КУБАНСКОЕ РОЖДЕСТВО

В России снег, мороз, зима, а на Кубани, особенно на Линии, солнышко припекает днем, снег, если и падает, к полудню тает, а у брата, на галерее, драцены, волкома-рии[82] в цвету. Ходить на галерее приятно, кругом деревца в кадках, померанцы,[83] пахнущие сладким ароматом юга, олеандры,[84] запах которых немного горчит и драцены,[85] так пахнущие медом, что деваться некуда. Среди этих цветов красные, белые, розовые герани, как пятна крови и снега. Цветы полны чистоты, любви и чувства. В полдень в раскрытое окно прилетают пчелы, здесь они спят мало. Правда, берут немного, но все-таки есть и зимний взяток. На улице мягкие дороги, с липнущей сероватой грязью. По ним редко-редко проедет воз с дровами из лесу, или же проскачет в седле, честь честью в черкеске, подросток, уже сидящий на коне как казак. Иной раз виден старик Богомаз или Беседин, оба видные собой хозяева. Они идут по тропинке, беседуя о своих казачьих делах, изредка берутся за плетень, обходя лужу. Бороды их, в седине и черни, развевает легкий горный ветерок. Бешметы[86] подтянуты очкуром[87] в серебряных позументах,[88] черкесской чеканки. Вот они остановились, козыряют друг другу, подают руки, расходятся. За ними идет Маша Седелкина, казачка, высоко подобрав подол юбки, в сапогах. Она лукаво щурится в мою сторону, бросает взгляд на горы, где весь синий с зеленью и голубизной встает Эльбрус. На нем вечные снега, сияющие в ярком весеннем солнце.

— Петрович! — кличет она. — А горы-то сегодня какие! — и поворачивается к югу, смотрит.

Сбоку она особенно хороша, и Маша знает, что ни у кого нет такой темнорусой косы, лба, прекрасных выточенных плеч. Я тоже смотрю, но не на горы, а на нее. Быстро поворачивается она ко мне розовым лицом, сверкает голубыми глазами, улыбкой. Боже, как хороша она!

— А вы на уток не пойдете? Этой ночью наши пойдут. Хотите с нами?

— Конечно! — соглашаюсь я. — Я охоту люблю.

— Послезавтра Рождество! — говорит она еще. — Заходите к нам в гости.

— Спасибо. Зайду, да только и вы уж к нам загляните.

— Оно бы можно, да меня Танька живьем съест! — смеется она (Маша — соседка, через плетень живет). — Думаете не знаю? А это с кем вы в саду, за яблонями, вчерась целовались?

Дрянь девчонка! Я, правда, поцеловал Таню, и то всего один раз. Лицо мое горит.

— Вот видите, и секрета удержать не можете! Какой же вы кавалер?

— Маша, я тебя сейчас за уши выдеру! — с угрозой выкрикиваю я и пускаюсь во двор, с намерением ее поймать. Куда там! Маша стрелой улетает на площадь, машет оттуда рукой и звонко кричит:

— Да вы не бойтесь! Никому-у-у не скажу!

Действительно дрянь! На всю станицу орет.

Ну ладно же, пойдешь назад, я тебя поймаю! И сейчас же тащу пенек к зарослям лавровых кустов, сажусь на него и терпеливо жду. Вот Маша возвращается из лавки, где покупала чай-сахар. Я тут как тут, точно из ящика выскочил.

— Будешь дразниться? — говорю, крутя ей руки назад. — Вот я тебе сейчас лещей надаю!..

— Петрович! — молит она. — Пустите! Ей-Богу, больше не буду!

Но когда пускаю, она бежит стрелой по тропинке и, вне досягаемости, становится, и так дразняще кричит:

— Всю ее исцеловал! Я же видела! И знаю, кого!

И хохочет-хохочет, заливается серебряными колокольчиками, машет прелестной рукой.

— Петрович! Вы же не казак! Вам никак нельзя наших девчат целовать!

Срам и стыд. Не знаю, как и перенести такую обиду, особенно чувствительную в семнадцать лет.

— Ничего, Петрович! — покровительственно говорит совсем рядом Машин отец, неизвестно откуда взявшийся. — Девки на то и сделаны, чтобы их целовать! — и смеется. — А моя стрекоза вас подсмотрела и знаете, почему? Потому, что и самой бы хотелось, чтоб такой молодец поцеловал ее! Ведь бабы что, у баб я вам скажу — полвека прожил — не душа, а так, видимость одна! И моя тоже, хоть и дочка, а языкастая. Пойдет молоть, по всей станице узнают. Ну, да не бойтесь, Петрович, я ее одерну.

— Да нет же, это мы шутили, — заступаюсь я. — Молодежь, что же ей делать?

— Так-то оно так, да глупая, может ославить девчонку на весь свет. Я ей беспременно скажу.

Он вытаскивает большой кисет табаку, сворачивает папиросу, а кисет передает мне. Я тоже люблю кубанский табак. Великолепная самокрошка[89] ложится на тонкой папиросной бумаге, зажжешь, аромат такой, точно заморской травы зажгли.

— Спасибо. Ну а как там дела? — спрашиваю, передавая табак.

— Слава Богу! А на уток с нами пойдете? Мы целой компанией, значит, так пожалте сегодня вечерком, как солнышко зайдет, к нам. На засяд идем.

— Непременно приду. На засяде я еще ни разу не бывал.

— Пустое дело. Сидите в куреньке, до ночи, а потом потихоньку в поле, а она утка, дура, сидит как раз на снежку, и видно — где черная, там и утка. Бей в самую середину без промаха!

Козырнув, казак уходит. Я переживаю тысячу волнений, и от того что он видел, как я за его дочкой гонялся и ничего не сказал, и что Маша хороша, и что на ночную охоту пойдем.

Вечером, раньше чем успел поужинать, уже слышу голос из-за плетня, зовет Маша:

— Петрович-и-ич! На засяд идите!..

Сейчас же, бросив слово брату, хватаюсь за ружье, уже стоящее в углу, набрасываю на плечи бурку, надеваю шапку — и был таков, перемахиваю через плетень. Маша ждет. Она улыбается, здороваясь, потом говорит:

— Вы уж меня, дурочку, простите! Не подумала я. Тятя меня во-о-о как пробрал.

— Ну, что же вы, Машенька! Тут и прощать нечего. Давно простил.

— Правда? — сверкает она синими глазами. — А то я истинно запечалилась.

— Конечно. Кто же на тебя, красавицу такую, сердиться будет?

— Ну-ну. Уж и красавица.

— А как же? Какие у тебя руки, ножки, лоб, косы!

— Ха-ха-ха!.. Совсем как в поговорке: «Хороша Маша, да не ваша!» Ха-ха-ха! — заключила она, идя рядом. — Там, за углом. Да подождите же! Куда вы? Вот, — охватила она мою шею горячими упругими руками и влепила мне поцелуй. — Будете знать, как за нашими девушками ухаживать!

Нужно сказать, что я совсем обалдел от этого. Правда, Таню я однажды поцеловал, да и то Маша видела, а Маша — а Маша была совсем иной. Таню я знал уже года три, мы, вместе с ней играя, не раз дрались, а Маша. Гм! Маша была казачка строгая. Года на два старше меня. В такие годы — девятнадцать лет — дело почти невероятное. Она мне казалась настоящей женщиной, а не девчонкой, как Таня. И как же она на меня подействовала! Всю ночь потом я провел с сильным сердцебиением. Точно, правда как-то райского блаженства коснулся. И ее горячие руки, если бы не были они так горячи! Ведь это совсем страшно вышло. Мне лишь мельком мерещилась женская ласка, иной раз я любил помечтать и вдруг вздрагивал, казалось мне, вижу обнаженную руку, а тут — просто живая русалка! Так и смотрит, как русалка. И казалось, что никогда никакой Тани не было. Тем более Вари! В Маше была крепкая казачья горная красота. От нее пахло тем самым медом, что от драцен. Голова моя шла кругом, когда думал, как и что все случилось.

— Идите, идите сюда! — позвала она меня из темноты. — Здесь. Тут и ждите.

Я ясно слышал ее прерывистое горячее дыхание. Блаженный восторг охватил меня. Так же, не зная что делаю, обхватил я ее, крепко прижал к себе.

— Ну-ну! Довольно! — вырвалась она. — Я не такая, чтобы. Мне казак нужен!

Потому ли, не знаю, что она так сказала, я ее выпустил. Маша стояла недалеко и говорила:

— Мне казак нужен! Чтоб я его целовала, а он бы мог врага Царя-Отечества до седла одним махом разрубить! А рассердится на меня, так чтоб схватил меня за волосы и грох! — наземь, а я буду перед ним лежать, в ножки его ясные кланяться! И любить его буду, и детей ему рожать буду, а побьет, пойду в уголок, поплачу, а все-таки рабой его буду. А вы, Петрович, вы учителем или доктором будете. Мне же надо, чтоб в поле снопы жать могла! Я — казачка, хлеборобка. Снопы жать буду, мужа любить буду, а пойдет на войну, плакать при нем не буду! После, в уголку, да; а чтоб при народе — нет! При народе весело смеяться буду.

Стали мы с ней большими друзьями. Она всегда чисто, целомудренно напоминала мне, что она казачка.

В эту ночь пошли мы с братом, отцом, а также Машей в поле, на засяд. Что убил я там, ей-ей не знаю, но пяток уток получил при разделе. Маша сама выбирала: «Вот этих!» И видел я, что лучшие были, стеснялся взять, а та меня укоряла: «Берите, коли дают!»

Вернулись мы с охоты только к утру, и Маша напоминала:

— Смотрите же, на Рождество к нам!

Брат был очень доволен охотой, его жена, Катя, тоже, а я млел, млел от неясных прекрасных ощущений женственности, которая сама коснулась меня, и не знал, что будет дальше. Сладко сжималось сердце, кружилась голова, глаза смотрели на цветы, а в них мне мелькала то рука Маши, то ее взгляд, такой искренний, точно вечные снега Эльбруса, или звенел в ушах ее смех. Что случилось со мной? Что за сладкий недуг? Не знал я, не мог решить, не у кого было спросить.

Проспав день, сел я со всеми за Вечерю с кутьей, взваром, пирожками и сидел, на минуту оторвавшись от случившегося. Мне показалось, что я уже забыл немного. Елка сияла всеми цветами, потому что ее зажгли в самый вечер — по настоянию Кати. И вдруг слышу, легкий скрип, шум, входит розовая от смущения Маша и спрашивает:

— Можно к нам Петровича, на минутку?

Я вышел с ней. Во тьме безлистого сада мелькала ее быстрая шустрая фигурка. Она перескочила плетень, как дикая козочка, с особой ловкостью, точно хотела еще больше понравиться. Сейчас же перескочил и я. С торжеством ввела она меня в их избу, постучав в двери.

— А кто там ходит?

— А тут добрый человек, без хлеба-соли стоит, приюта просит! — ответила она.

— Ну, вводи его, Маша, да угощай, как деды велели!

Маша меня втянула в избу. Посредине стоял большой стол с такой же кутьей, взваром как и у нас. Хозяин стоял, поклонился в пояс. Хозяйка тоже. Я перекрестился на образа, потом поклонился хозяевам. Мы присели. Дал мне хозяин большую тарелку кутьи с медом и, несмотря на то что трудно было ее одолеть, я съел все. Взвар из сухих кубанских кислиц, груш и кизила был чудесным, лучше нашего. После ужина хозяин подошел ко мне обнял и расцеловал. За ним подошла хозяйка, а за ней Маша.

На другой день, на Рождестве, после службы в церкви, когда казаки, выстроившись на площади, проделали джигитовку, прошли парад, пришел и Лексеич, пробравшись сквозь толпу, ко мне.

— Милости просим к нам! — сказал он.

Мы прошли к ним. Изба была уже вся украшена сосновыми ветками. На столе стояли, шипя, жареный поросенок, возле него десяток уток. Посредине был бурдюк красного вина.

— Чем богаты, тем и рады, Петрович! — сказала Маша. — Вы не казак, а все же наш дорогой сосед! Садитесь!

От вина, от Маши, яств рождественских зашумело в голове моей. Я ел, пил, что-то говорил, а когда попробовал встать да не мог, хозяин засмеялся и сказал:

— Ну, ты, девка, управляйся с кавалером! А мы с матерью кофейком побалуемся!

Они встали и пошли к соседям, где их тоже ждали.

Маша начала с того, что втащила меня в чистую половину, уложила на постель, и пока я отходил от непривычной мне выпивки, говорила мне:

— Не казак вы, Петрович, а золотой наш человек! Люблю вас я, как не знаю кого! И за что, про что, тоже не знаю.

— Маша, что такое? Рождество ведь?

— У нас, на Линии, не так, как в Черноморье, мы и Рождество по-своему справляем.

Потом приготовила кофе, принесла мне, напоила, держа меня за шею, чтоб не облился, и говорила:

— Эх, жаль что не казак вы, Петрович! А одеть вас в черкеску,[90] да при газырях, ей-ей, подойдет!

Говоря так, она гладила меня по лицу, а потом помогла встать, прижалась ко мне, еще поцеловала и сказала все-таки, с укором:

— Эх, кабы вы казаком были, Петрович!

Брат, когда я вернулся, смеялся:

— А что, угостили? У нас тут обычаи другие! Угостят, две недели пьян будешь!

Вечером Лексеич с женой и Машей были у нас. Точно так же и мы их угощали. Лексеич, порядком выпивший, говорил:

— Да чего вам, Петрович, думать? Переходите в казачество! У меня за Машей десять тысяч будет!

А сама Маша от себя добавила, уже когда мы с ней наедине были:

— Ничего, что на два года старше, зато верной женой буду!

Не сулила судьба. Уехал я домой, потом все забыл, а когда вернулся к брату, Маша уже была замужем. Увидя меня, поклонилась и прошла мимо, не глядя. В первую войну муж ее в офицеры вышел. В революцию его убили, но Маша не оставила его и так возле трупа мужа, лежа, стреляла по красным.

Лишь через день смогли убить и ее. Дай ей Бог Царство Небесное!


Примечания:



8

Исправлено по «Миролюбов Ю.П. Бабушкин сундук. 1974», было “от этой”.



9

Исправлено по «Миролюбов Ю.П. Бабушкин сундук. 1974», было “на”.



82

??



83

Померанец м. дерево и плод горький апельсин, Citrus vulg. (В.Р.Я.)



84

Олеандр, род вечнозелёных кустарников сем. кутровых. 3 вида, в Средиземноморье и субтропиках Азии. Все виды декоративны. Препараты из листьев О. обыкновенного применяют в медицине при нарушениях сердечно-сосудистой деятельности. (БРЭС)



85

Драцена, род преим. древовидных растений сем. агавовых. Ок. 150 видов, в тропиках и субтропиках Вост. полушария; среди них драконово дерево. Нек-рые Д. выращивают в оранжереях и комнатах. (БРЭС)



86

Бешмет м. стеганое татарское полукафтанье; вообще: стеганый, а иногда и суконный поддёвок, под тулуп или под кафтан. (В.Р.Я.)



87

Очкур м. очкура ж. ошкура, пояс на брюках, шароварная опояска, с застежкой, завязкой, с пряжкой, чем штаны затягиваются на поясе; рубец, с продернутою завязкой, на вздержке, павороз. (В.Р.Я.)



88

Позумент м. золотая, серебряная или мишурная (медная, оловянная) тесьма; золототканая лента, повязка, обшивка, оторочка; галун, гас. (В.Р.Я.)



89

Самокрошный табак, самокрошка ж. шуточн. самкроше, своей, домашней крошки, листовой. (В.Р.Я.)



90

Черкеска, верх. муж. одежда у народов Кавказа — однобортный суконный кафтан без воротника, в талию, со сборками, обычно немного ниже колен; на груди нашиты газыри — кожаные гнёзда для патронов. Была заимствована терскими и кубанскими казаками. (БРЭС)









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх