Глава 4

Страх и усталость

Обязанность военных — убивать!

(А. Пиночет)

Все знают, что на войне страшно.

Очень страшно.

Но НАСКОЛЬКО страшно, пожалуй, могут рассказать только её участники. Вот только говорят они об этом как-то неохотно.

Мой дед, когда я его просил в детстве рассказать что-нибудь о войне, подробно описывал мне несение нарядов в хлебопекарне, когда солдаты прятали буханки в сугробах, чтобы на другой день откопать их и отнести товарищам, как потом до вздутых животов объедались венгерскими колбасами, вступив на территорию Европы, рассказывал про задержанного под Будапештом эсэсовца с награбленными часами (одни из них дед привёз домой, а незадолго до смерти, когда я подрос, подарил мне).

Но когда дело доходило до боя (я затаивал дыхание), очень часто прерывал свои воспоминания малопонятным: «Стрельба… Грохот… Аж черно вокруг!» Потом зажмуривался и мотал головой: «Страшно…» Его глаза и щёки краснели, а он ещё некоторое время молчал. Смотрел в пустоту. Тяжело вздыхал.

Мне казалось странным, как могло быть страшно моему дедушке, высоченному мужчине, до самой старости сохранившему недюжинную силу и стать? Подполковнику запаса. Начальнику гражданской обороны области.

«Дедушка, а дальше?» — канючил я.

Но он опять говорил о сотнях брошенных вдоль дорог гражданских легковых автомобилях, за руль которых офицеры сажали первых попавшихся солдатиков, даже не умевших водить, наскоро объясняли им, где газ и тормоз, и приказывали гнать трофейный транспорт вслед за наступающими колоннами. А те врезались в столбы и друг в друга, валились в кюветы. Их пересаживали на другие машины…

Или брал лист бумаги и рисовал мне «тридцатьчетвёрку». Он очень хорошо рисовал. Карандашом. Акварелью. Масляными красками.

Действительно, как можно передать всепоглощающий, первобытный страх на войне?

Известный писатель, фронтовик, Виктор Астафьев говорил в интервью: «Ну а восприятие войны, её оценка — это всё очень трудно словами объяснить. Ведь пока доживёшь до оценки — столько всего насмотришься. Первый раненый, первый убитый, первая артподготовка, первый обстрел… Всё это непередаваемо сложно. В романе-то, может, я ещё что-то сделаю, передам какой-то отзвук, какой-то отблеск. А так вот рассказать… Ну как, допустим, объяснить такую глупость: когда началась наша артподготовка, когда всё это загудело, заколошматило, первая мысль (никогда её не забуду): вот бы мою бабушку сюда…» — Почему? — удивился журналист. «Вот и вы: почему? — ответил тот. — Оно и смешно, и глупо, но вот попробуйте объяснить почему. Вы не знаете, я не знаю, и никто не знает. Это необъяснимо. Война вообще вещь необъяснимая».

Мы, слава богу, не имеем возможности почувствовать настоящий страх. Страх на войне.

Что мы знаем о страхе? Вспоминаем, как в детстве, по вечерам, нас пугали товарищи, выскочив из-за угла с громким «У!». Нам страшно быть ограбленными. Мы испытываем страх от возможности получить в зубы во время драки. Нам боязно кататься на «русских горках» или прыгнуть с парашютом.

Но всё это — испуг, опасение, волнение. Но не страх.

Мало того, мы «испорчены» ура-патриотическими и приключенческими фильмами и книгами о войне, в которых страх вообще не упоминается. А вид бегущих в панике врагов порой вызывает смех.

Отряды «бесстрашно скачут на врага». Мушкетёры завтракают под вражеским огнём на бастионе Сен-Жерве. Влюблённые друг в друга герои трогательно обнимаются и целуются на фоне пожарищ и гор окровавленных трупов.

И мы, благодаря таким примерам, невольно забываем о страхе, не учитываем его, отбрасываем, чтобы не отвлекаться от сюжетной линии повествования.

Страх воспринимается нами в виде звучащей за кадром тревожной музыки, багрового диска солнца, проступающего на экране через дымовые фильтры, рогатых шлемов и отталкивающих физиономий врагов, крупных планов накатывающихся гусеничных траков, описания зубной дроби и капелек пота, скатывающихся по лбу, истерического разрывания на своей груди тельняшки.

И мы понимаем при этом, что «должно быть» страшно. Но страха не чувствуем.

Считается, что страх — врождённое свойство человека, связанное с подсознательной сферой психики, и полностью преодолеть его нельзя. В разной степени ему подвержены все люди. А следовательно, и солдаты.

Именно они во время войны находятся в постоянной опасности, когда страх не отступает ни на минуту. Во время сражений он приобретает патологические формы. Военные психологи установили, что 30 % солдат испытывают НАИБОЛЬШИЙ страх перед боем, 35 % — в бою, 16 % — после него. Остальные — и до, и во время, и после. Именно поэтому одна из основных задач подготовки личного состава состоит в том, чтобы приучить солдат к опасности.

В Британской армии даже практиковались учения, где на девять холостых патронов полагался один боевой. Чтобы солдаты не теряли бдительности. Не расслаблялись. Привыкали к чувству страха.

Но учения и тренировки имеют слишком мало общего с реальными боевыми действиями, когда вопрос стоит о жизни и смерти.

А приучить человека к страху перед смертью невозможно.

Причём этот страх усиливается многими факторами: боязнью солдата остаться в бою одному, отсутствием информации, опасением получить увечье или тяжёлое ранение, собственной физической слабостью, психическим перевозбуждением, бездеятельностью и т. д. Потому что все эти факторы тоже могут привести к гибели.

После Второй мировой войны западногерманские специалисты, занимаясь этой проблемой, пришли к парадоксальному выводу: оказывается, зачастую страх перед проявлением трусости заставлял солдат совершать смелые поступки. Это не курьёзный нонсенс. Это по-настоящему страшно, когда подвиги являются результатом фобии, психического отклонения. Мужество, проявленное в припадке безумия. Какой же силы должен быть этот страх! Он настолько калечит человеческую психику, что измученный страхом солдат предпочитает кинуться навстречу смерти, нежели переносить его.

Можно найти много свидетельств тому, что солдаты возвращались из боя, из атаки подавленные и безучастные ко всему. С пустыми глазами. В состоянии прострации. Не ощущали боли от полученных ран. Иногда командирам отдавали честь сидя. Иногда их вовсе не замечали.

Да и какие могут быть командиры, уставы, присяги, субординация?! Всё — глупость по сравнению с тем, что только что довелось пережить. «Что хотите со мной делайте, но я ТУДА больше не пойду».

Это так называемая регидная форма страха. «Военнослужащий находится в оцепенении, лицо его серого цвета, взгляд потухший, контакт с ним затруднён».

Попробуйте представить, насколько страшно увидеть таких солдат, словно на их серых лицах отпечатался перенесённый ужас. Страшно не их состояние, а ТО, что его вызвало и с чем не дай бог соприкоснуться.

Солдат приводили в чувство, взывали к воинскому долгу, к дисциплине, грозили расстрелом, строили и опять посылали в бой.

Вид приближающегося врага, ощущение накатывающейся гибели всегда производили тягостное впечатление на солдат. Будь то строй гоплитов, рыцарский клин, гренадерские каре или стрелковые цепи.

Английский историк Кинглек так описывал атаку Владимирского полка в битве на реке Альма 8 сентября 1854 года: «Русская колонна в хорошем порядке, это высокое выражение воинской силы. Она имеет жёсткие, резкие очертания стены и цвет тёмной тучи. В часы сражения её вид поражает воображение возбуждённого человека. Её значение представляется в 100 раз больше действительного…»

Немецкие пулемётчики вспоминали панический страх, который охватывал их уже в 1941 году (!) во время контратак частей Красной Армии. Они «косили» цепи советской пехоты, но «русские шли волна за волной». Это требовало огромного психического напряжения.

Я специально упомянул пулемётчиков, имеющих возможность вести огонь длинными очередями. Высокая скорострельность. Только ленты меняй.

И тем не менее даже они говорят о гнетущем впечатлении от этих массовых атак. (Ниже я ещё вернусь к этой теме.)

А каково приходилось солдатам, вооружённым карабинами, при отражении таких атак? И в 1941-м и, тем более, в 1945-м? И германским, и советским?

«Уцелевшие немцы лежат удобно, как на стрельбище: ноги для устойчивости разбросаны, локтями прочно в землю упираются, и ведь стараются целиться, да разве совладаешь с нервами? — и пляшут в руках карабины, пули рвут воздух. И у красноармейцев не лучше: эти и не хоронятся вовсе, кто как пристроился, так и шпарят выстрел за выстрелом, почти не целясь, словно задались поскорее пожечь все патроны. Один красноармеец уж как неудачно сидит — просто сидит на земле, и каждый выстрел почти опрокидывал его, но ему даже в голову не приходит завалиться набок и лечь поудобней: времени нет, и мысль (даже не мысль, потому что он сейчас не думает, он только стреляет, вся жизнь его в этой обойме) у него одна: вон того, конопатого, с железными зубами, с кольцом, с родинкой под левым глазом — убить, убить, убить…»

Кстати, одним из способов морального воздействия на противника были так называемые «психические атаки».

Каждый солдат знает, что страшно не только ему, но и врагу. Знать-то он знает, но чувствует только свой страх. Вся надежда на то, что неприятель вот-вот дрогнет, спасует. А если нет? И в душу закрадываются опасные сомнения: может, он боится меньше? Поэтому солдаты с таким торжеством отмечают в бою вражескую нервозность: «Ага, пригибаетесь, залегли, значит, тоже боитесь, сволочи!»

Но если те не выказывают никаких признаков страха, надвигаются как ни в чём не бывало, несмотря на упавших, словно не замечая их, то в воспалённом воображении рождаются самые фантасмагоричные мысли: они не люди! Это какие-то роботообразные существа. Бессмертные механизмы, которым чужды эмоции. С ними невозможно сражаться, их нельзя победить!

Пожалуй, самая известная психическая атака была предпринята генералом В.О. Каппелем во время Гражданской войны в России, под Уфой, на участке 25-й дивизии Красной Армии, когда «на рассвете перед фронтом чапаевцев, шагая в полный рост и чётко выдерживая строй, появились отборные офицерские части».

Сразу нужно оговориться, что устрашающее воздействие было значительно снижено сообщением одного из уфимских рабочих, который заранее предупредил красных о готовящейся «необычной атаке». Поэтому чапаевцы не дали захватить себя врасплох.

О том, что произошло дальше, рассказал участник боя, адъютант М.В. Фрунзе С.А. Сиротинский.

«…С винтовками наперевес, молча, не стреляя, шли ударные батальоны генерала Каппеля. В тёмном английском обмундировании со значками скрещённых костей и черепа на фуражках, рукавах и погонах, все с георгиевскими крестами, они производили жуткое впечатление… Чапаевцы без выстрела подпускали их ближе. Мало патронов. В пулемёты закладывались последние ленты. И когда передние ряды каппелевцев были совсем близко, треск пулемётов нарушил напряжённую тишину. Но сбить строя атакующих не удалось. На место „срезанных“ каппелевцев вставали новые… Навстречу им поднялись чапаевцы. Это историческое сражение продолжалось почти три часа. То отступали чапаевцы, то офицерские батальоны Каппеля. Обе стороны дрались с непревзойдённым упорством и смелостью. Тут на выручку к чапаевцам подоспел свежий полк…» (Этот эпизод — вероятно, результат литературного творчества Фурманова (Примеч. ред.).

Представим, что должны были чувствовать офицеры, идя в полный рост на пулемёты! Каково видеть «срезанный» строй, перешагивать через убитых и раненых товарищей и, не ускоряя шага, двигаться вперёд. Сознавать, что теперь ты «на мушке». Но вместе с тем знать, что производишь «жуткое впечатление», и лишь благодаря этому держаться из последних сил. Только расширяются зрачки, до зубовного хруста сжимаются челюсти, и обильный пот скатывается из-под фуражки.

Другой участник боя, Н. Виглянский, вспоминал:

«Наша тактика — отражать эти атаки, очень близко подпуская противника, тактика „встречи в тишине“ сложилась сама собой из-за недостатка боевых припасов. Нужно было беречь каждый заряд и стрелять наверняка, а ведь очень немногие стреляли тогда настолько хорошо, чтобы попасть в далеко движущуюся мишень.

Семьсот, восемьсот шагов…

Это большое напряжение, нужна выдержка — цепь идёт прямо на тебя, а ты лежишь, видишь её снизу вверх и ничего не делаешь. Иной боец от ожидания подскакивает всем телом на месте. Наступающие цепи всё ближе, уже различаешь во всех подробностях отдельные лица — и лежишь, молчишь!

Сигнал!.. И тут уж всё, что у нас есть, обрушивается на врага… Стреляя, люди кричат, ругаются от долго сдерживаемой злости…»

Обратили внимание — красноармейцев корчит от страха, от нервного напряжения так, что они лёжа «подскакивают всем телом». А потом «кричат, ругаются», поднимаются навстречу, только чтобы сойтись грудь с грудью, а не видеть неумолимо накатывающейся чёрной стены…

Эти невольные признания пробились даже сквозь жесточайшую политическую цензуру послереволюционной эпохи. Они сделаны вопреки победным реляциям и самовосхвалению, уничижительному отношению к белогвардейцам, при общей установке на романтизацию подвигов Красной Армии и мужества её бойцов, которым неведом страх, так как они «сражались за правое дело».

Возможно, что многие во время той атаки бились в истерике, плакали, бросали оружие и, не выдержав, бежали. Только говорить об этом позднее было нельзя. Запрещено.

Но всё равно, как видно, этот бой несколько отличался от известной сцены в кинофильме «Чапаев». На самом деле «то отступали чапаевцы, то офицерские батальоны Каппеля. Обе стороны дрались с непревзойдённым упорством и смелостью». И неизвестно, чем бы всё закончилось, не подоспей к красным подмога.

В результате анализа 80 неудачных операций и боёв XX века были отмечены случаи, когда атаки прекращались даже тогда, когда наступающий имел 10-кратное превосходство над противником, но бывало, когда обороняющиеся бросали свои позиции и при своём двукратном численном перевесе.

Может, страх стал особенно сильным в последние войны, когда захлёбывается в злобном стуке автоматическое оружие, рвутся снаряды, рычат танки? А раньше, в эпоху копий, мечей, кремнёвых ружей и штыков, солдатам так страшно не было?

Было. Так же.

Для примера приведу слова ветерана Г.В. Сорокина, который имел возможность сравнить: «…Честно признаюсь, я прошёл всю Великую Отечественную войну, начиная с битвы под Москвой и кончая освобождением Праги, но такого напряжения и ужаса, как в боях на Баин-Цагане, не встречал. Может быть потому, что в Отечественную я служил в танковых частях и в штыковом бою не участвовал, а в боях с самураями мне пришлось восемь раз идти в штыковые атаки, а это, прямо скажу, дело страшное…»

Восемь атак! Всего-то! Раньше это был один из основных приёмов боя. «Пуля — дура, штык — молодец!» Солдаты постоянно ходили «чужие изорвать мундиры о русские штыки».

Но для Г.В. Сорокина, словно побывавшего в прошлом, эти восемь атак затмили все ужасы Великой Отечественной.

Страх идущего на смерть человека всегда остаётся страхом. Вид поля боя никогда не вызывал оптимизма.

Как можно сравнивать половинки человеческой головы, срезанные осколком снаряда или срубленные железом алебарды? Глаза, выбитые пулей или арбалетной стрелой? Руки, оторванные взрывом или отсечённые палашом?

Ещё один ветеран, А.М. Кривель, в 1945 году ставший свидетелем последствий такого «устаревшего» способа ведения войны, писал:

«Мы знали, что японские военнослужащие — большие мастера ближнего боя. Особо почиталось у них умение владеть холодным оружием. Но знать вообще — одно, а увидеть результаты такой схватки — другое.

Проводя с 10 на 11 августа разведку пути, по которому предстояло двигаться нашему полку, часа в два ночи мы въехали в тёмный туннель железнодорожного переезда. Лошадь захрапела и поднялась на дыбы. Я включил фонарик, и мурашки побежали по спине. В неестественных позах мёртвыми лежали наши пехотинцы. Открытые раны зияли на их телах. Это были совсем молодые парни».

Ещё неизвестно, что страшнее: слышать посвистывание вездесущих пуль или хриплое дыхание бросающегося на тебя врага? Понимать, что именно сейчас всё решится, видеть его яростный выпад с целью убить тебя, и, если повезёт, убить самому. И видеть как убиваешь: в живот, в грудь, в горло… Видеть его глаза, его кровь. Слышать его крик…

Сорокачетырехлетний серб Зоран, воевавший в Боснии во время гражданской войны в Югославии, вспоминал, как убил в бою двух хорватских солдат: «Я выстрелил в упор. До сих пор вижу их лица. Им не было и 20 лет. Я ещё подумал, что они могли бы быть моими сыновьями. Самое трудное на войне — это убивать в упор». Когда Зоран рассказывает об этом, по его щекам текут слёзы.

В моей видеотеке есть уникальные кадры штыкового боя времён Первой мировой войны. На них русская полурота контратаковала наступающую полуроту немцев. Бегом. Со штыками наперевес. На белом снегу чёрные шинели растянулись в цепь. Метрах в ста от зрителя фигурки смешались. И вдруг стали падать, падать, падать один за другим, почти одновременно, как кегли при попадании шара в боулинге. Там стреляли в упор, кололи штыками, резкими, незаметными с такого расстояния движениями били прикладами.

Секунды через три ряды настолько поредели, что стали видны отдельные фигурки, перебегающие от группы к группе. На помощь своим. И группы в то же мгновение таяли.

На это ушла ещё пара секунд.

Никто из немцев не побежал. Бесполезно. Поздно. Из них не удалось уцелеть ни одному. Русских осталось несколько человек. Победа!

Зрелище, завораживающее своей кровавой скоротечностью.

Но если на это страшно даже смотреть, то каково же было солдатам идти в штыки, зная, что выживут единицы?!

Бесстрастная статистика говорит о том, что в древности потери в сражениях были небольшими (В отдельных сражениях потери были огромны; например, в Куликовской битве потери обеих сторон составили более 100 000 человек (Примеч. ред.) в сравнении с позднейшими войнами благодаря холодному оружию, защите доспехов и низкой манёвренности. И, значит, война якобы была не такой страшной.

Но страх для солдата определяется не количеством убитых, а возможностью оказаться среди них. Иначе огромные армии при ничтожных потерях не обращались бы в бегство.

Командующий, конечно, имеет какую-то информацию о действиях врага, размерах потерь и наличия резервов. Он может планировать удары и контрудары, сохраняя при этом относительное хладнокровие. Но двум десяткам арбалетчиков, засевшим за плетнём деревенской ограды и потерявшим одного убитым и троих ранеными, кажется, что вражеское войско обрушивается всеми силами именно на них. И что им при этом никак не уцелеть.

Кровопролитие возросло с совершенствованием огнестрельного оружия. По замечанию маршала Таванна: «Прежде сражались 3–4 часа и на 500 человек не было и 10 убитых. Теперь за час всё кончается!»

«Всего десять убитых?! Ха-ха, вот это была война!» — думал я раньше. Но потом призадумался. При таком соотношении, например, десятитысячное войско теряло в бою 200 человек. А кроме убитых были ещё раненые. У одного сотрясение мозга после удара мечом по шлему, другому срубили пальцы, третьему выбили глаз, у четвёртого под ключицей застряла стрела, пятого сбили с коня и он переломал ноги. Много их, окровавленных и увечных сползалось после боя на свет бивачных костров, оглашая поле стонами. Многие потом умирали от полученных ран. На 200 убитых приходилось 300–400 раненых (Процент раненых у победителей (до применения огнестрельного оружия) был значительно выше. На 1 убитого приходилось до 10 и более раненых. У побеждённых, как правило, раненых (их не подбирали) почти не было (Примеч. ред.). А это означает, что потери были равны 5–6 %.

(В XX веке, например, во время Арабо-Израильской войны 1973 г. египетские войска отступали при потерях, не превышающих 1 %, а атаки израильтян срывались даже при потерях в три раза меньших, чем нёс обороняющийся противник.)

Но и в более поздние времена, когда на смену арбалетам пришли мушкеты, и «за час всё кончалось», победы и поражения определялись не залпами в упор, одномоментно скашивающими целые ряды.

Страшные в бою слова «Обошли!», «Отрезали!», «Прорвали!» являлись и являются ключевыми для настроения войск. Если не побежишь, то погибнешь! И, заражая друг друга паникой, бросая знамёна и пушки, бежали нередко перед численно меньшим врагом.

Казённый язык военной психиатрии характеризует бегство от источника опасности, как неконтролируемые движения, вызванные «двигательной» формой страха.

«Чувство страха среди солдат распространяется как цепная реакция, что объясняется отсутствием у личности при нахождении в организованном коллективе персональной ответственности и преобладающими в её действиях эмоциями, которые чаще всего носят примитивный характер. Это приводит к возникновению коллективных реакций, одна из которых — паника».

Нередко при этом происходят «поражения психики, которые вызываются воздействиями реальной (или мнимой) потери управления войсками и объясняются тем, что военнослужащий теряет уверенность в командовании». Отсюда истерические призывы: «Бей офицеров! Измена!»

При отступлении Красной Армии от Екатеринодара в 1918 году «везде среди разбегавшихся частей раздавались крики: „Продали нас и пропили!“».

К сожалению, в прошлые времена было не принято документировать чувства солдат, идущих в бой: о чём они думали, что вспоминали, как переживали опасность. Предпочитали описывать сражения, деяния полководцев, подвиги героев. Чувство страха считалось тождественным трусости. Лишь по художественной литературе и дневникам, авторами которых являлись современники — участники или свидетели — кровавых событий, можно составить приблизительную картину психологического состояния людей на поле боя.

«…Слушайте, ребята! если кто хоть на волос высунется вперёд — боже сохрани! Тихим шагом!.. Господа офицеры! идти в ногу!.. Левой, правой!.. раз, два!

Три ядра, одно за другим, прогудели над головами солдат; четвёртое попало в самую середину каре.

— Не прибавляй шагу! — закричал Зарядьев. — Примкни! Передний фас, равняйся!.. В ногу!.. Заболтали!.. Вот я вас… Стой!

Каре остановилось; ещё несколько ядер выхватило человек пять из заднего фрунта, который приметным образом начал колебаться.

— Не шевелиться! — закричал громовым голосом Зарядьев. — А не то два часа продержу под ядрами. Унтер-офицеры, на линию!.. Вперёд — равняйся! Стой!.. Тихим шагом — марш!

— Послушай, Зарядьев! — сказал вполголоса Рославлев. — Ты, конечно, хочешь показать свою неустрашимость: это хорошо; но заставлять идти в ногу, выравнивать фрунт, делать почти ученье под выстрелами неприятельской батареи!.. Я не назову это фанфаронством, потому что ты не фанфарон; но, воля твоя, это такой бесчеловечный педантизм…

— Эх, братец! Убирайся к чёрту с своими французскими словами! Я знаю, что делаю. То-то любезный, ты ещё молоденек! Когда солдат думает о том, что идти в ногу да ровняться, так не думает о неприятельских ядрах.

— Положим, что так; но для чего вести их тихим шагом?

— А ты бы, чай, повёл скорым? Нет, душенька! От скорого шагу до беготни недалеко; а как побегут, да нагрянет конница, так тогда уже поздно будет командовать…»

В хаосе боя очень трудно руководить солдатами, которые находятся во власти эмоций, сильнейшая из которых — страх. У командующего может быть разработан самый замечательный план, сосредоточены крупные воинские части, но всё это превращается в обычные бумажки со стрелками и цифрами, если живые люди, из которых состоят войска, начинают вести себя по-своему.

Сохранились свидетельства тому, что после залпов советских реактивных миномётов немецкие солдаты бросались к русским окопам, видя в сближении с врагом единственный шанс уцелеть.

Боевой офицер Л. Толстой в своё время очень точно подметил, что «некоторые видели спасение в том, чтобы бежать вперёд, некоторые — назад».

Он же описал характерное поведение находящихся под обстрелом солдат. Не дерущихся, не атакующих или обороняющихся, а расположенных в резерве.

Считается, что самый тяжёлый труд солдата — ждать. Ждать в бездействии, когда придёт команда. И при этом «стойко выдерживать вражеский огонь». В чём заключается этот тяжёлый, изматывающий нервы солдатский труд? В борьбе со страхом.

«Не сходя с этого места и не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь ещё третью часть своих людей. Спереди, и в особенности с правой стороны, в нерасходившемся дыму бубухали пушки, и из таинственной области дыма, застилавшей всю местность впереди, не переставая, с шипящим быстрым свистом, вылетали ядра и медлительно свистящие гранаты. Иногда, как бы давая отдых, проходило четверть часа, во время которых все ядра и гранаты перелетали, но иногда в продолжение минуты несколько человек вырывало из полка, и беспрестанно оттаскивали убитых и уносили раненых.

С каждым новым ударом всё меньше и меньше случайностей жизни оставалось для тех, которые ещё не были убиты. Полк стоял в батальонных колоннах на расстоянии трёхсот шагов, но, несмотря на то, все люди полка находились под влиянием одного и того же настроения. Все люди полка одинаково были молчаливы и мрачны. Редко слышался между рядами говор, но говор этот замолкал всякий раз, как слышался попавший удар и крик: „Носилки!“ Большую часть времени люди полка по приказанию начальства сидели на земле. Кто, сняв кивер, старательно распускал и опять собирал сборки; кто сухой глиной, распорошив её в ладонях, начищал штык; кто разминал ремень и перетягивал пряжку перевязи; кто старательно расправлял и перегибал по-новому подвёртки и переобувался. Некоторые строили домики из калмыжек пашни или плели плетёночки из соломы жнивья. Все казались вполне погружены в эти занятия. Когда ранило и убивало людей, когда тянулись носилки, когда наши возвращались назад, когда виднелись сквозь дым большие массы неприятелей, никто не обращал никакого внимания на эти обстоятельства. Когда же вперёд проезжала артиллерия, кавалерия, виднелись движения нашей пехоты, одобрительные замечания слышались со всех сторон. Но самое большое внимание заслуживали события совершенно посторонние, не имевшие никакого отношения к сражению. Как будто внимание этих нравственно измученных людей отдыхало на этих обычных, житейских событиях. Батарея артиллерии прошла перед фронтом полка. В одном из артиллерийских ящиков пристяжная заступила постромку. „Эй, пристяжную-то!.. Выправь! Упадёт… Эх, не видят!..“ — по всему полку одинаково кричали из рядов. В другой раз общее внимание обратила небольшая коричневая собачонка с твёрдо поднятым хвостом, которая, бог знает откуда взявшись, озабоченно рысцой выбежала перед ряды и вдруг от близко ударившего ядра взвизгнула и, поджав хвост, бросилась в сторону. По всему полку раздалось гоготание и взвизги. Но развлечения такого рода продолжались минуты, а люди уже более восьми часов стояли без еды и без дела под непроходящим ужасом смерти, и бледные и нахмуренные лица всё более бледнели и хмурились».

Кто посмеет сказать, что этим солдатам не страшно? Что они перетягивали пряжки, переобувались, строили домики и плели плетеночки от скуки?

Этим примером Л. Толстой описал «скрытую» форму страха, которая позднее получила название «лихорадочной пассивности». Она характеризуется бессмысленной деятельностью, при помощи которой солдаты стараются отвлечься, заглушить свой страх.

Подобные моменты отмечают и другие авторы. Например, М. Шолохов в романе «Они сражались за Родину».

«Прерывисто вздохнув, он стал пристально всматриваться в тонкую зелёную полоску, отделявшую балку от склона высоты. Там, за этой полоской, всё ещё глухо и ровно гудели моторы. У Николая от напряжения заслезились глаза, а всё его большое, теперь уже не в полной мере принадлежащее ему тело стало делать десятки мелких, ненужных движений: зачем-то руки ощупали лежавшие в нише диски, как будто эти тяжёлые и тёплые от солнца диски могли куда-то исчезнуть, потом он поправил складки гимнастёрки и всё так же, не отрываясь взглядом от балки, немного подвинул автомат, а когда с бруствера посыпались сухие комочки глины, носком сапога нащупал и растоптал их, раздвинул веточки полыни, хотя обзор и без того был достаточно хорош, пошевелил плечами… Это были непроизвольные движения, и Николай не замечал их».

В этом же романе Шолохов сделал интересное наблюдение. «И вот наступили те предшествующие бою короткие и исполненные огромного внутреннего напряжения минуты, когда учащённо и глухо бьются сердца и каждый боец, как бы много ни было вокруг него товарищей, на миг чувствует ледяной холодок одиночества и острую, сосущую сердце тоску. Николаю было знакомо и это чувство, и источники, порождающие его. (…) „Воюем-то мы вместе, а умирать будем порознь, и смерть у каждого из нас своя, собственная, вроде вещевого мешка с инициалами, написанными чернильным карандашом… (…) Свидание со смертью — это штука серьёзная. Состоится оно, это свидание, или нет, а всё равно сердце бьётся, как у влюблённого, и даже при свидетелях ты чувствуешь себя так, будто вас только двое на белом свете: ты и она… Каждый человек живой, чего же ты хочешь?“».

Чем только не старались заглушить страх, каких «рецептов» не изобретали! Штрафбатовец В.И. Голубев рассказывал: «Друг один посоветовал: будет страшно — пошевели большим пальцем ноги. Я как-то вспомнил и пошевелил… Надо же, и страх ушёл, и улыбка на лице… Танки прут, а у меня улыбка на роже… Не надеялся я жить в своей будущей жизни…»

Наверное, очень страшной была эта улыбка. Неестественной. Как маска.

Иногда «лихорадочная пассивность» выглядит вполне активной, но сводится к суете «нравственно измученных людей» и в конечном счёте грозит срывом задания.

«В штабах такая „активность“ замедляет или даже парализует работу. Конкретными её проявлениями может быть образование новых рабочих групп, которые ничего существенного не делают, кроме организации многочисленных телефонных звонков и радиограмм, противоречащих друг другу».

Казалось бы, для постороннего глаза работа кипит, телефоны надрываются, мечутся связисты, генералы с воспалёнными от бессонницы глазами диктуют приказ за приказом.

Эта бурная деятельность продолжается до тех пор, пока в дверях не появляются вражеские автоматчики. И тут становится понятно, насколько сильным был страх — пленённые штабные офицеры вздыхают с облегчением: конец этому ужасу!

На войне везде страшно.

Как проявляется страх в бою?

Исследования боевых психических травм (БПТ) показали, что у 90 % страх имеет в боевой обстановке ярко выраженные формы: рвота, нарушение способности регулировать функции кишечника и т. п.

У девяноста процентов!

Значит, и солдаты прошлого боялись так же: греческие пелтасты, русские дружинники, польские жолнеры, монгольские цирики, турецкие спаги, американские волонтёры. Человеческий организм с тех времён не изменился.

И страх на войне — тоже.

В XX веке военная медицина дала точное определение: патологический страх является основным симптомом нарушения психики во время боевых действий. «Его типичную клиническую картину составляют сердцебиение, холодный пот, сухость во рту, дрожание конечностей, охватывающее подчас и всё тело, функциональные параличи конечностей, заикание, потеря речи, непроизвольное отделение мочи и кала».

После этого совсем иначе воспринимаешь некоторые моменты, описанные Ярославом Гашеком, участником Первой мировой и Гражданской войн, в книге «Похождения бравого солдата Швейка».

Я. Гашек знал, о чём писал.

«Во время боя не один в штаны наложит, — заметил кто-то из конвоя. — Недавно в Будейовицах нам один раненый рассказывал, что он сам во время наступления наделал в штаны три раза подряд. В первый раз, когда вылезли из укрытия на площадку перед проволочными заграждениями, во второй раз, когда начали резать проволоку, и в третий раз, когда русские ударили по ним в штыки и заорали „ура!“. Тут они прыгнули назад в укрытие, и во всей роте не было ни одного, кто бы не наложил в штаны. А один убитый остался лежать на бруствере, ногами вниз; при отступлении ему снесло полчерепа, словно ножом отрезало. Этот в последний момент так обделался, что у него текло из штанов по башмакам и вместе с кровью стекало в траншею, аккурат на его же собственную половинку черепа с мозгами. Тут, брат, никто не знает, что с тобой случится».

Общий сатирический фон книги провоцирует истолковать приведённое описание как грубоватый солдатский юмор.

Но это не юмор.

Внимательно изучающие тему писатели отмечают у солдат те же симптомы страха во время боя. В частности, Э. Золя, описывающий события Франко-Прусской войны 1870–1871 гг.

«Безумный страх овладел Морисом. Он обливался потом, испытывая мучительную тошноту, неотразимую потребность бежать со всех ног прочь отсюда и выть. Жан бранил его жёсткими словами, зная, что человеку иной раз придают храбрости хорошим пинком. Другие солдаты тоже тряслись. У Паша глаза были полны слёз, он невольно тихонько стонал, вскрикивал, как маленький ребёнок, и не мог от этого удержаться. С Лапулем приключилась беда: ему так свело живот, что он спустил штаны, не успев добежать до соседнего плетня. Товарищи подняли его на смех, стали бросать в него пригоршнями землю; его нагота была предоставлена пулям и снарядам. Со многими солдатами случалось то же самое; они облегчались под общий хохот, под град шуток, которые придали всем смелость».

Мой дед иногда упоминал «мокрые портки» на фронте, но я в детстве почему-то думал, что он так шутит. А потом и на себе испытал, как это бывает. Когда, например, на ночной улице приходится драться с троими растатуированными отморозками. Ты бьёшь, тебя бьют. Сбивают с ног. Поднимаешься. Физиономия в крови. Кулаки тоже. Вроде бы ведёшь себя вполне достойно, по-мужски, не малодушничаешь, с матерным ором нападаешь сам. Каждый нервик натянут, дрожит до звона. И вдруг чувствуешь, как по ноге непроизвольно начинает струиться что-то тёплое и противное. И недоумеваешь в такой момент, и стыдишь себя, и злишься на несовершенство человеческого организма, а поделать ничего не можешь.

Чего же говорить об атаке на пулемёты, о штыковом бое!

Ещё раз подчеркну, медики считают нормальной психической реакцией на войне «тремор, мышечное напряжение, потливость, тошноту, незначительную диарею, частое мочеиспускание, учащённое дыхание и сердцебиение, тревожность, беспокойство».

Обратите внимание, это — нормально.

Офицерам при этом просто не рекомендуется «фиксировать излишнее внимание на этом состоянии подчинённых, подчёркивать серьёзность положения, высмеивать или оставаться безучастным». Наоборот, они должны общаться с солдатами, поддерживать их, указывать на положительные моменты и ни в коем случае не ослаблять своего чёткого руководства подразделением.

Отсюда все эти «хладнокровные» окрики опытных офицеров под огнём врага: «Идти в ногу! Не прибавляй шагу! Вперёд — равняйся! Не шевелиться!» Только чтобы подчинённые не подумали, что остались без командования, предоставленные сами себе. Они, как дети, должны всё время слышать голос отца-командира, который всё знает, ничего не боится.

В противном случае — страх, паника, поражение, смерть. А так — есть шанс уцелеть, есть надежда выйти живым из этого ада.

Знаток тёмных глубин человеческой психики Ф.М. Достоевский в своём романе «Идиот» подметил: «…Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он всё ещё будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор, и он с ума сойдёт или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия?»

Не надо думать, что даже для самых мужественных солдат пережитые бои проходят без последствий.

Сержант Андрей Волков, воевавший в Чечне, рассказывал: «У меня по стрельбе хорошие оценки были, но человек от макета здорово отличается. Нажимая на курок, понимаешь, что не по куску фанеры или по бутылке палишь, — надо настроиться. (…) Не было ни страха, ни шока, действовал автоматически. Первое, что увидел, — человека без головы, и всё вокруг в крови… Шок от пережитого наступил через несколько дней».

Есть такое понятие — «боевой шок».

«При прогрессировании „боевой шок“ проходит три стадии. Первая развивается в течение нескольких часов или дней и характеризуется чувством тревоги, депрессией и страхом. На второй (острой) стадии появляются невротические симптомы. Она длится от нескольких дней до нескольких недель». На третьей (хронической) стадии проявляется психическая декомпенсация.

Конечно, страх обостряется в бою, но он никуда не уходит и в перерывах между сражениями. Когда-то сильнее, когда-то слабее он подвергает человеческую психику испытанию на прочность на протяжении всей войны. И человек невольно ищет спасение от него в мелочах солдатских будней, повседневной армейской работы.

К. Симонов охарактеризовал это следующим образом:

«Война не есть одна сплошная опасность, одно ожидание смерти, одни мысли о ней. Если бы это было так, то ни один человек не выдержал бы тяжести войны не только в течение полугода, но даже в течение месяца. Война есть совокупность смертельной опасности, постоянной возможности быть убитым и рядом с этим всех случайностей и особенностей, деталей повседневного быта, который всегда, а не только на войне присутствует в нашей жизни. Я хочу этим сказать, что человек, даже постоянно находясь в опасности, всё-таки не думает о ней всё время хотя бы по той простой причине, что он носит бельё и, когда может, стирает его, что он греется, ест, пьёт, отправляет свои естественные надобности, в общем, делает всё то, что так или иначе принято делать в нормальной жизни. Он не только делает всё это, но и думает обо всём этом. Думает повседневно и ежечасно. И если человека могли убить вчера, и если он чудом спасается от смерти завтра, то это не значит, что он сегодня не станет думать о том, выстирано его бельё или нет; он непременно будет об этом думать. Больше того. Он будет ругаться, если бельё не удалось постирать, совершенно забыв в эту минуту, что завтра его могут убить, независимо от того, в каком он будет белье — в чистом или в грязном. Эти бытовые обстоятельства отнимают у человека и время, и нравственные силы. И это не только не плохо, а, наоборот, прекрасно, ибо без этого человек всецело был бы занят мыслями об опасности.

Чувство опасности присутствует у всех и всегда. Больше того. Продолжаясь в течение длительного времени, оно чудовищно утомляет человека. При этом надо помнить, что всё на свете относительно… Человеку, который вернулся из атаки, деревня, до которой достают дальнобойные снаряды, кажется домом отдыха, санаторием, чем угодно, но только не тем, чем она кажется вам, только что приехавшим в неё из Москвы. Это я говорю никому не в обиду. Просто привожу как пример. Потому что, если продолжить эту цепочку, для человека, сидящего сейчас в Новосибирске, Москва, которую иногда бомбят, тоже в какой-то мере кажется опасностью, в то время как вы сами, только что вернувшись в Москву из фронтовой поездки, считаете её совершенно безопасным местом.

Чувство страха у человека никогда не исчезает. Но есть две причины, по которым оно смягчается на фронте. Одна из них — мысль о том, что тебя могут убить не только в двухстах метрах от немцев, но иногда и в двадцати километрах; и вторая — главная, — что человек на фронте занят работой, бесконечным количеством дел, о которых ему в силу своих обязанностей постоянно нужно думать и из-за которых он часто не успевает думать о своей безопасности. И чувство страха притупляется на фронте именно поэтому, а вовсе не потому, что люди до такой степени привыкают, что становятся бесстрашными. (…)

Вопрос о риске. О том, что люди рискуют жизнью в такой степени, когда почти не остаётся надежды остаться в живых… И смертельный риск, на который они готовы, не так уж далеко отстоит от постоянного, ежечасного риска, которому они подвергаются. В таких обстоятельствах и легче решаться, и легче решать — посылать людей на смерть…»

Бой требует величайшего напряжения, выжимая последние капли сил. А где их взять, если чувство постоянной опасности и страх на войне и без того «чудовищно утомляют» человека?

И тогда внутри происходит надлом.

Это называется «боевым переутомлением». Под ним понимают психические нарушения, возникающие через несколько недель боевых действий средней интенсивности.

Германский военный исследователь Е. Динтер определил, что пребывание личного состава на переднем крае в соприкосновении с противником не должно превышать 30–40 суток. Это связано с тем, что, как свидетельствует опыт, после достижения пика морально-психологических возможностей (через 20–25 суток) у военнослужащих наступает быстрый их спад, связанный с истощением духовных и физических сил.

Во время Второй мировой войны германское командование вплоть до конца 1944 года предоставляло солдатам отпуск. Как бы трудно ни приходилось при отступлении. Дело дошло до того, что на железных дорогах рейха, сжатого советскими и англо-американскими войсками, скопились десятки тысяч отпускников, мечущихся между Западным и Восточным фронтом и парализующих движения поездов с военными грузами.

В конце концов немцы спохватились. 3 марта 1945 года (!) Й. Геббельс отметил в своём дневнике: «При нынешнем критическом положении ни один солдат не должен иметь права на поездку в отпуск — все обязаны сражаться». Было решено задерживать отпускников на вокзалах и на местах формировать из них дивизии.

И в Первую мировую войну немцы старались по возможности отводить в тыл армейские части для отдыха. (Напомню, что при всей своей заботе о солдатах обе войны Германия проиграла.)

Виктор Астафьев признавал: «Десять дней на передовой — и всё, больше нервная система не выдерживает. Я вот был крепкий парнишка — деревенский, фэзэушник, детдомовщина, не избалован, умел приспосабливаться. Но на исходе восьми — девяти дней меня, как правило, или ранило, или что-нибудь со мной приключалось. Нельзя человека держать здесь столько, это уже не боец, нужно отпускать его, чтобы очухался».

Мой дед однажды побывал в отпуске. К его жене — моей бабушке — к тому времени стал проявлять знаки внимания председатель колхоза. Она написала об этом мужу на фронт. Не забуду, как бабушка рассказывала об эмоциях председателя, когда тот узнал о предстоящем отпуске деда: «Вы что?! Вы ему написали?! Он же меня убьёт!!! Вы знаете, какие они оттуда приходят?! Вы знаете?!!»

Председатель скрылся на всё время дедушкиной побывки. Наверное, правильно сделал.

И запомнился дедушкин рассказ: «На фронте как-то собираешься, привыкаешь. А вот в отпуске, когда побывал дома, расслабился, забылся, увидел родных: жену, детей… Ну сил нет назад возвращаться! Вот тут и дезертировали, и стрелялись… Лучше бы его не давали, этот отпуск!»

Жуткий термин — «боевое переутомление». Посмотреть со стороны — солдат как солдат, только очень уставший. А на самом деле — психическая развалина. Инвалид. Но он ещё может держать в руках оружие, выполнять команды, бегать, ползать, убивать.

Но при общей нехватке резервов, дырах на фронте, дефицита людей не может идти и речи о каком-либо отдыхе. И солдаты использовались до последнего, а значит — до гибели. Потом прибывали маршевые роты. Пополнение. Новобранцы.

Многие дивизии в течение войны по 4–6 раз полностью обновляли свой личный состав.

Теперь можно представить, во что превращались солдаты после многомесячных сражений под Сталинградом, Ржевом, Верденом, на Марне, в Порт-Артуре, Орлеане, Сиракузах…

Как не затуманиться психике, если кроме испытываемого страха смерти, кроме вида убитых, искалеченных, осиротевших, человек повсюду наблюдает уродливые картины войны? Он окружён ими ежедневно, ежеминутно.

«Дымящиеся развалины, кучи мусора, валяется убитый скот… деревушки и городки превращены в мусор и щебень, мосты — груды щепок, рощи и сады стояли голые и обожжённые, рельсы скручены в спираль, исковерканные паровозы и скелеты вагонов…»

Солдаты видят виселицы, огромные могилы, в которые приходится утрамбовывать кубометры человеческих останков.

Бывший командир батальона Г. Завизион после войны вспоминал: «Нам ведь, танкистам, не то что пехоте хоронить. Там что — сложили в яму и прихоронили. А тут из сгоревших или разбитых танков надо вытаскивать всё, что осталось внутри, и в каком виде всё это — трудно передать. В общем, наши танкистские похороны связаны и с чисткой танков, и с мытьём, потому что надо вымыть и вычистить танк, прежде чем новый экипаж сядет и пойдёт в бой. В первое время после таких похорон и такой уборки танков я по несколько дней не мог есть».

Каково новому экипажу после некачественной «уборки» обнаружить в башне обгоревшую кисть руки? Или за окуляром пушечного прицела нащупать присохшие кусочки мозга? И тем самым получить наглядное представление о том, что тебя может ожидать в бою. Как и тех парней, которые воевали на этом танке до тебя.

Солдаты всё видят. Видят, как в прибрежных камышах покачиваются тысячи вздутых мертвецов. Как пёс «принёс и положил на крыльцо оторванную голову молоденького немецкого солдата в примёрзшей пилотке». Как «не торопились убирать валявшиеся на дороге трупы, а просто переезжали через них. Некоторые трупы до неузнаваемости расплющены колёсами машин».

Они видят, как «на ближайших четырёх столбах неподвижно висело четыре голых человека. Черно кишели густо взлетающие мухи. Головы нагнуты, как будто молодыми подбородками прижимали прихватившую их петлю; оскаленные зубы; чёрные ямы выклеванных глаз. Из расклёванного живота тянулись ослизло-зелёные внутренности. Палило солнце. Кожа, чёрно-иссечённая шомполами, полопалась.

Четверо, а пятая… а на пятом была девушка с вырезанными грудями, голая и почернелая.

Из глазных ям капали чёрные капли. Плыл смрад».

Ветераны признают: «В современных фильмах о войне многое не так. Она ведь гораздо жёстче была. Когда нас бомбили — кишки на проводах да на деревьях висели. Или шапка, или шинель».

Солдаты смотрят на всё это. Хмурятся. Вздыхают. Бормочут про себя: «Силы небесные!» И… привыкают.

Но это не те вещи, к которым человеку нужно привыкать. С «привыканием» происходит искривление нравственной парадигмы. Увечье психики.

Так было всегда. Участник наполеоновского похода в Россию, вестфальский штаб-офицер фон Лоссберг писал своей жене 9 ноября 1812 года: «Правда, нужно много твёрдости характера для того, чтобы ежедневно смотреть на эти ужасы и не сойти с ума или, по крайней мере, не сделаться нервнобольным; я убеждён, что эта последняя болезнь привела к смерти многих, особенно из образованных и чувствительных людей, и потребует и в будущем много жертв».

Не будем забывать и об «обычных» тяготах похода, которые определяются не только стоптанными в кровь ногами и ноющей под грузом снаряжения спиной, но и окружающими природными условиями.

Ах, если бы такие, казалось, одинаковые солдаты — одинаково стриженные, в одинаковых сапогах — одинаково хорошо сражались в любых условиях, в любой местности! Мечта любого полководца! Сытые, здоровые, прекрасно вооружённые — чего им ещё надо?

Подобное отношение к живой силе привело к тому, что советские солдаты Великой Отечественной переиначили слова известной песни:

Там, где пехота не пройдёт,
И бронепоезд не промчится,
Угрюмый танк не проползёт —
Там пролетит стальная птица, —

во вроде бы шуточный, но в то же время какой-то необычайно грустный вариант:

Где самолёт не пролетит,
И бронепоезд не промчится —
Солдат на пузе проползёт,
И ничего с ним не случится.

В том-то всё и дело, что случится. И случалось.

Внутри каждого солдата — своя хрупкая «начинка», которая живо реагирует на обстановку, в которой предстоит воевать.

«Там, где пройдёт один солдат, там пройдёт вся армия!» Пройдёт. Но какой ценой?

Генерал вермахта Гюнтер Блюментрит писал:

«Для европейца с Запада, привыкшего к небольшим территориям, расстояния на Востоке кажутся бесконечными. Гражданин США привык мыслить категориями огромных степей и прерий, и поэтому он не разделит этого чувства, близкого к ужасу. Ужас ещё усиливается меланхолическим, монотонным характером русского ландшафта, который действует угнетающе, особенно мрачной осенью и томительно долгой зимой.

Психологическое влияние этой страны на среднего немецкого солдата было очень сильным. Он чувствовал себя ничтожным, затерянным в этих бескрайних просторах. Уроженцы Восточной Германии значительно легче акклиматизировались в этом странном новом мире, так как Восточная Германия географически является связующим звеном между Россией и Западом. Солдаты из других земель Германии, как и их отцы в Первую мировую войну, тоже научились приспособляться к местным условиям. Россия явилась истинным испытанием для наших войск. Это была тяжёлая школа».

У южан и западных европейцев вызывал ужас снег, угнетающе действуя на их психику. Появился термин — «снегобоязнь».

Бездонные пропасти и заоблачные вершины горных перевалов, за которые предстояло сражаться, вызывали парализующий страх. Прибавьте к этому холод, от которого страдали не только южане, но и «привыкшие к суровым зимам» русские солдаты.

«С половины ноября (1877 года) снег завалил балканские проходы, и войска Радецкого жестоко страдали в своих орлиных гнёздах. Двинутая на Шипку без тёплых сапог и полушубков, 24-я пехотная дивизия была буквально заморожена, с небольшим в две недели лишившись двух третей своего составами к половине декабря её сняли с перевала. Нужна была вся твёрдость Радецкого и героизм его VIII корпуса, чтобы отсиживаться почти три месяца в таких условиях и удержать в своих окоченевших руках важнейший стратегический пункт театра войны. В трёх полках 24-й дивизии обморожено 6213 человек — свыше двух третей штатного состава. Во всём отряде Радецкого с 5 сентября по 24 декабря боевая убыль составила 700 человек, заболело и обморожено 9500».

Многих завоевателей сводила с ума пустыня. В Палестине впадали в безумие крестоносцы. Французские солдаты во время Египетского похода, завидев Нил, топились в его волнах. В Сирийском походе — стрелялись.

Участник марша через пустыню Гоби в 1945 году вспоминал:

«Степь казалась раскалённой сковородкой. Солнце садилось всё ниже, но желанной прохлады вечер не приносил. Только тогда я понял по-настоящему, что такое пустыня. Жажда перебивала всё остальное. Не хотелось ни есть, ни спать, только одна неотвязная мысль билась в голове: „Пить, пить, пить…“ (…)

Ещё труднее было танкистам. В металлической коробке танка жаркий, будто расплавленный воздух, руками не тронешь нагретое железо. У всех пересохло в горле, стали сухими губы. Танки передвигались на расстоянии ста метров друг от друга. Взметённый горячий песок набивался внутрь, слепил глаза, лез во все щели, как наждак, перетирал стальные детали гусениц. Разведчики пытались найти источники воды. Мотоциклисты взбирались на сопки, чтобы разглядеть издалека колодец или озеро. Но видели только миражи. (…) И в результате там, где пехота шла через пустынные участки территории Маньчжурии, резко возросли людские потери. Особенно тяжело это отразилось на частях, наступавших через Гоби. Ребята рассказывали, что в иных частях число потерявших боеспособность от солнечного удара достигало двух третей списочного состава.

Да и на нашем участке солнце убило немало людей, особенно в пехотных полках. И то, что воды на человека приходилось по 200 граммов в день, то есть по гранёному стакану, как с оптимизмом пишут сегодня некоторые, я не считаю какой-то доблестью. Командиров, в чьих частях сложилось такое положение, следовало бы отдать под суд. Да и высшему командованию надо было сделать серьёзнейшее внушение, может быть, кое-кого и крепко наказать. Причина была веская: тысячи и тысячи солдат потеряли боеспособность от солнечного удара».

В свою очередь перед бескрайним морским простором испытывали ужас после призыва на флот те, кто раньше видел воду только в деревенских колодцах. А им предстояло не только плавать, например в Арктике или в тропиках, не только переносить шторма, но при этом воевать в замкнутой утробе корабля, гореть, тонуть…

Малярийные тропики с гигантскими пауками и ядовитыми бабочками тоже никак не способствовали повышению боеспособности чужеземных солдат. Советские специалисты, проходившие службу во Вьетнаме во время войны с США, вспоминали такой факт: «Перед каждым бунгало обязательно рыли щель-убежище. Туда в поисках прохлады сползались жабы, змеи и скорпионы со всей округи. В эту „дружелюбную“ компанию, матерясь, прыгали во время налётов солдаты». (Да и местным жителям приходилось нелегко. Вьетнамская медсестра Ким Тхи Ху рассказывала, что во время исторической битвы под Дьенбьенфу весной 1954 года ей «приходилось делать всё: быть связной, носить на коромысле рис и боеприпасы, перевязывать раненых, готовить еду, строить шалаши для ночлега. По ночам, когда раненым не спалось, пела им песни, чтобы они хоть немножко забывали свою боль. Однажды загорелась палатка, где были тяжело раненные, и мне пришлось выносить их из огня. Некоторые, не вынеся тяжёлых ран и трудностей перехода, умирали; тогда мне приходилось копать могилу и хоронить их. Это была самая горькая работа. Но больше всего я боялась тигров».)

Г.К. Жуков в книге «Воспоминания и размышления» упоминал факт захвата в плен в боях на Халхин-Голе японского солдата, обезображенного укусами комаров.

«На мой вопрос, где и кто его так разделал, он ответил, что вместе с другим солдатом вчера с вечера был посажен в камыши в секрет для наблюдения за действиями русских, а накомарников им не дали. Командир роты приказал не шевелиться, чтобы их не обнаружили. Ночью на солдат напали комары, но они безропотно терпели страшные укусы и сидели до утра, не шевелясь, чтобы не выдавать своего присутствия.

„А когда русские что-то крикнули и вскинули винтовку, — рассказывал пленный, — я поднял руки, так как не мог больше терпеть эти мучения“».

Всё это суммируется, накладывается одно на другое и приводит к «боевому переутомлению», то есть к психическим нарушениям. (Военные исследователи подсчитали, что в 2 % случаев отказа войск от наступления или обороны служило обычное изменение погоды.)

Изнурённому, измученному враждебной природой солдату кажется, что встреча с противником и сражение с ним уже выходят за рамки человеческих сил. Но тем не менее встречались. И сражались. И к оторванным рукам и ногам, выжженным глазам и разорванным животам прибавлялся «боевой шок».

Истощение нервной системы, сбой в работе мозга отпечатываются на организме невидимыми ранами, которые и в послевоенное время «реабилитации» упорно не желают затягиваться.

Обычная бессонница тоже травмировала психику военнослужащих.

Казалось бы, какая мелочь в сравнении с кровавыми ужасами войны — не поспать несколько суток! Жить захочешь — вообще спать не будешь! Но это только на первый взгляд.

Маршал В.И. Чуйков описывал, как он и командующий 17-й воздушной армией В.А. Судец накануне наступления обходили штабы дивизий: «Стояла лунная ночь. С минуты на минуту должен был начаться артиллерийский налёт. (…) Заехали к командиру 27-й гвардейской стрелковой дивизии Глебову. Он… спал. Через несколько минут его части перейдут в наступление, а он спит! Нам с Владимиром Александровичем стоило немалых усилий разбудить генерала. Четверо суток не спал человек. (…) Он отдал в полусне все необходимые распоряжения и стоя заснул. Случается и такое… Человеческие силы имеют предел».

Бывшая медсестра А. Ермоленко вспоминала: «Как-то работали без смены третьи сутки. Командир и комиссар медсанбата вечером зашли ко мне в перевязочную и спросили, смогу ли я выдержать ещё ночь или нужна замена. Я сказала, что выдержу. И я всех подвела. На рассвете сон свалил меня. Помню, что санитары положили на стол раненого и сказали: „Это последний, доктор…“, а мне показалось, что он падает со стола, я протянула руки, чтобы его поддержать, и сама упала. Меня не смогли разбудить даже нашатырным спиртом. Санитары отнесли меня к тяжелораненым, и я проспала восемнадцать часов».

Фронтовики рассказывали, как во время Сталинградской битвы немцы казались им «какими-то утомлёнными». «Бывало, вернёшься с задания, а они в нашем блиндаже сидят — глушишь их по каскам, они, как чурбаки, сонные все».

Позднее военные психологи вывели закономерность между режимом сна и боеспособностью. Так вот, при продолжительности сна в сутки равной нулю «сохраняется способность к выполнению боевых задач в течение трёх дней. На четвёртый день ВЕСЬ личный состав выходит из строя».

Лишением сна часто пытали заключённых, ломая их волю к сопротивлению.

Этой пытке война подвергла миллионы людей.

Для того чтобы деморализовать врага, усилить его страх, противоборствующие стороны использовали различные приёмы «психической обработки». Раньше подбрасывали отрезанные головы заложников, выставляли на позициях щиты с распятыми военнопленными, засылали во вражеский стан провокаторов, которые должны были запугивать солдат рассказами о безнадёжности их положения и сеять среди них панику.

В 1940 году, во время «странной войны» на Западном Фронте, через динамики, установленные в окопах, «союзники передавали сентиментальные немецкие песенки, немцы — парижские шансонетки и английские застольные песни. Делалось это для того, чтобы вызвать у солдат тоску по дому».

Под Сталинградом германские солдаты зловеще предрекали в коротких перерывах между атаками: «Рус, буль-буль Вольга!»

Советские агитбригады позднее не отставали в выдумках. Наиболее действенным в 1944 году считался приём, когда из динамиков доносилась лирическая музыка, а потом она прерывалась и следовало сообщение, что на Восточном фронте каждые 15 секунд гибнет немецкий солдат. В полной тишине метроном отсчитывал эти пятнадцать секунд, и снова — музыка. После этого немцы не выдерживали, вылезали из окопов, бросали оружие, сдавались в плен, кончали с собой.

Уставшего, дезорганизованного, удручённого неудачами противника засыпали листовками, в которых после описания собственных военных успехов следовал призыв: «Жаль каждого, отдающего при таких условиях жизнь. Штыки в землю! И скорее к нам или домой! С перешедшими добровольно на нашу сторону обращение особенно хорошее. Коли вам дорога ваша жизнь, решайтесь скорее!»

Пытались использовать разновидности психических атак. Накачавшись алкоголем, солдаты шли на врага не пригибаясь, поливая «от живота» автоматными очередями. С самолётов вместе с бомбами сбрасывали пустые бочки, сельскохозяйственные бороны, шестерёнки двигателей, которые не взрывались, но своим жутким воем сводили с ума солдат. (Этот приём имел успех только в начале войны. Позже солдаты прекрасно разбирались, что есть что (Примеч. ред.).

Командование искало новые способы воздействия на врага, иногда при этом применяя технические средства. «В ночь на 10 января (1916 года) генерал А.Н. Куропаткин приказал Киевскому и Таврическому гренадерским полкам, одетым в белые балахоны, ползти к проволочным заграждениям, а прожекторам „ослепить“ сидевших в окопах напротив немцев». Знаток истории русской армии А. Керсновский язвительно отмечал: «Кокандцы и бухарцы, пожалуй, были бы поражены такими „чудесами техники“, но немцам прожектора были не в диковинку, и у них имелась артиллерия, что Куропаткин совершенно упустил из виду. Несколькими очередями немцы погасили наши прожекторы (осветившие заодно и наших гренадер на проволоке) и затем сильным огнём заставили нас отойти в исходное положение. Нелепая затея привела к бессмысленным потерям».

Вместо деморализации врага атакующие оказались сами деморализованы неудачей. Из этого печального опыта не было сделано никаких выводов. И в 1945 году, при штурме Зееловских высот, войска маршала Г. Жукова опять использовали 180 зенитных прожекторов и сирены «ревунов» ПВО. Однако прожектора «не могли пробить пелену пыли, поднявшуюся у германских окопов от снарядов и бомб. Скорее, от прожекторов был вред для самой Красной Армии, поскольку их свет освещал немцам боевые порядки наступающих».

Пресса, в свою очередь, изображала врага то смешным, то страшным, жестоким, сильным.

А. Гитлер, уделявший огромное внимание пропаганде, писал о результатах Первой мировой войны:

«Так, например, было совершенно неправильно, что германская и австрийская пропаганда в юмористических листках всё время пыталась представлять противника в смешном виде. Это было неправильно потому, что при первой же встрече с реальным противником наш солдат получал совершенно иное представление о нём. В результате получался громадный вред. Солдат наш чувствовал себя обманутым. (…) Конечно, это никак не могло укреплять волю к борьбе и закалять нашего солдата. Напротив, солдат наш впадал в отчаяние.

Военная пропаганда врагов, напротив, была с психологической точки зрения совершенно правильной. Англичане и американцы рисовали немцев в виде варваров и гуннов, этим они подготовляли своего солдата к любым ужасам войны».

После Первой мировой все стали изображать врага кровожадным. Но это была «палка о двух концах». С одной стороны, это пробуждало к врагу ненависть и решимость бороться до конца, с другой — вызывало чувство страха перед встречей с ним в бою.

Где в этом аду солдату найти светлую отдушину? В письмах из дома? Но зачастую в этих письмах сообщалось о разрушениях, голоде, гибели родных и друзей, измене любимых. В обращении к Богу?

«…Смотришь: у ребятишек этих, коммунистов только что испечённых, и которые потом все валялись полураздетые на том берегу (Днепра), у каждого на шее крестик. Вырезанный из консервной банки, на ниточке. Потому что на Бога одного надеялись, а не на этих (политработников)…»

Капелланы союзников во время Второй мировой войны жаловались начальству, что их заставляют соединять несоединимое: проповедь любви к ближнему с проповедью убивать немцев.

И на солдат, ищущих возможность дать хотя бы чуть-чуть отдыха своей измученной душе, во время войны сыпались слова молитв: «Бог да благословит ваши штыки, дабы они глубоко вонзались в утробы врагов. Да направит наисправедливейший Господь артиллерийский огонь на головы вражеских штабов. Милосердный Боже, соделай так, чтобы все враги захлебнулись в своей собственной крови от ран, которые им нанесут наши солдаты».

Нет, на войне всюду убийство, кровь, смерть. Не забудешься, не убежишь.

Ещё одним из проявлений психических нарушений военного времени является попытка военнослужащего «вычеркнуть боевые эпизоды из своей памяти». Последствиями таких реакций чаще всего являются различные дисциплинарные проступки. Мародёрство. Рукоприкладство. Невыполнение приказа. Пораженчество.

Это не только разгильдяйство, проявляемое несознательными бойцами. Часто это психические нарушения, происходящие незаметно, подкрадывающиеся изо дня в день, из недели в неделю.

Из писем германских солдат с фронта:

«Я очень редко плакал. Плач является выходом, если долго находишься во всём этом. Только тогда, когда я снова буду с вами, переживая всё это, вероятно, мы будем много плакать, и ты поймёшь своего мужа» (1941 год).

«Как может человек всё это вынести! Есть ли все эти страдания Божье наказание? Мои дорогие, мне не надо бы всё это писать, но у меня больше не осталось чувства юмора, и смех мой исчез навсегда. Остался только комок дрожащих нервов. Сердце и мозг болезненно воспалены, и дрожь, как при высокой температуре. Если меня за это письмо отдадут под трибунал и расстреляют, я думаю, это будет благодеяние для моего тела» (1942 год).

И проигравших в борьбе со страхом, сломленных людей — нет, не людей, а «комки дрожащих нервов» — отдавали под трибунал. Расстреливали, вешали, рубили им головы во все времена.

В древности к войскам, проявившим трусость, применялась «децимация» — казнь каждого десятого.

«Между двумя огнями» оказывались солдаты XVII–XVIII веков, которые «должны бояться офицерской палки больше, чем врага». За отсутствие стойкости в бою четвертовали, пропускали сквозь строй, заковывали в колодки. Так, в 1702 г. после взятия Нотебурга был «повешен Преображенского полку прапорщик да солдат 22 человека за то, что с приступу побежали…» Во время Прутского похода на каждом ночлежном пункте русской армии устанавливались виселицы, как предупреждение о немедленной казни без суда за всякую попытку к бегству. Пётр Первый, например, вообще в качестве воспитательных мер придерживался внешне эффектных казней — четвертованием или «колесом». В годы Семилетней войны прибегали к так называемой «политической казни» бежавших — им отрубали уши или кисти рук.

В октябре 1806 года под Йеной прусским офицерам приходилось вытаскивать из домов разбежавшихся солдат и пороть их, чтобы заставить вернуться в строй накануне решающего сражения.

Самих офицеров разжаловали, бросали в крепость, ссылали. («Гильотина уничтожила у офицеров всякую склонность к предательству».)

Со временем меры ещё более ужесточались.

28 сентября 1941 года генерал армии Г.К. Жуков издал шифрограмму № 4976, где говорилось: «Разъяснить всему личному составу, что все семьи сдавшихся врагу будут расстреляны, и по возвращении из плена они также будут все расстреляны».

Начальник штаба ОКБ, генерал-фельдмаршал В. Кейтель подписал приказ от 5 февраля 1945 года: «За тех военнослужащих вермахта, которые, попав в плен, совершают государственную измену и за это по имперским законам должны приговариваться к смертной казни, отвечают их родные своим имуществом, свободой или жизнью».

Казалось бы, людей не стрелять надо, а лечить, но во время войны это невозможно. Некогда. Других людей нет. И «клин выбивали клином». Со страхом боролись при помощи страха.

Военюристы признавались: «Страх был нужен, чтобы заставить людей идти на смерть. И это в самые напряжённые бои, когда контратаки, а идти страшно, очень страшно! Встаёшь из окопа — ничем не защищён. Не на прогулку ведь — на смерть! Не так просто… Я ходил, иначе как мне людей судить? Потому и аппарат принуждения, и заградотряды, которые стояли сзади. Побежишь — поймают. Двоих-троих расстреляют, остальные — в бой! Не за себя страх, за семью. Ведь если расстреливали, то как врагов народа. (…) Страхом, страхом держали! Что касается нас, то в месяц мы расстреливали человек 25–40. Это я потом, когда подсчитали, ужаснулся».

Слово ветерану В. Котову: «…Расстрелами дезертиров и паникёров у нас до холодов сводный взвод нашей же дивизии занимался. И все знали, кого и за что расстреливают. А потом все мы по приказу маршем проходили по месту захоронения расстрелянных трусов и паникёров, чтобы и памяти о них не осталось, как говорил замполит в заключительном слове. Страшно? Верно. Но все понимали, что, наверное, так и надо было, раз ничего другое уже не действует. (…) Война же шла! А чтобы понять войну, её пережить надо».

Другой ветеран, инвалид войны П. Соловьёв, вспоминал такой эпизод: «Командир приказал мне сбегать в тыл и поторопить доставку (снарядов). Я сломя голову без оружия и пилотки побежал выполнять приказание. Тут я заметил, что по всему полю, пятясь, отступает пехота. Среди отступающих я заметил капитана, который, матерясь, пытался остановить солдат. Причём он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я бежал прямо на него. В этой ситуации я не мог объяснить причину, зачем я бегу и куда. Он подбежал ко мне: „Где твоё оружие, сволочь?“ и в упор выстрелил в меня. Пуля просвистела над ухом. Я упал на землю и с ужасом ждал контрольного выстрела. Но капитан был уже далеко от меня. Он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я поднялся и побежал на передовую в свой расчёт (вернулся, не выполнив приказа! — О.К.). Снаряды нам подвезли. Мы отбили танковую атаку, потеряв 2/3 своего батальона. После боя меня бил озноб. Смерть тебя ждала не только впереди, но и сзади. О войне написано много. Но вся правда ещё не написана».

Смерть ждала повсюду. Безысходность приводила к отупению и равнодушию к собственной жизни. Наступала мрачная обречённость.

Но суровые меры приводили к желаемым результатам: большинство предпочитало принять смерть от рук врага в бою. И не только среди солдат.

Советские генералы отмечают «истерическое самопожертвование» фольксштурма в бою на Тельтов-канале. Немецкие старики и мальчишки кричали от страха, плакали, но дрались и десятками сжигали фаустпатронами наши танки.

В своём дневнике Й. Геббельс отмечал фронтовые сводки о советских потерях за месяц боёв 1945 года. Не для пропаганды. Для себя.

«7 марта: „…В этом районе подбито 136 танков противника“.

15 марта: „Об ожесточённости боёв говорит тот факт, что только на этом участке в течение вчерашнего дня было подбито 104 советских танка“.

16 марта: „Всего в Восточной Пруссии подбито вчера 88 советских танков“.

18 марта: „В ходе боёв, которые велись вчера между Билицем и Козелем, а также севернее Нейсе, уничтожено 239 советских танков“.

20 марта: „Несмотря на большую нехватку у нас боеприпасов, в районе Хайлигенбайля было подбито 102 советских танка“.

24 марта: „До настоящего времени все атаки отражены при чрезвычайно больших потерях противника в живой силе и технике: только на этом участке вчера было подбито 143 советских танка. К северо-западу и юго-западу от Кюстрина (…) подбиты 55 вражеских танков“.

25 марта: „Наши соединения добились полного успеха в обороне: они отбили все атаки, кроме незначительных вклинений, и уничтожили 112 танков. (…) Позавчера на этом участке было подбито 116, а вчера — 66 советских танков“.

26 марта: „На обоих указанных участках было подбито 143 советских танка“.

27 марта: „На важнейших участках фронта между Ратибором и Нейсе в полосе наступления противника были отбиты все советские атаки — частично путём контратак; при этом был подбит 101 советский танк (из 200 участвовавших в наступлении)“.

29 марта: „Атаки в районе Леобшютца и Нейсе были повсюду отражены, причём было подбито 85 советских танков“.

2 апреля: „В боях за Моравска-Остраву отражены повторные советские атаки, в которых противник потерял 72 танка“».

Пусть это «двойная бухгалтерия», и количество подбитых танков следует делить на два или на три. К тому же в ходе наступления подбитые машины можно эвакуировать и отправлять на ремонт. Лишь 25 % из них полностью выходят из строя и не подлежат восстановлению. А остальные передаются новым экипажам и опять — в бой.

Но мы уже знаем, каково чистить подбитый танк, когда после этого «по несколько дней не можешь есть».

«Вы спрашиваете, какое состояние у танкистов после боя? Во-первых, усталость, неважно слышишь, утомление от всего пережитого. Утомление физическое — от пороховых газов, от грохота, особенно если был под сильным обстрелом, от грохота собственных выстрелов, от тряски. Потом ещё усталость оттого, что пользуешься перископом. Когда вы выскакиваете из танка на волю и вдруг начинаете вокруг себя смотреть — это резкий контраст, совсем другой мир. Казалось бы, вы должны уже привыкнуть к перископу, к ограниченности поля зрения, но привыкнуть к этому всё равно не можете. Ограничение это утомляет, как бы всё время хочется вырваться на волю из него, увеличить обзор за пределы достигаемого… В общем, чувствуешь большую, очень большую усталость и некоторую апатию».

Как не сойти с ума в условиях таких напряжённых боёв? С обеих сторон сошлись измотанные, обезумевшие люди с единственной целью — убить как можно больше врагов, прежде чем будешь убит сам.

Осознание того, что, скорее всего, не выживешь, рушило последние человеческие барьеры. Замутнённый разум действовал по своей извращённой логике, столь дикой для мирного времени, но столь естественной для войны.

В качестве примера приведу описанный К. Симоновым разговор с командиром 351-й дивизии генералом Дударевым:

«— Фольксдойче! Один такой сегодня утром убил моего начальника связи. Шёл мимо дома, а тот из винтовки с чердака — и наповал. Ну, мы его вытащили, и я сказал, чтобы расстреляли к чёрту.

— А кто у него был там в доме, из семьи?

— Никого из семьи. Только одна жена.

— А что вы с ней сделали? Надо было её расстрелять, — говорю я.

— Почему?

— Для устрашения, чтобы больше не повторялись такие случаи убийства офицеров.

— Нет, почему же расстрелять, — соглашался Дударев. — Ведь она женщина. Мы с женщинами не воюем.

— Это, конечно, так, — говорю я. — Но во всяком случае, надо сделать как-то, чтобы не повторялись такие убийства.

— Нет, всё-таки она женщина. По-моему, вы это неверно, — говорит Дударев. — Вот дом я сгоряча хотел сжечь. Даже было приказал, чтобы сожгли, а потом отдумал. Всё-таки территория польская. А что до его жены, так её оставили. Передали контрразведке, пусть с ней разберётся. (…)»

Спустя тридцать лет К. Симонов попытался разобраться с тем, что творилось внутри него в тот момент.

«Мне трудно сейчас поверить, что я мог сказать то, что я сказал тогда, что жену этого убийцы надо было тоже расстрелять для устрашения, чтобы таких убийств не повторялось.

Даже пусть это была всего-навсего сказанная в запале фраза, пусть я этого никогда бы не сделал в действительности, но всё-таки я её сказал, эту фразу. А командир дивизии пристыдил меня за неё. Для него была начисто исключена возможность такой кары по отношению к женщине, хотя бы и жене убийцы. А для меня тогда, в сорок пятом году, выходит, нет?

Что во мне заговорило тогда, в ту минуту? Что до такой степени ожесточило? (…) Может быть, я вдруг подумал, что жена фашиста, так же как и её муж, способна стать убийцей, что ж её жалеть?

Не знаю сейчас, как ответить самому себе на все эти вопросы. Но знаю, что так это было. Было со мной и бывало с другими людьми, отнюдь не жестокими от природы».

Н.Г. Колосов, участник боёв под Сталинградом, вспоминал: «У меня столько друзей погибло, как было не стать злым. Один раз осколками другу голову снесло, и его мозги мне в котелок с кашей попали. Нет, немцев мы не жалели. (…) Один раз знакомый механик-водитель проехал прямо по колонне пленных на своём Т-34 у самой Волги». Тогда Н. Колосову было 19 лет. Когда исполнилось 74, он признался: «Страшные сны снятся до сих пор, всё ещё воюю».

Боевые психические травмы, конечно, различаются по степени тяжести.

Наиболее частыми и лёгкими их проявлениями считаются замкнутость, потеря аппетита, головные боли, быстрая утомляемость, нервозность, чрезмерная раздражительность. И тогда солдат колет штыком крестьянку, у которой не оказывается требуемого тёплого одеяла или пары кур; патрульный бьёт прикладом старуху, обратившуюся к нему с вопросом; часовой стреляет в мальчишку, неожиданно выпустившего птиц из голубятни.

Это последствия ЛЁГКИХ травм.

В случае средней тяжести психические нарушения проявляются в виде временной потери памяти, депрессии, повышенной чувствительности к шуму, патологического страха, переходящего иногда в панику, истерических реакций и агрессивности. В результате ворвавшиеся в деревню или город солдаты предают всё огню и мечу. В вытаращенных, остекленевших глазах только одно — «Жги! Убивай всех!» Контроль над собой потерян. Пережитый страх заставляет заживо сжигать в домах жителей, расстреливать коров и свиней, рубить саблями иконы, крушить мебель. Иногда происходит потеря ощущения реальности происходящего. Получается, что расправа творится как бы «во сне».

Состояние опьянения тем более блокирует сознание и вызывает ничем не спровоцированные массовые убийства.

В бою при потере ощущения реальности глупо и нелепо гибнут даже опытные солдаты, прошедшие многие сражения. Рано или поздно разум отказывается им служить, здравый смысл покидает воинов, ставших профессионалами. Совершаются поступки необъяснимые, бессмысленные: например, во время кинжального огня солдат, уверовавший в собственную неуязвимость, высовывается над бруствером и получает пулю между глаз.

Притупляется бдительность, кажется, что страшнее боя быть уже ничего не может, а в условиях действующей армии, перенасыщенной оружием, это чревато последствиями. Так, во время Второй мировой войны в войсках США число жертв от несчастных случаев равнялось 43 853 человекам, в то время как всех умерших от боевых ран и болезней насчитывалось меньше — 40 949.

В тяжёлых случаях у поражённых возникают нарушения слуха, зрения, речи, психомоторное расстройство и ступор, а также нарушение координации движений. И тогда открывается огонь по своим, заходящий на посадку самолёт врезается в землю, грузовик валится с моста…

Страх, «боевое переутомление» делали из человека не только психического инвалида, но могли заставить его стать жертвой вполне физической.

Кажется, что самое страшное ожидает на войне? Смерть. Но она может и миновать. Однако в страхе перед ней солдаты порой предпочитали оканчивать жизнь самоубийством.

Вдумайтесь: самоубийство как спасение от страха перед возможной смертью!

Например, во время Крымской войны в английском экспедиционном корпусе покончили с собой 20 солдат, во франко-прусскую в рядах победителей (!) насчитывалось 30 самоубийц, в русско-японскую зафиксировано 186 случаев самоубийств среди русских солдат и офицеров, во время Первой мировой только в германской армии эта цифра перевалила за 5000.

Чтобы спастись от вездесущего ужаса, люди себя калечили, уродовали и считали за величайшее благо то, что в другое время не могли допускать в своих самых страшных фантазиях.

«Больше всего мы завидовали раненым — они могли хоть немного отдохнуть от этого грохота. В дивизии участились случаи самострела.

Пятеро умельцев из одного батальона поотрубали себе осколками снарядов пальцы рук: один солдат клал палец левой руки на камень, второй приставлял осколок к этому пальцу, а третий со всего маху бил прикладом автомата по осколку.

„Нас ранило“, — заявили они. „Каким образом ранило?“ — „А так: немцы бросили гранату, она взорвалась и оторвала у нас по пальцу…“

Коллективное помешательство. Слава богу, временное. И для врача, и для особиста полка (…) расследовавших дело „о членовредительстве“, это было очевидно. В таких случаях не отдавали под трибунал, не отправляли в штрафбат, а просто давали немного отдохнуть. Люди на войне всё же оставались людьми».

То же самое творилось и в немецких войсках. Дивизионный врач 15-й германской пехотной дивизии в своей докладной от 15.08.42 описывал наиболее распространённые случаи членовредительства.

В этой докладной много пунктов, я приведу лишь некоторые.

«За последнее время в дивизии учащаются случаи симуляции и самострела, проводимые в целях дезертирования с линии фронта. Эти симулянты и шкурники прибегают к такого рода симуляциям, которые даже опытными врачами не могут быть отличимы от истинных заболеваний.

(…)

2) Порок сердца получается вследствие длительного жевания свежего табака или русской „махорки“. Отсюда — потеря дыхания, замирание сердца, сердечные колотья, перебои пульса, рвота.

3) Закупорка вен, получаемая вследствие перетягивания подколенных сгибов ремнём или верёвкой; на конечностях ног получаются отёки, похожие на почечные.

4) Сыпь, которая возникает вследствие интенсивного и длительного втирания в кожу керосина, скипидара, кислоты, в особенности если данный участок тела сильно загрязнён.

(…)

8) Выпадение прямой кишки, возникающее, если в течение многих дней человек начинает поглощать значительное количество тёплой мыльной воды с одновременным поднятием тяжестей.

9) Растяжение связок и перелом кости достигаются обычно пропусканием через свою ступню (переезд) колеса автомашины или повозки.

10) „Выстрел на родину“ (самострел). Так как самострел руки легко обнаруживается через осевшие на рану крупинки сгоревшего пороха, в настоящее время участились случаи прострела ноги через сапог…»

Это август 1942 года! Победоносная германская армия подошла к Сталинграду! Победа близка! Но ужас войны вызывает помешательство и у победителей. «Не могу больше! Куда угодно, только отсюда!»

А что люди творили с собой, только чтобы не попасть на фронт!

Уже упоминавшийся мной Я. Гашек так описывал разговор солдат, находящихся в госпитале:

«…Он вам за десять крон сделает такую горячку, что из окна выскочите…»

«В Вршовицах есть одна повивальная бабка, которая за двадцать крон так ловко вывихнет вам ногу, что останетесь калекой на всю жизнь…»

«Мне моя болезнь стоит уже больше двухсот крон… Назовите мне хоть один яд, которого я бы не испробовал, — не найдёте. Я живой склад всяких ядов. Я пил сулему, вдыхал ртутные пары, грыз мышьяк, курил опиум, пил настойку опия, посыпал хлеб морфием, глотал стрихнин, пил раствор фосфора в сероуглероде и пикриновую кислоту. Я испортил себе печень, лёгкие, почки, жёлчный пузырь, мозг, сердце и кишки. Никто не может понять, чем я болен…»

«Лучше всего впрыснуть себе под кожу в руку керосин. Моему двоюродному брату повезло: ему отрезали руку по локоть, и теперь ему никакая военная служба не страшна».

А вот свидетельство периода Русско-Японской войны 1904–1905 гг.

«Некоторые усиленно курили натощак, глотали дым до рвоты, а потом пили воду, крепко настоенную на табаке. Это продолжалось изо дня в день, целые недели. Когда такой человек являлся в лазарет, то у него, как у паралитика, тряслись руки и ноги, а лицо выглядело мертвенно-зелёным, с блуждающими мутными глазами. Он и в госпитале, чтобы подольше задержаться там, не переставал таким образом отравлять себя. Иногда это кончалось смертью. Один новобранец гвоздём проткнул себе барабанную перепонку и, не выдержав боли, заорал истошным голосом, кружась и приплясывая, как полоумный. Злонамерение его было открыто. Пошёл под суд…»

Многие старались заразиться венерическими болезнями, тратили на походы по борделям все свои сбережения, и порой подхватывали сифилис, тогда ещё не поддающийся окончательному излечению. Гниение заживо представлялось лучшим исходом, чем кошмары войны.

Когда нервное напряжение достигало некой критической, индивидуальной у каждого, точки, люди на войне сходили с ума. Прямо на передовой. В окопах. В бою.

Во время Первой мировой на пути наступления германской армии в Бельгии находилась самая мощная крепость Европы — город Льеж. Крепость представляла собой 12 фортов, покрытых трёхметровым слоем бетона, вооружённых 210-миллиметровыми орудиями, убирающимися в случае бомбардировки в толстые броневые башни. Казалось бы, сиди в бункерах да посмеивайся над беспомощностью врага.

Гарантия безопасности на войне, конечно, великая вещь.

Но не всё так просто.

«Немцы начали обстрел Льежа из 420-миллиметровой мортиры „Толстая Берта“. Орудие стреляло тонными снарядами, игриво названными „хлопотуньями“. Первый же такой снаряд, пролетевший 12 километров, угодил в центр бельгийского форта. Удар и мощность взрыва были такой чудовищной силы, что земля дрогнула на несколько километров вокруг. За первой „хлопотуньей“ последовала вторая, третья…» Снаряды, конечно, — если не было прямого попадания, — были не в состоянии разрушить укрепления. Но страшно представить, что творилось с защитниками внутри крепостных казематов. От сотрясения гасли фонари, выходили из строя газоотводы, отваливались куски бетона, густая цементная пыль и пороховая вонь забивали лёгкие. Солдаты теряли сознание, их рвало сажей и кровью, из ушей текла кровь.

По свидетельствам очевидцев, люди в фортах «впадали в истерику и даже сходили с ума от томительного ожидания очередного выстрела».

Мальчишки любят сооружать из песка, палок и дощечек военные укрепления, а потом расстреливать их камешками, радуясь каждому удачному попаданию и любуясь вызванными разрушениями. Детской фантазии хватает лишь на живописное представление взрывов. Знали бы они, что происходит во время настоящей войны с людьми там, в укреплениях!

А что говорить о тех, кто подвергся канонаде или бомбёжке не в бетонированных убежищах, а на ровном поле или в охваченном огнём городе!

Я не буду описывать очередную батальную сцену. Воспользуюсь свидетельством очевидца, наблюдавшего последствия бомбёжки. Свидетельством кратким и, пожалуй, более страшным по своей сути, чем подробный рассказ о самом воздушном налёте.

«Навстречу нам из города Сен-Ло (центра французского департамента Манш) спускалась группка людей — трое мужчин и женщина. Их сопровождал американский капрал. Мужчины были небриты, взлохмачены, жёлты, их неподвижные глаза не выражали ничего, кроме смертельной усталости: страшная бомбёжка, разрушившая Сен-Ло, уничтожила их человеческую душу. Равнодушно закурили они папиросы, предложенные нами; курили, жадно затягиваясь, но и эта жадность была какая-то автоматическая. Женщина что-то напевала: она сошла с ума. Капрал объяснил, что эти четверо — всё, что осталось от десятитысячного населения Сен-Ло…»

А ведь они побывали под обычной бомбёжкой!

Как люди сходят с ума? Наверное, приблизительно так, как С. Гейм описал фрагмент Корейской войны 1950–1953 гг. в рассказе «Лем Кимпбл».

«„О Боже, Боже!“

Эта сводящая с ума тишина, эта пустыня вокруг него! Вот от чего мозг словно разрывается на части, и уже нельзя понять, кто он такой, где он и что с ним происходит. Пусть бы Джей был прав! Пусть бы они пришли, корейцы, как уже приходили не раз, широкими безмолвными цепями, волна за волной, залегая, вскакивая, снова залегая, надвигаясь всё ближе и ближе… Тогда он прижал бы щеку к прикладу винтовки, чувствовал бы рукой спусковой крючок, и приклад винтовки опять стал бы для него единственной прочной вещью во всём мире. Но теперь…

Зубы его выбивали мелкую дробь. Кровь в висках стучала, как молоток, и струи пота текли и текли со лба. На минуту ему показалось, что череп начинает расходиться по швам. Это было невозможно вытерпеть. Но в этом было что-то, что несло с собой облегчение. Он видел всё, он наконец понял. Теперь можно было вылезать из ямы — и тогда будет всё хорошо!..

Он стал на четвереньки и ползком — сначала локти, потом живот, потом ноги — стал перебираться через край окопа.

„Лем!“

Руки Джея цепко ухватили его за ногу Джей старался втащить его назад в яму. Лему хотелось крикнуть, оглушить товарища самыми злобными ругательствами. Но голос не слушался его, всё существо было напряжено в одном усилии: вырваться наружу, уйти из ямы, уйти от Джея, от этой ужасной тишины!

Страх удесятерял силы Джея, страх от мысли, что вот он один останется в норе и тогда произойдёт нечто непоправимое, как только волны серых людей снова начнут накатываться из-за ручья.

Лем изо всех сил лягнул товарища ногой; он почувствовал, как его тяжёлый каблук вдавился в живот Джея. Руки, судорожно цеплявшиеся за ногу, ослабли. Он был свободен. (…)

Когда орудия стали бить с обеих сторон и им начали вторить корейские пулемёты, он спокойно притушил сигарету, поднялся и напрямик, сквозь огонь, зашагал обратно, туда, где была его винтовка.

Но винтовка исчезла. Не было и его лисьей норы, не было Джея. Вместо этого была огромная свежая воронка, из которой шёл остро пахнущий дым.

Он забрался в воронку, уселся поглубже, обхватил руками колени и положил на них голову. Откуда-то издалека, как во сне, донёсся голос лейтенанта: „Стоять на месте, дьяволы! Ни шагу назад!“ Он не мог удержаться от смеха. Сначала он смеялся тихо, потом всё громче и громче. И чем больше он смеялся, тем больше его разбирал смех.

И так, смеющимся, его взяли в плен…»

Сходили с ума во время морских сражений. Людям было некуда деваться с горящего или тонущего корабля. Зрелище двух враждебных друг другу стихий — огня и воды, — вдруг объединившихся, чтобы принести гибель человеку, способен перенести не каждый.

После появления огнестрельного оружия специфика морского боя вела к ранам исключительно от разорвавшихся снарядов: залитые кровью трапы, усеянные кусками тел палубы, человеческие внутренности, повисшие на леерах и вантах.

Да и чудом спасшихся, оказавшихся в открытом море в шлюпках, на плотах, цепляющихся за обломки матросов ожидало тяжёлое испытание.

«Сошедших с ума уговаривали не смеяться слишком громко, не петь и не двигаться резко, ибо в перегруженной шлюпке это опасно. Но граница между разумом и безумием где-то уже сместилась. Иногда вполне здравый моряк, до этого разумно рассуждавший, вдруг — ни с того ни с сего! — прыгал за борт и уплывал прочь от спасительного понтона, что-то восторженно крича, и навсегда пропадал в вечности океана».

В начале главы я уже упоминал об эмоциях германских пулемётчиков, отражавших контратаки Красной Армии в 1941 году. К концу войны, в условиях приближающейся катастрофы, им приходилось испытывать ещё больший ужас.

«Сохранился рассказ одного советского командира, положившего весь батальон в атаке на Зееловские высоты. Когда он попробовал возразить, что немецкая система огня не подавлена и надо ещё поработать артиллерии, ему пригрозили расстрелом, если он немедленно не поведёт солдат в атаку. Когда остатки батальона уже собирались отступать, дзот внезапно замолчал. Когда командир с немногими уцелевшими солдатами (офицеры были выбиты почти все) ворвался в дзот и пристрелил второго номера, то выяснилось, что первый номер просто сошёл с ума, увидев перед собой такую гору трупов…»

Незадолго до этого, в боях на Северском Донце, советские войска обнаруживали вражеских пулемётчиков, прикованных к пулемётам цепями.

Известно, что в отдельных случаях пулемётчиков приковывали и в Первой, и во Второй мировых войнах. В основном они должны были прикрывать отступающих до последнего патрона. Кем были эти солдаты? Штрафниками? Фанатиками?

Если штрафниками, военными преступниками, то, оставшись один на один с врагом, они могли не вести огонь и дождаться пленения.

Если фанатиками, то, казалось бы, цепи им ни к чему. Фанатизм надёжнее всяких цепей.

Но разговор идёт не об этом. Кем бы они ни были, рано или поздно в бою может наступить момент, когда человек перестаёт владеть собой. Приковывали, потому что знали, что нервы могут не выдержать. Знали и те, кто приковывал, и те, кого приковывали.

Во время самого яростного сражения внутри солдата теплится сознание свободы выбора; он успокаивает себя тем, что всегда остаётся возможность в случае крайней необходимости сменить позицию, отойти, отступить, броситься навстречу врагу, сбежать в конце концов!

Но оказаться в положении цепного пса означало лишиться последней искорки надежды на спасение.

Так поступали японские камикадзе из ударных отрядов «тейсинтай», добровольно приковывавшие себя к пулемётам в дотах и дзотах. Тем самым они обрекали себя не только на смерть, но и на возможное сумасшествие.

Мы не знаем, было ли страшно Одиссею, приказавшему привязать себя к мачте, чтобы услышать пение сирен. Но можно с уверенностью сказать, что солдаты, глядя в волнении, как перед боем на запястьях их рук защёлкиваются браслеты кандалов, знали, что им будет страшно.

ОЧЕНЬ СТРАШНО!

Но на войне страшно не только быть убитым — страшно убивать.

Упомянутый немецкий пулемётчик, разумеется, не мог оставаться равнодушным, глядя на лезущих под его огонь врагов, но зрелище «такой горы трупов» окончательно разрушило его разум: «Я уже столько убил, а им всё нет конца и края!»

Генерал Дж. Маршалл после Второй мировой войны провёл исследования среди пехотинцев армии США, вернувшихся с фронта, и установил, что действительно стреляли в противника лишь 30 %.

«Тоже мне, вояки!» — скажет читатель. И будет не прав. Потому что убить человека очень сложно. Даже на войне.

Просто нестрелявшие (или стрелявшие неприцельно) 70 % ещё не озверели от вида своих разрушенных городов, повешенных женщин и детей, «рвов смерти». Не очерствели. Не свихнулись.

Да и в обороне американцы оказывались нечасто, когда приходилось драться непосредственно за свою жизнь.

Вообще, во время Второй мировой войны в американских войсках боевые психические травмы достигали «всего» 17 % боевых санитарных потерь. (Для сравнения, в 1973 году в армии Израиля этот показатель достигал уже 25 %.)

Установлено также, что явно выраженная активность в бою присуща обычно не более 20 % солдат. Остальные инициативы не проявляют: растеряны, подавлены происходящим, все силы отдают на преодоление страха.

Ещё болезненнее отражается на психике уничтожение людей вне боёв — грязная необходимость войны. Террором населения, казнями, расстрелами, служащим достижению победы, должен кто-то заниматься. Солдаты.

Так было всегда.

В годы Великой французской революции, в период массовых казней, солдаты расстрельных команд не справлялись с нервным напряжением и отказывались стрелять. Под Нантом, например, они не выдержали и сами стали кричать своим командирам: «Остановитесь!», рискуя быть причисленными к контрреволюционерам.

«6 марта 1799 года произошёл штурм Яффы. Французские солдаты, ворвавшись в город, истребляли всех, попавшихся под руку. Однако 4000 турок укрепились в центре города и объявили, что сдадутся только при гарантии сохранения жизни. После данного французами обещания они сложили оружие. Однако сразу возник вопрос, что делать с пленными. Припасов, чтобы их кормить, не было. Не было судов для отправки пленных морем, не было свободных войск, чтобы отконвоировать 4000 человек в Египет через пустыни, которые являлись для них родной стихией. Наполеон колебался и терялся в раздумье три дня. И на четвёртый день отдал приказ всех расстрелять. 4000 пленников были выведены на берег моря и все до одного расстреляны. „Никому не пожелаю пережить то, что пережили мы, видевшие этот расстрел“, — говорил потом один французский офицер, свидетель всего происходившего». Видимо, вопли отчаяния, мольбы, проклятия, молитвы людей, которые пережили штурм и уже считали себя спасёнными, произвели на видавшего виды офицера шокирующее впечатление. Потому что существенно отличались от «истребления всех, попавшихся под руку» во время боя.

Бывший посол Ульрих фон Хассель, оказавшийся в начале войны на Восточном фронте, 18.08.1941 года сделал в своём дневнике запись об офицере, получившем приказ расстрелять 350 гражданских лиц: «…Сначала (он) отказался это делать, но ему было сказано, что это невыполнение приказа, после чего он попросил десять минут на размышление и, наконец, сделал это». Однако «он был настолько потрясён этим, что, получив позднее лёгкое ранение, твёрдо решил не возвращаться на фронт».

И не возвращались, стрелялись, отказывались воевать, сдавались в плен, дезертировали.

Я навсегда запомнил одну газетную статью, прочитанную в юности, в которой рассказывалось об американском инструкторе в Сальвадоре, обучающем новобранцев карательного «эскадрона смерти» методам допроса в полевых условиях. Во время «занятия» инструктор выколол глаза пленному партизану, потом отрубил ему руки, снял кожу со спины и, облив бензином, поджёг.

На другой день из «эскадрона смерти» дезертировала почти половина личного состава…

После покушения на Гитлера 20 июля 1944 года по всему рейху прокатилась волна казней. Предполагалось, что они вызовут чувство удовлетворения у законопослушного населения и солдат вермахта. Но эффект получился обратным.

«Главные творцы заговора должны были, в согласии с приказом Гитлера, погибнуть „как скоты“. Этот варварский приказ, как и многие другие, был исполнен в точности. Приговорённых повесили на рояльных струнах, прикреплённых к железным крюкам, используемым на бойнях. В самый последний момент, в момент агонии, с них сорвали штаны. Всё разбирательство и ход кошмарной казни сняли на киноплёнку по приказу Геббельса, который намеревался прокрутить фильм во всех воинских частях „для укрепления дисциплины“ и иллюстрации „примерного наказания предателей народа“. После нескольких демонстраций фильм был снят, поскольку отмечались случаи массового ухода солдат из зала. Сам Геббельс едва не упал в обморок, глядя на агонию приговорённых…»

Можно лишь добавить, что, согласно протоколам, «казнь длилась не более двадцати секунд, хотя инструкция требовала, чтобы смерть наступала не так быстро. После каждой экзекуции палач и его помощники подкреплялись из бутылки со шнапсом, стоявшей на столе в центре помещения».

Мучительное, липкое чувство страха испытывали военные прокуроры, приговаривая к расстрелу солдат, не справившихся со своим страхом. Потому что страшно убивать человека за то, что тот испугался смерти. Военюрист А. Долотцев вспоминал о зачитывании приговора: «Читаю, а у самого коленки дрожат…»

В наше время боевики в широком ассортименте используют специальные препараты, подавляющие страх и повышающие агрессию. «Но один сюжет из трофейной видеосъёмки потряс даже офицеров. В кадре — сидящий на земле полуобнажённый боевик. Иногда он подёргивал руками, шепча какие-то слова. В его голове торчали два шприца, третий — в спине. Специалисты ФСБ предполагают, что таким способом происходит закачка психотропных средств в организм шахида — воина-смертника. Для смелости».

Ещё одним сильнейшим стрессом для солдата является плен. С одной стороны, он избавляет от ужасов боя, но с другой — вызывает чувство вины, создаёт своего рода комплекс неполноценности. А условия содержания военнопленных зачастую ведут к деградации личности.

«Во-первых, военный плен создаёт определённый психологический комплекс, а человек, оказавшийся в нём, находится в условиях длительной социальной изоляции, характеризующейся рядом стрессогенных условий, которым немцы ещё в Первую мировую войну дали общее название „психоза колючей проволоки“. Во-вторых, каждый военнопленный осознаёт, что его судьба полностью находится в руках противника, а также зависит от собственного поведения. Исходя из этого, подавляющее большинство военнопленных, независимо от их национальностей и государственной принадлежности, занимают нейтральную позицию по отношению к окружающей среде, стремятся достичь единственной цели — выжить и возвратиться домой».

Бывший военнопленный Л. Самутин так описал состояние людей, находившихся за колючей проволокой:

«В их психике происходили несомненные сдвиги в сторону инфантильности. В отношениях друг с другом они вели себя именно по-детски: ссорились из-за пустяков, плакали, если сосед забирал у них какую-нибудь ничтожную тряпку или щепку; обессиленными, вялыми руками пытались бить друг друга, не причиняя один другому ни малейшего вреда. Так же по-детски, беззлобно и естественно, мирились, не помня недавней ссоры. (…)

Вши стали предвестниками приближающейся смерти. Если человек должен был умереть через несколько часов, его вши начинали вылезать наружу. И видеть человека, ещё живого, ещё в полном сознании и даже с улучшившимся самочувствием (это был обязательный последний подарок уходящей жизни — улучшение самочувствия перед близким концом умирающего от истощения), по которому поползли его вши, полезли из бровей на веки, из усов, бороды и волос на щёки, с белья на гимнастёрку, штаны и даже на шинель, — это видеть несомненные признаки скорой смерти. А у обречённого, между тем почувствовавшего облегчение, появлялась надежда на спасение, он испытывал радость, последнюю радость в жизни. И только вши, эти отвратительнейшие из живых существ земли, указывали на тщету и бесплодность этих последних надежд. Ещё находились и бессмысленно жестокие соседи, уже не считавшиеся ни с чем человеческим; видя эти грозные знаки приближающегося конца, говорили обречённому: „Ты сегодня умрёшь. Из тебя вши полезли“. (…)

Чувства притупились от ежедневного вида беспредельных человеческих мучений и страданий, и я уже давно не возмущался и даже не удивлялся виденному, но голова ещё не отказывалась работать, и я всё думал, глядя на немцев: как это можно совместить? Нам тогда было простительно состояние общего психологического отупения и безразличия под грузом неохватных разумом отвратительных картин зверств».

Освободители, вступающие в лагеря, констатировали состояние заключённых: «В глазах животный страх. Иногда пустота. Некоторые не в состоянии выразить радости по поводу освобождения. Может, они уже ничего не понимают. Безучастно сидят на корточках на полу бараков. Порой у них нет сил двигаться. Трудно поверить в то, что это люди».

Наверное, и в таких условиях человек продолжает бороться за свою жизнь, причём в затуманенном сознании борьба эта кажется вполне здравой и логичной. Только потом уцелевшие с ужасом вспоминали, как, «придавив до полусмерти двух-трёх обессилевших людей, дорвёшься первым до опорожнённого бачка и сможешь с остервенением, давясь, проглотить неразжёванными куски брюквы и турнепса, ещё оставшиеся на дне этой вонючей посудины». Как вчерашние товарищи вырезали из ещё неостывшего трупа печень и «затем варили её в закрытой банке на печке».

Это не особенности «жестокого» XX века.

Один из участников похода в Россию Великой армии в 1812 году описывал в своих дневниках положение раненых французов, попавших в плен к русским: «Крики на улицах становились всё ужаснее, когда, собрав в кучи несчастных, выброшенных на мороз, их целыми сотнями запирали в пустые помещения при церквах или монастырях, не давая возможности развести огня, не выдавая пищи по 5 и 6 дней и отказывая даже в воде. Таким образом, почти все погибли от холода, голода и жажды. Немногие, получившие теперь на пропитание сухари, которых они не могли разжевать слабыми челюстями, питались до сих пор человечьим мясом умерших товарищей, обгрызая его с костей, как собаки. Когда мне это рассказывал один фельдфебель, я не хотел верить, но он мне показал место, где валялись трупы умерших с обглоданными руками и ногами».

Те же картины можно было наблюдать среди пленных французских солдат из армии маршала П. Мак-Магона в 1871 году; среди испанцев, захваченных в плен Наполеоном; среди русских стрельцов воеводы В. Шереметева, пленённых польским коронным гетманом С. Потоцким в 1660 году.

И так далее.

Отмечены подавленность, равнодушие, апатия ожидающих казни во времена Великой французской революции. В других случаях приговорённые к смерти аристократы накануне гильотинирования устраивали в тюрьмах немыслимые сексуальные оргии.

Безумели не только жертвы. «Ум за разум» заходил и у палачей.

Комендант Освенцима Рудольф Хесс писал в автобиографии: «Я впервые увидел трупы погибших от газового удушья в таком количестве. Мне сделалось не по себе до дрожи…»

Генералы знали, что психика солдат может не выдержать бесконечных убийств, им нужны периоды отдыха, реабилитации. Иначе разовьётся «психосоматический синдром» (расстройство функций и систем под воздействием психотравмирующих факторов), характеризующийся различными психовегетативными нарушениями. При этом преобладают жалобы на неприятные ощущения в области сердца, расстройство желудочно-кишечного тракта, головные боли и боли в спине.

Отсюда «зоны отдыха» для обслуживающего персонала концлагерей, напоминающие санаторий казармы — «зольдатенхеймы». Аккуратные кресла и скамейки, ухоженные палисадники.

Чудовищные контрасты войны!

Группенфюрер СС и генерал-лейтенант войск СС Отто Олендорф, чья «айнзатцгруппа» уничтожила 90 000 мирных жителей, говорил на допросе: «Я никогда не разрешал одиночной стрельбы, а издал приказ, чтобы несколько человек одновременно давали залп, дабы избежать проблемы непосредственной личной ответственности. Другие командиры групп, проводя ликвидацию, приказывали жертвам ложиться пластом на землю и убивали их выстрелом в затылок… Наконец, должны были быть какие-нибудь праздничные дни, чтобы отдохнуть и набраться сил…»

Адъютант Олендорфа, Гайнц Шуберт (кстати, потомок композитора), тоже оправдывал своего начальника: «Олендорф всегда заботился о том, чтобы людей, обречённых на расстрел, казнили по возможности более гуманным образом и в согласии с воинским уставом, ибо он считал, что в противном случае это оказалось бы для карательного взвода психологически невыносимым (!)».

Некоторые командиры избегали применения на своей территории «душегубок», утверждая, что сама только выгрузка трупов из машины представляет собой «тяжёлое испытание» для их людей. Жертвы умирали в мучениях, «наблюдалось искривление лиц и выделение экскрементов», а вид таких тел вызывал чувство протеста у начальников, озабоченных психическим здоровьем своих подчинённых.

Унтерштурмфюрер СС доктор Беккер, изобретатель душегубок «Заурер» (по названию выпускающей их известной автомобильной компании), тоже заботился о солдатах.

В своей докладной оберштурмбаннфюреру СС Рауфу, датированной 16 мая 1942 года, он сообщал: «Кроме того, я приказал во время отравления газом держать обслуживающий персонал подальше от машины, чтобы их здоровью не повредили пробивающиеся газы. При этом я хотел бы обратить внимание на следующее: различные команды заставляют своих людей разгружать машины после отравления газом. Я обращал внимание командиров соответствующих зондеркоманд на то, какой огромный моральный и физический вред эта работа может нанести людям, если не сейчас, то позже».

Далее Беккер писал о способах избежать морального вреда: «Отравление газами зачастую происходит неправильно. Чтобы как можно скорее закончить процедуру, водители всегда дают полный газ. Вследствие этого казнимые умирают от удушья, а не засыпают, как это было предусмотрено. Мои указания привели к тому, что теперь при правильной установке рычага смерть наступает быстрее и притом заключённые мирно засыпают. Искажённые лица и испражнения, которые наблюдались раньше, более не замечались».

По некоторым источникам, авторство этих машин смерти принадлежит некому аптекарю в звании унтерштурмфюрера СС Васицки. (Впрочем, именно медработники зачастую принимали самое активное участие в разработках «гуманного оружия».) Русские исследователи приписывают их изобретение начальнику административно-хозяйственного отдела Управления НКВД по Москве и Московской области И.Д. Бергу. Якобы «душегубки» были впервые применены ещё в 1939 году в виде фургонов с надписью «Хлеб».

Иногда остаётся только удивляться, с каким упорством люди борются за право быть первыми в столь кровожадном соперничестве!

А я думаю о том, как солдаты, морщась и отворачиваясь, разгружали трупы, проклиная создателя этой машины, в каком бы звании он ни находился и к какой бы нации ни принадлежал. Как потом жадно пили шнапс (или водку) и не могли успокоить нервы. Как, несмотря на усталость, долго ворочались после отбоя и не могли уснуть: «Враги, конечно, врагами, так им и надо, но нам-то каково!»

Тот же Рудольф Хесс признавался позднее военному следователю:

«— Сочувствовали ли вы когда-нибудь жертвам, думая о своей собственной семье и детях?

— Да.

— И несмотря на это, у вас не было никаких угрызений совести, когда вы осуществляли подобную акцию?

— Если у меня и появлялись какие-то сомнения, то авторитетом были для меня совершенно чёткий приказ, который я получил, и обоснование причин таких действий. (…) Мне выпало на долю исполнение этой тяжёлой задачи. Теперь надо позабыть о всяких человеческих чувствах и думать только о её решении».

Многие думали, что волю можно «закалить», приучая себя к виду казней. Так, проконсул Лебон в дни террора Конвента выстраивал вокруг эшафотов детей, «чтобы воспитать в них мужество, необходимое для будущих революционеров».

«Всемогущий Генрих Гиммлер решил подвергнуть самого себя такому „испытанию характера“. 31 августа 1942 года он, во время посещения Минска, потребовал расстрелять сто узников местной тюрьмы в его присутствии. (…)

Увидя результат первого залпа, Гиммлер едва не упал в обморок. Спустя несколько минут, когда после очередного залпа выяснилось, что две женщины ещё живы и их надо добить, у него начался нервный приступ.

С тем большей, по-видимому, беспощадностью он старался потом бороться против этого греха мягкотелости у себя и у своих подчинённых. (…)

Может, он полагал, что им надо закалиться, научиться быть беспощадными, преодолеть человеческую совестливость и слабость? Может, он думал, что всех их надо проверить, по силам ли им эти нечеловеческие — он их называл „сверхчеловеческие“ — задачи?»

Как эсэсовцы при этом не сошли с ума поголовно? Наверное, ответ на этот вопрос заключается именно в том, что Гиммлер старался пропустить через школу концлагерей как можно больше личного состава СС, чтобы каждый имел возможность закалить волю. Поэтому солдаты из спецподразделений постоянно менялись.

Вероятно, для многих из них даже отправка на фронт являлась избавлением от лагерных ужасов.

Но волю, совесть, психику невозможно подобным образом закалить, их можно только сломать, исковеркать. Даже самому нравственно здоровому, доброму, одухотворённому человеку.

В сентябре 1947 — феврале 1948 годов состоялся суд над 24 командирами и офицерами «айнзатцгрупп». Американских судей поразил психологический феномен, какой являли собой фигуры убийц. В мотивировочную часть приговора была включена такая характеристика: «…Они не были нецивилизованными, дикими людьми, которые не в состоянии постичь изысканных радостей жизни. Каждый из представших перед судом получил хорошее воспитание. Восемь из них юристы, один профессор университета, один — зубной врач, а ещё один — искусствовед. Один из подсудимых — певец, выступавший с концертами по всей Германии. (…) Среди этих образованных людей из добропорядочных семей есть даже духовное лицо, человек, сам сбросивший сутану…»

Часто приходится слышать оправдания одних, что-де они лично никого не убивали, а лишь отдавали приказы. И оправдания других, которые лишь выполняли эти приказы, но лично никого не хотели убивать. Как говорится, у одних чистые руки, у других чистая совесть.

Но и у тех и у других целый букет психических отклонений, включая острые психозы. В основном у последних. У исполнителей.

Страшный круг замыкается: солдаты сходят с ума оттого, что убивают, и убивают, потому что сходят с ума.

«К сожалению, один из нас тяжело ранен, получил пулю в грудь от одного из этих свиней. Подло, правда? От этого впадаешь в ярость и хочется всех русских перестрелять как собак», — пишет немецкий солдат.

«…Я бы убил каждого немца. Просто обидно, зря им дают хлеб. Пусть бы они померли. Они этого заслужили», — пишет русский.

В дневнике обер-ефрейтора Ганса Риттеля отмечено: «12 октября. Чем больше убиваешь, тем легче делается». (Уточню: в дневнике УБИТОГО обер-ефрейтора.)

Узники японского «отряда 731», над которыми проводились эксперименты с химическим и бактериологическим оружием, назывались «брёвнами», чтобы вообще не возникало ассоциаций с живыми существами.

Эффект был достигнут.

Один из служащих рассказывал позднее: «Мы считали, что „брёвна“ не люди, что они даже ниже скотов. Среди работавших здесь учёных и исследователей не было никого, кто хотя бы сколько-нибудь им сочувствовал. Все — и военнослужащие, и вольнонаёмные „отряда“ считали, что истребление „брёвен“ — дело совершенно естественное».

В 1975–1978 годах, во времена террора «красных кхмеров» в Камбодже, один из карателей с гордостью сообщал: «Я убил 2300 (!) человек. И со мной никто не мучился. Я убивал одним ударом мотыги в затылок. Другие приканчивали жертву двумя — пятью ударами. А потом ещё пускали пулю…»

В 1939 году молодой солдат войск СС, действуя по собственной инициативе, расстрелял 50 еврейских рабочих, которых он охранял. Состоялся суд. Его действия один из защитников оправдывал следующим образом: обвиняемый был «особенно чувствительным к виду евреев» и действовал «необдуманно, побуждаемый юношеским духом авантюризма».

Думаю, что и судили-то солдата не за то, что он убил 50 человек, а за самоуправство и нарушение приказа. Было приказано охранять, а он — перестрелял.

Добавлю от себя, что трёхлетнее заключение, к которому был присуждён этот солдат, было отменено в результате амнистии.

Но некоторые примеры приводили меня в состояние, пожалуй, ещё большего потрясения, чем бесконечные описания убийств. Наверное, своей необъяснимостью, «неправильностью» на фоне всеобщего помешательства. Это были примеры проявления воли совсем иного порядка.

Я расскажу о поступке старшего сержанта Юхима Раменюка, командира пулемётного расчёта 88-й гвардейской стрелковой дивизии, о котором упомянул в своей книге «От Сталинграда до Берлина» маршал В. Чуйков. И на него, судя по всему, этот поступок произвёл впечатление.

«— Вот придём в наши места, в гости приглашу. Там у меня жинка Яринка, дочка Оксана, старики — отец, мать. Хорошо у нас — пасека, лес, кругом привольно.

И вышло так, что часть, где служил Юхим, действительно попала в его родные места, и рота шла в бой за село. Юхим первым ворвался в село — и к своему двору. А его нет, двора-то, хаты тоже нет — одни развалины. Садик сожжён. Лишь одна старая яблоня стоит, а на ней — отец повешенный, возле яблони — мать убитая. Яринку и Оксану фашисты с собой угнали.

…Юхим с того дня переродился. Суровым стал и слова „фашист“ слышать не мог.

А вот ПЛЕННОГО ОФИЦЕРА ПРИВЁЛ. ЖИВОГО. ПАЛЬЦЕМ НЕ ТРОНУЛ (выделено мной. — О.К.)».

Нужно ещё добавить, что это произошло на другой день после освобождения Майданека, когда советские солдаты, потрясённые всем увиденным в концлагере, давали клятву беспощадно бить врага. Офицеры вообще опасались, что пленных после этого брать не будут.

Страшно даже подумать, что происходило внутри Ю. Раменюка! Держать боль в себе, не позволять ей выплеснуться наружу, запереть в мыслях, постоянно носить в сердце, как осколок разорвавшегося снаряда.

Пусть каждый задаст себе вопрос, способен ли он на поступок, подобный тому, что совершил старший сержант?

И не торопится с ответом.

Иногда то, что происходит на войне с человеком, вообще невозможно объяснить, выразить словами, заключить в рамки текста.

Однажды я услышал от отца страшную историю, о которой ему поведал коллега по работе (я не буду называть его имени). Пожилой человек, служивший в конце войны огнемётчиком, рассказал, как после боя он ворвался в один из домов и наткнулся там на молодого немецкого солдата. Тот, увидев перед собой вражеского огнемётчика, вжался в стену, вскинул руки вверх: «Нихт шиссен! Гитлер — капут!» Глаза расширены от ужаса, серое лицо, дрожащие руки. «А у меня в это мгновение проскочила мысль (чёрт знает, откуда она взялась!): а дай-ка я посмотрю, что будет, если я в него выстрелю с такого расстояния?» И в ту же секунду немец превратился в кричащий живой костёр.

Прошло 50 лет, и ветеран не выдержал. Словно в исповеди хотел сбросить с души груз, который носил полвека, искал оправдания. Искал прощения.

Но ему не в чём оправдываться. Он ни в чём не виноват.

Это была ВОЙНА.

Он был убийцей. Он был жертвой. Он был солдатом…

Военачальники опасаются другого: что у солдата, склонного к проявлению гуманности и милосердия, в решающий момент может «дрогнуть рука».

С середины XX века военные психологи ищут способы увеличить процент убийц в армии. «Повсюду в армии теперь стремятся лишить сам акт убийства эмоциональной окраски, придать ему „деловой“ характер, а также сделать солдата нечувствительным к боли и страданиям».

Новобранцев заставляют смотреть фильмы ужасов, предварительно зажав им головы в тиски и не позволяя закрывать глаза. Их сажают в самолёт и в ходе полёта имитируют отказ мотора; в учебных целях взрывают гранаты рядом с ничего не подозревающими людьми.

Американский психоаналитик Хайме Шатан разработал теорию «боя и психологии убийств». В ходе обучения наступает «утрата индивидуальности» солдата. Высшей доблестью считается самообладание, потому что оно представляет собой психическую предпосылку для мужественной, «героической» смерти. Над личностью берёт верх военизированное «сверх-я». Происходит милитаризация психики.

В ходе военных действий солдат всё меньше осознаёт свою прежнюю личность и всё больше становится частью организма — воинской части. Убивать становится легче, жёсткость возрастает, потому что ответственность с каждого снимается.

Изоляция от женского пола ведёт к сильной ориентации на ценности сугубо мужского коллектива, в результате создаётся псевдомаскулинизированная аура, которую психологи называют по имени киногероя прежних лет «синдромом Джона Вейна».

«К смещению нравственных понятий относится так называемое „исполнение долга“. Когда солдату приказывают стрелять в противника, то мораль остаётся за пределами воинского устава, оказывается вдруг недействительной, и человек получает „законное“ право убивать. Подавляющее большинство военнослужащих воспринимает это как норму, не занимаясь рефлексией и поисками нравственных основ таких убийств. Классическая схема: „Я солдат. Мне приказали — я и стрелял“. Таким образом имеется двойная мораль: свой солдат, отказавшийся стрелять, — это преступник, а чужой солдат, отказавшийся стрелять, — хороший парень, который ответственности не подлежит».

Во время военных действий в Ливане было отмечено, что накопленные в предыдущих войнах нагрузки оказывали влияние даже на тех ветеранов, у которых ранее боевые психические травмы не отмечались.

Всё зависит от индивидуальных возможностей каждого человека. Тот, кто с самого начала имел высокую сопротивляемость организма к гиперстрессу, оставался более стойким к нему и в дальнейшем. Остальных как ни приучали «к боли и страданиям» — результат оставался ничтожным.

Причём в боях с низкой интенсивностью наиболее устойчивыми в психическом отношении оказались старослужащие солдаты (из них «психанули» лишь 37 %), а наименее устойчивыми — те ветераны, кто ранее уже перенёс психические травмы (57 %). Те солдаты, которые оказались на войне в первый раз, показали промежуточный результат (40 %).

Зато когда ожесточённость боёв возросла, новобранцы практически сравнялись с ветеранами, ранее подвергшимися психической травме (соответственно 72 и 70 %). Одни столкнулись с НАСТОЯЩИМ СТРАХОМ впервые, другие были не в состоянии справиться с однажды пережитым ужасом ещё раз.

Что происходит с человеком, когда исполнение долга ведёт к «смещению нравственных понятий»?

Наиболее подробно и аргументированно, как мне кажется, об этом написал Михаил Ильинский в книге «Индокитай. Пепел четырёх войн» на примере печально известных событий во вьетнамской общине Сонгми.

Приведу из этой книги фрагмент и надеюсь, что её автор меня простит за объёмное цитирование.

«На похоронах сержанта Кокси целую речь произнёс командир роты капитан Медина. Звучала эта речь приблизительно так: „В этом аду мы потеряли наших парней. Теперь мы должны за них отомстить, и хороши любые средства“. Или, по воспоминаниям другого участника резни в Милае, Медина сказал: „У нас есть шанс отомстить врагу… Запомните, в этой стране нет невинного гражданского населения“.

Из этого слушатели могли заключить, что они „должны стереть эту страну с лица земли“. Другие ветераны Милае вспоминали фразы: „убивайте всех живых“, „уничтожайте всё живое“. Эти слова звучали и как призыв, и как приказ. Впрочем, скорее как приказ, отвечавший настроениям солдат-исполнителей. (…)

На инструктаже выступал командующий оперативной группой полковник Баркер. Он якобы призывал „сжигать жилища вьетнамцев, затопить все тоннели, траншеи, землянки, уничтожать скот и птицу“.

Состояние „накачки“ после психологической установки начальства влияло на всё последующее поведение подчинённого человека.

В восемь часов утра, после артподготовки, готовые к бою американские солдаты высадились с вертолётов в общине Сонгми, в деревне Милае. Сначала убийства носили случайный характер, а потом они приняли размах массовой резни. Вьетнамцев словно сгоняли в „стада“ и расстреливали. Перед расстрелом мужчин (особенно молодых) жестоко избивали. Женщин публично насиловали; дома поджигали, скот убивали. Убийства стали прямым следствием предварительного психологического настроя; лейтенант Уильям Колли требовал не оставлять свидетелей. Солдаты зарывали жертвы в прибрежные пески… (…)

Во время разгула убийств американцы вели себя так, будто шёл бой. Сами участники побоища в Милае обратили внимание на то, что во время стрельбы они припадали на колено, приседали, „как будто попали под ответный огонь“. Они так объясняли своё состояние: „Если ты действительно думаешь, что стреляешь в группу беззащитных людей, то зачем пригибаться к земле, зачем ползать? Для чего все эти ужимки и уловки? Значит, ты думаешь, что на самом деле ты с кем-то воюешь. Тебе кажется, что ты можешь быть тоже убит… что они представляют для тебя реальную опасность…“ А что было здесь в Сонгми? Представления людей о жизни и смерти перевернулись. „Что-то в самом восприятии изменилось… Как было воспринимать мирных вьетнамцев? Мирные люди стали не безоружными, они так похожи на врагов, на военных или на тот образ врагов, который сложился в больном воображении“. А ещё был приказ. Кошмар смерти. Некоторые психологи пытались объяснить, что у американских солдат, совершивших злодеяния в Милае (и других мирных деревнях), были видения, миражи. Им якобы казалось, что перед ними вставали солдаты, а не старики, женщины и дети… Они, мол, „обнаружили врага“, выкурили из убежищ, заставили „выйти из засады и сражаться“. И значит: расстреливали солдат, а не мирных жителей.

Более того, в роте „C“ были в основном новобранцы — не обстрелянные, не знавшие даже мелких перестрелок, и опасные встречи с минами и „ловушками для болванов“ стали для них кошмаром, адом, катастрофой. И они стали спускать курок, не думая, кто стоит перед ними. Залп! Они хотели принять и приняли боевое крещение в Милае, а когда поняли, с кем имели дело, не подавали вида. (…)

Описания эмоционального состояния американских солдат в Милае, услышанные на допросах, были самыми разными. По воспоминаниям одних, когда солдаты стреляли в мирных жителей Сонгми, лица убийц не выражали никаких „эмоций“. Царила какая-то „деловитая озабоченность“. Время от времени „они, солдаты, прерывали своё занятие, чтобы перекусить или покурить“. Другие утверждали, что во время убийств, насилия и разрушений американцы „зверели“, становились „невменяемыми“. Один солдат устроил „бешеную погоню“ за свиньёй, которую в конце концов заколол штыком; другие развлекались, бросая гранаты и стреляя в хрупких когай — юных жительниц деревни.

Оба описания психологически достоверны. „Деловитый вид“ солдат объяснялся тем, что они пребывали в состоянии „эмоционального отупения“. Они автоматически выполняли приказы и считали, что занимаются своим „профессиональным“ делом. Безумными делало американцев зрелище бойни, кровь. Происходившее прорывало броню эмоциональной тупости, ломало чувства, все представления о выполнении „миссии выжившего“. Всё смешалось: страх перед смертью и комплекс вины в смерти других солдат. Перед всеми стоял вопрос: „Кто следующий в очереди смертников?“

Убивая вьетнамцев, американские солдаты кричали: „Эй, вы, ублюдки! Это вам за Билла Вебера!“, или „Плачьте, плачьте так, как плакали мы!“ Вид массового убийства, этот кровавый „пир“ сводил с ума, толкал на новые преступления. Это состояние знали многие убийцы, уголовники, считали американские следователи и журналисты.

Были ли проблески здравомыслия? Было разное. Только не здравомыслие. Ибо не было вообще ничего здравого. Вот записи одного из солдат: „…Проведя разведку, мы поняли, что подошли к обыкновенной деревне… Жители продолжали заниматься своими обычными делами, не обращали на нас никакого внимания… В деревню зашли 15–20 наших солдат. Потом, совсем неожиданно… жители забеспокоились… Вскоре кто-то из сержантов уже отдавал приказ "схватить тех двух и привести их сюда". Затем к ним добавили вон того третьего… Вот мы собрали целую толпу. А они в испуге кричали, визжали, брыкались и не могли понять, что происходит… Потом грянул выстрел. За ним — другой, и кто-то закричал: "Так тебе и надо, грязный ублюдок!"“.

Солдат пришёл в такое возбуждение, что сам несколько раз выстрелил в толпу… Увидел, как упали несколько человек… Его охватил ужас. Но, чтобы как-то оправдать себя и свои действия, он выстрелил снова, ещё и ещё… Далее уже был психический шок.

Другой солдат вспоминал, что во время бойни он пытался решить, убивать ему или нет маленького испуганного мальчика, которому уже отстрелили одну руку. Он подумал, что мальчик, должно быть, ровесник его сестре, и спрашивал себя: „А что если бы в нашей стране оказалась иностранная армия и какой-нибудь солдат смотрел на мою сестру, как я смотрю сейчас на этого малыша? Мог бы тот солдат убить мою сестру?“ И он решил: „Если у него хватило смелости сделать это, то хватит её и у меня“, и нажал на курок.

Вид крови, массовых убийств, психоз так овладели воображением, что превратились в „программу“ действий, которая оправдывала всё — чудовищность происходящего, варварство. Критерии выродились.

Один из участников бойни в Милае сравнивал убийство с „избавлением от зуда, который способен свести тебя с ума“. Он пояснил свою мысль: „Ты чувствуешь необходимость разрядиться. Как в Корее или как во время Второй мировой войны. В Милае солдаты могли косить из пулемётов людей, как траву. Это сводило с ума. Убить человека — это очень трудно нормальному гражданину. Выдержат ли нервы?“

(…) Вспоминая посещение „роты Чарли“ через 18 месяцев после событий в Милае, журналист Гершен отмечал, что солдаты выглядели „испуганными“. На одного из них „по-прежнему наступали из темноты вьетнамцы“, другой „испытывал острое чувство вины“, ещё двое „страдали нервными расстройствами“, и по меньшей мере четверо не могли найти работы или удержаться на ней из-за потери способности концентрации внимания. Один только солдат не стрелял, не убивал жителей Милае. Его же буквально раздирало „чувство вины…“. (…)

Были и другие психологические состояния. Некоторые солдаты роты не стреляли в жителей Сонгми, но пытались скрыть это от тех, кто стрелял. Один, например, не убивал людей, а убивал скот. Он оставил такие записи: „Я не убивал людей, но никто это не знал. И поэтому никто меня не позорил“. (…)

Убийство представлялось для человека с деформированным умом единственным средством преодоления собственного страха. В Милае убийства вьетнамцев „помогали“ американским солдатам избавиться от чувства вины в смерти их же товарищей».

Так что зачастую мировая общественность заблуждается, возмущённо говоря о хладнокровных бандитах и веселящихся головорезах, ведущих ради забавы огонь, как на полигоне, используя вместо мишеней мирных жителей. Речь идёт об обезумевших солдатах, боящихся собственной тени.

И виновата здесь только война.

Нашей стране пришлось столкнуться с этим явлением после событий в Афганистане. «Афганский синдром» превратил многих воинов-интернационалистов в уголовников-убийц.

Это безжалостный закон войны.

«В „афганцах“ полыхала и убивала других война, она не кончилась для них. Ветераны Вьетнама в Америке не забыли, воюют свою несправедливую войну, не забудут свою войну и наши парни. Она везде берёт плату. „Если ты убивал часто, то в итоге это хочется делать всегда. Желание убивать всегда скрываемо, и оно всегда слаще всего. Слаще, чем любовь к женщине“, — говорил, видимо, зная толк в этом, „афганец“ Петраков. Он учился на филфаке престижного университета и впитал там верность принципам. Настоял на призыве в армию, был направлен в Афганистан. Воевал, получил орден, вернулся с войны и попал в тюрьму на тринадцать лет. Сбросил с балкона седьмого этажа своего соседа, проводив его к земле словами: „Я тебе тысячу раз говорил, не включай ночью на всю громкость магнитофон“.

Для таких, как он, прошедших мясорубку войны, слово и действие „убить“ — пустяк, которым в принципе можно не заниматься».

«Афганец» Сергей после ссоры убил бригадира колхоза и его сына. Положил трупы на санки и привёз в милицию. «Ну и что здесь зверского для Сергея? Он и под танки был вынужден людей бросать (!), и прикладом бить приходилось так, „что мозги на гимнастёрку прыгали“. Он был хорошим солдатом, орден дали, письмо благодарственное родители получили и фото в нём — Сергей возле знамени…»

Сначала до меня даже как-то не дошёл смысл текста. Я подумал, что Сергей был командиром и в бою бросал своих солдат на отражение вражеских танков. А потом осознал: какие, к чёрту, танки у душманов?! В Афганистане были только советские танки. И под них Сергей бросал каких-то людей. Вероятно, захваченных афганцев. И головы разбивал прикладом, наверное, не в рукопашной…

«Афганец» по кличке «Висок» до войны был спортсменом, КМС (КМС — кандидат в мастера спорта (Примеч. ред.), не пил, не курил. После возвращения в Союз «убил свою жену, которая не нашла сил сохранить верность мужу». «Висок» отрубил ей голову ровно через две недели после демобилизации. Отрубленную голову поставил сверху цветочной вазы и по кругу, вокруг головы, насовал цветов. «Сюр был мрачный, жаль, я не художник», — грустил «Висок».

«Почти во всех заключённых „афганцах“ присутствовал психологический парадокс. Он труднообъясним. Здоровые и привыкшие быть нравственно здоровыми молодые люди, чаще всего выросшие в любящей, простой семье с милыми, трогательными традициями и представлениями о порядке жизни, вдруг с полным недоумением обнаружили в себе страшную и сладкую, как наркотик, болезнь — тягу к преступлению. (…) Их глаза видели родных, друзей, любимых, но это уже были не те глаза, да и сами „афганцы“ уже были не те люди. Они уже видели кровь, много крови и пришли к убеждению, что жизнь человека, в сущности, пустяк. „Человек — это кусок мяса, который болит, кричит и воняет, когда его ткнёшь железом“, — говорил бывший „афганец“ по кличке „Контра“.

Руки „афганцев“ уже почувствовали податливость человеческой плоти, когда в неё погружается штык-нож, а ноздри уже знали, как противен впервые и возбуждающ впоследствии запах свежей, ещё пульсирующей жизнью человеческой крови…»

Солдаты приходили с войны и продолжали убивать.

На первых «афганцев» в колониях смотрели как на экзотику. Потом привыкли, потому что их стало много.

Потом — ОЧЕНЬ МНОГО.

Во время суда над «Виском» прокурор не выдержал и в отчаянии воскликнул: «Сколько ещё вас оттуда приходить будет таких?!»

Шёл 1983 год, четвёртый год войны.

Её зараза глубоко проникает в психику, пускает глубокие корни, заражает её, переделывает под себя, приводит к мутациям в сознании. И нет больше ЧЕЛОВЕКА, гражданина, одетого в военную форму, а есть солдат, существо, для которого война — мать родная.

И больше НИ-ЧЕ-ГО.

Долг, честь, принципы, высокие идеалы, ради которых ведётся та же война, — всё уходит. Остаётся только сама ВОЙНА. Война ради войны. Только на ней начинаешь чувствовать себя уютно и комфортно.

«…Перед выходом в ночные операции медики раздавали солдатам таблетки. Декседрин. Несёт от них, как от дохлых змей, слишком долго закупоренных в банке.

М. Герр знавал одного парня из подразделения разведки Четвёртой дивизии, тот глотал таблетки пригоршнями: горсть успокаивающих из левого кармана маскировочного комбинезона, и сразу вслед за ними горсть возбуждающих из правого. Правые — чтобы сразу бросило в кайф, левые — чтобы поглубже в него погрузиться. Он объяснил, что снадобье приводит его в „должную форму“.

Парень тот служил во Вьетнаме третий срок. В шестьдесят пятом он единственный уцелел, когда в горной долине перебили взвод „кавалерийской“ (отборной механизированной дивизии), в котором он служил. В шестьдесят шестом он вернулся во Вьетнам в составе частей специального назначения. Как-то его подразделение угодило в засаду. Он спрятался под трупами однополчан, пока вооружённые ножами партизаны проверяли, кто из раненых ещё жив. Сняв с убитых амуницию — в том числе и зелёные береты, — они ушли. После этого он и не мог представить себе иного занятия на войне, кроме поисковой разведки.

„А вернуться обратно в мир просто не могу“, — сказал он. И вспомнил, как ездил домой в последний раз: сидел днями напролёт, заперевшись в своей комнате, и иногда выставлял в окно охотничье ружьё, ловя на мушку прохожих и проезжавшие мимо автомобили. Из всех чувств и мыслей оставалось лишь ощущение пальца на спусковом крючке.

„Родных моих это сильно нервировало“, — сказал он. Но и они нервировали его. Полная взаимность. (Вьетнамский синдром в таком виде не изжит до сих пор.)

Солдат, казалось, вечно был настороже, всё что-то искал. Спал, наверное, и то с открытыми глазами. Все боялись его. Он носил золотую серьгу и повязку, выдранную из маскировочной парашютной ткани. Никто не решался приказать ему подстричься. Волосы у него отросли ниже плеч, закрывая толстый багровый шрам. Даже в расположении дивизии он ни шагу не делал, не взяв с собой нож и „кольт“.

Но что за историю рассказал он! Более глубоких рассказов о войне журналист никогда не слышал. Вот, например:

„Патруль ушёл в горы. Вернулся лишь один человек. И тот скончался, так и не успев рассказать, что с ним произошло“…

Герр ждал продолжения, но его не было. Тогда он спросил, что же было дальше? Солдат посмотрел с сочувствием. И на лице его было написано: „Кретины, твою мать!.. Какое тебе ещё нужно продолжение?“

Он был убийцей, одним из лучших убийц…»

Это Вьетнам.

А это Афганистан в рассказе демобилизованного Анатолия Гусева:

«…На броне БТРа сидел обкурившийся анаши десантник и дико хохотал. Он продолжал смеяться, стреляя из автомата, и после того, как начался обстрел колонны. Он, кажется, не прекратил смех и после того, как ему взрывом оторвало голову…»

Как говорится, без комментариев.

Война уродует солдата дважды. Она заставляет его убивать и одновременно сходить с ума от ожидания смерти. В течение долгого времени быть убийцей и жертвой в одном лице.

Каждое из этих состояний, даже взятое отдельно, влияет на человеческий разум.

Считается, что на войне они компенсируют друг друга, и это позволяет людям выжить.

Но подобная «компенсация» ложится на психику двойной ношей, которая способна человека просто-напросто раздавить.









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх