Глава 9

Германия и Европа – цитадель науки, культуры и литературы

Уникален и интересен путь Германии… Немцы имеют богатейшую историю культуры. У древних германцев, кельтов, скандинавов, как писал Гегель, «была своя Валгалла, населенная их богами, их героями, жившими в их песнопениях, подвиги которых вдохновляли их в битвах или же на пиршествах наполняли их великими помыслами; у них были священные рощи, где эти божества были ближе к ним». И хотя с приходом христианства опустела мифическая Валгалла и были вырублены священные рощи, но фантазия и дух народа нашли для себя новый объект приложения сил – культуру, образование, философскую мысль, государственное и военное строительство… В то время как древние, Соломон и Давид, Цезарь и Александр, уйдя из жизни, безмолвными тенями пересекли Стикс и канули в Лету забвения, на смену им явились герои-немцы – Карл Великий, Фридрих Барбаросса, Лютер, Дюрер, Вагнер, заняв в сердце немца и во всемирной истории места библейских и античных героев.

Однако мы вовсе не обещаем вам современной версии «Песни о Нибелунгах», которая начинается столь яркими и интригующими строками (наши сказания проще и прозаичнее):

Полны чудес сказанья давно минувших дней.
Про громкие деянья былых богатырей.
Про их пиры, забавы, несчастия и горе
И распри их кровавые услышите вы вскоре…[314]

Хотя именно с кровавых битв, как собственно и считалось в XIX в., и начиналась германская история. В 9 году н. э. князь из германского племени херусков Арминий одержал победу в Тевтобургском Лесу над тремя римскими легионами. Он и стал первым немецким национальным героем (в 1838–1875 гг. в Детмольде ему был сооружен внушительный памятник). В отношении же самого немецкого народа можно сказать вкратце следующее: народность эта формировалась веками. Возникновение слова «немецкий» относят к VIII в., когда под ним подразумевался язык племен, обитавших в восточной части франкского государства. При Карле Великом в него входили народности, говорившие частично на германских, частично на романских диалектах. Переход от восточно-франкской к германской империи, как считается, произошел в 911 г. Тогда после смерти последнего Каролинга королем был избран франкский герцог Конрад I. Его-то и называют первым германским королем. Характерно и то, что с XI в. империя называлась «Римской империей», с XIII в. – «Священной Римской империей», а в XV в. к этому названию добавили «германской нации». Немцы с давних пор полагали себя наследниками Римской империи, что ко многому их обязывало.[315]

Отношение римлян к германцам следует признать сложным и неоднозначным. В частности, великий римский историк Тацит (ок. 55– ок. 120 н. э.), в трудах которого встречаем описания поступков императоров, их действий и мнений, говорил так о землях германцев и их нравах: «Сам я присоединяюсь к мнению тех, кто думает, что народы Германии не смешивались посредством браков ни с какими другими народами и представляют собой особое, чистое и только на себя похожее племя; вследствие этого у них у всех одинаковый внешний вид, насколько это возможно в таком большом количестве людей: свирепые темноголубые глаза, золотистого цвета волосы, большое тело… Хотя (их) страна и различна до некоторой степени по своему виду, но в общем она представляет собой или страшный лес или отвратительное болото… Германцы любят, чтобы скота было много; в этом единственный и самый приятный для них вид богатства. В золоте и серебре боги им отказали, не знаю уж по благосклонности к ним или же потому, что разгневались на них».[316] Тем не менее, в битвах германцы не уступали римлянам. Арминий, указывая на алчность, жестокость и надменность римлян, призвал их: «Отстоять свою независимость или погибнуть, не давшись в рабство».[317]

Ясно, что взаимоотношения римлян и древних германцев были далеко не идеальными (как, впрочем, и с бриттами). Могучее северное племя решительно не желало принять господства Римской империи, их нравов и языка. Философ И. Г. Гердер в «Фрагментах и приложениях к письмам, касающимся новейшей литературы» (1793-97) отмечал, что древние германцы называли язык римлян варварским, ужасным, высокомерным языком. С его помощью те устанавливали в покоренных странах деспотические законы. Прибегая к латыни, римляне стремились вырвать с корнем ростки немецкой храбрости, свободы и воли, а также загнать обитателей этих лесов «в города и школы, одарив их учёностью и несчастьем». Германцы испытывали настоящий ужас от латыни и яростно противились ее внедрению. Борьба была долгой и упорной. Когда же они приняли эти оковы свободы, то «наполовину по принуждению, наполовину по своей воле». К чему это привело народ Германии в итоге?

В нее вторглись орды католических священников (с мечом в одной и с крестом в другой руке). Гердер писал: «Латинская религия учила бездумной настойчивости, латинская литература стремилась обуздать дух нашей нации, пробудила вкус к бессмысленным спекулятивным рассуждениям, а монашеский язык пытался закрепить в нашем языке вечное варварство… Нельзя нанести больший вред нации, чем отнять у нее национальный характер, своеобразие ее духа и языка». Философ пишет, что для судеб немецкой нации было бы куда лучше, если бы она продолжала идти своим путем в культуре. Даже в том случае, если бы при этом более бедным оставался образ их мышления, нация в целом оказывалась бы в выигрыше.[318]

Своеобразие положения германского мира после периода войн с римлянами состояло в том, что он оказался в учениках у тех, с кем сражался не на жизнь, а на смерть. Такое случается в истории. Гегель говорил, что греки и римляне достигали внутренней зрелости уже после того, как устремились в другие страны, вначале обретя величие. Германцы же начали с того, что «разлились, как поток, наводнили мир и покорили одряхлевшие и сгнившие внутри государства цивилизованных народов». Затем началось их развитие, вызванное соприкосновением с чужой культурой, религией, государственным строем и законодательством. Казалось, германцы усвоили «как готовые римскую культуру и религию». Однако это было чисто формально. Они усвоили элементы их культуры, быта, организации. В душе же проявляли своенравие, считая язык, искусство, философию и религию римлян чужеродными.

Разумеется, не сразу явилась на свет и великая Германия, «смело выплывающая в открытое море мысли, чтобы открыть Атлантиду абсолютного» (как скажет Энгельс о молодом Шеллинге). Не могла она сразу же во всеоружии вступить и в «царство мирового духа» (Гегель). Понадобились столетия после того, как «имена Алариха, Гензериха и Атиллы пронеслися беспокойными кометами» (Н. Гоголь), и прежде чем воинственный германец, некогда громивший римские легионы Вара и ценивший свободу дороже жизни, вышел из лесов и ущелий и занялся мирным трудом. Was er gesollt, hat er vollendet! («Он совершил то, что ему следовало совершить!» – И. Гете). Хотелось бы особо отметить, что ряд черт германского народа (в тех исторических обстоятельствах, в которых ему приходилось утверждать и отстаивать себя) в дальнейшем привел к трудному, но успешному восхождению его на олимп Европы. В их числе: удивительный сплав свободы и воинственности, собственности для всех или большинства (земля раздавалась сообразно с заслугами, вожди получали лишь небольшую часть, эти владения не облагались налогами и т. д.), общинного мировоззрения, в основе которого лежат общие выгоды и опасности, религиозной свободы и т. д. и т. п. С другой стороны, у германских племен было немало достоинств. Главные из них – большое мужество, стойкость, любовь к свободе и общественному благу. У того же римского историка Тацита находим характеристику племен как "свободных среди свободных". Они говорили: "Земля, как воздух и свет, не может быть достоянием одного человека – воздух и свет принадлежат всем, земля – доблестным воинам". Такой народ, конечно же, и свободное знание должен был сделать общим достоянием, ибо scientia potestas est (знание – сила).[319]

Более тысячи лет тому назад в Европе явился державный гений – Карл Великий (742–814), совершивший и первую «культурную революцию». Не зря его, короля франков, создателя обширнейшей империи, впоследствии назовут «отцом» идеи всеобщего образования. В 787 г. он издал предписание о заведении школ при монастырях, а в 789 г. опубликовал свой знаменитый капитулярий об учреждении народных школ – «эту великую хартию европейской цивилизации» (Т. Н. Грановский). Эти школы утверждались при церквах. Священники обязаны были в них безвозмездно обучать народу искусству чтения и пения. В Германии существовало два типа школ: латинские общественные школы (официальные), где учили "одной латыни, а не немецкому, греческому или еврейскому", и протестантские немецкие школы (народные), рассматривавшиеся вначале как "горькая необходимость". В официальных уставах XV–XVI вв. о них почти ничего не говорится. Власти относились к народным школам как к своего рода "подпольным училищам". В тех и в других главной воспитательной заповедью служила максима "Учись слушаться", а самым универсальным средством стимулирования обучения были розги. Можно сказать, что с их назидательной помощью и осуществлялось постепенное восхождение индивида "по историческим ступеням культуры" (Гегель).


Бюст Карла Великого.


Карл Великий отдавал себе отчет и в том, какую роль играет в деле улучшения нравов эстетическое воспитание. Поэтому он (в целях просвещения и воспитания народа) выписал хороших певцов, создав при дворе певческую школу. Он же вызвал известного монаха Алкуина для устройства всего, что касалось дальнейшего развития образования. Одним словом подобно тому, как Диоген в древности был известен девизом «Ищу человека!», так и Карл искал и находил сподвижников делу цивилизации и образования германского народа. Им была создана знаменитая Scola Palatina (лат. «школа при дворе») и организовано ученое общество, своего рода придворная академия. Кстати, большая часть сподвижников Карла состояла из из итальянцев и англосаксов. Грановский подчеркивал: он «не щадил ничего, чтобы образовать еще при себе деятельных сподвижников цивилизации и образования».[320]

Как видим, Германия связана с Европою довольно тесными культурными, экономическими и образовательными узами. Король немцев Фридрих I Барбаросса (1125–1190), краснобородый император «Священной Римской Империи», предоставил университету Болоньи привилегии («университас сколарум»). Другой выдающейся личностью по праву считается германский король и император Фридрих II Штауфен (1194–1250). Выросший на юге Италии, где тогда говорили по-сицилийски и по-арабски, он мог свободно изъясняться по-арабски, отлично разбирался в арабской культуре. Он одинаково хорошо знал латынь, греческий, даже древнееврейский, говорил по-провансальски и по-тоскански (на южнофранцузском и североитальянском тогда сочиняли стихи едва ли не все поэты Европы). Чаще всего Фридрих говорил по-французски, а немецкий знал плохо, так как редко бывал в Германии. Это был, вероятно, один из самых первых знатных европейцев (оставим в стороне пока русских князей), кто сумел проложить дорогу к цивилизациям Востока. У современников он получил почетное прозвище – «чудо мира». Немецкое образование возникнет не на пустом месте.

Заслугой европейских реформаторов было и то, что они способствовали избранию (примерно восемь веков тому назад) их народами «срединного пути цивилизации». Суть этого процесса состояла в яростном стремлении всех слоев общества уравновесить на весах битв и сражений чашу человеческих сущностей (прав и обязанностей). Ле Гофф пишет: «Запад сделал верный выбор, когда предпочел срединный путь». Это выразилось в завоевании всеми классами и слоями тогдашнего общества (без исключения) достойной социокультурной ниши. Правда, сразу же возникал вопрос: «Когда и за счет чего (или кого) это было сделано?» В конце концов, кто разграбил богатства древнего Рима как не дальние предки нынешних народов Европы!? Да и в какой мере европейским державам удались все эти «срединные решения»? К данной проблематике мы подойдем чуть позже. Пока же лишь наметим путь.

Народам Европы удалось создать надежные общественно-политические институты. Вглядитесь пристальнее в абрис мировой истории, ускользающий в дымке времени, и вы, возможно, уловите некоторые черты современности. Знаменитый девиз Великой Французской революции – «Свобода, равенство, братство!» – берёт свое начало в том числе и в философии граждан средневековых коммун… Хотя церковный хронист XII в. Г. Ножанский и будет утверждать, что «Коммуна – отвратительное слово», идея эта пронизала всю органику городской жизни Европы, а в более широком плане – всю канву последующей цивилизации.

В упомянутом ранее труде Ле Гоффа «Цивилизация средневекового Запада» читаем: «В этом городском движении, продолженном в деревнях созданием сельских коммун, революционный смысл имело то, что клятва, связывающая членов первоначальной городской коммуны, в отличие от вассального договора, соединявшего высшего с низшим, была клятвой равных. Феодальной вертикальной иерархии было противопоставлено горизонтальное общество. «Vicinia», группа соседей, объединенных вначале лишь пространственной близостью, была преобразована в братство – «fraternitas». Это слово и обозначаемая им реальность имели особый успех в Испании, где процветали «германдады», и в Германии, где клятвенное братство – «Schwurbruderschaft» – вобрало в себя всю эмоциональную силу старого германского братства. Клятва устанавливала между бюргерами отношения верности («Treue»). В Зосте в середине XII в. бюргер, нанесший физический или моральный ущерб своему «concivis» («собюргеру»), лишался бюргерских прав. Братство сменилось общиной, скрепленной клятвой: conjuratio или communio. У французов или итальянцев такая община называлась коммуной, а у немцев – «Eidgenossenschaft». Она объединяла равных, и хотя неравенство экономическое оставалось неискоренимым, оно должно было сочетаться с формулами и практикой, сохранявшими принципиальное равенство всех граждан. Так, в Нейсе в 1259 г. было провозглашено, что если надо будет произвести сбор на нужды коммуны, то бедные и богатые будут присягать equo modo и платить пропорционально своим возможностям».[321] Этот более или менее разумный баланс возможностей и обязательств общества, в различных социальных слоях, и стал стимулом развития, наиболее благодатной почвой прогресса.

Такова в общих чертах средневековая Германия. Специальное исследование тут неуместно. Скажем, пожалуй, лишь о том, что из средневекового гомеостаза немецкие княжества вышли заметно обновленными. Процветали торговля с ремеслами. Повсюду разворачивалось городское строительство. В 1237 г. основан был Берлин. Возникали школы, университеты, академии. Культурная инфраструктура Германии своим созданием в немалой степени обязана бюргеру, осуществляемой им обширной торговле и коммерческо-финансовой деятельности… Стоит вспомнить и о том, что в Германии со времен раннего средневековья существовали крепкие общинные и соседские связи. Это способствовало развитию у немцев «чувства локтя». Хотя имелось существенное различие в статусах и имуществах все же особый смысл приобретало возникновение союзов между индивидами, что были равны в имущественном и социальном отношении. Эти союзы и товарищества, возникшие еще в XII веке, назывались по-разному («союзы равных», «марки», «Светский общинный союз» и т. д.). Внутри такого рода союзов действовала и общинная философия, единый корпоративный интерес.[322]


Уплата десятины.


Как видите, одной храбрости и воинской доблести было бы недостаточно для обретения Германией в будущем статуса мастерской и научной лаборатории Европы. Германский воин стал еще и искуснейшим ремесленником, а немецкий бюргер привил вкус к книгам и образованию. С крестьянской войны в Германии (XVI в.), которую называют «буржуазной революцией N1», крестьяне, ремесленники обрели большую свободу. Еще ранее, в XIII–XIV вв., стали независимыми города Германии. Рост ганзейских союзов способствовал подготовке грамотных и умелых работников, техников, ученых, педагогов. Развернувшаяся между королевской и церковно-католической властью борьба, казалось, наруку силам Реформации.

Но Реформации выявила и обнажила соперничество меж различными властными, религиозными, народными силами. Классовая борьба достигла апогея во время восстания Мюнцера. Восставшие крестьяне и городские низы, приняв участие в великой крестьянской войне (1524–1525), были разгромлены ландскнехтами Карла (с благословения папы, да и того же Лютера). Жизнь простого человека в Германии в то время была страшной. Средневековье – эпоха сложная, трудная, порой даже гибельная. Свирепствовали эпидемии, войны, инквизиция… Достаточно сказать, что до Тридцатилетней войны (1618–1648) население Германии насчитывало 16–17 миллионов, а уже в 1648 г. (после войны) число жителей не превышало 4 миллионов. Прежде всего, пострадали крестьяне, чьи селения уничтожались сотнями. Резко сократились производство и сбыт сельскохозяйственной продукции. Во многих местах наступили голод и мор. Люди, не успев вырасти, погибали в возрасте 25–30 лет. Прав тот, кто выжил. Для полного восстановления былой немецкой житницы потребовалось 100–150 лет. Такова суровая плата за преступления феодалов. Стремясь восполнить людские потери, нюрнбергский крейстаг (районный совет) вынужден был принять весьма необычное решение: «Ввиду того, что в кровавой 30-летней войне население погибло от меча, болезней и голода и интересы Священной Римской империи требуют его восстановления… то отныне в продолжение следующих 10 лет каждому мужчине разрешается иметь двух жен» (1650).[323]

Германия до войны переживала расцвет ремесел, экономики, культуры. И опять же стоит поразмышлять над тем, сколь жуткие последствия приносят длительные войны для экономики и будущего любой страны. Уже говорилось о той поистине чудовищной катастрофе, которой закончилась для немцев Тридцатилетняя война. В результате алчности и непомерных амбиций правителей народ лишился большинства умных и деятельных людей. Если бы немцы вовремя догадались вздернуть на виселице или упрятать в тюрьмы иных князей, дворян, всех тех, кто втравил их в бойню, они не потеряли бы свой генофонд, а заодно и экономическую самостоятельность… Ф. Бродель в «Играх обмена» непрозрачно намекнул на то, чем же в итоге закончились для большинства немецкой нации её опасные «военные игры».


Карель ван Мандер. Избиение младенцев.


Мир эпохи позднего средневековья был суров и жесток. К тому времени в худшую сторону изменилось экономическое положение всего региона. Если в XV в. Германия опережала Англию, то с открытием Америки центр торговых операций переместился на запад Европы. Традиционно мощные немецкие города оказались отрезаны от главных торговых путей цивилизации. В итоге страна приблизилась к черте банкротства (XVI в.). Дикие и бесконечные войны вконец разорили Германию. Сотни тысяч людей испытали на себе ужас деклассированной морали. Мужчинам остался один путь – в банды и войска, женщинам – во всевозможные «женские переулки» и дома терпимости. Разумеется, все это подрывало сами основы общества. Фукс писал: «Неисчерпаемое гигантское войско проституток представляло собой женское pendant (дополнение) к войскам ландскнехтов. Те же причины (выше они были выяснены), почему в XV и XVI вв. наемные армии состояли в большинстве случаев из немцев, объясняют нам и тот факт, что во всех «женских переулках» мира встречались немки, в особенности уроженки Швабии. Рядом с этими побудительными причинами мудрость нравственных трактатов была бесплодна. И все-таки постепенно – особо заметным это становится со второй половины XVI в. – люди становились нравственнее». Quimodo? (Каким образом?). Вы думаете, наука с образованием постарались? Боженька помог? Воздав им должное, скажем: лучшими «учителями» и «священниками» оказались – нужда и сифилис.

О том, что Германия являла собой тогда отнюдь не самое райское место на земле, говорит и судьба немецких евреев. В эпоху Реформации, при германском императоре Максимилиане I, издан указ об уничтожении еврейских книг (1509). Духовным властям приказали отобрать у евреев их религиозные книги и предать сожжению те, где были бы найдены противные христианству выражения. Против еврея Пфефекорна выступил гуманист Иоанн Рейхлин. Однако того обвинили в распространении иудейской ереси, призвав на суд инквизиторов. С приходом Лютера ситуация изменилась. Вначале он отнесся к евреям лояльно и даже поддержал их, говоря: «А ведь евреи – наши кровные родственники и братья нашего Господа. К ним надо применять закон не папской, а христианской любви, принимать их дружелюбно, давать им возможность работать и промышлять рядом с нами». Однако спустя некоторое время Лютер резко переменил позицию. Почему? Говорят, что он увидел воочию, к чему ведет их господство и чему научает немцев их религия… Это его потрясло настолько сильно, что он стал призывать к их преследованию, как злейших врагов Христовых. Он даже потребовал разрушить синагоги, «во славу нашего Господа и христианства», отобрать у них книги Талмуда и молитвенники и запретить раввинам обучать закону веры. А еще он призвал стеснять их в промыслах, отправляя всех здоровых на принудительные работы (1543).

Более того, перед смертью Лютер слезно молил и заклинал своих последователей, чтобы во имя спокойствия Германии и ее многострадального народа они или поголовно окрестили всех еврее, или изгнали всех из государства. Начались погромы еврейских общин и кварталов в Вормсе, Франкфурт-на-Майне и т. д. Власть еврейского капитала была самым решительным образом подорвана (а Франкфурт-на-Майне стал экономической столицей не только Германии, но и всей Европы). Наконец, Леопольд I изгнал евреев из Вены и Нижней Австрии (1670), а все синагоги обратил в протестантские церкви. Тогда евреи перебрались в Пруссию (Берлин). Там их вначале дружелюбно и милостиво встретил Фридрих Вильгельм. С воцарением в Пруссии Фридриха I, опубликовавшего книгу Эйзенменгера «Разоблаченное иудейство», положение евреев и тут ухудшилось. Их обязали носить особую одежду: «Евреи должны иметь желтый кружок, служащий им отличием, нашитый на кафтан или шапку на видном месте». Причем в уставе одежды, введенном Карлом V (1548), статья о еврея (XIII) шла после статьи о палачах и живодерах (XII) и публичных женщинах (XI)… Тогда германо-австрийские евреи сделали духовным и умственным центром столицу Богемии – Прагу.[324]

С конца XVII в. заметную роль в Германии стал играть еврейский капитал. В итоге амбиций и распрей князей реальная власть в стране перешла в руки «придворных евреев», что не преминули с триумфом утвердиться в княжеской Германии (XVIII в.). И это был отнюдь не спонтанный натиск, но хитрая и тщательно просчитанная и продуманная акция. Читаем у автора: «В Германии, которая в большинстве утратила свои капиталистические кадры во время кризиса Тридцатилетней войны, создалась пустота, которую в конце XVII в. заполнила еврейская торговля, чей подъем стал видимым довольно рано, например на лейпцигских ярмарках. Но великим веком ашкенази станет век XIX с сенсационным международным успехом Ротшильдов».[325] В качестве комментария позволю лишь напомнить читателю: передравшимся немцам после бранных подвигов гражданской войны понадобилось 250 лет для объединения Германии и установления в ней хотя и жесткого, но все ж немецкого правления (капитала) и немецкой культуры. Такова плата за роковые ошибки властей Германии!

Это прямая плата за раскол и развал союза! Энергичный, талантливый, сильный народ – и столь плачевный итог: «Целыми толпами уходили немцы в чужие страны, на Севере, Западе, Востоке они становились учителями других народов в разного рода механических искусствах; они были бы учителями и в науках, если бы строй их страны не превращал всякое ученое заведение, находившееся притом в руках духовенства, в колесо запутанной машины политики, тем самым отнимая его у науки».[326] Это стало причиной падения и развала страны.

И всему виной «немецкая смута», то есть внутренняя политика немецких правителей и епископов (сепаратизм, местечковый эгоизм, грабеж народа, роскошный образ жизни). Масса князей и церковников жила, в основном, за счет ограбления своих и чужих подданных. Немецкие князья и дворяне любили щегольнуть золотыми безделушками и роскошными костюмами. Так саксонские и маркские дворяне украшали себя золотыми кольцами. Немецкий костюм стал популярен в Дании и Швеции. Шведскому королю Густаву Эриксону граждане даже подали протест на то, что при его дворе стали носить вырезанные платья на иностранный манер, на что тот философски заметил: «всякий волен портить свои платья». О немцах же Себастьян Франкен высказывался так: «Одежду они меняют каждый день, долго не носят. Еще все помнят длинноносую обувь, короткое и узкое платья и шапки с бахромой, теперь же носят все наоборот – просторное, длинное, широконосое. Женская одежда теперь богаче, но приличнее». Мода отражала, разумеется, и существенный подъем в уровне жизни (по крайне мере, у высших слоев общества). Швейцарский хронист И. Штумпф, жалуясь на вторжение иностранных обычаев в Швейцарию, говорил: «Древние гельветы и в пище, и в одежде были просты и умеренны. Теперь же у нас тот живет неприлично, кто не пользуется иностранной одеждой и пищей. Наши предки одевались плохо, материю для одежды ткали сами, некоторые из чистой шерсти, некоторые пополам со льном. Теперь нигде не одеваются так нарядно, как в Гельвеции. Золото, серебро, бархат и шелк видишь на людях всех званий. Военные, возвращаясь с войн в чужих краях, приносят с собой новые обычаи, а также новые пороки и напасти, как, например, оспу, богохульство, пьянство, моду на рассеченные платья (с разрезами) и т. д.». Появился у немцев и обычай вновь отпускать бороду (1498): «Есть такие дураки, которые носят половину бороды вместо целой, другие только усы, третьи оставляют по кусочку на каждой щеке – каждый хочет носить что-нибудь особенное».[327]


Немецкая и швейцарская мода.


За счет чего знать позволяла себе иметь нарядные платья и украшения? Ф.Меринг считал, что они жили за счет торговли металлическими товарами, а главное за счет огромных субсидий, получаемых от продажи «права на кровь и плоть своих подданных» для участия в войнах. По подсчетам историков, только с 1750 до 1815 гг. немецким князьям уплачено было Францией 33, а Англией 311 миллионов талеров – сумма, которая делает понятным, каким же образом могли «многочисленные мелкие князья столь бедной страны состязаться в пышной расточительности с французскими королями». Нередко они, подобно Фридриху II, готовы были ввязаться в смертельную «игру», в результате чего судьба земель висела на волоске. Жизнь многих немцев (пруссаков и проч.) стала сплошным военным походом.[328]

Однако отвлечемся от войн, мод, князей… Куда интереснее проникнуть в лабораторию философов, писателей, поэтов, педагогов Германии, где «мозг мыслителя искусный» мыслителя искусно создает (перефразируем «Фауста»). Для ясного ума Германия всегда была и будет колыбелью Лютера, Дюрера, Винкельмана, Гуттена, Гете, Шиллера, Гейне, Форстера, Бетховена, Баха, Гегеля, Канта, Гердера, Фихте, Шеллинга, Гербарта, Вагнера, Гумбольдтов, Шлимана, множества ярких и замечательных творений народа. Таковы и немецкие песни, о которых Гейне сказал: «Тому, кто хочет узнать немцев с лучшей стороны, советую прочитать их народные песни». Воспитание в Германии неотделимо от того общего духа пиетета к знаниям, что всегда царил в учебных заведениях. Признанными центрами образования станут Йена, Гейдельберг, Берлин, Лейпциг. С этими городами связаны многие славные имена.

Столь же важные последствия для истории становления немецкого народа имела Реформация – народная революция в грубоватой рясе священника. Ее духовно-нравственной составляющей стала свобода мысли и вероисповедания. Замечу, что её кодексы и законы отстаивали крестьяне, монахи, рыцари (каждый по-своему, действуя вместе или порознь). По условиям Аугсбургского мира (1555) было решено, что каждый германский князь свободен в выборе религии. Отблеск этой религиозной свободы распространился даже и на их подданных. Хотя это обстоятельство и способствовало расколу Германии, оно давало важные права и возможности городам, в том числе проживающим в них гражданам. Затем в этой средневековой свободе профессий увидят исток будущей научно-технической революции.

Немцы создали свой облик Бога, обогатив религию новыми образами и канонами, и, похоже, вдохнув в нее свою фаустовскую душу. Все это произошло далеко не сразу. Стоит ли удивляться, что в будущем из германских земель выйдут и наиболее яростные ниспровергатели основ буржуазно-обывательской цивилизации?! Немец в решающие моменты истории приучен действовать в духе Sturm und Dranger (нем. «сторонник сокрушительной борьбы с отжившим прошлым»). Германский этнос при всех различиях в политике, старался сохранять единство в морали, традициях, культуре, религии. Гегель был прав, говоря, что религия и основы государства – «одно и то же: они тождественны в себе и для себя». Не забывая о религиозной ортодоксии, о неисчислимых пороках церкви, зададимся и таким вопросом: «А что представляло бы собой это самое дикое и кровожадное из всех известных зверей существо (человек) без её воспитывающе-умиротворяющего влияния и участия?» Поэтому мы вынуждены (особенно в отношении диких эпох) согласиться с мнением: «Народ, имеющий плохое понятие о боге, имеет и плохое государство, плохое правительство, плохие законы».[329]

Роль протестантских проповедников в этих условиях особенно значима. Одним из них был патер М. Экхарт (1260–1327). Он впервые заговорил с немцами на их родном языке о философии, упорно призывая соотечественников к овладению всеми премудростями наук. В одной из своих проповедей, отвечая на упреки знати, зачем, дескать, посвящать толпу в столь высокие материи, Экхарт вызывающе заметил: "Если не учить невежественных людей, то никто не станет ученым. Затем и учат невежественных, чтобы они из незнающих стали знающими. Затем и врач, чтобы исцелять больных". Позднее его идеи нашли воплощение и получили развитие в деятельности германских гуманистов из ордена "Братьев общей жизни" (И.Вессель, Р.Агрикола, А.Гелиус, И.Рейхлин, Я.Вимпфелинг). Последний из них, Вимпфелинг (1450–1528) заслужил, как и знаменитый Меланхтон, почетное звание "наставника Германии". Будучи ректором Гейдельбергского университета, он одновременно являлся крупным общественным деятелем, выступая в роли советника короля по вопросам образования. В числе его заслуг – создание многих школ, распространение новых правил обучения, написание ряда учебников. Одно из наиболее известных пособий – первый немецкий систематический трактат по воспитанию "Руководитель для германского юношества" (1497).[330]

Исключительно велика роль Лютера, продолжившего дело реформатора Яна Гуса (1371–1415 гг.), великого мыслителя и ректора Пражского (Карлова) университета (в 1402–1403 и 1409–1410 гг.). Осужденный церковным собором в Констанце и сожженный, этот просветитель проложил путь Лютеру (спустя 100 лет тот добьется того, что не удалось Гусу).

Мартин Лютер (1483–1546) рос в простой и религиозной семье, ощутив на себе суровый дух времени. Мать пугала его «геенной огненной», отец с раннего детства приучал к книге, но за малейшую провинность или непослушание наказывал…. "Надо было учиться, терпеть, надеяться на бога, прижаться и молчать", – вспоминал Лютер впоследствии. Naturlich! (нем. "Естественно!"). Этот сын простого рудокопа прожил трудную жизнь. Он зарабатывал на хлеб пением хоралов и одно время даже был вынужден просить подаяние, однако не только не оставил сферу знаний, но и стал затем профессором Виттенбергского университета. В этом ему помог курфюрст саксонский Фридрих, прозванный в народе за его ум «Мудрым».

Было в Лютере нечто такое, о чем римляне обычно говорили так: "Sunt quaedam vitiorum elementa!" (лат. "Есть задатки пророков!"). Он ниспроверг идолов ханжества, лицемерия, католицизма, папизма, цезаризма. Как писал в наше время один из зарубежных авторов: "Мартин Лютер прибил свои девяносто пять тезисов к церковным вратам Виттенбергского университета в 1517 г., он в буквальном смысле пригвоздил триумф университета над средневековой церковью, отрекаясь от средневекового мирового порядка".[331] На сейме в Вормсе (1521) Лютер восстал против папских нунциев, немецких принцев и даже императора Карла, заявив: «Я не могу идти против совести, не отрекусь от слов моих». Еще раньше он сжег при огромном стечении народа буллу Папы, его осуждавшую… «Это – опергаментившаяся ложь!» – воскликнул он к восторгу онемевшей от ужаса толпы своих приверженцев. Каждый из его тезисов был наполнен революционным духом. Действия реформатора вполне соответствовали научно-проповеднической традиции, характерной для Европы. К примеру, когда слушатели и профессора университетов желали вызвать оппонента «на бой», они бросали тому вызов в виде кратких тезисов. Но вот то, о чем говорилось в этих тезисах, нарушало все «нормы приличия». Лютер нанес удары в наиболее уязвимые места римско-католической церкви: «Христиан следует обучать и воспитывать согласно заповеди – тот, кто дает бедным или помогает нуждающимся, поступает куда лучше, нежели покупающий индульгенции».[332]

Его речи и проповеди взорвали политическую атмосферу Европы. Не зря о языке Лютера говорили, что "слова его – это полусражения". Сражением стала и вся его жизнь. Томас Карлейль в книге "Герои, почитание героев и героическое в истории" так описал эту выдающуюся личность: "Характерная особенность Лютера заключается в том, что он мог сражаться и побеждать, что он представлял истинный образец человеческой доблести. Тевтонская раса отличается вообще доблестью, это – ее характерная черта, но из всех тевтонцев, о которых имеются письменные свидетельства, не было человека более отважного, чем Лютер, не было смертного сердца действительно более храброго, чем сердце великого реформатора".[333]


Лютер сжигает в Виттенберге папскую буллу.


Значительны его заслуги и в деле просвещения. Образованию он уделял особое внимание в спорах, дебатах, переписке с друзьями, видными государственными деятелями. Лютер говорил: даже не будь неба, ада или души, потребность в школах все равно существовала бы («для земных дел»). Большим культурным вкладом стал его перевод на немецкий язык сначала Нового, а затем и Старого Завета. По сути дела, они и легли в основу стандартного немецкого языка. Противоборство последователей и противников Лютера (протестантов и католиков) находило отражение в школьной практике. В городе Виттенберге, где проповедовал Лютер, ученики иезуитской гимназии, встречая сверстников из протестантской школы, дружно дразнили их, скандируя латинские фразы типа: «Quid est Lutheranus? – Anus. Quid est Lutheri aemulus? – Mulus». В свою очередь, ребята из протестантских семей отвечали в таком же духе соперникам: «Nonne nequam est Jesuita? – Ita. Quid est Jesuitulus? Vitulus!»[334]

Светила педагогической мысли Германии (Лютер, Меланхтон, Штурм) старались реформировать старую латинскую школу в лютеранском духе. Благодаря их усилиям удалось изгнать оттуда формализм, превращавший питомцев школ и монастырей "в ослов и болванов". Мир изменился, доказывал Лютер, а потому нет необходимости держать молодых людей в школах по 20–30 лет, где они день и ночь зубрили труды схоластов. Нужна подготовка грамотных проповедников, юристов, врачей, учителей. Правительство должно заботиться об этом, для чего надо направлять детей в школы на более короткие и разумные сроки. Лютер считал учительство самым полезным и важным после проповедничества родом занятий.

С эпохи Лютера средние века переходят в фазу современного мира… Тогда же заметно усиливается роль средней и высшей школы в Германии. Утверждая в умах людей девиз «Возвращение к истокам», Лютер понимал, что наибольший отклик на него он встретит среди образованных сограждан. В их среде влияние реформатора было наиболее велико. Что же до низших классов, то им он предполагал давать лишь минимум образования: «Молодой и глупый народ следует учить всегда в одних и тех же выражениях; в противном случае неизбежны заблуждения… Кто не хочет учиться, того не допускать к Святому причастию; детей его оставлять некрещеными». Значительно более либеральным было его отношение к знати. Но и в этом случае его страстная натура не всегда позволяла удерживаться в разумном равновесии, нанося немалый ущерб делу просветительства. Полагая, что устами его глаголет сам Господь, Лютер, пусть невольно, в ряде случаев оказывался как бы «слугой дьявола».

Однажды он набросился с нападками даже на университеты, называя их «разбойничьими вертепами, вратами ада, синагогами дьявола». Правда, нападки эти направлены, в основном, лишь против схоластики и Аристотеля («слепого язычника»). Всякое неразвитое общество напоминает скорее мясника, чем хирурга. Большинство людей не поняло, куда он клонит. Родители стали отзывать своих детей, университеты пустели. Поправить дело не смогла даже профессура. Школы повсеместно закрывались. Хорошо, что он вовремя спохватился, доказывая необходимость народных школ и университетов. В университетах, по его мнению, больше внимание должно было уделяться историческим, естественным, светским наукам.[335]

Однако во взглядах, оценках, политике реформатора были видны и некоторые противоречия. На словах он говорил одно, а делал совсем другое. В теории Лютер торжественно декларирует свободу веры и поступков. Однако по поводу восстания крестьян, вызванного преступными действиями князей и епископов, он яростно кричит: «Уничтожьте и раздавите гадину!» В трактате «О рабстве воли», направленном против Эразма, Лютер весьма пессимистически взирает на будущее немцев. Его идеалы неприхотливы и суровы. Человек никак не может быть творцом своей судьбы! Но если это так, то зачем же ему учиться, к чему овладевать инструментарием знаний?! От народа он желал лишь единомыслия: «В каждой местности должен быть распространен только один единственный тип проповедования». Выходило как бы по пословице Cuius regio, huius reliigio! (лат. «Чье правление, того и религия»).[336]

Пуританское отношение к жизни, труду, обществу, наконец, к вере имело серьезную основу, откуда народы черпали свою энергию и мотивацию. В частности, об этом будет писать психолог С. Московичи в книге «Машина, творящая богов» (1988), говоря о чувствах и настроениях верующих: «Между тем, они вполне приложимы к нашему рассмотрению того, как действуют пуританские секты и церкви. В большинстве своем они ссылаются на первых христиан и надеются вновь обрести первоначальную Церковь. Когда она еще не превратилась в дворец со стенами, украшенными картинами из жизни святых, с ларцами, переполненными драгоценностями, с мраморными полами. Когда еще священники не пристрастились к коррупции, не надевали на себя кричащих украшений, не образовывали иерархии. Все это внушало верующим мысль, что коррупция, если она выставляет напоказ такие роскошные уборы, теперь уже является не грехом, а странной христианской добродетелью. И приводит целые поколения христиан к поклонению тому, что, вероятно, вдохновило Лютера на знаменитое резкое восклицание: «Вы – отбросы, падающие в мир из ануса дьявола».[337]

Хотя эти выпады вовсе не означали, что он стремился сокрушить опоры церкви. Совсем наоборот. Лютер нападал на некоторые из ее пороков во имя укрепления религии. Поэтому справедливы слова Ницше, сказанные в его адрес: «Лютер, невозможный монах, который по причине своей «невозможности» напал на церковь и – следовательно! – восстановил ее… У католиков было бы основание устраивать празднества в честь Лютера… Лютер – и «нравственное возрождение!» К черту всю психологию! Без сомнения, немцы – идеалисты».[338]

Великому проповеднику Германия обязана и еще одним своим завоеванием. В нравственном кодексе нации он укрепил дух профессионализма. По мнению иных, Лютер утверждал в сердцах верующих вместо Бога веру в профессиональную этику. В каком-то смысле это и предопределило судьбу немцев. Немецкий народ воспринял библейские каноны не в созерцательно-умозрительном, религиозном, а в созидательно-прагматическом смысле. С эпохи Лютера немцы как бы обожествили идею профессионального труда (как важнейшую земную миссию). В его трактовке Бог завещал человечеству работать ради мирского блага других. Достичь же намеченной цели можно только с помощью профессионального призвания (Beruf). Поэтому люди должны овладевать знаниями вполне осознанно, выполняя предназначение Господа. Так труд становился святым делом, а учеба ступенью на пути овладения истинным вероучением. «Профессиональное призвание есть то, что человек должен принять как веление Господне, с чем он должен «мириться»; этот оттенок преобладает у Лютера, хотя в его учении есть и другая идея, согласно которой профессиональная деятельность является задачей, поставленной перед человеком Богом, притом главной задачей». Одним словом, как сказал о вкладе немецкого мыслителя писатель Л. Толстой – «Велик Лютер!»

Специфику призвания протестантских народов выразил крупнейший социолог XIX–XX вв. М. Вебер в труде «Протестантская этика и дух капитализма» (1905). Он резонно заметил, что не может быть речи о внутреннем родстве лютеровских взглядов с «капиталистическим духом». Протестантизм – не капитализм с его спекулятивным духом. Против ростовщическо-махинаторских манипуляций банкиров и дельцов выступал, как известно, и идеолог английской буржуазии Кромвель, говоря в обращении к парламенту (1650): «Прошу вас прекратить злоупотребления внутри всех профессий; если же существует какая-либо профессия, которая, разоряя многих, обогащает немногих, то это отнюдь не служит благу общества». Таким образом бриттов и немцев (особенно немцев) три века приучали к созидательному, высокопрофессиональному труду, а не к ростовщичеству и спекуляциям.[339] Этого, судя по всему, совершенно не понимают (или, что вернее, делают вид, что не понимают) правители иных стран, злонамеренно толкающие народы к воровству и спекуляциям, а не к честному труду.


Альбрехт Дюрер. Апокалипсис. 1490.


Ветер восстаний и революций проникал и в педагогические пенаты. В эпоху Крестьянской войны в Германии (XVI век) реформаторское движение возглавили народные вожди (Мюнцер и др.), пытавшиеся просвещать массы на свой манер. Если роль Мюнцера ограничилась «фанатичной проповедью», то иные из революционных анабаптистов отличались образованностью и красноречием… О Штюбнере (бывшем студенте Виттенбергского университета) слушатели говорили: «Кроме того, прибыл к нам какой-то человек, всесторонне одаренный и настолько искусный в священном писании, что сам Меланхтон не мог с ним справиться».[340]

Одной из самых заметных фигур немецкого протестантизма стал и Яков Беме (1575–1624). Если Лютер подобен испепеляющему и жаркому солнцу, то Беме – звезда полночная. Родившись в Силезии в семье зажиточных крестьян, он хорошо знал жизнь и вкусы народа. Его образование ограничилось начальными классами деревенской школы (закон божий, чтение, письмо, счет). Мальчиком он был отдан учеником к сапожнику в соседний город Герлиц, где и прожил практически всю жизнь. Чем любопытен и интересен для нас Беме, которого позже цитируют классики марксизма? Тем, что он открыл дорогу в науку и литературу простым мастеровым. Беме решительно восстал против утверждения "Sutor, ne ultra!" ("Я сапожник, и не более!"). После того как он пережил внутреннее озарение, в результате которого ему открылись "тайны сокровенной натуры", он решил окунуться и в литературу.

Вначале Беме сделал предварительные наброски (так появилась "Аврора или утренняя заря в восхождении"). Затем последовала целая серия написанных им книг, начатая в год Тридцатилетней войны (1618). Среди них: "О трех принципах божественной сущности", "О троякой жизни человека", "О воплощении Слова", "Путь ко Христу", "Об обозначении вещей" и т. д. Отмечается, что в его творчестве сошлись различные истоки немецкой и европейской мысли: обращенная в прошлое, идущая от Экхарта мистическо-средневековая, ренессансная линия, и религиозно-реформаторская, романтическо-модернистская линия, обращенная в будущее. Меньший интерес представляет его философия (метафизика и учение об абсолюте), напоминающая поиск алхимиками тайны "философского камня". Однако наиболее важен сам факт приобщения ремесленника к науке, просвещению и литературе. Уже то обстоятельство, что в Германии это стало возможным в XVI–XVII вв., говорит о многом. Не так уж плохи времена, когда сапожник имеет шанс стать философом (а не наоборот).

Беме – «простак», чей ум и талант, пожалуй, превосходит иных ученых. Некоторых из них он высмеивает, говоря: "когда ныне кто-нибудь больше успел в мирской науке, или побольше учился, нежели простец, то уже никакой простец не может с ним равняться, и не уметь с ним говорить по-ученому, и не уметь так гордо ступать, как он. Словом, простецу приходится быть его посмешищем…" Беме был популярен среди немцев. Ему посвящались многие стихи и мадригалы. Немецкий поэт-романтик Новалис так написал о его книгах:

Лежала книга. Златом схвачен
Полуистлевший переплет.
Раскрыл: душе глагол прозрачен,
И нов божественный полет.
Вселенной образ светозарной
Хранит письмен живой кристалл:
И на колени, благодарный,
В молитве пламенной упал…[341]

Путь к образованию и просвещению народов Германии, конечно, был труден. Распад Священной Римской империи германской нации (Вольтер считал, что та не была ни священной, ни римской, ни германской) раздробил страну на множество мелких государств. Это сделало её уязвимой не только в военно-политическом, но и в культурном отношении. Поэт-сатирик XVII в. Ф. Логау отразил в стихотворении чувство «культурного провинциализма», охватившее тогда многих немцев: «Германия бедна… О, горестный удел! Немецкий наш язык настолько оскудел, что у французского он занимает ныне». А в конце XVIII в. Гете, едва сдерживая отчаяние, и вовсе воскликнет: «Германия? Где же она? Где мне найти такую страну?»[342]


Бёме за письменным столом. Из голландского издания. 1686.


В немецкой культуре XVII–XVIII вв. главенствующей была роль французского языка (это же можно сказать и о других европейских странах). Вот что писал один из представителей эстетики французского Просвещения Ж.-Б. Дюбо (1670–1742): «Молодые люди, получившие образование в Гааге, Стокгольме, Копенгагене, Польше, Германии и даже Англии… помнят наизусть не меньше Французских стихов, чем Латинских…. Многие немецкие государи пользуются Французским языком, когда дают письменные указания своим министрам, хотя те тоже являются немцами. В Голландии все мало-мальски образованные люди с юных лет умеют говорить по-французски… Когда какому-нибудь Немецкому Министру случается иметь дело с Английским или Голландским Министром, то не возникает вопроса, каким языком пользоваться для переговоров. Это давно уже решено. Они говорят по-Французски. Иностранцы жалуются даже, что наш язык, так сказать, заполоняет другие языки…»[343]

Вспомним, как у Гриммельсгаузена («Симплициссимус»,1668) рисуется, хотя и несколько иронично, «чудесное будущее немцев», которое, якобы, обещал им ниспослать Юпитер… Тот обещает: упразднить во всей германской земле крепостную неволю, пошлины, налоги, подати и оброки; перенести сюда Геликон; создать исключительное изобилие; восстановить священную Римскую империю германской нации; устроить каждому немцу королевскую жизнь; построить в центре страны город, более блистающий золотом, нежели Иерусалим во времена Соломона; воздвигнуть храм из чистых алмазов, рубинов, смарагдов и сапфиров; учредить кунсткамеру, полную чудес и т. д. Для реализации некоторых из вышеупомянутых политэкономических и социокультурных устремлений немцев понадобятся века. Другие останутся несбыточной мечтой в силу своей невыполнимости и утопичности. Но немцы упрямо шли вперед.[344]


Жан Кальвин (1509–1564) – видный деятель Реформации.


Поэт Георг Векерлин (1584–1653), обучавшийся в Тюбингенском университете и знавший ряд языков, писал (после поражения протестантов в битве при Белой горе в 1620 г. он покинул страну, найдя приют в Англии, где занимал до конца жизни пост государственного секретаря):

Проснись, Германия! Разбей свои оковы
И мужество былое в сердце воскреси!
От страшной кабалы сама себя спаси,
Перебори свой страх! Услышь свободы зовы!
Тиранов побороть твои сыны готовы!
Не снисхождения у недругов проси,
А подлой кровью их пожары загаси,
И справедливости восстанови основы!..

Германию иногда называют лишь «страной тевтонов, бюргеров, буршей и пива». Такой подход несправедлив хотя немцы несут в себе все достоинства и пороки Запада. Деятельный характер нации реализуется в образовании, науке, культуре. Словно из рога изобилия, являлись все новые и новые таланты. Казалось, боги перенесли философский центр мира из древней Эллады и Рима на берега Рейна. Вскоре здесь возникнут свои титаны в сфере искусства, науки, философии, техники, образования. Великий римлянин Тацит заблуждался, говоря об отсутствии у них злата и серебра: золото немцев – их руки, а серебро – их головы… Для того, чтобы в этом убедиться, вовсе не надобно призывать на помощь Юпитера.

Неутомимый, умелый, квалифицированный, грамотный, упорный труд, в конечном счете, и дал немецкому народу почти всё из того, о чем он только мог мечтать! Это было и продолжает оставаться главным в философии и этике «западного человека». Голландский исследователь Й. Хейзинга писал в «Homo Ludens»: «Уже в XVIII веке духом общества стали завладевать трезвое, прозаическое понятие пользы… и идеал буржуазного благополучия. К концу того же столетия началось усиление этих тенденций благодаря промышленному перевороту с его постоянно растущей технической эффективностью. Труд и производство становятся идеалом, а вскоре и идолом. Европа надевает рабочее платье. Доминантами культурного процесса становятся общественная польза, тяга к образованию и научное суждение». Таковы слагаемые прочного успеха.[345]

Выстроят немцы и сияющие чистотой города, создадут кунсткамеры, университеты и библиотеки. Все это станет возможным благодаря труду, книгам и знаниям. Особенно показателен был рост печатных изданий в стране в Новое Время. Это более, чем что-либо, свидетельствует о возросших культурных «аппетитах» нации. Пройдет немного времени и германские земли станут центром образования. А ведь, казалось, не столь уж и давно великий Цезарь упрекал древних германцев в варварстве и невежестве. Немцы же оказались трудолюбивыми и упорными учениками. Сюда словно перекочевал «дух» Священной Римской империи. Римские просветительские традиции утверждались здесь всерьез и надолго. Глядя на эти успехи, невольно вспоминались и строки римского историка Тита Ливия: "Открывшееся зрелище ясно предвещало, что быть этому месту оплотом державы и главой мира…"[346]

Система образования в Германии становилась центром, в недрах которого и ковалась мощь немецкой нации. Немецкая «школа» стала пользоваться громкой славой в последующие века, и это не случайно. Немецкое образование всегда было основательным и добротным, прививая гражданам трудолюбие, любовь к знаниям, навыки пунктуальности и дисциплины. К чести самих немцев, они и сами оказались превосходными учениками. Классический и глубочайший смысл приобретала в умах отныне знаменитая немецкая триада – Studieren, propagandieren, organisieren! (Изучать, пропагандировать, организовывать).

Революция, каковой по сути дела и являлась Реформация, развернулась в тогдашней Германии на базе не только научно-религиозных или национальных движений, но и на почве культурной революции. Великую роль в деле воспитания поколения сыграло книгопечатание. Вот что писал в этой связи русский историк Т. Н. Грановский: «Новое учение распространилось быстро, доказательства в статистических фактах, взятых из книг торговых. Известно, что еще 60 лет до того было книгопечатание, но число выходивших книг было еще незначительно; большей частью выходили книги филологического содержания, некоторые народные книги, некоторые пьесы сатирического содержания, число их было весьма ограничено. В 1517 году число выходивших книг стало значительнее, в 20-м году число книг в десять раз превосходило число вышедших с 16-го года по 20-й за четыре года. Большая часть их носит характер полемический, и здесь числительно можно определить, на чьей стороне перевес. Книг против католицизма выходило вдвое и втрое больше (так неудержимо расходилось это учение). Самые сильные умы в Германии стали на сторону Лютера. Рейхлин при всей осторожности показал ему сочувствие. Эразм сначала был также на его стороне, впоследствии отказался. Еще решительнее ринулся в борьбу Ульрих von Hutten, несмотря на глубокую, трагически сознательную опасность, с какой он вступил на (это) поприще».[347]


Иоганн Гутенберг (1396–1486).


Иоганн Гутенберг (1396–1486), родившийся в Майнце, принадлежал к роду патрициев. Говорят, что в течение столетий этот род держал управление городом. Власть в Майнце, как это нередко бывало в Германии, порой переходила от старинных родов к бюргерам, купцам и ремесленникам. Очевидно, отношения эти никак нельзя назвать идеальными. В итоге, после одной из кровавых схваток патрициям пришлось бежать из города. Изгнанники Гутенберги поселились в Страсбурге. Былое благополучие и роскошь остались позади. Пришлось думывать о куске хлеба. Йоган стал учиться ювелирному искусству (шлифовка драгоценных камней, изготовление зеркал и т. д.). Он действовал не один, а в компании со страсбургскими ювелирами. Первые опыты Гутенберга в области книгопечатания относятся к 1440 г. Тогда он пришел к идее разрезания голландских досок, решив вырезать на деревянных столбиках литеры (изображение буквы) и соединять их в типографский набор. Так с помощью подвижных литер и составлялись тексты. Если согласиться со словами Гете, что гений созревает в тиши кабинета, а характер образуется среди шума светской толпы, то Гутенберг избрал первый путь. Он жил в загородном монастыре в отдельной келье, где ему никто не мешал заниматься любимым досугом. После того как изобретение явилось на свет, предстояло внедрить его в жизнь, на что нужны деньги. Он столкнулся с обычным в подобных случаях непониманием и предвзятостью богачей, не желавших давать кредит, и вернулся в Майнц.

Наконец, в 1450 г. ему повезло и он заключил договор с богатым бюргером Иваном Фустом (почти Фаустом, ибо и он, как мы увидим, заложил душу Мефистофелю). Тот ссудил ему 800 гульденов под 6 процентов и при этом обещал оплатить Гутенбергу прочие расходы (труд рабочих, квартиру, бумагу, краски). «Идея, орудия и труд принадлежали Гутенбергу, а капитал – Фаусту». Изобретатель заложил ему все, чем владел (станок и материалы для печатания). Будущие же выгоды от книгопечатания должны были делиться пополам. Первой книгой, напечатанной Гутенбергом, была «Латинская грамматика» Элия Доната. Несколько ее листов хранятся теперь в Национальной библиотеке (Париж). Возможно, изобретение Гутенберга еще ждало бы своего часа, если бы не удачное стечение обстоятельств.

Народ еще не имел привычки к чтению. Однако тут помогли важные события. В 1453 г. турками был взят Константинополь. Римский папа воззвал христиан к крестовому походу против мусульман. В преддверии будущих грехов и неминуемой геенны огненной стали распространяться индульгенции. Церковь всегда умела делать деньги на греховности рода людского. Тут-то и оказалось как нельзя кстати новое изобретение. Несколько экземпляров подобных индульгенций дошло до современников. Впрочем, Гутенберг еще в 1450 г. приступил к печатанию первой «Библии», и процесс этот занял у него целых пять лет. В 1455 г. работа была закончена (той «Библии» осталось 16 экземпляров). Однако вскоре компаньоны забрали у Гутенберга его типографию, материалы и инструменты. Плоды его многолетних трудов были присвоены другими. В дальнейшем он нашел другого компаньона (К. Гумери), однако побоялся уже выставить свое имя на печатаемых книгах («страха ради иудейска»).

А в это время Фуст успешно торговал книгами в Париже… Своих рабочих он запирал в мастерских, в темных подвалах, брал с них страшные клятвы на Евангелии, дабы сохранить в тайне изобретение Гутенберга. Тому были основания. Церковь не верила, что такое чудо возможно. Последовали преследования и судебные процессы. Монахи считали, что тут не обошлось без вмешательства Сатаны. Кстати говоря, Фуста схватили и заключили в тюрьму, где он умер в 1465 г. (хотя и избежал костра). Погиб и другой компаньон, Шеффер, в руки которого перешла типография. Наборщики («дети Гутенберга»), взяв шрифт, разбежались кто куда, разнося с собой сведения о великом изобретении. Наконец, в том же 1465 г. курфюрст Адольф Нассаусский принял к себе Гутенберга на вечную службу «как своего любезного и верного слугу, оказавшего ему многие услуги». Тот стал камергером у курфюрста, получая ежегодно одежду, 20 четвериков муки и две бочки вина. Прожив спокойно остаток жизни, Гутенберг почил. Похоронен в Майнце, на кладбище доминиканского монастыря. Могила его не сохранилась, хотя памятников воздвигнуто немало (в Страсбурге, Майнце, Франкфурте-на-Майне). Великий человек так и не успел увидеть полных итогов его трудов.


Типография


Они, безусловно, привели к широкомасштабной культурной революции в Европе… Рукописные книги сменились печатными. Это сразу же сказалось на цене. Цены на книги понизились практически в пять раз. В свою очередь, дешевые книги, отпечатанные, как тогда говорилось, manu stannea (лат. – «оловянною рукою»), порождали все новые и новые ряды читателей. Поняли все преимущество новой технологии и церковники. Французский король Людовик XII даже заявит в указе 1513 г., что книгопечатание – это скорее дело Божеское, чем человеческое. С помощью книг знание шагнуло с профессорской кафедры в массы, из церкви, где оно нередко становилось жертвой схоластов, вышло на белый свет. Еще при жизни Гутенберга открылись первые типографии в Бамберге, Кельне, Гарлеме. Затем наступил черед Италии (1464), а потом – Франции (1470). Надо быть справедливым и воздать в этом случае должное духовенству Италии и Римскому папе. Новое изобретение они встретили с энтузиазмом. Отсюда печатные книги проникают во все государства Европы (на западе и востоке). В Италии с 1470 по 1500 гг. было напечатано до 5400 сочинений, из них в первое десятилетие – 1500 книг. В 1563 г. в Венеции появились и первые газеты. С 1500 по 1536 гг. в Европе вышло из печати порядка 17,5 млн. экземпляров книг. Это был триумф![348]

Вот как Запад сумел воспользоваться давним изобретением Востока, превратив оное, по выражению М. Маклюэна, в "галактику Гутенберга"… Ф. Рабле резонно заметил, что едва ли когда-либо, даже во времена Платона и Цицерона, в руках человечества оказывалось столь мощное средство просветительства людей. Книгопечатание быстро делает заметные успехи. Флорентинец М. Пальмиери всего сорок лет спустя имел основание заявить: "Насколько все люди, занимающиеся наукой, должны благодарить немцев, можно сказать, не будучи мудрецом. Ибо Иоганн Гутенберг цум Юнген, рыцарь из Майнца на Рейне, прилежным умом своим в 1440 году открыл искусство книгопечатания, которое ныне распространилось по всей земле. Это позволяет потомкам читать размноженные во многих томах произведения античных писателей и покупать эти тома по дешевой цене".[349] Книга стала орудием Разума!

Все более заметное и прочное место в немецкой публицистике в XVII веке начинают занимать и газеты. Подобные издания пользовались большой популярностью у читателя. В Германии между 1660 и 1700 годом выходит 50–60 газетных изданий одновременно. Средний тираж газеты составлял 350–450 экземпляров. Печатались газеты в форме книжицы, на плотной бумаге, что делало его удобным для читателя. То была подлинная Volksbuch (Книга для народа). Газеты выписывались всеми епархиями и общинами. Чтение по праву считалось актом торжественным и богоугодным. Книга или газета выступала в виде «органона чистого разума». В этих массовых изданиях объединялись и соединялись Бог, свобода, школа и просветительство. Только за последнюю четверть XVII в. немецкие типографии выпустили около 25 тысяч печатных изданий (газетный абонемент принадлежал обычно 15–18 лицам, распространявшим газету далее). Уже к середине века здесь сформировался широкий круг читателей из разных социальных слоев. Иные газеты содержат не только чистую информацию о событиях и фактах, но и выступают в качестве «наставников» и «учителей» (дают практические советы и наставления в различных сферах познания). Напомним лишь, что у нас, на Руси, первая печатная газета («Ведомости») появится только в 1702 году. Есть все основания называть подобные издания не только «газетами для удовольствия и пользы», но и газетами для массового обучения и воспитания. Значение этой периодики для развития массовой культуры трудно переоценить. Ими пользовались все наиважнейшие общественные институты (магистраты, церкви, школы, семьи). Вместе с читающим населением общая цифра этой аудитории в Германии приближалась уже к четверти миллиона.[350]

Ранее мы отмечали значение монастырей как своеобразных центров просвещения. Германия активно включилась в процесс создания подобных культурных очагов. В истории культуры (Kulturgeschichte) монастыри сыграли заметную роль (школы, библиотеки). В кельях денно и нощно трудились копиисты, составляя списки с языческих и христианских трудов. Эти помещения превратились в залы, отведенные специально под книги. Уже средневековье видит в littera подход к sensus (Жак Ле Гофф). Между монастырями шел очень оживленный обмен рукописями. Так постепенно составлялись монастырские библиотеки. Что такое библиотека для средневековой Европы? Окно в мир. Их значение для образовательных институтов того времени поистине огромно. Юрген Хербст пишет: «На совокупность хранящихся в библиотеках знаний опирались средневековые школы и учебники. Без библиотечных собраний просвещение в Европе было бы немыслимо». Одной из самых значительных немецких библиотек средневековья считают библиотеку монастыря в гессенском городе Фульда. Ее расцвет приходится на первую половину IX в., т. е. на раннее средневековье. Основу хранилища составляли рукописи с Британских островов и из Италии, а также книги, полученные в результате обмена с другими немецкими монастырями. Впрочем, львиная доля книг была написана и переписана самими послушниками монастыря. Здесь записаны такие памятники древненемецкой литературы, как «Песнь Гильдебранда» и «Мерзебургские заклинания». К сожалению, Фульдская библиотека (1000 рукописей) уничтожена шведами во время разрушительной и кровавой Тридцатилетней войны. В начале XVIII в. в Германии создается одно из самых значительных библиотечных зданий на европейском континенте – Библиотека герцога Августа в Вольфенбюттеле. Это – первое со времен античности самостоятельное библиотечное здание (сама же библиотека зародилась в 1572 году). В XVII в. в ней насчитывалось 135 тысяч трактатов. Позже ее всячески опекали и пополняли Лейбниц с Лессингом.[351]

Германия давала пристанище многим европейским талантам, как некогда это делала Италия. На ее земли в поисках счастья пришел А. Дюрер-старший. Предки Дюреров разводили скот на венгерских равнинах. Отец великого художника был златокузнецом. В их обычаи и практику входили странствия, ибо это давало не только заработок, но и позволяло повысить уровень профессиональных знаний и мастерства. Поговорка подмастерьев гласила: «Чему не научился дома, то перейму на чужбине»… В маленьком венгерском городке вскоре и явился на свет замечательный художник Альбрехт Дюрер (1471–1528). Нюрнберг, куда перебралась семья, слыл городом ремесленников. Здешние умельцы могли делать все или почти все (рисовали, чертили, пилили, сверлили, строили модели, чеканили медали, создавали приборы). Видимо, не случайно знаменитый астроном и математик И. Мюллер или Региомонтан (1436–1476), автор первых печатных астрономических таблиц и одной из первых европейских обсерваторий, изберет местом своего проживания Нюрнберг, где его работа находила спрос.


Альбрехт Дюрер. Автопортрет. 1498.


Можно с уверенностью сказать, что жизнь семейства Дюреров была отнюдь не из легких. Из 18 детей в живых осталось трое. В «Семейной хронике» А. Дюрер так вспоминал о тех суровых временах: «Этот вышеназванный Альбрехт Дюрер старший провел свою жизнь в великом старании и тяжком труде и не имел иного пропитания, чем то, которое он добывал своими руками себе, своей жене и детям. Поэтому он имел немногое. Испытал он также немало огорчений, столкновений и неприятностей». Можно сказать с уверенностью, что он вел жизнь честного христианина, был терпеливым, добрым и благожелательным человеком. Будучи далек от общества и мирских радостей, он был в меру религиозен. Отец положил немало труда на воспитание детей и весьма в этом преуспел. Во всяком случае, Альбрехт Дюрер-младший был усидчив и прилежен в ученье. После школы, когда он выучился читать и писать, его стали обучать ремеслу золотых дел мастера. Когда же он овладел должными навыками, у него возник больший интерес к живописи, нежели к золотых дел мастерству. Далее Дюрер пишет: «Я сказал об этом моему отцу, но он был совсем не доволен, так как ему было жаль потерянного времени, которое я потратил на обучение золотых дел мастерству. Все же он уступил мне…»[352] В этом отрывке документально воспроизведены лишь некоторые стороны обучения и воспитания немецкого юношества в эпоху Реформации.

Широкое дарование художника, отличавшее его впоследствии (гравер, живописец, теоретик фортификации, знавший латынь, изучавший математику и естественные науки, писавший стихи) дает право считать его своего рода Леонардо да Винчи Германии, столь многогранен был его талант и многообразно творчество. Вполне закономерна и обоснована его поездка в Венецию и Болонью, эти своеобразные «живописные академии» Европы.

Путь к книге и рисунку А. Дюрер нашел во многом благодаря своему крестному отцу – А. Кобергеру. Тот владел крупной типографией и сумел заинтересовывать юношу интересной и увлекательной работой. Он же побуждал его упорно учиться. Все свое свободное время Дюрер отдавал рисунку – портретам и пейзажам. Вскоре ему предоставилась увлекательная возможность путешествия по Европе. Он посещает Нидерланды, Испанию, Германию, Италию. Являясь родиной науки и искусства, Италия произвела на Дюрера неизгладимое впечатление. Хотя, разумеется, можно согласиться и с немецким писателем Л. Тиком (1773–1853), восклицавшим в неоконченном романе «Странствия Франца Штернбальда» устами своего героя: «Взгляните на вашего Альбрехта Дюрера; разве не стал он самим собою, помимо всякой Италии (в Германии), ибо короткое пребывание в Венеции нечего брать в расчет…»[353]

После путешествия Дюрер еще более укрепился в своем намерении стать художником и гравером. В этих устремлениях его поддержал друг – гуманист В. Пиркгеймер, чей дом считался своеобразной местной академией. В ту пору в Германии почти все дороги искусств, ремесел, просвещения вели в Нюрнберг. Вспомним, что здесь жили и творили: изобретатель карманных часов Петер Хенлейн, поэт и мейстерзингер Ганс Сакс и др. Одним словом, то были немецкие Афины своего времени. Ульрих фон Гуттен, один из идеологов Просвещения, в письме к Пиркгеймеру называл сей град «первым из всех городов Германии, который наполнился наилучшими дарованиями и на протяжении многих лет изобилует ими, в отношении же исключительного богатства различными искусствами долгое время был единственным»… Здесь в дальнейшем и предстояло Дюреру совершенствовать свое мастерство.

После возвращения из Италии Дюрер приступил к работе над гравюрами по дереву, уделяя пристальное внимание человеческим страстям (ненависть, зависть, грехопадение, раскаяние). В 1500 г. он создал и свой удивительный автопортрет, в общих чертах чем-то напоминающий образ Христа. Можно утверждать, что это именно тот случай, когда великий художник отошел от буквальной детализации и копирования и возвысился до обобщающей духовной сути образа. В нем мы видим Дюрера, словно озаренного неким внутренним светом. Перед зрителем предстал провидец, учитель, боец за правое дело, всевидящий пророк. Вероятно, он внял словам философа Н. Кузанского, считавшего величайшим благом подражание Христу и следование его великим и благородным заповедям. В работах немецкого художника часто присутствует он сам: то в облике Христа («Автопортрет»), то в облике блудного сына («Возвращение блудного сына»). Веруя в могущество науки и знания, он старался защищать их. Поэтому ему близки такие образы как дочь императора Александрии Екатерина, что согласно легенде в ходе диспута превзошла в учености 50 самых знаменитых философов, посланных римским императором (за это предана мучительной смерти).

В сюжетах художников тех лет вообще часто встречаются темы смерти и страдания. Так, иллюстрации к Виттенбергской библии XVI в. заполнены сценами убийств, казней, войн и пыток. Все объяснялось довольно просто: выбор сюжета художниками был созвучен тому, что происходило вокруг, в окружающем их мире. Поэтому и гравюры Дюрера не являлись исключением. Его картина «Мучения десяти тысяч христиан», к примеру, демонстрирует, как римляне подвергают пыткам и казням епископа Агатия и христиан. Римляне сбрасывают их со скал, распинают, всюду – отрубленные головы. Во время Великой Крестьянской войны в Германии (1524–1526 годы), симпатии художника были на стороне восставших… Дюрер оказался вполне достоин своей высочайшей миссии творца. Он – единственный из тогдашних художников-интеллектуалов, кто сожалел об их разгроме и сочувствовал мукам казненных. В этом решающее отличие «богемы», готовой при всяком удобном случае оплевать, оскорбить, а то и казнить народ (мужланов), от великих художников и поэтов, старающихся защитить эксплуатируемых от своры тиранов и их прихвостней. Кто же иначе защитит народ от власти, действующей contra jus et fas (против права человеческого и божеского)?!

В своих работах он напоминает мне мага и психолога, проникающего в самые глубины человеческой натуры (часто в её бесовской части). Перед нами предстают люди, охваченные страстями и пороками, палачи и жертвы. Профессор истории искусств В. Любке пытался понять, почему Дюрер окружил себя фантасмагорической толпой персонажей его отечества, а отнюдь не «прекрасными, благородными и культурными представителями южной расы». Это не кажется странным. Напротив. Было бы неестественным и недостойным великого художника, если бы он, вдруг, стал искать типажи где-то ещё, а не на родине. Понятно и то, почему его «святые» – обычные граждане Нюрнберга его времени. Будь иначе, он мог бы и не остаться навечно в памяти своего народа. Ведь, и сам Любке признает: «Дюрер действительно является любовью и гордостью немецкого народа», воплощая «все его достоинства и добродетели», хотя и несет в себе при этом многие «слабости и ошибки этого же народа».[354]


А. Дюрер. Мучение святого Иоанна. Гравюра на дереве. 1498.


В жизни народов особое место принадлежит пророкам…Не поэтому ли последним крупным произведением Дюрера стала картина, получившая название «Четыре апостола» (1526). Написанная на двух досках, она изображает трех апостолов (Иоанна, Петра, Павла) и одного евангелиста (Марка). Это удивительная картина, потрясающая человечностью и глубиной замысла. Перед нами люди, полные достоинства и веры в свои силы, хотя и различные по темпераменту (вероятно отттого картину называли еще «Четыре темперамента»). Как кому, а мне она показалась своеобразной аллегорией, с которой Дюрер решает обратиться ко всем будущим пророкам – учителям человечества. Что же он хотел сказать нам, изображая апостола Иоанна – сангвиником, погруженным в чтение мудрой книги, Петра – флегматиком, держащим в руках ключ от небесных врат, Павла – меланхоликом, с мечом и томом в руках, бросающим на зрителя недоверчивый и косой взгляд, Марка – холериком с неким свитком, похожим на свод законов?! Мне кажется, что он словно завещает тем пророкам, которым будет суждено вести человечество в пределы новых тысячелетий: «Будьте мудрыми и образованными, ясными в мыслях и помыслах своих, подобно Иоанну; те же, кто обладает ключами власти, держитесь с подобающим вашему сану и положению достоинством и благородством, подобно апостолу Петру; избранные стоять на страже законов и правосудия, твердо следуйте духу и букве законов, подобно гневному Марку; тем же, кто говорит с врагами родины, следует обратить против них два орудия, с помощью которых можно просветить и образумить – мудрые книги и меч в руках у Павла, пристально всматривающегося в лица и раздумывающего, с чем же ему обратиться к тем или иным слоям или странам!»

Дюрер работал целых 20 лет над темой апостолов и порядка 10 лет над соответствующей композицией. Эти образы – его завещание. Знаменательно то, что хотя тематика досок сугубо религиозная, отданы они светской власти города Нюрнберга. По мысли художника, это назидание власти, правителям города. Мысль его поняли. Картины постоянно находились в городском зале Совета (иначе говоря, в мэрии – перед глазами руководителей родного города художника!). Замысел Дюрера очевиден: высшая власть должна себя «чистить под апостольские образы»… Каждый чиновник должен на своей шкуре чувствовать испытующий взгляд апостолов, дабы всегда быть в ладах с законом и справедливостью. Как заметил однажды швейцарский искусствовед Г. Вёльфлин (1864–1945), «кто хоть однажды постоял перед этим взором апостола, тот знает, что у зрителя невольно возникает ощущение не только святости, но и подлинного величия человека». Такую бы картину – да в российский Кремль!

Его отличал демократизм в искусстве: «И это также большое искусство, если кто-либо в грубых мужицких вещах сумеет высказать и правильно применить истинную силу и мастерство». Грядущим поколениям он советует не останавливаться в своем развитии: «Желание много знать и через это постигнуть истинную сущность всех вещей заложено в нас от природы. Но наш слабый разум не может достигнуть полного совершенства во всех науках, искусствах, истине и мудрости. Это не значит, однако, что нам вообще недоступна мудрость. Если бы мы захотели отточить учением наш ум и упражнялись бы в этом, мы могли бы, следуя верным путем, искать, учиться, достигать, познавать и приближаться к некой истине».[355]

Дюрер имел немало учеников, прибегал к их услугам и поэтому, конечно же, прекрасно понимал необходимость создания школ, сожалея, что юноши обучались искусству «без всякой основы», вырастая «в невежестве, подобно дикому, неподрезанному дереву». Он был убежден, что «самой природой в нас заложено то, чтобы мы учились много и с удовольствием». В таком же деле как живопись особенно необходимы помощь науки и знающих учителей. Поэтому в «Руководстве» (наставлении для молодых художников) Дюрер советовал достигать свободы рук благодаря постоянным упражнениям. Тогда художник сможет создавать картины полные силы и экспрессии. При этом действовать следует обдуманно, а не руководствоваться собственной прихотью. В учителя следует брать лишь тех, кто владеет в совершенстве наукой. Ведь, она является истинной основой всякой живописи. Дюрер решил изложить ее начала и основания для всех жаждущих знаний юношей.[356]

Помимо сугубо профессиональных навыков мастерства он считал необходимым развивать у молодежи эстетические вкусы и культуру. Формулируя новое понимание сущности искусства, он советует следовать заветам гуманистов и обращаться к источникам («ad fontes»). Сам он обожал древних авторов, полагая, что целью искусства как раз и является «вызывать у людей радость и сохранять в их памяти прошлое». Искусство обладает огромной силой и способно коренным образом изменить психологию людей. Дюрер пишет: «От многих дурных вещей, наличествующих в жизни, можно было бы избавиться, если заниматься искусством». Учитывая, что Дюрер работал в эпоху Реформации, когда почтение к богатству стало уже нормой, он не мог обойти вниманием и эту сторону проблемы. Можно сказать, что он не пренебрегал и экономической стороной вопроса (важна и престижность профессии художника). Призывая заняться художественным ремеслом, он говорит: «Если ты беден, то смог бы посредством этого искусства заполучить крупное состояние».[357]

Проявил он и математический талант, близко подойдя к открытию науки, известной ныне, как начертательная геометрия. В трактате «Четыре книги о пропорциях» (1528) он обосновывает теорию перспективы и приводит примеры проектирования фигур на плоскостях. Свои геометрические познания Дюрер продемонстрировал и в «Руководстве к укреплению городов» (1527), в котором получила свое развитие теория фортификации. Такое типично возрожденческое сочетание различных интересов в одной личности характерно для Дюрера, ощущавшего близость к великим итальянцам. Позже иные из его идей разовьёт Г. Монж.[358]

При близком знакомстве с немецкой живописью трудно удержаться от мысли, что она представляет собой живое существо, чья «кровяная система» имеет интернациональные корни. Взять хотя бы известную аугсбургскую художественную школу в Германии, главой которой был Ганс Гольбейн-старший (1460–1542). Взгляните, сколь тесно сплетаются школы и судьбы. Специалисты говорят, что аугсбургская школа многим обязана голландцам Ван Эйку и Ван дер Вейдену. Голландцы активно влияли на англичан, немцев, французов и испанцев. Фламандский живописец Ван Дейк (1599–1641) работал в Италии и Англии. Сыном Ганса Гольбейна-старшего был Ганс Гольбейн-младший (1497–1543), величайший представитель реалистической школы и замечательный портретист, учитель английских живописцев. Родившись в Аугсбурге, он работал в Люцерне, а затем переехал в Базель. Здесь он совершенствует свое мастерство, о чем говорят фрески, выполненные им для городской ратуши Базеля (его «Страсти» хранятся в городском музее). В 1526 г., не без помощи и влияния Т. Мора, он поступает на службу к королю Генриху VIII. На какое-то время Гольбейн-младший едет в Базель, но затем вновь возвращается в Лондон, где и остается до конца своих дней. По уровню мастерства, силе проникновения в характер человека его сравнивают с Рафаэлем. Возможно, несколько уступая великому соотечественнику Дюреру в силе экспрессии и воображении, он безусловно превосходит его в колорите, в ощущении природной красоты и гармонии. Среди наиболее известных его работ – «Последний ужин» (галерея Базеля), так называемая «Мейерская мадонна» (галерея в Дармштадте), серия гравюр, известных как «Пляска смерти». Последний цикл был назван английским искусствоведом Дж. Рескиным образцом гротеска в живописи. Как пишет исследователь Н. Энверс, его портреты отражают такую степень восприятия характера, такое глубокое понимание личности и психологии героев, такую чистоту красок и тонов, что это превосходит всё, созданное немцами.[359]

Поскольку подспудной целью книг является проникновение в «души народов и рас», мы уделяем внимание не только культурной или научной, но и социально-экономической стороне. В Германии деятели искусств нередко работали в нескольких «жанрах», соединяя художественную, экономическую, государственно-административную деятельность… Возьмем ту же эпоху Дюрера и посмотрим, как в немецких землях XV–XVI вв. работали скульпторы и художники. Обратим наш взор на север Германии. В городе Любеке, ставшим посредником между Нидерландами и балтийским ареалом, скажем, работал интереснейший мастер Бернт Нотке (умер в 1509 г.). Специалисты считают Нотке чуть ли не первым художником нового времени на севере Европы (В. Паатц). Будучи уроженцем Любека, он прошел обучение в Турнэ, центре нидерландского ковроткачества. Среди первых его работ был огромный фриз «Пляска смерти» для одной из капелл церкви Марии (длиной в 30 м.). Его мастерская делала резные и живописные алтари, рисунки, модели для ювелирных изделий и бронзового литья. Ему принадлежат и такие работы как «Триумфальный крест в соборе Любека» (1477), «Алтарь церкви св. Духа в Таллине» (1483), «Св. Георгий в Стокгольме» (1489) и другие. Его художественная деятельность приходится на последнюю четверть XV-начало XVI вв. Обратим внимание и на то, что он почти 20 лет занимался не столько художеством, сколько деловой, предпринимательской деятельностью, выполняя ответственную работу монетария (то есть, был городским чиновником и негоциантом и вел рискованные торговые операции). Автор книги «Немецкая скульптура» М. Либман подчеркивал, что в этом выразилась сословная сущность общества позднего средневековья и зарождающегося нового времени. Ремесленник стремится стать купцом и получить доступ в более высокую социальную сферу.


Фейт Штосс. Алтарь с “Поклонением младенцу” (1520–1523). Бамберг.


Это же можно отнести и к судьбе Тильмана Рименшнейдера (1460–1531). В его художественной мастерской работали резчики по дереву и каменотесы. Среди его работ: удивительный «Мюннерштадтский алтарь» (1490–1492), фрагменты которого находятся в Мюнхене, в Баварском национальном музее («Алтарь Магдалины») и в Берлине, каменные статуи Адама и Евы (1491–1493), прекрасный «Алтарь кладбищенской церкви в Креглингене» (1505–1510) и т. д. Заметим: этот мастер не только сумел быстро стать богатым человеком, но и неоднократно избирался на высокие городские должности (в 1520/21 г. даже был бургомистром Вюрцбурга). В период Крестьянской войны (1525) он встал на сторону восставших крестьян и оказался одним из руководителей антиепископской «партии». После разгрома восставших его бросили в тюрьму, подвергли допросам и пыткам. Но он выстоял и отделался лишь частичной конфискацией имущества. В последние годы жизни он практически отошел от дел.

Нельзя не упомянуть о такой выдающейся личности как Фрейт Штосс (1447–1533). Штосс мощно повлиял на творчество скульпторов и архитекторов ряда стран (Польши, Пруссии, Чехии, Венгрии, Словакии, Трансильвании). Он родился и прошел обучение в Швабии, но расцвел его талант в польском Кракове. Затем он вернулся в Германию и поселился в Нюрнберге. Ему принадлежит «Алтарь церкви Марии в Кракове» (1477–1489). Спор о его «принадлежности» к тому или иному народу (поляк или немец) не прекращается и по сей день. Краковский алтарь, поздняя его работа Алтарь с «Поклонением младенцу» в Бамберге (1520–1523), как и «Благовещение» в хоре церкви св. Лаврентия в Нюрнберге (1500), по мнению искусствоведов, стоят в одном ряду с самыми выдающимися работами итальянских мастеров Возрождения. Не буду описывать полную злоключений жизнь великого мастера, замечу лишь, что в его творчестве соединились культура немцев, голландцев и поляков.[360]

Вернемся к теме образования, ибо без него нет высокого профессионализма. Даже талант в нем нуждается. Немецкая школа сумела выработать в человеке и то, без чего ни одна самая превосходная методика не даст положительного результата: дисциплину и самодисциплину. То, что впоследствии будет отлито в чеканно-бронзовую фразу – «Ordnung und strenge Disziplin» («Порядок и строгая дисциплина»). Порядок – первое условие внутренней свободы.

Заметьте: те, кто достиг наиболее заметных успехов в культуре, науке, технике и экономике, государственном строительстве воздают должное системе образования как фактически главной силе цивилизации. Немецкие учителя старались выработать в учениках привычку к самостоятельному мышлению, уменье свободно и логично рассуждать, стройно излагать мысли и учиться осмысленно. Благодаря их неустанной заботе и вниманию получили прекрасное образование и воспитание Фихте, Шиллер, Гете, Гегель, Шеллинг, Кант, Бисмарк. Не случайно Бисмарк впоследствии выскажется в том духе, что Германия своей мощью и славой обязана в первую очередь школьному учителю. В Германии насчитывалось немало самых превосходных учебных заведений. Характерен пример Карлсшуле. В XVIII в. она занимала видное положение среди школ Германии, будучи для своего времени самым современным воспитательным учреждением и университетом широкого профиля. Здесь преподавали такие известные педагоги как Абель, Дрюк, Шотт, Наст, Молль, Шваб и многие другие. Хотя на пути высшей школы, разумеется, встречались и серьезные препятствия. Если церковники все же нередко угнетали дух, то светские властители стремились подчинить себе весь процесс. Этой участи не избежал даже знаменитый Гейдельберг, который одно время после превращения из католической в евангелическую высшую школу (1556), пережил бурный расцвет. В его стенах обучались многие яркие личности и великие умы Европы.


Мостовая башня в Старом Месте в Праге. 80-е годы XIV в.


Ярким образцом торжества наук стал принадлежащий к плеяде наиболее прославленных немецких высших учебных заведений знаменитый Гейдельбергский университет. Основан он был в середине XIV века пфальцграфом Рупрехтом Рейнским. Этот славный университет продемонстрировал образцы духовной стойкости и несокрушимости… В его стенах преподавали лучшие иностранные ученые. Здесь нашли приют многие выдающиеся мыслители нового и новейшего времени. Первые профессора прибыли сюда из Праги и Парижа, двух самых почитаемых учебных центров Центральной Европы. Директором-основателем университета был голландец Марсилиум фон Инген, что в немалой степени объясняется высоким авторитетом голландского образования и ее учебных центров. Это учебное заведение изначально отличалось свободолюбивым духом, новаторскими идеями и новыми научными подходами. Вначале в его стенах были сильны позиции римско-католической церкви. Затем широкое распространение получили прогрессивные идеи Реформации. Яростные лютеровские наскоки (а в те времена говаривали: «Где Эразм кивает, там Лютер бросается») на эту цитадель наук ничуть не испортили репутации Гейдельбергского университета. Его успех, скорее, говорил о крепости и надежности немецкого высшего образования.


Адриан де Врис, Рудольф II – покровитель искусства и науки. 1603 г.


Однако с началом Тридцатилетней войны (1618 г.) на заведение обрушились многие беды. Студенты и профессора вынуждены были прервать занятия и свою работу. Тяжелейший удар, как отмечают, был нанесен в один из печальных дней, когда весь университетский фонд, всемирно известная «Biblioteca Palatina» была захвачена и вывезена в Рим… Университет без достойной библиотеки подобен киту, выброшенному на берег… Огромных, поистине титанических усилий стоило как-то возобновить учебный процесс. Но в 1693 г. случилось новое несчастье – французские войска разрушили весь комплекс зданий университета, который пришлось в итоге закрыть. Наступил заметный спад в его деятельности, который продолжался до конца XVIII в. Лишь с 1803 г., когда Гейдельберг вошел в состав земли Баден, а университет был преобразован в финансируемое государством учебное заведение, все изменилось, как по волшебству. Слава его неуклонно растет. В этих стенах преподавал великий Гегель. Юридический факультет Университета считался самым престижным в Германии, а возникшая здесь «гейдельбергская школа политической истории» пользуется немалым авторитетом в Европе. Уже в XIX веке на родину вернулась и знаменитая Гейдельбергская библиотека. Так что в отношение этого почтенного и славного вуза вполне применимо латинское изречение – «Post tot discrimina rerum» (лат. «После стольких превратностей судьбы!»).[361]

Культурная атмосфера Германии уже тогда была богата на имена. Выдающийся немецкий поэт М. Опиц (1597–1639), теоретик и реформатор стиха, лидер поэтов Первой силезской школы, посещал Гейдельбергский университет. Известным его сделали стихи. Ему принадлежал и трактат, в котором он призывал отказаться от латыни в пользу немецкого языка. Сборники стихов «Немецкие поэмы» и «Книга о немецком стихотворстве» на полтора столетия вперед определили пути развития немецкой поэзии. Один из стихов посвящен пользе учености и тому, как скрасить нелегкий труд ученика, постигающего знания.

Я тоскую над Платоном
Дни и ночи напролет,
Между тем весна поет
За моим стеклом оконным.
Говорит она: «Спеши
Вместо шелеста бумаги
Слушать, как звенят овраги!
Ветром луга подыши!»
Многомудрая ученость!
Есть ли в ней хоть малый прок?
Отвратить никто не смог
Мировую обреченность.
Роем взмыленных гонцов
Дни бегут, мелькают числа,
Чтобы нам без чувств, без смысла
В землю лечь в конце концов.
Эй ты, юноша, глубоко
Объяснивший целый мир,
Объясни мне: где трактир
Тут от вас неподалеку?
До тех пор, покуда мне
Нить спрядет старушка Клото,
Утоплю свои заботы
В упоительном вине!
Вот оно – бурлит в кувшине!
Можно к делу приступить.
Да! Совсем забыл!.. Купить
Надо сахару и дыни.
Обладатель сундуков,
От сокровищ ошалевши,
В кладовых торчит не евши,
Наш обычай не таков!
Грянем песню! Выпьем, братья!
О стакан стакан звенит.
И пьянит меня, пьянит
Жизни светлое приятье!
Груды золота ценней
Провести с друзьями ночку!
Пусть умру я в одиночку —
Жить хочу в кругу друзей![362]

Несколько иначе складывалась судьба Иенского университета, что в начале XVIII в. ещё не пользовался славой. Здесь царили варварские нравы воинственных студенческих землячеств. Власти пытались их распустить, но безуспешно. Некий магистр Лаукхард так описывал тогдашние нравы ученой молодежи (1776): «Впоследствии я наблюдал куда более тонкое обращение в Геттингене, узнал я изысканную вежливость лейпцигских студентов, а все же милее всех мне мои йенцы… Мне уже говорили, что в Йене нередки драки, и я и впрямь убедился, что здесь куда как легко попасть в переделку. Разрешались споры, правда, схваткой на шпагах, но, поскольку обычно отыскивали порядочных секундантов, стычки эти редко оказывались опасны для жизни». Куда опаснее для нравов молодежи были посещения злачных мест, где страшный урон кошелькам и нравственности наносили местные «нимфы».[363]

Ошибка! Указано неверное имя файла.

Г. Бальдунг Грин. Ведьмы.


Как и всякая другая, немецкая система образования имела недостатки. Можно вспомнить о «скудоумных школярах» Ульриха фон Гуттена, о казарменных привычках, о фельдфебельском духе, о жалобах Шеллинга, говаривавшего: «Мне все тесно в этой стране попов и писак». Можно привести и ещё ряд уничижительных характеристик. Однако не это главное.

При взоре на Германию, удивляешься ее неукротимой жажде познания и совершенства. Она, подобно великому Гете, «стремится всё вперед и вперед, все учится и учится, тем самым доказывая свою вечную, несокрушимую молодость».[364] Что следует отнести к важным элементам немецкого педагогического опыта? Немецкая мысль столь обширна и разнообразна, что просто невозможно ответить на все интересующие нас вопросы. Возможно, другие, «обернувшись Ариадной, тьмой ведя нас непроглядной, введут смертных в круг богов» (Шиллер)… В круг немецкой философской литературы, педагогики и культуры. Вспомним лишь некоторые яркие имена, оказавшие влияние на судьбы Германии и мира.


Хендрик Гольциус. Ученые и философы под покровительством Юпитера.


В науке здесь высится гигантская фигура Лейбница… Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646–1716) жил в тяжелые времена. Как мы помним, только что закончилась Тридцатилетняя война. Германия в политическом отношении оказалась раздроблена. Это накладывало отпечаток и на общественную жизнь… Готфрид получил образование в Лейпцигском и Йенском университетах, где изучал юриспруденцию и философию. Кстати, и родом он – из семьи профессора Лейпцигского университета. В 1666 г он получает степени магистра и доктора (докторская – «О запутанных судебных случаях»). Затем служит в Майнце у курфюрста (дает предложения по реформе законодательства и суда). Направленный с дипломатической миссией в Париж в 1672–1676 гг., он получил возможность стать вровень с достижениями передовой европейской научной мысли. На обратном пути в Германию он знакомится со Спинозой (в Голландии), узнает об открытиях Левенгука. С 1676 г. поступает на службу к ганноверским герцогам в качестве библиотекаря и историографа. Талант его чрезвычайно многообразен (философ, ученый, математик, физик, юрист, историк, языковед, изобретатель). Известно, что он открыл дифференциальное и интегральное исчисление (независимо от Ньютона), создал счетную машину, занимался вопросами экономики и инженерной деятельностью. Особо следует отметить его заслуги в деле разработки и создания проекта Берлинской Академии наук, президентом которой он затем и становится (1700). Он составил проект организации Российской Академии наук (по просьбе Петра I), а также Академии наук в Вене.

Философско-литературное наследие его огромно (одних писем свыше 15 тысяч). Среди главных работ – «Рассуждение о метафизике» (1685), «Новые опыты о человеческом разуме»(1705), «Теодицея» (1710), «Монадология» (1714). Лейбницем впервые в Новое время выдвинута идея универсальности развития. Совершенствование мира, идущее постоянно, достигает своей вершины в познающем человеческом духе. Ученый немало сделал для развития логики, которую понимал как науку о всех возможных мирах. Им выдвинуто учение о двух истинах (истина факта и вечная истина). В трактате «Теодицея» («Оправдание Бога») им сформулирована знаменитая теория оптимизма. Хотя мир содержит много зла и крайне несовершенен, это все же, по-своему, наилучший из миров. Девиз выльется в максиму: «Все к лучшему в этом лучшем из миров». Бог, являясь основанием сущности и существующего, действовал «физически и свободно». Поэтому он и не мог сотворить более лучшего мира, чем тот, что существует. Мир, по Лейбницу, это удивительная машина и «наилучшее государство, где обеспечены все возможное блаженство и всякая возможная радость, составляющая их физическое совершенство». Казалось, нужно было быть в высшей степени наивным или безмерно оптимистичным человеком, дабы прийти к подобному выводу в мрачное время Фридриха-Вильгельма I, известного тем, что приказал покинуть пределы Пруссии под страхом виселицы философу Хр. Вольфу (чьи идеи господствовали в немецких университетах до появления «критической философии» Канта). В отношении же самого Лейбница король высказался и вовсе грубо и непочтительно, заявив, что «этот парень» непригоден даже для того, чтобы стоять в карауле. Солдафонам казармы дороже наук и университетов.[365] В эти минуты Лейбниц, видимо, должен был бы всерьёз усомниться в том, что иные короли и их окружение в состоянии обладать даже низшими формами знания, каковые присущи низшим животным. Правду говорят: Qualis rex, talis grex! (лат. – «Каков царь, таково и окружение»).

Л. Фейербах не зря называл Лейбница первым человеком в Германии, отличившемся «на поприще самостоятельной, положительной философии». Пример Лейбница вдвойне поучителен и в том смысле, что ученый напоминает нам порой героей античного склада. В нём словно сочетаются иные из талантов и достоинств Пифагора и Аристотеля. Лейбниц видит мир во всей его сложности. «Лучший» – не значит «самый счастливый». Мир прекрасен необычностью и полярностью. Добро и зло, красота и уродство, счастье и страдание – все вместе создают его неповторимость. Культура также играет заметную роль. Человеческое бытие подчинено закону «красоты и общего совершенства божественных творений». Этому же подчинен весь универсум, в котором «…совершается известный непрерывный и свободный прогресс, который все больше продвигает культуру (cultum). Так цивилизация (cultura) с каждым днём охватывает все большую и большую часть нашей земли». Что же до наблюдаемого одичания, разрушения, гибели, краха тех или иных народов, цивилизаций, культур, людей, то даже в их гибели есть некий смысл, с помощью которого совершается преодоление имманентного зла (болезни мира и индивидов). Отсюда очевидная необходимость наличия разумной и осознанной человеческой свободы. Пусть спонтанны действия Бога, но человек обязан тщательно взвешивать свой выбор и отвечать за последствия учиненных ими же действий. Для того ему и дан Разум. Человек сам должен и создавать наилучший мир.[366]

Для большей убедительности дадим волю lyrisch schwung (нем. – «лирическому порыву») Фейербаха. Вот как описывает тот его роль в работе «Изложение, развитие и критика философии Лейбница» (1837). Философия и математика – науки, которым Лейбниц главным образом обязан своей бессмертной славой, не были, однако, тем единственным, что привлекало к себе и занимало его в юности и в последующие годы. Его интересы прямо-таки безграничны. Его занимали все науки. Немалую помощь в становлении Лейбница как мыслящего и просвещенного человека сыграли домашние возможности самообразования. Библиотека отца, состоявшая из книг по различным отраслям знаний, уже в школьные годы давала ему возможность удовлетворять свою любознательность, всегда ненасытную и ищущую.

Где бы он не находил источник знаний, Лейбниц всегда «учился с жадностью», с неутомимой энергией продолжая обогащать свой ум… Потенциальное знание нужно сделать реальным. Плодом этого многостороннего и всестороннего образования и был его неизмеримый, повсюду успевающий, удивительный энциклопедизм. Этот энциклопедизм поражал не столько своим охватом, сколь качественно, ибо это не было многознайством, как мертвое достояние памяти, как некий «продукт» очередного zitatenprofessor (нем. «поверхностного ученого»). Это была гениальная творческая энциклопедичность. Его голова вовсе не походила на гербарий; его знания были осмысленны, они побуждали его к плодотворной работе. В нем все было и дух и жизнь. Он стал живым воплощением научной поэтики и интеллекта.

Лишь в эпоху античности, а затем и Возрождения (в Италии) рождались столь одаренные и цельные натуры. Все духовные дарования, говорит Фейербах, которые обыкновенно встречаются по частям, в Лейбнице объединялись: способности ученого в области чистой и прикладной математики, поэтический и философский дар, дар философа-метафизика, философа-эмпирика, историка и изобретателя. Добавьте сюда и многие иные качества: подобный микроскопу, глаз ботаника и анатома, широкий кругозор обобщающего систематика, терпение и чуткость ученого, энергия и смелость самоучки и самостоятельного исследователя, и, вдобавок ко всему этому, поразительная память, избавлявшая его от утомительного труда перечитывать то, что было уже однажды написано. Истинная предустановленная гармония.

Лейбниц выделял две главные особенности своего «ученичества» – то, что он был «почти что самоучкой», и «склонность искать новое во всякой области знания», с которой он приходил в соприкосновение. Это помогало ему избежать опасности быть похороненным под лавиной «авторитетных» учительских доводов. Всё легкое казалось ему трудным, а все трудное – легким. Остается добавить, что этому богатству научных познаний Лейбница соответствовал размах и многообразие жизненных навыков. Чем больше кто-либо знает, тем больше у него образуется связей. Так энциклопедизм Лейбница связал его со всем миром. Что же до его души, то она, говоря его же словами, сама себя творила, вполне того не сознавая.[367]

Признавая роль Лейбница как мыслителя и просветителя, иные утверждали, что тот, несмотря все его способности и действия в пользу установления мира в Европе, «по самому существу своему представлял собой тип средневекового мыслителя». Ему в вину вменяли доктрину «предустановленной гармонии», а также уже известный тезис, что «все к лучшему в этом лучшем из миров», что, якобы, делает его подобным церковникам (Дж. Бернал).[368] Односторонен такой подход умного британца, чья гордыня ну никак не позволяет ему признавать первенства немецкой нации в том, что вряд ли может быть оспорено временем.

Совершенно иначе (с пиететом и восторгом) восприняли Лейбница в России. Тут следует напомнить, что он и родился в семье, которая имела славянские корни (его фамилия звучала как Любениц). В первых же статьях, которые опубликованы о нем в России, его называли «патриархом германской философии, самым разнообразным гением, какого только до сих пор произвела природа». К примеру, Ф. Менцов охарактеризовал его так: «вместе математик и физик, философ и правовед, историк и отчасти политик». Его влияние ощущалось в разных отраслях наук – от естественников до философов и социологов. Говоря о требованиях, предъявляемых к званию историка, известный русский поэт-славянофил А.С.Хомяков, упоминал о «Лейбницевской способности сближать самые далекие предметы и происшествия».[369]

Лейбница воспринимали у нас восторженно, как божество, которому должно слепо поклоняться. Б. Костяковский писал, что интеллектуалы, даже не будучи его последователями, ничего не придумали такого, чего бы он уже не сказал («Социальные науки и право»): «Они только оставили в стороне те два мира – мир человека и мир вселенной, метафизическую сущность которых хотел постичь Лейбниц, и обратились к третьему – социальному миру. Но, стремясь понять социальный мир, они создали себе систему, которая возобновляла все слабые стороны системы Лейбница». Зачастую им при этом изменяла логика. Отсюда следовали и нежелательные выводы. Интеллигенция в России абсолютизировала значение своего класса: «Социальная среда, народ, крестьянство казались им носителями пассивных возможностей; личность и интеллигенция воплощали в себе активные возможности».[370]

Лейбницу был предшественником целой плеяды немецких философов, одним из творцов классической механики. Известны его работы по гидростатике, изобретенный им арифмометр, попытки усовершенствования карманных часов. Он опроверг популярную теорию флогистона, подсказал Д. Папену идею применения цилиндра и поршня, обратил внимание ученых на физиолого-кибернетическую проблему «обратной связи», подробно описанную учеными лишь в 40-х годах XX века. В то время и в самой Германии наука все еще находилась как бы в эмбриональном состоянии…«Чем ночь темней, тем ярче звезды» (А.Майков).

Он первым осознал глубинную связь между географической средой и историей страны, между жизнью Земли и природы, и духовной жизнью человека. Борясь за чистоту немецкого языка, он был первым немецким ученым, писавшим по-немецки (впрочем, большая часть его трудов в духе правил того времени написана по-латински и по-французски). В нем соединились вместе таланты Спинозы, Декарта, Ньютона и Паскаля. Создавалось впечатление, что какой-то неведомый космический разум вселился в бренное человеческое тело. Он щедрой дланью рассыпал гениальные идеи, ничуть не заботясь об авторстве. Однако были у него и странности. Он не решался проезжать по одному очень уж коварному месту дороги. Дело в том, что опытный кучер уверял его, что на этом «чертовом месте», даже будучи абсолютно трезвым, никак невозможно не опрокинуть карету. Тут, несмотря на все аргументы ученейших мужей (геометрических и математических), он прислушался к гласу простого народа. Полагаю, тем и отличается великий ум от иных пустоголовых политиков, что прежде чем ехать по сложной, коварной дороге, он берет за правило прислушаться к голосу народа.

Его называли «последним из счастливцев», которым удалось обозревать в своем уме обширное поле наук и содействовать развитию каждой из них (В. Герье). Казалось, в лице Лейбница человечество на мгновение остановилось в своем вечном движении, чтобы взглянуть на пройденный им путь, собрать в одно целое весь итог добытых результатов, а затем членить деятельность, развивая каждую науку особенным, свойственным ей путем. Лейбница по праву считают главой Просвещения, первым организатором немецкой науки. Это он объединил ученых в академии, которые он называл «живым звеном между теорией и практикой, блюстительницей всех народных интересов, насколько они зависят от науки».[371]

Вместе с тенм он не боялся оценивать критически своих дорогих соплеменников. Так, ученый не мог простить немцам их страсть к обезьянничанью, что проявлялась в отдельные периоды истории. Ниже приводим написанную им сатиру на нравы, царившие в германском обществе, хотя описанная «болезнь» имела хождение не в одной Германии («Галломания»).

Французским винам честь, равно как и закускам,
Но лиха не исчесть – быть под ярмом французским!
А все к тому идет – и горе-патриот
По-галльски ест и пьет, по-галльски платье шьет,
По-галльски говорит и думает порою,
Став с головы до пят французского покрою.
Попали в кабалу, во всем – французский лад,
Уже и на балу – парижский маскарад,
Парижское словцо в ходу у мужепесов,
И каждый – острослов, насмешник и философ.
А шутки парижан – про что они? – Про нас!
Мол, немец – идиот. Мол, немец – лоботряс.
Сажаем их за стол и ждем от них совета —
Ужо они с лихвой отплатят нам за это:
Сперва пришли в наш дом морочить нам башку,
Заставят нас потом молиться их божку,
Захватят власть в стране от Рейна до Дуная, —
Компания у них изрядно продувная, —
Прогонят всех князей, князишек и княгинь…
Учи французский всяк! Не след учить латынь.[372]

Это критическое стихотворение ничуть не мешало ему высоко оценивать значение французской науки и культуры. Свои научные труды он писал по-латыни и по-французски (и лишь некоторые – на немецком языке). Лейбниц выполнял миссии тайных советников трех монархов (короля Пруссии Фридриха I, Петра Великого, Венского двора). Несмотря на все заслуги этого выдающегося ученого, он умер одиноким. В последний путь его провожал секретарь. Интересно и то, что о его заслугах вспомнила одна лишь Французская академия.

Конечно, формулу о «лучшем из миров» трудно применить к Германии, которая в XVIII в. с трудом одолевала преграды и рвы эры средневековья. Феодальная раздробленность губительно сказывалась на духе и культуре народа. От «Священной империи» остались жалкие лохмотья. Между Верхней и Нижней Германией существовали разногласия не менее острые, нежели между Севером и Югом Соединенных Штатов Америки. Прусское государство было откровенно милитаристско-крепостническим, являясь «самой рабской страной в Европе» (Лессинг). Страна лежала почти что нагой. В то же время немецкие князья, писал Энгельс, «не способны на что-либо хорошее, даже когда они просвещенны» («Заметки о Германии»).


Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646–1717).


Писатель Э. Гофман запечатлел в «Коте Мурре» картину той Германии. Иные государства можно обозреть буквально с бельведера дворца при помощи подзорной трубы (от края и до края). Владетельные особы забавлялись коллекционированием картин, слушали изысканную музыку, одевали «в кожу и золото всю наиновейшую литературу». К тому же, имели свой придворный штат, канцлера, финансовую коллегию и так далее… Князю такого игрушечного государства, однако, ничто не мешало пользоваться в обществе «славой человека утонченной образованности, покровителя наук и искусств».[373] Культура на рубище народа.

Конечно, эту фразу нельзя понимать буквально… И все-таки князья, герцоги, графы, бароны жили припеваючи, в основном, за счет своего народа. По рассказам современников, они каждый день меняли одежды. Любой князек, средней руки владетель округа, многие общины соревновались друг с другом на почве моды. А властительные особы заботились отнюдь не о благосостоянии жителей, и не о достижениях культуры, а о… лидерстве в области моды. Блистательная Франция, державшая тут первенство, не давала немцам покоя.

Магистр Вестфаль яростно возмущался отставанием Германии в данной области (XVI век): «У каждой нации, у каждой страны есть свой собственный костюм, только у нас, немцев, нет ничего своего. Мы одеваемся и по-французски, и по-венгерски, и чуть ли не по-турецки, а по глупости нашей ничего своего придумать не в состоянии. Чего-чего мы не делали за последние 30 лет! Кроили и перекраивали наши панталоны на разные манеры, и такая гнусная и омерзительная одежда вышла из них, что порядочному человеку становится страшно и возмутительно. Ни один висельник не мотается так отвратительно в своей петле, до того не истрепан и не растерзан, как наши теперешние панталоны… Тьфу, какая гадость!»[374]

Однако несмотря колоритные сценки и критику, у правителей малоземельной Германии был ряд достоинств. Курфюрст Бранденбурга Фридрих Вильгельм (1640) стал расселять на своих землях французских, голландских, швецарских гугенотов, активно способствуя развитию торговли и ремесел. Принят «Потсдамский эдикт» (1685), предоставивший иммигрантам свободу вероисповедания. Это привлекало сюда многие умные головы и капиталы. О тех временах в Потсдаме напоминают «Голландский квартал» и «Французская церковь». Позже этот район станет резиденцией Фридриха Великого, где им заложен будет Сан-Суси.

Эпоха просвещенного Фридриха II (1712–1786) ничем не напоминала жуткие времена его отца, Фридриха Вильгельма I (1688–1740), который, как известно, органически не терпел ученых, науки, высшую школу, равно, впрочем, как и культуру. Не случайно же он получил у современников малопочтенное прозвище – «фельдфебель на троне». К пиримеру, Фридрих Вильгельм мог с легким сердцем заплатить за великана-ирландца для своего полка 9 тысяч талеров, что значительно превышало годовой бюджет Кенигсбергского университета. Маневры он предпочитал научным поискам и диспутам. Единственный университетский диспут, который он почтил своим вниманием, был организован по его личному приказу на тему «Все ученые – болтуны и балбесы». Из книг он признавал лишь Библию и воинский устав.

Правда, он же первым в Европе создал профессиональную армию, в которой старался установить порядки и дисциплину римских легионеров. Войска его отличались невиданной маневренностью. Скорость их передвижения казалась немыслимой (лишь русские могли с ними соперничать). Заслуживало внимание и его отношение к армии. Фридрих обожал своих солдат, говоря, что добрый воин стоит дюжины «самых красивых девок». Молодцы были все как на подбор (6–7 футов ростом при 5-футовом короле). Театры же он называл храмами сатаны. Берлин перестали при нем именовать Афинами и прозвали Спартой. Он яростно ненавидел всех бюрократов, интеллектуалов, французов и евреев… Несмотря на создание мощной армии, прусскому королю так и не удалось всерьез опробовать её мощь. Эпоха была на удивление мирной. Можно сказать, что он угодил не в ту фазу (не в «фазу Марса»). Тем не менее, своему сыну, вступившему на царстование, он заповедывал: «Фриц, всегда держи наготове большую и хорошую армию, если хочешь сберечь свое королевство».

Его сын Фридрих II (1712–1786) был флейтистом и поэтом. Он ненавидел отца «как злейшего врага». И, согласимся, было за что… Фридрих-Вильгельм не жалел сил, чтобы сделать жизнь наследного принца сущей каторгой. Он запрещал сыну и дочери чтение свободной литературы, занятия музыкой, запрещал даже видеться с матерью-королевой. Обнаружив однажды потайные полки с книгами, французскими кафтанами, нотами и халатами, этот самодур в ярости побросал все это в огонь. Французов он считал безбожниками и старался оградить сына от влияния их культуры. Юношу обложили шпионами, которые следили буквально за каждым его шагом. Однажды он застал сына в лавке книгопродавца Шпенера за изучением рисунков по искусству и «Исторического лексикона». Король рассвирепел, чуть было не устроил всеобщего погрома и заявил: «Все эти печатные глупости не должны занимать принца. Есть вещи гораздо более полезные для изучения – например, рекрутская школа и боевые порядки». Издателю же прямо было сказано, что, пока король жив, тот не получит разрешения печатать в Пруссии злостное французское чтиво. Принц после ухода Фридриха-Вильгельма ответил тому: «Ты получишь это позволение, когда Бог пошлет мне счастье лишиться отца». Юношу оскорбляли и унижали, как только возможно. Заставляли нести все тяготы капральской службы. При этом садист-папаша частенько подтрунивал над сыном в таком духе: «Если бы со мной так обходился мой отец, я давно бы убежал из Пруссии. Но для этого нужны твердость духа и сила воли, которой в моем наследнике нет». В итоге сын не выдержал всех этих иезуитских пыток и написал к английскому королю, прося дать ему при дворе приют и защиту. Однако попытка побега через Францию провалилась и принца схватили. Арестовали и казнили одного из его друзей – поручика Катте. Эта же участь ждала сына. Против казни принца воспротивилась вся Европа, да и собственная знать Пруссии. В итоге сын, будущий Фридрих Великий, сохранил голову, вместе с ненавистью к папаше.[375]

Впоследствии его назовут «эпикурейцем на троне». Он и в самом деле тянулся ко всему разумному и талантливому. Его посещал Вольтер. Здесь нашел прибежище гонимый Ламетри, обрели пристанище многие ученые века Просвещения. Он был невысокого мнения о европейских монархах (клеймя их как «жестоких тиранов»), а Александра Македонского так и просто считал разбойником. Фридрих преклонялся перед французской культурой (его воспитатала француженка). Гостивший у него Вольтер, обожавший распространять гадости о собеседниках, чьим покровительством он к тому же пользовался, скажет о дворе Фридриха II: «Здесь по-немецки говорят только с лакеями и лошадьми». При нем половину мест в Берлинской академии наук и словесности заняли выходцы из Франции и Швейцарии.

И все-таки было бы ошибкой связывать ход Немецкого Просвещения лишь с покровительством королей и властителей. Как правило, их резиденции не всегда были культурными центрами страны. Таковыми были не Потсдам, а Берлин, не Дрезден, а Лейпциг (Штутгарт, Тюбинген, Геттинген, Гамбург). Достижения немецкой литературы нелепо увязывать с Фридрихом II. Немецкое Просвещение развивалось «вне сферы интересов государей, хотя и на их глазах». Правда, король Пруссии удачно сочетал литературно-музыкальные и военные способности. Он с лихвой сумел восполнить ратные томления своего батюшки, провоевав 28 лет подряд. Полки его, словно стальные смерчи, носились над полями сражений, повергая в трепет австрийцев и французов. Его батальоны вели огонь с немыслимой прежде скорострельностью (стрелок делал 6 выстрелов в минуту). Военно-тактические приемы Фридриха II до сих пор изучают в военных академиях всего мира. В одном из стихотворений этого талантливейшего полководца-поэта было сказано (очень верно и очень ко времени):

Чтобы государство не теряло своей славы,
И на лоне мира должно
Заниматься суровой военной наукой.

Колоссальные усилия по обустройству державы и прусской армии требовали огромных затрат (ему принадлежат слова: «Земной шар не крепче покоится на плечах Атласа, как Пруссия на своей армии»). Заметим, что он бросил на эти цели как государственную казну, так и собственное состояние (что совершенно немыслимо для наших правителей). Из казначейства на это ушло 6 миллионов талеров. Пруссия ввела и поземельный побор, давший еще полтора миллиона талеров. Вся серебряная утварь из дворца Фридриха (канделябры, люстры, камины, столы, духовые инструменты) была обращена в деньги. Глубокой ночью 12 гайдуков тайно переносили это в коробках и тюках в лодки, отправляя на монетный двор.

Его дипломатические усилия направлены на то, чтобы установить если не дружеские, то лояльные отношения с Россией. В те времена Россия в своей внешней политике стремилась опереться на «морские державы» (Великобританию с Голландией), господствовашие на море, в чем крайне нуждался неокрепший еще торговый и военный флот России. Несмотря на попытки прусского короля склонить русских на свою сторону, те устами канцлера А. П. Бестужева-Рюмина заявили, что видят во Фридрихе II соседа, что «всех опаснее» и что его «натуральным неприятелем России почитать должно». Мы первыми пошли и на разрыв. Психологически это можно объяснить недоброй памятью, сохранившейся в умах и сердцах нашего народа («подвиги псов-рыцарей»). Однако и надежды на то, что англичане будут надежными союзниками России, не оправдались. Все, чего желали тогда хладнокровные, хитрые и циничные британцы, так это заполучить в 1755 г. в распоряжение короля Георга II 60-тысячный русский корпус, который мог бы помочь им в соперничестве с французами.[376]

В то же время и политика прусского короля была захватнической. Страна вела постоянные войны и несла страшные потери. В итоге войн Пруссии со странами Европы (население Пруссии составляло 6 млн., у противников – 100 млн.) полмиллиона пруссаков были убиты, ранены, попали в плен. Однако при этом территория Пруссии в результате его правления почти удвоилась. Иные скажут: «Побед без жертв не бывает»… Столь внушительные горы трупов дают современникам «все основания» назвать его «Фридрихом Великим». Хотя совершенно ясно, что даже захват богатой Силезии не стоил столь чудовищных жертв. Однако политика завоеваний и господства была определяющей среди мировых держав в то время.

После сокрушительного поражения Пруссии, нанесенного ей русскими и австрийскими войска, союзники вошли в Берлин. Фридрих удалился в Сан-Суси («Без забот»), где в загородной резиденции посвятил себя музыке, искусству, литературе (у него была прекрасная библиотека). Здесь им написана 36-томная история церкви, а одна из его мелодий на протяжении 50 лет была гимном Испании. В самом деле, лучше бы, если б «Старый Фриц» писал обычную музыку, а не предавался музыке сражений. Так он провел оставшиеся 20 лет жизни и ушел в иной мир с мрачным пророчеством: «Государство придет к полному разорению».

И все же его не случайно называют «Великим»… При его правлении стал наблюдаться рост торговли, обозначился расцвет промышленного и мануфактурного быта, улучшилось состояние дорог и водных сообщений. Науки и художества, отмечает Ф. Кони, убитые в Пруссии суровым царствованием Фридриха-Вильгельма, стали процветать… Со всех концов просвещенного мира сюда устремляются известнейшие ученые, литераторы, артисты. Король установил значительные денежные премии, дабы поощрить к труду и состязанию членов академии. Люди науки заняли самые почетные места в его королевстве. Умственный труд стал цениться тут чрезвычайно высоко и почитался как дело особой государственной важности. Вспомним, что Шопенгауэр выделял три вида аристократии: 1) по рождению и по чину; 2) денежную аристократию; 3) аристократию ума. Последних он считал наивысшей. Так, вот Фридрих Великий умел, как никто иной, воздать должное последней. Когда во время одного из празднеств, на которое был приглашен и Вольтер, гофмаршал предложил тому занять место рядом с министрами и генералами, король попросил Вольтера занять еще более высокое место, рядом с владетельными князьями и наследниками («царское место»). При этом он во всеуслышание заметил: «Выдающиеся умы стоят наравне с государями».[377]

Он делал все возможное, чтобы улучшить положение народа. Фридрих издал указ, запрещавший помещикам присоединение крестьянских земель к так называемым фольварочным землям. Он заявлял: «Я не хочу, чтобы с моих подданных в провинциях сдирали кожу по произволу» (1764). Процесс обезземеливания крестьян тут не приобретал столь катастрофических масштабов, как в других странах. Те охотнее подчинялись королю, чем помещикам.


Фридрих II, король Пруссии (1712–1786)


Решительно он повел себя и в отношении чиновничества… В адрес генерал-директории им направлено строгое распоряжение, в котором было сказано: «До меня доходят частые слухи, что многие из подданных моих приносят самые горькие жалобы на бесконечные прижимки от чиновников, что они ими разорены вконец и часто приведены в такое положение, что не только должны отказаться от своей собственности, но даже бежать из отчизны. Притом эти люди тем несчастнее, что на все свои законные жалобы не находят суда и помощи в высших инстанциях, потому что кригскамера и палата уделов поставили себе за правило не исправлять, а защищать своих подчиненных. Я нисколько не расположен терпеть такое бесчинство и, хотя не хочу на первый случай лишать чиновников законных выгод купленных ими мест, но в то же время не дозволю им различными изворотами и под самыми бессовестными предлогами высасывать кровь моих подданных, не допущу, чтобы они доводили до нищеты, присваивали себе их достояние и даже изгоняли из родины. Посему повелеваю: генерал-директории впредь не смотреть вскользь на жалобы подданных, подаваемые на чиновников…, а виновных чиновников, несмотря на их звания, значение и место, тотчас бы отрешали от службы». Мудрый приказ, который, конечно, не мог остановить всех злодеяний. Остерегался он выбирать неспособных министров «в качестве орудия своей воли».

Академия наук получила особый статус и большие привилегии… Первое заседание Академии было открыто в королевском дворце, в Берлине, под председательством главы государства. Как известно, и сам Фридрих был отнюдь не чужд литературных способностей. Он сочинил «Историю своего времени» (о войнах) и гораздо более мирный труд – комедию «Школа света», представленную в новом оперном театре. В письме к Вольтеру Фридрих выразил, если угодно, суть государственной политики. Он писал: «Много сделано и еще более замышляю. Работаю обеими руками: с одной стороны для войска, с другой – для народа и наук», и далее высказал свое видение роли прав ителя: «я весь принадлежу государству».[378]

Однако и у Фридриха были существенные просчеты в политике… Во-первых, он так и не сумел (или не захотел) договориться с Россией. В итоге, русские войска (вместе с австрийскими) вошли в Берлин в 1760 г. Причем, сам Фридрих в откровенном разговоре с приближенными признался: «Спасибо русским. Именно они спасли Берлин от ужасов, которыми австрийцы угрожали моей столице». В обычном для него льстивом и лживом духе высказывался и Вольтер. «Ваши войска в Берлине, – сообщал он русским друзьям, – производят более благоприятное впечатление, чем все оперы Метастазио». Более честно и откровенно сказал Л. Эйлер (скрипя сердцем): «Впрочем, я всегда желал, что если бы когда-либо суждено было Берлину быть занятым иностранными войсками, то пускай это были бы русские…»[379]

Во-вторых, далеко не все в реформаторстве Фридриха можно оценить со знаком «плюс» (даже там, где он, казалось, мог рассчитывать на признание его заслуг). Ф. Меринг писал: «Наиболее резко проявилась недальновидность внутренней политики Фридриха как раз в тех областях, в которых от него, как философа и поэта, можно было ожидать лучшего понимания своих обязанностей. Его отец презирал образование и науку, но он понимал, что духовное развитие содействует поднятию благосостояния и этим улучшает состояние финансов. Он основал военные и народные школы; он ввел, по крайней мере на бумаге, всеобщее обязательное посещение школ. При Фридрихе все это поставлено было иначе и гораздо хуже. Он очень мало заботился о народных школах, так что можно сказать – он попросту уничтожил их. Незадолго до Губертсбургского мира он выписал из Саксонии, классической своего рода страны немецкого школьного дела, в Пруссию восемь школьных учителей… но потом король приказал, чтобы его солдаты-инвалиды занимали места школьных учителей, так что «если их предшественники были не совсем незнающими людьми, то ученики знали больше, чем учителя, поседевшие под ружьем». Все это не мешало новейшим византийцам провозгласить Фридриха «героем просвещения в области школьного образования».

Реформы в области высшего образования, действительно, оказались довольно куцыми и противоречивыми… Читаем у того же Меринга: «Высшие школы были так же жалки, как и народные. Достаточно бросить взгляд на нищенское положение четырех университетов, находившихся в стране. Дьюнсбург имел 5.678, Кенигсберг – 6.920, Франкфурт-на-Одере – 12.648 и Галле – 18.116 талеров дохода. Жалованье профессоров было жалкое, научные институты находились в совершенном упадке. Об единственном замечательном человеке среди прусских университетских профессоров, о Канте из Кенигсберга, Фридрих не знал, хотя не нужно забывать, что создавшее эпоху главное произведение Канта появилось только в 1871 году и сделалось известным только в 1789 году, то-есть после смерти Фридриха… Прусские подданные при этом должны были ограничиться этими четырьмя источниками научных познаний; по неоднократным приказам Фридриха занятия в не-прусских университетах, даже если они продолжались лишь один семестр года, наказывались пожизненным запретом занимать какие-либо гражданские или церковные должности, а для дворян – даже лишением имущества».[380] Говоря нашим языком, он поднял «железный занавес» в своих землях. И все же напомню, что именно с воцарением Фридриха II отменена была цензура, усилена поддержка университетского образования. В страну возвратился Х. Вольф, заслугой которого стала систематизация философских знаний. Вольф создал свою философскую школу, а его учение приобрело наименование «популярной философии», центром которой стал Берлин.

Вклад Фридриха велик. Ведь, далеко не в лучших условиях им создана основа для усиления Пруссии, а тем самым и для создания будущей единой Германии. Правильнее всего, если мы послушаем того, кто имеет больше чем кто-либо прав говорить о роли этого выдающегося политика. Отто фон Бисмарк писал: «Фридрих Великий не оставил потомства, но его роль в нашем прошлом должна действовать на каждого из его преемников, как призыв быть подобным ему. Он обладал двумя стимулирующими друг друга способностями: талантом полководца и здравым бюргерским пониманием интересов своих подданных. Без первой способности он не был бы в состоянии постоянно проявлять вторую, а без второй – его военные успехи не обеспечили бы ему того признания потомства, которым он пользуется ныне; хотя о европейских народах в общем можно сказать, что самыми популярными и любимыми королями считались те, которые завоевали для своей страны самые окровавленные лавры, – иногда вновь утрачивая приобретенное. Карл XII упрямо вел своих шведов к закату их могущества, и все же его портрет, как символ шведской славы, чаще встречается в домах шведских крестьян, чем портрет Густава-Адольфа. Миролюбивые гражданские благодеяния, оказываемые народу, как правило, не так воодушевляют христианские нации Европы, как готовность победоносно жертвовать кровью и достоянием подданных на поле битвы. Людовик XIV и Наполеон, чьи войны разоряли нацию и завершились малыми успехами, остались гордостью французов, а гражданские заслуги других монархов и правительств отступают по сравнению с ними на задний план. Мысленно восстанавливая историю европейских народов, я не нахожу ни одного примера, когда честная и самоотверженная забота о мирном преуспеянии народов оказывала бы на эти народы большее впечатление, чем военная слава, выигранные сражения и завоевания наиболее упорно сопротивлявшихся земель».[381]

Такова историко-культурная обстановка в Германии в описываемую эпоху, которую немцы часто называют периодом «бури и натиска» (Sturm– und Drangperiode). Воздав ранее должное просветительскому гению Франции, всмотримся теперь чуть пристальнее в лик ученой Германии. Немцы по самой своей природе призваны быть учителями и учениками. И пусть им не все удается, пусть сами они порой блуждают в потемках, но этот дух «идейного пионерства» неотделим от них. Гердер говорил, что девизом немцев могли бы быть слова «Sic vos non vobis» (лат. «Так вы сделали, но не для себя»). Кому вручить пальму «отца немецкого Просвещения»? Если Лейбница считают «отцом науки», то «отцом» философского просвещения в Германии был Х. Вольф (1679–1754), хотя о его трудах и говорят иногда как о «поверхностной систематизации учения Лейбница». Его ученики и последователи занимали большинство важнейших кафедр в германских университетах, а вся система образования основывались на его философских принципах. Популярности его работ способствовал их ясный доходчивый язык. В основе его философии лежала идея торжества разума. Заголовки трудов Вольфа начинались со слов «разумные мысли». В мыслящем рассудке и достигаемом им знании узрел он основное средство просвещения, образования и воспитания людей.

Вольф желал видеть в философах самых главных «учителей» рода человеческого, повернув философию в русло решения практических (прагматических) задач. Своим девизом он избрал латинское изречение «Ad usum vitae» («для житейской надобности»), призывая к самостоятельному применению разума (это выдвинуто им еще до кантовского «Sapere aude»). Фальшиво-благочестивой набожности церковников он предпочел разумно-чувственную жизнь (за что и был изгнан из Галле). Без Вольфа не появились бы Гердер, Фихте, Шиллер, Гете, Гегель, Бетховен. С его помощью удалось расколдовать опасные лютеровские чары. Если Лютер пытался удержать немцев в прокрустовом ложе протестантизма, то Вольф направил их внимание от путаника-Бога к «мировой мудрости» («Welt-Weisheit»). С его именем связывают начало умственного этапа, зрелой или высокой стадии немецкого Просвещения. Х. Вольф стал членом пяти крупнейших европейских Академий (включая и Российскую).[382]

Имя Вольфа, философа-рационалиста, профессора университетов в Галле и Марбурге, было широко известно и в России… У Вольфа «учился» и М. В. Ломоносов. Перу этого немецкого философа принадлежали книги и руководства, по которым студенты обучались более ста лет. В 30-40-х годах XVIII века в Европе получил широкое распространение «математический метод» обучения Вольфа, основу которого составляло не механическое зазубривание, а логическое усвоение знаний. Ученый известен энциклопедической образованностью. Его лекции по различным отраслям знаний, по общему мнению, были великолепны. Им создано и новое философское направление («вольфианство»). Ломоносов, взяв все самое ценное у своего учителя (коего он обычно называл «славным Вольфом» и замечал, что «многим ему обязан»), пойдет в науке все-таки своим путем. В дальнейшем Германия будет регулярно поставлять опытные кадры для молодой русской науки и высшей школы.

Германия в XVIII в. играет заметную роль и в вопросах теории искусств… Интересной фигурой стал Иоганн-Иоахим Винкельман (1717–1768), родившийся в прусском городе Стендале. Город испытал на себе трагические последствия войн, пожаров и контрибуций (в нем оставалось 3 тысячи жителей). Образование в ту пору не было массовым. Даже самой низшей ступенью образования, как отмечает Б. Пшибышевский, автор очерка о Винкельмане, охвачено немного людей. В основе преподавания лежало вызубривание церковных песен, катехизиса, библейских псалмов и изречений. Ввиду отсутствия опытных и подготовленных педагогов учителями нередко оказывались портные, кузнецы, ремесленники, инвалиды войны. В латинской школе, куда попадал ребенок, немецкий язык был запрещен. Считалось, что его изучение и использование в разговорной речи «само по себе легкомысленно и вредно детям». Министр просвещения при Фридрихе II Цедлиц в своей речи в берлинской Академии наук высказался весьма откровенно по отношению к образованию: «Нельзя метафизическое (sic!) воспитание народа развивать слишком далеко. Если бы народ начал постигать причины всего, то стал бы критиковать не одно распоряжение, рассматривая его со своей точки зрения. Необходимо простому народу внушать послушание и только».

Уже в средней школе Винкельман обратил на себя внимание учителей своими способностями и неутолимой жаждой познания. В те времена дети бедноты (его отец – мелкий ремесленник) сами зарабатывали на учебу, образовывая «курренды», т. е. хоры, бродящие по улицам и зарабатывающие себе на жизнь и учебу песнями. Родители Винкельмана уже во время его обучения оказались в городском приюте для бедных, и юноша по сути дела был вынужден содержать их. Счастье, что на его успехи в науках обратил внимание сам ректор. Он же помог ему поступить в Кельнскую гимназию в Берлине. Тогда Берлин слыл культурной провинцией (1737). О городе говорили, что изящные искусства «в нем погибают, а науки эмигрируют, в то время как место их занимают чванное невежество и грубость». Та же картина царила в Прусской академии и в Академии искусств и механических наук.


Лукас Кранах. Портрет дамы. 1564.


В Берлине Винкельман начал изучать греческие древности. Поклонником греков оказался и проректор гимназии Х. Дамм. Под его руководством Винкельман узнал не только язык Гомера, Анакреона, Софокла, но и язык своего народа. В 1738 г. он решил поступить в университет в Галле, считавшийся в то время едва ли не первым в Германии (широкой известностью пользовались также университеты в Лейпциге и Кенигсберге). В XVIII в. немцы говорили даже так: «Halam tendis, aut pietista, aut atheista reversueris» («Поедешь в Галле, вернешься или пиэтистом или атеистом»). Здесь преподавали Х.Томазиус и Х. Вольф. Его очарованность античностью была столь велика, что он даже принял решение перейти в католичество (только за обещание иезуитов поселить его в Риме). Как видим, Рим стоит «обедни»! Винкельман затем пишет и свою знаменитую работу «Мысли о подражании греческим произведениям в живописи и скульптуре» (1754). Вот что говорит он о целях и задачах искусства: «Все искусства имеют двоякую конечную цель: они должны услаждать, а вместе с тем поучать. Поэтому многие из величайших мастеров пейзажной живописи думали, что они лишь наполовину удовлетворяют требованиям своего искусства, если пейзажи их останутся без фигур. Кисть, которой работает художник, следует предварительно пропитать разумом, подобно тому как кто-то сказал про стилос Аристотеля: он оставляет для размышления больше того, чем показал глазу, и художник этого достигнет, если научится не скрывать свои мысли под аллегориями, а облекать их в аллегорическую форму. Если у него будет сюжет, избранный им самим или предложенный ему сюжет, который облечен или может быть облечен в поэтическую форму, то искусство вдохновит его и пробудит в нем тот огонь, который Прометей похитил у богов. У знатока будет над чем призадуматься, а обычный любитель научится думать». Быть может, это и есть самое важное – книга, картина, музыка, архитектура должны учить думать.[383] Так греческое искусство целиком и полностью овладело им, подтверждая тем самым слова Франца Кафки: «Искусство всегда дело всей личности».

В немецкой культуре все заметнее критические настроения. Их выразил писатель К. Виланд (1733–1813) в «Золотом зеркале» (1772), этом немецком проекте «Декларации прав человека». Ж. Жорес видел в этой книге «отблеск учения Руссо». Известен и другой роман Виланда – «История абдеритов». Если быть точным (ad unguem, лат. «до ногтей»), «Историю Агатона» К. Виланда (1767) считают первым философско-воспитательным романом. Гете по поводу книг Виланда выразился так: «Это были нравы восемнадцатого столетия, но только перенесенные в страну греков или в страну фей». Знаток античности, Виланд, подобно Винкельману, считал древнегреческую культуру важной для немецкого искусства. В «Зеркале» содержатся самые общие мысли о воспитательных нуждах общества, которым управляет некий просвещенный монарх Тифан (Иосиф II), согласующий свои поступки с велениями разума и добровольно подчиняющийся верховной власти закона. «Права на счастье» лишена большая часть людей, чей удел – услужение богачам или работа на фабриках. «Золотое зеркало» немецкой буржуазии оказывалось на поверку (по Виланду) кривым зеркалом!

Виланд немало сделал для появления того немецкого литературного языка, который впоследствии был прославлен Шиллером и Гете. Не будет большим преувеличением сказать, что Виланд совершил для Германии ту же работу, что некогда для Франции сделали Монтень с Лабрюйером. Виланд писал: «мои излюбленные характеры – Сократ и Арлекин». Жизнь дала ему богатый материал, ибо он служил в магистрате г. Бибераха. Там у него не было ни друзей, ни библиотеки. А это для пишущего и думающего человека – истинная трагедия. Профессорство в Эрфуртском университете также не радовало. Виланд не нашел в студентах отклика: «Что за люди, что за умы, какие нравы, какое невежество, отсутствие мысли и сердца, и вкуса! И мне надлежит образовывать из них людей, из этих людишек!»

В конце XVIII в. в области социальной и политической мысли Германия являла собой, говоря словами Гете, «рухлядью заваленный чулан»… Энгельс же характеризовал ее структуры этого периода как «разлагающийся труп отживших учреждений». Однако в области культуры намечались перемены. В «Истории абдеритов» (вымышленном государстве) Виланд едко высмеивал нравы современного ему немецкого общества. Позже он скажет: «Абдера везде… и все мы в какой-то степени дома в Абдере». В романе даны гротескные фигуры членов абдерского совета (сената), которые никогда не прислушивались ни к чьим разумным доводам, но «присоединялись к тому, кто дольше и громче кричал, или же к тому, чью партию они поддерживали». Во всем великолепии показан и славный институт советников архонта («множество толстых советников», одновременно потирающих «свои пустые лбы»). Хорош и правитель-архонт, что «ни одной книги не прочел за всю свою жизнь». Вопросами исключительной государственной важности заняты многие академики: им было поручено «скорейшим образом воспрепятствовать чрезмерному размножению лягушек». Главная заповедь академиков – «не касаться щекотливых вопросов», что повредило бы их положению. Эти мастера, охочие wasser im morser stoben (толочь воду в ступе), есть всюду. Они-то и вызывали его неприятие. Виланда в Германии называли «немецким Вольтером».[384]

В области педагогики в Германии заметное место занимали Базедов (1723–1790), Кампе (1746–1818), Мезер (1720–1794), названный «немецким Франклином» и другие. С именами Кампе и Базедова связывают систему образования, основанную на религии, морали, наглядности методов преподавания. Базедов внедрял ее в основанном им учебном заведении – «Филантропиуме» (1774), который затем возглавил Кампе. Правила «Школы филантропии для учителей и учеников»: никаких линеек, никаких наказаний, царство дружбы и благожелательности, радостный труд, обучение путем игры, занятия, приносящие удовольствие и т. д. Отношение к новой системе было неоднозначным. Ф. Клопшток и О. Мирабо решительно ее одобряли, видя в ней живительный свет. С другой стороны, И. Гердер называл Базедова не иначе как «слепым Геростратом». Г. Форстер отозвался о Кампе столь же резко: «Удивительно, если с такими воспитателями в Германии еще останутся настоящие люди». В этой критике безусловно есть доля весьма обоснованного скептицизма по отношению к ценностям той прагматической буржуазии, что шли на смену феодальным установкам.[385]

Таковой предстает Германия второй половины XVIII в. Вот как оценивал состояние ума и культуры в немецких землях Ф. Энгельс: «Признаки жизни только в двух областях: в военном искусстве и, с другой стороны, – в литературе, философии и добросовестном, объективном научном исследовании. В то время как во Франции уже в XVIII веке преобладают политические писатели первого ранга, – в Германии все сводится к бегству из действительности в идеальные сферы. Идея «Человека» и развитие языка; в 1700 г. – еще варварство, 1750 г. – Лессинг и Кант, а вскоре затем – Гете, Шиллер, Виланд, Гердер; Глюк, Гендель, Моцарт».[386]

Готхольд Лессинг (1729–1781) – основоположник немецкой классической литературы, одна из главных фигур немецкого Просвещения. Его перу принадлежат: первая «мещанская» драма «Мисс Сара Сампсон» (1755), драма «Натан Мудрый» (1799), «Лаокоон» (1766). Он окончил одно из лучших немецких учебных заведений (в Мейссене). Учителя оценили его ум как «предрасположенный к живому восприятию и усвоению любой области знаний». Юноша подавал блестящие надежды и родители ожидали увидеть его профессором или пастором. Вскоре он поступил в университет Лейпцига, привезя с собой наброски комедии «Молодой ученый». Однако изучение классических древностей и философии не смогло вполне удовлетворить пылкую молодую натуру будущего литератора. Ей нужны любовь и страсти.

Лейпциг тогда называли «малым Парижем» (столько тут было всяких соблазнов). Гете назвал город «маленьким Парижем» в «Фаусте». Это видный культурный и торговый центр (более 800 лет знаменитой Лейпцигской ярмарке). До родителей доходят смутные слухи, что сын их напропалую волочится за актрисами. В письме к матери он откровенно скажет: «Я понял: книги делают меня ученым, но никак не человеком. Я решил покинуть свою келью и пойти ко мне подобным»… Вскоре он принимает решение отказаться от чиновничьей или академической карьеры, добывая хлеб насущный пером. Конечно, для человека, учившегося в Лейпцигском и Виттенбергском университете, не очень то славное занятие: служить секретарем прусского генерала во времена Семилетней войны. Немногим лучше и место библиотекаря в небольшом городке Вольфенбюттель. Однако первое его произведение «Сара» принесло громкий успех. Зрители на представлении пьесы лили потоками слезы по поводу смерти девушки из доброй семьи, отравленной соперницей. Тогдашний зритель мало чем отличался от нынешнего. Beati pauperes spiritu! (лат. «Блаженны нищие духом!»). В философии он был убежденным, но тайным последователем Спинозы, чьи книги были запрещены во многих немецких государствах. Лессинг полагал, что «каждый гений – прирожденный критик». Его великая заслуга состояла в том, что он сумел воспитать многие поколения поэтов, критиков и философов. «В великой борьбе, целью которой было возрождение немецкого народа, не только план битвы принадлежал ему, но и победа была одержана им», – писал Чернышевский. Представляется, что Ф. Меринг все же крайне необоснованно лишил его права называться «просветителем XVIII века» или, на худой конец, «культурником XIX».[387]

Для нас же он был и остается предшественником Гете и Шиллера… Лессинг обосновал законы поэзии, выделив оную в семье родственных ей искусств. Русский писатель Н. Г. Чернышевский считал, что со времен Аристотеля никто не понимал так верно и глубоко сущности поэзии, как Лессинг. С конца 1750-х гг. он приобрел славу первого литературного критика в Германии. Особый интерес представляет собой его труд «Лаокоон» (1766), о котором критик Н. А. Добролюбов сказал так: «С появлением «Лаокоона» жизнь в своем течении, а не бездушная форма признана существенным содержанием поэзии». Лессинг вдохнул жизнь в поэтические формы (в «Лаокооне» ощущается влияние идей Э. Берка). Фигура Лаокоона (жреца, убеждавшего граждан Трои не вносить в город легендарного деревянного коня, в котором таилась погибель, и за это задушенного гигантскими змеями, посланцами богов) давно привлекала внимание писателей, художников, скульпторов древности. Родосские скульпторы Агесандр, Афинодор, Полидор воздвигли в память о герое скульптурную группу «Лаокоон и сыновья» (копия в Риме, в Ватиканском музее). Среди утраченных произведений Софокла была пьеса «Лаокоон». На этот же сюжет написана картина испанского художника Эль Греко. В плане воспитания вкуса «утонченных европейцев» значение работы Лессинга исключительно велико. Она приблизила античность к глазам современника, а современника к древним богам. В ней прямо были указаны ориентиры, к которым должны стремиться люди искусства и литературы, науки и педагогики, подитики и экономики для воспитания должного вкуса. В оценке древнегреческого общества Лессинг перекликается с И.-И. Винкельманом, говоря о том, что в Греции «в одном лице соединялись художник и мудрец».[388] И все же Лессинг как «наставник нации» представляется архаичным и тяжеловесным рядом с философом и историком Гердером. В нем вообще ощущается некая еврейская отчужденность от немецкой нации (знаменательна и его фраза, что «мы, немцы, еще не нация»).

Иное дело Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803) – подлинный немец, настоящий Вотан. Окончив школу, он поступил в 1762 г. учиться на богословский факультет Кенигсбергского университета, где имел счастье слышать самого Иманнуила Канта, восходящую звезду немецкой философии. Кант оказал на него огромное влияние. Гердер будет не раз вспоминать об этих лекциях: «Его (Канта) открытое, как бы созданное для мышления чело носило отпечаток веселости, из его уст текла приятная речь, отличавшаяся богатством мыслей. Шутка, остроумие и юмор были средствами, которыми он всегда охотно пользовался, оставаясь серьезным в момент общего веселья. Его публичные лекции носили характер приятной беседы». Право слово, с таким лектором и хлеб науки не покажется слишком черствым…


Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803).


Ясная и четкая логика рассуждений одного дополнялась общением с другим талантливым человеком – Иоганном Георгом Гаманом (неплохим литератором и теологом). В 1764 г. Гердер расстался с Кенигсбергом и переехал в Ригу, где стал помощником ректора церковной школы. Педагогическая деятельность его была столь успешной, что его пригласят преподавать в Петербург. Хотя он любезно и отклонил это предложение, с тех пор он уже станет, по выражению биографа, «горячим русским патриотом».[389] Вообще говоря, в Гердере и в самом деле жил серьезный сторонник восточно-христианской цивилизации… Мы уже ранее отмечали его стойкую неприязнь к католическому Риму. Он считал, что «Германия больше других наций пострадала от этого папского варварства». В этом его взгляды наверняка сошлись бы с мнением Русской православной церкви, да и большей части русского народа. У Гердера мы встретили высказывание, которое никогда прежде не приходилось слышать из уст «западника»: «Если бы Европа была рабыней греческого Константинополя вместо латинского Рима?! – Все же это было бы куда лучше для нашей религии, учености и языка».[390]

После того как он в течение пяти лет занимал пост помощника ректора церковной школы в Риге (1764–1769) и посещения им Парижа, где встречался с Даламбером и Дидро, Гердер возвращается в родную Германию. В Страсбурге он знакомится с Гете. Эта встреча имела для обоих громадное значение. Гете позже признает, что благодаря Гердеру «познакомился со всеми новейшими идеями, со всеми направлениями, которые из этих идей проистекали». Центральное произведение Гердера – «Идеи к философии истории человечества» (1784–1791). Гердеровская «История» стала первой основательной классической работой, с которой Германия вышла на арену мировой историко-философской науки. Немец стал вровень с французом, итальянцем, англичанином и в сфере мысли. Это – своего рода исторический Трафальгар, некие философские Канны, где немцы двинули вперед свои могучие когорты.

Перед нами предстает широкая картина истории человеческой культуры… Хотя сам автор и утверждал, что нет ничего менее определенного, чем слово «культура», и нет более обманчивого, нежели прилагать его к целым векам и народам, тем не менее, он неплохо справился со подобной грандиозной задачей. Попытка автора «измерить всю историю культуры» означала прорыв к общей концепции истории и философии развития. Значение книги Гердера огромно и в педагогическом отношении, ибо он вывел немцев из узкого мирка их крохотных княжеств и земель. Гете скажет о книге: «Это произведение, возникшее пятьдесят лет тому назад в Германии, оказало невероятно большое влияние на воспитание всей нации».[391]

О том, как выглядел Гердер, можно судить по искусному словесному портрету, набросанному Н. М. Карамзиным, посетившим его в Веймаре в июле 1789 года. В «Письмах русского путешественника» тот так описывает его: «Гердер невысокого роста, посредственной толщины и лицом очень не бел. Лоб и глаза его показывают необыкновенный ум (но я боюсь, чтобы вы, друзья мои, не почли меня каким-нибудь физиогномическим колдуном). Вид его важен и привлекателен; в мине его нет ничего принужденного, ничего такого, что бы показывало желание казаться чем-нибудь. Он говорит тихо и внятно; дает вес словам своим, но не излишний. Едва ли по разговору его можно подозревать в Гердере скромного любимца муз; но великий ученый и глубокомысленный метафизик скрыт в нем весьма искусно».[392]

Гердеровские «Идеи к философии истории человечества» читаешь, как поэму, написанную художником. Он кладет на полотно мазок за мазком – и, словно в волшебном сне, перед нами возникают картины сказочных стран и народов. Королевство Кашмир, скрытое от глаз людских, похожее на рай земной. Здесь высятся горы, которые можно было бы назвать горами невинности (Бернье), текут молочные реки с кисельными берегами. Кашмирцы считаются самыми остроумными и мудрыми из индийских народностей. Они обладают массой талантов (поэзия, наука, художества, ремесла). Они стройны и красивы, а их женщины – идеал земной красы. Гердер говорит: «История того, как удалось человеку достичь господства в мире, – это история человеческой культуры, и самые некультурные народы причастны к этой истории – вот, можно сказать, самая важная глава в истории человечества». Он определяет и цель нашего земного существования, видя ее в «воспитании гуманности». Что же касается смысла жизни, его ответ ясен и прост: «Человек создан, чтобы чаять бессмертия».[393]

Гердер для немцев стал учителем, спутником жизни, что один мог в вызвать из мрака небытия старые и любимые, казалось бы, давно уже забытые образы. Именно так или почти так его характеризовал немецкий писатель-романтик И. Рихтер, живший на рубеже XVIII–XIX вв. (1763–1825). Своим обращением к Гердеру он заканчивает свою «Приготовительную школу эстетики» (1804): «Он и Гете, только они двое, каждый по-своему, и были для нас воскресителями, или Винкельманами, поющей Греции, тогда как все пустословы прошедших веков не сумели развязать уста Филомелы. Гердер был поэмой, сочинен по-гречески, списан с жизни… Не многие отличались той широкой ученостью что он…».[394]

Еще одной заметной фигурой романтизма в литературе стал Эрнст Теодор Амадей Гофман (1776–1822), автор «Житейских воззрений кота Мурра», «Дон-Жуана», «Щелкунчика», «Золотого горшка», «Крошки Цахес» и других произведений. Гофман на удивление талантлив. Он обладал дарами поэта, писателя, художника, музыканта, ученого. Фантастичный характер его работ закрепил за ним всякого рода странные прозвища («визионер», «сумасшедший», «спирит» и т. д.). Казалось, сама жизнь распорядилась, чтобы он превратился в некий живой призрак.

Родился он в Кенигсберге, и его семья принадлежала к старинному польскому шляхетскому роду (прежде чем стать немцами, они приняли венгерское подданство). Та же примерно история, что с Дюрером и Ницше. Биографы утверждают даже, что в его жилах текла и капля цыганской крови. В семье – немало юристов. Отец был оригинальным и одаренным человеком, но, увы, награжденным многими пороками, из которых наихудший – пьянство. Мать посещали регулярные приступы истерии. В соединении с фанатичным немецким чистоплюйством это переносилось с трудом. Немцы из порядка сделали культ, но вероятно, даже тут могут быть какие-то разумные границы. Последовал развод. Эрнст остался с матерью. В дополнение ко всем несчастьям им приходилось жить в доме, где выше этажом обитала одна безумная, то и дело оглашавшая окрестности дикими криками. Безумец-сын стал позже писателем. Все это, вместе взятое, не могло не сказаться на состоянии образа мыслей и души Гофмана.

Можно сказать, что «его жизненный путь был предначертан уже в дни его детства». По его собственным словам, детство было подобно бесплодной пустоши. Однако позже он узнает радость творчества, дружбы и привязанности. Образование он получил в Кенигсбергском университете (в 1792 г. там преподавал Кант). Гофман рисует и шлифует свой музыкальный талант. Внешне он напоминал Гомункула – черная шевелюра, орлиный нос, большой рот, срезанный подбородок и проникающие в вашу душу глаза («глаза цвета лунного камня»). Тогда же его посетила и первая любовь.

Гомфан много читает – Шиллер, Гёте, Стерн, Свифт. Ирландский писатель Л. Стерн, автор «Сентиментального путешествия по Франции и Италии», наиболее заметно повлиял на его творчество. Он был известен фразой, обращенной к тем, кто считает себя в здравом уме, покидая родину и уезжая за границу. Он объяснял тягу к загранице одной из трех причин: «немощами тела, слабостью ума или непреложной необходимостью».[395]

Он владел редким даром сатиры. Примеры этого, как драгоценные жемчужины, рассыпаны по всем работам. Что сделало Гофмана столь ироничным? Можно привести десяток причин. Вероятно, сыграло роль стечение факторов и обстоятельств. На «отлично» закончив университет, он получил лишь должность неоплачиваемого асессора, который должен был жить на скудные средства родни. Днем он судил мелких воришек, вечером писал музыку. Познань – это вам не Берлин, Лейпциг или Дрезден. В Дрездене он посетил картинную галерею, влюбившись в пейзажи Италии. Позже в совершенстве овладел итальянским языком, выучив заодно венецианский, неаполитанский, сицилийский диалекты. В Берлине часто посещал театр. Как скажет один из его биографов, Гофман «дал Берлину его литературное лицо», через него город словно получил свой «характер». Одним словом, он сделал «для Берлина то же, что Бальзак, в чем-то близкий ему по духу, сделал для Парижа» (Э. Хейльборн). Можно лишь посочувствовать самому Гофману, которому, на наш взгляд, характера-то как раз и недоставало. Что сказать о его чиновничьей жизни? Она скучна и малоинтересна. Он ненавидел ее. Гораздо богаче и интереснее жизнь писателя, хотя подобная раздвоенность может свести с ума любого. Родители отличались различными характерами. Это развило рефлекс раздвоенности и в нем самом. Гофман вынужден вести двойную жизнь, любит двух женщин одновременно. На людях играет одну роль, наедине с собой – совсем иную. Раздвоенность вообще составляла как бы существо той эпохи. Как писал Ф. Шлегель, сами народы «пришли к сознанию своего внутреннего раздвоения», которое делает идеал недостижимым.

Закономерно, что он же первым ввел в литературу и образ двойника. Двойники у Гофмана имеют не только личный, но и социальный облик. Саламандры, вампиры, волшебники, коты, карлики, уродцы, повелители блох – все это чиновники, правители, почтенные члены общества. Кот Мурр не только умеет читать, писать, имеет острый язык и когти, но и обладает «неодолимым стремлением в высшие сферы», а пес Берганца, заимствованный у Сервантеса, любит салат из анчоусов и шампанское. Двойники, словно бесенята, мечутся по страницам его новелл и рассказов, лезут из всех щелей и ям, строят гримасы и рожицы из всяких колб и стеклянных сосудов. Гофман пытался слить воедино два мира – мир духовно-чувственный и мир физический.

Кстати, о «сосудах», которые играли в его жизни порой роковую роль.

Первый «сосуд» – сосуд любви и женского соблазна. Будучи женат, он любил многих. Жена Мария Тшиньска – дочь писаря, полнотелая и голубоглазая, не особо донимала его проблемами денег и быта (искушение, мимо которого не может пройти ни одна женщина). Но буйная его натура не могла удовлетвориться тихой обителью брачной жизни. Его очаровала дочь его же бывшей возлюбленной (Мальхен Хатт). Гофман, чье сердце всегда открыто для друзей, принимает в свой дом маленькую дочь друга, вынужденного в результате клеветы бежать из города.

Отчего возникали частые любовные связи? Домашняя жизнь не ладилась. В дневник заносится лапидарная запись: «Обычный день. Обычный день с блондинкой». В любовных делах он жаден, хотя ни здоровьем, ни особой энергией не обладает. Гофман частенько посещает любовницу, жену крупного чиновника. Она старше его. С ней он чувствует себя легче и комфортнее, найдя в ней материнское тепло, которого ему так не хватало в детстве. К несчастью, «к этим благодетельным дарам она присовокупляет еще и подарок в виде сифилиса» (к концу жизни это приведет к заболеванию спинного мозга и параличу части тела). Писатель вывел некоторые черты своей пассии в лице советницы Бенцон из «Кота Мурра».

Гофман встречается со многими культурными деятелями той эпохи: Шамиссо, Новалисом, Фихте, Винзером, Вернером, Шлейермахером). Шамиссо одним из первых признает его гений, стихами Новалиса он зачитывается до глубокой ночи. Ему предлагают должность капельмейстера в Бамберге. Этот город и стал местом, где он становится великим писателем-прозаиком, а заодно переживает новый бурный роман с Юлией, в которой обретает своего «эстетического кумира». Тут он дает уроки пения. Здесь же он пишет свою первую новеллу – «Кавалер Глюк» (1809). Женские образы Гофмана, отмечает автор книги о нем Г. Виткоп-Менардо, олицетворяют мир любовной страсти и музыки. Юлия выходих замуж за «осла-купца». Он набросился с бранью на жениха, но оба упали, будучи пьяными. То, что писатели пьют, в этом нет ничего необычного.

Их влекут к выпивке либо компания друзей, забавляющих друг друга беседой и размышлениями, либо глухое одиночество, которое порой бывает трудно перенести импульсивным, холерическим натурам. Это стимулирует талант и электризует нервы. «После глинтвейна нервы напряжены до предела. Приступ предчувствия смерти» (1804).

Грохот пушек в сражении при Йене был заглушен грохотом кружек с глинтвейном и пуншем. Скорее всего, Гофману передалась по наследству болезнь от отца-алкоголика. Он пьет для того, чтобы, так сказать, разогреть воображение. Об этой его страсти биограф пишет: «Но было бы грубейшим заблуждением хотя бы на мгновение предположить, что он стал писателем благодаря пьянству. Алкоголь пишет не вместо него, а внутри него, играя в некотором смысле роль микроскопа, позволяющего разглядеть реально существующие, но невидимые вооруженным глазом предметы». Видимо, алкоголь принял участие в создании фантасмагорических образов. Гофман заносит в дневник такую фразу: «Вечером с трудом себя завел – с помощью вина и пунша» (1812).[396]

Теперь обратимся к некоторым из его произведений, в которых крепко доставалось филистерам, педантам, правителям, деятелям полиции, прочувствовавшим «до костей своих силу юмористического Гофманова бича» (В. Г. Белинский). Дело в том, что в октябре 1819 г. его назначают членом «Комиссии по выявлению изменнических связей». В Германском союзе, в который объединились земли и княжества бывшей империи, воцаряется реакция.

С одной стороны, реакционные князья и духовенство, с другой – фанатичная и националистичная молодежь. Возникает студенческий «Союз гимнастов». Они пропагандируют воинственный патриотизм. Начинаются облавы и аресты, студентов и недовольных заключают в тюрьмы. Гофмана возмущает нарушение элементарных прав человека. Он вступил в конфликт с начальником полиции фон Камптцем. Следует убийство Коцебу студентом Зандом. После этого писатель-сатирик выводит портрет начальника полиции в образе слабоумного шпика Кнаррпанти в новелле «Повелитель блох» (узнав об этом, его рукопись конфискуют).

Восхитительна и такая работа Гофмана, как «Житейские воззрения кота Мурра». Германия предстает в виде подобия «животного царства». Вокруг кота-котофеича собралась элита. Часто в одной компании оказываются бароны и их собаки, которые, право, порой выглядят гораздо человечнее и интеллигентнее людей. Гейне писал о Гофмане, что это был «чародей, превращавший людей в диких зверей, а последних даже в советников прусского королевского двора». Особенно поучительна новелла «Крошка Цахес, по прозванию Циннобер». Сюжет новеллы прост. У бедной крестьянки, Цахес, родился сын. К ее несчастью, он уродлив. Положение семьи тяжкое: деньги украли воры, дом и овин сгорели дотла, хлеб градом в поле побило, и – дабы мера горя была исполнена – «Бог наказал нас этим маленьким оборотнем». При этом окаянный уродец жрет так, что и здоровому за ним не угнаться.

Однако милость феи дарит крошке Цахес три золотых магических волоска (власть). Можно сказать, что он становится «рыжим». И вот, словно по мановению руки, все вокруг него чудесным образом меняется. Его принимают за необыкновенного красавца, мудреца, умелого государственного мужа. Он быстро поднимается по служебной лестнице, вскоре становясь даже первым министром двора целого княжества. В чем же дело? Что затмило глаза народу и обществу? Почему столица страны, да и вся страна стала напоминать «большой сумасшедший дом»? Неужто народ (немецкий, конечно) столь глуп? А фокус прост. Все делается с помощью денег, которых у «рыжего» ну очень и очень много («фея», понимаешь ли).

Один из чиновников заговорил и о причинах богатства Циннобера: «Но нет, нет, только людское безумие или, как я опасаюсь, неслыханный подкуп – причина наших несчастий. Проклятый Циннобер, должно быть, безмерно богат. Недавно он стоял перед монетным двором, и прохожие показывали на него пальцами и кричали: «Гляньте-ка на этого крохотного пригожего папахена! Ему принадлежит все золото, что там чеканится!» Однако замечательнее всего конец истории. Наконец-то, народ прозрел, и сама же мать, породившая сына, можно сказать, его же и убила.

Она обратила внимание на ее уродца. И народ понял, что перед ними несуразный выродок. Даже камердинер увидел, что это не мудрый премьер государства, а «мерзкое чудище», «маленький ведьменыш». Все громче и громче шумела наконец-то прозревшая толпа: «Долой эту маленькую бестию! Долой! Выколотить его из министерского камзола! Засадить его в клетку!» И народ стал ломиться в дом премьер-министра. Камердинер мудро посоветовал тому спасаться бегством. И как можно быстрее. Когда же возмущенный народ взломал двери опочивальни, «рыжего» нигде не нашли. Их превосходительства – Циннобера – нигде не было видно. «Исчез без следа, без единого звука». Когда же шум поутих, важного господина с золотыми волосками нашли – где бы вы думали? В туалете, откуда торчали его маленькие худенькие ножки (уже тогда, оказывается, «мочили в сортире»). Их рыжее превосходительство был мертв, мертвее просто не бывает.[397]

Последний немецкий романтик умирал тяжело, будучи полностью парализован. Когда же он уйдет из жизни, у жены не окажется денег даже на могильную плиту. Его назовут «поэтом тоски по спасению». Гейне считал его значительнее Новалиса, ибо он «привязан к земной реальности». Жизнь показала, что этот романтик, принадлежавший «к вечной гильдии поэтов и мечтателей» (С. Цвейг), выдержал-таки нелегкое испытание временем, выдержал не только столетний, но и двухсотлетний экзамен. При анализе его произведений внимательному исследователю может многое открыться в характере поведения немцев, ибо, как проницательно заметил Ф. Фюман, истории Гофмана можно назвать «моделями повседневности» общества.

Невозможно представить себе Германию без имени Гете (1749–1832). Родился Гете во Франкфурте-на-Майне. Этот город дал некогда мощный толчок развитию книжного дела. Город вырос из торгов, проходивших на устраивавшихся тут ярмарках, что проходили здесь в незапамятные времена (так, первое письменное упоминание о ярмарке относят к 1074 г.). Благодаря торговле здесь возникли банки и биржа. Сюда же свозились самые диковинные деньги для обмена. Старейшие банковские дома были основаны торговыми фирмами. Здесь с 1562-го по 1792 г. короновались германские кайзеры, а в 1848 г. состоялось первое заседание немецкого Национального собрания. Тут в неком удивительном синтезе слились гений, капитал и культура. Посетивший в 1823 г. этот город американский писатель Ф. Купер выскажется о его жителях более чем снисходительно: «Они еще далеки от высот цивилизации». Но уже то, что здесь позже возникнет крупнейшая в мире Книжная осенняя ярмарка, говорит о том, сколь мощно и плодотворно поработал капитал на благо культуры. Поэт Ф. Штольце (1816–1891) имел полное право singen und sagen (петь и говорить): «Другого города на свете нет такого, который был милей мне Франкфурта родного. Умом я не могу понять и с мыслью примириться, что можно не во Франкфурте родиться».[398] Тем не менее, вопреки мнению «цивилизованного американца», именно во Франкфурте и родился великий Гете.


Встреча с двойником. Иллюстрации Т. Хоземанна к «Эликсирам дьявола».


Родители его были умные и достойные люди. Мать была прирожденным педагогом и добивалась от него почти всего желаемого «путем поощрений». У семьи Гете превосходная библиотека (прекрасные голландские издания, книги о памятниках римской эпохи и т. д.). Отец изучал юриспруденцию в Лейпциге и получил степень магистра в Гисене. Учителям он не доверял и учил детей сам. Поводом к такому решению был «унылый педантизм учителей в казенных школах». Гете вспоминал, что уроки учителей и в самом деле мало что ему дали. А вот книги сыграли роль золотого дождя (под видом которого Зевс проник в покои Данаи и зачал Персея). Гете писал: «В те времена еще не существовали библиотеки для детей. Ведь и взрослым тогда был присущ детский склад мыслей, и они почитали за благо просто передавать потомству накопленные знания. Кроме «Orbis pictus» (лат. «Живописный мир») Амоса Коменского ни одна книга, пригодная для детского чтения, не попадала к нам в руки, зато мы часто рассматривали Библию с гравюрами Мериана. Готфридова хроника, иллюстрированная тем же художником, повествовала нам о примечательнейших событиях мировой истории; «Accera philologica» (лат. «Филологическая кадильница») расцвечивала их всевозможными сказаниями, легендами и курьезами. А так как вскоре мне в руки попали Овидиевы «Метаморфозы» и я внимательно проштудировал их, в особенности первые книги, и мой юный мозг наполнился целой массой картин, событий, значительных и оригинальных образов, то я уже никогда не скучал, непрестанно занятый переработкой этой поживы, повторением и воссозданием воспринятого. Куда более чистый и нравственный, чем нередко грубые и соблазнительные сочинения древних, «Телемах» Фенелона, впервые прочитанный мною в Нейкирховом переводе, несмотря на все несовершенство такового, произвел на меня сладостное и благоприятное впечатление. Стоит ли говорить, что за «Телемахом» последовал «Робинзон Крузо», а затем, уж конечно, «Остров Фельзенбург». В «Кругосветном путешествии лорда Ансона» достоверность сочеталась с причудливой фантастикой сказки, и в то время как мы странствовали вместе со славным мореходом, пальцем прочерчивая его путь по глобусу, нам открывалась вся широта мира. Но мне предстояла жатва еще более обильная, когда я наткнулся на множество писаний… Издательство, вернее, фабрика этих книг, впоследствии заслуживших известность, даже славу под названием «народных книг», находилась во Франкфурте. Из-за большого спроса они печатались со старого набора очень неразборчиво и чуть ли не на промокательной бумаге».[399] Таковы «первые университеты» Гете.

Впрочем, не следует думать, что в нем сразу же явился миру этакий «старец вдохновенный». Ничего подобного… Это было настоящее «дитя земное», с упоением отдающееся всем «гениальным безумствам». Поэтому в юности ему и досталось прозвище «сумбурная голова». Сотоварищи порой говорили, что у Гете «в котелке винтиков не хватает». Однако это не помешало ему пройти курсы обучения в Лейпцигском и Страсбургском университетах.


Променад в Лейпциге.


Гете при жизни стал живой легендой… Его возводят в ранг национального мудреца. С ним почитают за честь общаться короли и императоры. Его речам внимают мудрецы и поэты. Огромную роль в судьбе Гете сыграла личная дружба с молодым герцогом Веймара Карлом Августом. Карл был человеком широких культурных и естественнонаучных взглядов. В. И. Вернадский, посвятивший Гете свой очерк, называл герцога «редким типом натуралиста-правителя». Во всяком случае нет сомнений, что при нем Гете получил уникальную возможность свободно и активно работать, а Веймар стал мощным центром немецкой культуры.[400]


Портрет Новалиса.


Сила и величие Гете, помимо наличия множества талантов, заключалась в том, что он с самого детства неустанно учился у природы, по-книгам, у людей. Биограф его Эмиль Людвиг писал: «Некогда Гете нашел и завладел Гердером, Шарлоттой, Шиллером, Мейером, он нуждался в них для своего самовоспитания. Сейчас он нуждается в музыке, и он завладел Цельтером». О его отношении к знанию можно было бы сказать так: «Он старался похитить во имя творчества всю музыку, всю поэзию, все знания мира!»[401] Не был он равнодушен и к славе, часто говоря: «Прежде чем мы сломим себе шею, нам нужно покрыть себя славой».

В «Годах странствий» Гете высказал мысль о необходимости включения всех классов общества в производительный труд. На склоне лет он заявит секретарю Эккерману, что «не сочувствовал произволу власть имущих и всегда был убежден, что ответственность за революции падает не на народ, а на правительства». Вероятно, нужно пережить многое, чтобы стать на сторону угнетенных: «Революции невозможны, если правительства всегда справедливы, всегда бдительны, если они своевременными реформами предупреждают недовольство, а не противятся до тех пор, пока таковые не будут насильственно вырваны народом». Увы, этого никак не могут понять иные власти, пока под ними почва не начинает уходить из-под ног.[402]

Хотя Гете и занимал высокий пост в иерархии, идеи справедливости и творчества во имя людей не были чужды ему. В одном из своих писем (1782) он заметил, что за день «наверху» потребляют куда больше, чем крестьяне добывают своим тяжелейшим трудом в течение многих месяцев. Видимо, поэт и министр Гете (для Германии довольно естественное сочетание) не раз вспоминал строки «Гимна к крестьянству» Гриммельсгаузена (XVII в.):

На всей земле во все века
Клянут и давят мужика,
Но все, что пьем мы и едим,
Добыто не тобой, а им…

В социально-педагогическом смысле интересен роман Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1796). Это – образная дидактика (понятие «воспитательный роман» возникнет позже). Главному герою книги, выходцу из купеческой семьи, становится тесно в том узком мирке, что представлен его родителями, не способными думать ни о чем, кроме прибыли. Учеба мыслится родичами как рог изобилия, из которого тотчас же должны посыпаться в их карманы деньги и всяческие блага… Мейстеру повезло, ибо он встретился с некими истинными друзьями науки, искусства и разума («Общество башни»), которые оказали на юношу благотворное влияние. Шиллер назовет Вильгельма Мейстера самим «олицетворением воспитуемости». Во многом в облике героя заметны черты и самого молодого Гете. Тем самым писатель пытался утвердить в умах немцев собственное идею долга, которая пронизывает философию образования и воспитания «идеального немца». Долг является неким внутренним законом, которому обязан подчиняться человек в большей части жизненных обстоятельств. Там, где есть чувство долга, есть культура, законы, цивилизация, личность. Воспитатель Ярно в романе настоятельно советует юноше ради его же блага умерить все эксцентричные и несбыточные желания. Он «много выиграет, если научится растворяться в толпе, если научится жить для других и забывать себя, трудясь над тем, что сознает своим долгом».

Для русского читателя роман Гете может показаться сухим и педантичным, как немецкий унтер. Серьезные философы вряд ли найдут тут глубокий смысл. Гете, скорее, напоминает Периандра, коринфянина, оставившего нам в наследство изречение «В усердии – все». Педагогика же в романе зачастую заменяется обычной плоской афористикой. Но в ней все же, на наш взгляд, больше смысла, чем в иных очень толстых и весьма почтенных педагогических трактатах. Правда, в записках И. П. Эккермана Гете, в ответ на его слова о необходимости познакомить широкого читателя с «Вильгельмом Мейстером», тот заметил с некоторой иронией и удивлением: «Милое мое дитя, я хочу открыть вам один секрет, благодаря ему вы сейчас многое поймете, да и впредь вам будет полезно это знать. Мои произведения не могут сделаться популярными; тот, кто думает иначе или стремится их популяризировать, пребывает в заблуждении. Они написаны не для масс, а разве что для немногих людей, которые ищут приблизительно того же, что ищу я, и делят со мною мои стремления».[403]

Как волшебный талисман, означающий и символизирующий окончание ученического опыта, Мейстеру передано некое «Наставление». Искусство вечно, жизнь коротка, суждение трудно, случай быстротечен. Действовать легко, мыслить трудно, претворять мысль в действие – нелегко. Всякое начало радостно, порог – место ожидания. Мальчик дивится, впечатление руководит им, играя, он учится, но суровая правда его пугает. Подражание присуще нам от рождения, но трудно распознать, что достойно подражания. Редко открываем мы прекрасное, но еще реже мы умеем его оценить. Нас манит скорее высота, чем ступени к ней; обратя взор на вершину, мы предпочитаем идти равниной. Преподать художество можно лишь отчасти; художнику оно нужно целиком. Кто научился ему вполовину, постоянно ошибается и много говорит; кто овладел им полностью, тот занят делом, а говорит редко и погодя… Превыше всего дух, что вдохновляет нас к действию. Кто орудует одними знаками, тот педант, ханжа или тупица. Таких людей превеликое множество. Вместе им раздолье. Их болтовня отталкивает учеников, а упрямая их посредственность запугивает лучших. Учение же творца служит вразумлению, ибо где недостает слов, за себя говорит дело. Настоящий ученик научается извлекать неизвестное из известного и тем приближается к мастеру.[404]

Кто окажется смелым и толковым, тот осилит преграды и поднимется на «волшебную гору». Однако в Германии немало и тех, кто учился по системе и «на курсы логики» ходил, но кого все-таки, подобно Мейстеру, ожидало горькое разочарование «в латифундиях образцово-показательного мира» (О. Мандельштам). В конце жизни многие вынуждены признать, что искали образования там, где его не могло быть; уповали на таланты, каковых не было; стремились стать практиками, а остались бездеятельными, глупыми и жалкими существами. Увы, сколько подобных «мейстеров» и «вертеров» населяет и поныне несовершенный мир![405]


Фауст в своей келье.


Даже в свои восемьдесят лет Гете занимается не только писательским трудом, научными изысканиями, но и улучшением положения в образовании. Почти каждое письмо его заканчивается словами «занят до сумасшествия». Zeit gewonnen, alles gewonnen («Время выиграть, значит все выиграть»). В альбом внуку он собственноручно записывает шутливые строки:

Разбегаются минутки,
Циферблат торопит срок,
Час отсчитывают сутки —
Время береги, сынок.

Гете приветствовал все, что способствовало созидательной, творческой работе, в то же время отстраняя любое действо, ей мешающее. Верная позиция, ибо у зрелости и старости свой счет с Хроносом. Трудолюбие позволило ему создать внушительный памятник музе науки и творчества: из-под его пера вышли тысячи научных трудов, 50 томов писем, 13 дневников (по 400 страниц в каждом), десятки книг воспоминаний, записей бесед с ним. Он неустанно собирал наблюдения и факты, часто вспоминая слова французского естествоиспытателя Ж. Бюффона: «Собирайте, собирайте факты для того, чтобы получить идею».

Революционные настроения, проникавшие в Германию из Франции, доставляли университетскому начальству в Йене немало хлопот. В начале 90-х годов йенские студенты выступили с требованиями реформ. Министр Гете понимал, что нужно хотя бы частично удовлетворить их требования. Он говорил: «Если разумным молодым людям дать возможность частично участвовать при обсуждении отдельных вопросов, то мы увидим, как на всю академию прольется новый свет». Когда же летом 1792 г. в Йене возникли волнения и почти 500 студентов даже «эмигрировали», опытавшись устроиться на учебу в Эрфурте, министр и тут попытался уладить конфликт. Дело было серьезное, ибо университет существовал на деньги этих студентов. В итоге «эмигрировавшие» студенты получили сатисфакцию и вернулись.[406]

Новыми представлениями руководствуются ныне не только гении науки и литературы, но и венценосные особы. Они соревнуются в проявлении внимания к ученым, писателям, деятелям искусств и просвещения. С Оттона, Карла Великого и Фридриха II идет традиция привечать таланты. Не был исключением и Гете, занимавший пост министра в Веймаре. В записках Эккермана упоминается разговор с Гете, во время которого тот много говорил о Йене, о преобразованих и улучшениях, которые ему удалось провести в тамошнем университете. В частности, он учредил кафедры химии, ботаники и минералогии. Раньше эти науки рассматривались исключительно как вспомогательные дисциплины при изучении фармакалогии. Сюда им приглашались лучшие умы Германии (историк Л. Окен, философ Ф. Шеллинг). Велики его заслуги и в деле пополнения музея и библиотеки университета.


Старый библиотекарь.


Вот как сам Гете описывает сцену (15 марта 1830 г.) отвоевания права на библиотечное помещение: «Библиотека… пребывала в совершенном упадке. Сырое и тесное помещение, никак не приспособленное для достойного хранения имевшихся в ней сокровищ, в особенности после того, как великий герцог приобрел Бюттенерову библиотеку числом в тринадцать тысяч томов, которые грудами лежали на полу, ибо, как я уже говорил, их негде было расставить. Я не знал, как выйти из этого затруднения. Пристроить новое помещение, – но для этого у университета не было средств, к тому же можно было обойтись и без пристройки, так как непосредственно к библиотеке примыкал большой, обычно пустующий зал, который мог наилучшим образом удовлетворить все наши потребности. Однако этот зал принадлежал не библиотеке, а медицинскому факультету, который время от времени использовал его для своих конференций. Итак, я обратился к господам медикам с покорнейшей просьбой: уступить мне зал для библиотеки. Но они к моей просьбе не снизошли… Мне осталось только силой завоевать злополучный зал. Я велел позвать каменщика и подвел его к стене, отделявшей зал от библиотеки… Каменщик взялся за дело».[407]

К концу жизни из-под личины веймарского старца отчетливее выглядывает его министерская душа. Когда-то, в годы молодости и дерзновенных мечтаний, он стоял за свободные формы управления государством и приветствовал революцию. Но став министром, он стал врагом народа и народовластия. Он защищает диктатуру Веллингтона также, как некогда безудержно превозносил Наполеона, которого он нарек «квинтэссенцией человеческого». На этот дифирамб последний милостиво охарактеризовал самого Гете так: «Вот человек!» Тогда-то и рождается позорный афоризм, убивающий душу великого творца «Фауста»: «Обладатель высшей власти всегда прав – и перед ним следует почтительно склониться».


Иоганн Вольфганг Гёте.


Э. Людвиг так описал встречу Гете и Наполеона в Эрфурте. «Разговор был чисто духовный и демонстрировал равенство двух противоположных электрических разрядов»… Далее следует сцена в духе пьес Корнеля, Расина или, что ближе к истине, Мольера… Император сидит за большим круглым столом и завтракает. По правую руку – Талейран, по левую – Дарю. И вот появляется шестидесятилетний Гете, красивый, пышущий здоровьем. Затем следует фраза «Се человек!» (наверняка заготовленная и выученная, сцена, каких пруд-пруди в дешевых мелодрамах). Читаем у Э. Людвига: «Ибо именно потому, что этот властитель мира не знает, что перед ним стоит другой властитель мира, это восклицание, которое Наполеон ни до, ни после не применил ни к одному человеку, доказывает божественное сродство гения с его собратом. Словно благодаря рассеявшимся облакам два небесных существа узнали друг друга в очистившемся небе и невольно простерли друг к другу руки, едва коснувшись кончиками пальцев. Потом туман времени, опустившись, вновь разделит их. Такой миг бывает раз в тысячу лет, подобно тому, как в легенде встречаются Диоген и Александр… Наполеон хвалит «Вертера», но «конец вашего романа я не люблю». – В это легко поверить, Сир: вам не нравится, что у романов вообще есть конец. Император спокойно проглатывает эту почти злобную эпиграмму… Счастлив ли ваш народ? – спрашивает император, не замечая, что вопрос сформулирован так, словно перед ним какой-нибудь местный князь – к ним обращаться с таким вопросом вошло у него уже в привычку. На самом деле его сейчас совсем не интересует Саксония, он думает: «Какую пользу может принести мне этот гений? Жаль, что он пишет не историю, а романы. Но и в этом случае он мог бы описать здешний конгресс, а как драматург мог бы изобразить моего римского братца. Он наверняка сделает то и другое лучше, чем наши, а кроме того, написанное иностранцем имеет двойную ценность». Поэтому он говорит: – Во время нашего пребывания здесь вам стоило бы остаться и записать, какое впечатление производит на вас все это грандиозное зрелище. Что думает об этом господин Гете? – Для этого мне недостает пера античного автора… Император думает про себя: «Это ответ политика»… И говорит: – Трагедия должна быть школой для королей и народов: это высшая награда, коей могут удостоиться поэты! Вы должны написать смерть Цезаря – достойно, великолепнее, чем это попытался сделать Вольтер. Это могло бы стать прекраснейшей задачей, главным трудом вашей жизни. В этой трагедии нужно показать миру, что Цезарь осчастливил бы человечество, если бы ему предоставили время для исполнения его величественных планов. Приезжайте в Париж. Я требую этого!»[408]

Одним словом, Гете принял знаменитое гегелевское «Was ist – ist vernunftig!» (нем. «Что действительно, то и разумно!»). Живя в мире силы и насилия, старый лис убежден, что только «держа саблю наголо и стоя во главе армии, можно повелевать и издавать законы в уверенности, что все станут повиноваться тебе». Итак, что же «через могилы, вперед!?» Но… если даже критики скажут: «не квиетизмом он закончит жизнь, а полнейшим равнодушием и цинизмом, близкими к мефистофелевским», возможно, мы и не сможем вам возражать, но уж обязательно заметим: «Сделайте хотя бы вполовину от содеянного им!»

Что бы о нем ни говорили и как бы к нему ни относились критики, как и в случае с Вольтером, в нем жила непреодолимая жажда жизни и вера в знания. Нужно познавать их до последнего дня: «И покуда еще можем творить, не сдадимся!» Он был врагом мистики и всяческих сект, соединяя знания и чувства для выполнения великой миссии: «Мыслить, знать, чувствовать, верить и как там еще называются щупальца, которыми человек нащупывает вселенную; они должны всегда работать во взаимодействии, только так мы и сможем выполнить свое призвание». Гете в старости – это прежде всего опыт и воля. Хотя вечерняя звезда светит уже отраженным светом. Знаменательны последние его слова – «Mehr Licht! («Больше света!»). Впоследствии их станут интерпретировать как призыв к Просвещению![409]

Гете влекла Россия, этот гигант, раскинувшийся на Востоке. Велик был интерес к нему и в России. Историк Г. В. Якушева пишет: «Далеко заглянувший за границы собственного века, Гете с почтением и с восторгом был принят культурами многих стран мира – в том числе в России (к которой сам тоже не был вполне безразличен: по свидетельству современников, он знал «Древнероссийские стихотворения Кирши Данилова», труды М. В. Ломоносова, Г. Р. Державина, Н. М. Карамзина и, конечно же, А. С. Пушкина, которому через В. А. Жуковского, встречавшегося с Гете неоднократно, передал в дар свое перо). Гете высоко оценивал реформаторскую деятельность Петра I, упоминая его, как и Наполеона, в ряду «демонических» (могучих, величественных, до конца не познаваемых) деятелей истории».

Многие говорят в применении к Германии о «веке Гете». Исследователь К.Свасьян пишет: «…Мы говорим о «веке Гете» – выражение это давно уже стало техническим термином историков культуры; но что это значит? Я выскажу это мифологемой – золотой дождь. Место действия – Германия. Время действия – вторая половина XVIII-начало XX вв. Действующие лица: Гердер, Гете, Шиллер, Лафатер, Виланд, Клопшток, Кант, Лихтенберг, Якоби, Фихте, Гаманн, Шеллинг, Крейцер, Гельдерлин, Жан-Поль, Карус, Гегель, Баадер, Новалис, Тик, Клейст, Гофман, Брентано, Моцарт, Бетховен, Шуберт и в удвоенном качестве, братья: Шлегели, Гумбольдты, Гримм (перечень неполный). На титульном же листе – «Век Гете».[410]

Видимо, здесь нужно упомянуть и об исключительно высокой значимости так называемой «читательской культуры»… Страна, любящая умную книгу, умеющая оценить по достоинству как ее саму, так и ее создателя, непременно занимает лидирующее место в ряду мировых культур. И наоборот. Чем бездарнее и примитивнее народ, тем меньше он читает и тем более плачевная судьба его ожидает. Ведь, книга учит верно мыслить и упорно трудиться (ибо само чтение – прежде всего труд). Особенно заметным стало увеличение издательского книжного потока во второй половине XVIII века. Как пишет философ Г. Люббе, итогом стремительного прорыва книги к читателю стало появление такого феномена, как массовый читатель. Чтение для определенных кругов становится нормой жизни… Гете читал, по его собственному признанию, в среднем один том в день. Читающая публика быстро научилась повышать скорость чтения, что позволяло ей поглощать неимоверное количество страниц. Говорят, что историк Ф. Шлоссер (1776–1861), знаменитый автор «Всемирной истории», будучи еще гимназистом во фризландском Эвере, прочитал за три года четыре тысячи книг.

И все же становилось очевидным, что бурный рост издательской продукции заметно опережает возможности даже наиболее подготовленных читателей. Возникала опасность быть раздавленным этой лавиной книг. Эрнст Роберт Курциус даже называл этот процесс «разрушением авторитета книги» в эпоху Просвещения. Думается, что этот процесс стоит в одном ряду с массовым промышленным производством. И то и другое есть условие нового этапа индустриальной цивилизации, но имеет скорее лишь отдаленное отношение к собственно культуре. Если ранее (в эпоху избирательно-аристократической модели) общество имело довольно узкий круг адептов культуры, то ныне ситуация изменилась. Всякий графоман мог вклиниться в шеренгу бессмертных. Рост числа специальных произведений давал каждому свой шанс. Сфера культуры настолько расширилась, что уже трудно ее контролировать. Поэтому важнейшей задачей культуры стал отбор качественной литературы. А. Шопенгауэр выразил новые требования формулой: никогда не читать то, «что сразу привлекает широкую публику». Знатоки книг обращают внимание только на то, что уже выдержало испытание временем. Скажем, Шиллер говорил (1788 год), что в «в ближайшие два года» он вообще не будет читать «современных писателей», а только Гомера и других классиков.[411]


Петух приносит жалобу на Рейнеке-Лиса (Гёте, иллюстрация к «Рейнеке-Лис»).


Картина человеческой жизни, что предстает в творениях великих, дает нам уроки неудачников, победителей, ренегатов и героев… Личность Фридриха Шиллера (1759–1805) восхищает и потрясает. Подлинный литературный Брут! В этом человеке жил дух свободы и независимости, которому могли бы позавидовать все герцоги и короли. Друзья говорили о нем: «Страха он не знал никогда. Он отважно поднимал голос протеста и против взрослых». В юности он попал в военную школу. Там Фридрих увидел жестокость царивших в стране порядков. Герцог Карл-Евгений поставлял за границу пушечное мясо партиями (наемников). Не из книг почерпнул Шиллер ненависть к униженному человеческому достоинству. Он оставил карьеру военного лекаря, так как его не привлекала ни высокая вероятность самому становиться этим пушечным мясом, ни удовольствие лечить всех «военных разбойников». Не лучше ли врачевать поэзией души! К тому времени он уже написал «Разбойников» (1781). Как скажет о Шиллере Гете: «Он обладал даром облагораживать все, к чему прикасался».

Война чаще всего – разбой. Но когда народы поднимаются на бой с реакцией и тиранией, это уже иное – «пламенный, дикий дифирамб» свободе и чести! Прообразом благородных шиллеровских разбойников и стали организованные отряды народных мстителей, действовавшие в Тюрингии, Богемии, Франконии и Швабии. Они выступали как мстители за народные страдания и горести (вспомним благородного разбойника из Шервуда Робин Гуда).

Этимология слова «разбойничать» означает: «промышлять разбоем, грабить, нападать, отымать силою», а «разбойное время» у Владимира Даля охарактеризовано как «суетливое, деловое, недосуги». Исходя из этих оценок, любые времена и любых правителей вполне можно зачислить в разряд «разбойников». Так оно, по сути дела, было и в Германии. Однако сановному, княжескому или чиновному разбою противостоит разбой народный, плебейский. Борцы за народную правду встречаются повсюду: в Англии – хозяин Шервудского леса Робин Гуд и Роб Рой у Вальтер Скотта, во Франции – капитан контрабандистов Мандрен, воевавший против сборщиков податей, в Италии – Фра Дьяволо и Ринальдо Ринальдини, в Испании – «почтенный разбойник» Гинарт у Сервантеса, в Венгрии – «добрый разбойник» Марци, в Закарпатье – Довбуш, в Силезии – гайдук Новак, в Словакии – Яношек, на севере Германии – Штертебекер, в Беларуси – Островский, в России – Пугачев, в Японии – защитник слабых Исикава Гоэмон, в Китае – Дао Чже, державший в страхе князей. В образе разбойников в те времена выступали отнюдь не вульгарные грабители или убийцы, но, скорее, отважные народные мстители. Поэтому их образы и привлекали пристальное внимание писателей и поэтов. Даже высший свет вынужден был относиться к ним с известным почтением и неким трепетом. В повести А.С.Пушкина князь Верейский уважительно сравнивал Дубровского с немецким разбойником, а поэт Некрасов воспевал легендарного Кудеяр-атамана.

Шиллер слышал, что в соседней Баварии объявилась разбойничья вольница. Бедность народа толкала его на разбой. К примеру, аристократы за отстрел «аристократической живности» в их лесах отправляли крестьян на каторгу или лишали жизни, а вельможные особы убивали и травили зверье налево и направо… Еще в XVI в. в немецких землях появились «уравнители», оправдывавшие воровство на том основании, что «господь бог создал всех равными». Появились так называемые «злые» люди, что убивали и грабили богачей. Удалые атаманы Фридрих Шван по прозвищу Зоннервирт («Хозяин Солнца») и Матиас Клостермайер, по кличке Баварский Хизель, бросили вызов властям. Зоннервирт, о котором слагались песни и легенды, орудовал неподалеку от места проживания юного Шиллера и его семьи (отец его, напомним, был лесничим). Отец его учителя, Якоба Абеля, вел следствие по делу атамана, в 31 год схваченного и казненного. Ученик живо заинтересовался этой историей. Абель написал и психологический этюд – «История одного разбойника», а затем и новеллу.

Смелым и отважным борцом против тиранов и эксплуататоров выступал Хизель, знаменитый партизан швабских лесов. Он мстил властям и богачам за творимые ими беззакония и жесточайшее притеснение крестьян. Однажды ограбив оберфогта и чиновников, он презрительно и гневно бросил в их адрес: «Мы забираем деньги, бесчестно отнятые у бедноты». В нравственном отношении он стоял намного выше воров не только того, но и нашего времени. Как и шиллеровский Карл Моор, он мечтал «исправить свет злодеяниями и блюсти законы беззаконием». Можно сказать, что из этих двух образов (Зоннервирта и Хизеля) и появились на свет шиллеровские «Разбойники». Если другие знатные воры и разбойники набивали и набивают собственные карманы за счет трудов народа и мечтают только о личном обогащении, то Карл Моор не таков. Не принимая ни умом ни сердцем существующий миропорядок, он хочет «протрубить на весь мир в рог восстания». Политические идеалы его также вызывают у читателя симпатию. С юных лет он мечтает о том, что его «длань отечество спасет», Германия станет подлинной республикой, а не царством угнетателей и плутократов.[412]

Нельзя забывать, конечно, о том, что в описываемую эпоху разворачивалась грандиозное действо Великой Французской революции. Оно никак не могло оставить равнодушными сотни тысяч угнетенных крестьян и ремесленников в самой Германии. В 1790 г. один из руководителей восстания крестьян в Саксонии некто Шмидт заявил: «У нас должно быть то же, что и во Франции; все дворяне должны быть перебиты, недаром в библии сказано, что в поте лица ты должен заработать свой хлеб, дворяне же – бездельники». На землях Саксонии крестьяне перебили всю дичь, что по закону принадлежала помещикам. Кое-где нападали на имения дворян. Правительство Пруссии было вынуждено заявить об освобождении крестьян от крепостного права (1807). Важный шаг на пути капитализации сельского хозяйства.[413]

Все это во многом и объясняет, почему немецкое общество будет тогда зачитываться «Разбойниками»… Студенты высших школ зубрили драму, как Библию. Молодежь твердо хотела знать, во имя чего стоит (или, напротив, не стоит) браться за оружие. Впервые посетивший г. Йену в 1787 г. Шиллер выделяет как наиболее примечательную черту немецкого студенчества их свободолюбие: «Что студенты здесь в почете, видно уже с первого взгляда. Впрочем, даже закрыв глаза, можно узнать, что находишься среди студентов, ибо все они шествуют победоносной походкой…» Разумеется, среди его аудитории немало студентов. Большими группами устремлялись они послушать лекции поэта, автора «Разбойников». В аудитории не хватало места для желающих. Толпы студентов бросались в спешке занимать места. Шиллеровский курс «Введение во всеобщую историю» слушали сотни студентов.

Лектор говорил, что изучение истории откроет немало поучительных страниц, что учебный план ученого, работающего только ради хлеба насущного, отличается от учебного плана, который составляет для себя пытливый философский ум. Шиллер характеризовал век как весьма гуманный, а европейское сообщество как миролюбивое. Представив Европу большой и единой семьей, он утверждал, что вражда более не сможет привести к кровавым потрясениям. Увы, великие драматурги и писатели, как это ни удивительно, часто оказываются никудышными провидцами. Всего через семь недель после его пророчеств разразилась Великая Французская революция, открывшая десятилетие страшных и непрерывных войн.

Интерес молодежи был вполне оправдан, ибо в составе партизанского отряда главного героя «Разбойников» Карла Моора – в основном бывшие студенты (Гримм знает латынь, Роллер предлагает издавать альманах, Шпигельберг щеголяет французским и латынью). Сам Карл так формулирует цели своего отряда: «Поставьте меня во главе войска таких молодцов, как я, и Германия станет республикой, перед которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями». Однако суровая жизнь вскоре выучит их совсем иному, о чем и будут петь друзья-разбойники, расположившись в лесу близ замка Мооров. Кстати, второе издание «Разбойников» вышло с надписью по-латыни на титульном листе «In Tyrannos!» («На тиранов!»), а его стихотворение «Дурные монархи» и еще одно произведение, помеченное ложным местом издания «Тобольско» (Тобольск – место ссылки в России), невольно обращало читательскую мысль к далекой России. Мы приветствуем бунтарский дух борцов против тирании (в том числе и в России), но видим, что натворили государственные разбойники (из вчерашних тяжеловесов и полуученых), когда они, вдруг, оказались во главе государства:

Резать, грабить, куролесить
Нам уж не учиться стать.
Завтра могут нас повесить,
Нынче будем пировать!
Мы жизнь разгульную ведем,
Жизнь, полную веселья:
Мы ночью спим в лесу густом,
Нам бури, ветер нипочем,
Что ночь – то новоселье.
Меркурий, наш веселый бог,
Нас научил всему, как мог…

В духе времени написана и мещанская трагедия «Коварство и любовь» (1783 год), первая немецкая «политически-тенденциозная драма». Юноша из высших слоев общества готов уже попасть под безжалостное колесо власти и элитных амбиций. Отец (президент) уготовил ему карьеру в министерстве (чин тайного советника, службу в посольстве, необыкновенные милости). Его ждет завидное, обеспеченное будущее. Но Фердинанд покинул «их дом», говоря отцу: «Нет, потому, что мои понятия о величии и о счастье заметно отличаются от ваших… Вы достигаете благополучия почти всегда ценою гибели другого. Зависть, страх, ненависть – вот те мрачные зеркала, в которых посрамляется величие властителя… Слезы, проклятия, отчаяние – вот та чудовищная трапеза, которой услаждают себя эти прославленные счастливцы. И не успеет у них пройти хмель, как они, шатаясь, уже отходят в вечность».[414]


Фридрих Шиллер (1759–1805)


На философии Шиллера выросли целые поколения… В ознаменование его заслуг перед человечеством конвент Франции пошлет писателю патент на гражданство. Но, пожалуй, еще с большим упоением читали Шиллера в России. По словам Ф.М. Достоевского, он оказался здесь, среди наших берез, «гораздо роднее и гораздо национальнее». Чем привлек он русскую душу? Не тем ли, что в разночинной русской интеллигенции кипела бунтарско-разбойничья кровь Ваньки-Каина, или яростным стремлением писателя к истине и правде?! Он говорил: «Прекрасное заключено лишь в правде». Особое место в воспитательно-педагогическом наследии занимает его работа «Об эстетическом воспитании человека» (1795 год). Статья включает ряд писем Шиллера к герцогу Гольштейн-Аугустенбургскому. В этих статьях, чрезвычайно богатых мыслью, Шиллер ставит положение культуры в прямую зависимость от воли государства. Его мысль проста и беспощадна: каково государство, каковы правители – такова и культура! Мерзавцы и ничтожества у власти неизбежно пестуют и поддерживают таких же ничтожеств и в сфере культуры. Читаем у Шиллера: «Теоретическая культура должна привести к практической, а практическая в то же время должна быть условием теоретической? Всякое улучшение в политической сфере должно исходить из облагорожения характера, но как же характеру облагородиться под влиянием варварского государственного строя? Ради этой цели нужно найти орудие, которого у государства нет, и открыть для этого источники, которые сохранили бы, при всей политической испорченности, свою чистоту и прозрачность». Весь вопрос и состоит в том, где искать эти «источники».

Казалось, вполне естественно было бы пытаться отыскать их в культурном классе. Не в президентах же, императорах, банкирах и военных, в самом деле! Увы, но уже в ту эпоху «культурные классы представляют нам еще более отвратительное зрелище расслабления и порчи характера, которые возмутительны тем более, что источником их является сама культура». Видимо, это обстоятельство и побудило Шиллера, воспевавшего «эстетическое государство», сомневаться в возможности его появления. Он удивительно точно сумел предвидеть трансформацию «культурной личности» в новейшую эпоху… В «Письмах об эстетическом воспитании человека» читаем: «Дитя природы, сбросив оковы, становится неистовым, питомец искусства – становится негодяем. Просвещение рассудка… в общем столь мало облагораживает помышления, что скорее оправдывает порочность своими учениями».[415]

Поэтому Шиллер столь решительно отстаивал национальную культуру и широкое классическое образование всего народа, а не только узкого круга интеллигенции. И пусть Шиллер, принадлежавший «к интровертному типу», ближе к идеям, чем к вещам внешнего мира, для нас именно это и ценно: мир идей должен стать, если угодно, тем «зрячим и мыслящим существом», что ведет «слепой материальный мир» к достойному человеческому существованию. С тех пор минуло два века, но значимость шиллеровских идей еще более возросла.

Кстати говоря, и немецкий философ К. Юнг, посвятивший в 1915 г. главу его работе, отмечал: условия индивидуальной культуры в буржуазном мире «не только не стали лучше, а напротив того, ухудшились; ныне ведь интерес каждого отдельного человека еще гораздо более поглощен коллективными занятиями, нежели во времена Шиллера; поэтому каждому в отдельности остается гораздо меньше досуга для развития индивидуальной культуры…»

Для поэта, как и для той эпохи, характерно обожествление разума, интеллекта, просвещения («современность достаточно просвещена»). Впрочем, это же провозглашали, этому поклонялись все без исключения герои своего времени. Юнг пишет: «В этих словах Шиллера мы чувствуем приближение эпохи французского просвещения и фантастического интеллектуализма революции: «Сам век достаточно просвещен!» – какая переоценка интеллекта! – «Дух свободного исследования рассеял пустые призраки» – какой рационализм! Живо вспоминаются слова проктофантасмиста в Фаусте: «Исчезните же! Ведь мы просветители!» Переоценивание значения и действенности разума, с одной стороны, вполне соответствовало духу того времени, совершенно не принимавшего в расчет, что если бы разум в действительности обладал такой силой, то давно уже имел бы широчайшую возможность доказать и проявить ее; с другой же стороны, нельзя терять из виду, что в то время так думали вовсе не все руководящие умы и что этот налет рационалистического интеллектуализма, вероятно, основан и на особенно сильном субъективном развитии этого элемента в самом Шиллере». Однако считаю, что не это самое главное в шиллеровском наследии. Важнее то, что он поставил власть в прямую и весьма жесткую зависимость от культуры (по крайней мере, в Европе) и даже обручил и повенчал (не желая того) интеллект с революцией и народом.[416] Хотя и с грустью признавал: «Блаженны те, кто не заплатил за благо знания своим сердцем».

В дальнейшем интерес к лекциям Шиллера несколько спал. Причины этого довольно банальны: плохая дикция лектора, избыток патетики, пробелы в знании предмета. К тому же, всякий творческий энтузиазм, как известно, должен поддерживаться и материально, а должность профессора была неоплачиваемой. Не намного улучшило положение дел издание курса лекций. В одном из писем он признавал: «…весь этот образ жизни, все эти неизбежные обстоятельства, неотделимые от профессуры, глубоко мне противны, но если бы эта жизнь сулила хоть какие-то, пусть самые ничтожные, материальные выгоды, я бы счел обязанным с ней смириться». У Шиллера зреет понимание того, что все же не это поприще уготовила ему судьба. Кафедра – явно не его удел. Поэтому он и скажет вскоре: «У меня так же мало склонности к коммерческим делам, как к тому, чтобы стать капуцином».[417]

Судя по всему, Шиллера одолевали глубокие сомнения по поводу способности управлять народом на основе разума. Как и многие, он столкнулся с проблемой несоответствия идеальных устремлений уровню развития общества. Поэтому он считал, что век еще не созрел для прогресса. Перегибов революции Шиллер не принял, осудив казнь Людовика XVI, и стремился в Париж, намереваясь выступить его адвокатом. Хотя он и гордился патентом почетного гражданина Франции (декрет подписал Дантон), но его отношение к Великой Французской революции было сдержанным, можно сказать, даже прохладным. Почему автор «Разбойников», находившийся в полном расцвете жизненных сил (ему было 30 лет в 1789 г.), «не понял» или просто не принял величайшего исторического события той эпохи?

Он обвинил революционеров в том, что попытка восстановить священные права человека и завоевать политическую свободу выявила лишь бессилие народа и его непригодность к достижению этих целей. Вместо этого несчастный народы Франции и Европы «были снова ввергнуты в варварство и рабство». Шиллер выражал опасение, что построенное десятью великими умами непременно будет разрушено пятюдесятью глупцами. Он прозорливо заметит относительно будущего (1793):»Французская республика исчезнет так же быстро, как и родилась; республиканская конституция приведет рано или поздно к состоянию анархии, и единственное спасение нации будет в том, что откуда-нибудь появится сильный человек, который укротит бурю, восстановит порядок и будет держать твердой рукой бразды правления, и, возможно, он даже станет абсолютным властелином не только Франции, но и значительной части Европы».[418] «Сильный человек», как мы и показали, явился в лице Наполеона.

С поэзией Шиллера немцы впитывали бунтарский дух. Позже эти черты, в ином и уже трансформированном виде, оплодотворят всю революционную философию марксизма и социализма второй половины XIX-начала XX веков. Роза Люксембург в статье «О Шиллере» писала так: «Распространение поэзии Шиллера среди пролетарских слоев Германии, несомненно, способствовало их духовному подъему и революционизированию, и, таким образом, она до известной степени принимала участие в деле эмансипации рабочего класса».[419]

История останется его возлюбленной (знал Шиллер и иную страсть, к Шарлотте фон Кальб). Он писал в 1786 г.: «С каждым днем все дороже мне делается история; мне хотелось бы лет десять кряду ничего не изучать, кроме нее». Он пишет фундаментальные «Историю отпадения Нидерландов от испанского правления» (1788), «Историю замечательных восстаний и заговоров» (1788), «Историю Тридцатилетней войны» (1793). Свой последний год жизни поэт и историк, этот «благородный адвокат человечества», как скажет о нем В. Белинский, проведет за написанием книги «История Московии», увы, так и не законченной.

Когда Шиллер заболел, это постарались скрыть от Гете. Смерть поэта приблизила и кончину Гете, и тот, узнав о кончине друга, сказал: «Я был уверен, что сам умру. Я потерял половину своей жизни». Соперничество казалось ему теперь смешным. В один из горьких вечеров он вспомнит слова Шиллера: «Этот человек, этот Гете стоит мне поперек дороги, и он часто напоминает мне, как круто судьба обошлась со мной». И станет гладить доставленный ему друзьями череп оставившего грешный мир соперника, приговаривая: «Бедный Йорик!» Им поставлен один памятник, где два великих сына Германии, примирившись, стоят вместе.

Свидетелем этих синтетических способностей немцев стал оригинальнейший немецкий писатель Георг Кристоф Лихтенберг (1742–1799), проживший всю жизнь в Геттингене. Силой и своеобразием его ума в свое время восхищались Кант, Гете, Герцен и Толстой. Его литературный шедевр «Афоризмы», в котором ощущается Volksgeist (дух народа), стал известен широкой публике спустя много лет. Восемнадцатый ребенок в семье бедного пастора, он с огромным трудом попал в Геттингенский университет (мать выхлопотала у герцога стипендию). Юноша изучал математику, физику, астрономию. После университета он дважды посетил Англию по приглашению воспитанника-англичанина. Та поразила его успехами науки и промышленности. Он лицезрел все, что оказалось доступно его взору: ремесленников, грузчиков, моряков, игру актеров во главе с великим Гарриком, общество самого короля. Позже он скажет, что ездил в Англию, чтобы «научиться писать по-немецки». Он занял должность профессора физики Геттинского университета, исследуя электричество. Затем, независимо от братьев Монгольфье, приходит к идее воздушного шара. В 90-е годы XVIII в. Лихтенберг стал почетным членом Российской Академии наук. Его лекции вызывали восторг у студентов. Он редактировал два научных журнала, стремясь «хоть немного поднять тех людей, к которым спустился». В его обычай входило помогать бедным студентам и коллегам, хотя сам он, можно сказать, всю жизнь находился под пятой у нищеты. Болезни, внутренний разлад и бедность, в конечном счете, и доконали этот незаурядный талант.

Лихтенберг – поклонник Французской революции. В отличие от Гете и Шиллера, он оправдывал революционное насилие. Революция, что бы там ни было, «оставит после себя много хорошего». В полной мере ему ненавистны некоторые не лучшие качества немецкого бюргерства («варварский педантизм, скулящее смирение»). Он выступает сторонником революции, соглашаясь с Гердером, что «угнетают лишь тот народ, который позволяет себя угнетать». В нем мы увидим духовного сподвижника и друга Георга Форстера, вождя недолго просуществовавшей Майнцкой демократической республики («Коммуны»).

Главная цель, которой должен следовать художник – «Правда, образование и улучшение человека». От истории Лихтенберг требовал влюбленности, ненависти и страсти… Если ты равнодушен, не бери в руки пера. Трусливый писатель и историк – холуй в прихожей господина. Таких «ученых» и «литераторов» нужно отправлять на конюшню или в свинарник. Хватит описывать ничтожных правителей и завоевателей. Дайте дорогу народу, его великим деяниям, говорил он. Глубоко интересовала его и теория познания. Ведь познание тесно увязано с жизнью народа. Немецкий публицист И. Г.Зейме (1763–1810), автор афоризма: «Любая хорошая книга должна быть более или менее политической», считал, что в политике и литературе не место равнодушным. «Ira facit poetam!» (лат. «Гнев рождает поэта»).

Лихтенберг писал о великих успехах просвещения, позволяющих человеку за шестьдесят лет жизни овладеть всем богатством культуры, создававшейся пять тысяч лет. В то же время он терпеть не мог отвлеченной науки и философии. Ученый должен видеть объективный мир через призму человеческой практики. Нет на свете ничего более жалкого, нежели историк, философ или педагог, укрывшийся за мертвой схемой или голыми дефинициями. Он писал: «В слове «ученый» заключается только понятие о том, что его много учили, но это еще не значит, что он чему-нибудь научился…». Эту «профессорскую философию», за которой сплошь и рядом сокрыта пустота мыслей и обычная гражданская трусость, следует гнать из всех университетов метлой, ибо она плодит тупиц, приспособленцев и мерзавцев. Ее лоб «следует заклеймить раскаленным железом историка». В афоризмах Лихтенберга ни грана тяжеловесных рассуждений в духе Симплициссиума, где ученость скорее делает из героя дурня, выпирая наружу, подобно свищу или уродливой грыже. На его афористике училась молодежь, на ней выросли многие поколения ученых и мыслителей во многих странах, включая Германию («подлинный книжный рассадник для всего мира и его оранжерея»).

В то же время и он отдавал себе отчет в слабости тогдашней системы обучения и воспитания, а также, быть может в первую очередь, в несовершенстве самого человеческого материала, с которым приходится иметь дело учителям, профессорам, писателям: «Не думаю, что среди так называемой образованной немецкой молодежи когда-либо было больше пустых голов, чем теперь. Причина того, что сегодня так много юных Вертеров, объясняется не мастерски написанной книгой, а тем, что из таких бараноподобных ангелов можно делать, что угодно… У них нет характера. Инертность, неразумие и неопытность во всем, что называется серьезной наукой, сделало их тупыми ко всему, кроме отвлеченных размышлений об инстинкте, из которого они создали себе естественную историю, эстетику, философию…»[420]

В конце XVIII-начале XIX вв. немецкие обыватели и буржуа были вытряхнуты из своих «нор» революционной бурей во Франции, словно обитатели пылающего замка Кунигунды… «Буревестник» новой идеологии стал Георг Форстер (1754–1794), выходец из семьи энциклопедически образованного священника (его отец по просьбе Екатерины II обследовал немецкие колонии на Волге), прожил жизнь короткую, но яркую. В 13 лет он перевел на английский язык «Краткий российский летописец М.В.Ломоносова». Путешествие с отцом в кругосветном плавании Кука сделало его убежденным материалистом. «Турне» не преминули отметить и в Британии: англичане удостоили отца Форстера диплома почетного доктора Оксфордского университета, а затем не постеснялись бросить в долговую тюрьму Кингсбич.

В 1777 г. в Лондоне Георг Форстер издаст описание этого путешествия (двухтомник «Путешествие вокруг света»), который и принес автору европейскую известность. Молодого мореплавателя встречали торжественно в европейских столицах. Описанные им приключения иные называли не иначе как «эпическим стихотворением» (настолько красочным оно было). В Париже его принимают по-свойски престарелый Бюффон, Бомарше и Франклин. Среди публицистических работ Г. Форстера интересно и «Путешествие по Европе» (1790 г.), в котором во многих аспектах показан прогресс науки, искусства и образования в ряде стран. Ф. Шлегель скажет, что Форстер «ввел ественные науки в образованное общество».

Кредо Форстера нашло выражение и в его деятельности на посту вице-президента клуба «Общество друзей свободы и революции». Труден и тернист путь этого «самого смелого революционного борца Германии» (Ж. Жорес), чьи симпатии на стороне большинства. Автор убежден, что народ рано или поздно восстанет против «совершенно праздной знати». Масса возмутится – «и это вызовет революцию». Таков был и остается «обычный круговорот в жизни всех государств». Он яростно полемизирует с английским консерватором Э. Берком, противником Великой Французской революции, который отстаивал идеи реставрации старого строя. История предоставила Форстеру редкую возможность утвердить свои взгляды. Он лично боролся за создание Майнцской республики, где сувереном стал бы народ, а затем и за ее присоединение к Франции. Власть светских и духовных феодалов в Германии должна была быть уничтоженной. Когда рейнские области были присоединены к Франции, его стали обвинять в предательстве. Зная давнее соперничество немцев и французов, нетрудно понять всю деликатность ситуации. Его осуждали даже некоторые друзья. Форстер, бывший якобинцем по духу и сути, писал: «Я принял решение бороться за дело, которому я должен пожертвовать своим личным спокойствием, научной работой, семейным счастьем, может быть, – здоровьем и всем состоянием, может быть – жизнью… я спокойно принимаю все, что меня ожидает». Вот оно величие таланта и мужество борца, вдохновленного идеей.[421]

Идеи Шлегеля, Гофмана, Винкельмана подхватили и развили ученые-сказочники братья Я. Гримм (1785–1863) и В. Гримм (1786–1859). Сказки во все века играют важную роль в воспитании нравов и ценностных ориентаций народа. «Сказка – ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок».

Французский сказочник Ш. Перро начал спор «древних» и «новых» в литературе в конце XVII в. В частности, в Германии были хорошо известны «Немецкие народные сказки» И. Музеуса.

Братья Гримм, обладавшие ярким универсальным талантом, прославили себя в области языкознания, истории права, этнографии. Их считают также основателями комплексной науки – германистики. Ими на практике был реализован девиз теоретика йенского романтизма Ф. Шлегеля: «Всякое искусство должно стать наукой, всякая наука – искусством; поэзия и философия должны соединиться».[422] Ученики романтиков, они выражали дух своего народа.


Братья Гримм у сказительницы.


Родина семьи братьев Гримм – земля Гессен. Со школьных лет они проявили себя прилежными учениками, лицей в Касселе закончили за 4 года, перескочив через несколько классов. Причем к 6 часам уроков в лицее добавлялись 4–5 часов домашних занятий. Позже братья скажут о серьезных перегрузках.

Любя книги, они старались покупать их всюду (насколько это позволял бюджет). В 1802–1804 гг. Якоб стал студентом Марбургского университета. Наибольшее влияние на братьев оказал профессор Ф. К. Савиньи, историк римского права, ставший впоследствии министром. Во многом благодаря его усилиям они приобщились к науке. Он учил: «Настоящее может быть понято только из прошлого». Якобу повезло: Савиньи пригласил его в Париж для работы в качестве помощника в Национальной библиотеке, где хранилось 160 тысяч рукописей.

Голубая мечта любого истинного ученого!

Я. Гримму доверили управление королевской библиотекой замка Вильгельмсхее (1808). Однако болезнь брата и французская оккупация несколько омрачили радость его работы. К этому времени познания братьев в области немецкой литературы значительно расширились, как и их коллекции.

И вот уже Гёте принимает у себя В. Гримма, а тот в свою очередь видит в великом немце «характер народа в полном его расцвете». Упоминание о характере народа важно, ибо немцы всегда отличались стойкостью духа, характером, как и русские. В годину испытаний, когда родина была растоптана и унижена Наполеоном, империя (скорее формальная) германской нации распалась, а восстание против тирана не увенчалось успехом, немцы не опустили рук.

Что делать ученому и гражданину в годину тяжких испытаний отечества?

Этот вопрос мы то и дело задаем себе сегодня и в России. Якоб писал: «С невыразимой горькой болью я видел Германию, свою родину, униженную, лишенную всяких прав, потерявшую даже свое название. В то время мне казалось, что все надежды рухнули и все звезды закатились; и лишь постепенно, с трудом я пришел к мысли о необходимости вновь связать нити начатой работы и удерживать их в своих руках, как бы ни было печально вокруг. Это оказалось не напрасно – я как-то внутренне выпрямился, и моя работа стала продвигаться».

Ее итоги весьма впечатляющи. Братья Гримм издают: средневековые «Песнь о Гильдебранте» (VIII в.), «Вессобруннскую молитву» (IX в.), «Старшую Эдду» («величайшее и самое прекрасное из того, что когда-либо трогало человеческую душу»), а также «Песнь о Нибелунгах». В целях популяризации немецкой культуры и науки они стали издавать журнал «Старонемецкие леса» (1813).

Одной из важнейших задач всегда считали возрождение и сохранение для будущих поколений наследия народного творчества (сказок, легенд, песен). Гримм издают сборники «Детских и семейных сказок» и «Немецких преданий». «Мы старались сохранить сказки во всей их первозданной чистоте. Ни один эпизод не выдуман, не приукрашен и не изменен», – писали они. Корректура стиля делала их сказки понятнее и доступнее народу. Можно сказать, что благодаря их усилиям руда превращалась в злато. Действуя по правилу, запечатленному в одной из немецких сказок («Умный работник»), они скажут: «Как счастлив хозяин и как хорошо все ладится у него в доме, если есть у него умный работник, который, хотя и слушает его да поступает не так, как говорит хозяин, а следует своему собственному разуму… Берите пример с Ганса, не заботьтесь о своем хозяине и об его указаниях, а делайте лучше то, что вам вздумается, к чему будет охота, и вы поступите так же умно, как и этот вот умный Ганс».[423]

После поражения Наполеона в немецких государствах стало больше прав и свобод, что в лучшую сторону повлияло на положение науки и образования. В корпорациях студентов («буршеншафтах») и основанных гимнастических школах все громче лозунги единства и свободы. Устремления немецкого студенчества поддержат участники Вартбургского праздника 1817 г., где собрались представители всех университетов Германии (в честь 300-летия Реформации и 4-летия Лейпцигской «битвы народов»). В эти годы Гёте создаст ряд известных произведений, К. Брентано выпустит «Хронику странствующего школяра», появятся книги Гофмана, Гейне, Арнима, Эйхендорфа, Шопенгауэра. Историки Шлоссер, Раумер, Нибур, Дальман, Ранке опубликуют фундаментальные изыскания.

В этой атмосфере понятен и возросший интерес братьев Гримм к прошлому своего народа. В опубликованных ими томах «Немецких преданий» собрано 600 преданий и легенд.

Культурная «оттепель» была недолгой: карлсбадские постановления 1819 г. вновь ввели цензуру газет, надзор за университетами, запрет на студенческие корпорации, отстранили прогрессивных педагогов. Германия и Россия объявляют, что отныне крамольный Йенский университет – вне закона. Даже Гёте не может ничем помочь и спасти свое любимое детище. К тому же он между двух огней: с одной стороны, лидеры Священного союза, считающие Веймар рассадником революции, с другой – вольнодумные студенты, называющие его «герцогским холопом».

Значительны усилия братьев и в области языкознания. 20 лет создавал Я. Гримм «Немецкую грамматику» родного языка «для школы и домашнего обихода». Высоко отозвались о книге

В. Гумбольдт, Г. Гейне, А. Шлегель. В Марбургском университете Якоб получил ученую степень доктора философии. Редкий случай, когда литератор столь триумфально вторгся в область специальных наук. О заслугах Я. Гримма перед наукой поэт Гейне сказал: «Якоб Гримм сделал для языкознания больше, чем вся… Французская академия со времен Ришелье. «Немецкая грамматика» – исполинское создание, готический собор, под сводами которого все германские племена, словно гигантские хоры, поднимают голоса, каждое на своем наречии… Человеческой жизни и человеческого терпения не могло хватить, чтобы собрать эти глыбы учености и чтобы скрепить их воедино из сотен тысяч цитат».[424] «Глыбы учености» немцы очень ценят. Немец не ляжет с дамой в постель, не вспомнив цитату.

Постепенно на земле Германии складываются контуры такого наиважнейшего понятия в жизни современных народов, как «национальный дух»… Известный философ и психолог В. Вундт писал три четверти столетия спустя: «Но послужившая основой для этого понятия национального духа мысль, что язык не изолированное явление, что язык, обычаи и право представляют собой неразрывно связанные друг с другом проявления совместной жизни людей, – эта мысль и в настоящее время остается столь же истинною, как в то время, когда Якоб Гримм сделал ее путеводной звездой своих всю область прошлого германского народа охватывающих работ».[425]

Центром романтических устремлений стал Мюнхен. Сегодня это самая большая по территории федеральная земля. Ее население гордится своей историей, берущей начало в VI веке. Нигде так тщательно не оберегают народные традиции. Тут находятся красивейшие места Германии (Альпы, предальпийское нагорье, дивные озера, баварский лес, парки).

Тут правил король Людвиг II, «сказочный король», желавший сделать столицу своеобразной витриной западного искусства. Архитекторы строили античные подобия в духе «Новых Афин» (Пропилеи), обращались к романскому зодчеству и средневековым образцам. Мюнхенские церкви, площади, дворцы были заселены тяжеловесными фигурами великих людей Германии («Галерея полководцев»). Художники покрыли стены историко-философскими композициями, ставя задачей выразить идеи «истории философии, поэзии, археологии, мифологии, сравнительной филологии» и отметить место, занимаемое Германией от ее возникновения до наших дней.

Корнелиус страстно мечтал воплотить в яркой художественной форме все национальное прошлое, таланты и заслуги немецкого народа. Картины Петра фон Корнелиуса к «Фаусту» и «Нибелунгам» сыграли роль в деле воспитания немцев и в утверждении немецкой национальной идеи. По мнению В. Любке, как только Корнелиус был поставлен во главе Мюнхенской академии, «в Германии наступила новая эра для истории искусств». Изображение образцов христианской морали и поведения (от сотворения мира до страшного суда) имело и воспитательный смысл. Наряду с Мюнхенской большой известностью пользовались Дюссельдорфская школа и академия. Их работы отличались любовью к природе и красотой колорита. Заметную роль здесь играл внук знаменитого писателя Лессинга – живописец Карл Лессинг.[426] В немецких землях повсюду строились здания новых университетов, школ и библиотек. Хотя давний критик немецкой культуры поэт Генрих Гейне не упустил случая с ехидцей высказаться в адрес этих масштабных работ и картин: «Если немцу-художнику надо написать верблюда, он станет искать прообраз в глубине своего духа, постарается воссоздать в очертании головы идею первобытных веков и Ветхого завета, и в каждый волосок он вложит особый символический смысл».[427]

Эти огромные картины, порой напоминавшие настоящие ребусы, со временем были смыты дождем и непогодой. Но ничто – ни войны, ни ветры – так и не смогло поколебать другого выдающегося творения баварцев – знаменитого баварского пива (которое варят Бог знает с каких пор, бережно соблюдая Закон о чистоте пива 1516 г.). Немцы и в пиве видят res sui generis («настоящее произведение искусства» – лат.).

Европейцы отдают дань восхищения германскому гению. Шарль Гуно пишет лучшую свою оперу на сюжет гётевского «Фауста». Берлиоз с успехом выступает в Германии с «Фаустом». Другой известный француз Ипполит Тэн (1828–1893), родоначальник культурно-исторической школы, прямо заявит в своих лекциях по искусству о том, что Германия – самая ученая страна Европы.

В Северной Германии все умеют читать. Молодые люди проводят в университетах 5–6 лет. Правда, порой в их увлечении наукой немало педантизма и позы. Немцы готовы были нацепить очки, лишь бы придать своему облику «ученый вид». Тэн пишет: «Главное желание немецкого юноши в двадцать лет состоит не в том, чтобы играть роль в клубе или кафе, как это наблюдается во Франции; он стремится приобрести общее мировоззрение, охватывающее человечество, вселенную, сверхъестественное, природу и много других вещей словом, законченную философию. Не существует страны, где бы встречалось такое увлечение высокими абстрактными теориями, такая привычка постоянно заниматься ими, такое ясное понимание их. Это – родина метафизических систем.

Но изобилие мышления высшего порядка было в ущерб пластическим искусствам. Немецкие живописцы стараются выражать на своих полотнах и в своих фресках гуманитарные или религиозные идеи. Мыслям они подчиняют краски и формы; их творчество носит символический характер; они пишут на стенах курсы философии и истории, и если вы отправитесь в Мюнхен, то увидите, что величайшие из них не что иное, как философы, по ошибке занявшиеся живописью, более способные говорить разуму, чем глазам, орудием которых должно быть перо, а не кисть».[428]

На рубеже XVIII–XIX вв. Германия поделилась на два лагеря. В одном из них была умудренная опытом «Старая Германия», в другом – «Молодая Германия». Молодость бросала вызов и зрелым мужам, ее символом стал поэт Генрих Гейне (1797–1856). Пламенная и неукротимая молодость, быть может, хороша в любви, но не в политике, куда как раз и ринулись молодые гейневские «ослы»…

Что же представляла собой в нравственном, философском и политическом отношении Новая Германия? К религии равнодушна, дисциплину и порядок не приемлет, национальное чувство ей и вовсе чуждо. Таких «молодых ослов» можно увидеть в политических «стойлах» любой страны и в любые эпохи.

Радикализм Гейне вполне понятен, ибо многое объяснялось его еврейским происхождением, давней неприязнью немцев к этой нации. В глазах окружения Гейне патриотизм почему-то означал качество, «не признаваемое хорошим». Все эти радикалы-демократы относились с глубоким презрением к Германии (Пруссии). Понять подобные чувства можно (неприязнь рейнландцев к пруссакам и наоборот). Поэтому в отношении прусского орла Гейне писал: «Ты, безобразная птица! Если мне удастся когда-нибудь поймать тебя, я выщиплю все перья из твоих крыльев и отрублю тебе все когти… Повесив тебя на шест, я позову всех рейнландских стрелков из лука, чтобы они занялись веселою стрельбою по тебе». Резкий протест у него вызывала их губительная страсть к хаосу и беспорядку. Гейне ненавидел демократические сборища. Один только вид присутствующих там бездарных ничтожеств вызывал отвращение. Не желая общаться с «демократическим союзом», поэт держался от него обособленно и ни за что не соглашался вступать в дружбу и в тесные сношения «с первым попавшимся сбродом…»

Правда, немцы в ту пору не проявляли крайних националистических чувств. Сами условия их существования, когда приходилось постоянно перемещаться в поисках работы из одного княжества или герцогства в другое, формировали и космополитический образ мыслей. Гёте посещал Францию, Форстер путешествовал по Европе, оставляя восторженные заметки о положении дел в Голландии и Англии, Шиллер искренне радовался диплому французского гражданина, считая, что тот может пригодиться детям, Бетховен написал посвящение Наполеону в «Героической симфонии» (затем его порвал), Гёте спокойно наблюдал за разгромом корсиканцем королевства Фридриха II, Ф. Шлегель выступал против попыток «ввести принцип замкнутой и изолированной национальной культуры». Я. Гримм путешествует по Италии и Швеции. В свою очередь и европейцы наводняли Германию. Приведенные примеры никоим образом не означают нашей поддержки космополитических устремлений. Любя весь мир, не забудь и о Родине!

Впрочем, Гейне, чей поэтический талант ни у кого не вызывал сомнений, был фигурой сложной и противоречивой. Современники свидетельствуют, что жизнь его внешне складывалась вполне благополучно (обеспеченные родители, выполняющие религиозные предписания иудаизма). В гимназии он – на хорошем счету. По настоянию семьи молодой Гейне поступает в торговую школу Фаренкампа, где штудирует коммерческие науки, охотнее переводя античных классиков на «милый сердцу диалект Иудеи» и изучая иного рода предметы.

Юность кончена. Приходит

Дерзкой зрелости пора.

И рука смелее бродит

Вдоль прелестного бедра.

Не одна, вспылив сначала,

Мне сдавалась, ослабев.

Лесть и дерзость побеждала

Ложный стыщ и милый гнев.

Но в блаженствах наслажденья

Прелесть чувства умерла.

Где вы, сладкие томленья,

Робость юного осла![429]

Перспектива работать в фирме состоятельного дядюшки его явно не прельщала. Во время приемных экзаменов в Боннский университет на факультет права он написал в сочинении: «Наукам, которые преподаются в этих аудиториях, нужны прежде всего скамьи с пюпитрами; ибо именно они суть опоры, носители и основы той мудрости, которая исходит из уст учителей и благоговейно переносится учениками в тетради». Даже после лекций Гегеля он не воспылал к наукам особой любовью. Зато поэзия грела сердце. Политические взгляды поэта не отличались последовательностью и постоянством. Одно из любимых его выражений: «Я не собираюсь спасать отечество». Позиция не вызывает восторга. А кто же спасет его!? Гейне презирал страну, считая ее домом умалишенных. Частично это объяснимо. Серьезные гонения на евреев имели в Германии давнюю традицию. Не стоит видеть в нем и революционера-бунтаря. В секретном донесении полиции австрийскому правительству читаем: «Как революционер Гейне во всех отношениях ничтожен, то есть в тех случаях, когда приходится действовать. Физически трусливый, лживый, он изменяет своему лучшему другу и не способен ни на какое проявление твердости, это человек переменчивый, словно кокетка, злобный, как змея» (1835).[430]


Генрих Гейне.


О талантах Гейне писал Меринг: «Маркс сидел еще на школьной скамье, когда Гейне уже в 1834 г. открыл, что «свободолюбивый дух» нашей классической литературы проявляется «гораздо менее в среде ученых, поэтов и литераторов», чем в «огромной активной массе, среди ремесленников и кустарей». Во время пребывания Маркса в Париже Гейне обнаружил, что «во главе пролетариев в их борьбе против существующего строя стоят самые передовые умы и крупные философы». Хотя еще глава романтиков Шлегель считал, что культура прошлая и нынешняя распространена главным образом среди среднего сословия – «самой здоровой части нации». Ясно одно: ни учителя (одно время он преподавал историю), ни политика из Гейне не получилось. Его назначение – поэзия, хотя у него были научные изыскания. Видимо, Гейне прав, сказав: «Где великий человек раскрывает свои мысли, там и Голгофа».[431]

Своего рода философской Голгофой стала для поэта работа «К истории религии и философии в Германии» (1834). Такая тематика может показаться странной для поэта, если не вспомнить, что Гейне серьезно изучал право в Боннском, Геттингенском, Берлинском университетах и даже защитил докторскую диссертацию по юриспруденции. В этой работе он проявил себя как яркий мыслитель и блестящий стилист. Впоследствии эти таланты Гейне признавал даже Ф. Ницше, ставя в немецкой прозе рядом всего лишь два имени – «Гейне и я». Книга написана под влиянием французских событий и культуры (в 1831 г. Гейне эмигрировал в Париж, устав от цензуры и борьбы с преследованиями).

Понятны его антинемецкие высказывания типа: Германия – «заплесневелая страна филистеров», не создавшая «ни одного Голиафа, ни одного великого человека». Впрочем, в его представлении и весь народ Германии является «спящим сувереном, скипетром и короною которого играют мартышки». В книге Гейне попытался дать ответы на некоторые жгучие проблемы времени. Он, признавая наличие деизма и атеизма в сознании немцев, писал: «Как часто с той поры возвращаюсь я мыслью к истории того вавилонского царя, который возомнил себя Господом Богом, но позорно пал с вершины своего высокомерия, ползал зверем по земле и ел траву.

В великолепной грандиозной книге пророка Даниила рассказана эта легенда, и я рекомендую ее для назидательного размышления не только милейшему Руге, но и еще гораздо более непримиримому моему другу Марксу и даже господам Фейербаху, Даумеру, Бруно Бауэру, Генгстенбергу и, как они там еще зовутся, все эти обожествившие себя безбожники!»

Далее Гейне обвинял большинство немецких ученых в трусости, не желавшей открыть народу правду и истину. Но главный грех в том, что язык их штудий непонятен. О своих же работах он говорил: «Народ алкает знания и благодарен мне за кусочек хлеба духовного, который я честно с ним делю. У меня же нет этого страха, так как я не ученый, я сам – народ. Я не ученый, я не принадлежу к семи сотням мудрецов Германии». Стоит ли удивляться тому, что процесс раскрепощения умов, равно как и прогресс в области науки, культуры, образования, нравственности столь медлен, а зачастую и ничтожен. Властям этого не нужно. Они с подозрением взирают на рост образованности среди простого люда. Вот и университеты они хотят уничтожить или превратить в обычные учебные заведения, где студенты не столько мыслят, сколько учатся искусству выжить. Читая Гейне, мы считаем иные из его высказываний своевременными и для России: «Да и какое дело государям до науки, учения и образования, раз затронута священная безопасность их престолов!»[432]

Что же касается отношения Гейне к религии, он решительно выступил против ложных и лживых представлений, согласно которым, Господь оставил человеку на земле одну лишь функцию страдания, покаяния и терпения (вот и нам так же твердят: «Покайтесь!»). Гейне восклицает (в данном случае его чувства понятны): «Уже здесь, на земле, хотел бы я, при благодатном посредстве свободных политических и промышленных учреждений, утвердить то блаженство, которое, по мнению набожных людей, воцарится лишь на небесах в день Страшного суда». Хотя жаль, конечно, что такой значительный поэт не счел предосудительным призвать соорудить конюшню на месте строительства Кельнского собора, названного им «Бастилией духа» («Германия. Зимняя сказка»).

И это без учета мнения авторитетнейшего Ф. Шлегеля, считавшего Кельнский собор самым примечательным из всех немецких памятников. Если его закончить, писал Шлегель, то собор по праву занял бы достойнейшее место среди прекрасных творений человеческих рук (включая памятники Рима).

История возведения Кельнского собора такова. Он собирался, как у нас говорится, «по камешку, по кирпичику». Строительство требовало немалых расходов. Поэтому, будучи начато еще в 1248 г., оно шло крайне медленно и с перерывами. Его возобновили спустя триста лет – в 1842 г. Собор представлял собой выдающийся пример готического зодчества (фигуры колонн, скамейки, «королевские окна» начала XIV в., крест Геро, богатая усыпальница трех королей). Наконец, в 1880 г. строительство закончили. Это было самое высокое архитектурное сооружение такого типа в мире (высота башен – 157 метров). На его сооружение израсходовано 20,5 млн марок. Завершение строительства собора стало символом единства Германии.[433]

Хотя евреям так и не удалось восстановить свой Храм Соломона, Гейне, не в силах сдержать переполнявшую его зависть и злобу, наносит немцам-работникам жестокое оскорбление:

Сетями гнусными святош
Когда-то был Кельн опутан.
Здесь было царство темных людей,
Но здесь же был Ульрих фон Гуттен.
Здесь церковь на трупах плясала канкан,
Свирепствуя беспредельно,
Строчил доносы подлые здесь
Гохстраатен – Менцель Кельна.
Здесь книги жгли и жгли людей,
Чтоб вытравить дух крамольный,
И пели при этом, славя творца
Под радостный звон колокольный.
Здесь глупость и злоба крутили любовь
Иль грызлись, как псы над костью.
От их потомства и теперь
Разит фанатической злостью.
Но вот он! В ярком сиянье луны
Неимоверной махиной,
Так дьявольски черен, торчит в небеса
Собор над водной равниной.
Бастилией духа он должен был стать;
Святейшим римским пролазам
Мечталось: «Мы в этой гигантской тюрьме
Сгноим немецкий разум».
Но Лютер сказал знаменитое: «Стой!»,
И триста лет уже скоро,
Как прекратилось навсегда
Строительство собора.
Он не был достроен – и благо нам!
Ведь в этом себя проявила
Протестантизма великая мощь,
Германии новая сила.
Вы, жалкие плуты, Соборный союз,
Не вам – какая нелепость! —
Не вам воскресить разложившийся труп,
Достроить старую крепость.
О, глупый бред! Бесполезно теперь,
Торгуя словесным елеем,
Выклянчивать грош у еретиков,
Ходить за подачкой к евреям…
И даже такое время придет,
Когда без особого спора,
Не кончив зданье, соорудят
Конюшню из собора…[434]

Пусть даже у автора строк и были основания написать столь злые и язвительные строки. За любой конфессией числится, разумеется, немало грехов… Но превращать соборы в обитель для скота?! Не слишком ли большая цена за прегрешения верховных иерархов! Почему бы тогда не взорвать все дворцы и банки Нью-Йорка и Лондона, Парижа и Франкфурта, опутавшие сетью паутины должников и весь мир! Ведь те совершили и совершают куда больше преступлений за годы своего правления. Радикальные последователи Гейне только в России взорвут храм Христа Спасителя, разрушат и превратят в склады тысячи церквей!



Прусско-гессенские войска изгоняют французов. 1792.


Ненависть их к Руси безгранична. Случайно или нет (в мире великих тайн, каковыми являются жизнь и смерть многое не познано), но в Екатеринбурге на обоях комнаты в доме Ипатьева, где совершено злодеяние (убийство Николая II и его семьи), на стенах обнаружат цитату на немецком языке из поэмы Гейне «Belsazer». Утверждают, что ее сделал еврей, прибывший в специальном вагоне из Москвы (в обстановке строжайшей секретности). Некто Энель позже расшифровал и смысл тайной кабалистической надписи. В переводе на русский язык текст гласил: «Здесь по приказу тайных сил Царь был принесен в жертву для разрушения Государства. О сем извещаются все народы».[435] Так в веках отзываются ошибки поэтов.

Начало XIX в. в Европе ознаменовалось наполеоновскими войнами и пробуждением духа национального самосознания в европейцах. В умах немцев также зреет понимание неизбежности масштабных перемен. Революция во Франции лишь ускорила процесс осмысления этих новых целей. Однако политическое устройство Германии попрежнему выглядело анахроничным. Г. Форстер писал: «Я не могу переделать всю нацию, чья самая непоправимая беда заключается в ее отвратительном государственном устройстве». Со временем однако были даны иные, более позитивные оценки устройства самого сильного немецкого государства той поры – Пруссии… Так, известный американский социолог уже XX века Т. Парсонс писал в «Системе современных обществ»: «К началу XIX в. самые большие достижения Пруссии были связаны с эффективностью управления; в военной, а также и в гражданской бюрократической администрации она создала эталоны для всей Европы. Безусловно, военные успехи Пруссии, учитывая ее размеры и ресурсы, сделали ее Спартой в тогдашней Европе. Все классы ее иерархически организованного населения пришли к принятию строгого понимания долга, во многом в духе Канта, но долга в основном в отношении государства… Эффективность Пруссии как суверенного государства обеспечила ей возможность расширить свое политическое господство на другие территории. Она установила контроль практически над всей Северной Германией… Почти совпадая по времени с прусской экспансией, в новой Германии началась вторая, главная фаза промышленной революции».[436]

Рассмотрим каналы, по которым философская рефлексия «перетекает» в культуру и политику. Вся прелесть революционных эпох состоит в том, что огромная волна сокрушает все препоны на пути свободного духа. Мысль, как никогда прежде, бурно несется по стремнинам жизни. Борющиеся стороны вынуждены обращаться к услугам разума. Помимо решения узколокальных задач, все страстно желают и надеятся, что разум утвердит перед «божьим судом» обретенные ими полномочия. В самом деле, только разум и сила в состоянии сделать это. О похожей ситуации в России XIX в. поэт Тютчев сказал («Князю Горчакову»):

Вам выпало призванье роковое,
Но тот, кто призвал вас, и соблюдет.
Все лучшее в России, все живое
Глядит на вас, и верит вам, и ждет.
Обманутой, обиженной России
Вы честь спасли, – и выше нет заслуг;
Днесь подвиги вам предстоят иные:
Отстойте мысль ее, спасите дух…[437]

Эта мысль для немцев понятна – «отстойте мысль ее, спасите дух». Ведь, единой Германии еще не было и в помине. Рабство и угнетение принимали совсем иные формы. Путь к свободе обязаны были проложить философы, писатели, ученые, композиторы. Как сказал поэт Дж. Китс, «произведение гения самое важное в этом мире». При мысли о культурном наследии Германии на ум приходят не только Дюрер, Лейбниц, Гете, Шиллер, Лессинг, Форстер, но и блестящая плеяда философов и музыкантов – Кант, Гегель, Фихте, Бетховен.

Иммануил Кант (1724–1804) родился в Кенигсберге в год, когда соперничавшие, враждовавшие поселения (Альтштадт, Лебенихт, Кнайпхоф) соединились в единый город. В Кенигсберге процветала торговля. Здесь был свой университет – «Альбертина», под своды которого стекалась талантливая молодежь из Германии и со всей Прибалтики. Его родителями были ремесленники. Они отличались глубокой порядочностью и честностью. Кант вспоминал, что хотя они не оставили ему денег, но зато не оставили и долгов, не говоря уж о том, что «дали воспитание, которое, с моральной точки зрения, не могло быть лучшим». Отец от детей требовал «труда и честности», а мать – «святости». Вот что говорил о влиянии матери сам философ: «Я никогда не забуду своей матери. Она насадила и взлелеяла во мне первый зародыш добра, она открыла мое сердце впечатлениям природы, она возбудила и расширила мои понятия, и ее поучения оказали непрерывное, спасительное влияние на всю мою жизнь»

Иммануил Кант учился в государственной гимназии, «коллегии Фридриха», на латинском отделении, яростно зубрил латынь и богословие. Его учителями были Шульц и Кнутцен. Шульц следовал правилу «вера без дел мертва». В школе Кант не обнаружил склонности к философии. Никто и помыслить не мог, что из него «выйдет философ». Этимология бибилейского имени «Иммануил» в переводе – «С нами бог». Однако он возлюбил не столько Бога, сколь римскую поэзию. В 16 лет он поступил в университет. На его духовное развитие оказал влияние пиетист М.Кнутцен, – талант, получившй звание профессора в 21 год. Первая кантовская работа – «Мысли об истинной оценке живых сил» – была откровенно слабой. Сделанные в ней промахи впоследствии были высмеяны Лессингом в известной эпиграмме:

Затея явно не под силу, —
Кант учит целый свет;
Живые измеряет силы,
А собственные нет.

После семи лет в университете Кант, не защитив магистерской диссертации, покинул город и работал учителем в глухих уголках Восточной Пруссии. Здесь он приобрел некоторые педагогические навыки, а, главное, получил достаточно свободного времени для размышлений. Накопив некоторый капитал, Кант вернулся в Кенисберг, где защитил диссертацию и получил звание приват-доцента (внештатного преподавателя, труд которого оплачивался самими студентами). Его преподавательская деятельность в местной «Альбертине» продлится ни много ни мало 41 год. Однако пройдет 14 лет, прежде чем он получит звание профессора. Как видим, судьба его не баловала. Per angusta ad augusta («Трудным путем к славе»).

В 1758 г. русские войска овладели Пруссией и вступили в г. Кенигсберг. Влияние русских в городе было заметно: праздновали русские царские дни, управление краем и университетом перешло в руки генерала и барона фон Корфа, в честь Елизаветы слагались хвалебные вирши. Кант обратился с прошением к русской императрице в надежде получить кафедру логики и метафизики. Ее он не получил, будучи вынужден удовлетвориться тем, что давал русским офицерам целых 5 лет частные уроки по фортификации и пиротехнике.

Говорят, Кант с особой гордостью преподавал физическую географию… Не знаю, каковы были результаты, ибо передаваемые им знания нередко лишь вводили студентов в заблуждение. Из его лекции, к примеру, можно было узнать массу интересных подробностей о России: о рыбе белуге, глотающей большие камни в виде балласта, о Грузии с ее оранжереей красавиц, о людях «с небольшим отростком обезьяньего хвоста» и т. д. Трудно, согласитесь, одинаково успешно читать курсы лекций по столь разнородным и разноплановым предметам, как философия, эстетика, история, филология, астрономия, космогония, физика и математика (будь Кант, как говорится, даже и семи пядей во лбу). Впрочем, свои лекции он читал доходчиво и понятно. Наиболее популярными были лекции по логике («Я стараюсь научить вас методически мыслить»). К этой стороне деятельности отнесем критическую оценку, высказанную в его адрес русским поэтом А. Белым спустя сто лет. Видимо, того явно смущала эта «абсолютная безбрежность» кантовского мира… В таком же плане он воспринял и его философию: «Кант ограбил нам мир; и похитил нам мысль: великолепные колонны соборов из мысли – 12 пустейших абстракций; вместо стен – две формальности: время, пространство. Вместо купола – форма: «Я – мыслю». Яркий мир заменен отвратительным миром».[438] Мир Канта чист и величествен. Вероятно, без него не было бы Фихте, Шеллинга и Гегеля. Его по праву считают родоначальником немецкой классической философии.


Иммануил Кант (1724–1804)


Педагогические и общегуманитарные воззрения Канта представляют интерес. Известно, что Германия славилась знаменитыми педагогами. Так, просветитель И. Базедов открыл в Дессау (1774) на средства монарха учебное заведение под оригинальным названием – «Филантропин». Целью оного стала как бы полная реформация педагогического дела. Детей здесь воспитывали в духе «естественной» религии, основанной на добродетели. Учили легко, но не легковесно, без надрыва и муштры, уделяя особое внимание точным наукам, природоведению, физической подготовке. За хорошее поведение отличившимся даже выдавали ордена. Заведение было закрытым, и обучение в нем стоило немалых денег. Детей из бедных семей если и принимали в эти «благородные стены», то лишь на правах прислуги.[439]

Канта заинтересовала эта форма образования и он в поддержку «Филантропина» пишет статьи в местной газете. В них философ предлагает не столько реформу, сколько настоящую революцию в педагогике. Заметим, что в том же 1774 г. педагогику начинают преподавать и в Кенигсбергском университете. Новый предмет читали, сменяя друг друга, семь профессоров. В их числе был и Кант, использовавший для подготовки своих лекций учебник Базедова. Туда он по обыкновению вносил существенные исправления и дополнения. Так возник и самостоятельный дидактический труд Канта «О педагогике» (1803). Философ И. Кант, «кенигсбергский отшельник», по которому местные жители сверяли часы, считал, что человек начинается с пунктуальности и дисциплины. Два эти качества незаметно, исподволь вырабатывают привычку к неустанному труду, способствуют крепости духа, позволяют закалить организм, и, в конечном счете, добиться почти невозможного в сфере духа. Дисциплина и выдержка выводят человека из животного состояния. Человек становится таковым только путем воспитания. Главная цель воспитания – научить думать. Образование включает в себя два важных фактора формирования личности – дисциплину и обучение. Природное назначение человека Кант видел в обретении высшей культуре (сам он редко пользовался ее дарами, так и не удосужившись выбраться в театры и галереи Берлина и Дрездена). Такая высшая культура, по мысли Канта, может быть достижима только в гражданском обществе.

Однако благотворное воздействие культуры возможно лишь при наличии морали. Это самая трудная ступень на пути воспитания человечества. Поэтому без упорнейшего личного труда и суровой самодисциплины напрасны попытки овладеть ею… «Многие, – добавляет Кант, – либо совсем просмотрели тот отдел морали, который содержит учение об обязанностях к самому себе, либо ложно объяснили его». Школа, а уж тем более университет, чтобы там ни говорили глупцы, нуждаются в «принудительной культуре». Нельзя приучать детей смотреть на учебу, как на игру. В основе образования лежит нелегкий повседневный труд.[440]

В 1780 г. Кант закончил свою знаменитую «Критику чистого разума». Философу, наконец, улыбнулась удача. Во главе прусского министерства, ведавшего делами образования, тогда стоял «просвещенный деспот» – министр и барон Цедлиц. Он был поклонником философии Канта и пригласил его в Галесский университет, обещая дать чин придворного советника и в три раза больший оклад (в Германии министры образования почитают таланты). Но Кант с благодарностью отказался, считая деньги, чины, награды – суетой сует.

Канта по праву называют родоначальником немецкой классической философии, но, как полагал Ортега-и-Гассет, он стал создателем и современной философии здравого смысла. В книге «Критика чистого разума» он нанес удар схоластической философии, что ведет к беспредметной болтовне, порождает догматизм, чья словесная шелуха выхолащивает живую душу. На базе такой философии нельзя построить нормальное общественное устройство. Спекуляции хороши для бирж, но не для университетов. В вузах дух и мысль должны быть ясны и прозрачны, как солнечный луч в морозное утро. Кант пишет: «Несмотря на эти важные перемены в области наук и на потерю, которую должен понести спекулятивный разум в якобы принадлежащей ему до сих пор сфере, все общечеловеческие интересы и все выгоды, которые до сих пор извлекались из учений чистого разума, остаются прежними, и потеря затрагивает только монополию школ, а никоим образом не интересы людей».[441]

Кант формулирует, на наш взгляд, и важную мысль о том, что ему пришлось «ограничить знание, чтобы освободить место вере». Это значит, что образование и знание, лишенные веры, основанные на неверии, догматичны и аморальны. Впрочем, Кант настаивал на том, чтобы вера, и даже Господь свято следовали законам морали: «Страшен бог без морали».

Менее привлекательны его политические взгляды. Даже в случае жестокой нужды и притеснений он не признавал за народом права на сопротивление. В ход идут рассуждения о каком-то «правовом контексте». Выходит, что власть имеет право грабить свой народ, тогда как у этого народа нет законных прав на сопротивление угнетателям. Говоря русским языком, он обычный «непротивленец». У него поставлена с ног на голову и социальная роль государства в защите слабого. Он считал, что изобилие социальных служб неизбежно плодят лень и паразитизм. Впрочем, известного рода выступления против аморального строя он все же признавал, ибо всякое государство, по его убеждению, «антропологически порочно».

Мы считаем, что можно и нужно быть лояльным к власти, но только тогда, когда власть к вам относится с уважением! Если же этого нет, если власть злоупотребляет своим положением, не признает законов, не может или не хочет защитить граждан, если она откровенно слаба, тогда о каком уважении и лояльности может идти речь?! Такую власть надо критиковать и бичевать, что есть мочи. И если ее нельзя направить на путь разума, добра, морали и веры, тогда такую власть нужно менять. Кант вывел некий абсолютный, всеобщий, необходимый нравственный закон, который звучал бы примерно так: «Поступай так, чтобы максима твоей воли могла в то же время иметь силу принципа всеобщего законодательства».

И всё ж наилучшим способом исправления ситуации Кант считал обращение не к насилию, а к свободе слова и печати. Он именует свободу слова даже «единственным палладиумом прав народа». С её помощью можно воспитывать как граждан, так и правителей. Главным оружием публициста или ученого-теоретика в их борьбе с неправедной и порочной властью и является информационная деятельность (право «публично умствовать»).[442]

Кант даже помыслить себе не мог (идеалист), что в условиях тоталитарной или демократической власти это хваленое «право свободы», во-первых, можно прихлопнуть как муху, и во-вторых, многих так называемых свободных и независимых журналистов просто-напросто можно купить (что называется, «с потрохами»). Подлость и лживость этих господ приобретет в наши дни такие масштабы, что народ возненавидит их как своих злейших врагов.

В творчестве Канта нам наиболее близки три момента его учения – доброта, долг, культура. В основу деятельности человечества должен быть положен «принцип добра». Что же касается индивидуального развития человека, то если он хочет стать достойным существом, он должен следовать долгу: «Долг! Ты возвышенное, великое слово, в тебе нет ничего приятного, что льстило бы людям…» Чувством долга должно быть присуще и правителям. В «Идее всеобщей истории» (1784) Кант ставит возможность движения общества «от грубости к культуре» и «достижение всеобщего правового гражданского общества» в прямую зависимость от ума, добросовестности, порядочности и чести правителей государства.

Кантовскую идею морального долга, морального закона надо обратить в сторону властей, ибо те ловко манипулируют фразой типа: «A salus reipublicae suprema lex est» (лат. – «Благо государства – высший закон»). В действительности, их заботит не благоденствие государства или народа, а собственное благополучие. Как заявил один такой «моралист» в России: «Свое мы, конечно, никогда не отдадим» (под «своим» эти …. имеют в виду украденное у народа).

Эрих Фромм, называющий И. Канта «наиболее влиятельным мыслителем эпохи Просвещения», писал о его взглядах так: «Несмотря на то, что Кант питал, безусловно, большее уважение к неприкосновенности личности, чем Кальвин и Лютер, он отрицал за человеком право протестовать даже в условиях наиболее деспотического правления; протест должен караться смертью, если он несет угрозу суверену. Кант видел в природе человека врожденную склонность к злу, для подавления которой необходим моральный закон, категорический императив, чтобы человек не превратился в зверя, а общество не вверглось бы в дикий хаос».[443] Но разве правитель – не человек?! А если так, то, по логике Канта, и он склонен ко злу. Для воплощения зла у него имеется в миллион раз больше возможностей, чем у рядового гражданина. Поэтому протест против порочного, лживого «суверена», обманувшего доверие народа, должен приветствоваться обществом, а смертью должен быть наказан сам «суверен».

«Кант был не кабинетным мыслителем, а мудрецом в полном смысле этого слова» (М.М. Филиппов). Благодаря разумному образу жизни он никогда не был болен, ибо выработал ряд здоровых правил. Их он придерживался на протяжении всей своей жизни. Кант вставал всегда в пять часов утра (летом и зимой), спал не более и не менее семи часов, ложась спать ровно в десять вечера. Поднявшись, он садился за работу (до семи утра), затем шел на лекции. И вновь труд за столом. Обед был не столько трапезой, сколь продолжительной беседой с приглашенными людьми (по нескольку часов). За обедом (а это была его единственная трапеза) он никогда не пил пива, лишь воду и немного вина. О пиве говорил: «Это не напиток, а пища дурного качества». Кстати, он считал, что женщин лучше учить хорошим навыкам кулинарного искусства, чем философии. А как же культура? «Мне кажется, – говорил он, – что всякий муж предпочтет хорошее блюдо без музыки, чем музыку без хорошего блюда».

Отношение к женщинам его было вполне здравым. Он считал, что подоплекой всякой любви к женщине является половое влечение. Однако с сожалением восклицал: «Жаль, что лилии не прядут». Потом следовали обязательные прогулки, во время которых он обдумывал некоторые из идей. Кант до конца дней своих сохранил силу и свежесть ума.[444]


Формирование колонны для посещения могилы Канта.


Похоронят Канта в его любимом Кенигсберге, в профессорском склепе, примыкающем к собору. Вскоре тут соорудят прогулочную галерею, навевающую мысли о временах Древней Греции. Галерея получила название «Стоя кантиана». В дальнейшем тут шли знаменитые кантовские чтения. В музее Канта находится свыше тысячи экспонатов. А. Шопенгауэр называл его «великим учителем человечества, который один только наряду с Гете составляет справедливую гордость немецкой нации». В конце галерени высится бюст мыслителя, воспевавшего Творчество как высшее назначение человека. Бюст этот увенчан двустишием:

Здесь увековечен достойно великий учитель,
Юноша, думай о том, как обессмертить себя!

Лев Толстой воздал дань уважения и восхищения ясному уму Канта. В одном из своих писем он прямо говорит: «Много испытал радости, прочтя в 1-ый раз Канта Критику практического разума. Какая страшная судьба этого удивительного сочинения. Это венец всей его глубокой разумной деятельности, и это-то никому не известно. Если вы не прочтете в подлиннике, и я буду жив, переведу или изложу, как умею. – Нет ли биографии Канта в Публичной библиотеке, попросите от меня и пришлите» (письмо П.И. Бирюкову). В другом месте читаем: «Только с помощью открытия Канта центр тяжести мира извне перешел в мозговой узел и получил там свои качества. До тех пор это было немыслимо». Видимо, под влиянием учения Канта, ратовавшего за поиск фундаментальных оснований философии, он скажет: «Лира без kategorischer Imperativ (авт. – «Категорический императив») никому не нужна, а только потянет на глупость и бездарность ума».[445] Кант полагал: вне цивилизации человек ничто, именно она учила и продолжает его учить, обращаясь более разумно с желаниями, потребностями, устремлениями («О предполагаемом начале человеческой истории»).

Имя Канта было на слуху и у русской интеллигенции, принадлежавшей к помещичьему кругу. У Пушкина в романе «Евгений Онегин» об одном из героев (Ленском) было сказано:

В свою деревню в ту же пору
Помещик новый прискакал
И столь же строгому разбору
В соседстве повод подавал:
По имени Владимир Ленский,
С душою прямо геттингенской,
Красавец, в полном свете лет,
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды…

Немцы строят медленно и основательно. История возведения Кельнского собора такова. В ней прообраз создания Германии, что собиралась, как говорят, «по камушку, по кирпичику». Строительство, начатое в 1248 г., шло крайне медленно, с перерывами, и было возобновлено в 1842 г. (спустя 300 лет). Собор в архитектурном плане следует готическому стилю. К числу наиболее впечатляющих предметов внутреннего убранства следует отнести скамейки на хорах, фигуры колонн, «королевские окна» начала XIV в., крест Геро, богатую сокровищницу и усыпательницу трех королей. В 1880 г. собор был закончен. На его создание было израсходовано 20,5 млн. марок. Это – самое высокое архитектурное сооружение мира такого типа (высота башен – 157 м.). Завершение строительства собора стало как бы символом единства Германии. В пользу этого высказался дом Гогенцоллернов, властителей Пруссии.[446]

Гораздо меньше времени потребовалось для возведения собора немецкой философии. Георг Вильгельм Гегель (1770–1831), некоронованный «философский диктатор» Германии, родился в Штутгарте. Это была Швабия, а немцы считали швабов медлительными, неуклюжими и тугодумами, хотя и воздавали должное их прилежности в занятиях, их основательности, изобретательности и остроумию. В школе ему привили любовь к латыни и античности, которая после Винкельмана, Лессинга и Гердера входила в моду. Красноречием он не блистал. В гимназический период о ничем особым не отличался от сверстников. Большую часть времени Гегель проводил за книгами, за что получил даже прозвище – «старик». Среди любимых его героев – персонажи римской и античной истории и литературы. Восторженно воспринял он и Шекспира, «срисовывая» с шекспировских драм характеры для некоторых гимназических речей. В остальном же вел себя как все сверстники: нюхал табак, играл в карты, попадал в карцер, при случае любил приударить за девицами. Получил он и герцогскую стипендию для занятий в университете, в чем ему п омогло хвалебное сочинение в адрес герцога Карла-Евгения (того самого деспота и солдафона, что прославился своими гонениями на Шиллера и Шуберта). В Вюртемберге тогда было два высших учебных заведения: академия имени Карла в Штутгарте (где готовили офицеров, медиков и юристов) и Тюбингенский университет, основанный еще в XV веке. Сюда и поступил Гегель на богословское отделение в 1788 году. Учится он блестяще. Тюбингенский период характеризуется активной работой Гегеля над философией (в университете была превосходная библиотека). Здесь происходит его знакомство с поэтом Гельдерлином и молодым философом Шеллингом.

Революция во Франции не оставила равнодушными тюбингенских вольнодумцев. Гегель с друзьями Шеллингом и Гельдерлином высадил символическое древо свободы. В его альбоме революционные лозунги типа – «Смерть мерзавцам», «Смерть политическим чудовищам, претендующим на абсолютную власть!» и «Да здравствует свобода!» В Германии явилась россыпь удивительных талантов! Шеллинг в 15 лет поступил в университет (на 3 года раньше положенного). Гегель стал в 20 лет магистром философии. Все они бредили незабвенным Руссо, а Гегель даже отправился в Швейцарию (мекку), на родину великого философа.

Революционный дух будет жить в их сердцах, сохранившись надолго. На исходе своих дней Гегель скажет о Французской революции как о «великолепном восходе солнца». Этот восход облегчил появление многих гениальных немецких голов. Маркс назвал философию Канта «немецкой теорией французской революции». Эти же слова с большим основанием можно отнести к работам Гегеля, штудирующего Фихте и Канта. «От Кантовой философии и ее высшего завершения я ожидаю в Германии революцию», – писал он Шеллингу.[447]

Бернский и франкфуртский период Гегеля отмечен вполне понятным радикализмом. Во-первых, уже сама молодость поддалкивала к радикальным оценкам и решениям. Во-вторых, в это время стало ощущаться влияние Великой Французской революции на умы. Как отмечают ученые, Гегель с восторгом приветствовал радикализм Французской революции, надеясь, что это подтолкнет к преобразованиям и Германию. Он вместе с Шеллингом обрушивается на государственное устройство своей страны, клеймит официальную науку, выступает против диктатуры «философских ничтожеств». В этот период он ведет себя как сокрушитель старой системы. Гегель надеется, что «исчезнет ореол, окружающий головы земных угнетателей и богов», и после этого непременно восторжествуют свобода и личное достоинство людей. Лишь к 1795 г. эти надежды стали ослабевать. Выявились просчеты и пороки радикализма. Как и Шеллинг, он начал понимать, что реформы не могут быть следствием крайних, экстремистских воззрений и действий. Видимо, в силу наступившего разочарования он стал оценивать эпоху иначе, как сумеречную и разорванную. Вспоминается Шекспир с его «распалась связь времен». Его божеством становится не Эрос, а богиня мудрости Минерва.[448]

В январе 1801 г. Гегель переезжает в Иену. К тому времени им получено небольшое наследство (3000 гульденов), что позволило подумать и об академической карьере. Иена выбрана была не случайно. Во-первых, за университетом в Иене утвердилась громкая слава (благодаря Фридриху Шиллеру, занимавшему здесь с 1789 г. должность профессора истории). В Иене тот написал свою знаменитую трилогию о Валленштейне, «Историю Тридцатилетней войны», «Письма об эстетическом воспитании». Во-вторых, здесь с 1794 по 1799 гг. читал лекции ни кто-либо, а сам Фихте. Безбожника Фихте удалили из университета, но слава-то осталась. В третьих, здесь действует кружок романтиков Фридриха Шлегеля. Тут же, вместе с Гегелем, обитает и неразлучный Шеллинг, который переводит на немецкий язык «Марсельезу» и создает кружок для изучения кантовской «Критики чистого разума».


Гегель на кафедре.


Прекрасные времена молодости, когда тебя окружают друзья, готовые разделить твои идеи. И не только идеи… Как-то так вышло, что миловидная вдовушка Каролина Михаэлис, рано овдовев, выходит замуж за уже упоминавшегося Г. Форстера, попадает в тюрьму, а после кончины мужа, откуда ее освобождает Шлегель, становится его женою, а уж под конец «достает» и Шеллинга (третьего ее мужа). Узок был круг ее «философских исканий». Понятно, почему и вся троица кончила религией. Философия, столь вольготно чувствующая себя в царстве абсолютного духа, как оказалось, запросто может запутаться в юбках возлюбленной. Никто и ничто не может сравниться с женщинами, политиками и профессорами в искусстве wegschwatzen («уничтожать посредством болтовни»). Однако что же происходит с Гегелем.

Каково вообще положение в образовательных «пенатах» Германии в эту пору? Возрастают требования к наукам, школам и университетам. Само обучение переходит из разряда индивидуально мотивированного акта в некий высший нравственный закон, поддержанный всей мощью государственного устройства. Гегель первым среди немцев (в «Философии истории») четко обозначил исключительную важность превращения интуитивного человеческого побуждения к разумной деятельности в непреложный закон. Он пишет: «Эти общие определения, основанные, таким образом, на наличном сознании, законы природы и содержание того, что справедливо и хорошо, называли разумом. Просвещением называлось признание значимости этих законов. Из Франции оно проникло в Германию, и в нем открылся новый мир представлений».[449] Овладение знаниями становилось всеобщей потребностью.

Гегеля назначают приват-доцентом в Иенском университете. За малопонятные лекции студенты прозвали его «деревяным Гегелем». Он мог прийти на час раньше и начать читать лекции в пустой аудитории, не замечая конфуза. Начальство его недолюбливало и даже готовилось уволить, заменив доцентом Фризом. Гегель обратился к Гете за поддержкой (уже в наши дни выяснилось, что они были отдаленными родственниками). Великий поэт увидел в Гегеле достойного наследника Шеллинга и постарался помочь ему. Впрочем, и министр Гете не был всесилен. Все же ему удалось выхлопотать ничтожную сумму для бедного профессора. Что поделаешь, великим редко везет с почетными титулами и академическими регалиями. Гегелю так и не удастся занять место в Прусской академии наук. Только накануне 60-летия его избирают ректором Берлинского университета. В своей речи по поводу вступления в должность Гегель назовет университет «живым зеркалом вселенной». Это сообщество – своего рода государство, где свобода и закон как бы сливаются воедино. В академической свободе учения и воспитания он видел прообраз и образец для всех других свобод.

Тацит называл германцев так: Securi adversus Deos («Равнодушными к богам»). Их бог – отвлеченное существо… Отношение Гегеля к религии выражено в его книге «Жизнь Иисуса» (1795). В ней вы не найдете прямых ответов и решений. Что же до его знаменитой фразы «Бог умер», то ее не стоит понимать прямолинейно (так, как это сделал Н. Бердяев, утверждая: «Философия Гегеля безбожна»). Думаю, что философ говорит тут скорее о смерти конкретного и земного бога, являющегося символом и детищем неправедного, несправедливого мира. Он обращается к людям с горячей проповедью: «Не гоняйтесь за этими иллюзиями, не надейтесь увидеть царство божие во внешнем, пусть самом блистательном объединении людей, – ни в виде государства, ни в виде общества, подчиненного твердо установленным законам». Взгляните, как бы говорит Гегель, тот мифический земной Христос давным-давно пошел в услужение Сатане. Он захлебнулся в потоках крови всех прошлых и нынешних царствующих фарисеев! Если Бог где-то и существует, то только в вашей душе.

Глубоко знаменателен следующий отрывок из книги «Жизнь Иисуса»: «Поскольку Иисус отказывался от совместной жизни с иудеями и одновременно все время боролся с иудейской действительностью, противопоставляя ей свой идеал, гибель его была предрешена. Он не пытался уйти от этого предначертания своей судьбы, но и не искал ее. Каждый мечтатель, объектом мечтаний которого является только он сам, радостно приветствует смерть; но тот, кто мечтает об осуществлении великого начинания, с болью покидает место, где оно должно было воплотиться в жизнь. Иисус умер с уверенностью, что дело его не погибнет».[450]

Умер, смертью смерть поправ… Какую же религию приемлет Гегель? Религию Разума? Но она ведь также опошлена толпами невежд и ученых фарисеев, политиков и профессоров, облачающихся в белоснежные одежды лишь затем, чтобы было сподручнее (под покровом ночи) совершать хищения из Храма мудрости и красоты. Сущность истинной религии обретет себя только внутри живого и конкретного человека, считал Гегель. Сколько людей – столько религий. Если же убрать субъективное, то следовало бы из всех религий оставить лишь одну единственную – религию человечности! Именно этим отличались древние греки – «самый человечный народ» («все человеческое здесь утверждено, оправдано, развито и имеет меру»). Конкретный человек раскрывается в поступках. В поступках – все мы. Человек, осуществляя их, воплощает добро или зло. Далеко не всегда эти поступки дружественны по отношению к людям и благосклонны к ним. Чаще мы видим горестную картину. Зло правит миром. Поэтому сегодня особенно нужны смелые люди. Лишь они создадут нравственный и человечный мир, закрепив его в законах, религии, государстве, в душах человеческих.[451]

Всегда есть опасность того, что перемены в обществе, считающимся «демократическим», примут характер некой «сатанинской эволюции» (революции). Поэтому представляется крайне важным и даже абсолютно необходимым, чтобы суверен (народ) держал «в железной узде» всех радикалов и реформаторов, имея реальную возможность отправить их всех на плаху или в камеру в случае нарушения ими неписаных человеческих и божеских законов.

Полтора века спустя гегелевские размышления побудят высказаться философа Н. О. Лосского на тему о «нравственной ответственности» реформаторов… Он показал, как нередко за фразами о насущности реформ скрываются гордыня и эгоизм: «Якобинцы, инквизиторы, большевики, совершая бесчисленные убийства и жестокости, пытаются оправдать свои поступки великими благами и принципами, за которые они борются. И в самом деле, многие из них были воодушевлены пламенной любовью к подлинным объективным ценностям; тем не менее поведение их отталкивает своим нравственным уродством. Объективная сторона их поступков ужасна, и даже субъективная сторона, кажущаяся самому деятелю чистой, на деле нравственно несовершенна. В самом деле, узость сознания ценностей, присущая всем нам, существам, отпавшим от Бога, достигает прямо-таки ужасающей степени у фанатиков церкви, у революционеров, у пылких поборников социальных реформ. Чаще всего эта узость выражается в том, что фанатик ставит отвлеченную идею, теорию, проект реформ выше живого человека и потому способен убивать, насиловать, коверкать жизнь людей ради осуществления своего идеала. (Много ценных мыслей о нравственной извращенности фанатизма высказано в «Назначении человека» Бердяева… См. также: Гегель. Феноменология духа. Гл. «Закон сердца и безумие самомнения».). Обыкновенно в глубине души таких поборников добра, считающих себя благодетелями человечества, а в действительности совершающих бесчеловечные поступки, таится гордыня, она побуждает их ценить выше живого человека выработанные ими идеалы и проекты. Сухость, замкнутость в себе, неспособность любить живую конкретную индивидуальность ближнего есть обыкновенный спутник гордыни, ведущий к фанатизму».[452] Просто удивительно, как убийственно и злободневно звучат порой и сегодня в России слова ученого – «проект реформ выше живого человека».

Гегель видел в лице государства всемогущее существо, почти что господа бога («Оно – земной бог»). Мы просили бы обратить ваше внимание на позднего Гегеля. В зрелости даже простой человек становится мудрым. Гений же часто поднимается к высотам божественного прозрения. Иные будут говорить, что он стал к концу жизни консерватором. Во-первых, он никогда либералом и не был. Даже его последняя неоконченная статья (в 1831 г. он умер от холеры) посвящена острой и злой критике английского билля о реформе (где была попытки демократизации жизни). Во-вторых, Гегелю стало ясно, что общественная жизнь, включая политику, экономику, культуру и т. п. не могут существовать сами по себе (вне контролирующей силы). В-третьих, поскольку главным звеном и ядром цивилизационного процесса является человек, а человек слаб, несовершенен, полон амбиций и эгоистичных желаний, он нуждается в «узде». В этой связи он приходит к идее, что «человек есть член государства, которое есть начало «высшее сравнительно с личной жизнью». Даже в вопросах религии, которая остается делом личным, вмешательство не только уместно, но и необходимо.[453]


Нюрнбергская гимназия


Гегель занял пост директора гимназии в Нюрнберге (1808–1816). Любопытны его представления о том, каким должно быть правильное и добротное преподавание. Прежде всего ученики должны постигнуть духовный мир учителя. Они должны больше слушать и внимать, подобно ученикам Пифагора, которым в течение первых четырех лет вменялось в обязанность молчать, слушать и запоминать. Разумеется, послушание не самоцель. Главное – научиться использовать полученные знания для творческой, духовной деятельности. Нужно прежде всего пробудить в учениках веру в свои силы и способности. Этого можно добиться лишь при помощи истинных знаний. В письме к Нитхаммеру, основателю «Философского журнала Общества немецких ученых» (1808), Гегель подчеркивал всю важность того, что в немецких гимназиях придают первостепенное значение реальным научным знаниям.

В то же время, возражая оппонентам, он говорил: «Если кое-кому и покажется, будто реальное образование поставлено столь широко, что вызывает озабоченность судьба самой гимназии, то, во всяком случае, моя вера в превосходство классического образования столь велика, что надежду на его реализацию я связываю с той особой формой, в какой будет осуществляться это образование». Пройдут годы и Гете, наставник Германии, напишет в послании к Гегелю: «С радостью слышу я из многих мест, что наилучшие плоды приносят Ваши усилия в завершении образования молодых людей».[454] В то же время система воспитания в Германии отвечала и прагматическим критериям. Это – третий элемент триады. Сочетание классической широты ума и делового прагматизма и составляет, на наш взгляд, тайну из тайн неуклонного и постоянного успеха немецкой нации в науке, технике, производстве.

Важным элементом выступает общественная мораль. В работе «О научных способах исследования естественного права» (1802–1803) Гегель писал: «Однако положительное и сущность состоят в том, что ребенок вскормлен всеобщей нравственностью, живет в ее абсолютном созерцании, сначала как чуждый сущности, все глубже постигает ее и таким образом переходит во всеобщий дух… Применительно к нравственности единственно истинны только следующие слова мудрецов древности: быть нравственным означает жить согласно нравам своей страны; а применительно к воспитанию – единственно правилен ответ пифагорейца на вопрос некоего человека – какое воспитание было бы наилучшим для его сына? Ответ этот гласит: «Если ты сделаешь его гражданином народа, имеющего наилучшую организацию».[455] Без этого нет мудрого воспитания, без организации нет и добрых свершений.

Заслуги Гегеля в создании Храма философских наук, куда с момента его создания не только «захаживали» все известные мировые величины, велики. Он соединил те части духовной субстанции, что блуждали в потемках субъективизма. Российский философ В. Канке писал: «В начале XIX в. не было человека, который мог бы самостоятельно составить энциклопедию всех наук, но был гений, который сумел представить энциклопедию философских наук. То, что сделал Гегель, по праву считают философским подвигом».[456] Гете и Гегель стали духовными наставниками Германии. Преклонение перед ними было велико. Одного из них называли «абсолютным поэтом», другого «абсолютным философом». Их обожествляли, ставили в пример, старались во всем им подражать… Философ Шопенгауэр, назначенный доцентом в Берлинский университет (1819), попытался назначать свои лекции на те же часы, что и преподававший тут Гегель (попытка переманить студентов оказалась столь неудачной, что упомянутый философ навсегда отказался от профессии преподавателя). Однако своего унижения Шопенгауэр, разумеется, не забыл, отомстив сопернику Гегелю в «Афоризмах житейской мудрости»: «Если слава померкла после его смерти, – значит, она была ненастоящей, незаслуженной, возникшей лишь благодаря временному ослеплению; такова например слава Гегеля, про которую Лихтенберг говорит, что она «громко провозглашена армией друзей и учеников и подхвачена пустыми головами; как рассмеется потомство, когда, постучавшись в этот пестрый храм болтовни, в красивое гнездо отжившей моды, в жилище вымерших условностей, найдет все это пустым, не отыщет ни одной, хотя бы мельчайшей мысли….»[457]

Правоверные гегельянцы так не считали и усматривали перст судьбы даже в том факте, что Гегель родился 27, а Гете 28 августа. День их рождения справляли вечером, поднимая бокалы в час, когда вылетала сова Минервы (о чем говорится в «Философии права»). Богеме нужны жреческие ритуалы. Несмотря на усилия Гете и Гегеля, нигде не умели так готовить остепененную посредственность, как в Германии… Не всем удавалось «подавить в себе школьность» и выйти образованными людьми «из цеха в человечество». Тут наш Герцен, пожалуй, был прав, говоря: «Кто убил учение Лейбница и дал ему труповой вид школьности, как не ученые прозекторы? Кто из живого, всеобъемлющего учения Гегеля стремился сделать схоластический, безжизненный, страшный скелет? – Берлинские профессора».[458]

В сознании иных критиков укоренилось впечатление (надо сказать, весьма ошибочное), что немцы – это одно сплошное «гегельянство», то есть, что им присущи абсолютизация воли государства и его институтов, а их педагогика – одна лишь педагогика прусского военного строя. Величайшее заблуждение, которого не избежали многие умы, включая испанского философа Ортега-и-Гассета, называвшего учение Гегеля философией Цезарей и Чингисханов. Впрочем, и на солнце есть пятна. Гегелевское «солнце» в молодые годы проявляло черты «душевной сухости и скрытого высокомерия». Хуже всего то, что Гегель продемонстрировал полнейшее равнодушие к судьбам родины. Я вполне могу понять, что он, голодая, находил вселенную прекрасной и гармоничной. В конце концов, некая толика голода прочищает мозги философа лучше грога или крепкого чая… Но вот падет римско-германская империя и на ее развалинах возникнет рейнский германский союз, который фактически станет пешкой на «шахматной доске» французского императора (1805). Что же Гегель? Ни строчки о Германии или об участи бедного отечества. Мало того, он в восторге от Наполеона, увидев в нем «мировую душу» («Weltseele»). Если Фихте бросает кафедру в Эрлангене и бежит в Кенигсберг, разделив участь побежденных сородичей, то Гегель смиряется с победой силы. И даже заявит, что в победе французов видит «неотразимое доказательство победы образованности над грубостью и духа над бездушным рассудком и умничаньем». Потом Гегель в Йене сможет в полной мере убедиться в «образованности» солдатни. К нему в квартиру ворвутся французские солдаты, порвут его бумаги, обольют чернилами стены, заплюют все и вся, да и вообще натворят множество безобразий. Они опустошат весь его гардероб, залезут в любимую табакерку, а черновики «Феноменологии духа» и вовсе пустят на цыгарки. В итоге «мирный немецкий философ» оказался вынужден сбежать из дому (Е. Соловьев).[459]


Пожар в Йене после взятия города французами.


Один из наиболее ярких мыслителей того времени – Иоганн Готлиб Фихте (1762–1814). Во многих отношениях это ключевая фигура немецкой классической философии. Певец свободы личности, свободы «чистого Я», Фихте говорил: «Вся моя система от начала до конца – лишь анализ понятия свободы». Из перечисленных нами знаменитых философов лишь Гегель и Фихте создали «законченные и отличающиеся своеобразием философские системы» (А. Швейцер). Жизнь его резко разнится от жизни многих ученых и поэтов Германии, что вели вполне сытую бюргерскую жизнь. Что там ни говори, а, ведь, из условий жизни и складываются судьбы философов. Фихте был выходцем из простых крестьян, сыном ткача, познавшим нищету. Он скитался по городам в поисках средств к существованию. В его письме содержится признание: «Я все время свое должен употреблять на совсем посторонние вещи, чтобы быть в состоянии жить» (1781). Бывали в жизни философа и моменты, когда он находился почти что на грани самоубийства из-за одолевавшей его нищеты.

Фихте обладал феноменальной памятью. В свое время, еще в детстве, это сослужило ему добрую службу (барон фон Мильтиц, которому он воспроизвел на память всю проповедь местного пастора, был настолько потрясен его дарованием, что принял самое деятельное участие в судьбе юного Фихте). Закончив 6 лет спустя закрытое учебное заведение для дворян, он в 1780 г. поступил на теологический факультет Йенского университета. В силу материальных затруднений он вынужден был одновременно давать частные уроки. Конечно, это не всегда способствовало учебе. Продолжил курс в Лейпцигском университете, где изучал философию, классическую филологию, теологию. Это помогло будущей работе профессора.

Какое дело богачам до страданий талантов! Для них все одно – что Фогт, что Фихте… Их печень, производящая желчь, их худой умишко, суммирующий чистую прибыль, куда важнее всех самых наивеличайших открытий, мыслей, творений. Гейне так писал о юности Фихте: «История его юности представляет ряд огорчений, как бывает со всеми нашими замечательными личностями. Бедность садится у их колыбели, баюкает, пока они не вырастут, и эта тщедушная кормилица остается верной спутницей их жизни».[460] Что же это за проклятый и безумный мир, в котором бедности уготована роль кормилицы талантов?!

Особый интерес представляют взгляды Фихте на роль науки в обществе и положение ученого. Мировоззрение его испытало на себе влияние двух побудительных «величин» – Французской революции и Канта. Этика последнего увлекла его настолько, что он заметил: «Если только я найду время и покой, я тотчас же отдам их всецело философии Канта. Забросить в сердце людей основоположение его морали в популярных лекциях с силой и жаром было бы, пожалуй, благодеянием для мира». Этой задаче была главным образом посвящена его преподавательская деятельность в университете. Из-за атеистической статьи Фихте вынужден был покинуть Йенский университет. В письме к Рейнгольду (1799 год) он скажет по поводу своего преследования со стороны властей: «Я никогда не думал, что они преследуют во мне свободного мыслителя, начинающего становиться понятым (счастье Канта была его темнота), и отъявленного демократа; их, как привидение, пугает самостоятельность, пробуждаемая, как они смутно предчувствуют, моей философией». Поэтому путь к реальной свободе народов начинается с самостоятельности мысли. Фихте был убежденным республиканцем (вспомним, что это его перу принадлежит «Республика немцев в начале XXII века»).

И все же «йенский период» по праву называют самым продуктивным и, вероятно, самым счастливым в жизни Фихте. Здесь он приобрел известность. Заметно поправилось его материальное положение. Фихте стал получать до 3000 талеров в год. В 1795 г. он вместе с издателем Нитхаммером выпускает «Философский журнал общества немецких ученых», где публиковались интереснейшие работы. Многие выдающиеся умы стали вначале приверженцами его наукоучения (Ф. Шиллер, Гете, Якоби, Вильгельм фон Гумбольдт, братья Шлегели, Тик, Новалис, К. Рейнгольд и др.). Йенские романтики разве что только не молились на его философию. Неожиданно прусский министр образования предложил Фихте переехать в Берлин. Там он с 1800 г. начал читать лекции, которые, увы, имели весьма и весьма ограниченный успех. Немецкие бюргеры и их жены совершенно их не понимали и все время возмущались: «Какое нахальство. Этот человек не видит, что мы существуем, мы, у которых больше мяса, чем у него, и которые по званию бургомистров и членов суда стоим даже выше его».

Не стану скрывать: нам очень близок дух мировоззрения Фихте, являющегося, по сути дела, оптимистическим рационалистом и пламенным энтузиастом науки и прогресса. И хотя едва ли не на каждом шагу (при столкновении с действительностью) приходится погружаться в мутные волны неверия, подлости, злобы, цинизма, ничто не остановит нас в том жизнеутверждающем высшем рационализме, что зародился вместе с работой разума. Фихте занял гражданскую позицию в вопросе о назначении человека, ученого, деятеля искусства. Глядя на цинично-холеные физиономии иных служителей муз, науки и литературы, презрительно вещающих о том, что их, видите ли, не устраивает «народ», хочется, памятуя немецкое «Den Sack schlagt man, den Esel meint man» (По мешку бьют – ослу намекают), вбить в их пустые черепа слова Фихте: «Определенное сословие, дальнейшее развитие определенного таланта выбиралось для того, чтобы иметь возможность вернуть обществу то, что оно для нас сделало. Поэтому каждый обязан действительно использовать свое развите для блага общества. Никто не имеет права работать ради самоуслаждения, отгораживаться от ближних, делать свое развитие для них бесполезным; ведь именно благодаря работе общества он получил возможность приобрести его; в известном смысле оно – продукт общества, его собственность, и он отнимает у него его собственность, если не хочет этим принести ему пользу».[461]

Чем сильнее духовная, умственная, волевая составляющая народа, общества, личности, тем выше степень вероятности приближения к этическому и социальному идеалу. Верно сказал о его учении А.Швейцер: «Фихте декларирует песню песней веры в прогресс, которую с начала эпохи Ренессанса сочиняет дух нового времени, живущий достижениями науки и практики». Не думаю, что он столь уж простодушен, чтобы видеть в природе «упрямого буйвола», на которого в конце концов «будет надет хомут». В то же время никогда не поверю и в то, что Фихте видел в человеке лишь «осла», который настолько упрям и глуп, чтобы в итоге не постараться прийти «к истинному совершенству и к состоянию вечного мира».[462]

Политические взгляды философа – это взгляды республиканца. Он создал такую философскую систему, с помощью которой, как он представлял, возможно было утвердить принцип свободы и достоинства человека. Его первый политический манифест, выпущенный анонимно в 1793 году, назывался «Востребование свободной мысли от угнетавших ее до сих пор государей Европы». В этой мало известной нам работе он бросает вызов монархам и королям, предлагая напечатать его работу и тем самым доказать, что у них даже в мыслях нет «подавить просвещение». Фихте принадлежала и весьма радикальная мысль о том, что «если князья станут рабами, они научатся уважать свободу». Народам непременно следует подумать о карающих «мечах» для всех rex tremendae majestatis («владык, внушающих трепет»).[463]

Он обрушился на государей, жестоких и алчных узурпаторов воли народа, что вешают «человечеству веревку на шею со словами: тише, все это на благо тебе». Нет, государь, говорит Фихте, ты не наш Бог! Однако ничуть не менее страстный упрек направлен и в адрес тех народов, что безропотно сносят преступления правителей: «Ужасны могут быть требования, которые предъявят вам последующие поколения, – вернуть им то, что передали вам для вручения ваши отцы. Если бы они были так же трусливы, как вы, не находились бы вы все еще в унизительном духовном и физическом рабстве духовного деспота? В кровопролитных битвах достигли они того, что вы можете сохранить, проявив лишь некоторую твердость. Только не ненавидьте из-за этого ваших государей; ненавидеть вам следует самих себя».

Сторонник Француской революции, он вместе с тем желал предостеречь Германию от ее крайностей. Фихте пишет книгу под названием «К исправлению суждений публики о Французской революции» (1793). В ней говорится: «Французская революция, как мне кажется, имеет огромное значение для всего человечества. Я не говорю об ее политических последствиях для всех стран, а также для соседних государств… Эти последствия очень велики, но они малозначительны в сравнении с другой, гораздо более важной вещью. Пока люди не станут более мудрыми и справедливыми, тщетны будут все их усилия стать счастливыми. Едва вырвавшись из тюрьмы деспотов, они начинают убивать друг друга обрывками своих разбитых цепей. Было бы слишком печально, если бы их собственные страдания или страдания других людей не сделали их более благоразумными и более справедливыми. Таким образом, все события в мире представляются мне лишь поучительными картинами, которые развертывает перед нами великая воспитательница человечества. Французская революция – это великолепная картина на тему «Права человека и человеческое достоинство». Цель этой трагической картины не в том, чтобы чему-то научить и наставить кучку привилегированных. Учение об обязанностях, о правах и назначении человека не школьная игрушка: должно прийти время, когда воспитательницы наших детей будут объяснять обязанности и права человека юным существам, едва научившимся говорить, когда это будут первые слова, произнесенные ими; когда наибольшим наказанием будут слова: «Это несправедливо»».[464] Революция неплохая воспитательница нации. Жаль, что ее уроки помнит лишь одно поколение.

Первая философская работа Фихте – «Критика всякого откровения» (1792), в которой развиты идеи Канта о теологии, вышла в свет отчасти благодаря тому, что читатели приняли труд за вещь Канта. Эффект от ее появления столь велик, что ему тут же дали должность профессора и магистра (без защиты диссертации и сдачи экзамена). Фихте было 32 года, когда он получил право преподавания и чтения лекций в университете. Ему дали кафедру в Йене (рекомендация Рейнгольда и Гете). Фихте мог сказать о себе словами Мефистофеля:

Как и всему, ученью есть свой срок.
Вы перешли через его порог.
У нас есть опыт, так что вам пора,
По-моему, самим в профессора…

В Фихте нас привлекакт характер, высокий ум, честность, единство слова и дела. Все свои идеи он старался воплотить в жизнь, несмотря на трудности реальной жизни. Это был отважный человек, открыто говоривший все, что думает (даже в лицо сильным мира сего). Ему принадлежит великая фраза: «Пусть покинет меня все, только бы не покинуло мужество». Он бросал вызов всем и вся: назначал лекции во время богослужения, выступал против могущественных студенческих копрораций. По словам современников, он приобрел славу «отважнейшего защитника прав человека». Популярность его была необычайно велика. Как говорили тогда: «Фихте хочет через посредство философии руководить духом эпохи».

Фихте становится одним из идеологов только нарождавшейся тогда буржуазной немецкой интеллигенции. Однако при этом он хорошо понимает ее двойственную и коварную сущность, говоря: «Итак, интеллигенция созерцает самое себя исключительно как интеллигенцию или как чистую интеллигенцию, и в этом самосозерцании именно и состоит ее сущность. Это созерцание поэтому на случай, если должен существовать еще какой-нибудь другой род созерцания, с полным правом в отличие от последнего называется интеллектуальным созерцанием. – Вместо слова интеллигенция я предпочитаю пользоваться наименованием: яйность (Ichheit); ибо оно для каждого, кто способен хоть к малейшей наблюдательности, непосредственнее всего обозначает обращение деятельности на самое себя».[465] Фихте еще в яйце обнаружил «яканье» интеллигенции, которое является как ее силой, так и ее кащеевой слабостью. Не мудрено, что и «яйца интеллигенции» будут трещать в жерновах истории… Вспомним В. Розанова, предлагавшего (в многострадальной России, раздираемой распрями) смешать «все партийные яйца», разбив их скорлупу (кадеты, либералы, националисты).

Нравственно-этические позиции ученого находят выражение в лекциях «О назначении ученого». Собственно, данный курс носил название «Мораль для ученых», что, бесспорно, ближе к самой сути его содержания. О чем же говорит Фихте в лекциях? Ученый, поскольку он лучше видит настоящее и будущее, обязан познакомить людей не только с их насущными потребностями, но и указать им средства, при помощи которых можно удовлетворить многие чаяния и надежды. Историк и философ видит, «куда человеческий род теперь должен двинуться, если он хочет остаться на пути к своей последней цели и не отклоняться от него и не идти по нему назад». Нельзя требовать от людей, чтобы род человеческий сразу очутился у цели. Вместе с тем никак нельзя, вдруг, изловчиться и «перепрыгнуть через свой путь».

Миссия ученого быть «воспитателем человечества». Ученый, если он находится «под властью нравственного закона», самым непосредственным и активнейшим образом влияет на жизнь общества. Как убедить людей в правоте его взглядов? Только с помощью моральных и интеллектуальных средств. Нельзя впадать в искушение насилия, полагая, что кому-либо удастся заставить людей принять те или иные убеждения принудительными мерами. Но одновременно величайшим грехом было бы вводить их в заблуждение. Недопустимо, чтобы идеологами общества выступали подлецы и прохвосты, цинично сменившие маски. Еще вчера они цветисто болтали о «демократии», нравственном благородстве, отстапивании интересов народа, а сегодня обкрадывают и губят народ. Такого рода действия произведут эффект разорвавшейся бомбы. Народ их возненавидит и отомстит – и не будет им спасения.

Фихте учит тому, что должно стать правилом будущего общества: «Но никто не может успешно работать над нравственным облагораживанием общества, не будучи сам добрым человеком. Мы учим не только словами, мы учим также гораздо убедительнее нашим примером, и всякий живущий в обществе обязан ему хорошим примером, потому что сила примера возникает благодаря нашей жизни в обществе. Во сколько раз больше обязан это делать ученый, который во всех проявлениях культуры должен быть впереди других сословий? Если он отстает в главном и высшем, в том, что имеет целью всю культуру, то каким образом он может быть примером, которым он все же должен быть, и как он может полагать, что другие последуют его учению, которому он сам на глазах у всех противоречит каждым поступком своей жизни? (Слова, с которыми основатель христианской религии обратился к своим ученикам, относятся собственно полностью и к ученому: вы соль земли, если соль теряет свою силу, чем тогда солить? Если избранные среди людей испорчены, где следует искать еще нравственной доброты?). Следовательно, ученый, рассматриваемый в последнем отношени, должен быть нравственно лучшим человеком своего века, он должен представлять собой высшую ступень возможного в данную эпоху нравственного развития. Это наше общее назначение, милостивые господа, это наша общая судьба». В отношении настоящих ученых и писателей можно сказать словами Фейербаха: это укоры совести человечества.


Иоганн Готлиб Фихте (1762–1814)


В 1794 г. Фихте в Йене приступил к чтению курса «О назначении ученого», имевшего колоссальный успех у слушателей. В письме к жене он сообщал: «Все приняли меня с распростертыми объятиями». Ученый полагал, что «наука должна быть единым, целым». Что же касается позиций философа, то для него крайне важно было обладать чутьем и любовью к истине. С кафедры философии Йенского университета он читал также и сложнейший курс лекций «О понятии наукоучения». В 1804 г. им создан новый вариант этого курса. Фихте приглашали читать лекции и в Харьковский университет. Европейцы сделали из науки и философии источник доходов. Таковы были нравы и эпохи Просвещения. Фихте, вполне в духе своего времени, проявлял (надо ли его оcуждать за это?) завидные наклонности торговца знаниями. Когда родина не удовлетворила его финансовых запросов, он тут же проявил готовность продать «товар» России. В 1804 г., писал один из биографов, Э. Н. Андерсон, Фихте решил оставить службу в Пруссии и хотел принять приглашение из России. Прусское правительство не удовлетворило его финансовые запросы и он понадеялся на большее материальное вознаграждение в России. Фихте написал русскому правительству: «Я буду ваш до смерти!» За свою службу он запросил у правительства России сделать его членом Санкт-Петербургской Академии наук и заплатить жалованье не меньше, чем четыреста рублей. Однако из торга, судя по всему, большого толку не вышло и двумя годами позже, как пишет Андерсон, трансформация Фихте-космополита в Фихте-националиста благополучно завершилась.[466] Все это ничуть не уменьшило его популярности в мире науки (скорее напротив).

Труды позднего Фихте – «Основные черты современной эпохи», «Речи к немецкой нации» и «Учение о государстве» (1813). В первой работе им выделены пять эпох всемирной истории: 1) эпоха безусловного господства разума через посредство инстинкта; 2) эпоха превращения разумного инстинкта в мощный принудительный авторитет; 3) эпоха освобождения от авторитета, а заодно и от разума, что ведет «к совершенной разнузданности» и «завершенной греховности»; 4) эпоха разумной науки или возвращения к истине, т. е. как бы «состояние начинающегося оправдания»; 5) эпоха разумного искусства или человечество, руководствующейся совестью и разумом («состояние завершенного оправдания и освящения»).

Метаисторическая схема Фихте весьма любопытна… Современную эпоху Фихте считал впавшей в полнейшую греховность. Это – безвременье, некий «промежуточный конец» истории. В чем его суть? Если говорить коротко, то народы подошли к пограничному рубежу культуры и цивилизации. Образ мышления этой третьей эпохи таков, что мы имеем в качестве лидеров – «военный лагерь формальной науки». Хотя он призван грамотно и разумно руководить массами, но он просто не в состоянии этого сделать, ибо своих мыслей у этих господ никогда не было. Поэтому все утверждения и лозунги «героев эпохи» (реформаторов) не могут никого убедить, поскольку «данная эпоха вообще не имеет суждений о важности или истинности». Идеологи этой «демократии» – псевдоученые, люди без знаний, убеждений. Из таких тупоголовых ослов и рекрутируют «вождей масс и элит» («в вожди масс годится здесь всякий»). Отсюда – полная бессмыслица в проводимых ими реформах. Движения тех, «кто командует в этом лагере», напоминают потуги горьких пьяниц, не выходящих из запоя.

Напрасны попытки увлечь народ. Все, на что способны эти «вожди»: принимать бездарные указы и законы… Фихте пишет: «Если же государство хочет изменить для своих выгод мнения народа, оно отчасти берется за невыполнимую задачу, отчасти же обнаруживает, что его законы не приспособлены к установившемуся состоянию нации, включающему в себя и систему мнений последней, или же, что организованное им управление и надзор оказываются недостаточными и что, будучи не в состоянии собственными силами справиться со своими задачами, оно нуждается в посторонней поддержке, получить которую ему неоткуда. Наконец, государство – быть может, с самыми чистыми намерениями из истинного рвения правителей к осуществлению господства разума, – может начать борьбу с господствующими мнениями путем внешней силы; в таком случае оно ставит себе совершенно неосуществимую цель; ибо все проникаются сознанием, что государство совершает при этом несправедливость в формальном отношении, и преследуемое воззрение приобретает, благодаря оказанной ему несправедливости и нарушению его права, новых адептов… и дело кончается тем, что государство вынуждается уступить, лишний раз обнаруживая этим свою слабость».[467]

В отношении крепости жизненных убеждений человека он говорил ясно и недвусмысленно: «Нужно не обладать философией, а быть ею». К сожалению, современники не смогли понять всей глубины его философской системы (не только обыватели, но и философски изощренные умы). Его идеи не были должным образом оценены Кантом, Шеллингом, Гегелем, Рейнгольдом, Шлейермахером… Оставленный теми, в ком рассчитывал найти поддержку, Фихте, в ту пору ректор Берлинского университета, заразился тифом от жены, ухаживавшей в госпитале за больными и ранеными, и умер… Гегель, на словах постоянно критиковавший систему Фихте, тем не менее, завещал на закате жизни похоронить его рядом с могилой соперника. Заметьте, с великими мертвецами все готовы примириться. Пройдет не так уж много времени и немецкий поэт Гельдерлин назовет его «титаном, который борется за человечество и круг влияния которого совершенно определенно не ограничивается стенами аудитории». Да, это была личность вселенского масштаба. Недаром о них (Гегель и Фихте) говорят как о сопоставимых гигантах, в равной мере принявших участие «в этом немецком Возрождении». Титан, ожидающий часа торжества. Можно сказать, что вся жизнь была философом прожита в соответствии с заветом римского поэта Ювенала: «Verba animi proferre et vitam impendere vero» (лат. «Высказать слова души и за правду отдать жизнь»).


Портняжное искусство.… Карикатура (Фихте – Шеллингу)


К компании великих принадлежал и Фридрих Вильгельм Шеллинг (1775–1854). Хотя Маркс писал, что философы не вырастают как грибы из земли, об этом забываешь, попадая в германский лес. Отчего же в разодранной на куски Германии (300 небольших и вовсе крохотных государств, герцогств, курфюрств) один за другим появляются гении – Кант, Фихте, Гегель, Гете, Шиллер, Гейне, Бетховен? Видимо, так бывает, когда во славу прогресса поработают «микробы истории», подготовив весьма плодородный интеллектуальный «гумус»…

Шеллинг происходил из семьи теологов… В 16 лет, получив специальное разрешение, он поступил учиться в Тюбингенский Теологический институт. Вместе с ним там учились будущий философ Гегель и поэт Гельдерлин, чьим духовным «вождем» он и стал. В институте состоялась и его проба пера (статья «О мифах, исторических сказаниях и философемах древности»). После окончания института ему, как в свое время Канту и Фихте, приходится впрячь себя в «учительский воз». В области научной мысли известен «философией свободы» и «философией откровения». Взаимосвязь жизни и учений немецких философов очевидна.

Еще Ф. Энгельс заметил, что ум Шеллинга рождал «светлые мысли», сослужившие службу молодому поколению. Нашего читателя также заботит судьба этой «поросли», ибо, в конце концов, ей строить будущую жизнь и открывать «Атлантиду абсолютного». Ей менять не только «старое негодное судно», но и старую негодную команду, у которой отсутствуют совесть, мужество, честь и разум (в России). Менять ситуацию придется новой революционной интеллигенции. «Если интеллигенция сочетает и эту противоречивость между реальной и идеальной деятельностями, – пишет Шеллинг, – то для нее возникает понятие необходимости». Добавим, что Шеллинг, вместе с Фихте, Новалисом, Тиком и Вакенродером, входил в йенский кружок братьев Шлегелей, давших толчок зарождению «йенского романтизма».[468]

В Вюрцбурге он начал зимний семестр 1803 г. с чтения курса, в основу которого легла книга, напечатанная им еще в Йене – «О методе университетского преподавания». Ранее увидела свет главная работа молодого Шеллинга – «Система трансцендентального идеализма» (1800). Его внимание приковывает проблема объединения наук в определенную систему. Тут он как бы дополнял усилия Канта и Фихте (с помощью «устремленной вперед истории самосознания»). Если мир является своего рода живым организмом, то и науки о мире должны быть объединены в органическое целое. Древо научного познания вырастает из философского корня («науки наук»). Что объединяет различные предметы и направления? Творчество – это «искусство в науке». Учеба в высшей школе предваряет главный жизненный этап – воплощение замысла. «Все правила университетского образования можно свести к одному: «Учись, чтобы творить», – говорил Шеллинг. Человек – высшая форма природы. За 60 лет до Дарвина и за 10 лет до Ламарка он говорил о единстве развития всех органических существ.

Примерно в 1802–1803 гг. он создает и свою философию искусства, которую пытался донести до студентов в лекциях (Иена, Вюрцбург). Она не была полной, ибо из отдельных видов искусств он немного знал живопись, был знаком с архитектурой, увлекался античной поэзией, но не знал музыки. Хотя то обстоятельство, что романтик Шеллинг обратился к искусству, вполне естественно. Романтизм стал тогда главным духовным движением века.

В Германии, где художественная и научная мысль была представлена столь разнообразными и блистательными именами, всегда шла тайная борьба за сферы влияния в этих областях. Кто же был духовным вождем народа? Художник или ученый? Немецкий поэт-философ Новалис, к примеру, говорил: «Поэт постигает природу лучше, нежели разум ученого». Говоря иначе, «законы воображения» и «законы чувств» сильнее «законов логики» и «законов мышления». Вокруг этого и шла битва за тот или иной тип просвещения и мышления, что утверждался в школах и институтах, а затем в государственных учреждениях. Шеллинг считал, что художник творит «безотчетно», удовлетворяя «лишь неотступную потребность своей природы». Если философ стремится к истине, то художник – к красоте. Идеальным выражением творчества является красота, появляющаяся в результате почти бессознательных действий творца. Художник отличается от ремесленника только тем, что творит свободно.

Шеллинг-идеалист не признавал ни «экономически выгодных изобретений», ни участия искусства в делах практики, политики и морали. Искусство является лидером среди слуг разума и красоты. «Наука лишь поспешает за тем, что уже оказалось доступным искусству». По мысли Шеллинга, все науки вышли из поэзии. Поэтому когда-нибудь они вновь вольются «в тот всеобъемлющий океан поэзии, откуда первоначально изошли». Весьма важен идеал «единого абсолютного», где истина и красота являют собой нерасторжимую целостность, субстанцию «абсолютного человека». Шеллинг так понимал исключительную роль искусства в судьбах общества и государства: «Наконец, немалый позор для того, кто прямо или косвенно участвует в управлении государством, вообще быть невосприимчивым к искусству, равно как и не обладать истинным его пониманием. Ибо ничто так не украшает князей и власть имущих, как если они ценят искусства, чтят и умножают своими щедротами их творения; напротив, нет более печального и позорящего их зрелища, чем когда они, располагая средствами довести искусства до высочайшего расцвета, расточают эти средства на безвкусицу, варварство и льстящую им низость… Того, кто вообще не желает подпасть под влияние искусства и испытывать его воздействие, считают грубым и необразованным».[469]


Фридрих Шеллинг (1775–1854)


Царство науки в его понимании аристократично… Здесь должны властвовать только лучшие. Известное противоречие с некоторыми идеями, высказываемыми им в «Системе трансцендентального идеализма», вызвано лишь иной выборкой ориентира. Хотя знание общедоступно, но оно еще не дает основания для обязательного успеха на поприще наук. Нужно владеть предметами высшего порядка (интуицией и творчеством). Простой механической суммы знаний недостаточно. Нужны «поэзия в философии», вся магия историзма, воплощенная во всеобщей истории как эпос… Шеллинг словно сзывает под знамена все возможные науки (философию, историю, юриспруденцию, естествознание). Он «изменил категории мышления природы», – писал о нем Гегель. Увы, труднее оказалось изменить мышление человека. В лекциях, на которых присутствовали обычно лишь 50–70 человек, он часто цитирует Горация: «Odi profanum vulgo et arceo» (лат. – «Ненавижу толпу невежд и сторонюсь ее»).[470]

После смерти Гегеля Шеллинга вызывают из Мюнхена в Берлин. Власти хотят, чтобы с кафедры Берлинского университета он провозглашал свое новое учение, которая закрепит за Германией славу «страны философов». Шеллингу дают жалованье, какого еще не получал ни один прусский университетский профессор. Достаточно сказать, что оно было столь же велико, как и жалованье примы-балерины в королевском балете. Однако Гегеля заменить не удается. Вскоре мода на «шеллингианство» проходит (на философию также бывает мода, как на обувь или шляпки). Отречение от веры младых лет не проходит бесследно для мыслителей и политиков. Расплатой за предательство для тех и других становятся забвение и презрение со стороны грядущих поколений. Фейербах назовет его философию теософическим фарсом, а самому мыслителю прикрепит ярлык «философского Калиостро XIX столетия».

Шеллингом в 20-е-40-е годы XIX в. всерьез увлеклось московское «Общество любомудров». В Берлине побывали Станкевич, Грановский, Катков, Бакунин, Тургенев, Огарев, Одоевский. На первых страницах философского романа В. Одоевского «Русские ночи» читаем: «В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Коломб в XV, он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания, – его душу! Как Христофор Коломб, он нашел не то, что искал; как Христофор Коломб, он возбудил надежды неисполнимые. Но как Христофор Коломб, он дал новое направление деятельности человека! Все бросились в эту чудную роскошную страну, кто возбужденный примером отважного мореплавателя, кто ради науки, кто из любопытства, кто для поживы…» Многих ждало разочарование. Одоевский устремится дальше, говоря в примечании: «Эпоха, изображенная в «Русских ночах» – есть тот момент XIX века, когда Шеллингова философия перестала удовлетворять искателей истины и они разбрелись в разные стороны».[471]

Среди немецких мыслителей первой трети XIX века видное место занимал и Фридрих Шлейермахер (1768–1834). В формировании его мировоззрения принимали прямое или косвенное участие такие мыслители как Спиноза, Кант, Якоби, Эбергард. Этот мыслитель интересен нам своим отношением к человеку, то есть прежде всего своей этической философией. Ф. Шлегель откровенно признавался ему: «Ты для меня в отношении человечности то же, что для меня были Фихте и Гете в отношении философии и поэзии». В самом деле, когда мы имеем дело со значимой известной личностью (будь то мыслитель, поэт, ученый, художник), мы невольно обращаем внимание на круг его идей, заслуг, званий, регалий и т. д. Но, ведь, куда большее значение в обыденной жизни значат обычные свойства характера, душевные качества человека. Знавшие близко Шлейермахера особо ценили гуманность и душевность этого человека. Он не изменился даже тогда, когда стал профессором богословия, видным церковником, секретарем Академии наук и влиятельным государственным деятелем. Как о нем с восхищением и восторгом скажет одна знатная дама (Беттина фон Арним), кстати, прекрасно знавшая самого Гете: «Я не знаю есть ли он величайший человек (Mann) своего времени, но он несомненно есть величайшая человеческая личность (Mensch)».

Однако его вклад в историю немецкой культуры и мысли, конечно, не ограничивается тем, что он был «гением жизни» (С. Франк). Нет, его перу принадлежит еще богатое научное и эпистолярное наследие. Среди его главных произведений – «Речи о религии» (1798–1799) и «Монологи» (1800). Тот, кто полагает найти в «Речах» всего лишь обычную унылую и порой непонятную проповедь о греховности человека и необходимости соблюдения заповедей Божьих, будет приятно разочарован. Перед нами предстает яркая и взволнованная песнь во славу нравственных и гуманных деяний людей на протяжении всей истории… О его ярком и образном языке можно судить хотя бы на основании следующего отрывка: «Ибо величайшее художественное произведение есть то, материалом которого служит само человечество и которое непосредственно творит Божество; и это произведение многие уже скоро начнут понимать. Ведь Божество творит и теперь со смелым и могучим мастерством, и вы будете неокорами (авт. – блюстителями храма), когда новые творения будут установлены в храме времени. Вложите силу и дух в истолкование художника, объясняйте из прежних его созданий позднейшие и из последних – первые. Мы должны объять прошедшее, настоящее и будущее, созерцать бесконечную галерею возвышенных произведений искусства, умноженных тысячью блестящих зеркал. История, которой подвластны миры, должна с благодарностью обильно вознаградить религию, как свою первую воспитательницу, пробудить истинное и святое поклонение вечной силе и мудрости. Смотрите, как божественный росток созревает среди ваших насаждений без вашего содействия, свидетельствуя о благосклонности богов и о непреходящем значении вашей заслуги. Не стесняйте его роста и не выпалывайте его: он есть ваше украшение и спасительный талисман»… Мы же чаще посылали проклятья в адрес религии, не вполне отдавая себе отчет в ее высочайшей роли как учителя и воспитателя человечества. Может быть поэтому мы и сегодня прочитываем с некоторым внутренним стыдом, но и надеждой такие его строки: «Смотрите же: хотите ли вы того или нет, но цель ваших высших современных усилий есть, вместе с тем, возрождение религии». Об этом мыслителе говорили, что он создал даже «не школу, а историческую эпоху». Это же справедливо и для педагогических взглядов Шлейермахера, выраженных в «Монологах».[472]

Вера в силу образования в какой-то мере заменяла немцам даже их веру в бога. Философ В. Виндельбанд (1848–1915) так охарактеризовал настроения в Германии: «По воззрениям, господствовавшим в немецкой жизни того времени царство разума должно было осуществиться только при помощи образования. Нигде это не отразилось с большей отчетливостью, чем в блестящем изложении Шиллера, которым он начал свои «Письма об эстетическом воспитании человека». Оно показывает, с какой энергией и жаждой дела взгляд поэта-философа был обращен на политическую действительность его времени и как он пытался определить в ней задачу образования… Это была идеальная вера в силу образования, которая сделалась и осталась составной частью политической жизни в Германии – счастливой и плодотворной, но, с другой стороны, также и тормозящей и вредной: в ней сила и слабость либерализма. Ибо невозможно достаточно высоко оценить значение образования для общественной жизни; но фактическую власть, психическую мотивационную силу образования в политических движениях, ее власть над массами можно очень легко переоценить, и на таких иллюзиях покоятся большей частью ошибки либерализма и до настоящего времени».[473]

Наличие тесной связи между философией и образованием, философией и культурой несомненно. Большинство проблем цивилизации являются проблемами культуры: политической, социальной, экономической, педагогической. О характере этой связи писал С. И. Гессен в «Основах педагогики»: «Если педагогика так тесно связана с философией и в известном смысле может быть названа даже прикладной философией, то следовало бы ожидать, что история педагогики есть часть или, если угодно, отражение истории философии. Так оно и есть на самом деле. Платон, Локк, Руссо, Спенсер – все это имена не только реформаторов в педагогике, но и представителей философской мысли. Песталоцци был только самобытным отражением в педагогике того переворота, который в современной ему философии был произведен критицизмом Канта. Фребель, как это признается всеми, был отражением в педагогике принципов Шеллинговой философии. Конечно, и развитие психологии и физиологии не проходит бесследно для педагогической теории. Но почерпая свои руководящие принципы и самое свое расчленение из философии, педагогика в большой мере отражает на себе развитие философской мысли. То же самое можно сказать и про историю образования, только отображающую в себе развитие культуры в целом. Те задания-ценности, совокупность которых составляет культуру, далеко не всегда образуют дружное и гармоничное общежитие. Часто между отдельными культурными ценностями разгорается борьба, в результате которой какая-нибудь одна из них приобретает господство и налагает на всю культуру соответствующей эпохи свой отпечаток. Можно по-разному объяснять причины этой борьбы, но самый факт междоусобной борьбы в среде культурных ценностей несомненен».[474]

Идею близости школы и жизни отстаивал И. Ф. Гербарт (1776–1841)… Иоганн учился в Йенском университете, где слушал лекции Фихте, от которого и воспринял многие положения его философии. Во взглядах великого агностика его привлекало бережное отношение к прошлому. Гербарт, подобно Фихте, любил эту немецкую «старинную основательность» и попытался учесть ее в педагогике. От педагогики он требовал упрочения связей с философией, психологией, этикой. Решительно высказывался за приближение ее к нуждам общества. Правильным преподаванием, полагал он, является готовящее человека к тому, «что ему наиболее нужно знать». К группе самых необходимых предметов Гербарт относил знания по земледелию, ремеслам и торговле, а также знания, «дающие пропитание» искусствам и наукам. Особое значение придавалось религии, морали, знанию гражданских прав и обязанностей. Сокровищница его философии и педагогики недостаточно изучена нашим временем.


Иоганн Фридрих Гербарт – профессор философии и педагогики.


Он возражал против «искусственно облегчающего и обходящего трудности метода обучения». Такое обучение «не вырабатывает ни настоящего мышления, ни сильных людей». Восставал он и против чрезмерной загруженности ума «классическим хламом». Нельзя всех вынуждать корпеть над греческо-римскими фолиантами: «Для большинства…с этим связаны не только большая потеря времени, но еще большая и более вредная растрата стремлений и сил. Напротив, все большее распространение науки и в особенности все возрастающее множество общеполезных знаний все настойчивее призывают к наиболее экономичному использованию времени для преподавания действительно плодотворного и благодетельного».

Старая педагогика должна была уступить место более отвечавшей духу современности молодой педагогике. Руками и умами уходящих с авансцены истории уже нельзя было строить новую систему образования. В разные эпохи всегда познается нечто разное, поскольку каждое время и думает, и действует по-своему. Тот же, кто будет подходить к перестройке образования и воспитания, не опираясь на новую философию, как считал тот же Гербарт, «легко может вообразить, что проводит широкие реформы, лишь немного улучшая методы преподавания». Хорошо бы, если дело обстояло именно таким образом. Чаще же случается совсем иначе. Когда иные титулы, мнящие себя высокообразованными и просвещенными, берутся за реформы, получается изрядный конфуз. «Образование может превратить дурака в ученого, – заметил П. Бошен, – но оно никогда не изгладит первородного отпечатка».[475]

Школа должна была стать и местом высокой духовности. Если И.Гербарта считают основателем рационалистической традиции в педагогике, то Дильтей сторонник приоритета духовных начал в обучении. В. Дильтей (1833–1911), философ, психолог, историк культуры, учился в Гейдельбергском и Берлинском университетах. Человеческую жизнь он трактовал как культурно-историческое бытие. Отсюда и та огромная значимость, которую Дильтей придавал наукам о природе и духе. Школа в его понимании должна являться местом обретения некой высшей душевно-духовной целостности. Основные педагогические идеи Дильтея изложены в сочинении «О возможности всеобщей педагогической науки», написанном в 1888 году. Педагогика определяет цели воспитания исходя из содержания культуры народа. История формирует цели жизни индивида. Ученый выступал против создания «педагогики на все времена», то есть общезначимой, применимой всеми народами во все времена педагогики, ибо меняются и люди и миры. Вместе с тем, процесс ассимиляции и интеграции народов не позволяет забывать об их глубокой самобытности. По Дильтею, главная цель образования и воспитания – восхождение от природного начала к высшим свойствам человека.

Кто таков учитель? Это прежде всего художник, ваятель умов и душ. В конце XIX века, когда рационализм и прагматизм заполонили собой все закоулки учебных заведений (особенно в Америке), Дильтей публикует статью «Школьные реформы и школьные классы» (1890). В ней он выступал против крайностей. Деление на классическое и реальное образования вело к дегуманизации не только педагогического процесса, но и всего общества. Дабы избежать столь нежелательного развития событий, ученый настаивал на интенсивном изучении в школе гуманитарных предметов. Лекции по истории педагогики от античности до времен Коменского легли в основу «духовно-исторической школы» в педагогике. Эта школа получила широкое распространение и дополнялась школой духовно-художественной. Впрочем, новые методы постепенно внедрялись по всей Европе. Духовное развитие молодежи шло таким образом параллельно с художественно-эстетическим, религиозным воспитанием.

В Германии к середине XIX в. деятельность педагогов, учителей, воспитателей приняла общенациональный масштаб. Велика была и роль Ф. Дистервега (1790–1866), прошедшего школу ряда университетов (Гейдельберг, Херборн, Тюбинген). Он сделал немало полезного для развития школьного дела. Преподавал физику и математику в гимназиях и образцовых школах. В Берлине им созданы четыре учительских общества. Его избирают председателем Всеобщего немецкого учительского союза (1848). Дистервег издает педагогический журнал под названием «Рейнские листки». Получила известность и его знаменитая «Записка 23», в которой он требует учреждения единой школы для всех детей нации без различия состояний и будущего призвания. Власти, настороженно относившиеся к его деятельности, увольняют педагога в отставку. Обычная судьба непокорных и дерзких умов. Дистервег по праву считается одним из талантливейших немецких педагогов-практиков (на его счету 20 учебников и руководств по математике, естествознанию, географии, астрономии, немецкому). Основным принципом, главным методом обучения он считал умелое сочетание в преподавании культуры и природосообразности. Сторонник метода развивающего обучения, Дистервег связывал успех школьного дела с самодеятельностью и творчеством учителей и учеников.


Фердинанд Вальдмюллер. Возвращение из школы.


Ранее отмечался тот внушительный вклад в культуру, что внесли университеты и профессиональные школы Германии… Они стали местом подготовки высококлассных профессионалов. Университеты в средние века возникают в Гейдельберге (1386), Кельне (1388), Лейпциге (1409), Ростоке (1419), Фрейбурге (1457), Тюбингене (1477), в Кенигсберге (1544) и других городах. Помимо философии и технологии, здесь преподаются математика, астрономия, физика, химия, картография, зоология, минералогия. Подобно тому, как среди бюргеров нет никого, кто бы не любил денег, с не меньшим уважением относились немцы к наукам и образованию. Если французы говорили: L`argent n`a pas de maitre («Деньги не имеют хозяина»), то немцы утверждают гуманистический принцип: «Образование не знает границ».

Университеты – островки свободы, откуда поведут наступление лучшие немецкие умы… Век Просвещения ознаменован открытием целого ряда университетов (в Галле – 1694, в Геттингене – 1737, в Эрлангине – 1743, в Штутгарте – 1781). Иные из университетов порывали с традиционной университетской структурой, желая полнее отвечать требованиям времени. Штутгартский университет, сохранив общий статус, изменил структуру. Отныне цели «чистой» науки переориентированы на практические нужды общества. Созданы факультеты права, военных наук, экономики, медицины, администрирования, даже лесоводства. Даже само название университета приобрело прагматический оттенок («Hohe shule»).

Иным было назначение Кенигсбергского университета («Альбертина»), занявшего видное место среди немецких высших учебных заведений. В 1544 г. университет был открыт герцогом Альбрехтом Прусским, чье имя он и носит по праву. Это – подлинное дитя гуманизма. Здесь много внимания уделялось искусству. Этот университет был построен по проекту Иоахима Камерариуса. Как и университет в Марбурге, он мыслился центром, совмещающим функции образования и очага распространения протестантизма. Первым ректором Альбертины стал зять просветителя Меланхтона – Георг Сабинус. Изданная в Нюрнберге по случаю основания университета грамота призвана была привлечь юношей соседних стран, желавших получить добротное образование. Немцы уже тогда понимали выгодность политики привлечения в свои вузы лучших умов отовсюду. Герцог посылал приглашения в Польшу, Голландию, Швецию, Лифляндию, Россию, в столицы германских княжеств, в которых говорилось: «Мы также надеемся, что наша академия принесет пользу многочисленным великим народам, живущим на западе и востоке от прусских границ; если на нашей территории будут усердно изучать науки, то вы сможете располагать большим числом получивших образование пасторов для ваших церквей… Поэтому мы пригласили в Кенигсберг во благо Пруссии и соседних народов ученых и великих мужей». Герцог Альбрехт нередко и сам посещал лекции. И хотя университет считался государственным, юнкерство и купеческие семьи выделяли немалые средства на его развитие. Позже вуз объединят с Педагогической академией. Ужасы Тридцатилетней войны, к счастью, обойдут стороной Кенигсберг. С годами университет превратится в истинный Храм Науки. На стенах здания (проект 1844 г. Августа Штюлера) можно будет увидеть прекрасные настенные росписи в Старой Аудитории – «Смерть Сократа в застенке» (М. Пиотровски), «Одобрение архонтами и сенатом законов Солона» (Г. Греф), «Гиппократ», «Святой Павел, ведущий проповедь в Афинах». Как говорится: «Художественная форма – это ставшее зримым содержание» (И.Гофмиллер).

Александр Гумбольдт.


Подлинный взлет университета пришелся на начало XIX века. Вильгельм фон Гумбольдт в письме сообщает Гете, что он открыл в Кенигсберге пять новых кафедр. Укором невежественным политикам иных варварских стран должен был бы послужить тот факт, что даже в 1809 г., когда огромные платежи в пользу Франции привели Пруссию на грань катастрофы, университетский бюджет для Кенигсберга был увеличен почти вдвое. В это время был заложен ботанический сад, осуществлено строительство обсерватории, основана университетская библиотека. Здесь же возникли Кенигсбергское Ученое общество и Физико-Экономическое общество. Целая плеяда выдающихся умом прославляла сей город ученых, профессоров, студентов. Тут работали историк права Штоббе, пионер в области изучения культуры историк К. Гюльман, германист К. Лахман, не говоря уже о Канте и Фихте.[476]

Вот как описывает историк науки ту особую атмосферу и некий живописный фон, что складывались вокруг университета: «Маленький Виттенберг и сегодня сохранил следы прежнего интеллектуального величия. Он как бы погрузился в глубокий сон, навевающий мысли о гигантах шестнадцатого века, – Лютере, Меланхтоне… И хотя многие его нынешние обитатели и не подозревают о прошлом величии города (так, на вопрос «Где был университет? группа молодых людей ответила: «Его здесь не было». «Как же так, он был основан в начале шестнадцатого века», возразили им. На что последовал ответ: «Так давно мы не жили»), следы тех времен остались: памятники реформаторам далекого прошлого, надписи, свидетельствующие, что Виттенберг был своеобразной Меккой интеллектуальной жизни на протяжении долгих лет (в частности, не миновал этот город и Петр Великий), архитектура гулких, узких улочек, выбегающих на простор реки, где в свое время со своим учеником Вагнером прогуливался бессмертный профессор Фауст». Со времен средневековья вокруг студентов и профессоров, школ, центров, университетов, в горниле пламени, насыщенного духовно-раблезианским «кислородом», складывалась особая культура, пронизавшая все общество. В ней есть своя элегическо-царственная прелесть. Вспомним, что Гамлет был студентом Виттенбергского, а Лаэрт – Парижского университетов. Возможно, и сакраментальная фраза «Быть иль не быть?» вызрела еще в стенах университета. Вокруг университетов Европы активно бурлила жизнь. Нет, не случайно, что здесь родится идея университета.

Тем временем наука, что подобна необъятному космосу, исторгала из своих глубин все новые «кометы». Александр Гумбольдт (1769–1859), великий естествоиспытатель, географ и путешественник, вырос, как и его брат Вильгельм, в обеспеченной семье (дом в Берлине, поместье в Рингенвальде, замок Тегель). Александр влюблен в ботанику и рисунок. Это ему пригодится, когда он отправится в путешествие по Южной и Центральной Америке. С детства он вступил на путь поклонения материлизму и естествознанию, увлекшись мхами, лишайниками, папоротниками, водорослями – и всякого рода «тайнобрачными растениями».

Вильгельм Гумбольдт.


Братья Гумбольдты перешли учиться в Геттингенский университет (среди сокурсников два английских принца, сорок графов, юный князь Меттерних). Александр предпочел путь ученого-естественника. Биограф В. Гумбольдта имел в виду такого рода людей, когда говорил о «срединной мудрости», завладевшей всею немецкою умственною жизнью. «Ею жили, ею вдохновлялись: она господствовала в государственной, как и в частной жизни, в чиновничьей, как и в промышленной сфере… Она раздавалась с церковных и университетских кафедр; в ее духе государство писало законы, ее духом жила наука». На молодого человека повлияла судьба Иоганна и Георга Форстеров, видных натуралистов и путешественников.

А. Гумбольдт вместе с учителем Г. Форстером совершил поездку по странам Европы (1790). За год до смерти Гумбольдт писал: «Я употребил целое полстолетие, в течение которого все время продолжал вести беспокойную и сильно подвижную жизнь, чтобы сказать самому себе и другим, чем я обязан своему учителю и другу Георгу Форстеру в отношении обобщения взгляда на природу, укрепления и развития того, что брезжило во мне задолго до этой счастливой встречи». Далее его ждет работа в должности директора рудников. Исследуя горные породы и минералы, он составил карту соляных источников Германии.

В Америку он отплыл благодаря усилиям испанского правительства и лично короля Испании (1799). Невозможно описать его путешествие. Ибо, как говорил ссыльный декабрист Г. С. Батеньков, А. Гумбольдт имел одновременно «дар аналитический и поэтический». Лучше прочитать «Картины природы» и «Космос». Или, если сей труд труден, на худой конец, самому съездить на Тенерифе, то есть на Канарские острова, о красоте которых писал исследователь. Он сожалел, что народы Европы лишены такой природной роскоши и экзотики, какая существует в Латинской Америке. Однако европейцы компенсируют многое богатством культуры, фантазиями своих поэтов и живописцев. Все это время Гумбольдт упорно и настойчиво работает над первым томом «Космоса». Так космос природы пересекся с космосом науки. В письмах он отмечал, что его притягивают глубины России, как «неизъяснимая загадка».[477] Во время поездок на берега Рейна у него появляется мысль о путешествии в Россию. Его необычайно влечет и манит к себе Сибирь, которая родственна Космосу. Науки же представляются ему единым континентом, связи между которыми прочны.

А. Гумбольдт – феноменальная личность (ученый, писатель, художник, администратор). В Америке он встречается с Джефферсоном, в России с Николаем I, Чаадаевым, Герценом (в Московском университете). Не зря же филолог Я. Гримм в 1862 году напишет: «Стоять рядом с Гете мог бы только один человек – Александр Гумбольдт». Каковы же его успехи на педагогическом поприще? Здесь стоит упомянуть о лециях (цикл из 61 лекции, прочитанный в 1827–1828 гг.) в Берлинском университете. Лекции стали важнейшим событием культурной жизни (они проходили в самом большом зале Берлина – в Певческой академии).

В них ученый показывал тогдашнее состояние всех наук, давая картину «физического мироописания» Земли и Вселенной. В ходе лекций он погружал слушателей в пленительный мир энциклопедизма, знакомя их с достижениями самых значительных умов всех времен и народов. На базе этих лекций и родилась идея известнейшего труда («Космос»). Велика его роль и как пропагандиста естественнонаучных знаний. Благодаря ему повсюду в Германии возникают «ферейны» (кружки или общественные клубы), целью которых было распространение новых знаний. Гумбольдт любил говорить: «Со знанием приходит и мысль, а с мыслью – сила и уверенность». Он прекрасно отдавал себе отчет, что только умный народ может завоевать себе достойную жизнь. Без толковых людей наверху государство обречено.[478]

Велика в этом плане и заслуга Вильгельма фон Гумбольдта (1767–1835), философа, филолога, языковеда, государственного деятеля, брата знаменитого путешественника и географа Александра Гумбольдта. Вильгельм станет основателем Берлинского университета (1809). Его работа «Идеи к опыту, определяющему границы деятельности государства» (1792) известна своей педагогическо-воспитательной направленностью. Полностью напечатана была работа только после смерти автора в 1851 г. Гегелевская (гражданственно-государственная) линия воспитания в трудах дополняется гумбольдтовской (индивидуально-самостоятельной, личностной). В 1809 г. Вильгельм фон Гумбольдт, друг Гете и Шиллера, получил от короля Пруссии приглашение занять должность директора департамента исповеданий и народного просвещения. Он принял его и стал разрабатывать концепцию реформы среднего и высшего образования. Пруссия испытала всю тяжесть поражения от Наполеона. Гумбольдт понял тогда важное обстоятельство: определенно достичь возрождения страны можно только в случае, если удастся поднять дух народа. В нем всегда жил патриот (его биограф Р. Гайм писал, что он страстно «любил немецкий ум и немецкий дух»). В 1810 г. в записке, адресованной правительству, он решительно настаивал на том, что университеты требуют особого к себе отношения (как и вся высшая школа). Согласно его концепции Берлинский университет должен был стать центром науки, культуры, образования и воспитания немецкой нации.

Мысль В.Гумбольдта понятна. Возрождение страны возможно только на пути укрепления духа немецкой нации. Это возможно путем создания мощной системы образования и культуры. У немцев есть все для того, чтобы подняться к вершинам национального величия. Успех возможен в том случае, если Германия не будет слепо и раболепно повторять чьи-то «зады». Поэтому в основу реформ должны быть положены, с одной стороны, дух протестантизма и нравственности, с другой, дух либерального образования, способствующего целостному развитию личности. В качестве главного ориентира им выбрана богатейшая народная культура, а не культура маргиналов (в лице мещан и узколобых «интеллектуалов»). «Идея университета Гумбольдта предполагает, с одной стороны, автономию, функциональную самостоятельность науки как системы, способствующей ее свободному развитию, и, с другой стороны, культурообразующую мощь науки, в которой отражается в концентрированном виде вся мирожизненная реальность в ее целостности», – отмечает немецкий ученый Ю. Хабермас. Наука должна стать для нации своего рода «койнэ» (греч. «общий язык»). Подобно Гераклу, она должна совершить не один, а целых двенадцать великих подвигов (защита отечества, развитие наук, воспитание и образование умного и здорового поколения и т. д.).

Суть принципов единения, разработанная В. Гумбольдтом, заключалась в следующем. Во-первых, университет не имеет права допускать в свои стены примитивный утилитаризм. Во-вторых, опытная эмпирическая наука не должна противопоставляться фундаментальным исследованиям (он выступал против «высокомерия опытного знания»). Чтобы восторжествовало «истинно-интеллектуальное образование», он учредил при департаменте просвещения Научный комитет, куда вошли действительными членами ученые различных дисциплин (историки, философы, филологи, математики). В-третьих, университеты должны стоять на мощной гуманитарной основе. Гуманитарное образование должно лечь в основу развития личности в государстве. В противном случае специалисты-естественники всех рассадят по колбам и клеткам, как подопытных кроликов или мартышек. В итоге, в Германии могут восторжествовать «духовный материализм» и «безыдейный элитаризм» (это и произошло).

В записке, адресованной правительству, В. Гумбольдт горячо отстаивал идею уникальности университета. Он всячески старался доказать властям, что это заведение особого рода – Олимп просвещения и науки. Гимназии и спецшколы, писал он, решают совсем другие задачи. Поэтому власти должны относиться к университету с большим почтением. Ведь университет отвечает самым высоким целям державы. Прежде всего в его распоряжении «находятся такие рычаги и силы, какими не располагает само государство».


Берлинский университет


Основанный в 1810 г. Берлинский университет стал новым типом университета, где можно было вести научную работу в свободном режиме. Гумбольдтова модель особенно привилась в Соединненых Штатах Америки и в России. По выражению Дж. Бернала, немецкие профессора установили своего рода научную империю, охватывающую всю Северную, Центральную и Восточную Европу и оказавшую исключительно большое влияние на развитие наук в России, США и Японии. Немецкие профессора отныне, с начала XIX в., становятся почти полновластными властителями многих научных собраний и академий. Поэтому со временем совершенно иной, содержательный и позитивный смысл приобретает и гетевская фраза из «Фауста»: «Was ihr den Geist der Zeiten heibt, Das ist im Grund der Herren eigner Geist» (нем. «А то, что духом времени зовут, есть дух профессоров и их понятий»).[479]

Следующий отрывок дает представление о позиции В.Гумбольдта в вопросе воспитания: «Общественное, то есть установленное или направляемое государством воспитание во многих отношениях вызывает сомнение… В развитии человека все зависит от величайшего многообразия; общественное же воспитание, даже если те, кто им руководит, будут стараться избегать односторонности и ограничатся только назначением и оплатой содержания воспитателей, неизбежно окажется в сфере применения какой-либо определенной системы. Тем самым в общественном воспитании проявятся все те недостатки, на которые мы… указали в первой части нашего исследования… и если вообще что-либо требует индивидуального воздействия, то прежде всего воспитание, которое ставит своей целью формирование отдельного человека… все это теряет свое значение в той мере, в какой гражданин уже с самого детства воспитывается только как гражданин. Конечно, хорошо, если условия жизни человека и гражданина, насколько это возможно, совпадают…Но упомянутое совпадение полностью перестает быть благотворным, когда человек приносится в жертву гражданину».[480]

Стоит добавить, что Вильгельм фон Гумбольдт стал и родоначальником современной лингвистики. Язык является нашими глазами, обращенными в мир людских страстей и мыслей. Он придает человеку неповторимое обаяние и очарование. Хотя в иных случаях заставляет пожалеть о том, что природа наградила иных из нас речью. По речи мы узнаем не только мысли, но и чувства человека, его склад и даже национальный характер… Гердер утверждал: между языком и национальным характером имеется внутренняя связь. В конце XVIII в. обнаружили родство санскрита (языка древней Индии) с латынью, греческим, другими европейскими языками. Тут же стали высказывать идеи о наличии единого праязыка. Английский востоковед У. Джонс заявил: «Европейские языки, возможно, произошли от одного протоязыка, которого больше нет» (1786). Фридрих Шлегель работает над книгой «О языке и мудрости индусов» (1808). Якоб Гримм в «Немецкой грамматике» (1822) находит соотношения между элементами немецкого и индоевропейского языков. Вильгельм Гумбольдт образно характеризует природу языка: «Природа языка состоит в перплавке чувственной материи мира и слов в печать мыслей». Язык неизбежно несет на себе отпечаток взглядов народа. «Язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык».[481] Значение языка как важнейшего фактора культуры в дальнейшем подчеркивалось многими. М. Хайдеггер даже скажет, что не человек говорит, а язык говорит человеку. Благодаря языку народы составляют тесное и органическое единство, связанное кровными узами, как братья-близнецы. Впоследствии известный языковед, физиолог, философ, психолог В. Вундт (1832–1920), создавший в 1878 г. первую экспериментально-психологическую лабораторию, ставшую своего рода «Меккой» психологов многих стран Европы, напишет: «Именно в этом пункте романтизм – в языковедении в лице Якова Гримма, в правоведении в лице Савиньи и Пухта – выступает против индивидуализма предшествующей эпохи и проводит ту мысль, что народ, порождающий язык, нравы и право, сам представляет собою личность, «исторический индивидуум».[482]

Нет, не случайно мысль Европы оказалась в тенетах немецкого «ловчего». Тот, кто знаком с многогранным процессом проникновения и взаимообогащения культур, не удивился бы этому «вторжению немцев»… Разве задолго до этого (XII в.) германцы Фридриха Барбароссы («Огнебородого») не восприняли как нечто привлекательное античные нравы и римскую культуру?! И хотя «кора германизации» спадала не столь быстро, как, скажем, смывается грязь с тела варвара-бродяги, процесс за века приобрел необратимость. Теперь же, по мере усиления влияния и роли немецкой расы, естественно, возник ответный интерес других европейцев и славян к великой немецкой нации. Особенно это заметно на примере тяги к наукам, что, подобно золотым монетам, имели хождение за рубежом… Ранее многие европейцы обучались живописи в Италии. Немцы учились у французов. Нынче же за познаниями в естественных науках все чаще направляются в Германию. Среди них были, конечно, и русские.

Здесь ощущается, как мы увидим, некая несхожесть и одновременно близость культурно-исторических типов русских и немцев. Чем это вызвано? Сказать наверняка не берусь. Но некоторые ученые прямо указывают, что в давние времена толпы германцев были вытеснены из их предполагаемой родины между Волгой и Уралом на берега Балтийского моря, где они и поселились. Об этом, в частности, упоминает историк Пифей (360 г. до н. э.), называя их гуттонами и тевтонами. Они шли вдоль прусского берега, через Финляндию и Швецию, заняли всю Данию и северную Германию, перешли Рейн. Нации стремятся вернуться в лоно.

Интересно и то, как воспринимали немцев русские писатели. Замечательный писатель Н. В. Гоголь заметил в своей работе «О движении народов в конце V века» о появлении в Европе «нового невидимого мира», представленного германскими племенами, что переселились из Азии в отдаленные времена. Гоголь так описывает эти племена: «Физическая и духовная их природа носила резкий отпечаток самобытности и особенности. Их организация физическая совершенно спорила с организацией народов древнего мира… Их религия, их жизнь, их темперамент, первообразные стихии характера разнились во всем от образованных тогдашних народов. Религия германских народов отличалась особенною оригинальностию. Их божество и предмет поклонения была земля. Казалось как будто мрачный вид тогдашней Европы внушил им идею этой религии… Они жили и веселились одною войною. Они трепетали при звуке ее, как молодые, исполненные отваги тигры. Думали о том только, чтобы померяться силами и повеселиться битвой. Их мало занимала корысть или добыча…Они были вольны и не хотели никакой иметь над собой власти. Правления у них почти не было… Они были просты, прямодушны: их преступления были следствие невежества, а не разврата. То, что было бесчестие и низость духа, называлось только преступлением… Таковы были народы германские – грубые стихии, из которых образовалась новая Европа». Интересно, что и он относил происхождение германцев в Азию, отметив их оригинальность и самобытность, мужество и смелость, непритязательность и вольнолюбие. В его понимании германский мир очень близок славянскому миру, являясь миром «вовсе отличным» от католического, римско-европейского мира (или так называемого «образованного»).[483] Возможно, так оно и есть.

Правда, Петр I, подчеркивая преемственность всей европейской цивилизациии, в то же время говорил о поляках и немцах как о весьма невежественных народах (по крайней мере, в начальных фазах своего развития). В частности, Петр заметил: «…а Поляки, равно как и все Немцы, пребывали в таком же непроходимом мраке невежества, в каком мы пребываем доселе, и только непомерными трудами правителей своих открыли глаза и усвоили себе прежние Греческие искусства, науки и образ жизни. Теперь очередь приходит до нас…».[484]

Однако с такой оценкой были в корне несогласны как немецкие, так и некоторые русские ученые, писатели-энциклопедисты. К их числу принадлежал А. С. Хомяков, отличавшийся умом необыкновенным и колоссальными знаниями. Он решительно противостоял попыткам англосаксов и иудеев принизить роль этой нации в Европе, и даже ставил немцев на первое место среди европейских народов в области исторических наук, говоря: «За настоящими немцами тянулись с большею или меньшею ревностью их колонии, Франция и Англия».[485]

Откуда этот устойчивый интерес русских к Германии? Русские, сколь бы национальны и патриотичны они ни были, все же прекрасно отдавали себе отчет в том, что немец (вообще, европеец) живет в массе своей лучше, сытнее, комфортабельнее и удобнее. Понимание этого пришло к высшим кругам общества достаточно давно, во время официальных поездок, путешествий и военных походов. Цари это знали, а люди обычные, так сказать «невыездные», поняли сие после создания в Москве в 1570-гг., в годы Ливонской войны, иноземного поселения (за рекой Яузой). Здесь жили пленники из Прибалтики, а также иностранцы, принятые на «государеву службу». Поселение получило наименование Иноземской или Немецкой слободы. В начале XVII в. она, правда, сгорела (в Смуту), но идея оказалась весьма животворной. России были необходимы иностранные специалисты, а они нуждались в жилье, которое бы отвечало более или менее европейским стандартам. И хотя первоначально внешний вид домов и дворов восстановленной Немецкой слободы не очень-то отличался от русских, вскоре ситуация коренным образом изменилась. В ней появляется больше каменных домов, да и деревянные дома строятся по канонам европейской архитектуры. Уже с 70-х гг. XVII в. их, как отмечает В. А. Ковригина, стали строить «на немецкую и голландскую стать». И выглядели они, по свидетельству многих современников, и правда «красивыми, как игрушки».

Гораздо менее красиво выглядели картины увеселений «на западный манер»… Известно, что на Руси батюшка-царь – он тебе и закон, и судья, и властитель мод, и сам господь бог! Немецкая слобода (как ее называли москвичи – Кокуй) стала тем «злачным местом», где в юные годы царевич проходил «первые университеты». Влияние слободы имело, как всегда бывает в подобных случаях, две стороны. Одна была позитивной. Царевич, будучи от природы человеком любознательным и пытливым, узнавал интереснейшие подробности о внешнем мире (о науках, успехах, достижениях Европы). Внешний ее облик был ярким и приметным. Патер И. Давид отмечал: Немецкая слобода была «более опрятная и нарядная, чем другие… много в ней красивых каменных палат, выстроенных немцами и голландцами недавно для своего жилья. Остальные строения деревянные, но достаточно просторные. Едва ли найдешь здесь дом без сада, притом сады цветущие, плодоносные и красивые». Жители слободы носили европейское платье «на образец немецких дворян». Немалое значение возымело то обстоятельство, что в слободе в дальнейшем (1696–1698 гг.) построен и Лефортовский дворец, ставший, по существу, неофициальной резиденцией Петра I. Здесь русский царь и устраивал приемы послов, проводил празднества и бурные увеселения своего двора.[486]

Вторая менее привлекательна… Вот как описывал идейную сторону западного влияния на царя историк В. И. Большаков: «Кого там только не было: кальвинисты, католики, лютеране, сторонники убитого во время великой английской революции короля Карла Стюарта, приверженцы короля Вильгельма Оранского, английских и шотландских масонов, иезуиты и всякого рода авантюристы. Были там и будущие «идейные руководители» Петра I – щвейцарец Лефорт и Патрик Гордон. Международный сброд, живший там, отнюдь не отличался высокой нравственностью: имели место распущенность, кутежи и разгул. Но вся эта разношерстная масса была едина в своей враждебности ко всему русскому, патриархальному».[487]

Многое в деяниях великого царя так и не было до конца нами осознано. Наследница Петра, Екатерина I не очень-то стремилась поддержать научные замыслы и планы своего мужа. В дневнике города Петербурга о событиях тех лет сказано так: «Государыня большую часть года проводила в стенах Летнего дворца в Летнем саду и выезжала очень редко. 15 августа (1726 г.) приглашены были во дворец и удостоены торжественной аудиенции члены Академии наук, учрежденной по мысли Петра Великого. Зять государыни, герцог Голштинский, поддерживал иностранцев и влияние их в России; он склонил Екатерину к открытию академии наук. Сама государыня, в противоположность своему державному супругу, не любила и не могла любить ученых: их похвальные речи были непонятны ее величеству».

Полностью позитивные начала петровских начинаний вытравить все же не удалось. К примеру, вскоре стало прочной традицией направлять на стажировку за границу (особенно в Германию) способных академических студентов. Одновременно широко практиковалось и приглашение иностранных специалистов в Россию. В этом были свой резон и своя закономерность. В частности, советником Берг-коллегии Райзером русскому обществу была предложена обширная программа обучения. Особый упор был сделан на необходимость скорейшего прогресса страны путем изучения естественных наук (химии, физики, механики, гидротехники, физической географии). Осуществляется отправка русских студентов в Европу. Президент Академии наук России Корф просит немцев принять на обучение способных молодых русских (1735). Проучившись в Германии год или полтора, они по возвращении на родину могли бы «сами обучать других». В 1736 г. в Германию едет на обучение 25-летний Ломоносов с товарищами, став студентом известного в Европе Марбургского университета.

Цель поездки была ясно обозначена… Занятия начали с обучения основам арифметики и геометрии и с изучения немецкого. Ломоносов стал брать также уроки французского, рисования, танцев. Программа обучения постепенно расширяется, включая аэрометрию, маркшейдерское искусство, естественную историю. Во время обучения в Марбургском университете Ломоносов начнет собирать и свою первую библиотеку (за два года им куплено 59 томов). Здесь им будут приобретены: «Избранные речи» Цицерона, книги Э. Роттердамского, сочинения Овидия, Вергилия, Плиния, Сенеки. Видно, его впечатление от немецкой школы было довольно сильным, раз уж он рекомендовал немцев в Петербургскую академию, заметив: «Правда, что в Академии надобен человек, который изобретать умеет, но еще более надобен, кто учить мастер». Привлекала его также просветительская миссия немецких пасторов, что «в своих духовных школах обучают детей грамоте». Сравнивая их поведение с манерой нашего духовенства, Ломоносов писал: «Тамошние пасторы не ходят никуда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням за стыд то почитают».[488] Эта сторона культуры и поведения немцев также вызывала уважение.


Пауль Флеминг. Гравюра А. М. Шурмана. 1632 г.


А сколько немцев принимало самое деятельное, серьезное участие в подготовке кадров высшей и средней школы в России в дальнейшем… Граф Б. Миних (1683–1767) не только руководил строительством Ладожского канала, шлюзов на реке Тосне, был президентом Военной коллегии, но и основал в Петербурге Сухопутный шляхетский корпус (1731), где преподавали академики Г.Крафт и Г.Миллер. Приглашенный в директора корпуса Екатериной II граф Ф. Ангальт (1732–1794) всецело посвятил себя заботам о воспитании своих питомцев (они и стали ему семьею). В одной из своих речей он заметил: «Благоговейте к храму вашего воспитания. Да будут первым побуждением и первым началом всех ваших поступков: честность и доброе имя».[489] И таких немцев немало. Стоит вспомнить хотя бы славное имя барона Н. А. Корфа (1834–1883), что был родом из остзейских дворян. Он по праву считается одним из виднейших деятелей русской школы, «охранителем» её лучших и добрых традиций.

Университеты в Германии стали для нас как бы «живым зеркалом вселенной» (Гегель), расширив представление о природе и Вселенной и превратившись в первоклассную кузницу научных и педагогических кадров. Число их неуклонно растет (Геттинген, Эрланген, Йена, Киль, Марбург и т. д.). Здесь больше высших учебных заведений, чем во всех странах Европы, вместе взятых… Понятно, что сюда устремляется всё больше иностранцев (в их числе немало русских). Хорошо известно, что И. Тургенев отправился доучиваться в Берлин, всё лето путешествовал по Германии, слушал лекции в Берлинском университете, встречался с профессором философии К. Вердером и даже с превеликим рвением изучал Гегеля. После отъезда и путешествия по Италии он возвратился в Берлин, где вновь «предался науке». Увлекался он и философией Фейербаха, прочитав его труд «Философия и христианство».[490]

И. Тургенев, проживший большую часть жизни за границей, хоть и оставался русским писателем, но, вероятно, уже не мог «не быть европейцем», перенявшим многие представления, вкусы, установки и оценки зарубежья. Поклонник демократии, он считал, что та является подлинным и чуть ли не единственным отечеством всякого «достойного человека». Когда у тебя нет родины (или ты её покинул по той или иной причине), вольно иль невольно, а приходится искать ей замену. И тут уж хочешь-не хочешь, а приходится воспевать Европу и Америку! Вспомним, как заканчивается роман Тургенева «Отцы и дети». Там сказано о русских физиках и химиках, коими «наполнен Гейдельберг и которые, удивляя на первых порах наивных немецких профессоров своим трезвым взглядом на вещи, впоследствии удивляют тех же самых профессоров своим совершенным бездействием и абсолютной ленью».[491]

Немецкая наука и высшая школа стала для нас, русских (что бы мы там ни говорили), одним большим университетом, процесс обучения в котором длится вот уж три века! Кстати, даже и Н. Я. Данилевский признавал ту исключительно важную роль, что сыграли в научном прогрессе человечества три «главных народа» Европы – немцы, англичане и французы… Он писал в «России и Европе»: «Следовательно, первенство в сообщении плодотворного движения наукам вперед бесспорно принадлежит немцам. Но эта прогрессивная деятельность разных национальностей является весьма различною в различные периоды научного развития. Именно обращая внимание лишь на народы, бывшие главными деятелями в науке, – на немцев, англичан и французов, – мы видим, что англичане более или менее содействовали возведению наук на все четыре ступени их развития; немцы приняли преимущественно участие в возведении наук на ступень частных эмпирических законов или более или менее участвовали в этом труде во всех науках, достигших этого периода развития; вместе с англичанами разделяют они славу возведения наук на высшую ступень их совершенства; в четырех случаях из восьми – были единственными деятелями или главными участниками в искусственной систематизации знаний, но ни одной науки не ввели в период естественной системы. Совершенно напротив того, французы были главными деятелями в сообщении движения наукам в периоде естественной системы, именно из девяти случаев в пяти, и ни в одной науке не установили искусственной системы».[492] «Три богатыря» европейской школы наук!

А разве наши музыканты не ездили в Германию? Вспомним визиты М. И. Глинки, родоначальника русской музыки, в Берлин, где он изучал искусство создания фуги, и учебу известного создателя русских романсов А. Е. Варламова, использовавшего при создании шедевров композиции И. С. Баха. С призывами учиться у немцев эстетическому вкусу неоднократно обращались к русскому читателю А. Н. Оленин, получивший эстетическое воспитание в Дрездене, городе, который Винкельман называл «Афинами для художников». Алексей Николаевич Оленин, создатель известного кружка поклонников античности, в дрезденской королевской библиотеке проводил дни и ночи, изучая сочинения по древней истории (1870-е гг.). Сюда же позже устремился и поэт К. Н. Батюшков, глава анакреонтического направления в русской поэзии. В очерке «Прогулка в Академию художеств» (1814) Батюшков восклицал: «У нас еще не было своего Менгса, который открыл бы нам тайны своего искусства и к искусству живописи присоединил другое, столь же трудное: искусство изъяснять свои мысли. У нас не было Винкельмана». К слову сказать, когда Оленина назначат президентом Академии художеств в России, Батюшков сравнит его с Винкельманом и Менгсом.[493]

Было чему поучиться у немцев и нашему народу… Достаточно почитать того же Ф. Н. Глинку или А. Ф. Раевского, оставивших воспоминания о походах русских войск в Европу 1813–1814 гг. Их больше всего поразили достаток и просвещенность средних и даже низших слоёв немецкого общества. Федор Глинка пишет, говоря об увиденном им в Силезии: «Посмотри на эти высокие каменные строения с огромными конюшнями, скотными дворами, огородами, прекрасными садами, цветущими беседками – как думаешь, что это? Верно господские дома, дома князей и баронов. – Нет! это деревня, где живут силезские крестьяне. Дивись, но верь». И дальше он описывает жизнь и быт рядового немца: «Вот прекрасная чистая комната, украшенная живописью, зеркалами и диванами. Хозяин одет очень опрятно; пьет по утрам кофе, имеет вкусный стол, ходит в театр, читает книги и судит о политике. Кто он такой? Угадай! – Дворянин? – Нет! – Богатый купец? – И то нет. – Кто ж? – Мещанин, цирюльник. Я предчувствую удивление твоё и разделяю его с тобою. Разве у нас нет цирюльников, но они живут в хижинах, часто в лачужках. Отчего же здесь люди так достаточны? Эта тайна образа жизни немцев» (Ф. Глинка. «Письма русского офицера»). Уровню культурного кругозора крестьян безмерно удивляется и А. Раевский («Воспоминания о походах»). Ему «кажется странным, что самые крестьяне с жадностью читают политические листки и рассуждают о происшествиях мира», что «имена Шиллера, Гете, Бюргера, юного Кернера и других великих писателей известны даже поселянам», что обычная «бедная саксонка» говорит, как благородная («с пленительным благоразумием»). Немного поразмышляв, наши офицеры не без оснований видят причины такого положения в готовности соблюдать законы всеми, включая правительство. Правительство даже подает народу пример в разумности, честности и точности соблюдения всех своих обещаний. Естественно, что народ доверяет такому правительству. Глинка пишет: «Так стремятся пруссаки защищать свое правительство. И как не защищать этого кроткого, на мудрости и точности основанного правительства? Представьте, что здесь не имеют даже понятия о взятках и о том, как можно разживаться должностью и как кривить весы правосудия за деньги!»[494] Русские, хорошо знающие порядки в отечестве, где чиновник нередко мздою и живет, видимо, испытали потрясение.

Идёт и обратный процесс. Среди приехавших служить в Россию мы видим немцев, швейцарцев, голландцев, шотландцев и т. д. Любопытно, что в XVII–XVIII вв. процветающая ныне Швейцария с удивительным равнодушием относилась к наукам. В тот период там был всего один университет в Базеле. Этот город считался оплотом науки и просвещения, превосходя Женеву и сокровищами искусств. Казалось бы, швейцарцы должны были стремиться к наукам. Ничего подобного… В те времена их больше интересовали деньги и материальное благополучие. Оказывается и в столь почтенной стране, как Швейцария, можно услышать массу глупостей, вроде: «Пускай учатся немцы – это им идет, а у нас, швейцарцев, есть дела поважнее какого-то ученья». Эти настроения стали причиной того, что выдающийся талант Бернулли, Эйлера, Галлера не смог найти себе применения на родине. И, наоборот, в тогдашней императорской России привечали иностранных ученых. Скажем, математик Леонард Эйлер (1707–1783) был приглашен в Петербургскую Академию наук и на следующий год приехал в Россию (1726). Тогда город на Неве только ещё обретал черты будущего величия. Петербург решал свои первостепенные нужды (мостились улицы, строились караулки, крыши домов оборудовались бочками с водой из-за угрозы частых пожаров и т. д.).

В момент приезда Эйлера в Петербург ему было 25 лет… В России великий ученый проведет немало лет (до 1741 г., когда он переедет в Берлин, к Фридриху II, где примет участие в создании немецкой Академии наук). Вскоре Эйлер увидел, что Фридриха больше занимали войны, чем наука… Кроме того, немцы бывали и несравнимо большими скупердяями, чем щедрая и хлебосольная Россия… И после четверти века пребывания в Германии Л. Эйлер с сыновьями возвращается под крыло великой Екатерины II (1766). Можно сказать, что несмотря на слепоту, Эйлер именно в России достиг пика научной карьеры: тут он издает тома «Оптики», является душой Академии наук, пишет работы по математике и астрономии, получает премии Парижской академии наук (его перу принадлежат более 800 работ).[495]

Была в немцах и некая ненасытная тяга к обучению, совершенствованию, которая не может не вызывать в нас искреннего восхищения. Эту их особенность подметил покойный профессор МГУ А. В. Карельский в предисловии к собранию сочинений Э.Т.А. Гофмана. Он писал о своем любимом немецком писателе: «Одна из самых трогательных черт Гофмана – это его постоянная сосредоточенность на проблеме обучения, охранения – так и хочется сказать по-современному: охрана юности. Если учесть, что «учителя волшебники» у Гофмана в избытке наделены его собственными характеристическими чертами, то нетрудно догадаться, что и все студенты для него – ипостаси себя прежнего. Неведенье это блаженно, а мудрость горька».[496] Такова и немецкая мудрость: с горькой примесью хмеля, от коего кружится глава.

Немало их, мастеровитых, трудолюбивых, верных слову, упорных и цельных немцев (Гегель написал в «Философии истории»: «Французы называют немцев entiers, цельными, т. е. упорными; им не свойственна и сумасбродная оригинальность англичан») устремилось в Россию по зову царя Петра, а затем и Екатерины… Как отмечают сами немцы (Э. Зигль), немецкие иммигранты строили в «Северной Венеции» (Петербурге) мосты, проектировали дома и дворцы, работали каменотесами и мастерами художественных ремесел, трудились в мануфактурах и оружейных мастерских… Хорошо известны и такие факты как восстановление сгоревшей Москвы графом А. Х. Бенкендорфом, строительство Большого Кремлевского дворца, Оружейной палаты, Храма Христа Спасителя архитектором К. А. Тоном и т. д.

Они учреждали в новой столице России и семейные предприятия. Великолепные фасады Невского проспекта пестрят немецкими названиями. Почти каждый четвертый магазин принадлежал тут немцам. Это было похоже на самую главную улицу в столице Германии, что тогда ещё не могла похвастать роскошью и великолепием. За первыми волнами немецкой иммиграции пришла еще одна, во второй половине XIX в. Немцев привлекал начавшийся тогда в России процесс индустриализации. Их страсть к созиданию, творчеству, изобретениям, торговле могла найти и находила в то время вполне достойный и эффективный выход.[497]

Книга в России также создавалась при активнейшем участии немцев… К примеру, в 1909–1910 гг. возникла издательская компания «Мусагет», которую возглавил Эмилий Карлович Метнер, музыкальный критик и большой поклонник Гете, Вагнера и Ницше. В России он намеревался публиковать книги в трех сериях: «Мусагет» посвящена литературе, «Орфей» – мистике и журнал «Логос» – вопросам философии культуры (международный ежегодник). Сам Метнер высказывал в своих статьях довольно интересную и не лишенную оригинальности мысль, что «Германия и Россия – двоюродные братья». Сюда же примыкали молодежь, прослушавшая курсы философии в немецких университетах, последователи Г. Когена, П. Наторпа, Э. Кассирера, Г. Риккерта и В. Виндельбанда, а также молодые литераторы, относившие себя к неокантианской школе (Б. Яковенко, С. Гессен, Ф. Степун и другие). Правда, финансировали журнал «Логос», судя по всему, немцы, требовавшие от издателя четко выраженной германофильской ориентации. Метнер позже признавал: «Направление журнала (по желанию издателя) должно быть германофильское (в широком неполитическом, нефанатическом, культурном смысле слова) и отнюдь не враждебное Вагнеру; вот и все».[498]

Самая превосходная школа, университеты, искусства, философы и ремесла вовсе не гарантируют, что наряду с образованием и культурой в страну не вторгнутся дурные привычки. При всей симпатии к немецкому народу, не стоит относиться к нему как к высшему существу, добродетельно-непорочному Лоэнгрину. Тот ведь тоже желал, чтобы Эльза любила его «таким, каков он есть». Не хотелось бы, чтобы на основании сказанного кто-то пришел к выводу, что, дескать, и «Луна делается в Гамбурге» (Н. В. Гоголь. «Записки сумасшедшего»).

Ведь и в самой Германии, ясное дело, хватало разного рода убожеств. Немецкие учебные заведения, несмотря на прогресс, попахивали казармой, свобода там частенько заменялась муштрой, а творчество – педантизмом. Жесткая система воспитания порой подавляла в человеке все человеческое… Но давайте же тогда честно спросим себя, а какое из обществ не испытало на себе всей «прелести» плоских размышлений филистеров, разброда, путаницы, а то и подлости элиты в области теоретического мышления и практического воспитания?!

Еще Георг Форстер, друг выдающегося ученого Александра Гумбольдта, деятель Майнцской коммуны, как-то заметил, что если культивировать душу человека в учебном заведении механистически и формально, подобно тому как выращивают «спаржу на грядках», итог будет трагичен и ужасен… Такие заведения выпускают в жизнь «отвратительные существа, лишенные соков и сил, не способные хоть на мгновенье отойти от заученных правил и думать самостоятельно – машины во всех значениях этого слова». Далее он писал: «Создавать машины и людей, подобных машинам, нетрудное искусство».[499] И очень опасное для мира.

Конечно и в Германии молодежь не всегда находила ответы на вопросы в школе. Попав в водоворот жизни, она тут же забывала своих шеллингов и гегелей, что для нее более недостижимы, чем лунные кратеры и «цветущие на Марсе яблони». Если Фихте высмеивал тех, кто готов был видеть в человеке лишь «кусок лавы на луне», то Шлейермахер уже тогда обращал внимание на страшную опасность бездуховности и цинично-прагматического взгляда на жизнь… Философ писал: «Внешний мир – мир, лишенный духа – есть для толпы величайшее и первое, дух же – только временный гость в мире, неуверенный в своем месте и в своих силах. Для меня же дух, внутренний мир, смело противостоит внешнему миру, царству материи и вещей». Среди тех, кто рьяно и слепо поклоняется внешнему миру, есть и те, кто чему-то выучился и «гордо шагает по расширенным и заполненным житницам своих знаний». В действительности же, эти люди представляют собой лишь оболочку, лишенную смысла и божьего промысла. Это лишь подобия людей, ибо лишены жизни духа. Поэтому и мир их враждебен человечеству. Немецкий мир, как мы увидим, научился плодить негодяев.

Праздник дураков.


Может, поэтому Герцен, сравнивая качества французских и немецких ученых, отдавал предпочтение французской цивилизации, считая их наблюдателями и материалистами, а в германских ученых видя лишь схоластов и формалистов. Французы у него скорее специалисты, чем каста, немцы же – наоборот… «Во Франции ученые не стоят на первом плане и, следственно, не имеют такого влияния, как ученые в Германии. Во Франции они все более или менее устремлены на практические улучшения – это огромный выход в жизнь. Если их по справедливости можно упрекнуть в специальности больше, нежели германцев, то, наверное, нельзя упрекнуть в бесполезности. Франция именно стоит во главе популяризации науки…Совсем не таковы цеховые ученые германские. Главный, отличительный признак их – быть валом отделену от жизни; это отшельники средних веков, имеющие свой мир, свои интересы, свои обычаи… Академический, ученый мир в Германии составляет особое государство, которому дела нет до Германии».[500] Оценки немецкой мысли сначала Герценом, а затем Солоневичем, не должна отбрасываться (особенно немецкая идеология превосходства)… И. Солоневич писал в «Народной монархии» (напомню: в середине XX в., во время страшной войны с гитлеровской Германией): «Термин «ученого варвара» был впервые пущен Герценом – около ста лет тому назад. Это – очень точный термин. Нельзя отрицать и немецкой одаренности и немецкой работоспособности и – еще менее – той чудовищной дрессировки, которой немцы подвергаются в семье, в школе, в армии, на службе, и так далее. Это – самый дрессированный народ мира. Они учатся так, как нам не снилось – поистине грызут волчьими зубами гранит науки. Но творят науку – все-таки другие нации».[501] Все так, все верно, кроме, возможно, последнего. Немцы умеют творить науку, хотя способности русских повыше.

Тут мы решительно не согласны с В. Розановым, что говорил о соотношении талантов двух стран: «Вот перед великолепным здешним университетом (какое здание – дворец на «Unter den Linden») стоят статуи двух, можно сказать, «святых» братьев, Александра и Вильгельма Гумбольдтов. Известно всем, какие впечатления Александр Гумбольдт вынес из путешествия по девственной, в научном отношении, Южной Америке. И тогда он захотел писать свой «Космос». Вот как происходит вдохновение! Но позвольте: что же бы Александр Гумбольдт написал, если бы какой-нибудь министр-вахмистр заставил его «составлять историю Берлинской королевской академии по архивным документам, хранящимся при канцелярии этой академии?» Александр Гумбольдт просто подох бы, ибо ослушаться нельзя, вахмистр сильнее его, или превратился бы в какого-нибудь Пекарского, Сухомлинова и пр. и пр., в знакомые тусклые фигуры… Сказать, что в России все-таки и не могло быть своих Гумбольдтов, Риттеров, Моммсенов, – невозможно. Но нужно вдохновение; нужна вдохновляющая культура: а у нас какая-то дикая азиатчина, что-то поистине нероновское или диоклетиановское в отношении к «Психее», «душе» человеческой, в смысле неуважения и презрения к ней, мучительства ее. Пример Пушкина неопровержим: почему пишу о Германии и Италии я, а не Пушкин? Пока это – так, а это – именно так, я неопровержим в той моей мысли, что русская культура просто раздавлена, как яйцо в руках самодура-силача. И ничего из этого яйца не вышло (кроме гадости), а может быть, вышла бы Жар-птица. Пушкин говорит и доказал собою, что могла бы родиться именно Жар-птица».[502] В стиле Розанова скажем, что курица – не птица, а Розанов – не философ. А уж то, что у России есть, были и будут «свои Гумбольдты и Моммзены», несомненно и неоднократно доказано и подтверждено историей.

Позволю обратить ваше внимание и на то, что обычно относят к факторам быта, психологии, культуры нации. Жизненная философия у натуральных немцев иная, нежели у русских. В ряде случаев их рационализм и крайний утилитаризм, превосходящие все мыслимые границы, дают человеку большую степень материального богатства и жизненного комфорта. Однако нет в ней той широты и свободы, той душевности и сопричастности (при каком-то равнодушии к деньгам и житейским благам), что делает нас порой столь непохожими на Европу. Немец кажется нам сух и черств, как старый сухарь. Нынче бесшабашный русский тип уходит в прошлое. Жизнь вынуждает. Ну, может, и слава богу… Безусловно, в этом приобщении к рационализму Запада все же есть свой резон. Однако тут важно и не переборщить.

В этой связи уместно напомнить историю женитьбы Шлимана на Екатерине Петровне Лыжиной. Он прожил с ней 15 лет. В браке сошлись два типа, два характера. В их союзе было нечто роковое, лишний раз доказывающее, что науки, творчество, бизнес, подвижничество трудно уживаются с мирком прелестных дам. Хотя тут речь о жизненных понятиях и философии, которые у немца и русского очень различаются… Шлиман прибыл в Петербург в 1846 г., утвердившись среди именитого купечества. После ряда лет успешных деловых операций он стал состоятельным человеком. Россия многих сделала богачами (кроме русских). Поэтому Шлиман и полюбил Россию. После визита в Америку он решает вернуться в милый незабвенный Петербург, где «в очаровательной столице Руси» хочет провести остаток дней своей жизни. Конечно, он был всерьез очарован северной Пальмирой, это так, ибо тут он высказал твердое намерение жениться и свить семейное гнездо. Шлиман писал московскому купцу М. С. Малютину: «По приезде в Петербург я возьму себе хорошенькую русскую жену, хотя очень бедную, но лишь бы русскую и хорошо воспитанную… После того я никогда не оставлю Петербург, зная, что нигде нет лучше, чем в Петербурге». Это решение вызрело у Шлимана уже после того, как невесты-немки не оправдали его надежд (не сдюжили «фрау»).

Немецкие женщины в церкви.


Он знакомится с дочерью петербургского адвоката Е. Лыжиной (1849). О том, что представляла собой его избранница в интеллектуальном отношении, судить трудно. Ясно однако, что планка требований Шлимана к будущей супруге была высока. Лыжина была выпускница петербургской Петришуле. Когда в Россию собралась приехать его сестра Вильгельмина, он выразил пожелание, чтобы Катя поступила «под руководство и надзор» его сестры хотя бы на три месяца. Характеризуя все ее достоинства, он сообщал купцу С. А. Живаго, чьей племянницей и была Е. Лужина, и где должна была остановиться сестра Вильгельмина: «Минна Аристовна глубоко учена во всех науках, принадлежащих к превосходному образованию юности, за что она получила в нашем государстве премию первой степени. Географию, древнюю и новую историю, физику, арифметику, геометрию и пр. – все это она знает как профессор, тоже основательно знает она домашнюю экономию, которая, по мнению моему, составляет важнейшую и самую необходимую отрасль женской образованности».[503]

При совершении брака не грех спросить совета и у сердца, но Шлиман руководствовался скорее рационализмом и фантазией, посчитав, что в безбрежной России он сумел раскопать еще один драгоценный «алмаз». Не нам судить о достоинствах этого «алмаза». Однако все говорит о том, что перед нами, скорее всего, обычный брак по-расчету. Катерина дважды отказывала Шлиману и дала согласие только после того, как жених разбогател в Америке. Как пишет А. Бракман: «Когда два года спустя он вернулся с Калифорнийского золотого побережья, позвякивая самородками в кармане, она тотчас же переменила свое мнение о нем».

В их трагической судьбе было нечто такое, что, как полагаю, не сможет оставить читателя равнодушным. Это имеет некоторое отношение и к вопросу о месте и роли Отечества в жизни человека. Будучи твердо убежден в превосходстве немецкого образования и культуры, Шлиман решительно потребовал от Екатерины Петровны (к тому времени у них уже было трое детей – Сережа, Наталья и Надежда) переехать в Германию, в город Дрезден, на постоянное место жительства (1867). В основе такого решения – его желание дать детям «лучшее в мире» немецкое образование, и, конечно же, иметь возможность видеть жену и детей чаще. На этой почве и произошел конфликт… Шлиман обещает жене и детям буквально златые горы, только бы они уехали из России. Так, он просит своих петербургских друзей, чтобы те намекнули Екатерине Петровне, что она будет жить у немцев «как в раю» («иметь славный дом и экипажи и проживать 12 000 талеров», не считая дома в 100 000 рублей серебром в подарок еще до отъезда). Когда же семья воспротивилась его намерениям, он прибег к жестокому ультиматуму. И. А. Богданов приводит письмо Шлимана к кредитору семьи, барону Фелезейну, где тот требует не давать семейству «более ни одной копейки».

А вот и письмо Екатерины к мужу, полное упреков и сожалений: «Г. Шлиману, моему мужу. Хотя уже прошел 21 день, как Ты уехал из С. Петербурга, оставив меня больную, в продолжение всего этого времени Ты даже не осведомился у чужих людей о моем здоровье; и это есть любовь, о которой Ты так много толкуешь! До сих пор мало… от Твоей любви, и теперь я вижу, что мне в сем свете никогда не будет счастья от этой любви, ибо мы понимаем с Тобою любовь совсем различно. Я Тебе пишу все это, чтобы сказать Тебе в последний раз мои мысли, хотя я знаю, что все это напрасно. Ты во все это не вникнешь и не поймешь, и потому… буду заботиться только о своем спокойствии. Ты мне часто говоришь, что Ты меня любишь… В продолжение двух лет как мы с Тобой знакомы, я не сумела приобрести Твоего доверия. Ты на меня смотришь, как на мотовку, а не как на друга, с которым муж охотно делится и с радостью доставляет удовольствие; Ты… назначаешь сумму, выше которой… приказчики; по-моему это низость, наконец, заказывать ливреи и тому подобные вещи чрез лакея; я в это не вмешиваюсь, и они могут заказывать их по вкусу. Неужели Ты думаешь приобрести этим любовь? Даже экономии Ты этим не достигнешь. Во всем Твоем поведении есть столько мелочного, пустого; Ты все смотришь на копейки, а пускаешь из виду рубли, это худой расчет, и в этом случае Ты мелочной купец и жалкий человек, самые лучшие минуты жизни Тебе никогда не будут известны, чтобы быть счастливой с Тобою, нужно непременно хитрить и хитрить на каждом шагу… Прощай, из уст моих Ты больше не услышишь ни обвинений, ни оправданий, ни изъяснений; время покажет все…»[504] Хотя, как знать: возможно найденная им Троя стоила личного счастья жены. Но что женам до нашей Трои!

У его жены, вероятно, было немало недостатков, но одно бесспорно говорит в ее пользу – она умела быть русской. Да, ее можно упрекнуть в браке по расчету… Но когда на карту оказалась поставлена судьба ее детей, их воспитание, их духовная сущность, она все же не пошла на компромисс со своей совестью. Любопытно и письмо сына Сергея к отцу (Г. Шлиману), даже если оно и написано не без влияния матери: «Ты пишешь, что купил 5 домов в Париже и хочешь, чтобы я до 16 лет воспитывался в Дрездене, а потом в Париже, но ни мама, ни я, никто не хочет, ибо нам жаль покинуть отечество; кроме того, я в таких летах, что не могу быть без вреда взятым из одной школы и помещенным в другую, а как же можно из России во Францию; я далеко не знаю так хорошо язык, чтобы учить на нем все науки; мы бы страшно тосковали по родине, ведь людей за преступления высылают из родины… И ты пишешь, что люди, воспитанные в России, глупы и разоряют свое имение. Разве Барон К.Фелезейн глуп, а воспитывался в России..?» Попытки Шлимана привлечь на свою сторону родню жены также не увенчались успехом. П. Лыжин ответил ему, что уговаривать сестру оставить отечество противно его убеждениям. Когда же Г. Шлиман стал намекать еще и о награде (в случае успеха миссии по выдворению жены из России), брат в гневе отписал ему: «Она (Екатерина Петровна) живет не в глуши, а в городе, имеющем все средства к какому угодно воспитанию (авт. – Сергея)… Мать не помешает воспитать в сыне… русского гражданина, а не космополита… Выйти же из Русского подданства и оставить Россию никакой закон не принудит – ни сестру, ни кого бы то ни было из детей ее». Следует добавить, что Е. П. испытывала при всем при том огромное уважение к немецкой культуре и желала, чтобы ее дети (Сережа) хорошо владели немецким языком, но тут же подчеркивала, что «при воспитании детей надо иногда забывать свою личность и иметь в виду только пользу детей»….[505]

Таким образом, на примере Германии и России видим наличие мощных и долговременных процессов серьезного обоюдного интереса и взаимопроникновения культур. Тут были и будут свои взлеты и падения. К слову сказать, многие русские деятели науки и культуры предшествующих периодов все же старались почерпнуть у немцев лучшее и полезное. Когда-то Солоневич писал: «Наше старое барство, ездившее в Германию, имея в кармане золотые рубли и в головах немецкую бумажную философию, – в Западной Европе не поняло ровным счетом ничего, а именно русское барство, включая сюда и Тургенева, и Чаадаева, и Плеханова и прочих, сформулировало наши взгляды на «страну святых чудес». Европу поняли мы, русская эмиграция времен советской революции. Ибо мы прибыли сюда и без денег и без философии».[506] Этого никак не скажешь о нынешних «барах-демократах»… В умной, серьезной, трудовой и безжалостной Европе эти не поняли ни черта, кроме последнего – того, что надо охаять Россию и раздеть ее до исподнего (в итоге всё вылилось в жульничество в невиданно крупных размерах: иные скоты пытаются спрятать подальше от людских глаз украденные у русского народа капиталы и побыстрее сбежать заграницу, прося там убежище). Среди них – вчерашние «кумиры», «вершители судеб» народов России, не знающие всерьез ни славянской, ни западной культуры. Они едут туда с кучами денег, украденных у народа!

Интерес к Германии русских людей, обусловленный многими причинами, все-таки всегда (у наиболее дальновидной части русских) содержал элементы бдительности и критицизма: «Доверяй, но проверяй»… Заядлый германофил Розанов, признавая, что Германия рвется к гегемонии в Европе и, вероятно, её достигнет, высказал предположение, что Германия, что ни говори, а поднялась в XIX в. в момент усталости гигантов, когда людям надоели всемирные и «общие «идеи, но она может отойти «на второе и даже десятое место», когда опять подымется какое-нибудь всемирное течение, всемирное движение народов и идей, и явится подлинно всемирная личность… Розанов писал: «Сами немцы не решатся возражать, что все их успехи при Мольтке и Бисмарке суть просто удача успешных над неуспешными, трудоспособных над ленивыми, добропорядочных над безнравственными; и словом, «школьный учитель победил», – тот «школьный учитель», который бежал бы без оглядки перед такой «фатальной» личностью, как Наполеон, да и вообще перед истинно всемирною и таинственною личностью (бывают такие). Как и германская цивилизация, эта «честная немецкая культура» потускнеет, как сальная свеча, если (чего может и никогда не быть) появится когда-нибудь истинно прекрасное, истинно изящное в человеческом духе, в формах бытового, художественного, религиозного, но в основе всего – именно бытового творчества» (1905).[507]

Взять у немцев лучшее в быту, технике, организации, разумеется, нужно. Но в литературе и поэзии, пожалуй, им стоит поучиться у русских мощи, ясности, звонкой прозрачности и музыкальности слога! Думаю, что историк В. Тредиаковский имел все основания назвать одну из своих работ так: «О первенстве Словенского языка перед Тевтоническим» (1758). Вспомним и высказывание Батюшкова о немецкой прозе и поэзии (в письме к Вяземскому): «Но и согласен с тобою насчет Жуковского. К чему переводы немецкие? Добро философов. Но их-то у нас читать и не будут. Что же касается до литературы, их собственно литературы, то я начинаю презирать ее… У них все каряченье и судороги. Право, хорошего немного». Мысли Батюшкова имеют резон, как и мысли Гнедича (из записной книжки): «Германцы гораздо лучше судят об искусствах, чем их производят в действо. У них все впечатления искусств прежде анализируют, чем истинно их почувствуют… Вообще германцы сильнее в теории, чем в практике. Север весьма мало благоприятствует искусствам, можно сказать, что дух наблюдения дан ему единственно для того, чтобы быть созерцателем полдня».[508] И все же, хотя немцы породили филистерское государство, хотя в сфере политики тут всегда хватало и хватает «мерзавцев без характера и ума» (Гете), хотя духовный мир немца легко умещается в пространство 1 марки, а их идеализм никогда не выходил за границы веры в превоходство арийской расы, это еще не дает нам права втаптывать в грязь всю немецкую культуру! Нет оснований выводить из негативных оценок и фактов целую Zusammenbruchstheorie («Теория краха») все той же расы. Привычка считать немцев тяжеловесными и угрюмыми педантами, что в состоянии засушить любую мысль, любой урок, также вряд ли правомочна. Немецкая мысль (в лучших ее образцах) сравнима с французской по остроумию, с английской по аргументации, с итальянской по экспрессии и с русской по аналитической глубине и мощи.

Итак: 1) Германия прошла сложнейший путь эволюционно-революционного развития; 2) долгий период раздробленности (после эпохи Священной Римской Империи) безусловно задержал развитие государства как единого целого; 3) немецкий талант вынужден был «уйти в себя», то-есть развиваться на личностно-индивидуальном уровне, что в известном смысле даже пошло ему на пользу, ибо позволило появиться на свет ряду первоклассных гениев (Бетховен, Гердер, Гете, Гегель, Кант, Шиллер, Бах, Фихте, Гейне), а также способствовало значительному росту культуры, развитию науки и промышленности, упрочению благосостояния как знати, так и рядовых немцев; 4) протестантизм придал германскому бюргерству ряд типологических черт, ставших как причиной многих ярких и великих достижений народа, так и серьезнейших нравственно-исторических провалов и поражений; 5) и все же немецкая школа и ее философия оказали заметное, а в ряде случаев и решающее влияние на все европейское сообщество, что дало основание Гегелю в «Лекциях по философии истории» сказать: «Германский дух есть дух нового мира, цель которого заключается в осуществлении абсолютной истины как бесконечного самоопределения свободы…»,[509] хотя кое-где их плоды восприняты слепо и механистически; 6) при этом немецкий ум не избежал пагубной самонадеянности и гордыни, опасного головокружения от успехов и триумфов немецкой и европейской культур (тот же Ф. Шиллер, ничтоже сумняшеся, писал: «Лишь в Европе есть государства, которые удачно сочетают в себе просвещенность, благонравие и дух свободы, тогда как в остальном мире дикость преспокойно уживается со свободой, а подневольность – с культурой»); 7) с капиталом и властью немец обрел грубость и пошлость обывательщины («плоскоманию Европы»), которая приобретала особенно зловещий характер в условиях милитаризма; 8) военные победы пьянили немцев почище хмельного вина; война – их Валтасаров пир, их песня и Голгофа; 9) как показала история, триумфы и поражения Германии каким-то таинственным, еще не вполне нами осознанным образом связаны с Россией; 10) и Германии придется искать выходы из тупика, преодолевать заблуждения, делать массу ошибок, совершать страшные преступления, продолжая движение trotz alledem (вопреки всему).









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх