• Глава 5 РОЖЕР – КОРОЛЬ

  • Глава 6 ВРАГИ КОРОЛЕВСТВА

  • Глава 7

    ВТОРОЙ КРЕСТОВЫЙ ПОХОД

  • Глава 8 КРИТИЧЕСКИЙ МОМЕНТ

  • Часть вторая

    ПОЛДНЕВНОЕ КОРОЛЕВСТВО

    Глава 5

    РОЖЕР – КОРОЛЬ

    Но когда земли приобретены в областях, где имеются различия в языке, обычаях и законах, необходимо везение и много тяжелой работы, чтобы их удержать.

    (Н. Макиавелли. Государь. Кн. III)

    Не только историку, оценивающему прошлое с высоты своего знания и опыта, 1140 г. представляется важным рубежом в царствовании Рожера. Сам король, по-видимому, ясно сознавал, что после десяти лет острейшей борьбы – лет, за которые он изведал множество разочарований, предательств и поражений, – его первая великая задача выполнена. Наконец его королевство принадлежало ему. Самые упорные вассалы, не признававшие его власти, умерли, потеряли свои земли или отправились в изгнание. Мелкие стычки продолжались еще несколько лет, особенно в Абруццо и Кампании, где еще предстояло установить четкие границы с папским государством на севере. Но этим предстояло заняться сыновьям Рожера – Рожеру Апулийскому и Альфонсо Капуанскому; они были уже достаточно взрослыми, чтобы присмотреть за собственными владениями. И при всех обстоятельствах безопасности всего королевства более ничто не угрожало.

    Теперь появилась возможность воплотить в жизнь вторую часть грандиозного плана Рожера. Страна была объединена и умиротворена; теперь следовало дать ей законы. Одиннадцать лет назад в Мельфи Рожер связал баронов и церковных иерархов южной Италии клятвой верности, наметив в самых общих чертах контуры той политической и судебной системы, в соответствии с которой он собирался править. Но теперь 1129 г. казался далеким прошлым. Слишком многое с тех пор произошло – слишком много клятв нарушено, слишком много предательств совершено. Лучше было начать с начала.

    В первые шесть месяцев 1140 г. Рожер готовил новое законодательство в Палермо. Поскольку оно должно было использоваться во всех частях королевства, Рожер с удовольствием провозгласил бы его в своей столице, но он этого не делал. Самые могущественные и независимые его вассалы жили на континенте. Именно их свободу ограничивала его королевская власть и кодекс законов, с помощью которых он собирался проводить ее в жизнь. В июле Рожер отправился на корабле в Салерно и в конце месяца, после краткого осмотра новых приобретений своего сына в Абруццо, направился через горы в Ариано[23], где его ждали все главные его вассалы.

    Две сохранившиеся копии арианских ассиз нашлись всего сто лет назад – одна в архивах Монте-Кассино, а другая в Ватикане, – и лишь тогда стало понятно их значение[24]. Более разноплановые и действенные, чем клятва, произносившаяся в Мельфи, эти установления составляют корпус законов, который, хотя многое в нем взято непосредственно из кодекса Юстиниана, остается уникальным для раннего Средневековья в том плане, что охватывает все аспекты деятельности Рожера как правителя. Две особенности поражают с самого начала. Прежде всего, как приличествует властителю многонациональной страны, король указывает, что существующие законы всех подчиненных ему народов сохраняют силу. Все греки, арабы, иудеи, нормандцы, лангобарды, находящиеся под его властью, будут жить, как жили всегда, по обычаям своих отцов, если только эти обычаи не входят в прямое противоречие с королевскими указами.

    Вторая идея, которая проходит как лейтмотив через весь кодекс, – абсолютный характер монархии, происходящий, в свою очередь, из божественной природы королевской власти. Закон – выражение божественной воли, и король – единственный, кто может его создавать или отменять и один имеет право на окончательное его толкование, – является потому не только судьей, но и священнослужителем. Оспаривать его решения или решения, принятые от его имени, является одновременно грехом – святотатством и преступлением – государственной изменой. А измена карается смертью. Само понятие измены толковалось пугающе широко. Под эту категорию попадали, например, не только преступления и заговоры против короля, но и заговоры против любого члена его курии[25]: она включала также трусость в бою, вооружение толпы, отказ от поддержки армии короля или его союзников. Ни один народ, ни один свод законов в средневековой Европе не расширял понятие измены до таких пределов. Но также ни одно другое европейское государство, за одним исключением, не поднимало на такую высоту идею королевской власти. Этим исключением была Византия.

    В Византии следует искать истоки политической философии Рожера. Феодальная система, которая являлась основной формой государственной организации в его континентальных владениях, принадлежала Западной Европе; гражданские службы в Палермо и сицилийских провинциях, которые Рожер унаследовал от отца, базировались в значительной степени на арабских институтах; но сама монархия, как она была им задумана и лично создана, полностью соответствовала византийским образцам. Король Сицилии не был, подобно своим меньшим собратьям на севере и западе, просто вершиной феодальной пирамиды. До коронации, подобно императорам Древнего Рима и их преемникам в Константинополе, он должен был добиться одобрения и признания у своего народа; но во время самой церемонии он обретал мистическую благодатную сущность, которая ставила его вне и выше человеческого сообщества. Эту отстраненность Рожер преднамеренно культивировал в течение всей жизни. Его биограф Александр из Телезе пишет, что, невзирая на быстроту и блеск его речей, «он никогда не позволял себе публично или в приватной обстановке быть слишком любезным, или веселым, или откровенным, чтобы люди не перестали его бояться». И когда мы узнаем, что спустя несколько лет во время переговоров с Константинополем он потребовал, чтобы его признали равным императору Византии, равноапостольному, наместнику Бога на земле, это едва ли может удивлять[26].

    Эта идея, хотя она несомненно и постоянно проводилась в законодательстве, дипломатии и иконографии Сицилийского королевства, никогда не высказывалась на словах, по-видимому, из-за некоей практической трудности, которую она порождала. Куда в таком случае поставить папу? На этот вопрос не было найдено удовлетворительного ответа – чем и объясняется любопытная двойственность в отношении Рожера к Святому престолу. Как папский вассал, он был готов исполнять свои обязанности по отношению к папе как законному сюзерену; как христианин, он был готов выказать ему все подобающее уважение, но как король Сицилии он не потерпел бы никакого вмешательства в дела церкви в пределах его королевства. Его притязания подкреплялись наследственным правом на полномочия папского легата, которое его отец вытребовал у Урбана II за сорок два года до этого; но, как мы увидим, он проявил в церковных делах упрямство и своеволие, далеко выходившие за рамки того, что папа Урбан или его преемники могли стерпеть.

    Те из Арианских ассиз, которые относились к делам подобного рода, намеренно подчеркивали роль короля как покровителя христианской церкви и защитника индивидуальных прав и привилегий ее представителей. Еретики и отступники (от христианской веры) наказывались лишением гражданских прав, и суровые наказания назначались за симонию. В то же время епископы освобождались от гражданского суда, и младшие клирики получили сходные привилегии соответственно своему рангу. Все эти меры вполне могли найти одобрение в Риме; но – и этот пункт несомненно вызывал разные реакции – любое решение и норма могли быть отменены королем, суждение или указ которого становился последним словом. И что касается Рожера – папа мог думать как угодно – по его мнению, эта власть держалась не на дарованных некогда легатских полномочиях; вместе с высшими знаками отличия – митрой и далматиком, посохом и пастырским кольцом, которые король надевал на время важных церемоний, – она давалась самим Богом.

    Подобным же образом прямой контроль осуществлялся над вассалами. После десяти лет измен и восстаний они наконец успокоились, но подобное положение вряд ли могло сохраняться в течение неопределенно долгого времени. Законодательная политика Рожера по отношению к ним, и в Ариано и позже, представляет собой любопытную попытку приспособить чисто западный институт к преимущественно византийской политической системе. Для этого прежде всего требовалось установить максимальную дистанцию между королем и вассалами – задача, существенно осложнявшаяся тем, что многие из баронских нормандских родов Апулии обосновались в Италии тогда же или даже раньше, чем Отвили, и не видели причины, почему внук безвестного и небогатого рыцаря из Котентина присваивает право властвовать над ними и еще расширяет свои права до пределов, не доступных никому из западных монархов.

    Имелась еще одна проблема, которая так и не была до конца решена, хотя Рожер в последующие годы делал все возможное, чтобы уменьшить ее разрушительные последствия, перераспределяя большинство существующих фьефов. С этого времени его вассалы владели своими землями не на том основании, что их предки захватили или получили их во время завоевания Италии в предыдущем столетии, но дарственной короля и с момента выпуска новой королевской грамоты. Одновременно численность и, соответственно, могущество рыцарского сословия еще более ограничились посредством превращения его в некое подобие закрытой касты. Например, согласно ассизе XIX, никто не может стать рыцарем или сохранить достоинство рыцаря, если он не происходит из семьи рыцаря. Другие распоряжения обязывали феодалов и других властителей – включая церковников, – которые имели власть над горожанами или селянами, обращаться с ними по-человечески и никогда не требовать от них ничего, что выходит за рамки разумного и справедливого.

    До того как покинуть Ариано, король объявил о еще одном новшестве – введении единой монеты для всего королевства. Его монеты назывались дукатами и стали прообразами тех золотых и серебряных монет, которые в следующие семь веков служили основным мерилом богатства в большей части мира. Первые образцы, отчеканенные в Бриндизи, кажется, были неважного качества – они содержали «более меди, чем серебра», как ехидно отмечает Фалько[27]; но они служат прекрасной иллюстрацией тех представлений о королевской власти, которых придерживался Рожер. На одной стороне этих монет – типично византийских по форме – изображен король на троне, в короне и при всех византийских императорских регалиях, с державой в одной руке и длинным крестом с двумя перекрестьями в другой. Сзади него, положив руку на крест, стоит его сын, герцог Рожер Апулийский в воинском облачении. Реверс монеты еще более показателен. На реверсе старых апулийских монет, отчеканенных в правление герцога Вильгельма, неизменно изображался святой Петр, чтобы подчеркнуть вассальную зависимость Вильгельма от Святого престола. Теперь эти дни миновали. На реверсе новых монет был помещен не святой Петр, но Христос Вседержитель – в знак того, что король Рожер не нуждается в посредниках[28].

    Весной 1140 г. король Рожер послал своему другу папе подарок – несколько балок для крыши церкви Святого Иоанна в Латеране, которая, как и многое другое в Риме XII в., категорически нуждалась в ремонте. Если Иннокентий воспринял этот жест как знак того, что Отвили более не доставят ему хлопот, он ошибся; в ближайшие месяцы два сына короля по ходу того, что они именовали «восстановлением» прежних апулийских и капуанских границ, дошли до Чепрано в Кампании и Тронто в северном Абруццо и совершали частые разрушительные набеги на папские земли. Но два брата просто разминали мускулы, занимаясь тем, чем всегда занимались и должны были заниматься полные сил молодые нормандские рыцари. Им, наверное, нравилось злить папу, но по-настоящему они не проявляли к нему никакой враждебности. Их отец, хотя предоставил сыновьям относительную свободу, искренне стремился наладить отношения с церковью и стереть, насколько возможно, неприятные воспоминания последнего десятилетия.

    Хотя Иннокентия, все еще переживавшего свое поражение в Галуччо, не так легко было задобрить, его главный союзник проявил удивительную способность к хамелеонству. Уже на разбирательстве в Салерно святой Бернар, кажется, счел, что Рожер не такой людоед, каким он его всегда изображал, и решил пересмотреть свои позиции. Кажется удивительным, что человек, чьи гневные обличения «сицилийского тирана» гремели во всех уголках Европы, в 1139 г. начинает письмо к своему давнему врагу словами:

    «По всей земле распространяется молва о Вашем величии; в каких только краях не прославилось Ваше имя?»[29]

    Король, хотя втайне его наверняка развлекла неожиданность перемены, был всегда готов пойти навстречу прежнему врагу.

    Вскоре после церемонии в Миньяно, устранившей последнее препятствие к установлению хороших отношений, он написал Бернару, что тот может приехать на Сицилию, чтобы обсудить, помимо прочего, вопрос об основании монастырей в королевстве. Постоянное напряжение, слабое здоровье и истерический аскетизм превратили Бернара к пятидесяти годам в дряхлого старика, поэтому он отвечал с искренним сожалением, что не сможет сам принять приглашение Рожера, но тотчас пошлет в Палермо двух самых надежных из своих монахов, чтобы они вели переговоры от его имени. Монахи путешествовали в составе свиты, сопровождавшей Елизавету, дочь Теобальда, графа Шампаньского, ехавшую из Франции, чтобы стать женой герцога Рожера Апулийского, и прибыли на Сицилию в конце 1140 г. Результатом стало основание, спустя небольшое время, первого цистерцианского монастыря на юге – почти определенно это был монастырь Святого Николая из Филокастро в Калабрии.

    Местоположение новой обители может служить еще одним свидетельством отношения Рожера к церкви в это время. Хотя цистерцианцы стремились строить свои монастыри в отдаленных и уединенных местах, святой Бернар безусловно предпочел бы основать аббатство на Сицилии, неподалеку от столицы, чтобы настоятель монастыря мог следить за действиями короля в отношении церкви, а возможно, и влиять на них. Рожер, по тем же соображениям, отказывался от подобных вариантов. Как ни искренни были его религиозные чувства, он интуитивно не доверял большим могущественным континентальным монастырям. Установив твердый контроль над латинской церковью на Сицилии, он не собирался терять завоеванные позиции. Характерно, что за все время своего правления он разрешил строительство только одного крупного латинского монастыря в Палермо – бенедиктинского аббатства Святого Иоанна в Эремити – и пригласил туда монахов не из Монте-Кассино или большого аббатства Ла-Кава под Салерно, а из маленькой, довольно захудалой общины аскетов в Монте-Верджине, около Авеллино. Поступив так, король многим жертвовал; казалось бы, ничего не стоило отдать монастырь Святого Иоанна, расположенный около королевского дворца и получивший щедрые пожалования, цистерцианцам или клюнийцам, зато его немедленно провозгласили бы самым благочестивым и щедрым монархом христианского мира. Перед таким соблазном мало кто из Отвилей – и, уж конечно, не Роберт Гвискар – мог устоять. Но Рожер был более тонким политиком. Он слишком сильно пострадал от римской церкви и, в частности, от святого Бернара. На этот раз он не желал случайностей.

    Ныне монастырь Святого Иоанна в Эремити представляет собой фактически пустую оболочку. Ничто не напоминает о том, что в самые блистательные годы нормандского королевства это был самый богатый и привилегированный монастырь на всей Сицилии. Датой его основания считается 1142 г., и в грамоте, выпущенной спустя шесть лет, Рожер объявил, что его настоятель является официально священником и духовником короля с саном епископа и должен лично служить мессу в праздники в дворцовой часовне. Он далее установил, что все члены королевской семьи, за исключением самих королей, и все высшие сановники должны быть похоронены на монастырском кладбище – которое и теперь можно видеть к югу от церкви[30].

    Сама церковь, ныне не освященная, удивительно мала. Ее построили на месте бывшей мечети, часть которой сохранилась как продолжение южного трансепта. Но внутреннее убранство, несмотря на останки изразцов, мозаики, фресок – и даже сталактитового потолка мечети, – не представляет интереса для неспециалиста. Очарование церкви Святого Иоанна – в нее внешнем облике. Из всех нормандских церквей на Сицилии она наиболее характерна и наиболее поразительна. Пять ее выкрашенных киноварью куполов, каждый из которых расположен на цилиндрическом барабане, чтобы сделать их выше, выглядывают из окружающей зелени, как гигантские плоды граната, и словно бы объявляют во всеуслышание, что их возводили арабские мастера. Они не красивы, но отпечатываются в памяти и остаются там как живые, когда большинство шедевров забывается.

    В нескольких ярдах к северо-западу располагается небольшая открытая галерея с изящной аркадой, поддерживаемой парами тонких колонн. Галерея построена на пятьдесят лет позднее церкви и в полном контрасте с ней. Сидя там жарким полднем, вглядываясь то в возвышенную строгость королевского дворца, то в агрессивную вычурность колокольни Святого Георгия в Кемонии, вы все же помните постоянно о восточных куполах-луковицах, полускрытых за пальмовыми деревьями, и понимаете, что ислам никогда не покидал Сицилию. И возможно, в архитектуре церкви и галереи некогда важнейшего христианского монастыря королевства это чувствуется острее всего.


    Это противостояние мусульманского Востока и латинского Запада настолько поражает посетителя монастыря Святого Иоанна в Эремити, что он может забыть о третьем важнейшем культурном влиянии, которое сделало нормандскую Сицилию тем, чем она была. В Палермо нет сейчас ни одного здания, чей облик напоминал бы о Византии. Несмотря на большое количество видных греческих чиновников в курии и при том, что при дворе Рожера в последние годы его правления жили греческие ученые и мудрецы, в самой столице доля греческого населения всегда была невелика. Палермо был в целом арабским городом, мало затронутым византийским влиянием в сравнении с теми областями, где греки жили со времен античности, – такими, как Валь-Демоне в восточной Сицилии, или некоторыми уголками Калабрии, где до сих пор в отдаленных деревнях говорят на диалекте греческого.

    И все же со времен завоевания Сицилии и до момента, о котором мы сейчас рассказываем, греки играли жизненно важную роль в формировании новой нации. Прежде всего, их присутствие способствовало поддержанию равновесия сил между христианами и мусульманами, от которого зависело будущее нормандской Сицилии. Отец Рожера, великий граф, поощрял переселение на остров людей латинского вероисповедания – и мирян и клириков, но следил за тем, чтобы оно происходило не очень интенсивно, дабы не испугать и не оттолкнуть от себя арабов и греков. Кроме того, массовая иммиграция с континента таила в себе определенную опасность. Если не держать ее под суровым контролем, толпы знатных нормандских баронов наводнили бы Сицилию, потребовали себе фьефы, соответствующие их титулу и положению, и ввергли остров в хаос, который они всегда с собой несли. Таким образом, не будь греков, горстка христиан-латинян просто затерялась бы в общей массе мусульманского населения. Но им также отводилась другая важная роль. Они создавали альтернативу притязаниям латинской церкви и тем самым давали Рожеру I и его сыну возможность торговаться с Римом, а то и шантажировать Святой престол. Слухи, распространившиеся в 1090-х, что великий граф подумывает о переходе в православие, едва ли имели под собой хоть какие-то основания; гораздо более правдоподобным кажется предположение, что Рожер II в период своей длительной ссоры с папой Иннокентием размышлял над тем, не отвергнуть ли ему папскую власть вообще ради некоего цезаропапизма по византийскому образцу. Во всяком случае, известно, что в 1143 г. Нил Доксопатриос, греческий архимандрит Палермо, посвятил Рожеру – с полного согласия короля – «Трактат о патриарших престолах», в котором доказывалось, что после перенесения столицы империи в 330 г. в Константинополь и признания на Халкедонском соборе в 451 г. его «Новым Римом» папа потерял право на главенство над церковью, которое теперь принадлежит византийскому патриарху.

    Но к середине XII в. ситуация изменилась. Сицилия богатела, процветала, политическая обстановка становилась более стабильной. В противоположность Италии с ее непрерывными смутами, остров стал образцом страны, где под властью справедливого и просвещенного правителя царит мир и почитаются законы; а смешение народов и языков придает ей силу, а не оборачивается слабостью. По мере того как репутация Сицилии укреплялась, все больше священнослужителей и государственных мужей, ученых, торговцев и бесстыжих авантюристов отправлялись из Англии, Франции и Италии в это, как казалось многим из них, истинное Эльдорадо, Солнечное королевство. В результате греческая община утратила свое влияние. Это было неизбежно. Она практически не увеличивалась за счет переселенцев, и латинская община все больше превосходила ее по численности. В атмосфере религиозной терпимости от нее уже не требовалось исполнять роль буфера между латинским христианством и исламом. Наконец, Рожер установил твердый контроль над латинской церковью и больше не нуждался в альтернативе.

    Но никакой дискриминации греков не замечалось. Учитывая, что Отвили всегда испытывали смешанные чувства по отношению к Византийской империи – восхищение ее институтами и искусством сочеталось с недоверием (в котором присутствовала немалая доля ревности), – для них было бы простительно рассматривать чужеродное меньшинство, чьи политические и религиозные симпатии казались откровенно сомнительными, как людей второго сорта. Но они никогда так не поступали. Рожер и его преемники поддерживали своих греческих подданных, когда они в этом нуждались, и заботились об их благоденствии и благополучии их церкви. В течение целого столетия на Сицилии были греческие адмиралы, и по крайней мере до окончания правления Рожера вся фискальная система оставалась в руках греков и арабов[31]. Акценты сместились вполне закономерно. Хотя и подчинявшиеся формально латинским церковным властям василианские монастыри продолжали в большом количестве возникать в течение пятидесяти лет. Особой известностью пользовался монастырь Святой Марии, около Россано в Калабрии[32], основанный в период регентства Аделаиды в начале века, и дочерний ему монастырь Спасителя в Мессине, построенный на тридцать лет позже. Он вскоре стал главным греческим монастырем на Сицилии, но он же оказался последним. С тех пор королевские благодеяния изливались на новые латинские обители – монастырь Святого Иоанна в Эремити, а позже – Маниаче и Монреале.

    К счастью, оставалась такая возможность, как личное покровительство, и кажется очень правильным, что самая прекрасная греческая церковь на всей Сицилии, единственная способная до сих пор соперничать в красоте с дворцовой часовней и собором в Чефалу, была выстроена и одарена самым блистательным из всех греков, вписавших свои имена в историю королевства.


    Хотя изначальное и правильное имя этой церкви Святая Мария Адмиральская[33] остается вечным памятником ее основателю, Георгий Антиохийский не нуждался в таких мемориалах, чтобы обеспечить себе место в истории. Мы уже рассказывали об одаренном юном левантинце, который, прослужив какое-то время у султанов из династии Зиридов в Махдии, бежал на Сицилию и в 1123 г. использовал свои великолепные познания в арабском и доскональное знакомство с тунисским побережьем, чтобы обеспечить единственную победу в первой злополучной африканской экспедиции Рожера. С тех пор он, как командующий сицилийским флотом, служил своему королю верой и правдой, на море и на суше, сделавшись в 1132 г. первым обладателем самого гордого титула, который могла ему дать его приемная родина, – эмир эмиров, верховный адмирал и первый министр королевства. Строительство церкви отнюдь не было тихой радостью его преклонных лет, а тем более – утешением после ухода в отставку. В 1143 г., когда она была основана, ему, по-видимому, было пятьдесят с небольшим; спустя несколько недель он отправился со своим флотом в новую североафриканскую экспедицию, на сей раз более успешную; а до своей смерти ему еще предстояло водрузить силицийский флаг на берегах Босфора и вернуться в Палермо со всеми секретами – и многими ведущими мастерами – византийского шелкового производства.

    Однако при том, что великий адмирал и без того обеспечил себе бессмертие, все же кажется немного несправедливым, что сокращенное и более известное название его церкви увековечивает не его память, а некоего Жоффрея де Марторану, основавшего в 1146 г. поблизости бенедиктинский женский монастырь, к которому спустя примерно три века церковь Георгия была присоединена. К сожалению, изменения не ограничились именем. По внешнему облику Мартораны – таким образом, несмотря на высказанные возражения, нам придется ее называть – невозможно догадаться о ее происхождении. Некогда ее внешний облик также поражал. В Рождество 1184 г. ее посетил арабский путешественник Ибн Джубаир, возвращавшийся из паломничества в Мекку. Он писал: «Мы видели самое замечательное строение, которое нам не под силу описать, и потому мы вынуждены молчать, ибо это самое красивое здание в мире… У него есть колокольня, поддерживаемая колоннами из мрамора и увенчанная куполом, покоящимся на других колоннах. Это одна из самых чудесных построек, виденных нами когда-либо. Пусть Аллах по милосердию и доброте почтит это здание призывами муэдзина».

    Глядя сейчас на Марторану, можно пожалеть, чтобы мольбы Ибн Джубаира не были исполнены. Его единоверцы едва ли общались с ней хуже, чем христиане. Само здание он бы не узнал; в отличие от соседней церкви Сан Катальдо, чьи три тяжелых купола безошибочно, хотя излишние навязчиво, выдают в ней нормандскую постройку середины XII в., эта подлинная жемчужина среди сицилийских церквей одета мрачным барочным декором. Только романская колокольня, купол которой провалился во время землетрясения в 1726 г., привлекает взоры путешественников своими совершенными пропорциями и заставляет их войти внутрь.

    Внутри тоже все не так, как было. В конце XVI в. церковь перестроили и расширили, чтобы она могла вмещать всех монахинь, а в течение XVII в. эти прискорбные деяния продолжались. Западную стену снесли, прежние атриум и притвор включили в основное пространство церкви. Еще труднее смириться с тем, что в 1683 г. была разрушена главная апсида со всеми ее мозаиками и на ее месте возвели маленькую, украшенную фресками часовенку, уродство которой, несмотря на все старания реставраторов XIX в., невозможно скрыть.

    Такова нынешняя Марторана. Восточная ее оконечность разрушена, западные помещения никогда не удастся восстановить в первозданном виде. Чудесным образом, однако, в центральной части старинная церковь Георгия все еще выглядит так же, как в момент ее освящения или в тот день, сорок лет спустя, когда она произвела такое впечатление на Ибн Джубаира.

    «Стены внутри позолочены – или, скорее, сделаны из одного большого куска золота. Плиты из цветного мрамора, подобных которым мы никогда не видели, покрыты золотой мозаикой и увенчаны зелеными мозаичными ветвями. Большие солнца из золоченого стекла, расположенные в ряд наверху, сверкают огнем, который ослепил наши глаза и породил в нас такое смятение духа, что мы молили Аллаха сохранить нас. Мы узнали, что основатель, который дал свое имя этой церкви, пожертвовал много квинталов золота на ее строительство и что он был визирем у деда нынешнего короля-многобожца»[34].

    Как большая часть мозаик в Чефалу и лучшие работы в дворцовой часовне, мозаики в Марторане созданы артелью великолепных художников и ремесленников, приглашенных Рожером II из Константинополя и трудившихся на Сицилии в период между 1140-м и 1155 гг. В отличие от декора других церквей в убранство этой части Мартораны не вносили никаких позднейших дополнений. Мозаики трех знаменитейших сицилийских храмов близки по стилю, но сохраняют определенное своеобразие. Доктор Отто Демус, наиболее уважаемый из ныне живущих специалистов по мозаикам нормандской Сицилии, пишет так:

    «Перед мастерами, работавшими в Чефалу, стояла задача украсить высокую главную апсиду большого собора, и они добились спокойного величия, которое требовалось; художники, которые должны были украшать дворцовую часовню, выразили себя в изысканном и праздничном убранстве, исполненном королевского блеска, но лишенном отчасти классической красоты и простоты, характерных для мозаик Чефалу. А умельцы, украшавшие церковь, построенную адмиралом, приспосабливались к уютной, домашней атмосфере маленькой церкви, упрощая свои образцы, и достигли самого совершенного очарования, какое только можно обнаружить среди сохранившихся образцов средневекового декора на итальянской земле. Их достижения вовсе не умаляют того факта, что они иногда следовали примеру своих сотоварищей, трудившихся в двух королевских церквях. Они создали как бы квинтэссенцию всего нежного, чарующего и уютного в великом искусстве комнинианских мозаик».

    Только мозаика купола вызывает легкое разочарование. Изображенный в полный рост сидящий на троне Вседержитель уступает в величии изображению в дворцовой часовне, не говоря о Чефалу; а тела четырех архангелов под ним, изображенных в позах, которые, как уверяет доктор Демус, «не имеют параллелей в византийском и вообще в средневековом искусстве, столь фантастически искажены, что граничат с карикатурой. Но теперь бросьте свой взгляд на стены. Посмотрите на восток, на Благовещение с Гавриилом в вихре движения и Марией, держащей веретено, когда Священный голубь подлетает к ней. Взгляните на запад, на Введение во Храм, на простертые руки младенца Спасителя с одной стороны и руки святого Симеона – с другой, обрамляющие вход в неф подобно арке, на которой они расположены. На ее своде Христос рождается, а напротив умирает Дева – Ее душу, как другого спеленатого младенца, благоговейно несет Ее Сын. Потом устройтесь где– нибудь в углу и посмотрите на все сразу, пока темное мерцание золота озаряет душу, словно нежный и благородный огонь.

    Узкий деревянный фриз, тянущийся вдоль основания купола под ногами странных архангелов, едва различим среди всего этого золота. Когда в результате реставрационных работ, проведенных в конце XIX в., свет вновь проник в купол, после веков забвения обнаружились следы нанесенной на фриз надписи – старинного византийского гимна в честь Богородицы. Поскольку Марторана – греческая церковь, ничего удивительного в этом не было бы, если бы надпись не была выполнена на арабском. Почему ее перевели, мы не узнаем никогда. Возможно, деревянный фриз сделали арабы-христиане – арабы всегда считались лучшими плотниками, могли таким образом внести свой вклад в строительство церкви. Но имеется другое, более интересное объяснение – что этот гимн был особенно любим Георгием Антиохийским и что он больше всего нравился ему на языке, на котором он впервые услышал его в детстве – полвека назад, в Сирии.

    А теперь, покинув древнюю часть церкви и пройдя сквозь строй жеманно улыбающихся херувимов и слащавых Мадонн, которые поистине знаменуют собой самые темные годы европейского религиозного искусства, остановитесь на минуту у западной стены в северной оконечности нефа, около входа. В этом месте, где располагался, вероятно, притвор церкви Георгия, вы увидите тускло сверкающий в полутьме портрет ее основателя. Это мозаика-посвящение: на ней адмирал, выглядящий старше своих лет и явно восточной внешности, простерся ниц перед Богородицей. Изображение простертого тела было, к сожалению, некогда повреждено и после неумелой реставрации больше всего напоминает черепаху, но голова сохранилась в первозданном виде – предположительно, портрет делался с натуры – и фигура Богородицы дошла до нас практически невредимой. Правой рукой Богородица делает жест, приглашая человека подняться, а в левой Она держит свиток, на котором написано по-гречески: «Дитя, Святое Слово, да сохранишь Ты от бедствий Георгия первого среди архонов, который воздвиг этот мой дом с самого основания; и даруй ему отпущение грехов, что только Ты, о Боже, властен свершить».

    На противоположной стороне нефа, на южной стене – последнее и, может быть, величайшее сокровище Мартораны – мозаичный портрет самого короля Рожера, символически коронуемого Христом. Он стоит там, чуть нагнувшись вперед, изображенный в византийской манере, в длинном далматике; на его короне подвески с драгоценными камнями по константинопольскому образцу; даже руки сложены в молитве по греческому обычаю. Над его головой большие черные буквы на золотом фоне складываются в надпись, сделанную греческими буквами, – «Rogerios Rex», «Король Рожер». Употребление в греческой надписи латинского титула на самом деле вполне объяснимо; ко временам Рожера греческое слово для обозначения властителя – «василевс» – настолько прочно связывалось с византийским императором, что использование в ином контексте казалось неуместным. И все же сам факт подобной транслитерации весьма показателен и – особенно после того, как замечаешь арабскую надпись на соседней колонне, – кажется воплощением духа нормандской Сицилии.

    Портрет Рожера также выполнен с натуры; на самом деле, поскольку портреты на монетах и печатях слишком малы, чтобы дать нам достаточно деталей, – так или иначе слишком символичны, – это единственное сохранившееся изображение короля Рожера, которое мы можем без опаски считать аутентичным[35]. Помимо портретов у нас есть только свидетельство архиепископа Ромуальда из Салерно, отличавшегося особой способностью давать расплывчатые, ничего не говорящие описания. Он пишет только, что Рожер был высоким, статным, с «львиным лицом» – что бы это ни значило – и голос его был subrauca, грубый, может быть, или хриплый, или вообще неприятный. Мозаика сообщает нам гораздо больше. Мы видим темноволосого, смуглого человека средних лет, с пышной бородой и длинными густыми волосами, струящимися по плечам. Черты лица греческие или итальянские, есть в них даже нечто семитское. Все это мало напоминает традиционный образ нормандского рыцаря.

    Опасно судить о характере человека по портрету, особенно когда модель вам знакома, а портретист неизвестен. Но искушение слишком велико. И даже в иератической стилизованной мозаике Мартораны имеются вдохновенные штрихи, некоторые мельчайшие детали, которые являют нам короля Рожера, каким он был в жизни. Перед нами, без сомнения, южанин и восточный человек, правитель, наделенный острым умом и необыкновенной изворотливостью, чьим основным занятием являлось манипулирование враждующими группировками; государственный деятель, которому дипломатия, хотя бы основанная на притворстве, казалась более подходящим оружием, чем меч, а золото, пусть использованное для подкупа, – более действенным средством, нежели кровь. Это был покровитель наук и любитель искусств, который мог остановиться во время суровой военной кампании, чтобы полюбоваться красотой Алифе, крепости своего основного врага. И наконец, это был мыслитель, своим умом постигавший науку управления и правивший головой, а не сердцем, идеалист, утративший иллюзии, деспот, по природе справедливый и милосердный, который понял с горечью, что даже от милосердия иногда приходится отказываться в интересах справедливости.


    Арианские ассизы закрепили мир. Период до 1140 г. был временем бурь, когда грозовые тучи нависали над континентом и на Сицилию, при всем ее благоденствии, падала их тень. Но потом небеса прояснились. Только последние четырнадцать лет царствования Рожера солнце по-настоящему засияло над его королевством.

    И королевство на это отозвалось. Мы видели, как внезапно расцвело искусство нормандской Сицилии, словно субтропическая орхидея, долго прораставшая, внезапно пошла в рост. Нечто похожее произошло и с королевским двором в Палермо. Рожер унаследовал от отца систему администрации, построенную с использованием нормандских, греческих, латинских и арабских образов и отличавшуюся в лучшую сторону от административных систем других западноевропейских стран. Умирая, он оставил своим преемникам государственную машину, которая вызвала изумление и зависть во всей Европе. В подчинении эмира эмиров и курии имелись две земельные канцелярии, именовавшиеся «диванами» по примеру их прототипов из времен Фатимидов[36]. Они состояли почти исключительно из сарацин и следили за сбором торговых пошлин и феодальных податей на Сицилии и на континенте. Образцом для другого подразделения финансовой администрации – «камеры» – послужил старинный римский fescus, и там главенствовали греки; третье подразделение в целом соответствовало англо-нормандскому казначейству. Управление провинциями находилось в руках канцлеров королевства – камерариев; им подчинялись местные властители – латинские бейлифы, греческие катапаны или сарацинские амилы – в зависимости от того, какая народность и какой язык преобладали в данной местности. В целях борьбы с коррупцией и казнокрадством даже самые низшие чиновники имели право обращаться в курию или даже к самому королю. Разъездные юстициарии, судьи, в чьи обязанности входило постоянно объезжать вверенные им области, разбирали уголовные дела в присутствии различного числа boni homines – «добрых, честных людей», христиан и мусульман, сидевших рядом на собраниях этого истинного прообраза современного суда. Юстициарии также имели право при необходимости обращаться к королю.

    Король: всегда, везде подданные ощущали его присутствие, его власть; парадоксальным образом он был общедоступен и бесконечно отдален от всех. Он являлся полунебесным существом, но ни одно злоупотребление, ни одна несправедливость не могла считаться недостойной его внимания, если с ними не справлялись те, кто действовал от его имени. При том что повсюду имелись его представители, при отлаженной и эффективной системе администрации король не позволял никому заменить его в повседневных делах правления, а тем более развеять окружавший его мистический ореол, ауру божественного величия, от которого, как он знал, зависела сплоченность его королевства. Не зря его изобразили в Марторане коронуемым самим Христом.

    Эмиры, сенешали, архонты, логофеты, протонотарии, протобилиссимы – сами титулы высших сановников, казалось, добавляли величия королевскому двору. Но их одних, в каком бы обличье они ни представали, было недостаточно, чтобы сделать договор Рожера в Палермо самым блестящим в Европе XII в. Сам Рожер славился ненасытной тягой к новым сведениям и любовью к знаниям. Во время своего официального вступления в Неаполь в 1140 г. Рожер изумил неаполитанцев, сообщив им точную длину их земляных стен – 2,363 шага, которая (что неудивительно) никому из них не была известна. За этой любознательностью следовало глубокое уважение к учености, уникальное среди его собратьев государей[37]. К 1140-м гг. он пригласил в Палермо многих известных ученых, врачей, философов, географов и математиков из Европы и арабского мира и с течением лет проводил все больше времени в их обществе. Не имея собственной семьи – а он много лет был вдовцом, – только с ними он мог отбросить часть церемоний, подчеркивавших его королевское достоинство; говорят, что, когда ученый входил к королю, Рожер поднимался и шел ему навстречу, затем брал под руку и усаживал рядом с собой. И во время ученых бесед, велись ли они на французском, на латыни, греческом или арабском, он, по-видимому, вполне мог высказывать и отстаивать собственное мнение. «Его познания в математике и в политической сфере были неизмеримо широки. Беспредельны были его познания и в прочих науках, столь глубоко и мудро он изучил их во всех подробностях. Ему принадлежат необычайные открытия и чудесные изобретения, подобных которым до того не совершал ни один государь».

    Эти слова написаны Абу Абдуллой Мухаммедом аль-Идриси, близким другом Рожера и самым почитаемым из всех придворных ученых. Идриси приехал в Палермо в 1139 г. и провел там большую часть своей жизни; в течение пятнадцати лет он возглавлял комиссию, созданную по приказу короля, для того чтобы собрать все возможные географические сведения, сопоставить их, объединить, изложить в подобающей форме, создать труд, вмещающий в себя все доступное знание о физическом мире. Сицилия, расположенная на стыке трех континентов, порты которой по количеству и разнообразию прибывающих в них судов не имели соперников в Европе, являлась идеальным местом для работы такого рода, и в продолжение пятнадцати лет, когда корабль приставал в Палермо, Мессине, Катании или Сиракузах, специальные люди расспрашивали всех находившихся на борту о землях, в которых они побывали, климате и населении. Эти люди являлись, скорее всего, официальными представителями комиссии, но путешественника, обладающего особенно ценными сведениями, могли препроводить в королевский дворец для подробной беседы с Идриси или, иногда, с самим Рожером.

    В результате этой работы, завершившейся в 1154 г., примерно за месяц до смерти короля, появились на свет две вещи. Первая представляла собой огромную планисферу из чистейшего серебра, весившую не меньше четырехсот пятидесяти римских фунтов, на которой было выгравировано «взаимное расположение семи климатов, а также областей, стран и морских побережий, ближних и дальних, заливов, морей и потоков; местонахождение пустынь и обработанных земель и расстояния до них по обычным маршрутам в различных мерах длины, с указанием портов». Многие дорого бы дали за то, чтобы этот замечательный артефакт сохранился; увы, ему суждено было погибнуть через несколько лет после создания в смутах следующего царствования.

    Но второй и, наверное, даже более ценный плод трудов Идриси дошел до нас полностью. Эта книга, полностью именуемая «Развлечение для человека, жаждущего полного знания о различных странах мира», но более известная как «Книга Рожера»[38], является величайшим из географических сочинений Средневековья. На самой первой странице читаем:

    «Земля круглая, как шар, и воды держатся на ней благодаря естественному равновесию, от которого нет никаких отклонений».

    Как и следовало ожидать, в «Книге Рожера» изложение сухих топографических сведений, многие из которых поразительно точны для работы, появившейся за три с половиной века до Колумба, дополнено рассказами путешественников; но даже относительно последних можно предположить, что они подвергались строгому критическому отбору. Это, в конце концов, научная работа, и нам не позволяют об этом забыть; здесь нет места полным небылицам. Но автор, со своей стороны, не теряет веры в чудеса, и книга является захватывающим чтением. Мы узнаем, например, о королеве из Мериды в Испании, к которой вся пища приплывала по водам, или о рыбе хария, жившей в Черном море и доставляющей много хлопот местным рыбакам, когда они ловят ее в сети. Нам рассказывают, что на Руси зимние дни столь коротки, что их едва хватает, чтобы прочесть пять обязательных молитв, и что норвежцы – некоторые из них рождаются вообще без шеи – жнут зерно, когда оно еще зеленое, и сушат его над очагом, «поскольку солнце редко светит над ними». Об Англии мы читаем:

    «Англия расположена в Океане Тьмы. Это крупный остров, чьи очертания напоминают голову страуса и где имеются богатые города, высокие горы, большие реки и долины. Эта земля плодородна, ее обитатели храбры, решительны и предприимчивы, но находятся во власти вечной зимы».


    Хотя в придворный круг Рожера входили не только арабы, подобные Идриси, они, по всей видимости, составляли ядро этой группы, и многих европейцев, обосновавшихся в Палермо, этот город привлекал именно своим арабским духом. И неудивительно. В отличие от христианства, ислам никогда не делал разницы между священным и мирским знанием. В темные века, когда Римская церковь, следуя мрачному примеру Григория Великого, боялась всех светских штудий и препятствовала им, мусульмане помнили, что сам пророк наставлял правоверных искать знания всю жизнь, даже если «эти поиски приведут вас в Китай», поскольку «тот, кто странствует в поисках знания, следует по пути Аллаха в рай». В течение многих веков на Западе признавали, что научные достижения мусульман, особенно в области математики и физики, превосходят все то, чем могла похвастаться Европа. Арабский стал, по сути, международным языком науки. Более того, множество античных ученых трудов, чьи греческие и латинские оригиналы оказались потеряны для христианского мира, уничтоженные во время варварских нашествий или погребенные под накатившейся волной ислама, сохранились только в арабском переводе. К XII в., в основном усилиями евреев-сефардов, некоторые из них вновь появились на европейских языках; но это не уменьшало необходимости для серьезных занятий наукой знать арабский.

    Однако учить арабский язык было очень трудно, и, по крайней мере, в Северной Европе достойных наставников почти не находилось. Потому в течение полувека и даже более люди отправлялись в Испанию и на Сицилию, чтобы там, как они надеялись, открыть секреты мусульманского мира, – бедные служащие в поисках знания, которое обеспечило бы им преимущество перед их собратьями и открыло путь наверх; мечтательные алхимики, корпевшие над томами восточных сочинений ради формул эликсира жизни или философского камня; и истинные ученые, такие как Аделяр из Бата, положивший начало изучению арабского в Англии и остававшийся крупнейшей величиной в английской науке до времен Роберта Большеголового и Роджера Бэкона. Аделяр приехал на Сицилию в начале XII в. и вернул европейской науке «Начала» Евклида, переведя их с арабского.

    В поисках специальных знаний эти первые арабисты по– прежнему стремились в мусульманскую Испанию, и в особенности в Толедскую школу, которая долго оставалась на переднем крае общеевропейского научного возрождения. Но для других Сицилия имела одно неоценимое преимущество: являясь в культурном отношении частью арабского мира, она сохраняла также связи с греческим Востоком. В библиотеках Палермо, не говоря о василианских монастырях на самом острове и в Калабрии, ученые могли найти греческие оригиналы сочинений, известных в Испании лишь в отрывках или в сомнительных переводах. Нам теперь трудно представить, что до возникновения в XII в. интереса к изучению древности в Западной Европе практически не знали греческого; и Сицилия при Рожере стала важнейшим центром греческих штудий, не считая Византии. Но в Византии арабскую культуру не знали и презирали. Только на Сицилии можно было получить знания, накопленные обеими цивилизациями, из первых рук, и только здесь эти знания сопоставлялись, объединялись и обогащали друг друга. Неудивительно, что искатели истины стекались в таком количестве в Палермо и что остров к середине века обрел статус не только коммерческого, но и культурного перекрестья трех континентов.

    И опять-таки в центре всей этой деятельности стоял король. Рожера упрекают в том, что он не был творческим человеком, в отличие, например, от своего внука Фридриха II или Ричарда Львиное Сердце, талантливого поэта-трубадура. Действительно, он не оставил нам собственных литературных сочинений; и едва ли могло быть иначе, поскольку литература на народных языках, зародившаяся к тому времени в Провансе, еще не шагнула дальше. Поэты, во множестве появившиеся в Палермо во времена Рожера, почти все были арабы. Кроме того, король отдавал предпочтение точным наукам. Он любил красоту, но так– же и пышность; можно подозревать, что он не всегда отличал одно от другого. Но так или иначе, больше он любил знание.

    Те, кто говорит, что он не был творческим человеком, забывают о том, что без него никогда не возникло бы то уникальное культурное явление, какое представляет собой Сицилия XII в. Столь разнородный по составу народ нуждался в направляющем руководстве, которое указало бы ему цель, сплотило различные элементы воедино. Интеллектуально, как и политически, Рожер дал своим подданным такое руководство. В буквальном смысле он был Сицилией. Идея и вдохновение исходили от него; он, и только он смог создать ту благоприятную атмосферу, которая являлась необходимым условием для всего остального. Просвещенный, однако всегда разборчивый, он стал первым коронованным покровителем, обращавшим свои усилия к тем, кто его окружал, никогда не теряя из виду своей конечной цели – величия и славы королевства.

    Глава 6

    ВРАГИ КОРОЛЕВСТВА

    Мы захватили укрепления, башни и дворцы тех знатных людей города, которые, вместе с папой и сицилийцами, собирались сопротивляться установлению Вашей власти… Мы умоляем Вас прибыть безотлагательно… Папа доверил свой посох, кольцо, далматик, митру и сандалии сицилийцам… а сицилийцы дали ему много денег, чтобы он причинял вред Вам и Римской империи, которая милостью Божьей отдана в Ваши руки.

    (Письмо Конрада Тогенштауфена императору Иоанну II Комнину[39])

    24 сентября 1143 г. папа Иннокентий II умер в Риме. Его похоронили в Латеране, в том самом порфировом саркофаге, где некогда покоились останки императора Адриана; но после разрушительного пожара в начале XIV в. его прах перенесли в церковь Святой Марии в Трастевере, которую он сам восстановил перед самой смертью. Там Иннокентий увековечил себя на большой мозаике в апсиде; он смотрит на нас из конхи, держа в руках свою церковь, со странно тоскливым выражением в печальных усталых глазах.

    Длительная борьба с Анаклетом обошлась Иннокентию дорого; за восемь лет скитания он претерпел гораздо больше тягот, чем его соперник, удобно устроившийся в Риме. Даже его союзники вели двойную игру. Лотарь, как только прошла коронация, практически перестал обращать на него внимание, Генрих Гордый вообще его не замечал, Бернар Клервоский оставался его верным соратником, но вольно или невольно при любой возможности перехватывал инициативу. Его конечная победа стала возможна только благодаря смерти Анаклета и почти сразу же была сведена на нет разговором в Галуччо. Он воспринял это унижение со всем смирением, на какое был способен, – дойдя даже до мысли приписать случившееся вмешательству Божественного Провидения, стремившемуся к установлению мира, – и заключил соглашение с королем Сицилии; но его терпение не принесло желанных плодов. В течение следующего года Рожер – привыкший в годы раскола делать что пожелает, поскольку Анаклет никогда не отваживался с ним спорить, – нагло создавал новые епархии, назначал новых епископов, запрещал папским посланцам въезжать в королевство без его согласия и не разрешал латинским клирикам, жившим в его владениях, являться в Рим по призыву папы. Одновременно два его сына тревожили южные границы папского государства, а их отец не пытался их остановить.

    Но и это было не все. В самом конце жизни бедный Иннокентий столкнулся с еще более серьезными проблемами практически у себя дома. В течение века стремление к республиканскому самоуправлению набирало силу в городах Италии. В самом Риме папы и старая аристократия делали все возможное, чтобы спасти город от общей заразы; но последняя схизма ослабила их власть. Иннокентий никогда не пользовался особой популярностью; выходец из Трастевере, он, в отличие от Анаклета, не мог считаться первосортным римляном, и о нем было известно, что он вовсе не так щедр. Узнав, что Иннокентий заключил сепаратный мир с врагом, римляне воспользовались случаем, чтобы отвергнуть светскую власть папы, возродить древний сенат в Капитолии и провозгласить республику. Иннокентий сопротивлялся, как мог, но он был стар – вероятно, ему перевалило далеко за семьдесят – и потрясение оказалось для него слишком тяжелым. Через несколько недель он умер.

    На второй день после его смерти состоялись выборы, которые, хотя и проходили в спешке из-за ситуации в столице, оказались первыми спокойными выборами папы за последние восемьдесят два года. К несчастью, новый папа был немногим моложе своего предшественника и в равной степени не способен справиться с проблемами, которые достались ему в наследство. Он принял имя Целестин II; на самом деле это был тот самый Гвидо из Кастелло, который вместе со святым Бернаром защищал интересы Иннокентия в Салерно шестью годами раньше; и на него, в отличие от Бернара, личное знакомство с королем не произвело никакого впечатления. Соглашение в Миньяно неприятно изумило и напугало его, и, взойдя на престол святого Петра, он отказался признать договор. Рожер в его глазах по– прежнему оставался узурпатором и тираном.

    Это была неразумная позиция, и папа дожил – и весьма скоро – до того времени, когда он горько о ней пожалел. Канцлером Рожера и фактически вице-королем на континенте являлся тот самый Роберт из Селби, который отличился при осаде Салерно Лотарем. С тех пор он приобретал все больший вес и известность. Иоанн Солсберийский, английский ученый и дипломат, пишет о своем соотечественнике, что он «был способным организатором, имел талант к управлению; не будучи широко образованным, он, тем не менее, отличался необыкновенной проницательностью, в готовности вести речи превосходил большинство обитателей провинции, а в красноречии не уступал им. Его все боялись, поскольку он имел влияние на государя, и уважали за изящество его жизни, казавшееся особенно замечательным в тех краях, поскольку лангобарды славятся как самые бережливые, чтобы не сказать – скупые среди людей, а он жил в поразительной роскоши, проявляя любовь к великолепию, характерную для его народа, ибо он был англичанин»[40].

    Скаредные люди склонны видеть в стремлении жить на широкую ногу признак слабости или лени. Едва ли, однако, лангобарды южной Италии когда-либо питали подобные опасные иллюзии по поводу Роберта из Селби. Как только был объявлено новое решение папы, войско сицилийцев атаковало папский город Беневенто. Горожане, застигнутые врасплох, естественно, протестовали, заявляя, что привилегии, дарованные им по королевскому указу, нарушены. Роберт, как наместник короля, прибыл в город, пришел во дворец и потребовал, чтобы ему показали документ, о котором идет речь. Беневентцы дали ему грамоту. Больше они никогда ее не видели. В гневе они отправили своего архиепископа жаловаться папе, но тот, едва оказался за городскими воротами, попал в плен. Когда вести об этих событиях просочились в Рим, папа понял, что зашел слишком далеко. Не имея собственной настоящей армии и находясь под все возрастающим давлением римской коммуны, он не видел иного выбора, кроме как сдаться. Вскоре, смирив свою гордость, он отправил Ценция Франджиипани и кардинала Октавиана из Святой Цецилии в Палермо, чтобы обсудить условия.

    Хотелось бы знать больше о Роберте из Селби[41]. Но нам известна, помимо уже рассказанных, только одна история. Три кампанских клирика пытались получить вакантную епископскую кафедру в Авелле. Каждый из них, опять же согласно Иоанну Солсберийскому, тайно предложил канцлеру большую сумму денег; Роберт вроде бы не возражал, но упорно торговался, пока не согласился по очереди с тремя претендентами о достойной цене.

    «Официально и с соблюдением всех формальностей назначили день выборов. Но, когда в условленный день собрались архиепископы, епископы и многие почтенные люди, канцлер изложил притязания соперников, описал все, что происходило, и объявил, что теперь готов поступить, как сочтут нужным епископы. Они осудили всех троих бесчестных претендентов и избрали по всем законам, рукоположили и утвердили епископом некоего бедного монаха, вовсе не знавшего всего этого дела. Других же заставили выплатить предложенные ими взятки, до последнего фартинга»[42].

    Из обоих этих рассказов ясно, что административные методы Роберта были столь же необычными, как и его образ жизни. Он обладал более жизнерадостным и открытым характером, чем его властелин, однако у них, кажется, находилось много общего, и нетрудно понять, почему король восхищался этим англичанином и доверял ему. Для обоих цели были важнее, чем средства. Их целями являлись прежде всего власть закона, порядок и спокойствие; мир в континентальной части королевства в течение этих лет и молчание хронистов – лучшие свидетельства того, как успешно, во многом благодаря Роберту из Селби, они достигались.

    Два представителя папы, пытавшиеся вести переговоры с Роджером в Палермо, чувствовали себя не слишком уверенно с самого начала. Они, наверное, окончательно пришли в замешательство, когда в середине марта 1114 г. король лично сообщил им, что папа Целестин умер и его преемником стал кардинал Джерардо из Болоньи – с этих пор именовавшийся Луцием II – скромный человек и, судя по всему, один из личных друзей Рожера[43]. Поскольку их миссия закончилась со смертью Целестина, двум папским посланцам осталось только со всем возможным достоинством вернуться в Рим; но они привезли Луцию предложение короля встретиться в ближайшее время.

    Встреча состоялась в июне в Чепрано и самым несчастным образом провалилась. После двух недель неудачных переговоров участники расстались, преисполненные разочарования и горечи. Дружба, на которую они так рассчитывали, на этом закончилась. Это была серьезная ошибка папы. Если бы он и его представители проявили больше реализма и гибкости, они могли бы заключить союз с нормандцами и тем самым повысить свои шансы в борьбе с римской коммуной. Вместо этого, обретя нового врага, они поощрили старого на выдвижение еще более наглых требований. «Сенаторы» теперь начали настаивать, чтобы папа уступил все свои мирские права и в городе, и вне его и обеспечивал себя, как первые Отцы Церкви, за счет десятины и пожертвований. Одновременно молодые нормандские принцы, вместо того чтобы поспешить ему на помощь, возобновили при поддержке Роберта из Селби свои набеги и проникли далеко в глубь папских территорий.

    Спустя несколько недель после отбытия из Чепрано Луций вынужден был искать мира; и в октябре – хотя только после того, как его сын Альфонсо погиб в стычке, – Рожер неохотно согласился на семилетнее перемирие. Но это произошло слишком поздно. В конце 1144 г. ситуация в Риме накалилась до предела; в разных частях города происходили столкновения между республиканцами и папистами. В январе 1145 г. папа пишет Петру Клюнийскому, что он не смог проехать из Латерана в монастырь Святого Саввы на Авентине для рукоположения нового настоятеля. Затем, в начале февраля, ощутив, что его прижали к стене, папа решил сам нанести удар. Поддерживаемый своими союзниками Франджипани – которым он предоставил цирк Максима в качестве крепости, – Луций лично возглавил атаку на Капитолий. Это было героическое деяние, но оно окончилось несчастьем. Камень, брошенный одним из защитников, попал папе в голову; смертельно раненный, он был переправлен Франджипани в старый монастырь Святого Андрея, основанный Григорием Великим, и здесь 15 февраля умер.

    Пятнадцать лет назад, почти день в день, папа Гонорий II испустил последний вздох в этом же монастыре. Его смерть и события, которые за ней последовали, привели к возникновению Сицилийского королевства, но они имели ужасные последствия для Рима. И эту кашу еще предстояло расхлебывать.

    Если не считать неохотной ратификации мирного договора, заключенного его сыновьями в предшествующем октябре, Рожер не сделал ничего, чтобы помочь своему старому другу – если папа Луций таковым действительно являлся – в его бедствиях. На первый взгляд это равнодушие кажется малопривлекательным на фоне поступков прежних нормандских предводителей – в частности, Роберта Гвискара, чей памятный марш на Рим с двадцатью тысячами сторонников в 1084 г. спас Григория VII в столь же критической ситуации, хотя по ходу дела большая часть города была разрушена. Однако Гвискар отвечал на призыв о помощи от своего законного сюзерена, от которого он формально получил все свои права и титулы в Чепрано за четыре года до того. Рожер отправлялся в Чепрано на предложенную им встречу с искренней надеждой – и, возможно, тайным ожиданием, – что папа подтвердит его права. Его притязания не выходили за рамки того, что уже даровал ему Иннокентий, но Луций отказал. Рожер ничего не получал из рук папы и не давал в ответ никаких клятв. Папа больше не мог требовать от него исполнения обязательств.

    Более того, когда Гвискар спасал Григория из замка Сан– Анджело, он не просто исполнял долг вассала; в этом была политическая необходимость. Предоставив папу его судьбе, он фактически открывал императору путь на юг. На сей раз врагами папы являлись римляне, борьба затрагивала исключительно город и его ближайшие окрестности. Имперская угроза по-прежнему существовала, но пока оставалась чисто гипотетической. У преемника Лотаря, Конрада Гогенштауфена, были свои заботы. Его избрание королем Германии в обход притязаний Генриха Баварского вновь разожгло давнее соперничество между двумя домами – ту нескончаемую борьбу Вельфов против Гогенштауфенов, гвельфов против гибеллинов, из-за которой Германия и Италия в ближайшие столетия не раз оказывались залиты кровью. Даже теперь, через семь лет после восшествия на трон, Конраду стоило больших усилий на нем удерживаться.

    Это не означает, что Италия его не интересовала. Имперская коронация могла укрепить его политические позиции, как она укрепила позиции Лотаря до него; а за Римом лежал Палермо, являвший собой еще более соблазнительную цель. Мысли об этом сицилийском разбойнике, который, невзирая на постоянные попытки его изгнать, в течение пятнадцати лет претендовал на господство над огромной частью имперской территории, вызывала привычную досаду; кроме того, Конрад знал очень хорошо, что смутьяны Вельфы не смогли бы вести борьбу столько лет, не получай они огромных субсидий от прислужников Рожера – об этом факте ему регулярно напоминала жалкая горстка изгнанников из южной Италии, ошивавшихся при его дворе, в которую входили, среди прочих, Роберт Капуанский, граф Рожеер из Ариано и брат Райнульфа Ришар. Конрад не простил папе Иннокентию малодушного (как ему казалось) предательства в Миньяно, а святому Бернару – примирения с Сицилией; и с момента своего восшествия на престол он мечтал о карательной экспедиции на юг. Она должна была быть более масштабной, чем поход Лотаря, лучше организована и лучше снабжена, с морскими силами, способными продолжать войну за Мессинским проливом, если понадобится, – предприятие столь грандиозное, что всех сил и ресурсов Конрада не хватило бы на подготовку, даже если бы ситуация на его родине это позволяла. К счастью, он имел под рукой союзника.

    Византийская империя также претендовала на южную Италию; в действительности в Бари еще могли найтись старики, которые хранили смутные воспоминания о тех героических днях, на заре их жизни, когда в ответ на вызов Роберта Гвискара и его могучей армии их сограждане держались во имя своего императора почти три года. С тех самых пор возвращение итальянских провинций стало одной из важнейших тем в честолюбивых мечтаниях греков. Мы помним, что еще в 1135 г. император Иоанн Комнин предоставил Лотарю финансовую помощь для подготовки похода против короля Сицилии; возможно, значительная часть расходов на последующую экспедицию была оплачена византийским золотом. Экспедиция провалилась, но Иоанн не собирался отказываться от своих намерений.

    Ситуация со временем только ухудшилась. У кузена Рожера Боэмунда Антиохийского, погибшего в 1130 г., остался единственный ребенок – двухлетняя дочь Констанция; и Рожер стал претендовать на трон как старший из ныне живущих членов семьи Отвиль. Пятью годами позже он попытался похитить нареченного мужа маленькой принцессы, Раймонда из Пуатье, когда тот проезжал через южную Италию, по дороге в Антиохию, где он должен был встретиться со своей невестой; Раймонд сумел спастись, только выдав себя сначала за пилигрима, а затем – за слугу богатого купца. В 1138 г. король дошел до того, что задержал патриарха Радульфа Антиохийского, направлявшегося в Рим. Патриарха, явное косоглазие которого отнюдь не портило его прекрасных манер, вскоре отпустили, а на обратном пути Рожер обошелся с ним совсем по-другому, радушно принял его в Палермо и даже дал ему эскорт из сицилийских кораблей. В особенности по контрасту с давешними событиями подобное гостеприимство казалось несколько преувеличенным, но, если Рожер действительно собирался захватить власть в Антиохии, патриарх был ценным союзником. Иоанн Комнин, который изначально не доверял ни тому ни другому, стал еще более подозрительным.

    В течение последующих нескольких лет послы сновали между Германией и Константинополем, поскольку два императора начали всерьез разрабатывать планы союза против общего врага. Затем весной 1143 г. Иоанн отправился на охоту в горы Киликии и по несчастной случайности поцарапал кожу между четвертым пальцем и мизинцем правой руки отравленной стрелой. Вначале он не обратил внимания на эту ранку, но в последующие дни заражение проникло во всю руку, так что она, по словам хрониста, современника событий, стала толщиной с ногу у бедра. Императорские лекари посоветовали ампутацию, но Иоанн им не поверил и отказался; примерно неделю спустя он умер от заражения крови. Его младший сын Мануил, который ему наследовал, был поначалу гораздо больше расположен к королю Сицилии и даже подумывал о брачном союзе; но переговоры ни к чему не привели, отношения между двумя властителями становились все хуже и в итоге прервались совсем, а сицилийские посланцы оказались в темнице в Константинополе.

    Возможно, с некоторым облегчением Мануил обратил взоры к Западной империи. У его отца незадолго до смерти возникла идея другого брачного союза – на этот раз самого Мануила и свояченицы Конрада Берты из Зульцбаха, – и в 1142 г. предполагаемая невеста прибыла с визитом в Константинополь.

    Первая реакция Мануила на подобное предложение была прохладной, а его знакомство с немецкой принцессой не разожгло в нем пыла; так или иначе, небольшие волнения, которыми сопровождалось его вступление на престол, и краткое заигрывание с Сицилией привели к тому, что все эти приготовления не получили дальнейшего развития. Но в конце 1144 г. Мануил вернулся к этой мысли. Конрад со своей стороны проявил воодушевление. Такой брак, писал он, будет залогом «постоянного союза и прочной дружбы»; сам он станет «другом друзей императора и врагом его врагов» – он не называл имен, но Мануилу было нетрудно заполнить пробел – и при малейшем покушении на права Мануила он лично придет на помощь, имея за собой всю мощь Германии.

    Итак, соглашение состоялось. Берта, которая жила последние четыре года в забвении в Константинополе, вновь появилась на публике, сменила свое грубое франкское имя на более благозвучное греческое – Ирина, а в январе 1146 г. вышла замуж за императора. Он мог бы стать для нее прекрасным мужем. Молодой, талантливый, прославившийся своей красотой, он отличался веселым нравом и очарованием, особенно заметными по сравнению с принципиальной суровостью его отца. Находился ли он во дворце Блакерны или в охотничьих домиках, где Мануил проводил много времени, любой предлог годился для празднования; а визит чужеземных правителей – особенно с Запада – был поводом для длительных и изысканных торжеств. В отличие от старшего поколения византийцев Мануил постоянно общался с франками из латинских королевств в Палестине и искренне восхищался их порядками и обычаями. Он устраивал в Константинополе рыцарские турниры и, будучи превосходным наездником, сам принимал в них участие, чем, наверное, шокировал многих из своих более старомодных подданных. Но Мануил не был легкомысленным. Когда он участвовал в военных действиях, вся его внешняя фривольность исчезала, он проявил себя блестящим воином, неутомимым и решительным. «На войне, – пишет Гиббон, – он словно бы не ведал о мирной жизни, в мирные дни – казался неспособным к войне». Умелый дипломат, он также обладал воображением и твердостью прирожденного государственного деятеля. И все же, при всем этом, он оставался типичным византийским мыслителем, который больше всего любил теологические споры самого умозрительного свойства; а его искусство как врача признал, как мы вскоре увидим, сам Конрад Гогенштауфен.

    Но Берта ему никогда особенно не нравилась. Как объясняет греческий историк Никита Хониат: «Его жена, принцесса из Германии, больше заботилась об украшении своей души, а не своего тела; отвергая пудру и краску и предоставив пустым женщинам все украшения, созданные человеческими руками, она признавала только серьезную красоту, которая происходит от блеска добродетели. Поэтому императора, который был очень молод, она не привлекала и он не хранил ей верности, как ему подобало; тем не менее он воздавал ей большие почести, предоставил самый высокий трон, многочисленную свиту и все, что вызывало уважение и благоговение у народа. Он также вступил в позорную связь со своей племянницей, что оставило пятно на его репутации»[44].


    Не зря король Рожер создал за долгие годы мощную сеть соглядатаев и прислужников в чужеземных странах, что сделало его самым осведомленным правителем в западном мире. Ему постоянно сообщали обо всех событиях, происходивших в Германии и Константинополе – и, по всей вероятности, в других местах, – и он следил за ними со все возрастающим интересом. Ему хватило бед со старым Лотарем, а теперь у него оказалось два врага вместо одного, оба славились умением и храбростью в бою, и оба находились в расцвете сил. Конраду было пятьдесят три – всего на два года больше, чем самому Рожеру, а Мануилу – двадцать с небольшим. Следовало иметь в виду также византийский флот и возможность прямого нападения на Сицилию. Если это произойдет, может ли он положиться на верность своих греческих подданных?

    Рожер давно видел подобную опасность. Для того чтобы ее избежать, он много лет посылал крупные суммы Вельфам в Германии, зная, что лучший способ отвлечь Конрада от военных авантюр в чужих землях – это обеспечить ему достаточно хлопот в его собственных. Другой частью плана являлся брачный союз с Византией. Обе меры не сработали. У него больше не осталось дипломатического оружия, с помощью которого он мог бы удержать двух решительных императоров от воплощения их намерений. Война казалась неизбежной, победа, по крайней мере, маловероятной.

    Он не мог знать в конце 1146 г., что спасение его уже явилось ранее – и этим спасением стало, как ни странно, величайшее несчастье христианского мира и другое, еще большее бедствие, к которому оно привело. Первым было падение Эдессы. Другим – Второй крестовый поход.

    Глава 7

    ВТОРОЙ КРЕСТОВЫЙ ПОХОД

    Жил тогда в Сицилии некий мусульманин, который превосходил всех ученостью и богатством. Король очень ему благоволил и выказывал ему уважение, всегда ставя его выше священников и монахов, живших при дворе, так что местные христиане обвиняли его в том, что он в глубине души сам – мусульманин. Однажды, когда король сидел в бельведере и смотрел на море, появился небольшой корабль. Те, кто на нем находился, принесли весть, что сицилийские войска вторглись в мусульманские земли, захватили много добычи и убили нескольких человек – словом, весьма преуспели. Тот мусульманин сидел тогда рядом с королем и, казалось, спал. Король сказал: «Эй! Ты что, не слышал, что нам сейчас рассказали?» Мусульманин ответил: «Нет». Король повторил сказанное и спросил: «Так где же был Мухаммед, когда эти земли и их жители страдали от такого обращения?» Мусульманин ответил: «Он оставил их, чтобы присутствовать при взятии Эдессы. Правоверные только что захватили этот город». При этих словах присутствовавшие там франки начали смеяться, но король сказал: «Не смейтесь, ибо, Бог свидетель, этот человек никогда не лжет».

    (Ибн аль-Атир)

    В первые годы христианской эры царь Эдессы Абгар V заболел проказой. Услышав о чудесах, творившихся в Палестине, он написал письмо Иисусу Христу, прося его прибыть в Эдессу и вылечить его. Иисус отказался, но пообещал прислать одного из своих учеников, чтобы он вылечил царя и проповедовал Евангелие среди его подданных. К этому ответу, согласно некоторым авторитетным источникам, он приложил собственное изображение, чудесным образом отпечатавшееся на холсте. Позже, исполнив свое обещание, он через святого Фому отправил в Эдессу Фаддея, одного из Семидесяти, который, ко всеобщему удовольствию, исполнил обе возложенные на него задачи.

    Такова легенда, рассказанная Евсевием и другими авторами; и, как доказательство ее правдивости, пергамент с письмом Спасителя, написанным им собственноручно на сирийском языке, долго был выставлен для всеобщего обозрения в соборе Эдессы[45]. Теперь мы знаем, что в действительности христианство достигло города не раньше конца II в.; но в середине XII столетия у Эдессы имелись другие, более убедительные основания, чтобы претендовать на статус священного места. В ней располагалось самое первое из известных нам церковных зданий; именно в Эдессе был сделан первый перевод на иностранный язык – опять же сирийский – греческого Нового Завета; а один из ее более поздних царей, Абгар IX, как говорит предание, первый из царствующих монархов принял крещение.

    В более близкое время также графство Эдесское стало первым государством крестоносцев, основанным в Леванте. Это произошло в 1098 г., после того как Балдуин Бульонский покинул основную армию крестоносцев и двинулся маршем на восток, чтобы основать собственное княжество на берегах Евфрата. Он оставался в Эдессе недолго; двумя годами позже он наследовал своему брату как король Иерусалима – и в этот недолгий и беспокойный период в конце своей жизни стал отчимом Рожера Сицилийского[46]. Но Эдесса оставалась полунезависимым государством – под формальным сюзеренитетом Иерусалима – до тех пор, пока после двадцатипятидневной осады она не пала в канун Рождества 1144 г. перед арабской армией под командованием Имад ад-Дина Занги, атабека Мосула.

    Весть о захвате Эдессы ужаснула христианскую Европу. Народам, видевшим в успехе Первого крестового похода явный знак Божественного благоволения, пришлось усомниться в этих утешительных суждениях. Прошло менее чем полстолетия, и крест вновь уступил место полумесяцу. Как это произошло? Не есть ли это проявление гнева Божия? Путешественники, возвращавшиеся с Востока, иногда рассказывали о повальном разложении франков за морем. Не могло ли быть так, что они более не считались достойными охранять святые места от неверных под знаменем своего Искупителя?

    Сами крестоносцы, давно жившие среди этих святынь, воспринимали случившееся более рационально. Для них Эдесса являлась жизненно важным буферным государством, защищавшим княжества Антиохию и Триполи – а через них и само Иерусалимское королевство – от данишмендидов и других воинственных тюркских племен севера. К счастью, эти племена никогда не могли объединиться, как и арабские племена за восточными горами; но Занги, честолюбивый политик и блестящий военачальник, уже начал собирать их вокруг себя, мечтая о том дне, когда он, признанный защитник ислама, очистит Азию от христианских захватчиков.

    Что бы франки ни думали о своих духовных достоинствах, в военном отношении они, очевидно, были слабы. Первая великая волна крестоносного рвения, на гребне которой в 1099 г. был триумфально взят Иерусалим, теперь спала. Приток свежих сил из Европы практически прекратился; многие паломники по старинке не брали с собой оружия, и даже тем, кто прибывал с готовностью пустить в ход меч, одной летней кампании обычно оказывалось более чем достаточно. Постоянная действующая армия – если ее можно так назвать – состояла из членов двух военных орденов – госпитальеров и тамплиеров; но они одни не могли выстоять против объединенных сил Занги. Подкрепление требовалось отчаянно; папа должен был объявить новый Крестовый поход.

    Хотя Эдесса пала примерно за восемь недель до смерти папы Луция, его преемник Евгений III находился на престоле уже более шести месяцев, когда получил официальные известия о случившейся беде. Специальное посольство, которое их доставило – вместе со срочным призывом о помощи, – нашло папу в Витербо[47]. Понтификат Евгения начался не слишком удачно. Его избрание, состоявшееся на безопасной территории Франджипани сразу после смерти несчастного Луция, прошло достаточно гладко; но, когда он попытался проехать из Латерана в собор Святого Петра для совершения необходимых церемоний, горожане преградили ему путь, и через три дня он бежал из Рима.

    Поспешность его бегства никого не удивила; удивлял скорее тот факт, что его вообще избрали папой. Бывший монах из Клерво и ученик святого Бернара, Евгений был простодушен, мягок и застенчив – вовсе, как думали люди, не того сорта человек, которого следует выбирать в папы. Даже сам Бернар, услышав об избрании Евгения, остался недоволен. Известие о том, что впервые цистерцианец займет престол святого Петра, должно было бы его порадовать, но вместо этого, явно раздраженный возвышением одного из его «детей» через его голову, он не скрывал своего неодобрительного отношения к случившемуся. В письме, адресованном всей папской курии, он писал:

    «Прости вас Бог за то, что вы сделали!.. Вы превратили последнего в первого, и – узрите! – его новое положение опаснее прежнего… По какой причине или по чьему совету, когда верховный понтифик умер, поспешили вы к простецу, отыскали его в его убежище, вырвали у него из рук топор, кирку или мотыгу и возвели его на престол?»[48]

    С Евгением он был столь же откровенен:

    «Так перст Божий поднял бедняка из праха и вознес нищего из навозной кучи, чтобы он мог сидеть с князьями и наследовать престол славы»[49].

    Этот набор метафор не кажется удачным, и тот факт, что новый папа не возмутился, говорит о мягкости характера и терпении Евгения. Но Бернар являлся, в конце концов, его духовным отцом, а кроме того, Евгений не был Урбаном II и не имел ни напористости, ни личного обаяния, чтобы организовать Крестовый поход в одиночку. При всех условиях, события в Риме не позволяли ему пересечь Альпы, и, как он сам это выражал, протрубить в небесные трубы Евангелия во Франции. В предстоящие месяцы он особенно нуждался в своем давнем наставнике.

    Когда папа Евгений перебирал в уме государей Запада, он, вероятно, увидел только одного подходящего кандидата на роль предводителя нового Крестового похода. В идеале эта честь должна была принадлежать императору Запада, но Конрад – все еще король, ожидающий своей имперской коронации, – по-прежнему оставался связан по рукам и ногам собственными трудностями в Германии. Если они каким-то образом разрешатся, его явно будет больше занимать улаживание итальянских вопросов, нежели авантюры на Востоке. Стефан Английский уже шесть лет вел гражданскую войну. Кандидатура Рожера Сицилийского по множеству причин не рассматривалась. Выбор с неизбежностью пал на Людовика VII Французского.

    Людовик ничего лучшего и не желал. Он был пилигримом по натуре. Хотя ему было только двадцать четыре года, вокруг него витала аура сурового благочестия, из-за которой он казался старше своих лет и до безумия раздражал свою красивую и очень жизнерадостную молодую жену Элеонору Аквитанскую. На нем лежала обязанность отправиться в Крестовый поход во исполнение обета, данного его старшим братом Филиппом, погибшим за несколько лет до этого в результате несчастного случая во время верховой езды. Более того, его душа страдала. В 1143 г. во время войны с Теобальдом, графом Шампаньским, его войска подожгли небольшой город Витри – ныне Витриан-Франсуа – на Марне; и его обитатели, более тысячи мужчин, женщин и детей, сгорели заживо в церкви, где они прятались. Людовик видел, как загорелась церковь, но не мог этому помешать. Память об этом дне терзала его до сих пор. Ответственность, как он думал, лежала на нем; и, только отправившись в Крестовый поход, участникам которого давалось полное отпущение всех грехов, он мог искупить вину.

    На Рождество 1145 г. Людовик сообщил главным вассалам о своем решении принять крест и призвал их последовать его примеру. Одо из Дёйля рассказывает, что «весь облик короля излучал такое благочестивое рвение и такое презрение к земным удовольствиям и преходящей славе, что сама его личность являлась аргументом более убедительным, чем все его речи». Однако этот аргумент оказался недостаточно весомым. Реакция вассалов разочаровала короля. У них имелись собственные обязанности дома, с которыми следовало считаться. Кроме того, судя по рассказам, которые они слышали о жизни за морем, их беспутные соотечественники, возможно, сами навлекли на себя несчастье. Не лучше ли позволить им самим потрудиться для собственного спасения? Практичный церковник, аббат Сугерий из Сен-Дени, бывший наставник короля, тоже высказался против предложения Людовика. Но тот уже принял решение. Если сам он не может наполнить сердца и мысли своих вассалов крестоносным пылом, надо найти кого-то, кому удастся это сделать. Он написал папе, что принимает его приглашение, а затем, разумеется, послал за аббатом из Клерво.

    Бернар, который всегда проявлял горячий интерес к делам Святой земли, принял эту просьбу близко к сердцу, хотя усталость и подорванное здоровье и вынуждали его искать покоя и отдохновения в собственном аббатстве, он откликнулся на призыв с тем лихорадочным жаром, который сделал его на четверть века главным духовным авторитетом в христианском мире. Он охотно согласился организовать Крестовый поход во Франции и обратиться к собранию, которое король созовет на следующую Пасху в Везеле.

    Сразу же магия его имени начала работать, и к назначенному дню мужчины и женщины из всех уголков Франции съехались в маленький городок. Поскольку кафедральный собор не мог вместить всех, на склоне холма спешно возвели большой деревянный помост. (Он простоял до 1789 г., когда его разрушили революционеры.) Отсюда утром Вербного воскресенья, 31 марта 1146 г., Бернар обратился к большому количеству собравшихся с одной из самых судьбоносных своих речей. Его тело, пишет Одо, было столь хрупким, что казалось, на нем уже лежала печать смерти. Рядом с ним стоял король, уже поместивший на грудь крест, который папа прислал ему, узнав о его решении. Они вдвоем поднялись на помост, и Бернар начал говорить.

    Текст увещевания, которое он произнес, не дошел до нас; но в случае Бернара воздействие на слушателей оказывала скорее манера говорить, чем сами слова. Все, что мы знаем, – его голос разносился над лугом, «как звук небесного органа», и по мере того, как он говорил, толпа, вначале молчаливая, начала кричать, требуя крестов для себя. Их связки, завернутые в грубую ткань, уже были приготовлены, а когда запас кончился, аббат сбросил собственное одеяние и начал рвать его на лоскуты, чтобы сделать новые. Другие последовали его примеру, и Бернар со своими помощниками шили, пока не опустилась ночь.

    Среди новоиспеченных крестоносцев были мужчины и женщины[50] из всех слоев общества – в том числе многие вассалы, которых Людовику не удалось пробудить от апатии всего три месяца назад. Вся Франция, казалось, заразилась духом Бернара; и он мог с понятной гордостью – и забыв прежнее возмущение – писать папе Евгению:

    «Вы приказали, а я подчинился… Я провозгласил и говорил; и теперь число их (крестоносцев) умножилось неизмеримо. Города и замки опустели, и семь женщин с трудом могут найти одного мужчину, столь много оказалось вдов, чьи мужья еще живы».

    Это было воистину замечательное достижение. Никто более в Европе не сумел бы такого совершить. И все же, как показало дальнейшее развитие событий, Бернару лучше было этого не делать.


    Успех в Везеле подействовал на святого Бернара возбуждающе. Он больше не думал о возвращении в Клерво. Вместо этого он отправился через Бургундию, Лотарингию и Фландрию в Германию, призывая к Крестовому походу в переполненных церквях на всем пути своего следования. Его логика, как всегда прямолинейная, временами казалась пугающей. В письме к немецкому духовенству он заявлял:

    «Если Господь обращается к столь ничтожным червям, как вы, ради защиты своего наследия, не думайте, что Его длань стала короче или утратила силу… Разве не есть это самое прямое и ясное указание Всевышнего, что Он дозволяет убийцам, обольстителям, прелюбодеям, лжесвидетелям и другим преступникам послужить Ему ради их собственного спасения?»

    К осени вся Германия тоже горела воодушевлением; и даже Конрад, который вначале твердо отказался принимать какое– либо участие в Крестовом походе, раскаялся после рождественского порицания со стороны Бернара и согласился принять крест[51].

    Папа Евгений воспринял эту последнюю новость с некоторой тревогой. Не в первый раз аббат из Клерво превысил свои полномочия. Ему было поручено проповедовать Крестовый поход во Франции; насчет Германии ничего не говорилось. Немцы и французы не ладили – они постоянно ссорились, – а их неизбежная борьба за главенство легко могла погубить все предприятие. Кроме того, Конрад требовался папе в Италии; как еще он мог вернуться в Рим? Но теперь папа не мог ничего изменить. Обеты были приняты. Едва ли стоило расхолаживать будущих крестоносцев до того, как войска хотя бы выступят.

    Во Франции тем временем Людовик VII вовсю занимался приготовлениями. Он уже отправил письма Мануилу Комнину и Рожеру Сицилийскому, чтобы заручиться их поддержкой. Мануила, как бы ему ни нравились отдельные представители Запада и западный образ жизни, перспектива прохода через его империю недисциплинированных франкских армий совершенно не радовала. Он знал о проблемах, которые Первый крестовый поход создал его деду пятьдесят лет назад, – вторжение в Константинополь орд латинских головорезов и варваров, каждый из которых ожидал, что византийцы поселят, накормят и даже оденут его, причем бесплатно; высокомерие их предводителей, отказывавшихся приносить императору присягу за свои новые восточные владения, что во многих случаях означало просто замену одних враждебных соседей другими. Конечно, данишмендиды доставляли ему как раз сейчас много хлопот; и если предположить, что новая волна крестоносцев поведет себя лучше своих предшественников, то их присутствие могло обернуться благом для Византии; однако Мануил в этом сомневался. Его ответ Людовику был настолько прохладным, насколько мог быть, чтобы не показаться обидным. Он предоставит еду и прочие припасы крестоносной армии, но все следует оплатить. Кроме того, предводители войска должны, проходя через территории империи, принести ему присягу на верность.

    Обращаясь к королю Сицилии, Людовик ощущал себя несколько неловко. Сам он формально признал Рожера в 1140 г. и не ссорился с ним; но он знал, что два императора не разделяли его симпатий к сицилийскому властителю. То же было справедливо и в отношении христианских правителей Востока. Рожер не только претендовал на Антиохийское княжество и даже покушался на его реального правителя, Раймона из Пуатье, который – для усложнения ситуации – являлся дядей юной французской королевы Элеоноры; еще имелся такой неприятный факт, что по условиям брака его матери с королем Балдуином, в случае отсутствия прямого наследника, корона Иерусалима переходила к нему. Договор позднее объявили недействительным, и Балдуин, растратив деньги Аделаиды, бесцеремонно отправил ее на корабле обратно в Палермо. Этого оскорбления ее сын никогда не забывал, и отношения между Сицилией и государствами крестоносцев складывались плохо. Людовик знал, что Рожера никогда не примут с распростертыми объятиями за морем, и сомневался, что тот согласится туда отправиться – разве что в качестве завоевателя.

    Однако Рожер стал теперь признанным хозяином Средиземноморья – его позиции еще укрепились летом 1146 г., когда он, захватив ливийский город Триполи, фактически поставил барьер посреди Средиземного моря. Больше ни один корабль не мог пройти из одного его конца в другой без согласия Рожера. Таким образом, для успеха Второго крестового похода благорасположение короля Сицилии было особенно важно; оставалась только надежда, что он избавит всех от лишних хлопот и не станет настаивать на личном участии в экспедиции. На первый вопрос Людовик вскоре получил обнадеживающий ответ. Рожер не только заявил о своих симпатиях к крестоносцам; он обещал предоставить в их распоряжение корабли и припасы и вдобавок пополнить их ряды большим отрядом сицилийских воинов. По второму пункту, однако, его позиция казалась менее удовлетворительной; в случае, если его предложение примут, он сам или один из его сыновей охотно поведет сицилийскую армию в Палестину.

    Как и большинство дипломатических заявлений короля, этот ответ был насквозь фальшивым. Рожер являлся противником Второго крестового похода, как его отец являлся противником Первого. Многие прославленные и влиятельные его подданные были мусульманами: он понимал их, говорил на их языке, и они нравились ему, как можно подозревать, значительно больше, чем французы или немцы. Кроме того, он ненавидел франков Леванта. Терпимость стала основополагающим принципом в его королевстве; почему же он поддержал движение, которое взывало к противоположному, рискуя вызвать недовольство среди значительной части собственных подданных?

    В действительности он не собирался принимать на себя крест; в любом случае его путь лежал не дальше Антиохии. Для него Крестовый поход означал только две вещи – возможность отвлечь двух императоров от атаки на Сицилию и надежду на расширение своего влияния на Востоке. Но обе эти цели могли быть достигнуты, если он заручится дружбой или поддержкой со стороны короля Франции, а для этого просто доброжелательного нейтралитета оказывалось недостаточно. Ситуация требовала хоть какого-то проявления энтузиазма, выраженного в такой форме, что первоначальная линия поведения могла быть в любой момент изменена, усилия – направлены на другие цели, а оружие – обращено против заморских государств или, если потребуется, против самого Константинополя.

    Однако когда послы Рожера официально довели до всеобщего сведения его предложения на предварительном совещании крестоносцев в Этампе в начале 1147 г., король Людовик вежливо отказался. Его союзник Конрад так или иначе решил двигаться по суше; даже если бы это было не так, предложение сицилийцев казалось непрактичным. Флот Рожера, как он ни был велик, не мог взять на борт сразу все войска крестоносцев. Пойти на этот вариант означало разделить армию, отдав половину ее на милость монарха, известного своим коварством, который в сходных обстоятельствах попытался захватить в плен родного дядю королевы, и предоставить другой половине следовать долгой дорогой через Анатолию, самый опасный участок на всем пути. Эти опасения были вполне оправданны; и, хотя отказ Людовика привел к тому, что Рожер полностью устранился от всякого активного участия в Крестовом походе, решение французского короля, вероятно, было мудрым.

    Нелицеприятное письмо святого Бернара к немецкому духовенству, процитированное ранее в этой главе, оказалось даже более близким к истине, чем он предполагал. Из-за того что участникам Крестовых походов обещалось полное отпущение грехов, армии крестоносцев в Средние века справедливо пользовались еще более дурной славой, чем другие войска; и германская армия, насчитывавшая примерно двадцать тысяч человек, которые выступили из Ратисбона в конце мая 1147 г., по-видимому, состояла большей частью из изгоев – начиная с религиозных фанатиков и кончая бездельниками и неудачниками всех сортов и преступниками, скрывающимися от суда. Вступив в земли Византии, они немедленно начали мародерствовать, насилуя, грабя и даже убивая, смотря по настроению. Сами предводители показывали плохой пример; в Адрианополе, ныне Эдирне – племянник Конрада и заместитель командующего, молодой герцог Фридрих Швабский (вошедший в историю под своим обретенным позднее прозвищем Барбаросса), в ответ на нападение местных разбойников сжег монастырь и перебил ни в чем не повинных монахов. Все чаще случались стычки между крестоносцами и византийским военным эскортом, который Мануил послал, чтобы наблюдать за ними, и в середине сентября, когда армия наконец остановилась под стенами Константинополя – Конрад с возмущением отверг требование императора обойти столицу и следовать через Геллеспонт в Азию, – отношения между немцами и греками были хуже некуда.

    Едва жители областей, по которым прошла германская армия, успели прийти в себя, появилось французское войско. Оно было несколько меньше, чем немецкое, и в целом более пристойно. Дисциплина соблюдалась лучше, а присутствие многих знатных дам – включая саму королеву Элеонору, – сопровождавших своих мужей, без сомнения, оказывало умиротворяющее влияние. Однако даже их продвижение не обошлось без неприятностей. Балканские крестьяне проявляли по отношению к ним откровенную враждебность – вполне понятную, учитывая все то, что они перенесли от немцев месяцем раньше, – и назначали безумные цены за то небольшое количество еды, которое еще оставалось для продажи. Недоверие вскоре стало взаимным и привело к взаимному надувательству. В результате задолго до того, как они достигли Константинополя, французы начали негодовать в равной мере на немцев и греков; а прибыв 4 октября в город, они с возмущением узнали, что император Мануил именно сейчас заключил перемирие с турками.

    Хотя Людовик с этим не согласился бы, решение Мануила было разумным. Присутствие французской и германской армий у самых ворот столицы представляло собой более серьезную и непосредственную опасность, чем турки в Азии. Император знал, что в обоих лагерях имеются экстремисты, настаивающие на объединенной атаке западных войск на Константинополь; и действительно, спустя всего несколько дней родич святого Бернара Годфрид, епископ Лангрский, «с отнюдь не подобающей христианину нетерпимостью монаха из Клерво»[52] официально предложил эту меру королю. Только сознательно распространяя слухи об огромной армии турок, собравшейся в Анатолии, и намекая на то, что франки, если они не поторопятся миновать враждебную территорию, возможно, вообще не сумеют это сделать, Мануил ухитрился спасти ситуацию. Угождая Людовику, занимая его обычной чередой пиров и торжеств, он прилагал все усилия, чтобы отправить короля и его армию в Азию как можно скорее.

    Когда император прощался со своими незваными гостями и наблюдал, как ладьи, тяжело нагруженные людьми и животными, скользят через Босфор, он яснее многих предвидел опасности, ожидающие франков на втором этапе их путешествия. Он сам только недавно вернулся из военного похода в Анатолию; хотя рассказы об ордах турок были преувеличением, он теперь воочию видел крестоносцев и наверняка понимал, что их неорганизованная армия, которой недоставало и морали, и дисциплины, имеет мало шансов выстоять против атаки сельджукской кавалерии. Он дал им провизию и проводников, предупредил их о возможных проблемах с водой и посоветовал им не идти напрямик через внутренние земли, но держаться берега, который по-прежнему контролировали византийцы. Больше он ничего не мог сделать. Если после всех этих предупреждений крестоносцы упрямо полезут на рожон, они будут сами виноваты. Он, со своей стороны, станет их оплакивать, но не безутешно.

    Не прошло и нескольких дней после прощания, как Мануил получил две вести из разных мест. Первое известие, доставленное из Малой Азии, гласило, что германская армия попала в турецкую засаду у Дорилея и почти вся погибла. Сам Конрад спасся и отправился навстречу французам в Никею, но девять десятых его людей лежали теперь мертвыми среди остатков лагеря.

    Вторая новость состояла в том, что флот короля Рожера Сицилийского в этот самый момент выступил в поход против Византийской империи.


    Одна из вечных трудностей, которые встают перед любым историком, занимающимся Средневековьем, связана с тем, что хронисты, на чьи труды он может опираться, редко обладают аналитическим складом ума. Они обычно излагают факты – с различной степенью точности – достаточно ясно.

    Но вопроса о причинах и мотивах они, как правило, вовсе не касаются; между тем в некоторых случаях нам бы очень хотелось получить какое-то объяснение. В частности, насколько серьезными были намерения Рожера, когда он напал на Византию в 1147 г.?

    Некоторые авторитеты утверждают, что они были действительно серьезными – что экспедиция приурочивалась к прибытию французов в Константинополь и что изначально план Рожера состоял в том, что французы и сицилийцы вместе свергнут императора и захватят столицы. Они даже предполагают, что Мануил предвидел такой поворот событий и именно поэтому настаивал, чтобы франки поклялись ему в верности, прежде чем он впустит их в свои владения. Это занимательная теория, но мало на чем основанная, кроме поведения епископа Лангрского – при этом даже он не упоминал, насколько мы можем судить, о возможной помощи сицилийцев. Даже если бы Людовик принял изначальное предложение Рожера, обещавшего предоставить корабли для него и его армии, мыслимо ли, чтобы Рожер уговорил его предпринять совместную атаку на Константинополь прежде, чем идти в Палестину, как венецианцы – к их вечному стыду – уговорили франков, участников Четвертого крестового похода, пятьюдесятью семью годами позже? Безусловно, нет. Людовик не ссорился с Византией; он дал обет отправиться в Крестовый поход и, вероятно, страстно сопротивлялся бы любым попыткам короля Сицилии отвлечь его от цели.

    Если рассматривать действия Рожера в контексте предыдущих и последующих событий, они выглядят совершенно иначе. Он был государственным деятелем, а не авантюристом. Если бы он обдумывал совместную операцию с французами, он бы, без сомнения, предварительно удостоверился в том, что они поддерживают его идею. В сложившихся обстоятельствах у него не было оснований верить, что Людовик вообще ему поможет; его посланцы нашли весьма холодный прием в Этампе прошлой весной. Если бы сицилийский флот появился в Константинополе, пока французы там находились, те, с большей вероятностью, заключили бы союз с греками против сицилийцев.

    Но в данном случае сицилийцев вообще не интересовала столица. Флот под командованием Георгия Антиохийского отплыл из Отранто и направился прямо через Адриатику на Корфу. Остров сдался без боя; Никита Хониат сообщает, что жители, недовольные византийскими налогами и очарованные медовыми речами греко-сицилийского адмирала, приветствовали нормандцев как освободителей и добровольно позволили оставить на острове гарнизон из тысячи человек[53]. Затем, повернув на юг, корабли обогнули Пелопоннес, оставили военные подразделения на стратегических позициях и отправились к восточному побережью Эвбеи. В этом месте Георгий, кажется, решил, что зашел достаточно далеко. Он повернул назад, нанес молниеносный удар по Афинам[54], а затем, достигнув Ионических островов, вновь направился на восток в сторону Коринфского залива, грабя по пути прибрежные города. Он продвигался вперед, как пишет Никита Хониат, «словно морское чудовище, заглатывающее все на своем пути».

    Один из отрядов, которые Георгий высаживал на берег, добрался до Фив, центра византийского шелкового производства. Добыча оказалась немалой. Запасы камчатного полотна и тюки парчи были доставлены на берег и погружены на сицилийские суда. Но адмирал этим не ограничился. Многих женщин-работниц (почти наверняка евреек), сведущих в премудростях разведения тутового шелкопряда и его использования, также согнали на корабли[55]. Им тоже могли порадоваться в Палермо. Из Фив налетчики отправились в Коринф, где – хотя горожане знали об их прибытии и спрятались в цитадели, захватив все ценное, – краткая осада дала желаемые результаты. Сицилийцы разграбили город, захватили мощи святого Феодора, после чего с триумфом возвратились через Корфу на Сицилию.

    «К тому времени, – пишет Никита, – сицилийские суда были так нагружены добычей, что более походили на купеческие, нежели на пиратские, каковыми в действительности являлись»[56]. Он абсолютно прав. Фивы, Афины и Коринф являлись богатейшими городами Греции. Действия сицилийцев были чистой воды пиратством. Но не только. Так же как Георгий совершил рейд вдоль североафриканских берегов не столько ради собственно грабежа, сколько для того, чтобы обеспечить Сицилии контроль над проливами Средиземноморья, так и его первая греческая экспедиция, которая нанесла точно рассчитанный и продуманный удар по западным окраинам Византийской империи, преследовала конкретные политические и стратегические цели. Второй крестовый поход, как Рожер понимал, избавил Сицилию навсегда от угрозы со стороны обеих империй; он только отсрочил нападение, предоставив ему пару лет форы, чтобы приготовиться к защите. Захватив Корфу и ряд других тщательно выбранных укрепленных пунктов на территории Греции, Рожер лишил Византию основного плацдарма, с которого она могла атаковать южную Италию.

    В этом, безусловно, и состояла истинная цель экспедиции. Но если из нее можно было извлечь определенные дополнительные выгоды – тем лучше. Мастерицы, знакомые с секретами изготовления шелка, оказались хорошей наградой. Иногда утверждается, что именно благодаря им возникли прославленные шелковые фабрики в Палермо. Эта теория преувеличивает их заслуги – хотя они могли принести с собой некоторые новые технологии. Еще со времен Омейядов во всех главных исламских государствах Востока и Запада, как и в Константинополе, мастерские по изготовлению шелка размещались во дворце или рядом с ним, чтобы ткать одеяния для придворных церемоний[57]. Сицилия не была исключением, и шелковое производство в Палермо процветало уже при арабах, на языке которых получили название королевские мастерские – «тираз». Другой давно установившийся мусульманский обычай, однако, требовал, чтобы дамы из «тираза», когда не сидели за станками, оказывали более интимные услуги мужской части королевского двора. Эту традицию нормандцы, как всегда эклектичные, также восприняли с восторгом, и вскоре «тираз» превратился в полезное, хотя весьма призрачное прикрытие для королевского гарема. Когда мы читаем о том, как Георгий Антиохийский захватил несчастных фиванок, невольно задумываешься, какое из двух возможных предназначений он имел в виду.


    Известия о сицилийских грабежах в Греции привели Мануила в ярость. Что бы сам он ни думал о Крестовом походе, тот факт, что так называемое христианское государство сознательно воспользовалось им для нападения на его империю, вызывал у него глубочайшее негодование; а сообщение о том, что возглавлял поход грек-ренегат, едва ли могло умерить его гнев. Сто лет назад Апулия была богатой провинцией Византийской империи; теперь она стала гнездом пиратов, источником неспровоцированной агрессии со стороны врагов. С подобной ситуацией трудно было смириться. Рожера, «этого дракона, угрожающего извержением пламени своего гнева коварнее, чем кратер Этны… этого общего врага всех христиан, незаконно завладевшего Сицилией», следовало изгнать из Средиземноморья навсегда. Западный император пытался это сделать, но потерпел поражение. Теперь пришел черед Византии. Мануил верил, что, получив соответствующую помощь и обеспечив себе свободу действий, он сможет преуспеть. К счастью, армии крестоносцев ушли. Он сам заключил перемирие с турками весной 1147 г., которое теперь подтвердил и расширил. Каждого воина и моряка империи следовало использовать для воплощения великого замысла, который родился в голове императора и мог стать главным достижением его жизни, – возвращения Сицилии и южной Италии под власть Византии.

    Далее требовалось найти подходящих союзников. Поскольку на Германию и Францию рассчитывать не приходилось, мысли Мануила обратились к Венеции. Венецианцев, как он хорошо знал, давно тревожила растущая морская мощь Сицилии; они охотно присоединились к делегации, которую его отец – император Иоанн – направил двенадцать лет назад к Лотарю, чтобы обсудить антисицилийский союз. С тех пор их беспокойство еще усилилось, и на то имелись причины. Они не являлись более хозяевами Средиземноморья; и в то время как на базарах Палермо, Катании и Сиракуз царило оживление, Риальто начал медленно, но верно клониться к упадку. Если Рожер теперь закрепится на Корфу и на берегах Эпира, он получит контроль над Адриатикой и венецианцы рискуют оказаться в сицилийской блокаде.

    Они, конечно, немного поторговались; ни один венецианец никогда ничего не делал задаром. Но в марте 1148 г. в обмен на расширение торговых привилегий на Кипре, Родосе и в Константинополе Мануил получил то, что желал, – поддержку всего венецианского флота на шесть последующих месяцев. Тем временем император лихорадочно трудился над тем, чтобы привести собственные морские силы в состояние боевой готовности; его секретарь Иоанн Циннам оценивает численность флота в пятьсот галер и тысячу транспортных судов – достаточное количество для армии из двадцати или тридцати тысяч человек. Адмиралом император назначил своего свойственника, великого герцога Стефана Контостефана, а армию отдал под начало «великого доместика», турка по имени Аксуч, который пятьдесят лет назад ребенком был взят в плен и вырос в императорском дворце. Сам Мануил принял верховное командование.

    К апрелю экспедиционные войска были готовы выступить в поход. Корабли, отремонтированные и нагруженные всем необходимым, стояли на якоре в Мраморном море; армия ждала только приказа. И в этот момент внезапно все пошло вкривь и вкось. Южнорусские племена, половцы или куманы, проникли через Дунай на византийскую территорию; венецианский флот задержался из-за внезапной смерти дожа; летние шторма сделали Восточное Средиземноморье практически непригодным для судоходства. Лишь осенью два флота встретились в южной Адриатике и объединенными усилиями начали блокаду Корфу. Сухопутная экспедиция все еще катастрофически откладывалась. К тому времени, когда он приструнил половцев, Мануил уже ясно понимал, что горы Пинд покроются снегом задолго до того, как он сможет провести армию через них. Оставив войска на зимних квартирах в Македонии, император отправился в Фессалонику, где его ждал важный гость. Конрад Гогенштауфен только что вернулся из Святой земли.


    Второй крестовый поход потерпел постыдную неудачу. Конрад с теми немцами, которые остались в живых после бойни у Дорилея, дошел с французами до Эфеса, где армия остановилась, чтобы отпраздновать Рождество. Там он тяжело заболел. Оставив своих соотечественников, продолживших путь без него, Конрад вернулся выздоравливать в Константинополь и гостил в императорском дворце до марта 1148 г., после чего Мануил выделил ему несколько греческих кораблей, чтобы те доставили его в Палестину. Французам, хотя они и пострадали меньше немцев, изнурительный переход через Анатолию, во время которого они, в свою очередь, понесли потери от турок, также дорого обошелся. Это была ошибка самого Людовика, который проигнорировал совет Мануила держаться побережья, но король упорно объяснял всякую встречу с врагом беспечностью византийцев или их предательством или тем и другим и быстро взрастил в себе почти психопатическую неприязнь к грекам. В результате он со своими воинами и частью рыцарей, которых было возможно взять с собой, погрузился на корабль в Атталии, предоставив армии и паломникам пробиваться по суше, как смогут. Была поздняя весна, когда жалкие остатки огромного войска, которое с такой гордостью выступило в путь в прошлом году, добрались до Антиохии.

    И это было только началом бедствий. Могучий Занги умер, но власть перешла к его еще более великому сыну Нурад– дину, чья крепость в Алеппо теперь стала центром мусульманского сопротивления франкам. Именно по Алеппо следовало нанести первый удар, и, когда Людовик прибыл в Антиохию, на него сразу же стал наседать князь Раймонд, требовавший, чтобы король немедленно атаковал город. Людовик отказался под тем предлогом, что должен сперва помолиться у Гроба Господня; после чего королева Элеонора, чья привязанность к мужу не возросла от опасностей и неудобств путешествия и чьи отношения с Раймондом, похоже, несколько вышли за пределы, обычно рекомендованные племяннице и дяде, объявила о своем намерении остаться в Антиохии и требовать развода. Она и Людовик были дальними родственниками; при заключении брака на данный факт закрыли глаза, но, будучи поставлен, этот вопрос мог вызвать немало затруднений, и Элеонора это знала.

    Людовик, который, при всей своей угрюмости, в критические моменты не терял присутствия духа, несмотря на протесты жены, насильно потащил ее в Иерусалим – хотя прежде так настроил против себя Раймонда, что тот отказался принимать какое-либо участие в Крестовом походе. Несомненно, он разрешил ситуацию с наименьшими возможными потерями, но подобный эпизод, да еще имевший место в такой момент, пагубно сказался на его репутации. Он и негодующая Элеонора прибыли в Иерусалим в мае, вскоре после Конрада; там их приняли со всеми подобающими церемониями королева Мелисенда и ее сын Балдуин III, которому к тому времени исполнилось восемнадцать лет. Французская правящая чета оставалась в городе примерно месяц, прежде чем отправиться на общий сбор всех крестоносцев, созванный 24 июня в Акре с целью обсудить план действий. Им не потребовалось много времени, чтобы прийти к решению: все силы должны быть брошены на захват Дамаска.

    Почему они избрали именно Дамаск в качестве первой цели, мы не поймем никогда. Это было единственное влиятельное арабское государство во всем Леванте, враждовавшее с Нурад-дином; в качестве такового Дамаск мог и должен был стать бесценным союзником для франков. Нападая на него, они вынуждали его, против его воли, присоединиться к мусульманской конфедерации Нурад-дина и таким образом подготавливали собственное крушение. По прибытии они обнаружили, что стены Дамаска крепки, а защитники исполнены решимости. На второй день осаждавшие по еще одному из многих гибельных решений, столь характерных для всего похода, перенесли лагерь к восточной части стены, где не было ни тени, ни воды. Палестинские бароны, уже поссорившиеся из-за города, который предстояло взять, утратили мужество и начали настаивать на отступлении. Ходили смутные слухи о подкупах и предательстве. Людовик и Конрад вначале изумились и возмутились, но вскоре сами осознали суровую реальность. Продолжать осаду означало не только предать Дамаск в руки Нурад-дина, но также, учитывая общий упадок боевого духа, почти неизбежное уничтожение всей крестоносной армии. 28 июля, всего через пять дней после начала кампании, они отдали приказ об отступлении.

    Нет в сирийской пустыне мест, более угнетающих душу, чем темно-серое, безликое нагромождение песка и базальта между Дамаском и Тиверией. Крестоносцы, отступавшие через эти земли в разгар африканского лета, под беспощадным солнцем, когда в лицо дул жгучий пустынный ветер, а по пятам скакали арабские конные лучники, наверное, пришли в полное отчаяние. Мертвые тела людей и коней лежали там, где они прошли. Это был конец. Войско крестоносцев понесло огромные потери – в людях и в материальных ресурсах. У крестоносцев не осталось ни воли, ни необходимых средств, чтобы продолжать. Но мучительней всего был стыд. Проведя в походе большую часть года, часто подвергаясь смертельной опасности, жестоко страдая от жажды, голода, болезней и резких перепадов температуры, эта некогда блистательная армия, претендовавшая на то, чтобы отстоять и пронести далее в мир идеалы христианского Запада, сдалась после четырех дней борьбы, не захватив ни пяди мусульманской земли. Этого унижения ни крестоносцы, ни их враги не забыли.


    Но лично для Конрада позорный Второй крестовый поход имел один важный результат, столь же полезный, сколь и неожиданный. Германский король снискал глубокое уважение и привязанность у Мануила Комнина. Когда Конрад заболел в Эфесе в прошлое Рождество, император и его жена лично приплыли из Константинополя, забрали его и заботливо доставили в столицу; в течение следующих двух месяцев Мануил, который славился своим лекарским искусством, сам за ним ухаживал и лечил его, пока тот не поправился. Первый проход с армией через Константинополь не оставил у Конрада приятных воспоминаний; тем более он был тронут приемом, который ему оказали теперь. Император с его умом и обаянием был прекрасным, гостеприимным хозяином. Его немецкая жена доводилась сестрой жене самого Конрада. Когда больной поправился, Мануил воспользовался поводом, чтобы организовать великолепные скачки и торжества в его честь, а затем отправил его в Палестину с византийским эскортом, прибавив к этому две тысячи лошадей, полностью экипированных, из императорских конюшен. Неудивительно, что Конрад сожалел об отъезде и обещал Мануилу посетить его вновь на пути домой.

    Итак, когда злополучный поход остался в прошлом, два монарха вновь встретились в Фессалонике, и Мануил проводил Конрада еще на одну зиму в Константинополь. Их дружба осталась нерушимой после шестимесячной разлуки, а Рождество ознаменовалось дальнейшим сближением двух императорских домов: с необыкновенной пышностью и обычными роскошными празднествами племянница Мануила Феодора была выдана замуж за брата Конрада Генриха Австрийского[58]. В тот год, однако, имелось, помимо всего прочего, много серьезных политических проблем, которые следовало обсудить, и самой животрепещущей из них был Рожер Сицилийский. Византийцы уже вели с ним войну; их флот в данный момент блокировал Корфу, а армия готовилась, как только сойдет снег, пересечь Пинд. Конрад пока не враждовал в открытую с Сицилией, но не возражал против того, чтобы начать военные действия. Мануил и Конрад сговорились быстро и в первые дни 1149 г. заключили официальное соглашение, согласно которому два правителя должны были предпринять атаку на короля Сицилии в течение этого года. Только если один из участников тяжело заболеет или столкнется с непосредственной угрозой потери трона, предприятие откладывается; но даже в этом случае оно не отменяется, а просто будет перенесено. В соглашении оговаривалось также будущее Апулии и Калабрии после того, как они будут вырваны из лап Рожера. Обе империи в прошлом претендовали на эти территории, и поэтому Мануил и Конрад постарались избежать последующих ссор при разделе добычи. Достигнутый компромисс делает честь обоим. Обе области Конрад передавал Византии как запоздалое приданое его свояченицы Берты, ныне императрицы Ирины.

    После того как планы на будущее были выработаны, ничто не задерживало новоиспеченных союзников в Константинополе. В начале февраля они уехали – Конрад в Германию для приготовлений к новой итальянской экспедиции, Мануил – к армии и упрямому Корфу, откуда в последнее время поступали неутешительные донесения. Удерживаемая сицилийцами цитадель располагалась на высоком гребне в гористой северной части острова; со стороны моря склоны были почти отвесными, и все византийские осадные орудия и приспособления оказывались бессильны. Греки, пишет Никита Хониат, стреляли чуть ли не в небо, а защитники спускали на стоявших внизу ливень стрел и град камней. (Все удивлялись, добавляет он, что сицилийцы сумели без усилий овладеть ею год назад.) Во время одной из атак адмирал Контостефан погиб, и его место занял Аксуч, к тому времени прибывший на Корфу с сухопутным войском; но смена командования не повлияла на ход осады. Время шло, с каждым днем осаждавшие все яснее понимали, что Корфу невозможно взять штурмом. Единственная надежда – за исключением измены – состояла в том, что гарнизон, который уже целый год находился на собственном довольствии, сдастся под угрозой голода; но всегда оставался шанс, что сицилийский флот прорвет блокаду и доставит в крепость подкрепления и припасы.

    Известно, что осада в психологическом плане является столь же тяжелым испытанием для осаждающих, как и для осажденных. Весной начались серьезные ссоры между греческими моряками и их венецианскими союзниками. Аксуч всеми силами старался сгладить разногласия, но ему это не удалось; в итоге венецианцы заняли соседний островок и подожгли византийские торговые суда, стоявшие на якоре у берега. К несчастью, они сумели захватить также императорский флагманский корабль и обнаглели настолько, что устроили целый спектакль, нарядив эфиопского раба в императорские одеяния – темный цвет лица Мануила не остался незамеченным – и изобразив шутовскую коронацию на палубе, на глазах у греков. Был ли Мануил свидетелем этого оскорбительного для его императорского величия маскарада, неизвестно, но если нет – он явно прибыл вскоре после этого инцидента. Он никогда не простил венецианцам их поведения; в тот момент, однако, он в них нуждался. Терпение, такт и знаменитое обаяние Мануила помогли ему восстановить несколько напряженный мир в рядах войска; венецианские корабли вернулись на назначенные им стоянки, а император принял на себя командование осадой. Время для мести пока не пришло.


    Как он ни жаждал забыть несчастный Крестовый поход, Людовик, в отличие от Конрада, не спешил покинуть Палестину. Его, как человека глубоко религиозного, безусловно прельщала перспектива отметить Пасху в Иерусалиме; кроме того, подобно многим путешественникам, он, возможно, не хотел менять мягкий солнечный свет южной зимы на бурное море и заснеженные дороги, которые лежали между ним и его собственным королевством. Он знал также, что его брак с Элеонорой уже не спасти. В Париже его ожидали все неприятности, связанные с разводом, и политические осложнения, которые неминуемо за этим последуют. Он все дольше и дольше откладывал свой отъезд, посещая палестинские святыни и размышляя о вероломстве греков и, в особенности, самого Мануила Комнина, которого Людовик по-прежнему считал ответственным за бедствия, постигшие его в этом путешествии. Теперь он понял. Христианин только по названию, император был на самом деле главным врагом и предателем христианства; тайный союзник неверных, он препятствовал крестоносцам с самого начала и сделал все, что было в его силах, чтобы Крестовый поход закончился крахом. Для начала следовало убрать с пути восточного императора – как Рожер Сицилийский очень разумно попытался сделать.

    Весной 1149 г. Людовик неохотно двинулся в обратный путь. На этот раз он и Элеонора решились путешествовать морем, но по глупости доверили свою судьбу сицилийскому судну – не самый безопасный корабль для плавания в византийских водах. Где-то на юге Эгейского моря им повстречался греческий флот – предположительно направлявшийся к Корфу или оттуда, – который сразу ринулся в атаку. Людовик сумел спастись, быстро подняв французский флаг, но один из кораблей эскорта, на котором находились некоторые члены королевской свиты и почти весь багаж, попал в руки греков и был с триумфом доставлен в Константинополь. Отношения королевы Элеоноры с мужем теперь стали таковы, что она путешествовала на отдельном судне и едва избежала подобной участи; к счастью, сицилийские военные корабли подоспели вовремя.

    Наконец, 29 июля 1149 г. Людовик сошел на берег в Калабрии. Там к нему присоединилась Элеонора, и они вместе отправились в Потенцу, где их ожидал Рожер, чтобы приветствовать и принять как своих гостей. Два короля, встретившись в первый раз, сразу нашли общий язык. В прошлом, как мы говорили, их сближению мешало соперничество Рожера и Раймонда из Пуатье, дяди Элеоноры, по поводу Антиохии; но с тех пор возник новый спор – Людовика и Раймонда по поводу Элеоноры, – и у французского короля были развязаны руки. К тому же его недавние приключения на море не увеличили его симпатий к Византии; он и Рожер, возможно, обнаружили в эти августовские дни в Потенце, что у них больше общего, чем каждый мог предположить[59].

    После трех дней гостеприимный хозяин оставил Людовика и Элеонору, чтобы вернуться на Сицилию, а они отправились в Тускул, ближайший к Риму город, где папа смог найти безопасное убежище. Евгений принял их, как подобает принимать королевскую чету; с точки зрения политики, по причинам, о которых мы вскоре узнаем, он не сообщил им ничего обнадеживающего, но в тот момент расстановка военных сил в Европе беспокоила папу меньше, чем семейные неприятности его гостей. Мягкий, добросердечный, он не мог видеть людей в несчастье; а вид Людовика и Элеоноры, подавленных двойным крахом – Крестового похода и собственного брака, похоже, причинял ему настоящую боль. Иоанн Солсберийский, который служил в это время в курии, оставил нам любопытный трогательный рассказ о попытках папы примирить рассорившуюся семейную пару:

    «Он распорядился под угрозой анафемы, что ни одно слово не должно быть сказано против их брака, и заявил, что союз никогда не будет расторгнут ни под каким предлогом. Это решение явно обрадовало короля, который любил королеву страстно, почти по-детски. Папа заставил их спать в одной кровати, которую завесил бесценными портьерами, принадлежавшими ему лично; и ежедневно во время их краткого визита стремился дружеской беседой восстановить любовь между ними. Он осыпал их подарками и, когда пришла пора их отъезда, не мог сдержать слез».

    Эти слезы, возможно, стали бы более обильными, понимай Евгений, что все его старания были тщетными. Если он знал Элеонору лучше, он бы с самого начала увидел, что она приняла решение, и ни он, ни кто-либо другой не заставит ее его изменить. В данный момент, однако, она соблюдала приличия и отправилась с мужем в Рим, где они сердечно были приняты сенатом и где Людовик, как обычно, падал ниц во всех главных храмах; а затем – через Альпы в Париж. Прошло еще два с половиной года, прежде чем ее брак был окончательно расторгнут – святой Бернар вынудил Евгения отменить прежний указ – по причине кровного родства; но Элеонора была еще молода и стояла в самом начале своей удивительной карьеры, позволившей ей в качестве жены одного из лучших королей Англии и матери двоих наихудших в течение полувека влиять на ход европейской истории.

    Жители Парижа встретили Людовика и Элеонору с радостью и даже отчеканили медали «нашему непобедимому королю»: одну с изображением Людовика на триумфальной колеснице с парящей сверху крылатой победой и другую, показывающую мертвых и убегающих турок на берегах Меандра. Но они никого не обманули. В прочих местах люди с большей готовностью смотрели правде в глаза – хотя они также стремились объяснить или оправдать случившееся. Папа Евгений, например, видел в неудачном Крестовом походе бедствие, посланное Богом, как наглядный урок преходящести всего земного. Оттон Фрейзингенский философски утверждает, что Крестовый поход предоставил всем участникам возможность обрести мученический венец. Святой Бернар, который если не являлся непосредственным инициатором всего предприятия, то, по крайней мере, способствовал претворению его в жизнь, сказал честно, что он думает. Для него происшедшее не было бедствием или даже уроком, а божественной карой, отверзшей «столь глубокую бездну, что каждый, кто не был соблазнен ею, благословен». Верша суд, Всевышний, как всегда, действовал по справедливости; но на сей раз, в виде исключения, он оставил милосердие[60].

    В неистовых поисках козла отпущения, которые за этим последовали, все пальцы, за исключением одного – Конрадова – с неизбежностью указали на Мануила Комнина; хотя к тому не имелось ни малейших оснований. Ответственность за провал любой военной операции несут исключительно ее непосредственные участники – те, кто ее планировал, и те, кто ее осуществлял. Во Втором крестовом походе и замыслы, и исполнение были ужасны. Сама идея была дурна. Чужеземные правители могут продержаться у власти в далекой стране, только если местное население их примет; иначе их дни сочтены. Если они не могут удержать позиции собственными усилиями, любая попытка помочь им извне, особенно посредством военной силы, обречена на провал. Начав наступление, предводители Запада совершали одну ошибку за другой. Они не скоординировали ни своих приготовлений, ни действий; смесью неискренности и политической недальновидности они восстановили против себя самого важного союзника; они прибыли в слишком малом количестве и слишком поздно; не имея изначально четкого плана, они избрали неправильную стратегическую линию, а затем у них не хватило мужества довести начатое до конца. Они колебались, отступали и потерпели крушение[61].

    Глава 8

    КРИТИЧЕСКИЙ МОМЕНТ

    Наши сердца и сердца почти всех французов горят любовью к Вам и установленному Вами порядку; все это мы особенно ощущаем в сравнении с подлым, прискорбным, неслыханным предательством, которое греки и их отвратительный король… совершили по отношению к нашим пилигримам. Восстаньте и помогите народу Божьему осуществить свою месть!

    (Письмо Рожеру II от аббата Петра Клюнийского)

    Крестовый поход погубил многие репутации. Конрад Гогенштауфен и Людовик Капет отчасти утратили доверие подданных, Мануил Комнин был обвинен, папа Евгений и святой Бернар в равной степени несли ответственность за случившееся в моральном плане. Из могущественных и влиятельных государей Европы только Рожер Сицилийский остался незапятнан. И именно к нему обращались взоры тех, кто призывал немедленно организовать победный Третий поход, чтобы смыть унижение Второго.

    Нелепость ситуации, вероятно, забавляла Рожера. Не будучи крестоносцем ни по темпераменту, ни по убеждению, он не постеснялся извлечь все возможные политические выгоды из бестолковости западных предводителей в прошлый раз и вполне готов поступить так же снова. Судьба палестинских христиан ничуть его не заботила; они заслужили все, что получили. Сам он всегда предпочитал арабов. С другой стороны, Левант его соблазнял. Разве не был он по праву князем Антиохии, а возможно, королем Иерусалима? Но главное, ему предстояло защищаться от нападения византийцев, а при таком противостоянии внезапное наступление было лучшей обороной. Пока нынешняя озлобленность против Мануила не прошла, ничего не стоило обратить острие нового Крестового похода против него.

    Потому Рожер охотно взял на себя роль – как она ни была неуместна – мстителя за Запад и начал усиленно создавать себе новый имидж. Прежде всего, он отправился в Потенцу на встречу с королем Франции, где убедился в том, что Людовик полностью его поддерживает. Главную проблему, как всегда, представлял Конрад. Ко многим причинам, по которым тот уже ненавидел Рожера, прибавилась новая и, возможно, самая важная – ревность. Конрад знал, что провал Крестового похода нанес серьезный удар по его репутации, а авторитет Рожера неизмеримо и абсолютно несправедливо возрос. Это император Германии, коронованный или нет, являлся – исторически и по божественному праву – мечом и щитом западного христианства; Конрада возмущала подобная узурпация его императорских прерогатив, по-своему столь же непростительная, как захват южной Италии.

    Святой Бернар очень старался его переубедить, но безуспешно. Бернар был француз, а французов Конрад считал столь же дурным народом, как и сицилийцы; кроме того, за последнее время у него уже имелся печальный опыт следования советам Бернара вместо собственных решений. Доводы Петра Клюнийского и кардинала Теодуина из Порто, одного из самых влиятельных членов курии, также не произвели на Конрада должного впечатления. Все эти церковные деятели, как он знал, были оголтелыми врагами Византии, особенно аббат из Клерво, который явно ощущал собственную ответственность за Второй крестовый поход и стремился переложить как можно больше вины на восточного императора. Конрад все видел насквозь. А Мануил был его другом, и он ему доверял. Так или иначе, их связывал официальный договор, который он со своей стороны не намерен был разрывать.

    Рожер не выказывал ни малейшего желания примириться. Напротив, он начал новую интригу с графом Вельфом Баварским, братом Генриха Гордого, все еще соперничавшим с Конрадом за имперский трон. Вельф, по приглашению Рожера, посетил Палермо на обратном пути из Крестового похода, и там ему предложили новые субсидии на создание конфедерации немецких князей, противников Гогенштауфенов. Эта новая лига могла представлять серьезную угрозу, способную задержать Конрада в Германии на ближайшее время. Карательная экспедиция в Италию вновь откладывалась – но его намерения рано или поздно свести счеты с королем Сицилии только крепли.

    Для Мануила также 1149 г. окончился хуже, чем начался. В конце лета пал Корфу – возможно, благодаря предательству, поскольку Никита Хониат сообщает, что командир гарнизона впоследствии перешел на службу императору; но прежде чем Мануил смог воспользоваться достигнутым успехом и двинуться дальше, в Италию, пришли вести о восстании в Сербии при активной военной поддержке соседнего Венгерского королевства. Одновременно он узнал – к величайшему своему неудовольствию – о последнем подвиге Георгия Антиохийского, который после инцидента с Людовиком и Элеонорой привел флот из сорока кораблей через Геллеспонт и Мраморное море к самым стенам Константинополя. После неудачной попытки высадиться сицилийцы прошли какое-то расстояние по Босфору, разграбили несколько богатых поместий на азиатском побережье и, прежде чем отправиться восвояси, нагло выпустили несколько стрел в сторону императорского дворца.

    Захват Рожером Корфу, хотя и временный, сыграл свою положительную роль; а Балканское восстание, которое так удачно разразилось, вынудило Мануила отложить планировавшееся вторжение. При взгляде назад кажется, что все складывалось слишком уж на руку Рожеру; не могло ли быть, что король Сицилии каким-то образом спровоцировал и эти события? Хронисты на сей счет молчат – возможно, они сами не были полностью уверены, – но такая версия кажется вполне вероятной. Рожер, чья родственница Бузилла была замужем за королем Кальманом, всегда поддерживал дружеские связи с венгерским королевским домом. Если наши подозрения справедливы, 1149 г. знаменует высшее его достижение в области дипломатии. Оказавшись перед лицом самого мощного военного союза, который мог быть достигнут в Средние века, союза между Западной и Восточной империями, действующими – что редко бывало за шесть с половиной веков их совместной истории – в полном согласии друг с другом, он сумел в течение нескольких месяцев обезвредить обоих противников. Этот успех сравним с тем, как дядя Рожера Роберт Гвискар в 1084 г. заставил армии двух империй разбежаться перед ним в разные стороны. Но у Роберта Гвискара было тридцать тысяч воинов; Рожер достиг своей цели, не заставив ни одного сицилийца взяться за оружие.

    Имелось также другое отличие: если Гвискар пользовался поддержкой папы, отношение папы Евгения к Рожеру оставалось двойственным. Естественно, он никогда не забывал, что Рожер – его ближайший сосед на юге, вечная заноза, постоянно мешающая жить, а иногда опасная. С другой стороны, король Сицилии теперь, казалось, был благорасположен к папе. В начале 1149 г. он предложил Евгению военную и финансовую помощь в борьбе против римской коммуны; папа, видя, что положение в Риме постоянно ухудшается, и зная, что не может ждать помощи от Конрада, который еще находился на Востоке, согласился. В результате с помощью сицилийских войск во главе с Робертом из Селби он сумел к концу года вернуться в Латеран. С тех пор, по-прежнему не веря в искренность Рожера, Евгений рассматривал его как полезного союзника, которого глупо отталкивать без серьезной причины.

    Но все же папа сомневался; и он продолжал сомневаться, когда в начале лета 1150 г. получил письмо от короля Сицилии с предложением о встрече. Цель Рожера нам ясна. Его вооруженное столкновение с империями отсрочилось, но ненадолго. Ему следовало ударить первым, и таким ударом мог стать новый Крестовый поход, в котором он поведет силы Запада против неверных, представленных в первую очередь Мануилом Комнином. Для этого ему требовалось множество союзников, но сперва – благословение папы. С другой стороны, возможно, ему придется защищаться. Тактика мелких препонов, которую он использовал, чтобы вынуждать обоих своих врагов заниматься домашними делами, не могла работать постоянно. Конрад одержал важную победу над Вельфом, а Мануил практически урегулировал ситуацию на Балканах. В пределах года, может быть, даже ранее – они могут совместными силами атаковать его королевство. В таком случае у него будет гораздо меньше союзников, на которых можно положиться; и поддержка папы оказывалась еще более необходимой.

    Небольшой город Чепрано, расположенный как раз на границе между Сицилийским королевством и Папской областью, семьдесят лет назад видел торжество Роберта Гвискара, получившего подтверждение всех своих прав от Григория VII, – эта мысль могла подбодрить Рожера, когда в июле 1150 г. он направился туда, чтобы встретиться с Евгением и добиться подобной инвеституры, которая ныне являлась его первой и важнейшей целью. Ради того, чтобы получить от папы официальное признание легитимности своей власти, он был готов на многие уступки. Ничто другое не стояло между ним и главенством в Западной Европе. Его право назначать сицилийских епископов, допускать или не допускать в земли королевства посланцев папы и даже наследственная привилегия действовать вместо папских легатов могли стать разумной платой за такое главенство.

    Но Чепрано видел также множество неудач. Прошло всего шесть лет с тех пор, как Рожер и папа Луций расстались, разочарованные и огорченные после провала других переговоров, из которых оба рассчитывали извлечь выгоду; и результат будущих бесед с преемником Луция вызывал сомнения. Папе пришлось снова покинуть Рим; новое наступление сицилийских войск могло оказаться полезным и приятным дополнением к основной плате. Однако Конрад теперь снова был в Германии, собирая силы, наращивая мощь и быстро восстанавливая свой авторитет. Если он рассчитывает в ближайшее время нанести удар, Евгений едва ли станет рисковать собственным положением и престижем папства, утверждая королевские права Рожера.

    Так оно и оказалось. Папа, по-видимому, испытывал давление со стороны Конрада; его забрасывал письмами аббат Вибальд из Корби, заклятый враг Рожера с тех пор, как тот прогнал его из Монте-Кассино, а ныне ближайший советник Конрада. Иоанн Солсберийский, вероятно присутствовавший в Чепрано, сообщает, что Рожер шел на все возможные уступки, «но ни его мольбы, ни его дары не достигли цели».

    Хотя Иоанн подчеркивает, что король и понтифик расстались вполне по-дружески, эта новая неудача, наверное, стала для Рожера серьезным ударом. Она означала только одно – что Евгений остановил свой выбор на Конраде; а из этого, в свою очередь, следовало, что обо всех планах по созданию наступательного союза против Мануила надо забыть. После окончания переговоров в Чепрано он более не предпринимал никаких попыток повлиять на политику папы. Вместо этого Рожер вернулся на Сицилию, чтобы подготовиться к надвигающейся буре.

    Ему, возможно, было бы легче, если бы он знал, отплывая в Палермо, что никогда больше не ступит на землю итальянского полуострова.

    «Над ним рыдали его шатры и дворцы; мечи и копья были его плакальщицами. Не только тела, но и сердца облачились в траур. Ибо руки храбрецов опустились; доблестные души исполнились страха; и красноречивые уста тщетно искали слова».

    Так арабский поэт Абу ад-Дау оплакивал смерть старшего сына короля Сицилии герцога Рожера Апулийского, умершего 2 мая 1148 г. Как он умер, мы не знаем; скорее всего, погиб в какой-то схватке на северной границе своего герцогства, в которых он участвовал постоянно в течение многих лет. Это была тяжелая потеря. Молодой герцог – ему едва исполнилось тридцать, когда он умер, – являлся Отвилем старой закваски, блестящим воином и способным правителем, бесстрашным в бою и безоговорочно преданным своему отцу. В последнее десятилетие Рожер все более склонялся к тому, чтобы поручить все дела на материке ему – возможно, под присмотром Роберта из Селби, – и он уже показал себя достойным наследником сицилийской короны. А теперь он умер, пятый из шестерых детей Рожера и королевы Эльвиры, которым суждено было покинуть этот мир раньше своего отца. Танкред, князь Бари, был уже около десяти лет в могиле; Альфонсо, князь Капуанский и герцог Неаполитанский, умер в 1144 г., едва пережив свое двадцатилетие. Еще один сын, Генрих, скончался в детстве. Остался только один, четвертый сын короля, Вильгельм, он унаследовал герцогство после смерти брата, а на Пасху 1151 г. по повелению Рожера архиепископ Палермо помазал и короновал Вильгельма как соправителя Сицилийского королевства.

    Коронация сына при жизни отца была не такой уж редкостью в Средневековье. Такой обычай соблюдался в Византии, унаследовавшей его от древних дней Римской империи; примерно через двадцать лет после коронации Вильгельма король Генрих II Английский короновал своего первенца. Подобная практика имела своей целью обеспечить преемственность в королевском роду и предотвратить смуты, возникающие в результате борьбы за трон. Рожеру исполнилось только пятьдесят пять лет; его отец дожил до семидесяти. В хрониках нет никаких указаний на то, что он был болен, хотя возможно, что он ощущал признаки недуга, который убил его три года спустя. Едва ли могли возникнуть какие-то сомнения по поводу прав на трон его единственного оставшегося в живых законного сына. Но Рожера, похоже, серьезно беспокоил вопрос о наследнике; иначе трудно объяснить, зачем он после четырнадцати лет вдовства женился на некой Сибилле Бургундской, а четыре года спустя, когда Сибилла умерла при родах, заключил третий брак.

    Каковы бы ни были соображения Рожера, он едва ли думал, что новость о коронации Вильгельма приведет папу в восторг. Формально он был в своем праве; архиепископ Гуго Палермский, недавно перемещенный на Сицилию из архиепископства Капуанского, получил паллий от папы как один из тех, «кто занимает кафедры в крупнейших городах разных народов, а потому имеет от папы привилегию создавать властителей для собственных народов»[62]. Евгений никогда не имел в виду, что эта привилегия позволяет архиепископу короновать королей без предварительного согласования со Святым престолом, но формулировка оказалась не совсем удачной, и тот факт, что он сам дал Рожеру возможность совершить такой шаг, только увеличивал его негодование. Ему, по– видимому, не пришло в голову, что, если у короля Сицилии имелись серьезные основания обеспечить таким образом права наследования своему сыну, он едва ли мог – при том, что Евгений отказался дать ему инвеституру – поступить иначе. По мнению папы, Сицилия и королевство являлись папскими фьефами, и никакие распоряжения не могли делаться без его, Евгения, участия. И вот с ним снова не посчитались. Как утверждает Иоанн Солсберийский, «он воспринял новость болезненно, но смиренно, как он воспринимал всякое земное зло, которому не мог сопротивляться».

    Если папа когда-то сомневался в том, с кем связать свое будущее, теперь он принял окончательное решение. Два легата, отправившиеся к Конраду, вскоре стали всеобщим посмешищем[63], но по одному пункту они внесли ясность. Будущего императора с нетерпением ожидали в Италии. Когда это произойдет, каковы бы ни были его цели, Святой престол его поддержит.

    Будущее Сицилийского королевства никогда не выглядело более мрачным, чем в начале 1152 г. Конрад Гогенштауфен был готов выступить; Мануил Комнин, наведя порядок в собственной империи, собирался присоединиться к нему. Венецианцы вновь предложили свои услуги. Папа после долгих колебаний присоединился к ним. Между тем мощная антиимперская коалиция, на которую Рожер так рассчитывал, рассыпалась. Людовик Французский теоретически оставался союзником Сицилии, но смерть аббата Сугерия в предыдущем году лишила его ближайшего соратника и в значительной мере свободы действий. Кроме того, все мысли Людовика занимал развод с Элеонорой, теперь ставший неизбежностью. Вельф и его сторонники два года назад потерпели поражение при Флохберге, от которого так не оправились. Венгрия и Сербия окончательно сдались.

    Но как несколькими годами ранее Рожера спас в похожей ситуации Второй крестовый поход, так же и теперь судьба пришла ему на выручку 15 февраля 1152 г., в пятницу, когда король Конрад умер в Бамберге. За два столетия, прошедшие после восстановления империи Оттоном Великим, он первый из избранных императоров не был коронован в Риме – неудача в некотором роде символическая для всего его царствования. «Сенека по уму, Парис по наружности, Гектор в бою»[64] – от него ожидали великих деяний, но он умер, не оправдав надежд, а его страна оставалась, как прежде, во власти смут; он так и не стал императором, а остался королем-неудачником. Его похоронили в Бамбергском соборе рядом с недавно канонизированным императором Генрихом II – его отдаленным предшественником, который также не сумел совладать с нормандцами.

    Оттон Фрейзингенский, сводный брат Конрада, рассказывает, что присутствие некоторых итальянских врачей – вероятно, из медицинской школы Салерно – породило неизбежные слухи о сицилийском яде; но, хотя Рожер безусловно радовался избавлению от своего самого опасного врага, нет оснований предполагать, что он этому поспособствовал. Конраду было пятьдесят девять лет, и на его долю выпало немало тягот; а средневековые хронисты соглашались объяснять смерть естественными причинами только в самых несомненных случаях. Конрад до конца сохранял ясность рассудка, и его последняя воля, обращенная к его племяннику и преемнику герцогу Фридриху Швабскому, заключалась в том, чтобы тот продолжал борьбу с так называемым королем Сицилии до победного конца. Фридрих ничего лучшего не желал. Подбадриваемый апулийскими изгнанниками, жившими при дворе, он сперва даже надеялся следовать изначальному плану Конрада и выступить против Рожера немедленно, прихватив имперскую корону по пути. Как всегда, передача власти порождала проблемы, и вскоре Фридриху пришлось отложить поход на неопределенный срок. В том, что касалось важных кампаний вне Германии, смерть Конрада связала ему руки, так же как смерть Сугерия стала помехой для Людовика годом раньше. Сицилия получила еще одну отсрочку.

    И эти смерти были только началом. В течение последующих двух лет вслед за Конрадом и Сугерием сошли в могилу почти все крупные политические деятели, главенствовавшие на европейской сцене в предшествующее десятилетие. Папа Евгений внезапно умер 8 июля 1153 г. в Тиволи и упокоился в соборе Святого Петра. Он не был великим папой, но за время своего понтификата проявил твердость характера, которую мало кто мог в нем подозревать во время его избрания. Как многие из его предшественников, он вынужден был покупать поддержку римлян, но сам он всегда оставался неподкупным; его мягкость и скромность снискали ему искренние любовь и уважение, которых не могло обеспечить никакое золото. До самой смерти он носил под папскими одеждами грубое белое одеяние цистерцианского монаха; а на его похоронах всеобщая печаль была такова, что, по словам епископа Гуго из Остии, «можно было поверить, что умерший, который в смерти удостоился таких почестей на земле, уже царствует на небесах»[65].


    Когда вести о смерти Евгения достигли Клерво, сам настоятель быстро угасал. По свидетельству самого Бернара, он к этому времени постоянно испытывал боль и не мог принимать твердую пищу. Его руки и ноги отекали. Он не мог спать. Бернар тоже, по-видимому, оставался в сознании до конца; но в четверг 20 августа в девять утра он умер в возрасте шестидесяти трех лет. Бернар Клервоский – неоднозначная фигура. Нынешние биографы, похоже, не менее подвластны его магнетическому обаянию, чем его современники. Они в один голос воспевают его скромность, благочестие и святость. Если говорить о душевных качествах, их панегирики, возможно, оправданны. В политической же сфере деятельность святого Бернара представляется по меньшей мере сомнительной. История изобилует ситуациями, когда священнослужители играли важную и конструктивную роль в государственных делах; но эти церковные иерархи были практически всегда также и мирскими людьми, реалистами, способными посмотреть на важнейшие проблемы своего времени холодным трезвым взором. Аббат Клерво являет нам великолепный пример того, что может произойти, когда это условие не соблюдается. Он представлял собой редкий, к счастью, вариант подлинного мистика и аскета со склонностью вмешиваться в политику. Его репутация и сила его личности создавали ему аудиторию; ораторский дар и напор делали остальное. Его слабость заключалась в том, что он жил только чувствами. Он видел мир глазами фанатика, черно-белым – черное следовало вытравить всеми возможными средствами, а белое – поддержать любой ценой. Едва ли где-нибудь в его письмах или других трудах мы найдем хотя бы намек на логические аргументы, а тем более на политическое мышление. Такой человек, обретя, по сути, неограниченное влияние и авторитет, мог породить лишь хаос; и в большинстве случаев вмешательство святого Бернара в мирскую политику приводило к разрушительным последствиям. Он уговорил Лотаря II выступить против Рожера Сицилийского, и этот поход окончился – как он только и мог окончиться – крахом, и, вероятно, послужил причиной смерти старого императора. Организованный им Второй крестовый поход стал самым постыдным унижением христианства в Средние века. Останься он в живых, не исключено, что он отстаивал бы, как уже отстаивал его родственник епископ Лангрский, идею карательного похода против Константинополя; похода, который, будучи воплощен в жизнь полстолетия спустя, нанес восточному христианству столь жестокий удар.

    Сугерий, Конрад, Бернар – один за другим гиганты сходили со сцены. Примерно в это же время смерть отняла у Сицилии ее адмирала Георгия Антиохийского. В нашей истории эмир эмиров, надо отметить, предстает довольно расплывчатой фигурой. Мы видим его молодым авантюристом, покровителем искусств, оставившим на память своей стране одну из чудеснейших церквей и, наконец, стареющим пиратом, мужественным, но не чуждым позерства. Однако как адмирал, как человек, которому на протяжении четверти века Рожер был обязан укреплением своего могущества на Средиземном море, он по справедливости заслуживает большего. В этом несоответствии отчасти повинны сицилийские источники того времени. Существует только одна современная событиям хроника, охватывающая по времени вторую половину жизни Георгия, – хроника Ромуальда из Салерно; но архиепископа, вполне естественно, больше занимала политика на материке, нежели морские походы. Нам приходится обращаться к арабским авторам; но хотя они оставили детальные рассказы о морских подвигах адмирала, они мало что смогли сообщить о нем как о человеке. При этом Георгий единолично создал Североафриканскую империю Рожера. Захват Триполи в 1146 г. – явившийся результатом и логическим завершением десяти или пятнадцати лет регулярных рейдов и небольших завоеваний на побережьях – обеспечил Рожеру контроль над всей береговой линией вплоть до Туниса и, соответственно, стал поворотным моментом в его африканской политике. Прежде все вторжения сицилийцев на африканскую землю являлись – в большей или меньшей степени – пиратством, но с этого времени Рожер утвердил свою власть в африканском регионе. Он не ставил своей целью политическое господство: сицилийский король был в достаточной мере реалистом, чтобы не считать подобную цель достижимой и даже желательной. Его интересовали только стратегические и экономические выгоды, которые обеспечивал ему сам факт существования Африканской империи. И те и другие были огромными. Заняв важнейшие торговые центры на берегу, Рожер мог избавиться от посредников; доверенные лица, действовавшие в тех пунктах, где начинались главные караванные пути на юг, и получившие фактически монополию на торговлю зерном, а также многими другими товарами, вскоре смогли контролировать большую часть внутренней торговли Африканского континента. В стратегическом плане дело обстояло еще проще: господство над узкими морскими проливами между Сицилией и Тунисом означало главенство в Центральном Средиземноморье.

    Только один местный правитель еще сохранял свои влияние и власть – Хасан из Махдии. Двадцатью тремя годами ранее в возрасте четырнадцати лет он нанес сокрушительное поражение сицилийскому флоту у крепости Ад-Димас (см. «Нормандцы на юге») и снискал себе славу во всем арабском мире как герой ислама; позднее, однако, он добровольно признал Рожера своим сюзереном и вступил с ним в союз, который оказался выгодным для обоих правителей. Столь счастливое положение дел могло бы сохраняться неопределенное время, если бы правитель Габеса в 1147 г. не восстал против Хасана и не предложил своего города Рожеру при условии, что самого его назначат наместником. Рожер принял предложение, Хасан, естественно, возмутился; последовал разрыв, и в результате летом 1148 г. двести пятьдесят сицилийских кораблей под командованием Георгия Антиохийского направились к Махдии.

    Хасан понимал, что длительное сопротивление невозможно. В стране был голод, и она полностью зависела от сицилийского зерна; Махдия не продержалась бы больше месяца. Хасан созвал свой народ и изложил факты. Те, кто предпочитал остаться и вверить свою судьбу сицилийцам, могли это сделать; оставшимся предлагалось с женами и детьми и тем имуществом, которое сумеют унести, последовать за ним в добровольное изгнание.

    Только вечером сицилийский флот вошел в гавань. Немногие оставшиеся жители не оказали сопротивления, и адмирал, по свидетельству историка конца XII в. Ибн аль-Атхира, нашел дворец практически нетронутым. Хасан забрал царские сокровища, но оставил великое множество других драгоценностей – а также большую часть своих наложниц. «Георгий опечатал сокровищницы, дам отвели в замок» – дальнейшая судьба наложниц неизвестна.

    Георгий повел себя, как всегда, достойно. После двух часов грабежей – вероятно, это был минимум, необходимый, чтобы избежать мятежа в войске, – порядок в Махдии был восстановлен. На посты правителя и судей были назначены местные жители. Георгий позаботился, чтобы религиозные чувства населения не были задеты; он также пригласил всех беглецов вернуться в город – и даже послал вьючных животных, чтобы помочь им доставить их имущество, а также предложил нуждающимся еду и деньги. Была установлена обычная «гезия», или подушная подать, но ее специально сделали очень небольшой. Только бедный Хасан пострадал, но вовсе не от сицилийцев; он очень опрометчиво решил искать прибежище у родственника, который тут же заточил его на острове у берега, где он томился следующие четыре года. Его подданные, однако, включая население Сфакса и Суса, которые сдались следом за Махдией, неплохо устроились при новых правителях; так что спустя пять с половиной веков североафриканский историк Ибн Аби Динар мог писать:

    «Этот враг Аллаха восстановил города Завиллу и Махдию; он ссужал деньги торговцам, благоволил беднякам, вверил дело правосудия кади, приемлемому для народа, и хорошо организовал правление в этих городах… Рожер установил свою власть над большей частью региона; назначал налоги с мягкостью и умеренностью; обратил к себе сердца людей и правил справедливо и гуманно».

    Когда Георгий Антиохийский умер в 546 г. Хиджры – то есть в 1151 г. или 1152 г. от Рождества Христова, – «сраженный, как сообщает нам Ибн аль-Атхир, множеством недугов, включая геморрой и камни», он оставил в память о себе церковь Мартораны, красивый семиарочный мост через Орето[66] и Африканскую империю. Первые два его творения до сих пор сохранились, третье просуществовало немногим более десятилетия. При Георгии она достигла своего расцвета; обреченная, как оказалось, она к моменту его смерти стала одной из ярчайших драгоценностей в короне Сицилии.

    Старый адмирал сделал свое дело; но он умер слишком быстро. Будь у него в запасе еще три года, он пережил бы своего господина и на посмертную репутацию короля не легло бы самое горестное, самое неприятное и – почти определенно – самое незаслуженное пятно.

    Конец жизни Рожера, как и ее начало, теряется в тумане. О его смерти мы не знаем почти ничего, кроме даты: король умер 26 февраля 1154 г. Что до причины, Ибн аль-Атхир называет грудную жабу, в то время как Гуго Фальканд, возможно величайший из всех хронистов нормандской Сицилии, который начинает свою историю с нового царствования, оставил нам на этот счет загадочную сентенцию, приписывающую смерть короля «истощению от непомерных трудов и преждевременной старости, вызванной его пристрастиями к плотским удовольствиям, которым он предавался в ущерб своему здоровью». Последние два года Рожер, судя по всему, жил достаточно спокойно. Непосредственной угрозы для королевства как со стороны Западной, так и со стороны Восточной империи не было, по крайней мере пока; сын Рожера Вильгельм, коронованный как соправитель, взял на себя большую часть государственных забот; и архиепископ Ромуальд Салернский, не видя никаких достойных упоминания событий между смертями Конрада и Евгения и смертью самого Рожера, начинает описывать загородный дворец короля.

    «Ради того, чтобы наслаждаться всеми радостями, кои даруют земля и вода, он основал большой заповедник для птиц и животных в месте, именуемом Фавара[67], которое изобиловало пещерами и лощинами; в озере он поселил рыб из разных краев, а рядом построил красивый дворец. И некоторые холмы и леса в окрестностях Палермо он обнес стенами и устроил здесь Парко – приятный уголок для отдохновения, где под сенью разнообразных деревьев бродили во множестве олени, козы и дикие кабаны. И здесь также он воздвиг дворец, к которому вода поступала по подземным трубам из ручьев, где она всегда была вкусной и прозрачной. И король, будучи человеком мудрым и благоразумным, наслаждался красотами разных мест в разное время года. Зимой и в Великий пост он жил в Фаваре, поскольку там имелась в изобилии рыба, а в летнюю жару он искал отдохновения в Парко, где скромные охотничьи забавы отвлекали его от забот и тревог государства».

    Так, по крайней мере, говорится в самой ранней сохранившейся версии сочинения Ромуальда. В более поздних рукописях перед последними двумя предложениями имеется длинная и мрачная вставка, резко отличная и по стилю, и по сюжету от буколической идиллии Ромуальда. Она повествует об отношениях Рожера с его адмиралом Филиппом Махдийским. Это неприятный эпизод, и он вызывает больше вопросов, чем дает ответов; но, поскольку он представляет собой единственный ключ к пониманию обстановки в королевстве на закате жизни короля, стоит рассмотреть его детально и постараться извлечь из него все возможное.

    История, изложенная в этом загадочном отрывке, вкратце такова. Преемником Георгия на посту адмирала стал некий евнух, Филипп из Махдии, возвысившийся за время долгой службы в курии, которого король считал одним из самых способных и надежных среди своих придворных. Летом 1153 г. Филиппа отправили с флотом в город Бон на североафриканском берегу, правитель которого обратился к Рожеру за помощью против вторжения Альмохадов с запада. Филипп без затруднений захватил город, обошелся с ним примерно так же, как поступил с Махдией его предшественник, и победоносно вернулся в Палермо. Там его встретили как героя, но потом он внезапно оказался в тюрьме по обвинению в тайном принятии ислама. Представ перед курией, он сначала отвергал обвинения, но в конце концов признал их справедливость. Король затем произнес гневную речь, заявив, что он охотно простил бы другу, которого любит, всякое преступление против его персоны, но это было преступление против Бога и потому оно не может быть прощено; после чего «графы, юстициарии, бароны и судьи» вынесли смертный приговор. Филиппа привязали к хвосту дикой лошади, притащили таким образом на дворцовую площадь и там сожгли заживо.

    Явная неправдоподобность этого рассказа наряду с тем фактом, что он содержится только в поздних рукописях хроники Ромуальда, вызывает большой соблазн отбросить его как фальшивку. Рожера воспитывали арабы; он говорил на их языке, и в продолжение всей своей жизни он доверял им больше, чем своим соплеменникам нормадцам. Многие высшие посты в его правительстве занимали мусульмане. Сарацины составляли главную ударную силу в армии и на флоте. Торговля процветала благодаря арабским купцам, финансами и чеканкой монеты заведовали чиновники-арабы. Арабский был официальным языком на Сицилии. Так же как его отец уклонился от участия в Первом крестовом походе, Рожер не играл сколько-нибудь активной роли во Втором. Возможно ли, чтобы он публично предъявил своему адмиралу обвинения религиозного характера, давая толчок к неизбежному религиозному конфликту, грозившему погубить его страну?

    К сожалению, мы не можем полностью отвергнуть эту странную историю, поскольку она появляется несколько в другом варианте в двух независимых арабских источниках – у Ибн аль-Атхира, чье сочинение датируется концом XII в., и у Ибн Халдуна, писавшего примерно двумя столетиями позже. Эти два хрониста приводят другое объяснение судьбы Филиппа: по их мнению, поводом для обвинения стало милосердие, которое Филипп выказал по отношению к некоторым почтенным гражданам Бона, позволив им вместе с семьями покинуть город после его взятия. Эта версия не более убедительна, чем первая. Она не только противоречит утверждению Ромуальда, что Филипп вернулся из экспедиции «с триумфом и славой», но также предполагает, что адмирал пострадал за проведение в жизнь именно той политической линии, которая, как мы видели, являлась основой политики Рожера во всех завоеванных североафриканских землях. Ибн аль-Атхир даже упоминает, что горожане, о которых идет речь, были «добродетельными и образованными людьми», что делает поведение Рожера еще более необъяснимым, поскольку мы знаем от многих авторов, включая самого Ибн аль-Атхира, что арабские ученые были его любимыми собеседниками.

    Если, таким образом, мы вынуждены принять, что рассказ имеет под собой какую-то реальную основу, следует искать другое объяснение. Надо вспомнить, что Филипп был не просто мусульманином: его имя указывает на греческое происхождение (тот факт, что он носил прозвище Махдийский, не более определяет его национальность, чем определение Антиохийский в имени его предшественника), из чего следует, что он был отступником; а в Сицилийском королевстве при общей атмосфере терпимости отступничество никогда не одобрялось. Мы знаем, например, что граф Рожер запрещал своим воинам-сарацинам, сражавшимся в Италии, принимать крещение (см. «Нормандцы в Сицилии»), а отказ от христианской веры тем более не поощрялся. Само по себе отступничество Филиппа едва ли являлось достаточной причиной для того жестокого наказания, которое его постигло; но можно предположить, что в последние годы Рожер пал жертвой – как многие другие правители до него и после – некоей формы религиозной мании преследования, которая толкала его к бесчеловечным или неразумным поступкам такого рода. Наиболее добросовестный из нынешних биографов Рожера предполагает, что тот поддался настояниям латинского духовенства, которое, как известно, стремилось в это время уменьшить греческое влияние в курии[68]. Но обе эти теории не учитывают того факта, что почти все арабские произведения – а их много, – в которых столь тепло описываются промусульманские симпатии короля, датированы временем после этого инцидента. Мы можем привести только один пример: предисловие к «Книге Рожера» Идриси, написанное, если судить по арабской дате, в середине января 1154 г. – спустя несколько месяцев после смерти Филиппа и за несколько месяцев до смерти короля. В нем говорится, что Рожер «правил своим народом, не делая никаких различий»; далее Идриси ссылается на «красоту его деяний, возвышенность его чувств, глубину его прозорливости, доброту его характера и справедливость его души». Некоторое преувеличение допустимо для восточного человека, пишущего о своем царственном друге и покровителе; но едва ли правоверный мусульманин позволил бы себе употреблять такие выражения сразу после столь жестокого «аутодафе».

    Напрашивается неизбежный вывод. Если Филиппа действительно предали смерти на основании любого из двух предполагаемых обвинений, это могло произойти только в то время, когда король был недееспособен. (Предположение, что король просто отсутствовал, кажется неправдоподобным. Во– первых, хронисты бы об этом упомянули; во-вторых, ответственные лица никогда не посмели бы вынести смертный приговор главному королевскому сановнику без согласия короля.) Мы знаем, что за два с половиной года до того Рожер, будучи еще в средних летах, короновал своего сына как соправителя; мы знаем также, что спустя несколько месяцев после осуждения Филиппа он умер. Ссылка Гуго Фальканда на «преждевременную старость» короля свидетельствует в пользу предлагаемой теории; с другой стороны, король мог просто перенести несколько ударов или сердечных приступов («грудная жаба» Ибн аль-Атхира), которые болтливые языки – а ни у кого язык не был более ядовитым, чем у Гуго, – приписали невоздержанности в личной жизни. Так или иначе, некое ослабление его физических и умственных способностей, похоже, имело место, что в конце концов сделало Рожера неспособным к ведению государственных дел.

    Если принять такое объяснение, трагедия Филиппа Махдийского становится понятной. Остается неясным, почему автор вставки в хронику Ромуальда так старательно подчеркивал участие Рожера в этой истории; но его рассказ – в котором, кстати, нет и тени критики в адрес короля, – датируется самым концом столетия[69], временем, когда, как мы увидим, не только римская церковь, но и сами правители Сицилии были заинтересованы в том, чтобы представить величайшего из нормандских королей скорее как деятельного поборника христианства, нежели как образец просвещенной терпимости; а два арабских автора могли им вторить.

    Однако даже Ибн аль-Атхир противоречит сам себе и в других пассажах своего сочинения представляет Рожера совершенно иначе. После описания нескольких арабских обычаев, которые король ввел в сицилийский придворный церемониал, он заявляет: «Рожер относился к мусульманам с уважением. Он чувствовал себя свободно с ними и защищал их всегда, даже против франков. Они в ответ на это его любили». От арабского историка король не мог желать лучшей эпитафии; и на этих словах разбирательство следует закрыть.


    Короля Рожера похоронили в палермском кафедральном соборе. Уже девять лет большой порфировый саркофаг ожидал его в построенной им самим церкви в Чефалу; но за эти девять лет многое изменилось. Палермо обрел дополнительный вес и значение как столица латинского христианства, а Чефалу был всего лишь мелкой епископией, мало того, основанной антипапой Анаклетом. В представлении многих, и прежде всего членов римской курии, он по-прежнему символизировал тот вызов, который Рожер долгое время бросал папе и его решимости быть хозяином у себя дома. Соответственно, Чефалу не признавали в Риме[70]. Много лет каноники из Чефалу с возмущением утверждали, что Палермо был избран лишь как временное место упокоения короля; Вильгельм, утверждали они, обещал, что тело его отца будет вверено их заботам, как только статус их собора получит подобающее подтверждение. Но это обещание, если Вильгельм действительно его давал, осталось невыполненным; саркофаг стоял пустым шестьдесят лет после смерти короля, до того, как его перевезли в Палермо, чтобы похоронить в нем прославленного внука Рожера, императора Фридриха II.

    Пока же другая гробница, тоже порфировая, была приготовлена в Палермо для умершего короля. Собор, в котором она помещалась, несколько раз – и с разрушительными последствиями – перестраивался в течение последующих веков, но само надгробие осталось на прежнем месте в южном нефе, окруженное теперь могилами дочери, зятя и внука Рожера. Из этих четырех гробница Рожера оформлена проще всего, единственным украшением ее служат опоры из белого мрамора в виде коленопреклоненных юношей, держащих на своих плечах саркофаг, и прекрасный классический балдахин, сверкающий мозаикой, возможно датируемый следующим столетием. Гробницу открывали не однажды, и присутствующие могли лицезреть тело Рожера, облаченное в королевскую мантию и далматик, а также корону с жемчужными подвесками, подобную той, которую мы видим на мозаичном портрете короля в Марторане. В последний раз король обратил свой взор в сторону Византии, империи, которую он ненавидел, но чью концепцию монархии он полностью принял.

    Монархия стала тем главным даром, который Рожер оставил Сицилии. От отца он унаследовал графство, а сыну завещал королевство, которое включало в себя не только остров и пустынные земли Калабрии, но весь итальянский полуостров к юго-востоку от линии, соединяющей устье Тронто и устье Гарильяно, – все области, когда-либо завоеванные нормандцами на юге. В него входили Мальта и Гоцо, а по другую сторону моря все североафриканское побережье между Боном и Триполи. На мече Рожера было выгравировано «Апулия и Калабрия, Силиция и Африка мне служат». Это являлось простой констатацией факта.

    Но достижения Рожера нельзя оценивать только в терминах территориальных приобретений. Никто не понимал лучше его, что если Сицилии суждено выжить как европейской державе, то только в качестве чего-то большего, чем собрание совершенно разнородных в этническом, языковом и религиозном отношении общин. В дни процветания и благоденствия эти общины уживались на удивление хорошо; но кто мог сказать, способны ли они выступать заодно в кризисной ситуации? Нормандские бароны стали предателями; а остальные? Если, например, острову будет грозить полномасштабное вторжение византийцев, останется ли греческая община лояльной? Если Альмохады во имя ислама начнут войну в Северной Африке, а оттуда двинутся на север, к Сицилии, можно ли рассчитывать на то, что мусульмане Сиракуз, Агридженто и Катании окажут им сопротивление?

    До тех пор пока каждый обитатель королевства не будет считать себя прежде всего подданным короля, такого рода опасность остается реальной. Подобные задачи следовало решать методами объединения и убеждения, постепенно и без излишней настойчивости; несколько поколений должно было смениться, прежде чем станет заметен результат. Рожер посвятил этому жизнь. Его отец на первом этапе формирования нормандско-сицилийского государства постарался примирить разнородные элементы, прежде враждовавшие, и склонить их к сотрудничеству и взаимодействию в рамках общей системы связей.

    Сам Рожер пошел дальше и дал подданным возможность почувствовать гордость за свою принадлежность к великой и процветающей нации. Монархия должна была стать живым видимым воплощением национального величия. Из самого факта существования в одной стране столь многих законов и языков, такого разнообразия религий и обычаев вытекала потребность в сильной централизованной власти, стоящей над всеми и в отдалении от всех и потому всеобъемлющей. Именно эти соображения, наряду с личным пристрастием к роскоши и восточным складом ума, заставляли Рожера окружать себя почти мистическим великолепием, которое и не снилось ни одному из монархов Запада.

    В его представлении это великолепие было не более чем средством для достижения других целей. Золото и жемчуга, дворцы и парки, сверкающие мозаики и роскошная парча, большие шелковые балдахины, которые держали над его головой во время торжественных церемоний (обычай, заимствованный у Фатимидов), – все это должно было увеличивать славу не самого Рожера, а некоего идеального короля, образ которого присутствовал в его сознании. Хотя мало кто из тогдашних государей мог сравниться с Рожером в щедрости, никто не знал лучше его цену деньгам. Александр из Телезе пишет, что Рожер лично проверял отчеты казначея, никогда не начинал тратить деньги, не подсчитав предварительно все расходы, аккуратно выплачивал долги и столь же скрупулезно требовал их возвращения. Он любил роскошь не меньше, чем восточный владыка, – не зря Микеле Амари, крупнейший сицилийский арабист, называет его «крещеным султаном», – но нормандская кровь избавила его от лени, часто являющейся спутницей роскошной жизни. Наслаждаясь – он имел на это полное право – всем тем, что давал ему его королевский статус, он никогда не уклонялся от ответственности; а его деятельная натура позволяла ему, как писал с благоговением его друг Идриси, «совершать больше во сне, чем другие совершают за день бодрствования».

    Ему было всего пятьдесят восемь, когда он умер. Проживи он еще пятнадцать лет, его страна могла бы обрести национальное единство, над созданием которого он так упорно трудился; если бы его новая молодая королева родила ему сына, династия Отвилей пережила бы века, и вся история Южной Европы пошла бы другим путем. Но все подобные рассуждения, сколь бы ни были они занимательны, – лишены смысла. В течение последующих лет нормандская Сицилия благодаря серии военных и дипломатических побед распространила влияние на просторах от Лондона до Константинополя. Еще двум императорам предстояло пережить унижение, еще один папа был поставлен на колени. Какое-то время палермский двор оставался центром наук и искусств, не имевшим себе равных в Европе. Но государственный механизм уже начал барахлить; а в царствование Вильгельма Злого королевство, внешне по-прежнему блистательное, вступило в полосу неизбежного, неостановимого и горестного упадка.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх