• 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • Натуральная школа и проза начала 1850-х гг.

    1

    В 1834 г. В. Г. Белинский выступил со статьей «Литературные мечтания». Статья эта, обратившая внимание широкого круга читателей и литераторов на автора, представляет собою яркое явление литературы 30-х гг.

    Вместе с тем в плане более отдаленной исторической перспективы она должна расцениваться как одно из наиболее значительных предвестий той отличной от культуры 30-х гг. формы и стадии идейно-художественного развития русского общества, которая получила название «сороковых годов».

    Уже заглавие статьи «Литературные мечтания» свидетельствует о том, что Белинский сознательно придал ей субъективный, лирический характер. Его литературный манифест был в то же время актом самовыражения молодого человека, которому суждено было полностью раскрыть себя как «центральную натуру» эпохи в 40-е гг.

    Насмешливый, резкий и веселый тон статьи передавал «отчужденность» автора от литературы времени, когда она писалась. На пороге своей деятельности критик окидывал взглядом современную словесность, оценивал состояние дела, которому хотел себя посвятить.

    Белинский декларировал, что русская культура находится накануне больших сдвигов, что предстоит полное изменение общественного положения литературы, ее социальных функций, быта писательской среды. Он бросал вызов современному обществу, провидя новые задачи, которые встанут перед лучшими его умами, и предвидя, что решать эти задачи будут совершенно новые, еще неведомые люди, которые станут между собою в новые для русского общества отношения. В этой интеллектуальной среде утвердится особенный взгляд на задачи художественного творчества, согласно которому «литературою называется собрание такого рода художественно-словесных произведений, которые суть плод свободного вдохновения и дружных (хотя и неусловленных) усилий людей, созданных для искусства… вполне выражающих и воспроизводящих в своих изящных созданиях дух того народа, среди которого они рождены и воспитаны…».[557]

    Идеальное состояние искусства не кажется Белинскому легко и быстро достижимым. Корни современного упадка литературы, медленного и искаженного хода ее развития он связывает с кардинальными особенностями исторического пути страны. Политический гнет, безгласность граждан; разобщение образованной части общества, принадлежащей к высшим сословиям, и народа; насильственный, насаждаемый сверху, без просвещения низших сословий прогресс — все эти глубоко укоренившиеся в жизни русского общества исторические его особенности, по мнению Белинского, препятствовали плавному, органическому становлению русской литературы. Источник обновления культуры Белинский усматривает в росте низших сословий, усилении их умственного влияния на общество. Он разъясняет, что силы, которые включаются в литературу и повлияют на нее, порождены процессом демократизации культуры, приобщения к ней детей купцов, духовенства и других разночинцев. Так уже в «Литературных мечтаниях» демократическая позиция становится основой исторической и литературной концепции критика. Идеал литературного быта, новых отношений в писательской среде был в первой большой статье Белинского выражен не столько в утверждениях и декларациях, сколько в критике современных явлений, в образе автора, который вставал с ее страниц. Бескомпромиссность и высокая требовательность Белинского противостоят нравам деятелей современной литературы, присвоивших себе роль законодателей и авторитетов, — Ф. Булгарина, Н. Греча, О. Сенковского и других, — в среде которых «так дешево продаются и покупаются лавровые венки гения» (1, 25).

    Белинский оценивает творчество каждого писателя в свете осмысления процесса развития общества и искусства, в сравнении с другими представителями литературы. Он не скрывает своего пристрастия к некоторым из них — Пушкину, Одоевскому, Вельтману. Более того, он подчеркивает свое личное, человеческое отношение к каждому из ценимых им писателей — он сообщает, что собирается написать о творчестве Одоевского, упоминает о личном знакомстве с Лажечниковым, признается, что не может холодно, беспристрастно говорить о Пушкине. Однако при этом он убедительно аргументирует свои оценки. С откровенной резкостью говорит он о вялости лучших повестей Одоевского; о том, что Лажечников еще не укрепил своего авторитета в литературе и его успехи могут рассматриваться как более или менее случайные удачи; утверждает, что «Анджело» и сказки Пушкина свидетельствуют о падении его таланта. Критик не избегает упоминаний о фактах своей личной жизни, он говорит о том, что происходит из провинции, признается, что не знает немецкого языка, что молод, что страстно любит театр. Не только не маскируя черт своей личности, а с непосредственной свободой обнаруживая их, он вместе с тем так же свободно и естественно проявляет свою причастность к духовной жизни молодого поколения, свою чуткость к потребностям времени. Живой, реальный, наделенный яркой индивидуальностью человек (впоследствии один из читателей назовет его «теплым человеком») оказывается рупором времени, исторических потребностей общества.

    Уже первая статья Белинского открыла собою новую эру развития критики. Со времени ее появления критик становится центральной фигурой литературного процесса, автором сюжетов, метатипов, лозунгов прогрессивной литературы эпохи. Личность его накладывает отпечаток на литературно-общественную ситуацию. Проявившиеся уже в «Литературных мечтаниях» особенности индивидуальности Белинского оказали не меньшее влияние на интеллектуальную жизнь русского общества, чем воззрения великого критика. Сочетание горячего энтузиазма и сурового анализа, соседствующие в статье утверждения, что в России нет литературы, и слова, порожденные восторженным увлечением не только творчеством Пушкина, о котором, по высказанному здесь же Белинским убеждению, «грешно говорить смиренною прозою» (1, 69), не только Грибоедовым, в котором, по мнению критика, Россия лишилась «Шекспира комедии» (1, 82), но и Мерзляковым и многими второстепенными авторами, — эти особенности статьи отражали коренное свойство личности автора: революционность его натуры. В них воплощалась его способность к постоянной поверке своих убеждений и вкусов, к критике и переоценке всех явлений духовной жизни общества, готовность понять и признать новое, поступившись старыми привязанностями.

    Развитая впоследствии Белинским в качестве одной из основополагающих идей его концепции мысль о критическом направлении как генеральном пути развития современного реалистического искусства в первой его статье еще проявилась лишь в горячности, с которой он приветствовал движение в литературе (например, быстроту ее развития в пушкинский период, остроту журнальной полемики в конце 20-х — начале 30-х гг.), в резкости и решительности осуждения им всех явлений, утративших свою былую актуальность, в выраженном здесь взгляде на принципиальные изменения литературы по периодам как на закон ее существования. Вскоре — в последующих своих статьях 30–40-х гг. — Белинский станет рассматривать способность к бескомпромиссному самоосуждению, решительность разрыва с привычными нормами, если они утеряли свой динамический характер, смелость творческих исканий как характерную черту лучших русских литераторов, черту, в которой отразились свойства русского народа, чуждого страха перед решительными социальными переменами. Эта мысль Белинского, в начале его творчества получившая не столько теоретическое, сколько эмоциональное выражение, была впоследствии усвоена широким слоем русских литераторов и породила разнообразные толкования и психологические преломления.

    В «Дворянском гнезде» Тургенев самые «задушевные… убеждения» своего героя-энтузиаста Михалевича, горячо верующего «в добро, в истину», выразил стихами:

    Новым чувствам всем сердцем отдался,
    Как ребенок душою я стал:
    И я сжег все, чему поклонялся,
    Поклонился всему, что сжигал.[558]

    Верность убеждениям предполагала постоянное обновление, перестройку своего духовного арсенала. Поэтому-то Лаврецкий, испытывавший глубокий душевный кризис и затем обретший новую веру, новые надежды, повторяет эти стихи своего друга.

    Идейное и духовное совершенствование личности Белинский трактовал как норму бытия, причем это совершенствование рисовалось ему не как постепенная, незаметная эволюция, а как цепь бурных, потрясающих весь дух человека самоотречений, кризисов, «самосожжений». Белинскому принадлежит афоризм: «не меняется один только подлец». «Меняться», подвергать себя суровому внутреннему суду и свято исполнять приговоры этого внутреннего суда, всенародно отрекаясь от заблуждений и казня себя за них, он считал нравственным долгом каждой личности, в особенности же писателя. Поэтому он более чем кто-либо другой понял глубину и самоотверженность стремления Гоголя к идеалу, почувствовал остроту его внутренней эволюции и истолковал позицию Гоголя периода «Выбранных мест из переписки с друзьями» как акт «самосожжения». Характерно, что это самоотречение Гоголя, столь обостренно воспринятое и истолкованное Белинским, не только не было им одобрено, а явилось для него подлинной катастрофой, повлекшей за собой ответное «самосожжение» — отречение от Гоголя, которого он на протяжении лучших лет своей деятельности считал «главой поэтов», на опыт которого ориентировал молодую литературу.

    В позиции Гоголя конца 40-х гг. Белинский усмотрел отречение от всего его художественного творчества, от присущего писателю прежде стремления к идеалу, сближение с консервативным лагерем.

    В статье «Литературные мечтания» Белинский еще не оценил вполне Гоголя. Он посвятил ему всего один абзац, отметив его как одного из многообещающих повествователей 30-х гг., «мило прикинувшегося пасечником». Вместе с тем критик выдвинул здесь важнейшую для беллетристов будущей натуральной школы проблему — поставил вопрос о значении быта, ежедневного бытия и практической морали как отражения физиономии народа. Фактически он противопоставил культуру, создаваемую нацией, диктату самодержавного государства, выдвинув тезис о том, что только органические, основанные на глубоких изменениях устремлений, интересов и понятий народа перемены социального быта могут быть прочными и придать прогрессу всеобъемлющий, общенациональный характер. Вопросы о путях, которыми исторически осуществлялся прогресс русского общества, об отрыве высших сословий от народа, о перспективах дальнейшего развития страны Белинский поставил в этой статье, касаясь деятельности Петра I. Таким образом, он затронул проблематику, вокруг которой через несколько лет разгорелись споры славянофилов и западников.

    Через несколько месяцев после опубликования последней части «Литературных мечтаний» в статье, подписанной полным своим именем, «О русской повести и повестях г. Гоголя» (1835) Белинский заявил: «Гоголь владеет талантом необыкновенным, сильным и высоким. По крайней мере, в настоящее время он является главою литературы, главою поэтов; он становится на место, оставленное Пушкиным» (1, 306).

    Таким образом, подтверждая высказанную в «Литературных мечтаниях» мысль о завершении пушкинского периода, Белинский отбрасывает содержавшиеся в его статье опыты определения «послепушкинского» периода как периода мнимой народности или «смирдинского» периода и намечает прямую и ясную линию движения литературы, обусловленного художественными и идейными открытиями крупных литературных индивидуальностей (впоследствии он будет квалифицировать таких деятелей литературы как гениев), — карамзинский, пушкинский, гоголевский период. Теоретическим обоснованием особого значения Гоголя в современной литературе в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» служат суждения Белинского об идеальной и реальной поэзии и о значении романа и повести в системе современных литературных жанров. Эти рассуждения, высказанные в то время, когда Гоголь уже начал работу над «Мертвыми душами», очевидно оказали на него воздействие, укрепили в нем веру в правильность избранного им пути, стимулировали созревание его эпических замыслов. На теорию идеальной и реальной поэзии Гоголь откликнулся в первом томе «Мертвых душ», приняв на себя назначенный ему Белинским «титул» реального поэта и развив в лирическом авторском «монологе» мысль о высоком общественно-этическом смысле творческого и жизненного подвижничества, неразлучного с деятельностью подобного писателя. Гоголю оказался близок взгляд Белинского на роман как литературный жанр, объемлющий широко и полно явления социальной жизни, и определение повести как главы, «вырванной» из романа, эпизода «из беспредельной поэмы судеб человеческих» (1, 271). Гоголь признавал, что, воспроизводя всю громадно несущуюся жизнь и передавая в реальных картинах и образах ее ежедневное течение, он созерцает ее «сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы»;[559] тем самым он выражал свое согласие с Белинским, утверждавшим, что оригинальность Гоголя, его индивидуальную черту составляет «комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти и уныния» (1, 284).

    Существенной особенностью автора «Вечеров» и «Миргорода» Белинский считает то, что, будучи писателем подлинно правдивым, рисующим русскую жизнь реально и пронизывающим свое изображение глубокой мыслью о родной стране, Гоголь выступает как народный художник: «Отличительный характер повестей г. Гоголя составляют простота вымысла, народность, совершенная истина жизни», — пишет он (1, 284).

    Таким образом, ставя перед литературой определенные важные и нелегко исполнимые задачи, Белинский выявил в среде современных литераторов образцового прозаика, творческий опыт которого может стать эталоном для оценки новых произведений литературы, отвечающих потребностям времени.

    Особое внимание, которое он обратил на простоту сюжетов и коллизий повестей Гоголя, ориентировало писателей на очерковый подход к изображению будничной, реальной действительности; выявление художественной функции и характера юмора в произведениях Гоголя поощряло развитие «субъективного» элемента в творчестве писателей, сказового способа изложения. Между действительностью, реальностью, которую наблюдает автор, и читателем вставала индивидуальность воспринимающего мир рассказчика, через нее преломлялась действительность, распадаясь на элементы, подвергаясь анализу и оценке. Иногда это преломление носило двойной характер — писатель «передоверял» рассказ герою и оценивал суждения героя.

    Белинский вскрыл значение типов в художественных произведениях Гоголя. О типе Пирогова из «Невского проспекта» он писал: «Пирогов! Это символ, мистический миф, это, наконец, кафтан, который так чудно скроен, что придет по плечам тысячи человек» (1, 297).

    Так возникало представление о типе как социальной маске, общем лице тысяч людей, лишенных индивидуальности условиями социального бытия.

    Творческий процесс поисков новых задач литературы, выявление писателя, достойного возглавить литературу в ее стремлении расширить свои пределы, овладеть новыми темами, дать людям новой эпохи современные представления о современном мире, шли об руку с разоблачением противников этих устремлений и тенденций, сил, в борьбе с которыми произойдет их самоопределение. Мы видели, что уже в «Литературных мечтаниях» Белинский коснулся вопроса о журнальной полемике и уподобил журнальную борьбу жизни в литературе.

    В 1842 г., когда теоретические сражения со славянофилами все более увлекали Белинского и он открыто обрушил свои удары не только на официозно-полицейских писателей вроде Булгарина и Греча, не только на литературных староверов, не только на кумиров читающей публики — ультраромантиков Бенедиктова, Марлинского, Кукольника, но и на вчерашних друзей, принявших славянофильскую доктрину (например К. Аксакова), Белинский писал о себе, что он «рожден для печатных битв», что его «призвание, жизнь, счастье, воздух, пища — полемика» (12, 88–92).

    Полемика с каждым из вышеперечисленных противников имела свою специфическую направленность и задачу и способствовала формированию разных сторон реалистической литературы 40-х гг. и ее эстетической базы.

    Продолжавшаяся долгие годы с неизменной последовательностью полемическая кампания Белинского против рептильной и официозной литературы имела прежде всего социально-политический смысл. Целью ее было изменение самого положения литературы в обществе и изменение климата в литературе. Популярность у малообразованных читателей, правительственная поддержка Булгарина, Греча и иже с ними, «деловые» качества этих издателей, их умение вести книжную торговлю определили их влияние на литературные дела. Пушкину, несмотря на его огромный профессиональный авторитет и на поддержку известнейших литераторов, было очень трудно оттеснять Булгарина и его креатур на «окраины» книжного мира, сохранять в литературе уровень, исключающий восприятие подобной беллетристики как художественного явления. Насколько тяжела была эта борьба, можно заключить хотя бы по тому факту, что царь и его окружение делали Булгарина рецензентом неопубликованных произведений Пушкина и предлагали поэту переделывать свои создания соответственно «советам» Булгарина.

    «Отечественные записки» Краевского взяли на себя труд, который не мог осуществить «Современник» Пушкина. Под свои знамена они собирали молодую прогрессивную литературу в составе гораздо более широком, чем в журнале Пушкина. Критика «Отечественных записок» не только сплачивала эти силы, но и наносила удары по теснящей подлинное искусство и захлестывающей книжный рынок продукции нравоописателей «полицейского» направления. Статьи Белинского в «Отечественных записках», прежде чем создать новый круг литераторов, создали нового читателя. Молодые читатели в столице и провинции, в дворянской и разночинной среде стали систематически следить за отделом критики и библиографии «Отечественных записок», рецензировавшим фронтально всю литературную продукцию, оценивавшим каждую книгу и разбиравшим все в каком-либо отношении примечательные из них.

    Критический отдел журнала повысил культуру читателя, расширил его информированность. Вместе с тем он учил его строгому и требовательному отношению к читаемому, ощущению ежедневного чтения как процесса приобщения к высокой духовной культуре, к поискам истины, составляющим суть интеллектуальных интересов современного человека, к познанию ради совершенствования себя и мира.

    Критика Белинского создавала читателя, которого не могли удовлетворить «Библиотека для чтения» Сенковского или «Северная пчела» Булгарина. Недаром, говоря о Пирогове из «Невского проспекта» Гоголя, Белинский в качестве капитальной черты этого образа — «типа из типов», «мифа» — отметил способность героя восхищаться в одно и то же время Булгариным, Гречем и Пушкиным. Писатели 40-х гг. были прежде всего увлеченными читателями. Способность Герцена в любой жизненной ситуации читать породила шутки и анекдоты даже в среде его друзей, которые сами были величайшими «книгочеями»; Тургенев сохранил на всю жизнь острый интерес к новым явлениям культуры и оставался до последних своих дней одним из самых начитанных, осведомленных в делах литературы людей Европы. Объединение петрашевцев в общество единомышленников началось с попытки знакомиться с литературой, обмениваться книгами и информацией. Подобные примеры можно было бы умножить.

    Белинский внес в литературу напряженность этических исканий, интеллектуализм, жажду познания. Молодые литераторы, признававшие его авторитетом и выразителем своих эстетических принципов, составили круг, по своим нравам противостоящий среде признанных литераторов «смирдинского» периода.

    Не случайно Белинский в «Литературных мечтаниях», делая первую попытку представить развитие русской литературы в виде системы и наметить ее периодизацию, «послепушкинский» период определил как период «прозаически-народный», разумея мнимую народность литературы этих лет, и назвал его также «смирдинским». В борьбе Белинского с «гениями смирдинского периода словесности» (1, 100) — Булгариным, Гречем, Кукольником, Сенковским и другими — проблема народности, которая позже стала коренной в его полемике со славянофилами, тоже имела первостепенное значение. Опираясь на официально канонизированную уваровскую концепцию, согласно которой идеология русского народа состоит в преданности православной церкви и монарху, Булгарин и литераторы его круга претендовали на то, что, изображая жизнь низших слоев общества и моралистически «наставляя» читателя, они представляют народность в литературе. Белинский связал вопрос о народности в литературе с проблемой реализма. Он выдвинул тезис: «Наша народность состоит в верности изображения картин русской жизни» (1, 94). Национальный быт, характеры, отразившие исторические и этнические черты народа, социальные типы, структура русского общества — все это содержание, без воплощения которого невозможно верное изображение русской жизни, Белинский трактовал не как данное, известное, а как искомое. Цель самопознания, изучения своей народности, национальных особенностей социально-исторического бытия страны осуществляется обществом через посредство литературы, и только художественная зоркость писателя, его наблюдательность, воссоздание им реальных явлений могут сделать его полезным обществу в этом процессе, а творчеству его придадут подлинную народность. Народность литературного произведения, таким образом, определялась его стилем, отношением автора к действительности, его способностью расширить и углубить знание и понимание ее, а народность литературы — ее общественной функцией.

    Народность, по мысли Белинского, — объективное свойство литературных явлений и менее всего зависит от намерений автора, желающего присвоить себе преимущественное право слыть народным писателем. Белинский отказывает в праве считаться «народными» авторам повестей из «простонародного» быта; он заявляет также, что чрезвычайно популярный писатель Марлинский, который уверен, что «отворил двери для народности в русскую литературу», «не виноват ни душою, ни телом» в «грехе», который «берет на себя» (1, 85).

    Народность Белинский видит в творчестве Пушкина («…Пушкин был выражением современного ему мира, представителем современного ему человечества; но мира русского, но человечества русского», — 1, 72) и Гоголя («Повести г. Гоголя народны в высочайшей степени», — 1, 295).

    Последовательно критикуя «гениев» 30-х гг. — Марлинского, Бенедиктова и Кукольника, Белинский преследовал чисто литературную цель. Он боролся с поздним романтизмом.

    Нанося удары по литераторам этого направления, он задевал критиков «смирдинского периода», которые их прославляли и противопоставляли Пушкину и Гоголю, видя в первом из них аристократа, чуждого жизни народа, а во втором — грязного бытописателя. Отстаивая Гоголя как истинного художника, произведения которого открывают новую страницу в познании национальной жизни («Сколько тут поэзии, сколько философии, сколько истины!», — 1, 290) и раскрывая «натяжки», литературные штампы, ложную значительность ультраромантической литературы, Белинский выступал с позиций реалистической эстетики и разрабатывал новые представления о прекрасном, возвышенном, о мысли в поэзии.

    Полемика Белинского со славянофилами представляет эпизод горячих идейных сражений, развернувшихся в начале 40-х гг. между славянофилами и западниками. В этих спорах наряду с Белинским с «западнической» стороны принял участие и такой сильный диалектик, как Герцен, со стороны же славянофилов в качестве главных «бойцов» выступили К. С. Аксаков и А. С. Хомяков. Конечно, внутри каждого из лагерей не было полного единства мнений; и Белинский, и Герцен во многом резко отличались по своим позициям от умеренно-либеральных западников, не во всем и не всегда они были согласны и между собою. Разнообразие позиций и индивидуальных концепций можно отметить и в славянофильском лагере. Однако полемика славянофилов и западников расценивалась ее участниками и деятелями последующих лет (Чернышевским) как принципиально целостное и исторически значимое явление в общественной мысли эпохи.

    Белинский уже в первой своей статье говорил о значении традиций национального быта, об опасности насильственного вторжения в жизнь народа и связывал с этой проблемой оценку значения петровской реформы. Не вопрос об уважении к старинной русской культуре и историческому прошлому или отказе от них и «европеизации» русского общества, а расхождение в коренных философских основах воззрений разделило Белинского и его противников. Это коренное расхождение явилось подоплекой полемики К. Аксакова и Белинского по поводу «Мертвых душ» Гоголя.

    В 1842 г. К. Аксаков издал брошюру «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души“». Белинский откликнулся на нее небольшой уничтожающей рецензией, после чего Аксаков и Белинский обменялись полемическими «объяснениями» — критическими статьями.

    Сам Белинский раскрыл философский подтекст их литературного спора. В ответ на утверждения Аксакова, что «Мертвые души» — возрождение древнего эпоса, выродившегося в современный европейский роман, и что миросозерцание Гоголя «древнее, истинное, то же, какое и у Гомера»,[560] Белинский писал: «Итак, эпос древний не есть исключительное выражение древнего миросозерцания в древней форме: напротив, он что-то вечное, неподвижно стоящее, независимо от истории; он может быть и у нас, и мы его имеем — в „Мертвых душах“!.. Итак, эпос не развился исторически в роман, а снизошел до романа!.. Поздравляем философское умозрение, плохо знающее фактическую историю!.. Итак, роман есть не эпос нашего времени, в котором выразилось созерцание жизни современного человечества и отразилась сама современная жизнь; нет, роман есть искажение древнего эпоса?… Уж и современное-то человечество не есть ли искаженная Греция?.. Именно так!..» (6, 254).

    В этой иронической и иносказательной тираде Белинского выявлена теоретическая суть спора. К. Аксаков, как и другие славянофилы, считал, что субстанциональные основы русской национальной жизни нашли свое выражение в древнем феодальном обществе; идеализируя его, они видели в нем «эпическое», лишенное внутренних противоречий единство.

    История России после XVII в., в особенности же после петровских реформ, осмыслялась ими как антитеза этого древнего идеального состояния — отход общества от национальных начал, разобщение высших сословий, особенно дворянства, с народом, усвоение ими иноземной культуры.

    Идеал, таким образом, оказывается осуществленным в далеком прошлом, ограниченным и раз навсегда определенным, цель исторического процесса сводится к возвращению к исходной его точке, а развитие России на протяжении двух веков и современное социальное ее состояние объявляется случайностью, следствием ошибки деятельности одного человека — Петра. Несмотря на то, что славянофилы нередко говорили о «процессе» русской истории, о «развитии» России, исторический процесс рисовался им в виде замкнутого круга. Именно так, например, смотрел на историю Ю. Самарин, употреблявший выражения: «замкнувшаяся система просвещения», «образованность, завершившая полный круг развития».[561]

    «Философскому умозрению» славянофилов Белинский противопоставил конкретно-исторический подход к явлениям культуры, представление о том, что исторический процесс носит прогрессивный характер, а литература отражает жизнь общества и порожденное ею меняющееся миросозерцание людей.

    Если в представителях позднего романтизма Белинский высмеивал склонность возводить в идеал современные, ограниченные эпохой и социальной средой обстоятельства и поднимать вызванные ими переживания до ранга гигантских страстей, то в лице К. Аксакова он столкнулся с принципиальным сторонником идеализации национально-исторического прошлого. Силу Гоголя Аксаков усматривал в «эпическом» приятии русской действительности, живые, национальные начала которой, по его мнению, просвечивают сквозь оболочку критической характеристики героев «Мертвых душ».

    Провозглашая Гоголя «главой поэтов», Белинский видел в нем художника, проникающего в еще не познанные особенности жизни и в своем стремлении к идеалу глубоко не удовлетворенного современной действительностью. В жажде высокого, безграничного идеала, присущей Гоголю, а не в приятии современного быта Белинский усматривал его связь с русской жизнью, его народность.

    «Все живое есть результат борьбы; все, что является и утверждается без борьбы, все то мертво», — утверждал Белинский (8, 412). Способность русского народа к отрицанию достигнутых и утвердившихся форм бытия, по мнению Белинского, — признак его «молодости», жизнеспособности, верный залог его великого будущего. Но плодотворным он считал только отрицание, основанное на познании действительности и на реальности идеала. Исходя из этого убеждения, Белинский подчеркивал познавательное значение искусства и, в отличие от славянофилов, которые отдавали предпочтение внерационалистическому, эмоциональному началу, религиозному чувству, особенно высоко ставил значение аналитического ума как тончайшего и важнейшего инструмента всякого познания. Вместе с тем не только и не столько то или другое умозрение, построение ума, сколько беспрерывное стремление к познанию, к исследованию действительности и к извлечению из самого ее движения смысла и направления этого движения Белинский ценил в творческой личности.

    Гоголь представлялся Белинскому образцом подобной личности, неукротимой в своей жажде правды в искусстве, не удовлетворенной своим знанием, вечно ищущей пути преодоления вопиющего противоречия «действительности» жизни ее идеалу. Такая личность, гениально одаренная в художественном отношении, должна была, по мнению критика, стать во главе литературного процесса.

    2

    Рисуя жизнь провинции, Гоголь показал существенную черту крепостнического общества — его раздробленность, обособленность его социальных слоев, взаимную отгороженность имений и деревень (Коробочка живет как бы в другом мире, чем Манилов или Ноздрев), изолированность городов (в «Ревизоре» приезжий из Петербурга страшен и таинствен как призрак возмездия, фантом, миф), отделенность страны в целом от всего мира (образ этой «отделенности» — город в «Ревизоре», от которого сколько ни скачи, «ни до какого государства не доедешь»).

    Гоголь изобразил разобщенность как сущностную черту патриархально-крепостнического быта и в этом плане противопоставил Петербург провинции. Вместе с тем он увидел и в столице разъединенность людей. Административный центр страны, средоточие официальных учреждений, «присутствий», город театров, магазинов, «сующих» прямо в глаза покупателю пышные вывески, Петербург оказывается «обманной» витриной империи, «он лжет во всякое время», в его нарядной толпе человек одинок и заброшен, а мир людей в его домах разделен на кружки, группы, сословия.

    Развивая эти мысли, высказанные Гоголем в критических статьях и отраженные в его художественном творчестве, Белинский сосредоточил особенно пристальное внимание на проблеме обособленности сословий, социальных и профессиональных групп. «В нашем обществе преобладает дух разъединения: у каждого нашего сословия все свое, особенное — и платье, и манеры, и образ жизни, и обычаи, и даже язык… Так велико разъединение, царствующее между этими представителями разных классов одного и того же общества! Дух разъединения враждебен обществу: общество соединяет людей, каста разъединяет их… Этот дух особности так силен у нас, что даже и новые сословия, возникшие из нового порядка дел, основанного Петром Великим, не замедлили принять на себя особенные оттенки» (9, 430–431).

    Констатировав отдаленность социальных групп, кастовость, препятствующие «социабельности», Белинский давал понять, что литература может явиться мощным средством разрушения сословной замкнутости, способствовать формированию и сплочению общественных сил, заинтересованных в решении общенациональных задач.

    Раздробленности крепостнического общества, политическому бесправию его граждан, обреченных на безгласность, соответствует определенный тип идеологии, определенный нравственный склад личности. Белинский, а затем и Герцен направляют стрелы своей критики не только против кастовости, но и против порожденных ею психоидеологических форм. Они анализируют ходовые понятия, которые возникли на ее основе и обрели силу укоренившихся предрассудков. Опорой «практической морали», отстаивающей status quo, и Герцен и Белинский считали сохранение «тайн» ежедневного быта, нежелание предать их гласности и осмыслению. Если французские обличители, говоря о «тайнах» Парижа, разумели преступное подполье большого города и детективное его обследование, Белинский и Герцен призывали к проникновению философского, анализирующего разума в известный каждому в частностях, но никому в своей полноте социальный быт России. Исследование, всестороннее описание и теоретическое осмысление должны были стать орудиями искусства, которое, выполняя эту миссию, сближалось с наукой. Поэтому-то Белинский, обратив внимание на вредную для общества изолированность каждой из его групп, тут же характеризовал аналогичное явление из сферы творческой, интеллектуальной: «Чему удивляться, что дворянин на купца, а купец на дворянина вовсе не походят, если иногда почти то же различие существует и между ученым и художником?… У нас еще не перевелись ученые, которые всю жизнь остаются верными благородной решимости не понимать, что такое искусство и зачем оно; у нас еще много художников, которые и не подозревают живой связи их искусства с наукою, с литературою, с жизнию… Иной наш ученый, особенно если он посвятил себя точным наукам, смотрит с ироническою улыбкою на философию и историю… а на поэзию, литературу, журналистику смотрит просто как на вздор. Так называемый наш „словесник“ с презрением смотрит на математику, которая не далась ему в школе… Как же тут требовать социабельности между людьми различных сословий…?» (9, 431).

    Этими рассуждениями начинается статья Белинского «Мысли и заметки о русской литературе», помещенная в «Петербургском сборнике», в котором художники, литераторы и журналисты объединились, чтобы дать верное и точное изображение жизни города, во многих отношениях характеризующей состояние русского общества в целом. Сборник этот составил существенное звено в ряду явлений литературы 40-х гг., связанных с влиянием Белинского и Гоголя.

    Эстетическая концепция Белинского, придававшего чрезвычайно большое общественное значение литературе, развернутая им последовательная борьба за реалистическое искусство и установка на коллективность усилий литераторов в осуществлении творческой программы художественного воссоздания образа современной России привели его к пересмотру представления о структуре литературы эпохи.

    По первоначальной концепции Белинского, пушкинское десятилетие, во время которого безраздельно господствовала поэзия, сменилось периодом прозы, выдвинувшим в качестве наиболее популярных жанров повесть и роман. Главной идейной чертой этого периода он считал поиски народности в литературе на ложных путях (официальная «уваровская» народность). Белинский выделяет в качестве особого этапа «смирдинский период» — эпоху развития книготорговли и издательского дела на основах предпринимательства. Этот тезис критика опирался на определенную литературную традицию. А. С. Пушкин, С. П. Шевырев, Е. А. Баратынский и многие другие литераторы задумывались над тем, какое влияние оказывает торговля на словесность. Виньетка на обложке популярного альманаха «Новоселье», изданного по поводу переезда книжной лавки А. Ф. Смирдина в новое помещение на Невском проспекте (ч. 1 вышла в 1833 г., ч. 2 — в 1834 г.), иллюстрировала определенную концепцию современного состояния русской литературы. На виньетке, выполненной гравером С. Ф. Галактионовым с оригинала А. П. Брюллова, все литераторы во главе с маститым Крыловым и Пушкиным размещаются за одним столом и на фоне книжных полок магазина Смирдина пьют за успех его предприятия. Конечно, эта виньетка была не более как рекламной картинкой, но философски настроенные люди 30-х гг. восприняли ее как знамение времени.

    Белинский, опровергнув распространенное мнение о том, что Смирдин развратил литераторов гонорарами, отметил культурное значение деятельности предприимчивого книгоиздателя, но категорически отверг представление о плодотворности какого-либо воздействия литературных дельцов, окружавших Смирдина, — в особенности Сенковского, Греча и Булгарина — на литературу.

    Претензиям этого триумвирата на главенство в журналистике Белинский противопоставил новый взгляд на современную литературу как стройную систему, в центре которой стоит новое светило — Гоголь, ставший на место «погасшего» Пушкина. Гоголь оказывает воздействие на всю литературу, притягивает молодые таланты, определяет их развитие. Каждый новый писатель, если он стремится к правде в искусстве и к общественному служению, органически включается в общую систему. Анализируя творчество литераторов старшего поколения, Белинский соотносил его с современной литературой, с задачами и устремлениями молодых писателей-реалистов.

    Правдивость литературного произведения являлась непререкаемым основанием для его высокой оценки критиком. Познание действительности, которое дается искусством, он уподоблял знанию, добываемому наукой, и философской истине.

    Формируя своими приговорами и интерпретациями гоголевское направление литературы (название «критика гоголевского периода» стало впоследствии, в пору цензурного запрета имени Белинского, эвфемистической его заменой в статьях Чернышевского), Белинский в творчестве Гоголя прежде всего видел то высокое художественное содержание, которое делает литературу средоточием умственной жизни эпохи. Вместе с тем Белинский придавал существенное значение описательному «физиологическому» очерку, который изображает жизнь в ее непосредственных, ежедневно наблюдаемых формах, точно и обстоятельно фиксирует факты и явления современного социального бытия.

    Успех таких деловых, почти с научной точностью данных описаний представляется критику знамением серьезной перемены в литературе и в отношении к ней читателей. Освобождение от абстрактно-эстетизированного восприятия действительности, утвердившегося под влиянием эпигонски-романтической литературы, от представления о взаимной противопоставленности красоты и правды, отказ от догм, утверждающих, что правдивое, близкое к реальности антиэстетично, особенно ясно выразились в искренности и аскетической простоте физиологического очерка. Стремление к строгому очерковому изображению типических проявлений социального быта, к анализу этого быта и его описанию характерно для начального периода развития гоголевского направления, получившего во второй половине 1840-х гг. название «натуральной школы».

    В творчестве известных писателей, таких как В. И. Даль (псевдоним — Казак Луганский), В. А. Соллогуб, Е. П. Гребенка, Белинский особенно выделял произведения очеркового характера. У молодых писателей, сочувствующих его идеям и чтивших Гоголя как своего учителя, Белинский с радостью отмечал дар бытописателя, очеркиста. Так, он особенно ценил умение Тургенева «писать с натуры», мастерство очеркиста в Григоровиче, Буткове и др. Белинский, большей частью чрезвычайно проницательный при определении характера таланта писателя, в силу своего увлечения очерковым жанром допускал иногда ошибки, которые вскоре вынужден был исправить. Так, о Григоровиче он писал, что «у него нет ни малейшего таланта к повести, но есть замечательный талант для тех очерков общественного быта, которые теперь получили в литературе название „физиологических“ (10, 42), — мнение, которое критик вскоре значительно уточнил в своих отзывах о повести Григоровича „Антон-горемыка“ (см.: 10, 347). О Тургеневе: „Очевидно, что у него нет таланта чистого творчества, что он не может создавать характеров, ставить их в такие отношения между собою, из каких образуются сами собою романы или повести. Он может изображать действительность, виденную и изученную им, если угодно — творить, но из готового, данного действительностию материала“ (10, 345). И это мнение подлежало уточнению, которое, впрочем, могло быть сделано лишь после того, как талант Тургенева вполне развился.

    Однако, если в некоторых частных критических отзывах Белинского сказалась излишняя увлеченность социально-описательной литературой, сама мысль об актуальности очерков, раскрывающих в своей совокупности «физиологию», т. е. структуру современного общества, была чрезвычайно плодотворной и привлекательной для молодых реалистов. Она вдохновила их на наблюдения, внушила им сознание общественной ценности их личного жизненного опыта (многие из них бедствовали в Петербурге и столкнулись со сторонами быта, не известными большинству писателей-дворян 30-х гг.).

    Молодые начинающие литераторы — горячие и восторженные читатели Гоголя и статей Белинского — с энтузиазмом объединили свои усилия, чтобы совместно, без непременной «инициативы» со стороны ловких дельцов-книгопродавцев создать книги, описывающие с «натуры» быт Петербурга.

    В 1844–1845 гг. появились два выпуска сборника «Физиология Петербурга» под редакцией Н. Некрасова. Во вступительной статье к первому сборнику Белинский определил общую задачу, которую ставят перед собою его составители, и соотнес их очерки с предшествовавшими им опытами в подобном жанре — с французскими «физиологическими» очерками и русскими нравоописаниями. Французские «физиологи» привлекают его широтой охваченного материала и концептуальностью изложения.[562]

    Белинский и окружавшие его молодые писатели подвергли критике русские нравоописательные очерки 30-х — начала 40-х гг., не принимая моралистическую тенденцию, которой они были пронизаны, и присущего их авторам примитивного представления о правде жизни.

    О реальности изображения жизни Петербурга в одном из таких очерков Белинский писал: «Главное достоинство этой статейки составляет точность, с какою в ней означены часы прихода и отхода пароходов на Английской набережной… Нева, в статье сочинителя, и широка и глубока» (6, 393). Сборники нравоописательных очерков, выходившие в 30-х и в начале 40-х гг., по мнению Белинского, лишены литературного и общественного значения в силу того, что в них авторы проявляют «отсутствие верного взгляда на общество, которое все эти издания взялись изображать» (8, 378).

    Нравоописателем, руководствующимся в своих картинах русской действительности «верным взглядом» на нее, Белинский считает Гоголя.

    Авторская позиция этого писателя, как утверждает критик, зиждется на высоте нравственного и общественного идеала, которым мерится жизнь современного общества. Не случайно в предисловии к «Физиологии Петербурга» вслед за критикой русской нравоописательной литературы Белинский формулирует и развивает свою теорию значения гения и талантов в искусстве. Гений, утверждает он, открывает новые пути в искусстве, предлагает новый взгляд на мир, совершенно новое восприятие действительности и назначения человека в отношении к ней, — таланты идут по пути, проложенному гением, развивают его идеи, дают им форму конкретных, частных вопросов, реальных дел. Участников сборника Белинский рассматривает как учеников Гоголя, не только не претендующих на то, чтобы быть возведенными в высший ранг деятелей искусства — в ранг гениев, но ставящих перед собою скромную задачу: создать беллетристику гоголевского направления. Скромность, с которой представлялись публике молодые писатели гоголевского направления, не спасла их от обвинений в претензиях на гегемонию в литературе, от презрительной клички «гениев задних дворов» (водевиль П. Каратыгина «Натуральная школа»), «гениев», не признающих «ничего прошлого» («Северная пчела», 1846, № 269).

    Могли ли думать зоилы нового литературного направления, что в среде составляющих его цвет «молодых людей, без определенного места» («Северная пчела», 1847, № 8) можно насчитать около десятка подлинных гениев и крупных литературных дарований? Ведь под знамена гоголевского направления в середине 40-х гг. встали помимо его главы — Белинского — Некрасов, Тургенев, Герцен, Гончаров, Достоевский, Григорович, Салтыков и др.

    Призывая изучать все стороны общественной «физиологии» России, Белинский видел особый смысл в художественном исследовании и изображении Петербурга. Этот город, воплощавший исторический прогресс, по самому укладу своего быта, обнажавшему социальные противоречия современности, по ускоренному темпу своего развития и по деятельному образу жизни человека в нем ставил перед мыслящей личностью в чрезвычайно острой форме вопрос о будущем страны и разрушал все иллюзии, все романтические, прекраснодушные попытки заглянуть в это будущее.

    В специальной статье, помещенной в «Физиологии Петербурга», Белинский характеризует столицу, сопоставляя ее с Москвой. В этом он следует за Гоголем. Цитируя статью последнего, содержащую аналогичное сравнение, Белинский сопоставляет исторические судьбы двух городов и ими объясняет особенности каждого из них. Важнейшей чертой московского общества Белинский считает раздробленность, сохранение традиций феодального быта («везде разъединенность, особность: каждый живет у себя дома и крепко отгораживается от соседа», — 8, 391) и при этом рост значения купечества, в быту которого традиционная консервативность совмещается с тенденцией приобщения к внешним сторонам дворянского образа жизни. В Петербурге он видит центр бюрократической правительственной администрации, но вместе с тем и город, воплощающий процесс европеизации страны.

    Белинский создает концепцию, обобщенный образ двух русских столиц, объяснив «идею» каждой из них логикой и потребностями русского исторического процесса. Он охватывает в единой картине все черты быта этих городов, от общих особенностей их «публичной» и семейной жизни до манеры одеваться или предпочтительного времяпрепровождения жителей, от характеристики состояния административных органов до архитектуры домов и расположения улиц, от практической морали среднего обывателя до специфических черт идеологических и литературных течений. Белинский рассматривает, например, значение Московского университета, развитие идеалистической философии и успех славянофильских теорий как типичные проявления духовной жизни Москвы. Прочно связывая уклад и стиль жизни людей с историей и экономикой края, подчеркивая историческую изменчивость быта, Белинский набрасывает социальные типы, характерные для двух городов, раскрывает непосредственную и прямую связь, существующую между экономической и политической структурой общества и развитием в нем личности. Он дает очерки социальных типов петербургских и московских жителей, набрасывает конфликты и ситуации, характерные для современного состояния Москвы и Петербурга.

    Помещенные в сборнике «Физиология Петербурга» произведения разных авторов иллюстрируют, развивают и дополняют идеи, высказанные Белинским. Критик утверждает, например, что в «Москве дворники редки» (8, 398), так как каждый дом представляет собой не расположенное к общению с внешним миром семейное гнездо; в Петербурге же, где каждый дом — улей, наполненный самым разным людом, дворник — обязательная и важная фигура. Он необходим, так как вся жизнь петербуржца основана на общении. В «Физиологии Петербурга» мы находим очерк Даля «Петербургский дворник», в котором наблюдательный беллетрист сообщает об образе жизни, труде, взглядах вчерашнего крестьянина, ставшего заметным лицом в жизни любого петербургского двора, посредником между чужими, но нужными друг другу петербуржцами и между населением и полицией.

    Белинский пишет о непонятной москвичам привычке петербуржцев к ежедневному чтению газет и журналов, невысоко оценивая прессу, которая пользуется успехом у жителей столицы. «Физиология Петербурга» помещает очерк о нравах сотрудников петербургских изданий. Из «Отечественных записок» с исправлениями и дополнениями перепечатывается сатирический очерк Панаева «Петербургский фельетонист». В рецензии на «Физиологию Петербурга» Белинский выражает сожаление, что в сборник не включен и сатирический очерк Панаева «Тля», появившийся в «Отечественных записках» в 1843 г. Очерк «Петербургский фельетонист», по мнению критика, верно изображает «одно из самых характеристических петербургских явлений» (9, 221). Представитель рептильной журналистики — герой и очерка «Тля».

    В предисловии к «Физиологии Петербурга» говорится о склонности петербургского населения всех классов ко всякого рода развлечениям и увеселениям. Эта тема освещена в помещенных в сборнике очерках Григоровича «Петербургские шарманщики» и «Лотерейный бал».

    Подобные совпадения не означают, конечно, что участники сборника писали свои очерки «по заданию» Белинского или извлекали темы из его статьи. Мы видели, что в сборник вводились и произведения прежде написанные. Несомненно и то, что Белинский излагал свою оригинальную концепцию Петербурга, его исторических и социальных особенностей независимо от очерков других авторов, не из стремления придать единство материалам сборника. Беллетристическая часть сборника и теоретические статьи Белинского, помещенные в нем, имели одну общую черту: все они были пронизаны пафосом социального исследования. Статьи Белинского содержали общую концепцию действительности, которая в каждом из очерков рассматривалась в конкретном своем проявлении. Самостоятельность, «самодеятельность» молодых писателей начала 40-х гг. в их стремлении к реалистическому творчеству и серьезность, объективность их отношения к предмету изображения хорошо охарактеризованы в воспоминаниях Григоровича, рассказавшего о том, как он работал над очерком «Петербургские шарманщики». «Попав на мысль описать быт шарманщиков, я с горячностью принялся за исполнение. Писать наобум, дать волю своей фантазии, сказать себе: „и так сойдет!“ — казалось мне равносильным бесчетному поступку; у меня, кроме того, тогда уже пробуждалось влечение к реализму, желание изображать действительность так, как она в самом деле представляется, как описывает ее Гоголь в „Шинели“, — повести, которую я с жадностью перечитывал. Я, прежде всего, занялся собиранием материала. Около двух недель бродил я по целым дням в трех Подъяческих улицах, где преимущественно селились тогда шарманщики, вступал с ними в разговор, заходил в невозможные трущобы, записывал потом до мелочи все, что видел и о чем слышал. Обдумав план статьи и разделив ее на главы, я, однако ж, с робким, неуверенным чувством приступил к писанию».[563]

    Белинский оценил первый очерк Григоровича выше «Лотерейного бала», в котором молодой автор, казалось бы, более близко держался к образцу сатирического бытописания Гоголя. Очерк «Петербургские шарманщики» привлекал Белинского реальным изображением бедственного положения низших слоев петербургских тружеников. За это же внимание к людям, которые испытывают гнет социального неравенства, Белинский ценил «Петербургские углы» Некрасова.

    В своих «физиологических очерках» писатели гоголевского направления уже проявляли глубокую заинтересованность судьбами представителей низших сословий. Само описание ежедневного быта этих слоев населения и их положения в обществе было для писателей-реалистов средством осуждения современной социальной структуры. Поэтому-то они сосредоточивали свое внимание преимущественно на жизни угнетенных и бедствующих трудовых людей. Не только Некрасов, хорошо знавший быт трудового люда по собственному опыту, не только наделенный незаурядным даром этнографа и лингвиста Даль, но и дворянские юноши Григорович и Тургенев считали для себя особенно интересным исследование жизни слоев, на которые общественная пирамида давит всей своей тяжестью.

    Тургенев наметил обширный план петербургских очерков, озаглавив его «Сюжеты».[564] Можно предположить, что этот план был опытом программы нового сборника «Физиологии Петербурга». Вместе с тем представитель низших сословий не стал еще героем в очерках реалистов первой половины 40-х гг. Он оставался своего рода маской изображаемой среды, объектом приложения вредного действия общества на человека, слепком социальной формы, искажающей человеческую природу. Каждый подобный герой был типом в том смысле, что демонстрировал свойства своей социальной среды и ее положение, место и функции в обществе.

    Мало того, изображение подобного героя было неразлучно с юмористическим повествованием о его понятиях, порожденных его подчиненным, жалким положением, о его ограниченных интересах и закоренелых предрассудках. Реалисты начала 40-х гг. сознавали и давали понять читателю, что героем их очерков, каждого в отдельности и всех в совокупности, — и героем отрицательным — является общество, а не отдельная личность, что личность всегда подчинена среде. Она зависима от материальных, экономических интересов общественной группы, от положения этой группы в системе социального организма.

    «Безгеройность» своих физиологических очерков авторы демонстративно подчеркивали, полемизируя с ультраромантической литературой, в которой, будь то драматические фантазии Н. Кукольника о художниках, повести А. Марлинского или лирические стихотворения В. Бенедиктова, уникальный герой противопоставлялся среде.

    Полемически, почти пародийно звучит слово «герой» у Григоровича («герой наш оставляет родной чердак» — «Петербургские шарманщики»), у А. Я. Кульчицкого («Герой… сильно смахивающий на сапожника» — очерк «Омнибус»), у Некрасова («в театр Александринский, ради скуки, являлся наш почтеннейший герой» — «Чиновник»), у Панаева («Петербургский фельетонист»).

    Следует, однако, отметить существенную разницу в изображении «расхожей морали» среды бедных, забитых людей, с одной стороны, и крупных чиновников и других «почтеннейших героев» — с другой. Если темнота, покорность, трепет перед сильными мира сего «маленьких людей» вызывают у писателей сожаление, а негодование их обращается на обстоятельства, гнетущие зависимую личность, то «обычные понятия» представителей высших сословий расцениваются как идейная опора социальной несправедливости. Характерен в этом отношении образ героя в стихотворном очерке Некрасова «Чиновник», чрезвычайно высоко оцененном Белинским (критик счел его лучшим произведением года). Подробно рассказывая о привычках, служебных занятиях, развлечениях петербургского чиновника, Некрасов специально упоминает о том, что его ненависть к литературе объясняется желанием оградить себя и себе подобных от критики и стремлением превратить охрану своих кастовых преимуществ в государственное дело. Прочитав сатиру, где автор чиновников «за взятки порицал», «благодушный» герой Некрасова приходит в неистовство, дивится, как такое пропущено в печать, и утверждает, «что авторов бы надо за дерзости подобные в Сибирь». На иллюстрации А. А. Агина, сопровождающей этот текст, чиновник указует перстом на книгу, заглавие которой «Шинель» легко прочитывается. Это место очерка Некрасова и помимо иллюстрации, помещенной в «Физиологии Петербурга», обнаруживает связь с творчеством Гоголя. Разгневанный чиновник живо напоминает Городничего, мечущего громы против «щелкоперов», и некоторых персонажей «Театрального разъезда». У Гоголя чиновники не переходят к агрессивным действиям против литературы, не грозят ей прямыми репрессиями, хотя некоторые из них про себя и думают о писателе-сатирике: «за такую комедию тебя бы в Нерчинск!» (5, 161). В произведениях гоголевской школы социальные конфликты между высшими и низшими классами общества обострены, и носителям власти предъявляются обвинения в нравственных пороках — каиновой печати причастности к общественному злу. Агрессивно-охранительные взгляды делаются важнейшим элементом отрицательной характеристики.

    Славянофил Ю. Самарин заявлял о писателях гоголевского направления: «Лица, в нем (русском обществе, — Л. Л.) действующие, с точки зрения наших нравоописателей, подводятся под два разряда: бьющих и ругающих, битых и ругаемых, побои и брань составляют как бы общую основу».[565]

    Та же черта физиологических очерков молодых реалистов 40-х гг. вызывала сопротивление либерального профессора А. В. Никитенко: «Рассыпчатые нравоописания, портретистики везде стоят на одной точке зрения — на точке зрения беспорядков и противоречий… Вы всегда видите одно и то же — чиновника плута, помещика глупца».[566]

    Патриархальный застой и «беспорядок» провинциального крепостного быта (А. В. Никитенко писал: «Все провинциальное сделалось обреченною жертвою нашей юмористики…»)[567] и призрачность бюрократического «порядка» петербургской действительности были главной идеей физиологических описаний. По мере развития гоголевского направления изображение социальных конфликтов в их непосредственных ежедневных проявлениях занимало в литературе все большее место. Если в «Шинели» Гоголя ни чиновники, издевающиеся над Башмачкиным, ни грабители, ни «распекающий» титулярного советника генерал не являются первопричиной его несчастья и гибели, то в произведениях его последователей, для которых «Шинель» была высшим образцом и эталоном, по мере развития их творческих принципов социальный конфликт принимал все более отчетливые формы конфликта между людьми разных общественных «уровней». Восприятие контраста общественных уровней как потенциальной, скрытой разрушительной силы, а современного общества как антагонистического, чреватого постоянными эксцессами, бесчеловечностью выразил в предисловии к двухтомной книге своих очерков «Петербургские вершины» (1845–1846) Я. П. Бутков.

    Следуя давней традиции, идущей, может быть, еще от бытописаний Мерсье, Бутков производит «разрез» социальной жизни большого столичного города по этажам его домов. «Вершины» — чердаки и мансарды; здесь селятся бедные чиновники, студенты, необеспеченные бедствующие пролетарии умственного труда. «Низовья» — подвалы; люди «низовья» — подвалов и первых этажей — «люди крепкие земле», труженики, занятые реальным делом или «промышляющие» на низших ступенях предпринимательства. «Между ними нет поэтов… ни честолюбцев»,[568] — пишет Бутков, предвосхищая Достоевского в изображении «верхних» квартир, заселенных нищими мечтателями вроде Раскольникова, а Помяловского — в описании подвалов, где ютятся мастеровые и откуда выходят талантливые деятельные натуры с практической хваткой.

    Говоря о сходстве и различии жителей чердаков и подвалов, Бутков подчеркивает раздробленность петербургского общества, прочность перегородок между сословиями. Вместе с тем он резко возражает против преимущественного интереса литературы к «срединной жизни» Петербурга, где «не сжато, а просторно, удобно, комфортабельно обитает блаженная частица… человечества, собственно именуемая Петербургом. И несмотря на численную незначительность блаженной частицы, она исключительно слывет Петербургом, всем Петербургом, как будто прочее полумиллионное население, родившееся в его подвалах, на его чердаках… не значит ничего…».[569]

    Очеркисты 40-х гг. впервые в русской литературе поставили вопрос о значении количественных соотношений при оценке состояния общества и при решении вопроса о социальной справедливости.

    С позиции защиты интересов большинства Бутков и предъявляет счет литературе, создавшей, по его мнению, тенденциозно искаженный образ Петербурга. В книгах, которые «пишутся для срединной линии», писатели изображают «мысль, радость, скорбь, наслаждения и заботы одной срединной линии»,[570] выдавая их за общечеловеческие, между тем как эти чувства так же порождены социальными условиями, как и «странные» понятия людей чердачных «вершин» и подвальных «низовий».

    Бутков утверждает специфичность понятий каждой «линии» Петербурга — города, в котором, как и в обществе в целом, нет места подлинной человечности. «В этой толпе есть люди, которых скорби и радости определяются таксою на говядину, которых мечты летают по дровяным дворам, надежды сосредоточиваются на первом числе, честолюбие стремится к казенной квартире, самолюбие к пожатию руки экзекутора или начальника отделения, сластолюбие в кондитерскую».[571]

    Так пишет Бутков о количественно большей части населения столицы, удовлетворяющейся меньшей частью жизненных благ и поэтому обреченной на мелочные интересы и микроскопические страсти.

    Бутков жалеет своих героев, но не считает незначительными их заботы, странные и даже фантастичные по сравнению с интересами жителей «срединной линии» Петербурга.

    Волнения из-за таксы на говядину и цен на дрова, надежда свести концы с концами и благополучно дожить до первого числа — дня выдачи жалованья, мечта о получении казенной квартиры — всё это реальные жизненные переживания, неразлучные с борьбой бедняка за существование, и автор «Петербургских вершин» утверждает литературную значительность сюжета, основанного на подобных коллизиях.

    Если Гоголь в «Театральном разъезде» (1842) говорил о необходимости смены вечной любовной завязки новыми конфликтами, порожденными «современными страстями» — «электричеством» чина, капитала, желанием «блеснуть и затмить» (5, 142), если в «Шинели» он основал трагическое действие на мечте о новой шинели, осуществлении мечты и утере достигнутого, то писатель 40-х гг. Бутков утверждал серьезность ежедневных будничных коллизий. Ведь приобретение новой шинели для Башмачкина — чрезвычайное происшествие. Новая шинель — апофеоз жизни, расцвет страстей, вспышка счастья предельно униженного маленького человека. Утрата этого счастья, а затем и «распекание» генерала воспринимаются им как рок, как возмездие за радости, не предназначенные ему судьбой. Фантастическая сцена, которой заканчивается «Шинель», опровергает этот вывод и утверждает право маленького человека на все блага жизни, вплоть до генеральской шинели.

    Коллизии рассказов Буткова менее трагичны, менее напряжены. Это — драматические происшествия, которые происходят изо дня в день: поиски работы («Сто рублей»), желание получить небольшой знак отличия, чтобы утвердить свою репутацию («Ленточка»), порядочный костюм, чтобы иметь возможность «являться в обществе», т. е. быть принятым в среде себе подобных и не пропустить шанс продвинуться по службе («Партикулярная пара»).

    Героев Буткова преследует свой рок. Если Башмачкин в «Шинели» Гоголя представлен как обобщенный, почти символический образ «вечного титулярного советника», то герои Буткова замкнуты в сферу петербургского средне— и мелкочиновничьего быта, его обыденных, массовидных проявлений.

    «Социальная судьба воспринимается Бутковым как нечто неотвратимое: человек подчинен социальному механизму, всецело порабощен им. Возможно ли преодоление этого автоматизма? Судьба большинства героев Буткова свидетельствует о незыблемости авторской позиции социального детерминизма», — пишет исследователь творчества Я. П. Буткова.[572]

    Этому року подчинены не только обитатели чердака, но и жители «срединной линии», от которых зависят «маленькие люди» и на которых они с трепетом взирают. Мысли людей, мечтающих не о ста рублях, а о капитале, не о маленьком знаке отличия, а об ордене, занимающих доходные «хорошие» места (а не мечтающие о них), не более человечны и значительны, чем понятия жителей «вершин» и «низовий» Петербурга.

    Горькой иронией пронизаны строки рассказов Буткова, повествующих о системе понятий, господствующих во всех классах общества. «Нужно ли распространяться о том, что каждый бедняк, каждый глупец — одно и то же, — каждый бесталанный горемыка чародейственной силой рублей превращается в весьма хорошего человека, даже в весьма разумного человека, благородной наружности, внушающей уважение, и даже в человека с отличными дарованиями и интересною наружностью, в которой есть что-то такое особенное, этакое! Ясно, что разум и дарования заключаются в самых рублях, а рубли сообщают свои качества тем, у кого они в руках».[573]

    Достаточно вдуматься в эту едкую, будто с чужих слов записанную и в то же время пронизанную в подтексте авторским негодованием тираду, чтобы заметить черты сходства между стилем Буткова и манерой молодого Достоевского и Салтыкова. Приведем и другой пример — диалог двух чиновников из рассказа Буткова «Почтенный человек». Услышав из уст своего приятеля Пачкунова о его удачных аферах, «истый петербуржец» рассказчик восклицает: «..ты не меньше как порядочный человек!».

    «— Сам ты порядочный человек, — отвечал мне Лука Сидорович, видимо обиженный. Неужели ты не понимаешь, что порядочный человек в состоянии только сорвать банк или занять у приятеля без отдачи, но кто возвысился до социальной благотворительности, самоотвержения из любви к ближнему, кто публично, безнаказанно облегчал участь страждующего человечества, тот… абсолютный почтенный человек».[574]

    С молодым Достоевским Буткова сближало стремление воссоздать логику мысли и манеру выражения героя — маленького человека, отразить ее в непосредственной подлинности; с Салтыковым — желание найти клички-слова, передающие искаженность, неестественность современных нравственных понятий. Однако Буткову не были присущи ни свойственное Достоевскому умение проникнуть в глубины духовной жизни страдающих, затравленных обществом бедных людей, ни острота политической мысли Салтыкова.

    Появление двух частей «Петербургских вершин» и затем изданного Некрасовым «Петербургского сборника» (1846) свидетельствовало об успехах гоголевского направления, о дальнейшем объединении сил литературы, об интересе писателей к задачам, которые Белинский формулировал в своих статьях, в частности в статьях, помещенных в «Физиологии Петербурга».

    В стремлении воспрепятствовать этому процессу опытный литературный интриган и полемист Ф. Булгарин предпринял попытки противопоставить писателей, не связанных с Белинским личной дружбой, гоголевскому направлению. Бутков был одним из тех авторов, которых Булгарин хотел представить антиподом Гоголя. Он провозгласил Буткова художником, который «рисует с натуры и светлыми красками»,[575] т. е. соблюдает реальность в той степени, которая представлялась Булгарину допустимой в литературе. Булгарин рассчитывал, что его похвала «Петербургским вершинам», а также и то обстоятельство, что Бутков сотрудничал в его изданиях, настроит «Отечественные записки» против этого писателя. Ему было важно, чтобы Бутков не был включен в орбиту влияния Белинского. Присоединение Буткова — литератора другого лагеря, другой ориентации — к гоголевскому направлению могло явиться подтверждением концепции Белинского о гоголевском периоде литературы, о Гоголе как властителе дум и выразителе эстетического сознания поколения, магните, притягивающем все живые творческие силы.

    Белинский интерпретировал творчество Буткова в духе своей оценки общего состояния литературы и, в отличие от Булгарина, очень точно определил индивидуальные особенности этого писателя и место его творчества в общей системе «натуральной» прозы 40-х гг. Белинский отметил, что Бутков не только учитывает достижения Гоголя, но находится под его влиянием. Вместе с тем он видел в нем черты, характерные для бытописателей-реалистов 40-х гг.: «Это, во-первых, талант более описывающий, нежели изображающий предметы, талант чисто сатирический и нисколько не юмористический. В нем недостает ни глубины, ни силы, ни творчества. Но… в авторе видны ум, наблюдательность и местами остроумие… Этого мало: у него не только виден ум, но и сердце, умеющее сострадать ближнему, кто бы и каков бы ни был этот ближний, лишь бы только был несчастен» (9, 356).

    Анализу сборника Буткова в качестве отправного тезиса Белинский предпосылает эмоционально выраженное убеждение: «Решительно, Гоголь — это вся русская литература!» (9, 356). Критик заявляет, что постоянные нападки на Гоголя и гоголевское направление — косвенное признание центрального места этих явлений в современной литературной жизни: «О литературе ли русской кто хочет заговорить, — непременно хоть что-нибудь скажет о Гоголе…» (9, 356).

    Полемизируя с Булгариным, Белинский не только отстаивал свою концепцию современной русской литературы с Гоголем в качестве центрального светила, формирующего и определяющего всю стройную систему выдающихся и второстепенных талантов — беллетристов, но и утверждал, что самые ярые противники Гоголя и его последователей в этой уже сложившейся и действующей системе занимают свое, достойное их место на ее периферии.

    Булгарин мог легко убедиться на деле, что не только Бутков, но и другие писатели, казалось бы далекие от круга Белинского, действительно втянуты в процесс усвоения, переосмысления и развития реалистических принципов творчества Гоголя.

    Пытался Булгарин отделить от гоголевского направления и противопоставить ему также и Даля. Выделяя его очерк «Петербургский дворник» из ряда произведений, опубликованных в «Физиологии Петербурга», он утверждал, что, несмотря на низкий предмет, избранный писателем для наблюдения, Даль сумел удержаться на уровне «допустимой» близости к реальности, в необходимой степени идеализируя низкую действительность. Белинский ответил Булгарину в краткой характеристике таланта Даля. Он раскрыл родственные черты творчества Даля и современной реалистической очерковой литературы, извлекающей эстетические ценности из познания закономерностей социального быта, а не из следования догматическим правилам стилистики.

    Белинский пишет о Дале: «В физиологических… очерках лиц разных сословий он — истинный поэт, потому что умеет лицо типическое сделать представителем сословия, возвести его в идеал, не в пошлом и глупом значении этого слова, т. е. не в смысле украшения действительности, а в истинном его смысле — воспроизведения действительности во всей ее истине» (9, 399). Критик относил физиологический очерк к сфере истинной поэзии, не признающей ограничений в своей верности реальности, и вместе с тем определял место Даля в современном литературном движении.

    В той же статье, в которой давалась эта характеристика Даля и его очеркового творчества, Белинский назвал в числе лучших произведений 1845 г., органически связанных с гоголевским направлением, вышедший отдельной книгой с многочисленными иллюстрациями Г. Г. Гагарина «Тарантас» В. А. Соллогуба. Воздерживаясь от определения жанра этого произведения, Белинский рассматривает его как «книгу». Он оценивает «Тарантас» как «великолепное издание» и утверждает, что в данном отношении это «решительно первая книга в русской литературе» (9, 389).

    Белинский посвятил этой книге специальный разбор, который вылился в остроумный памфлет против славянофилов. Один из двух героев «Тарантаса» — Иван Васильевич — славянофил. Данная Белинским характеристика этого героя, имя и отчество которого совпадают с именем и отчеством Киреевского, произвела сенсацию в литературных кругах. Мы знаем, что в полемике со славянофилами сформировались идеологические основы реализма 40-х гг. Тургенев, Некрасов, Герцен и другие писатели-реалисты приняли участие в этой полемике. Соллогуб, юмористически очерчивая образ славянофила, не знающего Россию и любящего ее отвлеченный образ, и противопоставляя ему барина, близкого к реальной жизни, но чуждого умозрению, не думал о серьезной полемике со славянофилами. Белинский в своей интерпретации героя «Тарантаса» придал ему значение типа русского барина — славянофильствующего идеалиста, «добавив» социальные и идеологические определения к его характеристике. Тем самым критик углубил образ, созданный автором. Однако книга Соллогуба привлекла Белинского не только этой интересной для него как критика-писателя задачей. «Тарантас» Соллогуба явился переосмыслением «Мертвых душ» Гоголя в духе очерковой «физиологии». Вместо блуждающей по России брички Чичикова в книге Соллогуба появился тарантас, в котором два барина, взаимно противопоставленные в духе гоголевских сопоставлений, едут по дорогам страны и наблюдают русскую жизнь. Она рисуется в отдельных очерках-главах, передающих разобщенность, обособленность ячеек — сословий и групп русского общества.

    Свое представление о возможности единения сил страны Соллогуб пытался выразить через «здоровый практицизм» близкого к земле барина-крепостника Василия Ивановича и через утопические мечты-сны славянофила Ивана Васильевича об органическом национальном просвещении России. Все эти черты книги Соллогуба не могли быть близки Белинскому. Гораздо более говорили ему об общем облике страны иллюстрации Гагарина. Заставки вроде изображения дороги среди бескрайних полей, по которой движется тарантас, роскошного фасада, поддерживаемого мускулистыми руками мужика, высунувшимися из курной избы (образ «фасадной империи»), и другие замечательные иллюстрации Гагарина дополняли книгу, придавали ей большую идейную значительность.

    3

    «Петербургский сборник» во многом отразил ту же тенденцию к развитию очеркового жанра, социально-описательного и социально-аналитического направления в реализме 40-х гг., которая проявилась в «Физиологии Петербурга», в «Петербургских вершинах» Буткова, «Тарантасе» Соллогуба, в произведениях И. И. Панаева («Барыня», «Онагр», «Актеон», «Тля», «Барышня»), Григоровича и других авторов, которые печатались в «Отечественных записках» и других журналах 1840-х гг.

    В «Петербургском сборнике» появились поэма Тургенева «Помещик», «Капризы и раздумье» Герцена, стихотворения Некрасова «В дороге», «Пьяница» и «Колыбельная песня» — сатирический перепев стихотворения Лермонтова. Все эти произведения ставили своей целью углубление социальной типологии, анализ положения и функции сословий в обществе и проблем, возникающих в связи с их обособленностью.

    Порицая это новое издание, Булгарин впервые назвал молодую реалистическую литературу «натуральной школой».[576] Против его ожидания термин, «изобретенный» им как бранная кличка, был принят Белинским и утвердился в критике как название, лишенное какого-либо одиозного оттенка; Белинский, совершенно к этому не стремясь, продемонстрировал силу своего влияния на читателей.

    В научных трудах, посвященных анализу «гоголевского направления», ставится вопрос о применимости к нему термина «натуральная школа». Большинство исследователей пользуется им как наименованием не только означенного идейно-художественного направления, но и целого периода, особого этапа литературного развития.[577]

    Понятие гоголевского периода литературы, как известно, было выдвинуто Белинским прежде, чем сформировалась натуральная школа, и сосуществовало в его статьях с термином «натуральная школа». Думается, что каждое из этих определений было необходимо для выявления разных сторон реализма 40-х гг.

    Термин «гоголевский период русской литературы» был выдвинут Белинским при периодизации процесса ее развития в XIX в. Разработав теоретическое положение о значении гения — личности, предлагающей новые формы познания и художественного выражения, новые пути к усовершенствованию действительности и человека через творческую деятельность, с одной стороны, и о значении коллективного труда талантливых и сознательных последователей гения, с другой, Белинский предложил определить ступени прогрессивного развития русской литературы по именам выдающихся деятелей, художественные «изобретения» которых дали толчок развитию совершенно новой системы в литературе. Анализ процессов, происходивших в литературе второй половины 30-х гг., привел его к убеждению, что Гоголь становится на место, принадлежавшее до того Пушкину. В этой связи и возник термин «гоголевский период».

    Термин «натуральная школа» оказался удобным для Белинского, так как он давал возможность обозначить конкретную форму существования гоголевского реализма в литературе 40-х гг., внедрения его принципов и превращения их в организующее ее начало. Эпитет «натуральная» был принят и адаптирован Белинским в контексте спора с Булгариным и означал, что новое направление по-иному, чем его предшественники, а тем более враги, трактует вопрос об отношении искусства к действительности. Оно требует большей близости художественного изображения к объекту, освобождения от эстетических традиций ограничений и запретов; оно обращает особое внимание на те стороны действительности, которые литературной традицией расценивались как внеэстетические. «Натуральная школа» считает целью искусства не создание условно-прекрасных образов, а извлечение из жизни истины, способствующей усовершенствованию общества, т. е. «дело». Белинский утверждает, что главным достоинством реалистической литературы является ее «дельность».

    Обозначение гоголевского направления как «школы» тоже было важно для Белинского. Неопределенность термина «школа», его многозначность, обилие вызываемых им ассоциаций существовали для Белинского так же, как существуют для нас, и они были «удобны» для него. Ему импонировала ассоциация, толкавшая на восприятие современного художественного движения как школы, в которой молодые писатели учатся искусству и правильному взгляду на действительность у мастера — Гоголя, усваивают его манеру и превращаются в ее убежденных сторонников и пропагандистов (понятие «школы», подобное тому, которое существовало у живописцев и особенно было популярно в эпоху Ренессанса). В русле такого понимания структуры современного реализма была и ассоциация, напоминавшая об античных школах перипатетиков, изучавших философию в процессе общения, обмена философскими задачами, обсуждений и взаимного обучения.

    Признание врагами гоголевского направления его единства и целостности в качестве «школы» тоже было ценно для Белинского как свидетельство того, что выведенный им закон современного развития литературы стал очевидной реальностью.

    Нападая на «натуральную школу», критика булгаринского лагеря не заметила разницы между «Физиологией Петербурга» и «Петербургским сборником» (1846). Между тем второй сборник натуральной школы обнаруживал признаки резкого скачка в развитии художественной системы этого литературного направления.

    Белинский, не только теоретический приверженец идеи прогресса, но и революционер во всем, формулируя эстетические и идейные принципы «натуральной школы», отстаивая и интерпретируя в их духе новые произведения, зорко всматривался в литературный процесс, как бы все время ожидая, что же новое возникнет в искусстве и потрясет основы этой столь стройно складывающейся системы. В середине 40-х гг. у него сложилось впечатление, что такое явление в литературе возникло. Этим открытием он сразу же поделился с читателем, хотя сначала и в предположительной форме. В первой книге «Отечественных записок» за 1846 г. Белинский сообщил: «Наступающий год, — мы это знаем наверное, — должен сильно возбудить внимание публики одним новым литературным именем, которому, кажется, суждено играть в нашей литературе одну из таких ролей, какие даются слишком немногим» (9, 407). С таким предуведомлением появляются в его статьях замечания о совершенной самостоятельности, самобытности Достоевского, автора «Бедных людей» и «Двойника», о том, что «такими произведениями обыкновенные таланты не начинают своего поприща» (9, 476).

    Очевидно, устно Белинский определил Достоевского как гения, что означало у него прежде всего художественную новизну и плодотворность метода писателя. Отголосок подобных разговоров можно усмотреть в словах Белинского, высказанных в момент разочарования в творчестве Достоевского: «Надулись же мы… с Достоевским-гением!» (письмо к Анненкову от 15 февраля 1848 г., — 12, 467).

    Увлечение Белинского творчеством Достоевского, его готовность видеть в Достоевском гения, открывателя новых путей в литературе высмеивала булгаринская критика, утверждавшая, что Достоевский — писатель небольшого дарования, идущий проторенными путями. «Северная пчела» писала, что автор «Бедных людей» — «рассказчик не без таланта, но безнадежно увлеченный пустыми и жалкими теориями партии»,[578] а через год с небольшим ядовито издевалась над Белинским, который «выдвинул» Достоевского и назвал его «гением, равным Гоголю».[579]

    Белинский, разочаровавшийся уже в 1847 г. в Достоевском как возможном зачинателе нового этапа литературы, возражал «Северной пчеле»: «…никто из людей с умом и со вкусом не станет отрицать в г. Достоевском таланта, даже замечательного; стало быть, весь вопрос только в степени и объеме таланта» (10, 180).

    Парадоксальность ситуации состояла в том, что Белинский — идеолог, глава и пропагандист натуральной школы — с энтузиазмом приветствовал писателя, вносившего принципиально новые идеи в литературу, и был готов в нем видеть гения, т. е. — в своем понимании этого термина — потенциального основателя нового направления в литературе. Враги же натуральной школы открещивались от самой мысли о возможности радикальных изменений в искусстве. Консерваторы-«охранители», они даже и те явления культуры, к которым относились враждебно, предпочитали видеть неизменными и неподвижными.

    Мысль Белинского о Достоевском как гении вызвала, однако, сопротивление не только в лагере врагов натуральной школы, но и в среде ее активных участников. Конечно, писатели натуральной школы руководствовались при этом мотивами диаметрально противоположными тем, по которым критики охранительного лагеря приняли в штыки творчество автора «Бедных людей».

    Белинского окружала целая плеяда молодых писателей, которых критик любил, ценил, но относил к разряду беллетристов — последователей Гоголя. Каждый из них ощущал свои растущие силы и свою крепнущую самостоятельность. Единство устремлений писателей, их творческих принципов побуждало приблизительно в одно время каждого из них искать новых путей художественного творчества, новых ответов на современные социальные вопросы, и ни один из них не хотел следовать за своим сверстником — товарищем по перу, каждого привлекала задача поиска своей, ему присущей дороги.

    В недрах натуральной школы второй половины 40-х гг. зрели тенденции многообразия реалистической литературы, проявившегося в 60-е гг. В середине 40-х гг. появилось несколько произведений, знаменовавших собою серьезные сдвиги в проблематике и художественных принципах натуральной школы. Большинство из них — повести: «Бедные люди» и «Двойник» Достоевского (1846). «Деревня» (1846) и «Антон Горемыка» (1847) Григоровича, «Сорока-воровка» (1846) и «Кто виноват?» (1846) Герцена, «Обыкновенная история» Гончарова (1846). Только один Тургенев воплощает новые литературные темы и идеи в форме очерков, которые, однако, радикально меняют свой характер, по существу утрачивая черты физиологического очерка («Записки охотника»).

    Достоевский безусловно явился первым писателем, творчество которого отразило принципиальный сдвиг, происшедший в литературе натуральной школы.

    Повесть «Бедные люди» знаменовала и произвела поистине революционный переворот в проблематике и образной системе натуральной школы. Однако литературный дебют Достоевского не привел к распаду натуральной школы, а способствовал ее укреплению и сплочению.

    Новые явления литературы не только не пришли в противоречие с эстетическими принципами, разработанными Белинским, но способствовали их дальнейшему обогащению и развитию.

    Творческая индивидуальность Достоевского сыграла здесь существенную роль. Молодой Достоевский в самом начале своего пути, работая над первой своей повестью, ощущал и свою близость к натуральной школе, и свою неудовлетворенность некоторыми сторонами практики писателей этого направления. Случай стихийного проявления этих особенностей литературной позиции Достоевского зафиксирован в воспоминаниях Григоровича. Работая над очерком «Петербургские шарманщики», Григорович советовался с Достоевским.

    Одобрив очерк в целом, Достоевский горячо отреагировал на одну его подробность. Григорович рассказывает: «У меня было написано так: когда шарманка перестает играть, чиновник из окна бросает пятак, который падает к ногам шарманщика. „Не то, не то, — раздраженно заговорил вдруг Достоевский, — совсем не то! У тебя выходит слишком сухо: пятак упал к ногам… Надо было сказать: пятак упал на мостовую, звеня и подпрыгивая…“ Замечание это, — помню очень хорошо, — было для меня целым откровением. Да, действительно: звеня и подпрыгивая выходит гораздо живописнее, дорисовывает движение. Художественное чувство было в моей натуре; выражение: пятак упал не просто, а звеня и подпрыгивая, — этих двух слов было для меня довольно, чтобы понять разницу между сухим выражением и живым художественно-литературным приемом».[580]

    Дело, однако, было не в приеме, а в самом подходе к изображаемому; не сухость изложения, а сухость восприятия действительности почувствовал Достоевский в этом эпизоде очерка. Объективное описание того, как получает шарманщик свой заработок, в очерке Григоровича выдавало позицию писателя, отделенного от толпы, глядящего на деньги, которые падают на мостовую из окна. Способ описания, предложенный Достоевским, менял точку зрения наблюдателя. Глазами шарманщика или человека из толпы, его окружающей, можно было заметить, как упала монета, и проследить ее движение. Самая подробность описания передавала отношение бедняка к падающей монете, то значение, которое она для него имела.

    Импульсивное раздраженное восклицание Достоевского «не то, не то, совсем не то!» знаменовало собою новый подход к изображению угнетенного и обездоленного человека в литературе натуральной школы.

    В «Бедных людях» устами своего героя Макара Девушкина Достоевский полемизировал с «Шинелью» Гоголя и — через голову автора этой повести — с бытописанием натуральной школы. В изображении жизни страдающих, униженных и оскорбленных «маленьких людей» молодой писатель предлагал исходить из социального самочувствия подобных героев. Маленький человек из агента среды, типического представителя своего сословия, каким он был в физиологических очерках, под пером Достоевского, а затем и других писателей натуральной школы в повестях второй половины 40-х гг. превратился в личность, несущую на себе гнет исторических издержек, в страдающего человека. Из объекта наблюдения и описания он стал субъектом, желающим быть понятым, ищущим сострадания себе подобных. Идея братства людей, социально конкретизированная, сплетенная с социалистическим идеалом всеобщего счастья как цели прогресса, стала основой изображения быта.

    Уже в критике, которой подверг Белинский Гегеля и гегельянство, социалистические идеи выразились в том, что интересы человека трактовались в качестве мерила философских концепций, гуманизм стал требованием, предъявляемым к мыслителю, художнику, политическому деятелю.

    «Апология личности — одна из существеннейших черт утопического социализма 30–40-х годов, и в качестве таковой она и выражает социалистический характер убеждений Белинского, сложившийся к началу 40-х годов, после его разрыва с правым гегельянством», — справедливо утверждает современный исследователь.[581] «Для меня теперь человеческая личность выше истории, выше общества, выше человечества. Это мысль и дума века!» — заявлял Белинский, обосновывая свое «отречение» от гегельянства (11, 556).

    В очерках натуральной школы начала 40-х гг. защита личности от гнета истории, социальной структуры, традиций общественного быта выражалась в сатирическом описании жизни сословий, в изображении типов, в которых степень отклонения от естественной человеческой природы, морали и очевидных требований разума служила средством изобличения насилия, которому подвергается личность.

    В повести второй половины 40-х гг. личность бедного, угнетенного человека, индивидуальность человека, несущего на себе тяготы социального гнета, стала предметом наблюдения. Интерес от общего значительно сместился в сторону частного, хотя это частное несомненно продолжало «представлять» общее с его конфликтами и проблемами.

    Для критиков, наблюдавших натуральную школу с самого ее начала и увлеченных теми формами полемики с нею, которые сложились в первой половине 40-х гг., это — течение, сатирически описывающее быт. Брант в «Северной пчеле» утверждал, что Гоголь и его школа «стыдятся чувствительного, патетического»,[582] Ю. Самарин упрекал натуральную школу в том, что она «не допускает глубоко постигнутых и резко отмеченных личностей»,[583] что она не проявила сочувствия к народу. А. Григорьев, включившийся в литературную борьбу в момент, когда в натуральной школе новые принципы изображения героя из низших классов явно возобладали, обвинял уже это направление в прямо противоположном. Он считал, что писатели-реалисты взяли на себя выражение «мелочной претензии» «героев зловонных, темных углов» и прониклись к ним «исключительною, болезненною симпатией».[584]

    В. В. Виноградов отметил, что в середине 1840-х гг. теоретики натуральной школы выдвинули «новые требования» в изображении бедного человека — мелкого чиновника, что в литературе этих лет нарастали черты гражданского «сентиментализма».[585] Опираясь на особенности литературы второй половины 40-х гг., А. П. Скафтымов главное отличие натуральной школы от Гоголя определил как переход «от внутренней анатомии самого порока к его действенным результатам и последствиям для окружающих»,[586] к изображению страданий и чувств маленького человека.

    И, конечно, не прихоть исследователей, а логика литературного процесса, развитие натуральной школы дают основание считать вторую половину 40-х гг. периодом ее расцвета.

    Гуманизм, сострадание к обездоленному человеку предопределили то обстоятельство, что в повести этих лет уже не комический, как у очеркистов начала десятилетия, а трагический и драматический («патетический», по выражению Бранта) элемент стал главным.

    Индивидуально очерченный, раскрытый во всей неповторимости своей судьбы человек оказывается жертвой общества, принявшего форму неумолимых, непреодолимых обстоятельств. В «Бедных людях» Достоевского трагизм положения героя усугубляется тем, что сам он верит в нравственную правоту общественного целого, уважает сильных мира сего, признает их право на особое положение, на власть и богатство. Столкновение Макара Девушкина с генералом, его рассуждения о процессе Горшкова полны глубокого драматизма. Эту черту изображения героев «Бедных людях» отметил Белинский, и именно поэтому он поставил образ Девушкина выше образа Вареньки Доброселовой, в характере которой усмотрел некоторую неопределенность.

    Белинский не только полностью «принял» «Бедных людей» Достоевского, но с горячим одобрением отметил то новое, что отделяет это произведение от физиологических очерков: «Многие могут подумать, что в лице Девушкина автор хотел изобразить человека, у которого ум и способности подавлены, приплюснуты жизнью. Была бы большая ошибка думать так. Мысль автора гораздо глубже и гуманнее: он в лице Макара Алексеевича показал нам, как много прекрасного, благородного и святого лежит в самой ограниченной человеческой натуре» (9, 553–554).

    Кардинальную особенность «Бедных людей» Белинский видит в трагизме героев произведения: «Вообще, трагический элемент глубоко проникает собою весь этот роман. И этот элемент тем поразительнее, что он передается читателю не только словами, но и понятиями Макара Алексеевича», — пишет критик (9, 554). Далее он приводит примеры трагических ситуаций, переданных устами Девушкина и как бы увиденных глазами бедного человека.

    В двух из этих эпизодов — эпизоде встречи Девушкина с мальчиком, просящим милостыню в толпе, окружающей шарманщика, и в эпизоде в кабинете генерала — Достоевский возвращается к ситуации, которую обсуждал с Григоровичем, критикуя его «Петербургских шарманщиков». В первом эпизоде звон падающего пятака привлекает внимание нищего мальчика, во втором — Девушкин со страдальческим вниманием следит за пуговкой своего вицмундира, которая катится через весь кабинет к ногам «его превосходительства» и обнаруживает незавидное состояние мундира маленького чиновника. Белинский назвал этот последний эпизод страшной, глубоко патетической сценой (см.: 9, 561). Эпизоды взрывов социальных противоречий в романе «Бедные люди», острых трагических кризисов в судьбе его героев — бедных тружеников Макара Девушкина или «обесчещенного» и лишенного должности многосемейного чиновника Горшкова имеют странную, казалось бы, нетипичную особенность. Хозяева судьбы бедняков выступают в них не в своей обычной, «естественной» функции «бьющих и ругающих», «распекающих» и притесняющих подчиненного, зависимого человека. Генерал, вызвавший Девушкина, чтобы «распечь» за упущение по службе, проникается внезапной жалостью к нему и жертвует ему сто рублей, чтобы тот мог «поправить свои обстоятельства»; суд становится на сторону Горшкова, он выигрывает процесс, и в его пользу присуждают значительную сумму с купца. Герои умилены, они в восторге от великодушия «начальства», но трагизм их положения не снимается счастливой случайностью. Генеральские сто рублей дают Девушкину возможность выйти из отчаянного, безвыходного положения, в которое он попал, заботясь о Вареньке. Но спасти Вареньку от бедности и опасностей большого города Девушкин не может, несмотря на случайную помощь генерала. Он вынужден «уступить» право «заботиться» о ней грубому и развратному помещику Быкову, который сначала обесчестил беззащитную девушку, а потом решил «осчастливить» ее браком.

    Таким образом, не только генерал оказывается из ряда вон хорошим и великодушным человеком, не только суд становится на сторону слабого против сильного, но и насильник Быков раскаивается в своем низком поступке и решает «покрыть грех» венцом. И все эти проявления «великодушия» власть имущих, богатых, сильных мира сего не меняют не только общественной ситуации, но и личной судьбы героев, положение которых определяется их местом в социальной иерархии. И если Девушкин легко поддается иллюзии и готов идеализировать генерала, пожавшего ему руку, то уже «счастье» Горшкова представляется и ему сомнительным, потому что, глядя со стороны, он ясно видит раны, нанесенные семье Горшковых социальной несправедливостью. Особенно ясна Девушкину недоброта «доброты» богатых, когда дело касается Вареньки. Любовь и сострадание делают его прозорливым. Хотя стереотип бытовых отношений диктует ему убеждение, что стать помещицей для бесприданницы — счастье, а выйти замуж с «потерянной» репутацией — исключительная удача, дружеское участие и чуткость любящего человека заставляют его бояться за Вареньку и внушают ему уверенность, что бедный, забитый, беззащитный, но подлинный друг, подобный ему, скорее, чем развратный «благодетель», может «заслонить» женщину от зла жизни.

    Новаторской особенностью первого романа Достоевского было то, что в нем мысль о разделенности общества на взаимно отгороженные группы была поставлена в связь с новым кругом проблем. Писатель делает акцент не на том, что? разъединяет людей, а на том, что? их соединяет, и в качестве главного объединяющего начала рассматривает не сословные, профессиональные или корпоративные интересы, а взаимное сочувствие, человечность. Гуманизм натуральной школы сказался у Достоевского, как отметил Белинский, не только в протесте против угнетения низших слоев общества, но и в утверждении высокого этического содержания личности, ценность которой не признается обществом. У Достоевского маленький человек изображался не как маска своей среды, а как индивидуальность, нередко непредсказуемая в своих душевных движениях и поступках. Среда людей, бедствующих в «городе прогресса» — Петербурге, рисовалась не просто как элемент социальной структуры, а как сообщество личностей, соединенных общими страданиями и заботами. Они активно противопоставляют насильственно навязывающей им стереотипные социальные роли силе классового разъединения стремление к взаимопомощи, социабельности, ассоциации. В таком изображении бедных людей сказались не только гуманизм и демократизм писателя, но и его увлечение идеями утопического социализма.

    Одним из проявлений новизны подхода Достоевского к герою была декларативно выраженная им в «Бедных людях» ориентация на традиции гуманизма Пушкина. Достоевский демонстративно устами своего обездоленного героя «напал» на бывшую до того идеальным эталоном гуманизма натуральной школы «Шинель» Гоголя и противопоставил ей «Станционного смотрителя» Пушкина в качестве произведения, в котором герой показан не только как бедный и бесправный чиновник, но и как человек, и где его чувства извлечены из глубины его самосознания.

    Уже эта ссылка на «мнение» «маленького человека» как высший авторитет и «претензия» героя — «вечного титулярного советника» на то, чтобы литература, говоря о нем, считалась с его интересами, его восприятием, его социальным самочувствием, свидетельствовали об огромном сдвиге в отношении писателя к изображаемому предмету. Замечательно, что помимо Достоевского еще один автор — участник «Петербургского сборника», обратившись к миру переживаний маленького человека, ориентировался на традиции «Станционного смотрителя» Пушкина. Речь идет об А. Майкове — авторе высоко оцененной Белинским повести в стихах «Машенька». Оба писателя — и Достоевский, и Майков — были «причастны» к кружку петрашевцев, в котором идеи утопического социализма составляли основу социально-политических и литературных интересов.

    Таким образом, на место очерковой литературы во второй половине 40-х гг. пришла повесть, обратившаяся к внутреннему миру, к психологии и самосознанию маленького человека. Именно в ней маленький человек приобрел то особое значение, которое считают зачастую характерным для литературы натуральной школы в целом.

    Отказавшись от «сильных», «личностных» героев, созданных предшествовавшим литературным развитием и генетически, а отчасти и идейно связанных с романтизмом, провозгласив принципиальное равенство всех людей как носителей общественных черт и как порождения среды перед судом писателя, изучающего социальные нравы, натуральная школа создала затем во второй половине 40-х гг. своего героя, начавшего странствие по страницам книг и по эпохам. Этим героем стал внутренне противопоставленный романтическому герою с его «гигантизмом» «маленький» в социальном отношении, скромный, будничный рядовой человек. Но стал он им не прежде, чем в его изображение был вложен весь тот пафос протеста, гуманизма и защиты прав личности, который вкладывался творческим гением человечества до того в создание образов Гамлета, Дон-Кихота, Фауста, Чайльд-Гарольда, Чацкого, Онегина, Печорина. От первого инстинктивного восклицания Достоевского: «не то, не то, совсем не то!» — и его совета взглянуть на падающую монету глазами страстно ждущего ее шарманщика прямой путь ведет к эпохе усиленного интереса литературы к личности бедного чиновника, а затем и крестьянина.

    Белинский приветствовал Достоевского как писателя, выводящего литературное развитие на новые рубежи, только из бережного к нему отношения «побоявшись» печатно назвать его гением. Вскоре, однако, после появления «Двойника», более слабых рассказов и в особенности «Хозяйки» не без воздействия «общественного» мнения окружавших его молодых писателей Белинский вынужден был «прокорректировать» свою точку зрения. Сохранив уверенность в значительности художественного дарования Достоевского, он усомнился в его гении, т. е. в его способности проложить фарватер для принципиально нового пути в развитии реалистической литературы. Можно предположить, что этому немало способствовало то, что новые произведения Достоевского могли показаться критику более зависимыми от Гоголя — гения натуральной школы, чем «Бедные люди». Несмотря на явную преемственную связь первого романа Достоевского с творчеством Гоголя, героям «Бедных людей», их отношениям, коллизиям, в которые они вовлечены, трудно найти прямое соответствие, «прототипы» у Гоголя, скорее можно обнаружить полемику с Гоголем в подходе Достоевского к сюжету о бедном чиновнике.[587] Иное дело последующие произведения писателя. «Двойник» при всей оригинальности этой повести многими своими ситуациями, характером главного лица и темой сумасшествия маленького «амбициозного» чиновника был близок к «Запискам сумасшедшего» Гоголя; рассказ «Роман в девяти письмах» (1847), по собственному признанию Достоевского, навеян драматургией Гоголя (правда, Достоевский ошибочно сравнивает это произведение с «Тяжбой» вместо «Игроков»); «Хозяйка» по своему колориту, по особенностям фантастических эпизодов и по героям напоминала «Страшную месть», «Невский проспект» и «Портрет».

    Вскоре после появления в литературе Достоевского с романом «Бедные люди» чуткость Белинского к новому подверглась еще одному серьезному испытанию. Григорович написал повесть «Деревня», в которой сделал попытку показать трагическую судьбу тонкой, одухотворенной крестьянской женщины. Повесть была не понята писателями натуральной школы и даже возбудила насмешки. Белинский остановил эти насмешки, высоко оценив повесть «Деревня» как попытку расширить проблематику натуральной школы, показать быт крепостного крестьянства. Он придавал большое значение социальному бытописанию, главам повести, представляющим собою по сути дела физиологические очерки разных сторон деревенской жизни (10, 42–43). Вместе с тем в споре с Самариным, который упрекал писателей натуральной школы в равнодушии к страданиям народа, Белинский раскрыл значение психологической проблематики в повести Григоровича «Деревня». Он отметил, что «в самой неудавшейся попытке автора повести показать глубокую натуру в загнанном лице его героини видна его симпатия и любовь к простому народу…» (10, 260).

    В стремлении к апологии личности крепостной крестьянки Григорович противопоставляет свою героиню всему окружающему ее обществу. Акулина испытывает двойной гнет — социальный и семейный, и писатель ставит ее в центре двойной цепи конфликтов. Несмотря на то, что многие черты героини, ее «исключительность», ее экзальтированность и противопоставленность среде обнаруживали генетическую связь этого образа с романтической литературой и что попытка заглянуть в духовный мир крестьянской женщины Григоровичу не удалась, сама задача, которую перед собою поставил писатель, — создать «жоржзандистскую» повесть с крестьянкой в качестве главной героини — свидетельствовала о возникновении в недрах натуральной школы новых устремлений.

    Социальные конфликты повести строились на признании антагонистичности общества закономерностью современного бытия. Повесть «Деревня» чувствительнее многих критических и полемических выступлений задела славянофилов, так как в ней жизнь современной деревни рассматривалась как трагическая, разрываемая антагонистическими противоречиями и конфликтами. Консерватизм славянофильских теоретиков оскорблялся изображением помещика как социальной маски, которая характеризуется исключительно теми далеко не положительными чертами, которые выступают на передний план при общении его с крестьянами. Доброта помещика по ходу сюжета неизменно оборачивается в повести Григоровича равнодушием или себялюбивым желанием покрасоваться и развлечься; филантропия — бездумным прожектерством, маниловской сентиментальностью, капризом. Разделенность, обособленность сословий представала в ней как коренная особенность крепостнического общества, неразлучного со злом, насилием и несправедливостью. Из общей резко отрицательной оценки быта крепостной деревни не выпадала данная в повести характеристика патриархальной семьи. В изображении Григоровича отношения в крестьянской семье подчинены материальным, экономическим соображениям. Между бедными и богатыми крестьянами лежит резкая социальная грань, брак и в крестьянской среде — сделка, основанная на практическом расчете. По господской воле водворенная в богатую семью бесприданница Акулина становится в ней безответной, бесправной батрачкой, рабой своего крепостного мужа.

    Сострадание к маленькому человеку, «героецентризм» в «Деревне» Григоровича выразились в том, что он избрал самого угнетенного человека в качестве главного лица, через которое характеризуется быт целой социальной сферы — крепостной деревни.

    Эмоциональный строй повести определялся цепью трагических обстоятельств, из которых складывается жизнь героини и которые не оставляют надежды на возможность улучшения ее участи в любой момент этой жизни. Мало того, конец повести с очевидностью показывает, что и дочь Акулины не избежит судьбы, сходной с судьбой матери. При таком изображении героини, представляющей крепостной народ, все внимание автора было сосредоточено на гнетущих ее обстоятельствах. Недостаточно убедительная характеристика ее личности собственно не была серьезным изъяном повести. В отличие от Достоевского Григорович делал упор не на анализ внутреннего мира маленького человека, а на изображение форм его угнетения. Ему было важно подчеркнуть идеальность натуры героини, чтобы исключить малейшую возможность истолкования ее горестей как заслуженных, возникших по ее собственной вине. Жизнь Акулины должна была восприниматься как воплощение современного положения закрепощенного крестьянина и осуждение крепостного права как народного бедствия.

    Ту же идею сходными художественными средствами Григорович выразил и в следующей своей повести — «Антон Горемыка» (1847), — высоко оцененной Белинским и понятой и принятой уже всеми литераторами натуральной школы.

    Герой недаром назван «горемыкой»: он отделен от среды крестьян — своих односельчан — горем, которое на него обрушилось, бедностью, и хотя его несчастья типичны, он особенно несчастлив среди несчастных односельчан. Цепью неудач и бед он вырван из обычного, такого, как у других крестьян, положения и не может вернуться к прежнему состоянию. Писатель показывает, что при современном положении крепостного крестьянина любая неудача или беда нарушает неустойчивое равновесие, дающее ему возможность существовать. Беда, постигшая работящего мужика Антона, может обрушиться на каждого крестьянина, и несмотря на это Антон не встречает помощи и поддержки у соседей. В сочувствии к нему как одинокой и страдающей человеческой личности выражается гуманизм писателя.

    Для Григоровича представление о раздробленном, «ячеистом» строении общества и мысль о разъединенности людей в современном мире оставались исходными положениями при изображении деревни и в «Антоне Горемыке». Вместе с тем в характеристике героя намечался новый аспект, обративший на себя внимание читателей.

    Судьба этого крепостного крестьянина рисуется как значительное явление, подлинная трагедия; «мелкие», ежедневные «неприятности» — требование заплатить недоимку, долг, кража лошади и т. д. — приравниваются к трагическим ситуациям, достойным изображения в драме и эпосе. Белинский писал о Григоровиче: «…его два последние опыта „Деревня“… и в особенности „Антон Горемыка“… идут гораздо дальше физиологических очерков. „Антон Горемыка“ — больше, чем повесть: это роман, в котором все верно основной идее, все относится к ней… Несмотря на то, что внешняя сторона рассказа вся вертится на пропаже мужицкой лошаденки; несмотря на то, что Антон — мужик простой, вовсе не из бойких и хитрых, он лицо трагическое в полном значении этого слова» (10, 347).

    Изображение судьбы простого человека — крепостного — в аспекте высокой трагедии было дано Герценом в повести «Сорока-воровка». Повесть эта, написанная в январе 1846 г., была опубликована только в 1848 г. Таким образом, она создавалась прежде «Деревни» Григоровича, но вошла в литературу значительно позже и воспринималась на фоне впечатлений от крестьянских повестей Григоровича и социального психологизма Достоевского.

    Можно обнаружить сходство между проблематикой «Сороки-воровки» Герцена и «Деревни» Григоровича. Обе повести рисуют историю жизни крепостной женщины, судьба которой «вырублена» барином (по выражению пословицы, предпосланной в качестве эпиграфа к одной из глав «Деревни»). Оба писателя ставят перед собою цель показать душевную тонкость своей героини, обреченной на участь рабы и раннюю гибель, оба полемизируют со славянофильской концепцией, согласно которой патриархальные отношения способствуют сохранению устоев семьи и народной нравственности. Известное сходство можно усмотреть в повышенной эмоциональности, патетичности рассказа о судьбе героинь той и другой повести. Однако наряду с этими чертами, сближающими два произведения натуральной школы второй половины 40-х гг. и выражающими существенные общие тенденции литературы этих лет, можно отметить и резкое различие подхода писателей к изображаемым явлениям и своеобразие художественной манеры каждого из них.

    В повести «Сорока-воровка» — произведении лаконичном и небольшом по объему — достаточно определенно выразилась творческая индивидуальность Герцена. Писатель, сила которого, по мнению Белинского, состояла в «могуществе мысли» (10, 318), Герцен пронизал свою повесть политическими и социальными идеями. К повести «Сорока-воровка» можно с полным основанием отнести сказанные по поводу романа Герцена «Кто виноват?» слова Белинского о том, что писатель «чудно умел довести ум до поэзии, мысль обратить в живые лица, плоды своей наблюдательности — в действие, исполненное драматического движения» (9, 396).

    Полемика со славянофилами, которая в повести Григоровича «Деревня» проявилась в том, как изображались взаимоотношения членов крестьянской семьи, в «Сороке-воровке» Герцена стала важным композиционно-структурным элементом.

    Действие повести начинается эпизодом спора. Этот эпизод, занимающий значительную часть повести, представляет собою не введение, цель которого — создать «предлог» для дальнейшего повествования, и не облеченную в форму диалога авторскую декларацию, а живую реальную сцену. Герцен впервые в литературе изображает спор славянофилов и западников, передает атмосферу идейных сражений его современников.

    Участники спора, изображенного им, — красноречивые диалектики, остроумные полемисты. Начав разговор с частного, казалось бы, случайного вопроса о том, почему на русской сцене нет больших трагических актрис, они восходят от этого вопроса к все более и более общим проблемам и в конечном счете противопоставляют друг другу целые идеологические системы.

    Герцен не спешит высказать свое отношение к этим системам, заявить свою позицию. Сюжет первого эпизода повести — спор молодых людей разрешается неожиданным вторжением нового лица, не только не участвовавшего в разговоре, но даже не слышавшего его. Это лицо все участники спора единогласно избирают «непогрешающим судией».[588]

    Не отвечая на его вопрос: «О чем это вы так горячо проповедуете?», — т. е. не разъясняя вошедшему всю глубину своих разногласий и всю разветвленность спора, они задают ему исходный вопрос своего разговора, вопрос о возможности существования в России трагической актрисы.

    Герцен не описывает посетителя, непререкаемый авторитет которого признается всем обществом. Он «представляет» его глухо: «один известный художник»;[589] однако дает понять, что это «свой» человек среди собравшейся молодежи, но не принадлежащий к ней ни по возрасту (один из присутствующих шутливо напевает, поощряя его говорить: «Расскажи нам о себе, дедушка»), ни по жизненному опыту, ни по социальному происхождению. Молодые спорщики упоминают о соседях по имению, о светском быте столичного дворянства, а после первых же фраз их «арбитра» становится ясно, что он актер, много скитавшийся по провинции и вынесший тяжелые воспоминания из своих скитаний. Да и самое его отношение к вопросу, поставленному перед ним, носит другой характер, чем у молодых людей. Они мыслят отвлеченно, подходят к каждой проблеме как теоретики, философы. Он исходит из жизненного опыта. Его умственному взору ответ на поставленный вопрос является в образе реальной женщины, судьба которой его глубоко взволновала и навсегда оставила след в его памяти.

    Так исторически конкретное изображение философского спора 40-х гг. дополняется фигурой «известного художника» — столь же конкретной.

    Посвящение повести М. С. Щепкину и «украинский» колорит эпиграфа, предпосланного ей, намекали на идентичность рассказчика дальнейшего эпизода повести, друга молодых теоретиков, и знаменитого комика, много лет выступавшего на сценах юга страны, — Щепкина.

    Таким образом, в повести «Сорока-воровка» проявляется другая особенность творчества Герцена: реальная жизнь в ее непосредственных, конкретных, а подчас и уникальных проявлениях осмысляется писателем как материал искусства, неповторимые характеры выдающихся людей становятся предметом его размышлений, анализа и эстетического созерцания. Появление актера, известного художника, композиционно в повести служит соединяющим звеном между теоретическим спором и своеобразной вставной новеллой о русской трагической актрисе.

    «Исключительный», гениальный рассказчик Щепкин ведет повествование о гениальной актрисе, о ее личной судьбе — и в этом рассказе находят свое отражение и свой ответ все те вопросы современности, которые возбудили спор в кругу молодежи. Судьба гениальной актрисы оказывается такой же, как судьба любой крепостной женщины, — барин напоминает ей, что она не более как его «крепостная девка», и, вникнув в смысл ее истории, слушатели и читатели не могут не понять, что вопросом всех вопросов современной русской жизни является крепостное право.

    Вместе с тем самый тот факт, что о страданиях человека из народа говорит гениальный простолюдин и что в качестве представителя крепостных рабов изображается гениальная личность, служит выражением взгляда писателя на народ. Именно в народе, в его одаренности, нравственной независимости, стойкости и способности не мириться с обстоятельствами, как можно понять, оценив историю героини, таятся залоги новых отношений, будущего страны. История Анеты, как называет крепостную актрису рассказчик по роли, которую она исполняла, «корректирует» многие декларации участников спора. Она свидетельствует о том, что патриархальные отношения и следование традициям не спасают от разврата, не обеспечивают строгости нравов, ибо сторонники традиций игнорируют права личности и утверждают авторитет власти господина. Молодой славянофил провозглашает, что русская женщина призвана ограничить свою деятельность рамками семьи. Жизненный опыт Щепкина говорит о другом: он видел страстный творческий порыв простой русской женщины, был свидетелем огромного эмоционального и нравственного воздействия ее таланта на неблагодарную, специально отобранную хозяином театра — «меценатом»-крепостником — аудиторию. Отвечает история Анеты и на умный и язвительный монолог западника, доказывавшего, что в России нет трагических актрис, так как дворянство, погрязшее в крепостничестве и пошлости, не может испытывать больших трагических эмоций. Рассказ Щепкина раскрывает глубину трагических переживаний народа и дает понять, что именно народная среда богата и дарованиями и жизненным опытом, необходимым художнику.

    Так без деклараций и дидактических монологов опыт старика-рассказчика вносит коррективы в теоретические рассуждения его молодых друзей. Сама действительность говорит за себя. Впечатление того, что действительность в ее непосредственных, жгучих по своему драматизму проявлениях вторгается в разговор в литературном салоне, усиливалось в повести тем обстоятельством, что в воспоминания-новеллу Щепкина была включена другая новелла-воспоминания — рассказ самой Анеты о ее жизни. Трагическая история крепостной актрисы передается старым актером так, как она была услышана им из ее собственных уст. Подобная форма давала возможность заглянуть в душу героини, приобщиться к ее переживаниям, к ее образу мыслей.

    Достоевский раскрыл внутренний мир маленького, забитого и скромного человека, бесправного петербургского бедняка и показал всю сложность его психической жизни («Бедные люди»). Григорович сделал робкую попытку показать сознание «загнанной», темной крестьянской женщины («Деревня»). Герцен приоткрыл завесу над миром мыслей и переживаний героической, гениальной натуры из народа.

    В качестве идеального представителя народа он изобразил не кроткого и незлобивого труженика, покорно принимающего навязанные ему социальным строем жизни обстоятельства, а творческую, независимую натуру, бросающую вызов самому принципу барской власти и предпочитающую смерть неволе.

    Нетрудно заметить, сколь значительным явлением в литературе натуральной школы была повесть «Сорока-воровка», как далеко ушел Герцен от Григоровича в своем сочувствии закрепощенному народу. Однако стремление найти в народной среде идеальный характер, отражающий исторически сложившиеся особенности национальной жизни, было не чуждо и Григоровичу. Чуткий и внимательный к потребностям времени художник, он сделал впоследствии попытку создать в романе «Рыбаки» сильный характер, воплощающий героические черты народа. Герцен оказался тем критиком, который с особенным интересом и сочувствием отнесся к этой попытке и написал статью «О романе из народной жизни в России (письмо к переводчице „Рыбаков“)».

    4

    Обратись в начале 50-х гг. к жанру романа, Григорович развивал в нем черты повествования, которые Белинский ценил в его повестях из народной жизни и считал залогом перехода писателя к крупным эпическим формам. В романе «Переселенцы» (1855–1856) писатель повторяет ситуацию, изображенную в «Деревне»: рисует несчастье и гибель крестьянина, жизнь которого «выкроена» по барской прихоти. И в этом романе и в романе «Рыбаки» (1853) Григорович характеризует уже крестьянство иными чертами, чем в повестях, он видит крестьян более способными к объединению, к взаимной помощи, но и в его романах тема общности, единства народа в труде, борьбе, взаимопомощи не становится существенным элементом. Более того, в «Рыбаках» главным содержанием является разрушение патриархальной семьи, распад замкнутого, веками сохранявшего свою прочность единства крестьянского рода, спаянность которого скреплялась общим, традиционно организованным трудом.

    В «Рыбаках» народная среда — патриархальный крестьянский мир — воплощена в эпически укрупненном, монолитном образе главы патриархальной семьи, рыбака Глеба Савиныча. Считая, что крепостное право разъединяет сословия, противопоставляет людей друг другу, Григорович пытался в «Рыбаках» рассмотреть народный мир вне крепостного права. В этом романе он изобразил быт свободных от крепостной зависимости рыбаков и поставил перед собой задачу показать те процессы, которые происходят в народной среде как таковой. Драматизм повседневного течения жизни народа, борьба за существование, которая стала важнейшей проблемой в литературе «народного реализма» в 60-е гг., составляет существенный элемент содержания романа «Рыбаки». С крестьянским трудом, с традиционными его особенностями писатель связывает патриархальные формы быта и семейственности.

    Ему представляется, что, подобно тому как вечна и неизменна эпопея борьбы крестьянина с природой и общения с ней, как вечен и непреходяще ценен трудовой опыт, накопленный поколениями крестьян, так незыблемы должны быть и формы семейного быта народа, созданные им суровые отношения, без сохранения которых невозможно продолжение извечных «отношений» человека с природой. В качестве силы, расшатывающей патриархально-семейные узы и подрывающей таким образом основы труда и быта крестьянства, в романе выступает «непокорство» молодого поколения, испытывающего пагубное, разлагающее влияние города, фабрики. Писатель как бы забывает о том, что сам он наблюдал еще в 40-е гг. и показал в повестях этого времени процесс проникновения кулака — торговца и скупщика — в деревню. Теперь главным источником влияния стяжательства и аморализма на крестьянство он считает фабрику, активизирующую злую волю «беспокойных» натур. Григорович находит в народной среде два взаимно полярных типа: кроткий и хищный. Оба эти характера органически присущи ей, хотя кроткий характер, несущий начала семейственности, созидания, труда и преданности земле, — коренной и основной народный тип. Однако существование беспокойного, «демонического» характера в народной среде делает особенно опасными неблагоприятные, разлагающие влияния на нее, в частности влияние буржуазных отношений. Если Глеб Савиныч воплощает единство патриархального быта, исторически сложившиеся общие черты крестьянина, то многие герои романа выражают антагонизм сил созидания и разрушения внутри патриархального мира; характеристика кроткого и хищного типа дается посредством взаимного сопоставления и противопоставления, и на их столкновениях основывается сюжет романа. Выявление в народной среде двух антагонистических типов составило основу повествования в романе Григоровича «Рыбаки». Такой метод изображения народных характеров Григорович применил здесь впервые; впоследствии он получил широкое распространение как в произведениях, рисующих народную жизнь, так и в теоретических и критических статьях. Большое значение для становления и формирования литературы, изображающей народ, имела и попытка Григоровича рассмотреть историю крестьянской семьи во времени, увидеть конфликты, присущие народной среде в ее самобытном, свободном от воздействия крепостничества развитии.

    Если в повести «Антон Горемыка» Григорович показал, что мужика должно «писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом»,[590] и тем самым способствовал утверждению мысли о недопустимости крепостничества, то фигура Глеба Савиныча, ставшая центром трагедии крестьянской семьи, в которой обозначился распад патриархальных устоев быта, выражала страх перед наступлением буржуазных отношений. Проблематика романа Григоровича характерна для новой эпохи — эпохи так называемого «мрачного семилетия». В период реакции, отделившей конец 40-х гг. с его многозначительными историческими событиями — подавлением революций в Европе, смертью Белинского, арестом и осуждением петрашевцев — от общественного подъема второй половины 50-х гг., в литературе, задавленной цензурным террором, зрели новые идеи, мужали новые дарования.

    Вопрос о буржуазном развитии, о соотношении европейской и русской жизни, вставший перед некоторыми писателями уже в 40-е гг., в начале 50-х гг. по-новому открывался в творчестве Островского, волновал Григоровича, Писемского, Гончарова, Салтыкова, Герцена.

    Социально-политическая мысль, навеянная мировыми событиями, проникала в литературу. Стремление выразить большие эпохальные и национальные проблемы непосредственно в художественном творчестве, сквозь призму размышления о них показать ежедневный быт народа привело к эволюции наиболее распространенных литературных жанров, в частности очерка.

    Наблюдение народной жизни в конце 40-х — начале 50-х гг. и стремление увидеть за современным ее состоянием пути ее дальнейшего развития приводят Григоровича сначала от очерка к повести, выражающей нетерпимое отношение автора к крепостному праву, а затем к роману из народной жизни, в котором осуждение крепостного права сплетается со страхом перед разрушительным воздействием промышленности и города на деревню. Своеобразную эволюцию очерка под влиянием все глубже проникающей в него «общей» мысли, концепции русской жизни можно проследить в творчестве Тургенева. Под пером Тургенева очерк переродился в лирический и сатирический рассказ, связанный с другими рассказами единством предмета и ракурса изображения. Так из первоначального зерна, очерка «Хорь и Калиныч» (1847), выросли «Записки охотника» — не роман, но цикл очерков, некое единое повествование, не имеющее единого сюжета.

    Уже в рассказе «Хорь и Калиныч» Тургенев увидел крестьянство как «мир», как национальное, социальное и культурное единство. Хорь и Калиныч — яркие индивидуальные характеры. Писатель противопоставляет их. Они антиподы во всем: один беден, другой богат, один практический деятель, другой мечтатель и поэт, и т. д. Однако это характеры взаимно дополняющие: Хоря и Калиныча связывает дружба, стремление к общению, к взаимному духовному обогащению. От рассказа к рассказу, рисуя многообразие народных характеров, развертывая через судьбы крестьян картину бытия земледельцев Орловской и Курской губерний, Тургенев создает поэтический образ народного мира.

    «Записки охотника» Тургенева — книга, ведущая свой генезис от «Мертвых душ», — в значительной степени противостояли поэме Гоголя. В «Записках охотника» также были очерчены «мертвые души», населяющие дворянские усадьбы, даны сатирические портреты типичных представителей поместного дворянства. Однако важнейшая конструктивная особенность этой книги состоит в том, что рядом с сатирическими образами носителей социального зла стоят «живые души» страдающих крестьян, исполненных высоких нравственных качеств, прекрасные, как сама природа, и страдающие от социального неустройства, что на этих героев перенесен главный интерес повествования. Автор, лирический голос которого произносил окончательный приговор над героями в «Мертвых душах», в «Записках охотника» обретает конкретность. Вместо всеобъемлющего, всесозерцающего Поэта, в которого вся Россия «вперила свои очи», в «Записках охотника» повествователь действует в качестве одного из героев. Ему дана четкая социальная характеристика (он — барин), его взгляды, даже его психологические особенности выявляются во взаимоотношениях с другими героями книги. Он осуждает одних людей, с которыми встречается в своих блужданиях и поездках по родному краю, и проникается любовью и уважением к величию, нравственной чистоте и поэтической одаренности других. Обличение пороков крепостнической действительности сочетается в «Записках охотника» с лирическим изображением, любованием родной природой и народными типами.

    Гуманистический лиризм «Записок охотника» органически вырастал из реализма натуральной школы. Знаменательно, что выход в свет «Записок охотника» отдельным изданием в 1852 г. и опубликование Тургеневым статьи-некролога, в котором он стремился объяснить историческое значение Гоголя, совпали во времени и были восприняты обществом и властями как программные выступления писателя. Много размышляя над творчеством Гоголя после его смерти, Тургенев в духе критики Белинского решительно отвергал «тенденции примирения», которые находил во второй части «Мертвых душ», опубликованной в 1855 г.

    Преданность «обличительному» направлению и сатирическому аспекту изображения действительности, борьба за последовательное развитие аналитических принципов в литературе и страстные поиски реально осуществимого идеала приводили к усвоению и переосмыслению писателями натуральной школы важнейшей идейно-типологической проблемы литературы предшествующего периода — проблемы сильной личности, несущей в себе самой начало отрицания. Имея в виду именно эту сторону творчества писателей 40-х гг., А. Григорьев утверждал, что они «дополнили» Гоголя Лермонтовым.[591]

    К герою мысли — дворянину-протестанту деятели натуральной школы применили свой метод социального анализа.

    Еще Лермонтов в «Герое нашего времени» рядом с титанической фигурой Печорина поставил образ пошлого молодого дворянина Грушницкого, который, принимая позу романтического отрицателя, является наивным низменным циником, эгоистом с непомерными претензиями.

    «Печорины» второй половины 40-х — начала 50-х гг. зачастую низведены до уровня Грушницкого. Авторы подчеркивают либо безыдейность их протеста, их конфликта со средой («Бреттёр» Тургенева, 1847, «Богатый жених» А. Ф. Писемского, 1851–1852, и др.), либо беспочвенную «мечтательность» их устремленности к идеалу, их отрешенность от жизни и ее развития («Тарантас» Соллогуба, 1845; «Родственники» И. И. Панаева, 1847; «Идеалист» А. В. Станкевича, 1851, и др.). Даже в том случае, когда такое «снижение» героя не входило в расчеты автора, оно объективно ощутимо в образах протестующей личности, созданных в конце 1840-х — начале 1850-х гг. Н. Г. Чернышевский заявил в критической статье, посвященной творчеству Авдеева, что герой романа «Тамарин» (1852) — «Грушницкий, явившийся г. Авдееву во образе Печорина».[592]

    Печорин как мерило, которым оценивается интеллектуальный герой, постоянно присутствует в произведениях 40-х — начала 50-х гг.; сравнение с ним является основанием оценки, масштабом значения изображаемой личности и ее «направления». Наряду с многочисленными повестями о героях, лишь поверхностно усвоивших идеи времени и фатально подпадающих под власть рутины,[593] возникали произведения о положении одаренной натуры, яркой индивидуальности в современном обществе. Своеобразно и сложно, в тесной связи с комплексом проблем, касающихся развития общества, материального и духовного прогресса, ставится этот вопрос в «Обыкновенной истории» Гончарова (1846).

    Гончаров — писатель-социолог, представитель гоголевского направления. Он не только не претендует на образное воплощение идеала, но рассматривает опыты в таком роде как порождение фантазии людей, психический склад которых соответствует романтическому стилю, людей провинциальных, архаических. Гипертрофия значения любовного чувства соответствует, по мнению Гончарова, патриархально-крепостническому складу жизни, при котором изолированность семейных очагов и деревень, ограниченность и простота потребностей натурального хозяйства определяют близость людей к природе, к изначальным, элементарным формам бытия. Стремление к идеалу и литературный романтизм воплощались у Гончарова в типе патриархального «невежды» (ср. слова Пушкина о поэте Ленском: «он сердцем милый был невежда»), сельского мечтателя-романтика. Социально конкретизировалась у него и идея прогресса. Эта идея утратила у Гончарова отвлеченный характер и абсолютное значение. В его произведениях, и в частности в «Обыкновенной истории», в качестве представителя прогресса выступил делец, преследующий собственную выгоду, но способный служить и общему практическому делу. Чиновник или предприниматель — по своей психологии он буржуа, воинственный носитель идеи «дела», новых, более «организованных» форм общежития, более обезличенного и более деятельного образа жизни. Противопоставление отвлеченного мышления живой жизни, характерное для ряда повестей 40–50-х гг., у Гончарова заменяется социальным противопоставлением патриархального романтико-идеалистического сознания современному буржуазно-деловому. Обретя конкретное социальное наполнение, идея развития получает у Гончарова и реальное ограничение, лишается своей абсолютности. В «Обыкновенной истории» Гончарова сопоставлены и противопоставлены два бытовых уклада. Писатель убежден, что патриархальный быт уходит в прошлое, что его неизбежно должно сменить общество предпринимателей, «деловых людей». В произведении Гончарова соотнесены петербургская буржуазная цивилизация и патриархально-феодальные отношения, а также и человеческие типы буржуазного дельца и идеалиста-помещика, захолустного жителя. Люди буржуазного типа — петербургские чиновники-карьеристы и фабриканты уверены, что их жизнь разумна и естественна, но деревенские жители, воспитанные в традициях патриархального быта, видят темные стороны этого «усовершенствованного» существования и во многом судят о нем верно. Будущее за буржуазной прозой, она выражает прогресс; но исторически отменяя старые формы жизни, человечество отменяет и порожденную ими цивилизацию и ее ценности. Достигая нового, оно теряет часть приобретенного прежде. Наивный, архаичный романтик, не наделенный у Гончарова чертами идеального героя, в его произведении тем но менее добрее, ближе к природе, чем носитель исторического прогресса — деятельный современный человек. Подходя социально-аналитически к самой идее прогресса, Гончаров по-новому переосмыслил тип идеалиста — человека, «отставшего от века». Подобного героя он осветил двойственно. Ироническое отношение к его идеалам, решительное и бесповоротное признание их обреченности сочетается у писателя с сочувствием, со значительной долей признания их нравственного достоинства. Соответственно русский идеалист-романтик наделяется в «Обыкновенной истории» чертами простодушия и непосредственности. Так в литературе 40-х гг. рядом с традиционным образом «гордого» человека — идеалиста возникает новый тип: смиренный наивный идеалист.

    Черты наивного романтизма приданы герою-идеалисту и Герценом в «Кто виноват?». В этой повести, значение которой для литературы 40-х гг. и дальнейшего литературного развития трудно переоценить, Герцен противопоставил двух героев мысли, представляющих как бы два типа носителей современного интеллектуального развития, и «измерил» их друг другом. Круциферский — отвлеченный идеалист-мечтатель, жаждущий гармонии. Мыслимое воплощение его романтического идеала — идиллия. Отрыв его мечтаний от действительности делает для него равно недоступными и прогнозы дальнейшего развития общества и приобщение к прозаической дисгармоничной реальности. Он может существовать лишь в искусственно созданном заповеднике семейной жизни, отгороженной от исполненного конфликтов общественного бытия, которое в своих реальных, недоступных идеальному сознанию формах воплощает идею развития. Мечта Круциферского об идиллии среди дисгармоничного мира оказывается такой же эфемерной, как все его мечты. Сознание человека, его духовный мир несут в себе все элементы мировой дисгармонии, так же как и залоги возможной в будущем гармонии. Таким образом, даже между двумя людьми в современном обществе не могут сложиться отношения невозмутимой идиллии. Так в характеристике Круциферского возникает тема наивности его идеализма — он сердцем «милый невежда». Круциферскому противопоставлен Бельтов — герой, воплощающий идею развития и дисгармонии современного общества. В литературе 40-х гг., столь богатой псевдопечоринскими и антипечоринсяими фигурами, Бельтов — единственный герой, несущий «печоринскую» традицию и воплощающий ее в высоком трагическом ключе. Бельтову присущ «гигантизм» Печорина, на нем лежит печать «избранничества», отсвет высокой миссии. Вместе с тем Бельтов, как ни один герой 40–50-х гг., проникнут скепсисом, мучительным сознанием своего бессилия, неразрывно связанным с непомерной значительностью задачи, возложенной на него исторической действительностью.

    Даже среди произведений натуральной школы роман «Кто виноват?» Герцена выделяется реальностью критического изображения картин низкого провинциально-помещичьего быта. Эта манера изображения действительности имеет огромное значение для характеристики Бельтова и его положения. Быт, окружающий его, не подходит ни под какие определения, не поддается разумному осмыслению. Такова современная русская жизнь. Осмысление ее само по себе является исторической задачей и гражданским долгом лучших умов России.

    Решение этой актуальной задачи осложнено для Бельтова тем, что он стоит перед необходимостью сочетать умственную работу, процесс размышлений и создания социально-философских концепций, с непосредственной общественной деятельностью. Необходимость же такой деятельности диктуется и свойствами его особенной личности, и потребностями исторического развития. Вместе с тем условия для практического воплощения его идей еще не сложились, и Бельтов, ощущая всю тяжесть своей миссии, испытывает также невозможность преодолеть сопротивление среды, инерцию косного быта. Все это порождает его гамлетизм.

    С того момента, как развитие его мысли, его личности приводит его к необходимости действия, поступков, он ощущает недостаточность самой своей мысли, ущербность ее в самом истоке. Таким образом, трагическое осознание косности действительности совмещается у него с чувством слабости собственных сил, с ощущением неполноты своего знания, относительности своих оценок. Это умение критически подойти к своей личности, к своим оценкам усугубляет полноту его отрицательного направления и более чем что-либо другое говорит о реалистичности исканий Бельтова, о его способности уважать действительность и не только мерить действительность идеалом, но и поверять ею идеал.

    В лице Бельтова Герцен как бы реабилитировал страдающего от своего практического бессилия трагического героя в качестве героя положительного. Неудовлетворенность собой, внутренняя разорванность, осознание необходимости гражданского — может быть, даже героического — деяния как своего долга и невозможность выполнить этот долг придавала герою Герцена ореол страдания, а сила личности героя и последовательность его отрицательного направления порождали его демонические черты, его исключительность, обрекали его на гордое одиночество. К Бельтову во многом может быть отнесена характеристика, данная Гете Гамлету: «Прекрасное, чистое, благородное, высоконравственное существо, лишенное силы чувств, без коих не бывает героев, гибнет под бременем, которое ни нести, ни сбросить ему не дано: всякий долг для него священен, а этот тяжел не в меру».[594] Эта близость образа Бельтова к гамлетическому типу многозначительна.

    В рассказах Тургенева «Гамлет Щигровского уезда» (1849), «Дневник лишнего человека» (1850) и в «Кто виноват?» Герцена анализ «печоринского» типа хотя и сопровождался его осуждением, но давался на фоне оценки политического состояния общества и размышлений о духовной жизни современного поколения мыслящих людей. Эта специфика произведений Герцена и Тургенева о русском Гамлете во многом подготавливала проблематику идейно-психологического романа середины XIX в.

    Мы видели, что, сознательно поставив перед собою цель коллективного исследования и литературного анализа социальной структуры современного общества, молодые писатели 40-х гг. раздвинули пределы предмета искусства, развили (в лице Белинского) эстетику реализма, ввели в русскую литературу совершенно новый жанр физиологического очерка. Дальнейшее развитие идей и художественных принципов натуральной школы во второй половине 40-х гг. привело к превращению индивидуального характера «маленького человека», так же как и протестующего дворянина, в средоточие социально-психологических противоречий русской жизни, анализ которых и сообщил повести значение ведущего литературного жанра.

    Это, конечно, не значит, что развитие литературы в 1840-е гг. шло однолинейно, что в начале десятилетия не было повестей, а в конце его исчезли физиологические очерки. Любой исторический процесс сопровождается отклонениями, имеет «предвестия» и допускает неравномерность, сохранение «остаточных» явлений. Речь идет о логике развития, о смысле процесса и его ведущих тенденциях.

    Расцвет реализма 1860-х гг., новая волна социально-политического очерка, мощная вспышка развития и обновления эпических форм в эту эпоху были бы невозможны без достижений реалистической литературы 1840-х гг.

    Предчувствие Белинского, пытливо всматривавшегося в окружавших его молодых писателей и чаявшего найти среди новых имен имя гения, которым можно озаглавить послегоголевский период, оправдалось, но не так, как думал глава и теоретик натуральной школы. Величайшим инициатором литературных событий 60-х гг. стал Тургенев, первым поэтом и главой журналистики — Некрасов, создателями нового типа романа новой эпохи художественного познания человека — Достоевский и появившийся в литературе через несколько лет после смерти Белинского Л. Толстой. Развитие русской литературы во второй половине XIX в. привело к тому, что, сохраняя единство реалистической эстетической платформы, она резко осложнилась по общей своей структуре и новый ее этап не мог быть обозначен одним именем.

    Эстетические открытия Белинского неразрывно связаны с живым процессом развития литературы. Будучи идейным главой реалистического направления, его вдохновителем, учителем и нелицеприятным судьей молодых литераторов-реалистов 40-х гг., Белинский менее всего был доктринером. Когда в начале 50-х гг. А. Григорьев, А. Дружинин и некоторые другие критики предприняли попытку пересмотреть основные положения эстетической теории Белинского и поколебать его авторитет, они прежде всего прибегли к своеобразному полемическому приему — пытались представить Белинского догматиком, критиком, фанатически отстаивавшим одну (сатирическую) линию в литературе в ущерб другим возможным ее направлениям.

    Поэтому в высшей степени знаменательно, что в одной из первых крупных своих работ Чернышевский принципиально отстаивал мысль о преемственной связи передовой современной эстетической мысли с «критикой гоголевского периода», произвел строгий исторический анализ идейного генезиса и исторического значения деятельности Белинского.

    «Очерки гоголевского периода» (1855–1856) Чернышевского явились первым актом исторической оценки литературы 40-х гг. и вместе с тем актом самосознания новой эпохи.


    Примечания:



    5

    Политический журнал, 1793, ч. 1, с. 3–7. — Журнал издавался с 1790 г. при Московском университете П. А. Сохацким и состоял в основном из переводных статей, но это дела не меняет.



    55

    Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX века, с. 95.



    56

    См.: «Арзамас» и арзамасские протоколы. Л., 1933; Краснокутский В. С. О своеобразии арзамасского наречия. — В кн.: Замысел, труд, воплощение. М., 1977, с. 20–41.



    57

    Термин введен в научный оборот М. И. Гиллельсоном. См. подробнее его монографию «Молодой Пушкин и арзамасское братство» (Л., 1974).



    58

    Почетным членом «Арзамаса» был Карамзин, не принимавший активного участия в его работе, но присутствовавший неоднократно на его заседаниях.



    59

    Рус. архив, 1875, № 12, с. 424–425. — Необходимо подчеркнуть, что ни «Беседа», ни «Московское общество любителей российской словесности» не включаются в орбиту подобного воздействия. «Резервом» декабристского движения был лагерь прогрессивно мыслящих литераторов, сторонников нового романтического направления в искусстве.



    557

    Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 1. М., 1953, с. 24. (Ниже все ссылки в тексте даются по этому изданию).



    558

    Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Соч., т. 7. М. — Л., 1964, с. 201. (Ниже все ссылки в тексте даются по этому изданию).



    559

    Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. 6. М., 1951, с. 134. (Ниже все ссылки в тексте даются по этому изданию).



    560

    См.: Аксаков К. Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души». М., 1842, с. 4. — Специальный анализ этой статьи см.: Кошелев В. А. «Мертвые души» в трактовке ранних славянофилов. — Рус. лит., 1976, № 3, с. 82–100.



    561

    Самарин Ю. Ф. Соч., т. 1. М., 1877, с. 113 и 140.



    562

    Об отношении Белинского к французским физиологическим очеркам, о его участии в полемике по вопросу об их оценке и о воздействии французской очерковой литературы на русскую беллетристику 40-х гг. XIX в. см.: Цейтлин А. Г. Становление реализма в русской литературе. (Русский физиологический очерк). М., 1965, с. 31–89. — Те же вопросы затронуты и в монографии: Якимович Т. Французский реалистический очерк 1830–1848 гг. М., 1963.



    563

    Григорович Д. В. Полн. собр. соч., т. 12. СПб., 1896, с. 266–267.



    564

    См.: Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем в 30-ти т. Изд. 2-е. Соч., т. 1. М., 1978, с. 415. — Первую публикацию и анализ этого документа см.: Белецкий А. И. Из материалов для изучения И. С. Тургенева. — В кн.: Документы по истории литературы и общественности, вып. 2. И. С. Тургенев. Центрархив РСФСР. М. — Пг., 1923, с. 37–38.



    565

    Самарин Ю. Ф. Соч., т. 1. М., 1877, с. 86.



    566

    Никитенко А. В. О современном направлении русской литературы. — Современник, 1847, т. 1, с. 69–70.



    567

    Там же, с. 70.



    568

    Бутков Я. Петербургские вершины, кн. 1. СПб., 1845, с. XII.



    569

    Там же, с. VIII–IX.



    570

    Там же.



    571

    Там же, с. XIV–XV.



    572

    Чистова И. С. Творчество Я. П. Буткова и литературное движение 1840-х годов. Автореф. на соиск. учен. степени канд. филол. наук. Л., 1974, с. 5.



    573

    Бутков Я. П. Петербургские вершины, кн. 1, с. 13.



    574

    Там же, с. 108.



    575

    Сев. пчела, 1845, 27 окт., № 243.



    576

    История возникновения термина «натуральная школа» была обстоятельно исследована в работе: Мордовченко Н. И. Белинский в борьбе за натуральную школу. — Литературное наследство, т. 55, кн. 1. М., 1948, с. 203–205. — В этой работе (с. 206–258), а также и в книге Н. И. Мордовченко «В. Белинский и русская литература его времени» (М. — Л., 1950, с. 213–282) последовательно прослежена борьба, которая велась в критике вокруг «натуральной школы».



    577

    См.: Кулешов В. И. Натуральная школа в русской литературе XIX века. М., 1965, с. 4–19.



    578

    Сев. пчела, 1846, 1 марта, № 48.



    579

    Там же, 1847, 12 апр., № 81.



    580

    Григорович Д. В. Полн. собр. соч., т. 12, с. 267–268.



    581

    См.: Купреянова Е. Н. Идеи социализма в русской литературе 30–40-х годов. — В кн.: Идеи социализма в русской классической литературе. Л., 1969, с. 109.



    582

    Сев. пчела, 1845, 19 окт., № 236.



    583

    Самарин Ю. Ф. Соч., т. 1, с. 87.



    584

    Григорьев А. Соч., т. 1. СПб., 1876, с. 32.



    585

    Виноградов В. В. Эволюция русского натурализма. — В кн.: Виноградов В. В. Избранные труды. Поэтика русской литературы. М., 1976, с. 162.



    586

    Скафтымов А. П. Статьи о русской литературе. Саратов, 1958, с. 123.



    587

    О воздействии художественной системы Гоголя на Достоевского и о полемике молодого Достоевского с его учителем писал ряд исследователей. Укажем некоторые работы этого плана: Виноградов В. В. Эволюция русского натурализма. Гоголь и «натуральная школа», с. 101–120, 150–187, 225–227; Тынянов Ю. Н. Достоевский и Гоголь (к теории пародии). — В кн.: Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977, с. 198–226; Кирпотин В. Я. 1) Ф. М. Достоевский. Творческий путь. М., 1960, с. 227–261; 2) Достоевский и Белинский. Изд. 2-е. М., 1976; Фридлендер Г. М. Реализм Достоевского. М. — Л., 1964, с. 54–60; Бочаров С. Г. Переход от Гоголя к Достоевскому. — В кн.: Смена литературных стилей. М., 1974, с. 17–57.



    588

    Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти т., т. 4. М., 1955, с. 218.



    589

    Там же.



    590

    Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. (юбилейное), т. 66. М., 1953, с. 409.



    591

    Григорьев А. Полн. собр. соч. и писем, т. 1. Пг., 1918, с. 125–127.



    592

    Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч., т. 2. М., 1949, с. 214.



    593

    Анализ этой линии повести натуральной школы см.: Манн Ю. Утверждение критического реализма. Натуральная школа. — В кн.: Развитие реализма в русской литературе, т. 1. М., 1972, с. 237–248; Кийко Е. И. Сюжеты и герои повестей натуральной школы. — В кн.: Русская повесть XIX века. Л., 1973, с. 267–296.



    594

    Гете И. В. Собр. соч., т. 7. М., 1978, с. 199.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх