– Анджеело, пытаясь пробиться в Ватикан, а другие, перейдя реку ниже по течению на остров, двигались на север через Трастевере. День становился все жарче. Немцы, уставшие от форсированного ночного марша и волнений последних нескольких часов, хотели отдохнуть – спать и праздновать. Вместо этого они получили приказ готовиться к битве. Разве их император не поклялся этим утром в присутствии их всех защищать Церковь Христову? Теперь ей грозит опасность. Второй раз за день Фридрих вошел в Рим, но теперь он был облачен уже не в коронационные одежды, а в доспехи.

    Всю вторую половину дня и вечер шла яростная битва между императором римлян и его подданными; ночь опустилась прежде, чем императорские войска прогнали последних мятежников через мосты. Потери были тяжелыми с обеих сторон. О раненых и убитых немцах у нас нет точных сведений, но Оттон Фрейзингенский сообщает, что около тысячи римлян погибли или утонули в Тибре, а еще шестьсот оказались в плену. Раненых, по его словам, было без счета. Сенат дорого заплатил за свою дерзость.

    И все же, если римляне оказались плохими дипломатами, они в конце концов подтвердили свою репутацию храбрых воинов; и нужно добавить, у них были серьезные основания негодовать. Предыдущие императоры, прибывая в Рим для коронации, выказывали хотя бы толику уважения городу и городским институтам – клялись исполнять его законы и формально отдавали решение своей судьбы в руки горожан. Фридрих ничего этого не сделал. Он полностью игнорировал римлян – и совершил это в тот момент, когда коммуна пробудила в них чувство гражданской гордости и сознание того древнего величия, наследниками которого они являлись. И не стоит говорить, что римляне обошлись с императором исключительно бестактно и тем самым сами навлекли на себя беду; едва ли изначальная договоренность Фридриха с папой Адрианом в Сутри предполагала какой-то менее жесткий вариант.

    Император тоже дорого заплатил за свою корону. Победив, он не сумел даже войти в древний город, поскольку на рассвете следующего дня выяснилось, что все мосты через Тибр перегорожены, а ворота города забаррикадированы. Ни он, ни его армия не были готовы вести осаду; жаркое итальянское лето, которое в течение полутора столетий последовательно подрывало боевой дух всех вторгавшихся в Италию армий, делало свое дело: малярия и дизентерия уже хозяйничали среди германского войска. Как прочувствованно описывает Оттон, «воздух стал тяжелым от тумана, который поднимался от окрестных болот, а также от пещер и руин, окружавших город; и воздух этот был вреден и ядовит для вдыхавших его смертных». Единственное разумное решение состояло в том, чтобы отступить и – поскольку Ватикан очевидно не являлся более безопасным убежищем для папы – взять Адриана и курию с собой. 19 июня Фридрих свернул лагерь и повел армию в Сабинские холмы. Спустя месяц он выступил назад в Германию, оставив Адриана без всякой поддержки в Тиволи.

    Хотя папа после первой встречи старался не ссориться с императором, он вполне оправданно счел себя обиженным. Он с риском для себя провел коронацию, как того желал Фридрих, но мало что получил взамен. Покинув Рим, он всеми силами склонял Фридриха к тому, чтобы придерживаться изначального плана и выступить без промедления против Вильгельма Сицилийского; хотя сам Фридрих, вероятно, желал того же, но больные и уставшие бароны придерживались иного мнения, с готовностью пообещав вернуться в ближайшем будущем с более здоровой и многочисленной немецкой армией, которая поставит и римлян, и сицилийцев на колени. Император оставил папу, изгнанного и одинокого, выбираться как может.


    История коронации Фридриха Барбароссы почти рассказана, но еще не завершена, поскольку, помимо коронованного императора и короновавшего его папы, в ней был еще третий участник, который, хотя он не присутствовал в Риме в тот ужасный день, повлиял на ход событий не меньше, чем первые двое. Арнольд из Брешии был одним из первых в череде поражающих воображение народных лидеров, которых Италия рождает время от времени в течение всей своей истории, – фанатиков-гениев, которые благодаря непреодолимой магии своих личностей получают абсолютное и никем не оспариваемое главенство над своими соратниками. Иногда, как это было с Арнольдом или с Савонаролой тремя столетиями позже, речь шла о духовном наставничестве; иногда, как в случае с Кола ди Риенцо, их власть держалась на сознании собственной исторической миссии; а порой, как у Муссолини, она оказывалась в итоге чисто политической. Но имеется нечто общее у всех этих людей. Все они потерпели поражение и поплатились за это жизнью.

    Ни один источник не сообщает точных сведений о том, когда и где был казнен Арнольд. Мы знаем только, как он встретил смерть. Осужденный церковным трибуналом за ересь и бунт, он до последнего мгновения сохранял присутствие духа и взошел на эшафот спокойно, без тени страха; когда он преклонил колени для последней исповеди, сами палачи, как мы читаем, не могли сдержать слез. Тем не менее его повесили, затем тело сняли и сожгли. Наконец, чтобы быть полностью уверенными, что прах или могила Арнольда не станут предметом народного культа, его пепел бросили в Тибр.

    Для мученика, заблуждавшегося или нет, трудно придумать более подобающие почести.

    Глава 10

    НАПАДЕНИЕ ГРЕКОВ

    Император Мануил часто говорил, что ему не составляет труда побеждать народы Востока, деньгами или силой оружия, но в отношении народов Запада он никогда не достигал подобных успехов, ибо они устрашающе многочисленны, неукротимы в гордости, жестоки по характеру, богаты и вдохновляемы укоренившейся ненавистью к империи.

    (Никита Хониат. История Мануила Комнина. VII, 1)

    Ни одна из многих германских армий, которые за прошедшие полтора столетия приходили в южную Италию, чтобы восстановить власть империи на полуострове, не задержалась там больше чем на несколько месяцев. Императоры, которые их вели, вскоре обнаруживали, что, если даже эти пагубные, выпивающие все силы земли формально им принадлежат, они, со своей стороны, никогда не сумеют в них утвердиться. Здесь они всегда будут чужаками, причем нежелательными; и их люди, тащившиеся в своей тяжелой домотканой одежде под знойным апулийским солнцем, больные от непривычной пищи и жестоко страдавшие от насекомых, тучами круживших над их головами, чувствовали то же самое. Все – и предводители, и их воины – равно мечтали о том дне, когда смогут увидеть за спиной нерушимый горный хребет, отделивший их от этой юдоли страданий.

    Фридрих Барбаросса являлся исключением. Он был бы искренне рад остаться на юге и помериться силой с Вильгельмом Сицилийским, если бы только он мог взять с собой своих рыцарей; но те упорно хотели вернуться в Германию, и Фридрих понимал, что в попытках диктовать им свою волю не стоит заходить слишком далеко. Вынужденное отступление опечалило и обескуражило его; вероятно, он расстроился еще больше, когда в Анконе – после бессмысленного разрушения Сполето – его встретили три посланца из Константинополя, возглавляемые бывшим правителем Фессалоники Михаилом Палеологом, которые доставили ему богатые подарки от своего властелина и пообещали значительную денежную помощь, если он изменит свои планы. Фридрих некоторое время медлил с ответом: даже на этой стадии стоило предпринять последнюю попытку заразить рыцарей своим энтузиазмом. Но германские бароны достаточно настрадались; и через несколько дней император вынужден был сообщить грекам, что ничего не может поделать.

    Палеолог и его товарищи не слишком огорчились. Стратегически Византии было выгодно, чтобы германская армия сражалась вместо нее; дипломатически, однако, ситуация в отсутствие Западной империи существенно упрощалась, тем более что у Мануила теперь появилось много других, более управляемых союзников – мятежных апулийских вассалов короля Вильгельма. Они также возлагали большие надежды на Фридриха и были разочарованы его поспешным отбытием; но они не ощущали никакой особой необходимости хранить ему верность в большей степени, чем кому-то другому. Теперь, когда он их оставил, они были вполне готовы получать поддержку и субсидии из Константинополя.

    Весь этот год в Апулии крепло сопротивление новому королю Сицилии. Отчасти причиной тому были надежды на появление Фридриха Барбароссы, видевшегося этаким духом мщения, но еще более важную роль сыграли мужество и твердость нового предводителя – Робера де Бассонвилля, графа Лорителло. Робер являл собой типичный пример недовольного нормандского аристократа. Как близкий родственник короля – он был сыном сестры Рожера II Юдифи, – он считал, что достоин занять самый высокий пост; Гуго Фальканд даже предполагает со своей всегдашней злобой, что Рожер подумывал о том, чтобы сделать его своим преемником вместо Вильгельма. Соответственно, его сильно задели возвышение Майо и упорное стремление эмира не допускать знатных землевладельцев к государственным делам. Тот факт, что Вильгельм, вступая на трон, даровал Роберу далекое графство Лорителло, ничего не изменил, и Робер почти сразу начал возбуждать недовольство среди соседних баронов. Вильгельм, со своей стороны, не питал никаких иллюзий по поводу его лояльности. Уже в начале весны 1155 г. при первом визите в Салерно в качестве короля он отказался принять графа; а по возвращении на Сицилию вскоре после Пасхи послал своему наместнику Асклеттину приказ немедленно арестовать Робера из Лорителло. Робер, однако, бежал в Абруццо, где провел лето, собирая силы, – и там он услышал о прибытии Михаила Палеолога на полуостров.

    Они встретились в Виести и сразу договорились объединить свои усилия. Каждый из них мог обеспечить другого тем, чего ему не хватало. У Палеолога имелся флот из десяти кораблей, неограниченные материальные ресурсы и возможность призвать при необходимости подкрепления из-за Адриатики. Робер пользовался поддержкой большинства местных баронов и реально контролировал обширный участок побережья, что было жизненно важно для обеспечения надежных коммуникаций византийской армии. Королевская же армия под командованием Асклетина находилась далеко, за Апеннинами, – бессильная противостоять любой быстрой неожиданной атаке в северной Апулии.

    Итак, в конце лета 1155 г. Робер из Лорителло и Михаил Палеолог нанесли удар. Их первой целью стал Бари. До того как Роберт Гвискар взял его в 1071 г., этот город был столицей византийской Италии и последней греческой крепостью на полуострове. Большинство горожан, будучи греками, не слишком любили палермских властителей – особенно с тех пор, как Рожер после последнего апулийского восстания отменил некоторые их древние привилегии, – и благосклонно рассматривали любую возможность освободиться. Группа горожан открыла ворота атакующим; и, хотя сицилийцы храбро сопротивлялись в церкви Святого Николая и старой цитадели, они вскоре вынуждены были сдаться и наблюдать, как барийцы набросились на цитадель – ставшую символом сицилийского господства – и, невзирая на все попытки Палеолога остановить их, сровняли ее с землей.

    Весть о падении Бари вкупе с неожиданно распространившимися слухами о смерти короля Вильгельма – он действительно был серьезно болен – подорвала боевой дух прибрежных городов. Трани был взят; затем, невзирая на героические усилия командующего, графа Ришара из Андрии, пал соседний порт Джованаццо. Дальше к югу сопротивление было еще более яростным; Вильгельм Тирский сообщает, что, когда патриарх Иерусалимский, направлявшийся к папе, прибыл той осенью в Отранто, он нашел всю область в таком смятении, что предпочел вновь взойти на корабль и плыть вдоль берега до Анконы. Но греки и мятежники продолжали побеждать, и к началу зимних дождей положение в Апулии стало критическим.

    Наконец, в начале сентября королевская армия Асклетина, состоящая из примерно двух тысяч рыцарей и неизвестного, но, по-видимому, значительного количества пехоты, появилась на сцене. К ней присоединился Ришар из Андрии с теми своими людьми, которые остались ему верны, но противник был слишком силен. Едва успев высадиться на берег, войска оказались в окружении в Барлетте. В отчаянной попытке получить подкрепление граф Ришар прорвался сквозь кордон с группой рыцарей и помчался в свою собственную Андрию, преследуемый Робером из Лорителло и Иоанном Дукой, главным заместителем Михаила Палеолога. Они настигли его почти у стен. Зная, что город не готов к осаде, Ришар предпочел дать бой здесь же, на месте. В какой-то момент казалось, что он сумеет одержать победу; ряды греческой армии смешались, и они вместе со своими союзниками отступили в беспорядке. Однако, укрывшись за длинными каменными стенами, которые были (и остаются) неотъемлемой частью ландшафта в этих краях, греки смогли перегруппироваться и продолжить бой; вскоре уже королевские войска обратились в бегство. Самого графа Ришара, сбитого с лошади ударом камня, добил священник из Трани, который, как говорят, вспорол ему живот и выпустил наружу внутренности. Узнав, что их повелитель мертв, горожане Андрии сдались Дуке.

    Первая попытка подавить новый бунт закончилась катастрофой. Тем, кто хранил верность королю Вильгельму, будущее представлялось мрачным.


    Папу Адриана, наблюдавшего за этими событиями сначала из Тиволи, а затем из Тускула, такой поворот событий радовал. Он не испытывал любви к грекам, но предпочитал их сицилийцам; и ему было бы приятно видеть, как его главный враг Вильгельм, избежавший мести Барбароссы, получит по заслугам. Тремя месяцами ранее направляясь с Фридрихом из Сутри в Рим, папа обещал воздержаться от каких-либо сепаратных переговоров с Византией, но времена изменились; теперь, после того как император не выполнил собственных обязательств, Адриан чувствовал себя свободным действовать так, как он сочтет нужным. Поэтому, получив письмо от Михаила Палеолога, предлагавшего ему военную помощь против короля Сицилии вместе с субсидией в пять тысяч фунтов золотом в обмен на уступку трех прибрежных городов в Апулии, папа заинтересовался. Он ответил, что в его распоряжении есть войска и он готов немедленно включиться в военную кампанию в качестве союзника. 29 сентября 1155 г. Адриан отправился на юг.

    Может показаться удивительным, что век спустя после начала великой схизмы между восточной и западной церквями император Византии предлагает себя в качестве покровителя и защитника папе римскому, и папа принимает это предложение. В действительности подобная политика с византийской стороны проводилась еще Иоанном Комнином в 1141 г.; Мануил лишь следовал прежнему курсу и, видя, что обстоятельства тому благоприятствуют, проявлял большую настойчивость. Адриан безусловно осознавал, что в нынешней южноитальянской ситуации открываются возможности, которые могут никогда не повториться. Его также поощряли к такого рода действиям изгнанные апулийские вассалы, которые, увидев реальную перспективу возвращения своих старых фьефов, радостно соглашались признать папу своим законным сюзереном в обмен на поддержку. 9 октября в Сан-Джермано князь Роберт Капуанский, граф Андреа из Рупе-Канино и несколько других нормандских баронов были вновь утверждены в своих правах на прежние владения, и до конца года вся Кампания и большая часть северной Апулии были в руках византийцев или сторонников папы.

    Михаил Палеолог, подавив несколько последних очагов сопротивления, мог поздравить себя с неожиданным успехом. Всего за шесть месяцев он восстановил греческую власть на полуострове в тех же пределах, в каких она существовала сто пятьдесят лет назад, до того как нормандцы приступили к сознательному разрушению византийских Фем Лангобардских, в надежде прибрать эти земли к рукам. Вскоре к нему пришла весть, что император, ободренный его быстрым продвижением, высылает полноценную армию, чтобы закрепить достигнутые результаты. В таком случае по прошествии недолгого времени вся южная Италия признает владычество Константинополя. Вильгельм Сицилийский будет сокрушен, его ненавистное королевство исчезнет с лица земли. Папа Адриан, видя, что греки преуспели там, где германцы потерпели поражение, убедится в превосходстве византийской армии и будет соответственно строить свою политику; и тогда великая мечта Комнинов – воссоединение Римской империи под эгидой Константинополя – наконец осуществится.

    Излишняя самоуверенность всегда опасна; но немногие беспристрастные наблюдатели в конце 1155 г. видели какое-то будущее за сицилийской монархией. На материке враги короля контролировали все, за исключением Калабрии; а Калабрия, возможно, оставалась лояльной потому, что ее пока не трогали. Она не смогла бы противостоять решительному натиску византийцев; а после падения Калабрии мятежники и их греческие союзники оказались бы всего в миле или двух от Сицилии.

    А там, на острове, ситуация также была угрожающей. С сентября до Рождества король лежал в Палермо тяжело больной; всеми делами королевства распоряжался Майо Барийский при поддержкке архиепископа Гуго Палермского. Эмир эмиров никогда не пользовался особой популярностью, а сообщения о следовавших одно за другим поражениях на материке дали его врагам среди нормандской знати необходимый повод, чтобы затеять смуту. Майо, ворчали они, и только он один ответствен за разразившуюся катастрофу. Ничего подобного не случилось бы, если бы эмиром был кто-нибудь из них. Доверить высшую исполнительную власть в королевстве сыну торгаша-лангобарда было непоправимой глупостью. Гордые бароны с полуострова не станут принимать в расчет такого человека. Даже теперь, когда Сицилийское королевство рушилось на его глазах, он, похоже, не понимал серьезности ситуации. Он не посылал военной помощи Асклетину и не проявлял никаких признаков тревоги.

    Имелся только один выход. Майо следовало сместить. А если за этим последует смещение самого Вильгельма, тем лучше. Король уже болен; достаточно небольшого, но точно рассчитанного вмешательства, и он никогда не поправится – в таком случае не составит труда свалить вину на эмира, единственного из придворных, имевшего беспрепятственный доступ в королевскую опочивальню. Вильгельм уже показал, что он мало подходит на роль правителя; насколько лучше бы было, если бы корона перешла к его трехлетнему сыну. Правящее сословие обрело бы то положение, для которого оно предназначено, и нормандские бароны получили бы власть и привилегии, которые даны им по праву рождения.

    Но эмир эмиров сохранял самообладание. Даже ненавидевший его Фальканд не мог скрыть своего невольного восхищения тем, что в самых тяжелых ситуациях Майо оставался холодным и невозмутимым и его лицо никогда не выдавало его подлинных чувств. Это твердое нежелание поддаваться панике – позволявшее ему, благодаря соглядатаям, опережать по крайней мере на шаг всех заговорщиков, злоумышлявших против него, – не один раз спасало ему жизнь в ту зиму. Он, похоже, не сомневался в собственной способности по-прежнему прокладывать свой путь в сумрачном мире интриг и заговоров. И его враги вскоре с ним согласились. В первые недели 1156 г. они оставили прежнюю тактику и взяли на вооружение методы, которые с успехом применяли их сотоварищи в Апулии. Удалившись в Бутеру на крайнем юге острова, группа баронов под началом некоего Бартоломео из Гарсилиато подняла восстание.

    На первый взгляд бунт не представлял серьезной опасности. Мятежников было мало, их крепость находилась в отдалении. Тем не менее впервые после завоевания, имевшего место примерно столетие назад, группа вассалов-христиан на самом острове Сицилия выступила открыто против своего правителя. Майо понял, что пришло время действовать. События на континенте показали, сколь быстро может распространиться подобный бунт. В окрестностях Бутеры жили в основном арабы, и лояльность мусульман следовало обеспечить любой ценой. Более того, короля, ныне почти поправившегося, похоже, ожидала тяжелая военная кампания в Италии в ближайшие месяцы. Если так, требовалось развязать ему руки.

    Вильгельм был еще слаб после болезни; и он в полной мере унаследовал от своего отца стремление решать проблемы дипломатическими методами, а не военной силой. Оставаясь сам в Палермо, он отправил в Бутеру Эверара, графа Сквиллаче, для переговоров с мятежниками, повелев спросить их, почему они совершили столь опрометчивый шаг. Через несколько дней Эверар вернулся с ответом. Бунтовщики заявили, что восстали не против своего короля, но только против эмира, который вместе со своим приспешником архиепископом собрался убить Вильгельма и захватить трон. Все, о чем они просят, – чтобы король осознал грозящую ему опасность и избавился, пока не поздно, от злокозненных советников. Тогда они сами добровольно сложат оружие и явятся в Палермо, чтобы молить короля о прощении.

    Вильгельм мог быть лентяем, но он не был дураком; он доверял Майо больше, чем любому нормандскому барону. Он ничего не сделал и никак не откликнулся на послание мятежников, а стал ждать их дальнейших действий. Он ждал недолго. В конце марта начались беспорядки в самом Палермо. В том, что они вдохновлены и финансируются мятежниками, не оставалось сомнений; хотя гнев смутьянов был направлен в основном против Майо и архиепископа Гуго, толпа также требовала освобождения из тюрьмы Симона из Поликастро, молодого графа, который до недавнего времени являлся доверенным лицом Асклетина в Кампании, но позднее, согласно повелению Майо, оказался без суда в темнице по подозрению в измене.

    Зрелище толпы, собравшейся перед королевским дворцом, вывело Вильгельма из апатии. Он наконец осознал, что не сможет жить спокойно и заниматься своими делами, пока не решит возникшую проблему. Теперь, избрав путь, он действовал быстро. Желая успокоить смутьянов, он отдал приказ немедленно освободить Симона из Поликастро; затем, вместе с Майо, но сопровождаемый также Симоном, как посредником – поскольку он все еще надеялся избежать кровопролития, – Вильгельм повел свою армию со всей возможной скоростью в Бутеру.

    Прилепившаяся на вершине скалы между двумя крутыми склонами, спускавшимися в ущелья, Бутера была надежной крепостью; и мятежники поначалу собирались оборонять ее до последнего. Но впоследствии они изменили решение – главным образом благодаря великодушию Вильгельма и настойчивости графа Симона. Он уверил бунтовщиков, что король не намерен смещать советников, которым он полностью доверяет: один из них сопровождает его в данный момент; тем не менее он готов, в сложившихся обстоятельствах, проявить снисхождение к тем, кто поднял оружие против него. Пусть они сдаются немедленно: тогда им сохранят их жизни, собственность и свободу; единственным наказанием, по милости короля, будет изгнание из королевства. Восставшие приняли предложение. Бутера сдалась, и на Сицилии восстановился мир.


    «Король Вильгельм, – пишет Гуго Фальканд, – не любил покидать свой дворец; но, если уж ему приходилось это делать – сколько бы ни бездействовал он до того, – он смело шел – не столько благодаря мужеству, сколько из упрямства и даже по легкомыслию навстречу опасности». Как всегда, Гуго злобен; но все же в его словах можно уловить восхищенные нотки и одновременно усмотреть скрытую за ними правду. Теперь, начав войну и уже имея за плечами одну победу, Вильгельм не собирался останавливаться. Его здоровье поправилось, кровь кипела. Пришла весна – самая подходящая пора для военных действий. Он собирался вернуть себе материковые владения.

    Армия и флот встретились в Мессине; король планировал атаковать греков и их союзников одновременно с суши и моря. В Мессину также вызвали Асклетина, чтобы он объяснил плачевные последствия своей деятельности за последние месяцы. Асклетин оказался бездарным и скучным военачальником (это неудивительно, если учесть, что прежде он был архидьяконом в Катании), и, возможно, против него имелись другие, более серьезные обвинения. В Мессине никто не высказался в его защиту – даже Майо, чьим протеже он являлся, который сделал его канцлером против воли короля. Был ли он предателем, трусом или козлом отпущения, но имущество его конфисковали, а его самого бросили в тюрьму – где он через несколько лет умер.

    Расправа Вильгельма с Асклетином воплощала в себе дух предстоящей кампании. Она ни в коем случае не была продолжением, в больших масштабах, миротворческих мероприятий минувшего года. Готовилась новая операция, более наступательная, нежели оборонительная, заново продуманная и спланированная, – массированный удар силами армии и флота Сицилийского королевства по самому слабому месту врага – апулийской «пяте». В последние дни апреля армия переправилась на материк и двинулась маршем через Калабрию, в то время как флот пересек проливы и затем повернул на северо-восток к Бриндизи.

    Бриндизи уже в течение трех недель находился в осаде. Византийцы, полагаясь, как всегда, на подкуп и предательство, сумели войти во внешний круг города; но королевский гарнизон в цитадели оказал им решительное сопротивление, и их продвижение в Апулии, по крайней мере, на время приостановилось. Это было лишь последнее из препятствий, с которыми греки столкнулись за истекшие несколько месяцев. Во-первых, из-за возрастающего высокомерия Михаила Палеолога они постепенно утратили доверие и расположение нормандских мятежников; кончилось тем, что Робер из Лорителло в негодовании покинул византийскую армию. Затем сам Палеолог скоропостижно умер в Бари. При всей своей заносчивости он был блестящим военачальником, и его смерть стала тяжелым ударом для его соотечественников. Его преемник Иоанн Дука продолжил военные операции и даже примирился с графом Лорителло, но прежнего доверия между союзниками уже не было, и боевой настрой 1155 г. безвозвратно исчез.

    И вот теперь в византийский лагерь пришла весть, что огромная и мощная сицилийская армия выступил в поход под предводительством самого короля Вильгельма. Вновь греки столкнулись с тем, что соратники их покинули. Наемники выбрали, как подобает наемникам, самый тяжелый момент, чтобы потребовать невозможного повышения платы; получив отказ, они исчезли в массовом количестве. Робер из Лорителло дезертировал во второй раз, уведя своих людей и большинство своих соотечественников. Дука, оставшись только с небольшим войском, которое он и Палеолог привели с собой, пополненным подкреплениями, прибывшими через Адриатику в течение последних восьми или девяти месяцев, понимал, что его армия жестоко уступает противнику в численности.

    Первым подошел сицилийский флот, и в следующие несколько дней Дука еще держался. Вход в залив Бриндизи представляет собой узкий пролив, не более ста ярдов шириной. Двенадцать веков назад Юлий Цезарь преграждал здесь путь кораблям Помпея; теперь Дука, следуя той же тактике, выстроил в ряд четыре судна под своим командованием поперек входа в пролив и поставил хорошо вооруженные подразделения пехоты на каждом берегу. Но когда спустя пару дней с запада подошла армия Вильгельма, надежды византийцев рухнули. Атакуемый одновременно с суши, моря и из цитадели, Дука не мог надеяться удержать стены; он и его люди оказались в ловушке.

    В последовавшей краткой и кровавой битве греки потерпели сокрушительное поражение. Сицилийский флот расположился на мелких островах при входе в залив и действенно пресекал любые попытки спастись морем. Дука и другие уцелевшие греки попали в плен. За один день 28 мая 1156 г. все, чего византийцы достигли в Италии в минувшем году, кануло в небытие, словно его и не было.

    Вильгельм обращался с греческими пленниками в соответствии с принятыми обычаями; но к собственным мятежным подданным не ведал жалости. Это был другой урок, усвоенный им от отца. Предательство, особенно когда речь шла об Апулии, где оно было у людей в крови, не заслуживало снисхождения и прощения. Из бывших мятежников, попавших ему в руки, только счастливчики попали в тюрьму. Остальные были повешены, ослеплены или брошены в море с привязанным на шею камнем. Король первый раз с момента восшествия на престол появился в Апулии, и он решил, что апулийцы должны хорошенько запомнить его визит. Из Бриндизи он отправился в Бари. Год назад барийцы с готовностью связали свою судьбу с Византией; теперь им предстояло расплатиться за измену. Горожане медленно выходили из своих домов, чтобы пасть в ноги своему повелителю и просить его о милости. Но их мольбы были тщетны. Вильгельм только указал на груду щебня на том месте, где до недавнего времени стояла цитадель. «Как вы не пожалели мой дом, – сказал он, – я теперь не пожалею ваши». Он дал горожанам два дня на спасение имущества, на третий день Бари был разрушен. Только кафедральный собор, церковь Святого Николая и несколько меньших церквей остались стоять.

    «И так случилось, что от величественной и прославленной столицы Апулии, могущественной и богатой, гордой благородством своих граждан и восхищавшей всех красотой своей архитектуры, осталась груда камней». Итак, восклицает Гуго Фальканд несколько напыщенно, города больше не было. Еврейский путешественник Бенджамин из Туделы, писавший годом или двумя позже, выразился более лаконично: «От Трани день пути до Бари, большого города, который разрушил король Вильгельм Сицилийский; после этого ни евреи, ни христиане там теперь не живут».


    Это был старый урок – урок, к которому история южной Италии служила самоочевидным примером и который государи средневековой Европы, тем не менее, не могли усвоить: отдаленные земли, где существует организованное противодействие со стороны местного населения, нельзя завоевать силами временных военных контингентов. Первый натиск дается легко, особенно когда он сопровождается подкупом и щедрыми пожалованиями недовольным местным жителям, трудности начинаются, когда требуется закрепить достигнутые успехи. Здесь не поможет никакое золото. Нормандцы преуспели только потому, что пришли в южную Италию как наемники и остались как поселенцы, но и в этих условиях на решение задачи у них ушла большая часть столетия. Когда они пускались в авантюры – такие, как вторжения в Византийскую империю Роберта Гвискара и Боэмунда, – даже они были обречены на провал. В Северной Африке, заметим, они достигли большего – хотя Североафриканская империя существовала недолго. Но когда речь идет о южной Италии, мы не находим исключений из старого правила. В его неоспоримости убедились на собственном печальном опыте пятеро из восьми правителей, занимавших трон Западной империи в прошедшие полтора века, – совсем недавно Лотарь и Фридрих Барбаросса. Теперь настала очередь Восточной империи и Мануила Комнина.

    Но греки и барийцы были не единственными пострадавшими. Вильгельм повел свою торжествующую армию через Апеннины на запад, и его приближение вызвало общую панику среди вассалов, недавно вернувшихся из изгнания. Некоторые поспешно бежали к папскому двору; другие, как граф Лорителло, спаслись в Абруццо, чтобы в грядущие годы периодически разжигать мелкие очаги смуты. Однако их предводителю князю Роберту Капуанскому не повезло. Он тоже бежал в надежде добраться до Папской области; но, как раз когда он уже на пути к своей цели пересекал Гарильяно, его схватил граф Ришар Аквилийский и доставил королю. Этим предательством – он был одним из вассалов князя Капуи и долгое время его товарищем по изгнанию – граф Ришар спас свою шкуру. Роберта отослали в цепях в Палермо, где ему выкололи глаза по приказу короля.

    Ему посчастливилось сохранить свою жизнь – жизнь, которая в течение тридцати лет была посвящена подрывной деятельности и мятежам. Один из главных королевских вассалов, который за четверть столетия до того в редком приступе преданности возложил корону на голову Рожера II, самый богатый и могущественный властитель после самого короля, он мог стать оплотом монархии. В его силах было принести в южную Италию стабильность и мир, в которых она так сильно нуждалась. Но он выбрал другой путь. Дважды ему приходилось капитулировать; дважды он получал прощение от короля. Он исчерпал свой кредит. Если дни последнего князя Капуанского закончились во тьме, он мог винить только самого себя.

    Одинокая фигура осталась перед лицом грядущей бури. Все союзники папы Адриана покинули его. Фридрих Барбаросса вернулся в Германию; Михаил Палеолог умер, его армия была уничтожена; нормандские бароны оказались либо в тюрьме, либо в изгнании. Сам Адриан не сумел вернуться в Рим после коронации Фридриха и провел зиму со своим двором в Беневенто. Теперь, получив вести о приближении сицилийской армии, он отослал большинство своих кардиналов в Кампанию – главным образом ради их безопасности, но также, вероятно, с другой целью. Он знал, что ему придется договариваться с Вильгельмом. Твердолобые кардиналы не раз мешали заключению соглашений в прошлом; а папе, если он хотел избежать полного крушения, требовалась свобода действий.

    Как только авангард сицилийской армии показался из-за холмов, папа отправил своего секретаря, Роланда из Сиены, с еще двумя кардиналами, которые остались в Беневенто, приветствовать короля и просить его во имя святого Петра отказаться от дальнейшей вражды[77]. Посланцев приняли с должной любезностью, и начались официальные переговоры. Они проходили не слишком гладко. Сицилийцы, возглавляемые Майо, архиепископом Гуго и Ромуальдом, сознавали все выгоды своего положения и выдвигали жесткие требования, но представители папы упорно торговались. Только 18 июня соглашение было достигнуто.

    Оригинал беневентского договора и поныне хранится в секретном архиве Ватикана. Текст составил и записал протеже Майо, способный молодой нотарий Маттер из Аджелло[78], и торжество победителя, порой граничащее с грубостью, сквозит за каждой строчкой, написанной его изящным неразборчивым почерком. Король, читаем мы, «победив и обратив в бегство врагов, греков и варваров, которые проникли в королевство не благодаря своей силе, а из-за предательства», согласился уступить папе только для того, чтобы не разгневать своей неблагодарностью Всевышнего, от которого он ожидает поддержки и в будущем. Далее излагались в деталях условия соглашения. Вильгельм получил от папы все, что хотел, – более, чем было когда-либо предоставлено его отцу или деду. Его королевская власть отныне простиралась не только на Сицилию, Апулию, Калабрию и бывшее княжество Капуя, а также Неаполь, Салерно, Амальфи со всеми теми землями, которые им принадлежали; она впервые была официально распространена на северные земли Абруццо и на Марке, которую старшие сыновья короля Рожера отвоевывали в предыдущие десять лет. Для всех этих областей была назначена ежегодная дань: для Апулии и Калабрии, как уже установили Рожер и папа Иннокентий в Миньяно семнадцатью годами ранее, она составляла шесть сотен скифатов, а за новые территории на севере полагалось еще по четыре сотни.

    В вопросах, касающихся церкви (там, где речь шла о континентальных владениях), Вильгельм оказался более сговорчивым. С этих пор все споры внутри церкви должны были разрешаться в Риме; согласие папы требовалось на все переназначения епископов; папа мог также по своей воле рукополагать священнослужителей, а также посылать легатов в королевство, если они не будут слишком обременять местные церкви. Но на Сицилии Вильгельм сохранил почти все традиционные привилегии. Адриану пришлось подтвердить легатские полномочия короля, отказавшись от права направлять на остров собственных посланцев или выслушивать жалобы. Он мог вызывать сицилийских священников в Рим, но они обязаны были сначала получить разрешение короля. Церковные назначения также находились под королевским контролем. Теоретически новых иерархов выбирало духовенство, тайным голосованием; но король, обладая правом вето, мог отменить назначение, если избранный кандидат ему не нравился.

    Документ, подтверждавший согласие папы на подобные условия, был составлен в столь же цветистых выражениях. Он адресован:

    «Вильгельму, прославленному королю Сицилии и дражайшему сыну Христову, самому богатому и преуспевающему среди королей и других выдающихся людей века, чье имя прославлено в самых отдаленных пределах земли, благодаря его неизменной справедливости, и миру, который он даровал своим подданным, и страху, который его великие деяния вселили в сердца всех врагов Христовых».

    При всей любви к напыщенным гиперболам, характерной для литературного стиля того времени, Адриан, наверное, почувствовал себя униженным, когда ставил свою подпись под этим документом. Он занимал папскую кафедру всего восемнадцать месяцев, но уже познал горечь предательства, одиночества и изгнания; и даже его спина начала сгибаться. Это был уже не тот человек, который всего год назад накладывал отлучение на Рим или противопоставлял свою волю заносчивости Фридриха Барбароссы.

    В церкви Святого Марчиано, на берегу реки Калоре, сразу за Беневенто Вильгельм получил из рук папы три копья с флагами, как подтверждение его прав на три главных владения – Сицилийское королевство, герцогство Апулия и княжество Капуи. Инвеститура была скреплена поцелуем мира; затем, преподнеся подобающие дары в виде золота, серебра и драгоценных шелков папе и всей его свите, Вильгельм не спеша направился через Неаполь[79] в Салерно. В июле он отплыл на Сицилию, где главные зачинщики бунта, попавшие в его руки, ожидали теперь приговора. Один из пленников, граф Жоффрей из Монтескальозо, который играл ведущую роль и в сицилийском, и в апулийском восстаниях, был ослеплен; многие оказались в тюрьме – в том числе два юных племянника короля – Вильгельм и Танкред, сыновья герцога Рожера Апулийского; а других, если верить Фальканду, король повелел бросить в яму со змеями, в то время как их жен и дочерей отправили в гаремы или вынудили заниматься проституцией. Вильгельм также щедро вознаградил тех, кто верно ему служил, – в частности, брата Майо Стефана и его свойственника Симона, королевского сенешаля: оба были назначены главнокомандующими в Апулию. После того как два его ближайших родственника заняли столь важные посты, эмир эмиров стал еще более могущественным, а Вильгельм самым недвусмысленным образом дал всем понять, что он полностью доверяет своему главному советнику и не желает прислушаться к мнениям тех, кто посмел противопоставить себя ему.

    Позже ему пришлось пожалеть о своем высокомерии. В тот момент, однако, он наслаждался собственным триумфом и унижением своих врагов. С полным правом он повелел написать вокруг королевской монограммы на беневентском договоре слова, которые его дед, великий граф, выгравировал на своем мече в 1063 г. после битвы при Черами:

    Правая рука Господа дала мне мужество;

    Правая рука Господа меня возвысила.

    Глава 11

    ПЕРЕГРУППИРОВКА

    Ибо я призываю в свидетели господина Адриана, дабы подтвердить, что нет на свете человека более несчастного, находящегося в обстоятельствах более жалких, нежели римский понтифик… Он утверждает, что папский престол увит терниями, что его мантия усеяна шипами, столь острыми, что они заставляют сутулиться и самые широкие плечи… и что, если бы он не боялся пойти против воли Божьей, он бы никогда не покинул родную Англию.

    (Иоанн Солсберийский. Policraticus. VIII, xxiii)

    Весть об апулийском крахе привела Константинополь в ужас. Несчастный Дука, томившийся в палермской тюрьме и не имевший возможности оправдаться, стал удобным козлом отпущения; но хотя большую часть вины возложили на него, в конечном счете ответственность за случившееся нес император, и Мануил был полон решимости восстановить свой престиж. Эта потребность стала еще более настоятельной следующим летом, когда сицилийский флот из ста шестидесяти четырех кораблей под командой брата Майо Стефана, назначенного теперь адмиралом, примерно с десятью тысячами воинов на борту атаковал процветающий остров Эвбею, разгромив и разграбив все прибрежные города и деревни. Оттуда корабли направились к заливу Волос, где подобным же образом обошлись с Альмирой; а затем, если верить Никите Хониату, поспешили в Геллеспонт, пересекли Мраморное море и подошли к Константинополю, выпустив тучи стрел с серебряными наконечниками в сторону императорского дворца Блакерно[80].

    Соответственно, летом 1157 г. Мануил Комнин отправил в Италию нового эмиссара – Алексея, талантливого молодого человека, сына великого доместика Аксуча. Официально он получил те же повеления, что и Михаил Палеолог, – завязать дружбу с мятежными баронами, которые еще оставались на свободе, набрать наемников для новой военной кампании на побережье и сеять недовольство и смуту повсюду, где только возможно. Однако император доверил ему и другую миссию – связаться втайне с Майо и обсудить условия мира. Пока мир не заключен, военные операции следует продолжать; чем больший размах примет бунт, тем более выгодные условия мира можно будет навязать Вильгельму. Но за прошедший год Мануилу Комнину стало яснее, что пришло время для радикального изменения внешней политики. Он понял, что не сумеет отвоевать Апулию силой оружия. Его шанс состоял в том, чтобы завязать дружбу с папой и попытаться натравить его на Барбароссу; но после договора в Беневенто подобная линия поведения неизбежно предполагала заключение мира с королем Сицилии.

    Алексей выполнил обе задачи одинаково успешно. Через несколько месяцев после его прибытия Робер из Лорителло опять опустошал сицилийские территории на севере, а Андрей из Рупеканина прошел через капуанские земли и всерьез покушался на Монте-Кассино, разбив в январе 1158 г. у его стен сторонников короля в открытом бою. Одновременно, хотя Алексей, активно помогавший мятежникам, не мог вести мирные переговоры лично, ему удалось при посредничестве двух знатных греков, все еще томившихся в плену в Палермо, – Иоанна Дуки и Алексея Бриенна – заключить в начале весны секретное соглашение с сицилийцами. Алексей, оставив своих апулийских сторонников в наивном убеждении, что он отправляется за подкреплениями и припасами, вернулся в Константинополь; Вильгельм, хотя он, естественно, с подозрением относился к заигрываниям византийцев, отправил к Мануилу дипломатическую миссию[81] и вернул всех греческих пленников – кроме незаменимых дам из Тираза; и графам Лорителло и Рупеканину, неожиданно лишившимся всякой поддержки, ничего другого не оставалось, кроме как покинуть вновь завоеванные земли и отправиться на поиски нового покровителя.

    Они нашли его в лице Фридриха Барбароссы.


    Отношения Фридриха с Восточной империей существенно ухудшились за последние три года. Он и раньше не доверял грекам; а известия об апулийской кампании, которую он расценил как типичную попытку своровать то, что плохо лежит, и захватить территории, которые по праву принадлежат ему, встревожили и разгневали его. В довершение всего они встали лагерем в Анконе, городе, который подчинялся непосредственно императору; и даже имели дерзость, если верить донесениям, фабриковать поддельные письма, якобы составленные в императорской канцелярии, чтобы добиться покорности некоторых стратегически важных городов. Его первой реакцией было порвать всякие отношения с Мануилом. Когда в июне 1156 г. из Константинополя прибыло посольство, чтобы обсудить его предполагаемую женитьбу на византийской принцессе (Фридрих развелся со своей первой женой при каких-то сомнительных обстоятельствах, тремя годами ранее), он отказался даже его принять и вместо этого женился – с минимальными приготовлениями – на богатой и очень привлекательной Беатрисе из Верхней Бургундии. Позже, услышав о поражении греков при Бриндизи, он смягчился и восстановил формальные отношения с восточным императором; но зерно раздора было посеяно, и оба это знали.

    Фридрих также сердился на папу. Разве Адриан не давал ему обещания не вступать ни в какие частные отношения с восточным императором и с королем Сицилии? И при этом он с одним вел постоянную переписку, а с другим вообще подписал мирный договор, по которому не только признавал претензии Вильгельма на подложную корону, но и предоставлял ему права в церковных делах, гораздо более широкие, чем у самого императора. По какому праву Адриан столь щедро передавал имперские территории другим? Неужели империя для него ничего не значит? Разве не является это с его стороны величайшей дерзостью?

    Вскоре худшие подозрения Фридриха подтвердились. В октябре 1157 г. он собрал имперский сейм в Безансоне. Это место было выбрано не случайно. Безансон являлся столицей Верхней Бургундии, позже – провинции Франш-Конте, – и император приложил все усилия, чтобы продемонстрировать родным своей жены и своим новым подданным мощь и величие империи. Из разных краев прибыли посланцы – из Франции и Италии, из Испании и Англии – и, разумеется, от папы. Но впечатление от всех приготовлений Фридриха оказалось слегка испорчено, когда в присутствии всего собрания папские легаты зачитали письмо, привезенное от их повелителя. Вместо обычных приветствий и поздравлений, которых все ожидали, в нем содержались суровые жалобы и порицания. Некоторое время назад на архиепископа Лундского, человека преклонных годов, путешествовавшего через имперскую территорию, напали разбойники: они отобрали у него все имущество, а за самого старика потребовали выкуп. Это происшествие само по себе достаточно печально, но, продолжал папа, его горестные последствия усугубляются тем, что, хотя императору предоставили подробный отчет о случившемся, он, по-видимому, не предпринял никаких шагов, чтобы покарать виновных. Обращаясь к более общим вопросам, Адриан напоминал Фридриху о прежних дарованных ему милостях – в частности, о коронации – и добавлял, несколько покровительственно, что надеется в будущем пожаловать ему еще большие блага.

    Действительно ли папа хотел утвердить свое право на феодальное господство над императором, неизвестно. К сожалению, он употребил два слова – conferre и beneficia, – которыми обычно описывалось предоставление сюзереном фьефа вассалу. Этого Фридрих не мог вынести. Если в письме подразумевалось, а похоже, так оно и было, что он владеет Священной Римской империей по милости папы, как какой– нибудь мелкий барон владеет своими полями в Кампании, дальше им говорить не о чем. Собравшиеся на сейм германские государи разделяли его негодование; а когда кардинал Роланд, папский секретарь, невозмутимо осведомился – от кого же Фридрих получил во владение империю, если не от папы, – это вызвало взрыв возмущения. Отто из Виттельсбаха, пфальцграф Баварии, бросился на кардинала с обнаженным мечом в руке; только быстрое вмешательство самого императора предотвратило инцидент, по сравнению с которым несчастье с архиепископом Лундским показалось бы сущим пустяком. Когда Адриан узнал, что произошло, он написал Фридриху другое письмо, в более мягких выражениях, утверждая, что его неверно поняли; и император принял это объяснение. Едва ли он действительно этому поверил, но он не хотел открыто рвать с папством в тот момент, когда он собирался начать самую крупную из своих военных операций – подчинение Ломбардии.

    Скандал в Безансоне, как всякий видел, был свидетельством глубокого разлада между империей и папством, которого никакие дипломатические экивоки не могли скрыть. Дни, когда речение о двух мечах христианства соответствовало реальности, прошли – прошли с тех пор, как Григорий VII и Генрих IV угрожали друг другу низложением и отлучением почти сто лет назад. С этого момента их преемники не могли рассматривать императора и папу как две стороны одной монеты. Теперь каждый претендовал на главенство и при необходимости отстаивал свои права. Когда в это противостояние оказывались втянуты такие сильные личности, как Адриан и Фридрих, открытого столкновения трудно было избежать. И все же корень бед лежал в меньшей степени в их характерах, чем в характерах институтов, ими представляемых. Пока оба они были живы, отношения между ними, отягощенные множеством мелких обид – реальных и мнимых, – становились все более напряженными; но только когда они ушли со сцены, конфликт перерос в открытую войну.

    Но Фридрих, отказавшийся от доктрины двух мечей, упорно цеплялся за другую концепцию империи, сложившуюся в XI в. Во время его первого путешествия в северную Италию по дороге на коронацию Фридриха неприятно поразил дух независимости и свободы, царивший в городах Ломбарии, их вопиющий республиканизм и отсутствие какого-либо уважения к его власти. Тогда император спешил и думал в первую очередь о коронации, поэтому задержался ровно на такое время, какое потребовалось, чтобы дать всем почувствовать свое присутствие и оставить дымящиеся руины Тортоны в качестве наглядного свидетельства своего недовольства. С тех пор у Фридриха было множество возможностей, особенно в самом Риме, чтобы оценить приверженность итальянцев к своим городским коммунам; но он все-таки не сумел или не захотел понять. Для него жители Ломбардии были ослушниками; вот и все. В июле 1158 г. в сопровождении короля Богемии и огромной армии он пересек Альпы, чтобы дать им урок.

    К счастью, нам нет необходимости описывать детально военную кампанию Фридриха Барбароссы в Ломбардии. Некоторые города оставались верны ему и доказали это; другие воспользовались присутствием имперской армии, чтобы натравить ее на своих врагов или конкурентов; третьи склонились, как трава под порывом ветра, готовые воспрять, когда гроза минует; один или два доблестно сопротивлялись. Но для нас главный интерес представляет не столько поведение отдельных городов, сколько то воздействие, которое эти события оказали на новую силу, появившуюся на итальянской политической арене, – сицилийско-папский союз.

    Договор в Беневенто имел гораздо более важные последствия, чем и Вильгельм, и Адриан могли предполагать. Со стороны папства он обозначил новый подход к европейским проблемам – полностью доказавший свою продуктивность в следующие двадцать лет. Сам Адриан – хотя позднее он время от времени проявлял непонятную неуверенность, словно не мог полностью смириться с новой ситуацией, – был вынужден открыто признать то, что уже давно подозревал, – что император является не столько другом, с которым он время от времени ссорится, сколько врагом, с которым приходится как-то уживаться. Его соглашение с Вильгельмом обеспечило ему нового могущественного союзника и позволяло занять более твердую позицию во взаимоотношениях с Фридрихом, чем это было возможно ранее – о чем свидетельствует безансонское письмо. Майо и Вильгельм всячески поощряли его в этом.

    Папскому окружению такая перемена политики вначале не понравилась. Многие ведущие члены курии – преимущественно те, которых Адриан отослал в Кампанию до начала переговоров, все еще цеплялись за свои проимперские, антисицилийские убеждения; и известие о заключении договора, похоже, породило не меньшее смятение в Священной коллегии, чем при императорском дворе. Однако в последующие месяцы общее мнение склонилось на сторону Вильгельма. На то имелось несколько причин. Одной являлась надменность Барбароссы, проявившаяся во всей красе в Безансоне и подтвержденная несколькими инцидентами до и после того. Помимо этого сицилийский союз был свершившимся фактом, так что не имело смысла ему противостоять. Поступки Вильгельма, со своей стороны, казались вполне искренними. По рекомендации папы он заключил мир с Константинополем.

    Он был богат, могуществен и – как некоторые из кардиналов при желании могли бы засвидетельствовать – щедр.

    И теперь, когда Фридрих Барбаросса прошел огнем и мечом по городам Ломбардии, волна недовольства и антиимперских настроений всколыхнулась по всей Италии. Не последнюю роль здесь играл страх. Когда император покончит с Ломбардией, что мешает ему проделать ему то же самое в Тоскане, Умбрии, даже самом Риме? Вскоре в южной Италии стали появляться жертвы Фридриха – вдовы, дети, лишившиеся отцов, беженцы из сожженных городов, изгнанные члены городских магистратов; а среди них неизбежно нашлись заговорщики. Все они искали некий оплот сопротивления, силу, которая могла бы стать воплощением их надежд и идеалов – торжества свободы республиканского над имперским, итальянского над тевтонским. И они нашли такую силу в лице английского папы и нормандского короля.

    В течение 1158 г. Майо старательно укреплял просицилийские симпатии в папской курии. Благодаря неоценимой помощи кардинала Роланда и доверенного лица секретаря Адриана, который был главным создателем, а теперь основным пропагандистом папско-нормандского альянса, он немало в этом преуспел. Весной 1159 г. произошло первое крупное выступление против Фридриха, которое можно приписать папско-сицилийскому влиянию. Милан неожиданно отверг власть императора, и три последующих года миланцы стойко сопротивлялись всем попыткам Фридриха надеть на них прежнее ярмо. В следующем августе представители Милана, Кремы, Пьяченцы и Брешии встретились с папой в Ананьи, небольшом городе, расположенном у самой границы королевства Вильгельма. И здесь в присутствии представителей сицилийского короля, возможно самого Майо, был заключен первоначальный пакт, который стал основой для создания великой Ломбардской лиги. Города пообещали, что не будут иметь дела с общим врагом без согласия папы, в то время как папа взял на себя обязательство по истечении обычного срока в сорок дней отлучить императора от церкви. Наконец собравшиеся кардиналы договорились, что после смерти Адриана его преемником станет один из тех, кто присутствовал на этой встрече.

    Возможно, тогда уже все понимали, что папа долго не проживет. В Ананьи его поразил приступ грудной жабы, от которого он не оправился. Адриан умер вечером 1 сентября 1159 г. Его тело доставили в Рим и похоронили в ничем не примечательном саркофаге III столетия, где оно и покоится по сей день. Саркофаг находится в склепе собора Святого Петра. Во время разрушения старой базилики в 1607 г. его открыли; тело единственного папы-англичанина сохранилось полностью, одетое в ризу темного шелка. Оно было описано археологом Гримальди как «тело невысокого человека, носившего на ногах турецкие туфли, а на руке перстень с большим изумрудом».

    Понтификат Адриана трудно оценить. Провозгласить его величайшим папой со времен Урбана II – значит не сказать почти ничего; он действительно возвышается над вереницей посредственностей, занимавших престол святого Петра в первой половине столетия, но и сам теряется в тени своего великого преемника. Все же остается трудным для понимания, как Грегоровиус мог написать, что он был всегда «тверд и непоколебим, как гранит его гробницы». Поначалу казалось, что это действительно так; но резкое изменение политического курса после Беневенто, хотя и пошло на пользу папству, было навязано ему силой обстоятельств, и с этого времени он, кажется, потерял ту резкость, которая отличала его в первые годы. Он оставил папство более сильным и уважаемым, нежели нашел его, но эти успехи во многом были достигнуты благодаря объединению с Ломбардской лигой – которым, в свою очередь, он обязан дипломатическому таланту Майо из Бари и государственной мудрости кардинала Роланда. В своих попытках подчинить римский сенат он потерпел полное поражение.

    Адриан был папой менее пяти лет; но эти годы оказались тяжелыми и жизненно важными для папства и легли тяжелым бременем на его плечи. Вскоре его здоровье начало сдавать, и дух тоже. Он жаловался своему соотечественнику Иоанну Солсберийскому, близко его знавшему, что папство стало для него непосильной ношей и он желал бы никогда не покидать Англии. Он умер, как многие папы до него, разочарованным изгнанником и, когда смерть пришла к нему, приветствовал ее как друга.

    Итак, за три года, отделяющие договор в Беневенто от смерти папы Адриана IV, в положении короля Вильгельма Сицилийского на европейской политической арене произошли любопытные изменения. Сам король при этом оставался точкой неподвижности. Его сицилийская политика, определяемая и проводимая в жизнь Майо Барийским, по-прежнему основывалась на двух принципах – дружбе с папством и противостоянии Западной империи. Он никогда не ссорился с городами-государствами или небольшими городками в северной Италии, за исключением тех случаев, когда его враги подкупом или иными способами склоняли их к сотрудничеству. Но вокруг него расстановка сил изменилась. Папство, поставленное на колени в Беневенто, заново открыло для себя истину, которую его история за последние сто лет сделала самоочевидной: единственная надежда выжить в качестве реальной политической силы лежит для него в союзе с нормандской Сицилией. На Фридриха Барбароссу быстрая и полная победа Вильгельма над византийцами в Апулии поневоле произвела впечатление, и он, не утратив былой ненависти к королю Сицилии, но проникнувшись к нему уважением, решил отложить на неопределенное время карательную экспедицию в южную Италию. И что самое удивительное, ломбардские города начали видеть в сицилийской монархии, полностью феодальной и более абсолютистской, нежели Западная империя или любое другое государство в Западной Европе, оплот своих республиканских идеалов и прославляли Вильгельма как защитника гражданских свобод, хотя пыль еще не осела после разрушения Бари.

    Но пока Вильгельм и Майо готовили падение одной империи, они сами потеряли другую. Северная Африка ускользала из их рук. Процесс этот начался зимой 1155/56 г., когда дела Сицилии были плохи. В это время греки безостановочно продвигались вперед в Апулии, князь Капуанский и его сторонники отвоевывали свои старые владения в Кампании и других местах, а на самой Сицилии бунтовщики угрожали центральному правительству с высот Бутеры. А в столице жил себе спокойно старый шейх из Северной Африки по имени Абу аль-Хасан аль-Фурриани. Когда-то король Рожер назначил его своим управляющим в его собственном городе Сфаксе, но шейх, будучи уже в преклонных летах, вскоре передал власть своему сыну Омару, а сам в качестве гаранта его хорошего поведения добровольно отправился заложником в Палермо. И вот, видя, что королевству грозит опасность с трех сторон, и справедливо предположив, что невозможно бороться на четыре фронта, он отправил тайное послание сыну, предложив ему восстать против сицилийцев. Он полностью сознает, писал шейх, что ему, как заложнику, это может стоить жизни, но он старый человек и счастлив умереть за такое дело.

    Омар поступил, как ему повелели. 25 февраля жители Сфакса восстали и вырезали всех христиан в городе. Вильгельм, услышав эту весть, сразу отправил посланца с требованием, чтобы Омар сдался; если он не сделает этого немедленно, его отец поплатится жизнью. Однако прибывшего гонца задержали у ворот; а на следующее утро он увидел длинную похоронную процессию, следующую за гробом. С ней прибыло послание от Омара. Оно гласило: «Тот, кто сегодня погребен, – мой отец. Я остаюсь во дворце оплакивать его смерть. Делайте с ним что хотите». Гонец вернулся в Палермо с докладом, и старый Абу аль-Хасан, славя Аллаха до последнего вздоха, взошел на виселицу на берегу Орето и был повешен[82].

    Но развал Североафриканской империи Вильгельма начался. Острова Джерба и Кергенна последовали примеру Сфакса, в 1153 г. Хиджры – между 2 февраля 1158 г. – и 22 января 1159 г. начался мятеж в самом Триполи. К середине 1159 г. только Махдия со своим пригородом Завилой осталась в руках сицилийцев. Туда съехались все уцелевшие христианские подданные Вильгельма в Африке; их оказалось столько, что пришлось назначить нового архиепископа, дабы их всех наставлять. Но его служение оказалось кратким. Тремя годами ранее местные мусульмане предприняли попытку взять город, провалившуюся только из-за прибытия сицилийского флота; теперь Альмохады явились лично со всеми своими силами под предводительством Абд аль– Мумина, твердо решившего уничтожить последний бастион христианского владычества на Африканском континенте. Махдия была окружена с моря и суши, и 20 июля началась осада.

    Первые несколько недель осажденные держались стойко. Гарнизон насчитывал три тысячи человек, провизии было достаточно, и никто не сомневался, что флот из Палермо вскоре придет им на помощь. Действительно, 8 сентября прибыли сто шестьдесят кораблей, срочно отозванных из похода к Балеарским островам, под командой – что не может не удивлять в данных обстоятельствах – главного евнуха короля Вильгельма, обращенного мусульманина с Джербы, крещенного под именем Петр. Город, казалось, был спасен. Абд аль-Мумин, устрашенный размерами флота, надвигавшегося на него, даже приказал вытащить на берег шестьдесят его собственных кораблей, чтобы в случае поражения он и его люди, по крайней мере, имели возможность спастись.

    Но он напрасно беспокоился. Едва начался бой у входа в гавань, как флагманский корабль Петра неожиданно развернулся и со всей возможной скоростью устремился в открытое море; остальные последовали за ним. Альмохады пустились за ним вдогонку и, захватив семь или восемь сицилийских судов, торжественно вернулись в порт.

    Что же произошло? Гуго Фальканд, который всегда все видит в самом черном свете, дает однозначный ответ. Петр, утверждает он, был, «как все дворцовые евнухи, христианином только по имени и по платью и сарацином в душе». Из этого следует, что его отступление было не результатом глупости или трусости, но чистой воды предательством. Другие хронисты более милосердны; они не подозревают Петра в измене, а ат-Тигани даже ссылается на свидетельство некоего Ибн Саддада, согласно которому сицилийские корабли разметал шторм и мусульмане атаковали их до того, как они успели выстроиться в боевой порядок. Это или подобное объяснение кажется наиболее правдоподобным, поскольку мы нигде не находим упоминаний о каком-либо наказании, постигшем Петра после его возвращения в Палермо. Напротив, его ждала длинная и успешная политическая карьера. Конечно, он не был Георгием Антиохийским, но, кроме голословного утверждения Фальканда, нет никаких указаний на то, что он действовал нечестно.

    Этого, увы, нельзя сказать о сицилийских правителях. Гарнизон Махдии храбро держался еще шесть месяцев, ожидая новой освободительной экспедиции, но никто не прибыл. Наконец, когда припасов осталось так мало, что люди стали есть своих лошадей, осажденные обратились к Абд аль-Мумину с предложением. Пусть он позволит одному или двоим из них отправиться в Палермо и выяснить, имеет ли смысл ждать помощи; если ответ будет отрицательным, командующий гарнизоном немедленно сдаст город. Условие было принято. Посланцы отбыли и вскоре вернулись с печальной для христианской общины и Махдии новостью. Как ни трудно было в это поверить, в Палермо Северную Африку уже считали потерянной. Ее просто списали со счетов. 11 января 1160 г. Махдия сдалась. Гарнизону сохранили жизнь и свободу, и он с оружием и имуществом отплыл на Сицилию.

    Фальканд, разумеется, предполагает, что вождь Альмохадов находился в сговоре с дворцовыми евнухами в Палермо и заранее знал о решении Вильгельма. Эту версию, как многие другие откровения, вышедшие из-под пера того же автора, можно не принимать в расчет, но остается другой, более важный и интригующий вопрос. Почему Вильгельм и Майо позволили Северной Африке так легко от них ускользнуть? В своей европейской политике они действовали – как только король преодолел свою первоначальную инертность – отважно, решительно и изобретательно. Почему же они спокойно наблюдали за тем, как Североафриканская империя рассыпается у них на глазах? Они бездействовали не только при осаде Махдии; там они на самом деле попытались хоть что-то предпринять. Но что произошло в Сфаксе и на Джербе, на Киркенне и в Триполи? Во всех этих местах захватчики встречали в лучшем случае символическое сопротивление. В 1156 г. сицилийские силы были заняты на других, более важных фронтах; но к 1160 г. других врагов, с которыми требовалось сражаться, не осталось, но, тем не менее, сицилийцы не начали контрнаступления и сицилийские властители не приняли никаких мер, военных или дипломатических, чтобы вернуть прежние владения. Что им помешало?

    Эти вопросы возникали и у подданных Вильгельма; многие из них, не теряя времени, обвинили Майо в потере заморских владений, и эмир эмиров стал еще более непопулярен. Но фактически, когда мы смотрим на происходящее в исторической перспективе, его поведение становится понятным. Майо играл по-крупному. Теперь расстановка сил в итальянской политике стала бесконечно более сложной, но и более многообещающей, нежели во времена Рожера II и Георгия Антиохийского, когда африканские территории были завоеваны. У Сицилии появился шанс обрести моральное главенство над всей Италией, поднявшейся на борьбу против германской имперской власти; а моральное главенство сегодня могло означать политическое главенство завтра.

    Чтобы достичь этого, однако, Сицилия должна была иметь свободу действий. Вынужденная разбираться с двумя империями, папством и бесчисленным множеством независимых и полунезависимых городов-государств, не говоря об эндемическом внутреннем мятеже, она не могла позволить себе никаких авантюр вне логической сферы своего влияния. И Майо был достаточно умен, чтобы понять, что Северная Африка в эту сферу не входит. Возвращение североафриканских владений означало не только отправку экспедиционных сил, осаду и взятие нескольких городов. Оно повлекло бы за собой насильственное подчинение целого народа и войну с великой державой – поскольку Альмохады, чья империя к тому времени простиралась от Атлантики до границ Египта и от Андалусии до южных пределов Сахары, могли с успехом противостоять любой европейской армии или армиям, которые выступят против них.

    Старый принцип сработал – экспедиционные войска могли осуществить завоевание, но не могли удержать захваченные земли. Этот факт подтверждался снова и снова; ему Сицилия была обязана существованием в качестве державы. Тот, кто об этом забывал, дорого платил за свою забывчивость. Майо Барийский не хотел сам совершать ту же ошибку.

    Глава 12

    УБИЙСТВО

    Этот Майо был воистину чудовищем; невозможно найти паразита более отвратительного, более вредного или принесшего больший ущерб королевству. Его натура делала его способным к любой низости, а его красноречие было под стать характеру. Он мог безупречно притворяться и лицемерить, когда хотел. Он отличался вдобавок склонностью к разврату и старался затащить в свою постель благородных матрон и девиц; чем безупречней была их добродетель, тем более он стремился обладать ими.

    (Гуго Фальканд)

    Вильгельм вернулся к прежнему образу жизни. Можно было ожидать, что сокрушительное поражение византийцев и три последующих года интенсивной дипломатической деятельности, в течение которых его звезда поднималась все выше на европейском небосклоне, привьют ему вкус к политике или, по крайней мере, подтолкнут его к тому, чтобы попытаться проявить свои таланты в государственных делах, как он проявил их в делах войны. Ничего подобного не произошло. Вскоре после того, как он вернулся на Сицилию в июле 1156 г. и вынес приговоры тем, кто поднял против него оружие, он снова стал жить в свое удовольствие. Чары дворцов и парков, беседок и спален оказались слишком сильны. За следующие шесть лет он ни разу не посетил континент и редко покидал Палермо и его ближайшие окрестности. Руководство государственными делами, внутренними и внешними, он отдал в умелые руки Майо Барийского.

    Майо достиг теперь вершин власти. Этот сын апулийского купца не только был фактическим правителем королевства; благодаря успехам своей внешней политики он вскоре стал одним из самых влиятельных государственных деятелей в Европе[83]. Баронская партия, на Сицилии и на континенте, негодовала против него еще больше, чем прежде. Они чувствовали себя отверженными, обойденными, в то время как управление королевством превращалось, как они видели, в прерогативу двух особых групп, первую из которых они ненавидели, а вторую – презирали. Первую составляли люди типа Стефана и Симона, главные военачальники Апулии, архиепископа Гуго Палермского или молодого салернского нотария Маттео из Аджеелло, который составил договор в Беневенто и которого Майо явно прочил себе в преемники; в другую входили дворцовые евнухи – почти все они, подобно Петру, который сыграл столь жалкую роль в битве против флота Альмохадов, были крещеными сарацинами, а потому политически и физически вызывали подозрения у своих врагов.

    Нет ничего удивительного, что в таких обстоятельствах Палермо полнился слухами. Поговаривали, что эмир собирается захватить корону – действительно, он уже присвоил многие королевские регалии, которые показывал друзьям. Ему не составило труда заполучить эти драгоценности; они достались ему от королевы, которая, как все знали, была к нему неравнодушна. Ходили и более скандальные сплетни – что Майо вернулся к своим прежним планам и уже подкупил папу через Маттео из Аджелло, с тем чтобы его благословили как преемника Вильгельма.

    Там, где распространяются подобные слухи, неизбежно возникают заговоры. В Палермо вездесущие соглядатаи Майо могли пресекать их в зародыше, но на континенте обстановка была более благоприятной, а возможных заговорщиков имелось в избытке. К концу 1159 г. группа недовольных аристократов разработала план, как навсегда избавить Сицилию от эмира и всего его ненавистного клана. Как ни странно, в число заговорщиков, похоже, не входили два главных к тому времени врага самого Вильгельма; Робер из Лорителло и Андреа из Рупеканина определенно сочувствовали заговору, но предпочли заниматься грабежом в северных пределах королевства. Предводителями заговора были в целом менее заметные фигуры – бароны второго ранга: Ришар из Аквилы, Рожер из Ачерры и Боэмунд из Тарзии, граф Манопелло. В этом перечне, однако, одно имя стоит особняком, поскольку оно встретится нам еще не раз в описании событий грядущих лет, – Жильбер, кузен королевы Маргариты, который недавно прибыл ко двору и был почти сразу отправлен в южную Италию с титулом графа Гравинского.

    В отличие от большинства предыдущих заговоров, которые так докучали полуострову в последнее столетие, этот имел своей целью не восстание, а убийство. Майо Барийского следовало уничтожить. Но кто это сделает? На наемного убийцу положиться нельзя – слишком важное лицо, и его соглядатаи слишком хорошо обо всем осведомлены. Удар должен нанести один из заговорщиков, тот, кто знает Майо и может подойти к нему, не возбуждая подозрений. Выбор пал на молодого аристократа Маттео Боннеллюса.

    Хотя Боннеллюс не носил титула и потому, строго говоря, не мог считаться аристократом, он происходил из одной из старейших нормандских семей на юге. Он был храбр, красив и, владея обширными имениями по обе стороны Мессинского пролива, немерено богат. Потому никого не удивило, когда Майо – который при всем недоверии к аристократии, был, как все в то время, снобом и сразу видел хорошего жениха, когда с ним встречался, – привечал молодого человека при дворе и прочил его себе в зятья. Вскоре после этого из Калабрии поступили сообщения о баронских волнениях; и Боннеллюс, у которого в этом краю имелись важные семейные связи, казался подходящим кандидатом для дипломатической миротворческой миссии. Вероятно, это была величайшая ошибка в жизни Майо. Он любил молодого человека как собственного сына, по утверждению Фальканда, и похоже, переоценил его ум и преданность. Прибыв на континент, Боннеллюс не смог сопротивляться оказываемому на него давлению, особенно тому, что исходило от обольстительно красивой графини Клеменции Катанцаро. Не прошло и нескольких дней, как он перешел на сторону заговорщиков, поклявшись убить своего благодетеля; за эту услугу ему была обещана рука не маленькой барийской торговки, но самой Клеменции, богатейшей и самой влиятельной наследницы в Калабрии[84].

    Одна из опасностей, подстерегающих диктатора – каковым Майо к тому времени действительно был, – состоит в том, что ему становится все труднее верить неприятным истинам. Повторяющиеся предупреждения брата Стефана не произвели на Майо впечатления. Наконец, ему представили неопровержимые доказательства существования заговора с полным списком всех заговорщиков, который начинался с Маттео Боннеллюса, но единственного письма от Маттео, в котором тот объявил, что его миссия успешно завершена, и просил, в качестве награды, чтобы долгожданную свадьбу его с дочерью Майо перенесли на более ранний срок, оказалось достаточно, чтобы рассеять последние страхи. Успокоенный Майо стал готовить свадьбу, в то время как его предполагаемый зять, уже вернувшийся в Палермо, втайне занимался совсем другими делами.

    К вечеру Дня святого Мартина 10 ноября 1160 г. он был готов. И, как пишет Фальканд:

    «Когда солнце опустилось и начали надвигаться сумерки, весь город наполнился смутными и неожиданными слухами; горожане бродили туда-сюда группами, беспокойно спрашивая друг друга, что должно случиться, что послужило причиной такого смятения. Другие, со склоненными головами, но с ушами уже готовыми для новостей, встречались на площадях, высказывая самые противоречивые мнения. Большинство, кажется, думало, что король отправился в архиепископский дворец по наущению Майо и что здесь, на этой самой улице, его убьют.

    Они ошиблись только в выборе жертвы; не Вильгельм, но его эмир эмиров отправился в гости к архиепископу Гуго тем вечером, и ему не суждено было увидеть утро. Принимал ли сам Гуго участие в заговоре, мы не знаем; Фальканд, конечно, утверждает, что да. Во всяком случае, вскоре после прибытия Майо Маттео Боннеллюс незаметно расставил своих людей вдоль Виа-Коперта, которая соединяла архиепископский дворец с домом эмира. Сам он занял позицию около ворот Святой Агаты, где улица неожиданно сужается, прежде чем разделиться на три. Он расположился здесь и стал ждать.

    Наконец двери дворца распахнулись и в сопровождении небольшого эскорта появился Майо. Он был поглощен беседой с архиепископом Мессины. Все еще не догадываясь, что его окружают враги, направился к своему дому по Виа-Коперта; но прежде чем он дошел до ворот Святой Агаты, его перехватили два испуганных человека – нотарий Маттео из Аджелло и камергер Аденульф каким-то образом узнали о том, что готовится, и поспешили предупредить своего господина об опасности. Майо остановился и отдал приказ, чтобы Боннеллюса немедленно доставили к нему. Но было поздно. Убийца, услышав, что названо его имя, выскочил из своего укрытия и бросился вперед с обнаженным мечом.

    Все произошло очень быстро. Майо защищался как мог, но его эскорт бежал. Эмира окружили и убили, нападавшие скрылись в ночи. Нотарий Маттео, который рисковал жиизнью, чтобы предотвратить убийство, был серьезно ранен в общей свалке и едва сумел выбраться из нее живым. Тело последнего сицилийского эмира эмиров, израненное двенадцатью ударами меча, лежало у стены, там, где упало.

    Но недолго. Услыхав шум, жители соседних домов поспешили к месту происшествия, и за считаные минуты новость облетела Палермо. Со всех концов города люди стекались на Виа-Коперта. Некоторые, согласно Фальканду, отказывались верить, что истекающее кровью тело у их ног еще недавно было тем могущественным и зловещим эмиром, под чьей железной десницей они страдали почти семь лет; но большинство знало, что ошибки быть не может, и не старалось скрыть свою радость. Они вытолкнули тело на середину улицы, лягали и били его, выдирали волосы и бороду. В конце концов им надоело это развлечение; но они не рассеялись. После часа насилия и жестокости заинтересованная, несколько встревоженная толпа превратилась в дикую мстительную свору. Она жаждала новой крови, новых разрушений. Толпа внезапно встрепенулась и двинулась дальше по улицам, оставив первую жертву своего гнева бесформенной грудой валяться в пыли.


    Король в своих личных покоях на первом этаже дворца слышал крики, а вскоре получил от своего главного конюшего детальный отчет о том, что произошло. Как всегда в критических ситуациях, Вильгельм действовал быстро и решительно – настолько быстро, что, когда толпа достигла дома Майо, они обнаружили, что его защищает отряд королевской гвардии, а жену и родных эмира в целях безопасности уже препроводили в королевский дворец. Военные подразделения патрулировали все кварталы города; важно было, чтобы бунтовщики не ускользнули, прежде чем король решит, что делать дальше.

    Но что следовало предпринять? Вильгельм и без эмира эмиров понимал, что его положение сложное и опасное. Он не только, как он сам сказал, потерял свою правую руку; над ним нависла реальная угроза потерять голову. Ему было известно, что основная масса его подданных, мусульмане и христиане, простолюдины и знать, ненавидели Майо, поэтому их симпатии сейчас полностью на стороне Маттео Боннеллюса; он знал также, сколь пусты их уверения в преданности ему самому. Если бы он поддался мольбам королевы предпринять суровые меры против убийц Майо, он рисковал спровоцировать всеобщее восстание, которое ему не удалось бы подавить. К сожалению, ему не оставалось ничего другого, кроме как вступить в переговоры с убийцами. Когда-нибудь, когда его позиции будут более прочными, он их накажет, как они того заслуживают. Но сейчас придется обуздать свой гнев и притвориться, что он видит в них своих освободителей.

    На следующее утро, 11 ноября, король призвал к себе своего старого друга и бывшего наставника Генриха, архидиакона Катании – вошедшего в историю под именем Генрих Аристипп, – и назначил его главой администрации. Почти точно нормандец по происхождению, хотя и носивший греческое прозвище, Генрих был прежде всего ученым. Сферу его интересов можно представить по тем работам, которые он прекрасно перевел на латынь, – два платоновских диалога, «Менон» и «Федон», четвертая книга Аристотелевой «Метеорологики», «Жизнь философов» Диогена Лаэртского и труды Григория Богослова. Вдобавок он был большим любителем астрономии и, благодаря близости Этны, неустрашимым вулканологом. Генрих отличался трудолюбием и честностью, но он не являлся ни хорошим администратором, ни государственным деятелем. Вильгельм, по-видимому, выбрал Генриха из-за его мягкого миролюбивого характера и знания языков. Он сознательно не стал награждать его титулами Майо – Аристипп не назывался ни эмиром эмиров, ни даже канцлером, но дал своему старому наставнику двух помощников. Одним из них был граф Сильвестр из Марсико, аристократ средних лет, находившийся в отдаленном родстве с королевской семьей. Его назначение, очевидно, являлось жестом доброй воли по отношению к Боннеллюсу и его друзьям – Сильвестр, хотя король, наверное, этого не знал, возможно, был их соучастником[85]. Второй персонаж значительно важнее для нашей истории: Ричард Палмер, епископ Сиракуз, образованный и снедаемый честолюбием англичанин, который в ближайшие тридцать лет оставался одной из ведущих фигур в политической и религиозной жизни Сицилии.

    Хотя двое из членов триумвирата находились в дружеских отношениях с Майо в прошлом, они признали необходимость достичь какого-то соглашения с Боннеллюсом, который, как все теперь знали, нес ответственность за убийство. Линия поведения, которую они изначально избрали, будучи политической уловкой, не служит к чести ни одного из них, а еще меньше – самого Вильгельма: они стали сознательно и последовательно чернить эмира, пока его убийца не превратился в спасителя страны. Отношение к жене и детям Майо, находившимся в королевском дворце, также изменилось. Постепенно они стали сознавать, что их не столько защищают, сколько держат в заключении. Сына Майо арестовали и бросили в тюрьму, вместе с главным евнухом эмира; под пытками их заставили дать показания о множестве растрат и злоупотреблений. Худшие из слухов, казалось, теперь подтвердились.

    Подготовив таким образом почву, Вильгельм мог спокойно даровать королевское помилование убийце. Сразу после убийства Боннеллюс со своими друзьями укрылся в собственном замке Каккамо[86]; теперь туда прибыли королевские посланцы, чтобы уверить его, что король желает ему добра и что он может без опаски вернуться в столицу. Хотя едва ли Боннеллюс когда-либо верил королю хоть на грош, последние события убедили его, что в нем видят чуть ли не героя. Он принял приглашение короля. Совсем недавно он и его люди бежали из Палермо под покровом темноты. Теперь они возвращались с триумфом. Фальканд рассказывает: «Как только Боннеллюс вступил в город, большая толпа мужчин и женщин приветствовала его и препроводила с ликованием к воротам дворца. Он был любезно принят королем и еще раз убедился в королевском благорасположении… Так этим достопамятным деянием он завоевал любовь знати и простолюдинов… На Сицилии и особенно в Палермо люди в один голос заявляли, что, если кто-либо попытается причинить ему вред, он будет осужден как изменник и что они поднимут оружие даже против самого короля, если он попробует наказать Боннеллюса за убийство эмира».

    Даже если сделать скидку на преувеличения Фальканда, ясно, что к началу 1161 г. Боннеллюс стал одной из самых сильных фигур в королевстве. Но волна всеобщего признания, которая вознесла его на своем гребне, вскоре начала спадать. Вильгельма все более раздражала надменность молодого человека, и, поощряемый королевой, требовавшей, чтобы он вернул себе прежние могущество и авторитет, он начал приходить в себя. Лицемерие никогда не давалось ему легко. Его подлинные чувства по отношению к убийце его друга и советника с каждым днем становились все очевиднее. В какой– то момент он потребовал от Боннеллюса выплатить долг по имению его покойного отца в размере шестидесяти тысяч тарисов, на который Майо сознательно закрывал глаза в интересах своего предполагаемого зятя.

    Боннеллюс выплатил долг, но этот эпизод послужил ему предостережением. Боннеллюс сознавал, какое влияние имеет на мужа королева, а также придворные евнухи, протеже Майо, которые, как он знал, побуждали короля отомстить за их прежнего господина. Он видел зловещие фигуры, слоняющиеся у ворот его дома в Палермо, понимал, что королевские соглядатаи наблюдают за ним, что им известен каждый его шаг, и не мог отделаться от мысли, что его жизнь в опасности.

    С момента смерти эмира товарищи Маттео уговаривали его выступить против короля; но он отказывался. Избавить Сицилию от ненавистного тирана – это одно; а поднять руку на помазанника Божьего – совсем другое, и Боннеллюс не был уверен в том, как воспримут подобный шаг подданные Вильгельма. В результате он мог лишиться популярности, а вместе с тем и власти, которыми он сейчас наслаждался. Однако со временем он начинал понимать, что его соратники правы. Король тоже должен уйти со сцены.


    Однако даже теперь Маттео не соглашался на цареубийство. Важно отстранить Вильгельма от власти, а уже потом, убрав его с дороги, можно будет спокойно подумать, как с ним поступить. А поскольку по отношению к нему не совершится насилия и его маленький сын Рожер взойдет на трон вместо него, в случившемся нельзя будет усмотреть никакого покушения на монархию. Более того, в Палермо находились два человека, несомненные Отвили по крови, которые не скрывали своей нелюбви к королю и поддержали бы любую попытку его свержения. Первым был его сводный брат Симон, незаконный сын Рожера II, который питал понятную нелюбовь к нему с тех самых пор, как Вильгельм отказался признать его права на княжество Таранто, отданное ему в 1148 г. Рожеером на том основании, что это слишком важный фьеф для бастарда. Вторым был племянник Вильгельма граф Танкред из Лечче, сын герцога Рожера, который за участие в апулийском бунте провел последние пять лет в дворцовой темнице.

    Возможно, мысль о Танкреде подсказала заговорщикам их основную идею. Заполучить в свои руки короля было трудной задачей. Он редко появлялся на публике; из его двух главных резиденций Фавара располагалась на середине озера, а королевский дворец в Палермо усилиями двух Рожеров превратился, по сути, в нормандскую крепость. Его охраняла специальная гвардия из трехсот человек под командой кастеляна, прославившегося благодаря своей неподкупности и преданности королю. Однако под юго-западным углом этого самого здания помещалась тюрьма, которая в результате беспорядков последних лет и репрессивной политики Майо Барийского заполнилась до отказа. Если всех ее обитателей одновременно выпустить на волю, они сумеют захватить дворец изнутри.

    К большой радости Боннеллюса и его друзей, дворцовый служащий, отвечавший за содержание узников, соблазнился огромной взяткой и, без сомнения, обещаниями продвижения на более высокий пост при новом правлении и согласился не только выпустить заключенных по заранее условленному сигналу, но также снабдить их оружием. Узников предупредили о готовящейся операции. Одновременно им объяснили, что они должны сделать. После того как все устроилось, Маттео отправился в другой свой замок, в Мистретте, в горах Неброди в нескольких милях на юго-восток от Чефалу. Здесь, по-видимому, он предполагал держать Вильгельма, пока его судьба не будет окончательно решена, поэтому теперь начал готовить замок к приему царственного узника и укреплять оборонительные сооружения, чтобы выдержать атаку. Он обещал своим товарищам, что вернется в Палермо вскоре, задолго до назначенного дня бунта, и предупредил, что они ни в коем случае не должны предпринимать каких-либо действий до его возвращения.

    Будь Боннеллюс старше и мудрее, он бы знал, что в любой операции военного типа одна из главных обязанностей предводителя, особенно в самый ответственный период непосредственно перед выступлением, – поддерживать постоянную связь со своими людьми. Пока он находился в далекой Мистретте, у заговорщиков не было возможности быстро связаться с ним в чрезвычайной ситуации; а именно такая ситуация возникла. План неосмотрительно изложили некоему рыцарю, который, как выяснилось, хранил верность королю; с этого момента над заговорщиками нависла неминуемая угроза. Они не могли терять время в ожидании Боннеллюса; единственная надежда заключалась в том, чтобы привести план в исполнение немедленно, до того, как их самих арестуют.

    Утром 9 марта 1161 г. примерно в третий час после восхода солнца сигнал был дан. Узники оказались на свободе, взяли приготовленное для них оружие и быстро впустили во дворец заговорщиков. Затем, ведомые Симоном и Танкредом, которые хорошо ориентировались во дворце, они пробежали в большой зал Торра Пизана, где, как они знали, король должен был проводить обычное утреннее совещание с Генрихом Аристиппом. Вильгельм был захвачен врасплох. Поняв, что бежать невозможно, он высунулся в окно и начал звать на помощь; но, едва первый крик слетел с его губ, его схватили и утащили. Двое заговорщиков, Вильгельм из Лезины, которого Фальканд называет «ужаснейшим человеком», и Робер из Бовы, известный своей жестокостью, подступили к королю с обнаженными мечами; только вмешательство третьего – Ришара из Мандры – спасло ему жизнь. Тем временем другая группа бунтовщиков направилась в апартаменты королевы и арестовала Маргариту и двух ее сыновей.

    После того как королевская семья была надежно заперта, начался грабеж. Во дворце хранились несметные сокровища, а мятежники прошли по нему как саранча. Они разграбили коллекции золота и жемчуга, которые Рожер и Вильгельм любовно собирали в последние сорок лет. Из вещей, которые возможно было унести, не осталось ни одной. Мародеры наполняли монетами из сундуков драгоценные сосуды, вазы и все прочее, что могло послужить для них вместилищем, и тащили прочь. Та же участь постигла королевские и церковные одежды из Тираза. Наверное, самое грустное, что большая серебряная планисфера Идриси, хотя и была очень тяжелой, тоже исчезла и ее никогда больше не видели. Во дворе развели костер, поглотивший почти все государственные документы, включая полный реестр фьефов и положенных за них служб. Евнухов, которые не успели бежать, убили, после чего бунтовщики ворвались в оставшийся беззащитным гарем и растащили его обитательниц или изнасиловали их здесь же, на месте.

    Убийство евнухов придало событиям новый зловещий оборот. Аристократическая партия долго негодовала на, как ей казалось, засилье мусульман при дворе, и первоначальный успех переворота высвободил давно подавляемую ненависть ко всей исламской общине. Жизнь всякого сарацина оказалась под угрозой. Даже тем, кто мирно трудился в диване, на монетном дворе и в других общественных учреждениях, пришлось спасаться бегством; некоторые из арабских поэтов, художников и мыслителей, которым Вильгельм, как и его отец, предоставлял апартаменты во дворце, – среди них один из самых выдающихся стихотворцев своего времени Яхья Ибн ат-Тифаши – были схвачены и убиты. В нижней части города толпа христиан ворвалась на базар, вынудив всех мусульман – торговцев и купцов, которым после африканских поражений 1159–1160 гг. было запрещено носить оружие, укрыться в арабском квартале города, где узкие улицы обеспечивали им необходимую защиту.

    Еще большая толпа собралась на обширной площади перед дворцом. Находясь во власти разнообразных и противоречивых слухов, большинство людей пребывало в замешательстве. Мертв ли король или жив, в плену он или свободен; имел ли место сарацинский заговор для захвата власти или христианский, чтобы избавиться от засилья мусульман? Однако зачинщики заговора, находившиеся во дворце, знали, что подобное состояние неопределенности не может сохраняться долго. Рано или поздно чувства толпы должны кристаллизоваться; и от того, какую форму они примут, будет зависеть успех переворота. Недостаточно привлечь на свою сторону толпу, бросая пригоршни монет из окон дворца. Пришло время открыто провозгласить свои политические идеалы. Потому было объявлено, что старший сын Вильгельма Рожер официально наследует своему отцу и что его коронация состоится в кафедральном соборе, через несколько дней – реально как только Маттео Боннеллюс вернется в Палермо. Мальчика, которому к тому времени исполнилось девять лет, посадили на коня и торжественно провезли по улицам столицы, предлагая горожанам приветствовать нового короля.

    Это предложение не вызывало особого воодушевления, а когда то же мероприятие повторилось на следующее утро, внимательный наблюдатель мог заметить, что даже те, кто сопровождал юного принца, чувствовали себя не слишком уверенно. Вскоре весь город узнал почему. Среди бунтовщиков, чьи ряды теперь пополнились за счет примкнувших к ним высших государственных и церковных деятелей, вспыхнул раздор. У части из них крепло мнение, что, вместо того чтобы провозглашать королем ребенка, лучше возвести на трон Симона, незаконного сына Рожера.

    Ситуация зашла в тупик, и предводители мятежа решили оставить вопрос открытым до возвращения Боннеллюса. Это была роковая ошибка. Политический переворот следует осуществлять быстро и четко. Все решают напор и скорость. Людей надо поставить перед свершившимся фактом: ни в коем случае нельзя останавливаться или менять курс. Так оказалось нарушенным второе жизненно важное правило, и королю Вильгельму удалось сохранить власть. Сторонники короля получили возможность перегруппироваться; их люди отправились на улицы и в таверны, распространяя слухи, порочащие Боннеллюса и его партию, и везде находили благодарных слушателей. Поведение мятежников и особенно разграбление дворца произвело на всех мрачное впечатление. Всех уважаемых горожан возмутили кровопролитие и насилие, а тем более бездумное разграбление богатств, которые могли однажды понадобиться для защиты королевства. Мало-помалу общественное мнение ожесточалось против них; росли симпатии к плененному королю; в какой-то момент заговорщики обнаружили, что им противостоит вся Сицилия.

    Их последней надеждой оставался Маттео Боннеллюс. Его не было в Палермо, поэтому он впрямую не нес ответственности за то, что произошло; появись он в столице быстро, магия его имени и его авторитет могли спасти положение. Двое предводителей поскакали со всей возможной скоростью в Мистретту, чтобы привезти его. Но было поздно. Едва они покинули Палермо, как группа высокопоставленных клириков, хранивших непоколебимую верность королю, взяла дело в свои руки. Во главе ее стояли архиепископы Ромуальд Салернский и Робер Мессинский, епископ Тристан Мацарский и Ричард Палмер, епископ Сиракуз. Никто из них не испытывал особо дружеских чувств к Майо, но они не хотели уступать даже часть своего влияния при дворе аристократам. Кроме того, они искренне осуждали применение насилия к королю-помазаннику. В субботу 11 марта клирики призвали жителей Палермо захватить дворец и спасти своего короля, и те откликнулись.

    Мятежники скоро поняли, что против такого количества людей сопротивление бесполезно. Пытаясь выиграть время, они предлагали переговоры, обещая, что Боннеллюс вскоре вернется и, как только он возьмет власть в свои руки, все нынешние недоразумения разрешатся. Это не возымело действия. Имя утратило свою магию. Тем временем защитники стен доложили, что не могут больше держаться; если бы здание было взято штурмом, едва ли кто-нибудь из мятежников сумел бы спастись. Они проиграли. Прибежав к пленному королю, бунтовщики упали перед ним на колени и умоляли его простить их.

    Вильгельм был спасен – теоретически; но опасность не миновала. Он по-прежнему находился в руках врагов, для которых являлся ценным заложником. Придя в отчаяние и решив, что им нечего терять, они могли погубить его и себя. Медленно подойдя к окну Торра Пизано, Вильгельм показался толпе, собравшейся внизу[87]. Немедленно раздался громовой крик: люди требовали, чтобы дворцовые ворота были открыты и предатели получили по заслугам; но Вильгельм поднял руку, требуя тишины. Его подданные, сказал он, доказали ему со всей убедительностью свою преданность и любовь. Он просит их теперь сложить оружие и спокойно разойтись по домам, позволив тем, кто находится во дворце и кому он обещал помилование, спокойно выйти. Толпа послушно удалилась; мятежники выбрались из города и бежали назад в Каккамо.

    Только после того, как мятежники бежали, Ромуальд и другие церковники вошли в комнату короля. Незадолго до того Вильгельм говорил из окна храбро и достойно; но теперь они нашли его в полубезумном состоянии, безутешно рыдающим. После событий прошедших трех дней такая реакция была достаточно понятна; но настоящая трагедия, как они теперь узнали, произошла в тот момент, когда спасение было совсем близко. Во время последней атаки на дворец сын короля и его наследник Рожер, находившийся в комнате вместе с отцом, был ранен в глаз шальной стрелой и теперь умирал. Этого последнего удара Вильгельм не вынес, его дух был сломлен[88]. Епископы с трудом заставили его спуститься в большой зал внизу, где его ожидала делегация его подданных, пренебрегших королевскими предписаниями ради того, чтобы поздравить своего повелителя со спасением. Вильгельм появился перед ними, но все еще не мог говорить. Все, что он сумел, – пробормотать несколько слов на ухо Ричарду Палмеру – «человеку образованному и красноречивому», как напоминает нам Фальканд, – который передал их собравшимся от имени короля. В этой удивительно смиренной речи Вильгельм признавал свои прошлые ошибки, соглашался, что его недавние страдания были заслуженными, и обещал отменить некоторые последние декреты, вызывавшие недовольство. Как залог его добрых намерений он отменил все пошлины на продукты питания, ввозимые в город.

    Принадлежала ли эта последняя идея королю или Палмеру, она оказалась очень к месту. Вильгельма приветствовали громовыми возгласами. С этого момента, по крайней мере в Палермо, его популярность возросла и его позиции упрочились.


    Но хотя мятеж провалился, мятежники оставались на свободе и не собирались складывать оружия; из замка Каккамо, куда они отступили, не приходило никаких вестей о том, что они хотят сдаться. В военном отношении король по-прежнему был уязвим. В столице в его распоряжении имелись триста воинов дворцового гарнизона: они доказали полную свою бесполезность в последние несколько дней, так что на них рассчитывать не приходилось. Потому король призвал войска и флот из Мессины; а пока, желая выиграть время, отправил якобы дружеское послание Маттео Боннеллюсу, вернувшемуся в Каккамо, спрашивая, почему он приютил в своем замке врагов короны.

    Ответ Маттео был любопытным. Боннеллюс начинал с уверения, что сам он не имеет отношения к последнему бунту. Но мятежники – его друзья и соратники, как же он мог отказать им в защите? Их поступок явился жестом отчаяния, поскольку они не видели способа получить возмещение за те несправедливости, жертвами которых они, вместе с другими дворянами, пали. Они, например, не могли выдавать замуж своих дочерей без предварительного разрешения курии; а этого разрешения часто приходилось ждать так долго, что многие дамы успевали выйти из детородного возраста, в то время как другие оказывались приговорены к вечной девственности[89]. Короче, не может идти речи о примирении между королем и аристократией до тех пор, пока Вильгельм не согласится вернуться к старым законам и обычаям, установленным Робертом Гвискаром и Рожером I в предыдущем столетии.

    И опять Маттео просчитался. Не следовало ставить условия. Его ответ взбесил короля. Если бы, заявил Вильгельм, бароны сперва подчинились, а затем пришли к нему как просители, он бы с сочувствием выслушал их жалобы; но теперь он скорее пожертвует своим королевством или сам встретит смерть, чем поддастся угрозам. Переговоры закончены; ему больше нечего сказать.

    Мятежники переоценили свои силы. Боннеллюс понял, что его единственный шанс – ударить снова, и ударить быстро, прежде чем ожидаемое подкрепление прибудет из Мессины. Внезапно и без предупреждения он и его люди поскакали из Каккамо в местечко около Фавары, всего в паре миль от Палермо, и там разделились, чтобы перекрыть все дороги к столице. Это был смелый и удачный план. Палермцы, захваченные врасплох, без надежной защиты и достаточных запасов провизии, впали в панику; и, если бы Маттео использовал свое преимущество и пошел прямо на город, эта вторая попытка захвата власти могла бы оказаться успешной. Вместо этого он в критический момент заколебался. Пока он медлил, первые корабли из Мессины появились в гавани; войска поспешно высадились и заняли ключевые позиции; другие преданные королю подразделения прибыли из внутренних областей острова; и мятежники, теперь безнадежно уступавшие противнику в численности, снова отступили в Каккамо.

    На сей раз они были готовы говорить разумно; но условия, которые предложил Вильгельм, оказались гораздо более благоприятными, чем они могли рассчитывать. Их не казнили, не отправили в тюрьму. Большинство зачинщиков, в том числе Симон, Танкред и Вильгельм из Принчипате – еще один дальний родич короля, – предпочли покинуть королевство, и им предоставили корабли, которые довезли их до Террачины. Некоторым было приказано совершить паломничество в Иерусалим. Ришар из Мандры – который в первое роковое утро прикрыл своего повелителя собственным телом – получил полное прощение. Маттео Боннеллюсу, организовавшему три заговора за шесть месяцев, также было даровано прощение; его снова пригласили ко двору, и Вильгельм опять принял его дружелюбно и выказывал различные знаки расположения.

    Почему в этот раз король проявил столь удивительное милосердие? За пять лет до этого, после бунта менее серьезного, он вешал, топил в море и ослеплял зачинщиков, заполнив тюрьмы теми, кому посчастливилось избежать худшей участи, и оставив дымящиеся руины на месте Бари, как пример судьбы, которая ожидает любой город в его владениях, посмевший ему противостоять. Почему после трех ужасных дней, едва не стоивших ему жизни, он приговаривает виновников всего лишь к изгнанию, не сулящему особых тягот, и принимает с распростертыми объятиями предателя, который подошел ближе всех за всю историю королевства к тому, чтобы разрушить сицилийскую монархию?

    Первый, краткий ответ – хотя обе попытки мятежников захватить власть провалились, они не сдались. Крепость Каккамо располагалась на командной высоте и была хорошо защищена, и, если бы Маттео решил ее оборонять, она могла бы продержаться год или больше. Какое воздействие это оказало бы на настроения в Палермо, трудно сказать, но ужас, вызванный недавней блокадой, свидетельствовал о том, что последствия могли оказаться серьезными, а Вильгельм ни в коем случае не желал новых беспорядков в столице. Спокойствие и порядок могли восстановиться лишь после того, как всякая вражда прекратится и бунтовщики покинут Каккамо. Но Маттео не сдался бы, не будучи уверен, что его простят. А в таком случае едва ли следовало карать его сотоварищей.

    Вильгельму повезло, что молодой человек был самонадеян и глуповат. Иначе ему никогда не удалось бы убедить Боннеллюса, что его престиж по-прежнему таков, что делает его необходимым и защищает от любых посягательств. Но когда он проглотил, наконец, наживку и предстал, наглый как всегда, перед своим повелителем, Вильгельм, должно быть, сознавал, что Маттео Боннеллюсу пришел конец. Пав жертвой своего тщеславия, он уже не причинит новых бед. Ему предстояло еще несколько месяцев наслаждаться свободой, гордо расхаживая по Палермо и похваляясь своей властью над королем; но, когда к концу апреля новые бунты вспыхнули в центральной Сицилии и на континенте, Вильгельм решил разделаться с ним раз и навсегда.

    Арестовать Маттео не представляло сложности. Его просто вызвали во дворец. Несмотря на то что он получил несколько предупреждений, он по-прежнему считал свою позицию неуязвимой и подчинился без колебаний. Во дворце его схватили воины Вильгельма и отправили в такое место, которое Фальканд описывает как отвратительнейшую темницу – на сей раз не в самом дворце (Вильгельм никогда не повторял ошибок), а в соседнюю крепость, известную под арабским названием Ат-Халька, «Кольцо».

    Беспорядки, которые за этим последовали, кажется, были не более чем формальностью. Возвратившись в Палермо, Маттео старательно пестовал свою славу и репутацию, и, услышав о его аресте, его люди в городе поспешно попытались организовать выступления в его поддержку. Но сердца горожан к этому не лежали. Они устали от волнений и переворотов и охладевали к бунту едва ли не прежде, чем он начинался. И дворец, и Халька хорошо охранялись; довольно бестолковая попытка поджечь ворота была легко пресечена; и, как пишет Фальканд, «когда люди увидели, что они не могут ничего достичь… настроение их внезапно переменилось – они предпочли, что характерно для сицилийцев, поступить в соответствии с требованиями момента, вместо того чтобы твердо следовать своим убеждениям. И многие из тех, кто кричал, настаивая на освобождении Боннеллюса, теперь постарались разъяснить, что никогда не искали его дружбы».

    Из сторонников короля погиб только один – Аденульф, королевский камергер, которого зарубил кто-то из рыцарей Боннеллюса. Мятежникам меньше повезло; на сей раз Вильгельм не собирался проявлять милосердие. Почти все, кто попал в его руки, были преданы смерти или искалечены. Сам Маттео, ослепленный и с подрезанными сухожилиями, спустя недолгое время умер в своей камере.

    Глава 13

    КОНЕЦ ЦАРСТВОВАНИЯ

    Ушел гражданин (сказал он), который, хотя и не ровня Тем, кто взращивал государство во время оно… Все же в эти времена, не знающие закона, Сыграл благородную роль.

    (Из речи Катона на похоронах Помпея, приводимой в «Фарсалии» Кукана, кн. IX; процитировано, по свидетельству Гуго Фальканда, епископом Сиракуз по поводу смерти Вильгельма I)

    Мятежи на Сицилии и в Апулии были серьезными, но краткими. В первом случае опасность состояла не столько в какой-либо прямой угрозе безопасности короля, сколько в том, что события зловещим образом переросли в религиозное противостояние. Два барона, ответственные в первую очередь за этот мятеж, Танкред из Лечче и Рожер Склаво, покинули Каккамо как раз вовремя и отправились на юг острова, захватили Пьяццу[90] и Бутеру и сознательно настроили лангобардские[91] коммуны этих городов против крестьян-сарацин. Волна насилия распространилась до Катании и Сиракуз. Во многих местностях сарацинам удавалось уцелеть, только если они переодевались в христианское платье и бежали; и даже когда порядок был восстановлен, немногие вернулись в свои прежние дома.

    На континенте также котел вновь кипел. Робер из Лорителло, как всегда деятельный, вторгся в Базиликату – подъем итальянского «сапога» – и дошел до Таранто и Ориоло; Андреа из Рупеканина поднял бунт в Кампании; Салерно, впервые проявив нелояльность, примкнул к восставшим; и даже Калабрия, в прошлом самое надежное из владений короля, взбунтовалась по наущению графини Клеменции – возможно, желавшей отомстить Вильгельму за своего возлюбленного. Только несколько баронов на всем полуострове хранили верность своему сюзерену – в частности, Боэмунд из Манопелло и родич королевы Жильбер из Гравины, который, несмотря на причастность к заговору против Майо, вернул себе расположение короля.

    Но какие бы печальные события ни происходили на континенте, прежде всего следовало заняться сицилийскими делами; Вильгельм мог только призвать Жильбера, чтобы он попытался взять ситуацию под контроль, насколько это возможно с имеющимися в его распоряжении силами, пока сам он поведет войска против Танкреда и Рожера Склаво. В конце апреля Вильгельм выступил в поход. Пьяццу, после нескольких недель осады, он разграбил и сровнял с землей. Бутера – его следующая цель – представляла более серьезную проблему. Мятежники, надеясь, что беспорядки за проливом могут в любой момент заставить короля снять осаду, держались стойко – и даже советовались с астрологами, чтобы определить наиболее выгодные моменты для вылазок и контратак. Поскольку Вильгельм мог с помощью собственных астрологов также определить день и час, который выберут осажденные, и отдать соответствующие распоряжения, эта тактика, похоже, шла мятежникам скорее во вред, чем на пользу; тем не менее только к началу зимы недостаток пищи в сочетании с растущим недовольством горожан заставили их сдать город в обмен на позволение свободно покинуть остров. Вильгельм принял эти условия и позволил бунтовщикам уйти; но к городу, который предал его дважды за пять лет, у него не было жалости. К Рождеству на гордой скале, где некогда стояла Бутера, не осталось ничего, кроме груды дымящихся руин.

    Задержавшись в Палермо, чтобы отметить праздник и подготовиться к предстоящей кампании, король переправился на материк в начале марта следующего года. Пока он продвигался по Калабрии, графиня Клеменция и ее семья укрылись в своем замке Таверна, высоко в горах на север от Катанцаро. Они тоже оборонялись упорно, спуская вниз с крутого склона тяжелые бочки, утыканные гвоздями, которые катились на ряды осаждавших, вызывая тяжелые и бессмысленные потери; но вторая атака Вильгельма оказалась успешной. Двое дядей графини были казнены; она сама и ее мать – взяты в плен и отправлены в Палермо. Дальнейшая судьба их неизвестна.

    С этого момента, как и в предыдущей кампании, всякое сопротивление прекращалось при приближении Вильгельма. Он не ведал жалости. Когда его главного мажордома, евнуха Джохара, схватили при попытке бежать с королевскими печатями, он утопил его на месте. В Таранто, который сдался практически без борьбы, Вильгельм повесил всех сторонников Робера из Лорителло – хотя сам Робер уже бежал в Ломбардию к Фридриху Барбароссе. Армия Вильгельма двигалась через Апулию и далее за горы в Кампанию, и повсюду за быстрой сдачей следовала расплата – бунтовщиков вешали, калечили и ослепляли, а сам город или область заставляли выплачивать «искупительные деньги» – обязательную подать, которая, хотя часто ложилась непомерным бременем на тех, кому приходилось ее выплачивать, позволила пополнить разграбленную казну короля.

    Летом Вильгельм подошел к Салерно. Многие из старейшин города, поддерживавшие бунтовщиков, бежали, но оставшиеся вышли, чтобы приветствовать своего короля со всеми надлежащими изъявлениями привязанности и преданности. Вильгельм не слушал, он категорически отказался хотя бы войти в город. Измена его собственной столицы была из ряда вон выходящим предательством и заслуживала из ряда вон выходящего наказания. Салерно, без сомнения, постигла бы судьба Бари, если бы не вмешательство двух могущественных покровителей. Первым был небесный патрон города святой Матфей, по воле которого, как утверждает архиепископ Ромуальд, среди ясного и безоблачного дня на лагерь сицилийцев обрушилась буря столь яростная, что все палатки, включая палатку короля, были снесены. Таким образом Вильгельму дали понять, что, причинив городу какой-либо вред, он прогневит небеса. Вторым защитником стал тезка святого Матфея, уроженец Салерно, Маттео Нотарий, который уговорил Сильвестра из Марсико и Ричарда Палмера заступиться за его родной город.

    Объединенные усилия двух Матфеев достигли успеха. Вильгельм ограничился тем, что приказал изгнать из города всех ненадежных и повесить всех причастных к заговору. Салерно был спасен.

    Но хотя непосредственная опасность миновала, нанесенные раны так и не удалось полностью залечить. Когда в конце лета 1162 г. Вильгельм вернулся на Сицилию, он обнаружил, что остров охвачен религиозной враждой, небывалой в его истории. Король отбыл в спешке, отлично зная, что многие из тех, кто принимал участие в сицилийских восстаниях, получили по заслугам, и поручил одному из дворцовых каидов[92], крещеному евнуху по имени Мартин (при поддержке палермского правительства), выследить и поймать их. Это был роковой выбор. Мартин чудом уцелел, когда мятежники разоряли дворец в прошлом году; его брат погиб во время резни, и с этого дня он питал глубокую ненависть ко всем христианам. Как только Вильгельм отплыл на континент в предыдущем марте, на острове начался подлинный террор. Повсюду шла охота на тех, кто когда-либо участвовал в заговорах или хотя бы высказывался против короля или его приближенных, а попутно сводились многие старые счеты между мусульманами и христианами. Те, на кого пало подозрение, проходили различные формы, а поскольку даже выжившего часто признавали виновным, таким образом можно было избавиться от всех нежелательных людей, какие бы нелепые обвинения ни выдвигались против них. Местные власти, которым было приказано провести расследования в подвластных им областях, были слишком напуганы, чтобы ослушаться. «Искупительные деньги» собирались даже в тех городах и районах, которые никогда не нарушали своих обязательств. Таким образом, порядок был восстановлен и государственная казна вновь наполнилась, но дорогой ценой. К уважению, которое, невзирая на все сложности, основная масса населения испытывала к центральному правительству, теперь примешивался нездоровый страх; и согласие, которое оба Рожера так старались установить между своими христианскими и мусульманскими подданными, было разрушено навсегда.

    Одной из жертв стал Генрих Аристипп. Фальканд утверждает, что он принимал участие в последнем заговоре и лишил себя всякой надежды на прощение, похитив некоторых женщин из гарема для собственных нужд; учитывая возраст Генриха и то, что о нем известно, трудно сказать, какое из двух обвинений более невероятно. Имеется другое и гораздо более простое объяснение его гибели. Этот мягкосердечный ученый внезапно оказался в ином мире – мире заговоров, антизаговоров и придворных интриг во всей их силе и порочности. Его позиция с неизбежностью создала ему врагов; и когда этим врагам выдался случай его низвергнуть, они сделали это без колебаний, использовав оружие ему неведомое, против которого он был беззащитен. В результате старейший друг и преданнейший сторонник Вильгельма разделил судьбу его самого злобного противника; подобно Маттео Боннеллюсу, Генрих Аристипп окончил свою жизнь и труды в темнице.


    Кризис миновал. В течение года Вильгельм потерял своего самого близкого советника, убитого на людной улице; собственного сына и наследника, пораженного стрелой у него на глазах; большую часть богатства страны и почти все, чем владел сам; а кроме того, в немалой степени, свою репутацию и самоуважение. Дважды его пытались свергнуть, и одна из этих попыток, почти удавшаяся, выразилась в том, что он вместе с семьей три дня находился во дворце в качестве пленника и ежечасно ожидал смерти, а пережив все это, обнаружил, что остров и континентальное королевство охвачены пламенем бунта. Случившееся, безусловно, служит оправданием политики Майо, как бы непопулярна она ни была; не прошло и года после смерти эмира, как Сицилийское королевство оказалось на грани развала. Но при этом всего только год потребовался Вильгельму, чтобы восстановить свою власть и пополнить казну; по возвращении в Палермо он держал бразды правления в своих руках более твердо и более уверенно, чем когда-либо прежде. Спустя несколько месяцев узники, томившиеся во дворце, предприняли новую попытку побега; им это не удалось, после чего король навсегда закрыл дворцовую тюрьму. За этим единственным исключением, в его царствование не было больше ни заговоров, ни мятежей.

    Вильгельм был еще молод – не старше сорока. Он не раз проявлял свою силу и мужество, когда это оказывалось необходимо. Но теперь он вновь устранился от всех государственных забот, полностью передав правление в руки нового триумвирата, где место Генриха Аристиппа занял нотарий Маттео из Аджелло, а место старого графа Сильвестра, умершего примерно в это время, каид Петр, тот самый бесцветный евнух, который так неудачно действовал при Махдии, но поднялся в дворцовой иерархии до главного придворного камергера. Только один член прежнего правительства остался на своем посту – Ричард Палмер, избранный, но все еще не рукоположенный епископ Сиракуз. Вместе эти трое представляли три влиятельные группы королевских подданных – итальяно-лангобардскую буржуазию, мусульманскую бюрократию и латинскую церковь. Две группы оказались обойденными – греки и нормандская аристократия, которая если и играла какую-то роль в управлении страной, то еще меньшую, чем раньше. Но влияние греков быстро падало; а нормандские бароны могли винить в случившемся только самих себя.

    Итак, Вильгельм, «строго повелев своим приближенным не говорить ему ничего, что могло бы нарушить мир в его душе», – как читатель может догадаться, мы опираемся в основном на свидетельства Фальканда – вновь ушел в личную жизнь, полную удовольствий. Но не вполне праздную, поскольку, как пишет Ромуальд Салернский, «в эти дни король Вильгельм построил около Палермо высокий дворец, возведенный с большим искусством, который он назвал Зиза[93]; и окружил его прелестными фруктовыми деревьями и красивыми садами, а каналы и пруды, населенные всевозможными рыбами, придавали необыкновенное очарование этому месту».

    Предместье Зиза, протянувшееся от Порта-Нуово до северо-западной границы города, теперь значительно менее приятно, чем восемь веков назад; и пролетевшие столетия собрали свою дань и с самого здания. Недавно, однако, оно было тщательно отреставрировано и остается самой восхитительной после королевского дворца нормандской светской постройкой, дошедшей до нас. Внешне здание выглядит немного угрожающе; в XII в. дворцы еще строились с расчетом на то, чтобы при необходимости служить крепостью, а личный опыт Вильгельма в последние несколько лет отнюдь не способствовал тому, чтобы он решился нарушить это правило. Хотя маленькие квадратные башенки по углам и помещенные в нишах декоративные арки придают строению некую легкость, общее впечатление от него скорее устрашающее, нежели приятное; а зубцы вдоль крыши, пробитые в первоначальном антаблементе в XV или XVI в., из– за чего арабская надпись на фасаде превратилась в бессмыслицу, едва ли могут улучшить впечатление.

    Но войдем теперь в центральный зал дворца. Вы сразу оказываетесь в другом мире. Нигде более не проявляется с такой ясностью связь нормандской Сицилии с Востоком; нигде на всем острове особый талант мусульман создавать тихие тенистые обители, дарующие прохладу среди летней жары, не воплотился столь блистательно. Высокий потолок разделен на отдельные ячейки, в трех внутренних стенах сделаны глубокие ниши со сталактитовыми сводами, столь милыми сердцу сарацинских архитекторов. Вдоль всего зала, включая ниши, тянется фриз из мрамора и цветной мозаики; в центре задней стены он расширяется, образуя три медальона, в которых на фоне изящных арабесок лучники стреляют в птиц из-за дерева, а две пары павлинов с подчеркнутой беззаботностью клюют финики с веток низкорослых пальм. Нетрудно вообразить себе короля в этой очаровательной комнате, проводящего время с мудрецами или сожительницами и глядящего на залитый солнцем сад под успокоительное журчание воды, бегущей по мраморному стоку в декоративный канал и оттуда наружу, в садок для рыб.

    Но Вильгельм не увидел Зизу полностью достроенной. Завершал работу его сын; и именно Вильгельм II поместил вторую великолепную арабскую надпись на белой лепнине над входной аркой[94].

    «Здесь столь часто, как только захочешь, ты увидишь очаровательнейшее из сокровищ королевства, самое восхитительное на суше и на море.

    Горы, чьи вершины сияют цветом нарциссов…

    Ты увидишь великого короля в его прекрасном жилище, обители радости и великолепия, под стать ему самому.

    Это земной рай, открытый взору; этот король – мустаиз, этот дворец – азиз».

    Несмотря на реставрацию, многое еще предстоит сделать во дворце и в окрестностях, прежде чем к нему будет подходить подобное описание. Следы многовекового забвения нельзя стереть за ночь, и дух запустения еще витает над тоскливой равниной, где некогда пели птицы и рыбы лениво плескались в прудах.


    От этого тихого предзакатного времени царствования Вильгельма сохранился только еще один памятник – хотя, возможно, тоже завершенный после его смерти. Это – комната на втором этаже королевского дворца, ныне не к месту именуемая Зала ди Руджеро; ее можно было бы назвать непритязательной, если бы не великолепная мозаика, украшающая ее свод и верхнюю часть стен. Как и мозаика в Зизе – единственная другая светская мозаика, дошедшая до нас со времен нормандцев[95], – она чисто декоративна и призвана радовать глаз. Здесь мы видим сцены деревенской жизни и охоты, византийские по своей строгой симметрии, сицилийские по радостному изображению пальм и апельсиновых деревьев и лучащиеся живым очарованием и юмором, характерными для западного искусства. Снова имеются павлины, поедающие финики, и близорукие лучники, но теперь к ним присоединяются пара кентавров и множество других зверей, реальных и мифических, многие с почти человеческим выражением на мордах – виноватые, подозрительные леопарды, изумленные павлины, самовлюбленные львы и два здоровенных обиженных оленя, сердито смотрящие друг на друга в невинном неведении ужасной судьбы, которая подстерегает их сзади.

    У нас нет никаких документальных свидетельств, относящихся к этой мозаике; ничего, кроме ее стиля – и, в частности, ее сходства с мозаикой Зизы, – что бы помогло ее датировать. Не важно. Важно то, что очарование этой комнаты, этот красочный бестиарий в голубых, зеленых и золотых тонах напоминают нам, как и Зиза, но значительно более ясно о счастливой и беззаботной жизни нормандской Сицилии; о том, что, несмотря на все интриги, заговоры и мятежи, которым уделено так много места на этих страницах, солнце все-таки пробивалось в лесную чащу и люди смотрели на окружающий мир, смеялись и были счастливы.


    Вильгельм Злой закончил свое царствование так же, как он его начинал, – переложив всю ответственность на других, а себе оставив только радости и наслаждения, даруемые королевским титулом. Не похоже, что его когда-либо мучила совесть; даже ужасное землетрясение, случившееся 4 февраля 1163 г. на восточной Сицилии, которое полностью разрушило Катанию и привело к тому, что большая часть Мессины обрушилась в море, кажется, не сильно его обеспокоило. В конце концов, западная оконечность острова, в которой он жил, не пострадала. В Палермо стены Палатинской капеллы были еще богаче украшены мозаикой и мрамором; Зиза поднималась все выше; гарем, библиотека и парки доставляли все новые и новые удовольствия. Наверное, для него это было счастливое время.

    Но оно оказалось недолгим. В марте 1166 г. король заболел дизентерией, сопровождавшейся лихорадкой. Были призваны доктора, в их числе архиепископ Ромуальд, который, вероятно, посещал знаменитую медицинскую школу в Салерно и определенно имел прекрасную репутацию как врач. Позже Ромуальд, оправдываясь, утверждал, что его коронованный пациент отказывался принимать многие прописанные ему снадобья. Так или иначе, проболев два месяца, в течение которых его здоровье то улучшалось, то ухудшалось, Вильгельм умер 7 мая 1166 г. примерно в три часа пополудни. Ему было сорок шесть лет.

    Дажее Гуго Фальканд, который ненавидел покойного короля и, как мы знаем, никогда не останавливался перед тем, чтобы подправить исторические факты в собственных целях, признает, что Вильгельма Злого искренне оплакивали. Граждане Палермо, пишет он, «оделись в черные одежды и носили траур три дня. И в продолжение этого времени все дамы, благородные матроны и особенно сарацинские женщины – для которых смерть короля явилась невообразимым горем, – ходили по улицам в рубищах с неприбранными волосами, а перед ними шли служанки, распевая погребальные песни под звуки тамбуринов, и воздух в городе звенел от их плачей».

    Несмотря на требования каноников из Чефалу, где два больших порфировых саркофага Рожера все еще поджидали достойных хозяев, было решено похоронить Вильгельма в Палермо; даже не вместе с отцом в кафедральном соборе, но более приватно, в Палатинской капелле. Поскольку для него не было приготовлено роскошной гробницы, тело положили в сравнительно скромный гроб и захоронили в склепе.

    Дважды с тех пор его побеспокоили. Первый раз – через двадцать лет после смерти короля, когда тело Вильгельма поместили в порфировый саркофаг – как у его отца – и перенесли на нынешнее место его захоронения – в алтаре собора Монреале. Второй раз – в 1811 г., когда после серьезного пожара в соборе саркофаг открыли. Тело Вильгельма прекрасно сохранилось, бледное лицо все еще покрывала густая борода, наводившая такой ужас на самых боязливых его подданных.

    Он не был хорошим королем. Несмотря на его грозную внешность, он, похоже, мало верил в себя. Перспектива сменить Рожера II на сицилийском троне кого угодно привела бы в смущение, а Вильгельма до тридцати лет никто не готовил к государственной деятельности, и Рожер, если он был низкого мнения о способностях четвертого сына – а имеются серьезные основания предполагать, что это так, – не стал бы скрывать своего мнения. Неудивительно, что Вильгельм старался скрыть неуверенность за устрашающей внешностью, а отсутствие способностей и умений – за показным безразличием. Едва ли можно счесть случайностью тот факт, что он самоустранился как раз от тех разновидностей государственной деятельности – финансов, дипломатии и законодательства, которые так прельщали его отца. Только в тех сферах, где он мог на равных состязаться с Рожером, Вильгельм сумел доказать миру, что он тоже Отвиль. Он тоже строил прекрасные здания; но главное, он сражался. Как воин и военачальник Вильгельм превосходил своего отца и знал это. Будучи заперт в собственном дворце, без друзей и советников, он оказался, как это часто с ним бывало, во власти страхов и сомнений; но во время военных кампаний во главе армии он преображался. И в решающий момент именно его мужество и военное искусство спасли королевство.

    Сам контраст, однако, был для него типичен. Его настроения резко и постоянно менялись – вероятно, из-за отсутствия уверенности в себе, что было его главной слабостью. Длительные периоды глубочайшей апатии чередовались со вспышками неистовой, почти истерической деятельности. Он мог проявить непомерную жестокость в один момент и немыслимое милосердие – в другой. Его поведение по отношению к Маттео Боннеллюсу, то враждебное, то доброжелательное – не говоря о том, как он обошелся с Генрихом Аристиппом, – свидетельствует, что он мог легко менять свое мнение под влиянием собственного настроения или советов окружающих. Сам человек неуравновешенный, он оказался не способен поддерживать то тонкое политическое равновесие, от которого зависела безопасность королевства, – между самим собой и подданными, аристократами и простолюдинами, христианами и мусульманами.

    И все же, почему Вильгельм Злой? Прозвище явно несправедливо. В нем не было зла ни в каком смысле. Он не был порочным[96]; и, если вышеприведенный анализ правилен, можно предположить, что его нежелание заниматься государственными делами проистекало не только из его природной лени, но также от искреннего убеждения, что вокруг него есть другие люди, способные сделать это лучше. Это может также означать, что Вильгельм был вовсе не беспечным гедонистом, каким его изображает Фальканд, а глубоко несчастным человеком, который искал во всяком новом дворце или развлечении временное прибежище для своего мятущегося духа. Не исключено, что правильнее назвать его Вильгельмом Печальным. Но мы никогда не узнаем этого точно. Из двух хронистов его царствования один точен, но безумно краток и непоследователен в изложении, другой великолепен, но ненадежен. За отсутствием каких-либо еще свидетельств мы можем только вынести вердикт «не доказано» и на этом проститься с одним из самых загадочных персонажей в истории нормандской Сицилии.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх