• Глава 5 Малороссийский гетман Зиновий-Богдан Хмельницкий
  • Глава 6 Преемники Богдана Хмельницкого
  • Глава 7 Стенька Разин
  • Глава 8 Сибирские землеискатели XVII века
  • Глава 9 Галятовский, Радивиловский и Лазарь Баранович
  • Глава 10 Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий и их преемники
  • Глава 11 Юрий Крижанич
  • Глава 12 Царь Федор Алексеевич
  • Глава 13 Царевна Софья
  • Глава 14 Ростовский митрополит Димитрий Туптало
  • Выпуск пятый:

    XVII столетие

    Глава 5

    Малороссийский гетман Зиновий-Богдан Хмельницкий

    Древняя киевская земля, находившаяся под управлением князей Владимирова дома, ограничивалась на юг рекою Росью. Пространство южнее Роси, начиная от Днепра на запад к Днестру, ускользает из наших исторических источников. Наш древний летописец, пересчитывая ветви славянорусского народа, указывает на угличей и тиверцев, которых жилища простирались до самого моря. Угличи представляются народом многочисленным, имевшим значительное количество городов. Бесчисленное множество городищ, валов и могил, покрывающих юго-западную Россию, свидетельствует о древней населенности этого края. Почти непонятно, каким образом киевские, волынские и галицкие князья, владея множеством городов, возникавших один за другим в их княжениях, занимавших северную половину нынешней Киевской губернии, Волынь и Галицию, упустили плодороднейшие соседние земли. Из нашей летописи мы узнаем, что языческие князья вели упорную войну с угличами. После сильного сопротивления, князья одолевали их, брали с них дань, а потом, со времен Владимира, угличи со своим краем как будто исчезают куда-то. Только в XIII веке во время Данила, в краю между Бугом и Днестром, являются какие-то загадочные бологовские князья, владевшие городами и поладившие с покорившими их татарами. В так называемой литовской летописи мы находим смутное известие, что в XIV веке Ольгерд, покоривши Подол, нашел там местное население, живущее под начальством атаманов. Из польских и литовско-русских источников узнаем, что в XV столетии нынешний край юго-западной России был уже значительно населен сплошь до самого моря, в южных его пределах были обширные владения знатных родов: Бучацких, Язловецких, Сенявских, Лянскоронских и пр. Плодородные земли изобиловали хлебопашеством и скотоводством; велась постоянная торговля с Грецией и Востоком; ходили купеческие караваны в Киев.

    Но после разрушения греческой империи и после основания в Крыму хищнического царства Гиреев, беспрестанные грабежи и набеги татар не допустили свободного мирного развития жизни в этом крае и вызвали в нем необходимость населения с чисто воинственным характером. В конце XV века введен был в Руси польский обычай отдавать города с поселениями под управление лиц знатного рода, под названием старост. В начале XVI века являются староства: черкасское и каневское, а в них военное сословие под названием казаков. Самая страна, занимаемая этими староствами, названа «Украиной»; название это переходит на все пространство до Днестра, именно на землю древних угличей и тиверцев, а потом, по мере расширения казачества, распространяется и на киевскую землю и на левый берег Днепра.[80]

    Мы уже объясняли происхождение слова «казак» в жизнеописании Ермака. Положение южной Руси было таково, что здесь казак, чем бы он ни был, вначале должен был сделаться воином. Черкасские и каневские старосты, а за ними и другие старосты в южнорусском крае, например, хмельницкие и брацлавские, для безопасности своих земель, по необходимости должны были учредить из местных жителей военное сословие, всегда готовое для отражения татарских набегов. Необходимо было, вместе с тем, дать этому сословию права и привилегии вольных людей, так как, по понятиям того века, воин должен был пользоваться сословными привилегиями перед земледельцами. Организаторами казацкого сословия в начале XVI века являются преимущественно два лица: черкасский и каневский староста Евстафий Дашкович и Хмельницкий староста Предислав Лянскоронский.

    Но в то время, когда, собственно, в Украине образовывалось местное военное сословие под названием казаков и состояло под начальством старост, началось и в других местах южной Руси стремление народа в казаки. Таким образом, из Киева плавали вниз по Днепру за рыбою промышленники и также называли себя казаками. Они, будучи промышленниками, были вместе с тем и военными людьми, потому что пребывание их в низовьях Днепра для своего промысла было небезопасно и требовало с их стороны уменья владеть оружием для своей защиты от внезапного нападения татар.

    Развитию казачества более всего содействовал предприимчивый и талантливый преемник Дашковича, черкасский и каневский староста Димитрий Вишневецкий. Он увеличивал число казаков приемом всякого рода охотников, прославился со своими казаками геройскими подвигами против крымцев и поставил себя по отношению к польскому королю почти в независимое положение. Его широкие планы уничтожить крымскую орду и подчинить черноморские края Московской державе разбились об ограниченное упрямство царя Ивана Грозного. В 1563 году Вишневецкий со своими казаками овладел было Молдавией, но затем изменнически был схвачен турками и замучен.[81] Поход Вишневецкого на Молдавию проложил путь другим казацким походам в эту страну под начальством Сверчовского и Подковы. Польские паны Потоцкие и Корецкие также покушались овладеть Молдавией при помощи казаков. Походы эти усиливали и развивали казачество. Еще более поднимали его начавшиеся со второй половины XVI века казацкие морские походы, предпринимаемые из Запорожской Сечи на турецкие владения.

    Еще в 1533 году Евстафий Дашкович на польском сейме в Пиотркове представлял необходимость держать от правительства казацкую сторожу на днепровских островах. Но на сейме не последовало по этому поводу решения. В пятидесятых годах XVI века Димитрий Вишневецкий построил укрепление на острове Хортице и поместил там казаков. Появление казацкой селитьбы поблизости к татарским пределам не понравилось татарам, и сам хан Девлет-Гирей приходил выгонять казаков оттуда. Вишневецкий отразил хана, но, покинутый в своих предприятиях царем Иваном, покорился воле Сигизмунда-Августа и затем вывел казаков с низовья Днепра. Тем не менее казаки не оставили пути, намеченного Дашковичем и Вишневецким, и через несколько лет после того явилась Запорожская Сеча.[82]

    Река Днепр, хотя и своенравная в своем течении, представляет, однако, возможность безопасного плавания вплоть до порогов; но вслед за тем плавание на протяжении 70 верст делается очень опасным, иногда и совершенно невозможным. Русло Днепра в разных местах пересекается грядою скал и камней, через которые прорывается вода с различною силою падения.[83] По окончании порогов Днепр проходит через гористое ущелье, называемое «Волчьим Горлом» (Кичкас), а потом разливается шире и делается уже, хотя судоходен до самого устья, но по всему своему течению разбивается на множество извилистых рукавов, образующих бесчисленные острова и плавни (острова и луга, заливаемые в полноводье и покрытые лесом, кустарником и камышом). Первый из островов, вслед за Волчьим Горлом, есть возвышенный и длинный остров Хортица. За ним — следуют другие острова различной величины и высоты. Острова эти представляли привольное житье для удальцов того времени по чрезвычайному изобилию рыбы, дичины и отличных пастбищ. И вот с половины XVI века этот край, называемый тогда вообще «Низом», стал более и более делаться приютом всех, кому только почему-нибудь было немилым житье на родине, и всех тех, кому по широкой натуре были по вкусу опасности и удалые набеги. Запорожская Сеча установилась прежде всего на острове Томаковке, близ впадения в Днепр реки Конки. Против этого острова, на левом берегу рос огромный лес, называемый «Великий Луг». Через несколько времени Сеча переносилась ниже на Микитин Рог (близ нынешнего Никополя), а потом еще несколько ниже и надолго основалась близ нынешнего села Капуловки. Главный центр ее был на одном из островов, до сих пор называемом Сечею. Казаки, поселившиеся в Сечи, носили название «запорожцев»; а весь состав их назывался «кошем». Они выбирали вольными голосами на «раде» (сходке) главного начальника, называемого «кошевым атаманом». Кош разделялся на «курени», и каждый курень состоял под начальством выбранного «куренного атамана». Поселения низовых казаков не ограничивались одною Сечью. В разных местах на днепровских островах и на берегах образовывались казацкие селитьбы и хутора. Таким образом, за порогами слагалось новое людское общество с военным характером, населяемое выходцами и беглецами из южной Руси, совершенно независимыми от властей, управлявших южной Русью: пороги препятствовали этим властям добраться до поселенцев. Сначала жители Запорожья состояли из одних только мужчин, так как война была главною целью переселения за пороги; притом же значительная часть людей, прибывавших туда, не имела намерения оставаться там навсегда; побывавши на Запорожье, повоевавши с татарами в степи или совершивши какой-нибудь морской поход, они возвращались на родину. Другие же по-прежнему отправлялись на Запорожье, не с целью войны, но для звериной охоты и рыбной ловли и, следовательно, также на время. Только мало-помалу стали переселяться туда с семьями и заводить хутора. В самую Сечу никогда не дозволено было допускать женщин.

    Таким образом казаки разделились на два рода: городовых, или украинских, и запорожских, или сечевых. Первые, по месту своего жительства, должны были над собою признавать польские власти; вторые были совершенно независимы. Между теми и другими была тесная связь; очень многие из городовых казаков проводили несколько лет в Сечи и вменяли это себе в особую доблесть и славу. Польские паны своими поступками содействовали расширению казачества, не предвидя гибельного влияния, какое оно, при тогдашних условиях, носило в себе для строя польского общества. Один из знатнейших польских панов, Самуил Зборовский, был казацким предводителем. Паны приглашали казаков в своих походах; так Мнишки и Вишневецкие с их помощью водили в Московское государство самозванцев. Польские короли не раз пользовались их услугами. Еще Сигизмунд-Август изъял украинских казаков из-под власти старост и поставил над ними особого «старшого». При Стефане Батории заведены были реестры, или списки, куда записывались казаки; и только вписанные в эти реестры должны были называться казаками. Старшой над казаками, назначенный королем, назывался гетманом. Вероятно, в это же время последовало разделение казаков на полки (которое, собственно, известно нам в несколько позднее время). Полков было шесть: Черкасский, Каневский, Белоцерковский, Корсунский, Чигиринский, Переяславский (последний на левой стороне Днепра); каждый полк находился под начальством полковника и его помощника есаула; полк делился на десять сотен. Каждая сотня была под начальством сотника и его помощника сотенного есаула. Гетману или старшому дан был для местопребывания город Трехтемиров. При гетмане были чины: есаул, судья, писарь, составлявшие генеральную старшину. Всех реестровых казаков было только шесть тысяч. Они пользовались свободным правом владения своими землями, не несли никаких податей и повинностей и получали жалованья по червонцу на каждого простого казака и по тулупу. Кроме этих реестровых казаков, польское правительство долго не хотело знать никаких других казаков. По закону только реестровые были казаками. Но такой взгляд шел вразрез с народным стремлением. В южной Руси, напротив, все хотели быть казаками, т.е. вольными людьми; все искали путей и средств обратиться в казаков. Одним из таких путей была Запорожская Сеча. Жители, бывшие по закону панскими холопами в имениях наследственных или коронных, бегали на Запорожье, возвращаясь оттуда, не хотели уже служить своим панам, называли себя казаками и, как вольные люди, считали своею собственностью ту землю, на которой жили и которую обрабатывали, тогда как владелец признавал эту землю своею. Владельцы и их управители ловили таких беглецов и казнили смертью, но не всегда можно было это исполнить. Многие землевладельцы заводили тогда слободы и приглашали к себе всякого, давая льготы. В такие слободы убегали те, которых преследовали на их прежнем жительстве. Между самими владельцами возникали за это ссоры, часто происходили наезды друг на друга. Иногда и сами паны приглашали к себе своевольных чужих холопов, называли их казаками и с их помощью бесчинствовали против своей же братии. Такие казаки, при первом неудовольствии, готовы были поступать со своими новыми панами, как с прежними. Реестровые казаки мало имели охоты замыкать свое сословие и охотно принимали в него новых братий, так что количество реестровых было на деле гораздо больше, чем на бумаге. Иногда такие польские подданные, назвавши себя казаками, не пытались ни вступать в реестр, ни примыкать к панам, а собирались вооруженными толпами и выбирали себе предводителя, которого называли гетманом. Так поступали в особенности те, которые бывали на Сечи, воевали против турок и татар и приобретали себе там — как выражались тогда — «рыцарскую славу». Эти так называемые «своевольные купы» (шайки) уже в конце XVI века стали страшны для Польши и возбуждали против себя строгие постановления сейма. На деле эти постановления не исполнялись, тем более, что и польский король, и польские паны, объявивши шайки самозванных казаков противозаконными скопищами, сами употребляли их в войнах с Москвой, Швецией и Турцией. Таким образом, кроме казаков городовых, записываемых в реестры, и казаков сичевых, беспрестанно то пополняемых беглецами из Украины, то убавляемых уходившими назад в Украину, было еще множество казаков своевольных, состоявших из панских хлопов, выбиравших себе гетманов. Правительство делало пересмотры реестрам; из них исключались лишние казаки; эти лишние носили название «выписчиков»; но выключенные из реестра продолжали называть себя казаками.

    Понятно, что при таких условиях южнорусского общества того времени у польского правительства, а главное, у польских панов, явилось среди простого народа много врагов; эти враги становились тем ожесточеннее и опаснее, чем сильнее выказывалось с польской стороны стремление удержать наплыв народа в казачество. Польское право предавало хлопа в безусловное распоряжение его пана. Понятно, что такое положение не могло быть приятным нигде; но там, где народу не было никакой возможности вырваться из неволи, он терпел, из поколения в поколение привыкал к своей участи до такой степени, что перестал помышлять о лучшей. В Украине было не то. Здесь для народа было много искушений к приобретению свободы. Перед глазами у него было вольное сословие, составленное из его же братий; по соседству с ним были днепровские острова, куда можно было убежать от тяжелой власти; наконец, близость татар и опасность татарских набегов приучали украинского жителя к оружию; сами паны не могли запретить своим украинским хлопам носить оружие. Таким образом в народе южнорусском поддерживался бодрый воинственный дух, несовместный с рабским состоянием, на которое осуждал его польский общественный строй. Между тем, как способы панского управления в Украине, так и свойство отношений, в какие поставлен был высший класс к низшему, никак не мирили русского хлопа с паном и не располагали его к добровольной зависимости.

    Стремление народа к оказаченью, или, так называемое поляками, «украинское своевольство», начало принимать религиозный оттенок и получать в собственных глазах русского народа нравственное освящение. Уже восстания Наливайка и Лободы прикрывались до некоторой степени защитою религии. Вслед за введением унии последовало быстрое отступление русского высшего класса от своей религии, а вместе с тем и от своей народности. Русские паны стали для русского народа вполне чужими и власть их получила вид как бы иноземного и иноверного порабощения. Мещане и хлопы только от страха, а не по убеждению, принимали унию и, пока не свыклись с нею в течение многих поколений, долго были готовы отпасть от нее. В Украине, где народ был бодрее и менее подвергался рабскому страху, уния трудно пускала свои корни. Реестровые казаки не принимали ее вовсе, потому что не боялись панов; знакомство с войною делало их отважными. Самовольные казаки еще более возненавидели унию, как один из признаков панского насилия над собою. Таким образом, православная религия сделалась для русского народа знаменем свободы и противодействия панскому гнету.

    Согласное свидетельство современных источников показывает, что в конце XVI и первой половине XVII века безусловное господство панов над хлопами привело последних к самому горькому быту. Иезуит Скарга, фанатический враг православия и русской народности, говорил, что на всем земном шаре не найдется государства, где бы так обходились с земледельцами как в Польше. «Владелец или королевский староста не только отнимает у бедного хлопа все, что он зарабатывает, но и убивает его самого, когда захочет и как захочет, и никто не скажет ему за это дурного слова». Между панами в это время распространилась страсть к непомерной роскоши и мотовство, требующее больших издержек. Один француз, живший тогда в Польше, заметил, что повседневный обед польского пана стоит больше, чем званый во Франции. Тогдашний польский обличитель нравов Старовольский говорит: «В прежние времена короли хаживали в бараньих тулупах, а теперь кучер покрывает себе тулуп красной материей, чтобы отличиться от простолюдина. Прежде шляхтич ездил на простом возе, а теперь катит шестерней в коляске, обитой шелковой тканью с серебряными украшениями. Прежде пивали доброе домашнее пиво, а теперь и конюшни пропахли венгерским. Все наши деньги идут на заморские вина и на сласти, а на выкуп пленных и на охранение отечества у нас денег нет. От сенатора до последнего ремесленника все проедают и пропивают свое достояние и входят в неоплатные долги. Никто не хочет жить трудом, а всякий норовит захватить чужое; легко достается оно, и легко спускается. Заработки убогих подданных, содранные иногда с их слезами, а иногда со шкурой, потребляются господами, как гарпиями. Одна особа в один день пожирает столько, сколько зарабатывает много бедняков в долгое время. Все идет в один дырявый мешок — брюхо. Верно пух у поляков имеет такое свойство, что они могут на нем спать спокойно, не мучась совестью». Знатный пан считал обязанностью держать при своем дворе толпу ничего не делающих шляхтичей, а жена его такую же толпу шляхтянок. Все это падало на рабочий крестьянский класс. Кроме обыкновенной панщины, зависевшей от произвола владельцев, они были обременены множеством разных мелких поборов. Каждый улей был обложен налогом под именем «очкового»; за вола платил крестьянин роговое; за право ловить рыбу — ставщину; за право пасти скот — cпасное; за измол муки — сухомельщину. Крестьянам не дозволялось ни приготовлять себе напитков, ни покупать их иначе, как у жида, которым пан отдает корчму в аренду. Едет ли пан на сейм, или на богомолье, или на свадьбу, — на подданных налагается какая-нибудь новая тягость. В королевских имениях, управляемых старостами или же управителями, положение хлопов было еще хуже, хотя закон предоставлял им право жаловаться на злоупотребления; никто не смел жаловаться, — по замечанию Старовольского, — потому что обвиняемый будет всегда прав, а хлоп виноват. «В судах у нас, — говорит тот же писатель, завелись неслыханные поборы, подкупы; наши войты, лавники, бурмистры — все подкупны, а о доносчиках, которые подводят невинных людей в беду, и говорить нечего. Поймают богатого, запутают и засадят в тюрьму, да и тянут с него подарки и взятки». Кроме безграничного произвола старосты или его дозорцы, в коронных имениях свирепствовали жолнеры (солдаты), которые тогда отличались буйствами и своеволием. «Много, — замечает Старовольский, — толкуют у нас о турецком рабстве: но это касается только военнопленных, а не тех, которые, живя под турецкой властью, занимаются земледелием или торговлей. Они, заплативши годовую дань, свободны, как у нас не свободен ни один шляхтич. В Турции никакой паша не может последнему мужику сделать того, что делается в наших местечках и селениях. У нас в том только и свобода, что вольно делать всякому, что вздумается; и от этого выходит, что бедный и слабый делается невольником богатого и сильного. Любой азиатский деспот не замучит во всю жизнь столько людей, сколько их замучат в один год в свободной Речи Посполитой».

    Но ничто так не тяготило и не оскорбляло русского народа, как власть иудеев. Паны, ленясь управлять имениями сами, отдавали их в аренды иудеям с полным правом панского господства над хлопами. И тут-то не было предела истязаниям над рабочей силой и духовной жизнью хлопа. Кроме всевозможнейших проявлений произвола, иудеи, пользуясь унижением православной религии, брали в аренды церкви, налагали пошлины за крещение младенцев («дудки»), за венчание («поемщина»), за погребение и, наконец, вообще за всякое богослужение; кроме того, и умышленно ругались над религией. Отдавать имения на аренды казалось так выгодным, что число иудеев-арендаторов увеличивалось все более и более, и южная Русь очутилась под их властью. Жалобы народа на иудейские насильства до сих пор раздаются в народных песнях. «Если, — говорится в одной думе, — родится у бедного мужика или казака ребенок, или казаки либо мужики задумают сочетать браком своих детей, — то не иди к попу за благословением, а иди к жиду и кланяйся ему, чтобы позволил отпереть церковь, окрестить ребенка или обвенчать молодых». Даже римско-католические священники, при всей своей нетерпимости к ненавистной для них «схизме», вопияли против передачи русского народа во власть иудеев. Так, в одной проповеди — сказанной уже тогда, когда Хмельницкий разбудил дремавшую совесть панов — говорится: «Наши паны вывели из терпения своих бедных подданных в Украине тем, что, отдавая жидам в аренды имения, продали схизматиков в тяжелую работу. Иудеи не позволяли бедным подданным крестить младенцев или вступать в брак, не заплатив им особых налогов».

    Понятно, что народ, находясь в таком положении, бросался в казачество, убегал толпами на Запорожье и оттуда появлялся вооруженными шайками, которые тотчас же разрастались. Восстания следовали за восстаниями. Паны жаловались на буйство и своевольство украинского народа. Вместе с этим шли беспрерывные набеги на Турцию. Толпы удальцов, освободившись бегством от тяжелого панского и иудейского гнета, убегали на Запорожье, а оттуда на чайках (длинных лодках) пускались в море грабить турецкие прибрежные города. Жизнь на родине представляла так мало ценного, что они не боялись подвергаться никаким опасностям; а нападать на неверных, по понятиям того времени, считалось богоугодным делом, тем более, что целью этих набегов было столько же освобождение пленных христиан, сколько и приобретение добычи от неверных. Турецкие послы постоянно жаловались польскому правительству на казаков. Поляки, при возможности, ловили виновных и казнили их, но когда сами ссорились с турками или татарами, то давали волю тем же украинским удальцам. Эти походы были особенно важны тем, что послужили дальнейшей военной школой для украинского народа и способствовали ему дружно и решительно подниматься против поляков; на это не отваживался в других местах русский народ, страдавший под таким же гнетом.

    Частные местные восстания народа были многочисленны и не все нам известны. Правительство то и дело что производило новые реестры, желая ограничить число казаков. Но после каждого реестрования, число казаков удваивалось, утраивалось: лишних снова исключали из списков, а эти лишние не повиновались и увеличивали число свое силами охотников. По временам хлопы возмущались против владельцев, собирались в шайки, нападали на владельческие усадьбы. Жестокие казни следовали за каждым укрощением; но мятежи вспыхивали снова. Все хотели быть казаками; невозможно было разобрать: кто настоящий казак и кто только называет себя казаком. В 1614 году коронный гетман Жолкевский разогнал в Брацлавщине большую шайку, называвшую себя казаками, а 15 октября под Житомиром заключил с реестровыми казаками договор, по которому они обязались не принимать в свое товарищество своевольных шаек, называвших себя казаками и нападавших на шляхетские имения, не собирать народа на рады; всем тем, которые самовольно называли себя казаками, велено оставаться под властью панов. Этот договор тотчас же был нарушен. Шляхта жаловалась королю; король писал универсалы; но в этих универсалах уже проглядывало сознание бессилия. «Несмотря на все прежние наши меры, — писал король в 1617 году, — казацкое своеволие дошло до ужасающих крайностей; громады казаков не дают Речи Посполитой покою; шляхта не может безопасно проживать в своих имениях». Впрочем, в первой четверти XVII века, казацкая удаль находила себе поле деятельности то в Московском государстве, то на Черном море, то в Турции и Молдавии. Под начальством Сагайдачного казаки помогали полякам в войне с Турцией. Но когда кончилась эта война, казацкие восстания стали принимать значительно более широкий размер. В 1625 году казаки отправили своих депутатов на сейм с требованием признать законными духовных, посвященных иерусалимским патриархом, удалить унитов от церквей и церковных имений, уничтожить всякие стеснительные постановления против казаков и не ограничивать их числа. Они, при своей просьбе, послали перечень разных утеснений, которые терпели русские в Польше и Литве, указывали, что повсюду отнимают у православных церкви, тянут в суды православных под разными предлогами, отдаляют их от цеховых ремесл, сажают в тюрьмы и бьют священников; жаловались, что православные дети вырастают без крещения, люди живут без венчания и отходят от мира без исповеди и св. причащения. Просьба эта не имела никаких последствий, и казаки, под начальством гетмана Жмайла, стали расправляться сами собой: ворвались в Киев, убили киевского войта Федора Ходыку за ревность к унии, ограбили католический монастырь, убили в нем священника и отправили к московскому царю посольство с просьбой принять казаков под свое покровительство. Этого не хотели им простить поляки, и коронный гетман Станислав Конецпольский получил повеление укротить казаков оружием. Казаков было тысяч до двадцати; но между ними происходили несогласия, так что часть их разошлась. Конецпольский прижал их к Днепру, недалеко от Крылова; реестровые казаки решились мириться: сменили Жмайла, выбрали гетманом Михайла Дорошенка и заключили с польским гетманом, на урочище «Медвежьи Лозы», договор, по которому казаки должны были оставаться в числе шести тысяч и находиться под властью коронного гетмана; затем все, называвшие себя казаками, должны были подчиняться своим старостам и панам; все земли, которые они себе присвоили и считали казацкими, должны быть возвращены владельцам. Договор этот не мог разрешить спорных вопросов по желанию поляков. Число исключенных из казацкого звания значительно превышало число реестровых и еще увеличивалось вновь составляемыми шайками. Непокорные хлопы бежали толпами в Сечу. По смерти Дорошенка, убитого в битве с татарами, поляки назначили над реестровыми казаками предводителем Грицка Черного, человека преданного полякам; но самовольные казаки, собравшись в Сечи, избрали гетманом Тараса и двинулись на Украину. Реестровые казаки выдали Грицка Черного Тарасу; запорожцы совершили над ним жестокую казнь за то, что он принял унию. Тарас, признанный реестровыми, распустил по Украине универсал и убеждал весь народ подняться и идти на поляков во имя веры. Многие духовные возбуждали русских к защите веры и жизни, потому что в те времена раздраженные поляки кричали, что надобно уничтожить схизму и истребить весь мятежный народ, а Украину заселить поляками. Польские историки уверяют, будто и Петр Могила, будучи еще печерским архимандритом, возбуждал народ к восстанию.

    Поляки совершали тогда ужаснейшие варварства. Самуил Лащ, коронный стражник (блюститель пограничных областей) обрезывал людям носы и уши, отдавал девиц и женщин на поругание своим солдатам, и в первый день Пасхи 1639 г. в местечке Лысяпке вырезал поголовно всех жителей, не разбирая ни пола, ни возраста: многие из них были побиты в церкви. Для внушения народу страха, и в других местах делалось то же. Тарас сосредоточил свои силы на левой стороне Днепра, у Переяславля. Конецпольский вступил с ним в битву, которая была так неудачна для поляков, что, по свидетельству их самих, у Конецпольского в один день пропало более войска, чем за три года войны со шведами. К сожалению, исход этой войны для нас остался неизвестным. Тарас каким-то образом попал в руки поляков и был казнен.

    Через два года умер Сигизмунд III. Реестровые казаки, при сыне его Владиславе, участвовали в походе против Москвы, но зато другие казаки самовольно спустились в Черное море, делали нападения на турецкие владения и собирались на днепровских островах, чтобы снова идти войной на поляков. Чтобы пресечь бегство народа за пороги, гетман Конецпольский заложил на Днепре перед самыми порогами крепость Кодак и оставил там гарнизон под начальством француза Мариона. Но в августе 1635 года предводитель самовольных казаков Сулима разорил эту крепость, перебил гарнизон и стал призывать народ к восстанию. Ему не удалось предприятие. Подосланные Конецпольским реестровые казаки схватили Сулиму, еще не успевшего собрать большого ополчения. Ему отрубили голову в Варшаве.

    Вслед за тем объявлено снова строгое приказание самовольным казакам повиноваться своим панам, а чтобы привести эту меру в исполнение, расставили в Украине польские войска, которые тотчас же начали делать народу всякие насилия. Это вынудило реестровых казаков в 1636 году обратиться с жалобой к королю; они избрали своими послами двух сотников: черкасского Ивана Барабаша и чигиринского Зиновия Богдана Хмельницкого.

    Зиновий Богдан был сын казацкого сотника Михайла Хмельницкого. В юности он учился в Ярославле (галицком) у иезуитов и получил по своему времени хорошее образование. Отец его был убит в Цоцорской битве, несчастной для поляков, где пал их гетман Жолкевский. Зиновий, участвовавший в битве вместе с отцом, был взят турками в плен; он пробыл два года в Константинополе, научился там турецкому языку и восточным обычаям, что ему впоследствии пригодилось. После примирения Польши с Турцией, Зиновий возвратился в отечество, служил в казацкой службе и получил чин сотника. Есть известие, что он был под Смоленском в 1632 году и получил от Владислава саблю за храбрость.[84]

    Для рассмотрения казацких жалоб назначен был сенатор и воевода брацлавский Адам Кисель, православный пан, считавший себя отличным оратором и искусным дипломатом. Он начал хитрить с казаками и водить их, стараясь успокоить реестровых обещаниями денег, а главное добиваясь исключения из реестра лишних казаков и возвращениях их под власть своих панов. Старшим над реестровыми казаками был тогда Василий Томиленко, человек старый, нерешительный, но тем не менее сердечно преданный казацкому делу. В то время как он в Украине толковал с Киселем, новый предводитель самовольных казаков Павлюк ворвался из Сечи в Украину с 200 человек, захватил в Черкасах всю казацкую артиллерию и ушел обратно в Сечь, а оттуда писал убеждение к реестровым казакам соединиться с «выписчиками» и дружно защищаться против поляков. Томиленко колебался, а Кисель, который, по собственному его признанию, производил между казаками раздоры, подобрал кружок реестровых казаков и составил из них раду на реке Русаве. Эта рада низложила Томиленка и выбрала в гетманы переяславского полковника Савву Кононовича, родом великорусса, преданного панским видам. Вместе с Томиленком отрешили других старшин, и только лукавый писарь Онушкевич остался в своем звании. Павлюк, узнавши о таком перевороте, послал своего друга, чигиринского полковника Карпа Скидана, с отрядом в Переяславль, а сам стал с войском у Крылова. Скидан вошел ночью в Переяславль, схватил Кононовича, писаря Онушкевича, новопоставленных старшин и привез их в Крылов. Казаки осудили их и расстреляли. Гетманом выбрали Павлюка. Томиленко, добровольно уступая ему первенство, остался его товарищем и другом.

    Павлюк разослал универсал по всем городам, местечкам и селам и призывал весь русский народ к восстанию: «Повелеваем вам и убеждаем вас, чтобы вы все единодушно, от мала до велика, покинувши все свои занятия, немедленно собирались ко мне».

    На призыв Павлюка прежде всего отозвались, на левой стороне Днепра, так называемые новые слободы, а потом и на правой раздался, говорит современник, крик: «На свободу! на свободу!» Одни бежали к Павлюку; другие составляли шайки, бросались на панские дворы и забирали там запасы, лошадей, оружие… Сам Павлюк, разославши универсал, уехал в Сечь собирать запорожцев, а начальство в Украине поручил Скидану.

    Все реестровые полки, один за другим, перешли на сторону восстания. Скидан заложил свой стан в Мошнах (черкасского уезда). Конецпольский послал против казаков своего товарища Потоцкого.

    6 декабря 1637 года произошла битва близ деревни Кумейки. Русские бились отчаянно; но сильный холодный ветер дул им в лицо; они были разбиты, ушли к Днепру и стали в местечке Боровицах. Прибыл Павлюк; но казаки возмутились против него за то, что он не в пору ушел в Сечь и пропустил удобное время. Кисель, находившийся с Потоцким, уговорил казаков выдать Павлюка с товарищами, поручившись, что король дарует им прощение. Реестровые казаки низложили Павлюка с гетманства, провозгласили было гетманом одного из старшин Дмитра Томашевича-Гуню, но Гуня не согласился на старшинство ценой выдачи своих товарищей. Тогда реестровые казаки схватили Павлюка, Томиленка и какого-то Ивана Злого и привели к Потоцкому. Заключен был с польским военачальником договор: казаки обещали повиноваться польскому правительству. Договор этот был подписан Зиновием Богданом Хмельницким, носившим уже звание генерального писаря. Потоцкий назначил над казаками старшим Ильяша Караимовича. Гуня, Скидан и другие убежали.

    Павлюка, Томиленка и Злого привезли в Варшаву. Напрасно Кисель перед сеймом умолял даровать им жизнь, ссылаясь на свое поручительство. Его протеста не уважили. Казацким предводителям отрубили головы.

    Потоцкий между тем, покончивши в Украине, начал безжалостно казнить мятежников. Вся дорога от Днепра до Нежина уставлена была посаженными на кол хлопами. Но в то время, когда Потоцкий казнил сотнями мятежников и кричал: «Я из вас восковых сделаю!», русские смело говорили ему: «Если ты, пан гетман, хочешь казнить виновных, то посади на кол разом всю правую и всю левую сторону Днепра».

    Как только началась весна 1638 года, по всей Украине разнеслась весть, что с Запорожья идет новое ополчение. Там выбрали гетманом полтавца Остранина. С ним шел Скидан. Толпы народа бросились к ним со всех сторон. Потоцкий выступил против них и потерпел поражение под Голтвою. Но между казацкими предводителями не было ладу. Поляки, поправившись от поражения, атаковали Остранина под Жовнином, близ Днепра. Остранин убежал из войска в Московское государство. Казаки избрали старшим Дмитра Томашевича-Гуню. Реестровые тогда не пристали к восстанию, потому что находились с польским войском под начальством чиновников, назначенных поляками. Гуня, с половины июня до половины августа, упорно стоял против поляков, соглашался мириться, но не иначе, как на сколько-нибудь выгодных условиях. Наконец казаки положили оружие. Гуня ушел в Московское государство. Скидан, еще прежде отправившийся за Днепр для собрания новых сил, попался в плен.

    С этих пор поляки, хотя оставили реестровых казаков в прежнем числе, но давали им начальников из лиц шляхетского звания. Вместо гетмана у них был назначен комиссар, некто Петр Комаровский; генеральный писарь Зиновий Богдан Хмельницкий лишился своей должности и остался по-прежнему чигиринским сотником. Чтобы преградить побеги народа за пороги, возобновлен был Кодак. Рассказывают, что Конецпольский, приехавши осматривать восстановленную крепость, созвал к себе казацких старшин и насмешливо спросил их: «Как вам кажется Кодак?» — «Manu facta, manu de-struo» (что человеческими руками созидается, то и человеческими руками разрушается), — отвечал ему Хмельницкий.

    Поляки пришли к убеждению, что, для укрощения страсти к мятежам, овладевшей русским народом, надобно принимать самые строгие меры; за малейшую попытку к восстанию казнили самым варварским образом. «И мучительство фараоново, говорит малорусская летопись, — ничего не значит против ляшского тиранства. Ляхи детей в котлах варили, женщинам выдавливали груди деревом и творили иные неисповедимые мучительства».[85]

    Казакам уже трудно было начинать восстание. Сами реестровые казаки были почти обращены в хлопов и работали панщину на своих начальников шляхетского звания. Иной поворот всему русскому делу дан был во дворце короля Владислава.

    Этот король, от природы умный и деятельный, тяготился своим положением, осуждавшим его на бездействие; тяжела была ему анархия, господствовавшая в его королевстве. Его самолюбие постоянно терпело унижение от надменных панов. Королю хотелось начать войну с Турцией. По всеобщему мнению современников, за этим желанием укрывалось другое: усилить посредством войны свою королевскую власть. Хотя нет никаких письменных признаний с его стороны в этом умысле, но все шляхетство от мала до велика было в этом уверено и считало соумышленником короля канцлера Оссолинского. Впрочем, последний, если и потакал замыслам короля, то вовсе не был надежным человеком для того, чтобы их исполнить. Это был роскошный, изнеженный, суетный, малодушный аристократ, умел красно говорить, но не в состоянии был бороться против неудач и, более всего заботясь о самом себе, в виду опасности всегда готов был перейти на противную сторону.

    В 1645 году прибыл в Польшу венецианский посланник Тьеполо побуждать Польшу вступить с Венецией в союз против турок; он обещал с венецианской стороны большие суммы денег и более всего домогался, чтобы польское правительство дозволило казакам начать свои морские походы на турецкие берега. Папский нунций также побуждал польского короля к войне. Надеялись на соучастие господарей молдавского и валашского, на седмиградского князя и на московского царя. В начале 1646 года польский король заключил с Венецией договор; Тьеполо выдал королю 20000 талеров на постройку казацких чаек; король пригласил в Варшаву четырех казацких старшин: Ильяша Караимовича, Барабаша, Богдана Хмельницкого и Нестеренка. Хмельницкий незадолго был во Франции, где совещался с графом Дебрежи, назначенным посланником в Польшу, насчет доставки казаков во французское войско. Затем 2400 охочих казаков отправилась во Францию и в 1646 году участвовали при взятии Дюнкерка у испанцев.

    Король виделся с казацкими старшинами ночью, обласкал их, обещал увеличить число казаков до 20000 кроме реестровых, отдал приказание построить чайки и дал им 6000 талеров, обещая заплатить в течение двух лет 60000.

    Все это делалось втайне, но не могло долго сохраняться в тайне. Король выдал так называемые приповедные листы для вербовки войска за границей. Вербовка пошла сначала быстро. В Польшу стали прибывать немецкие солдаты, участвовавшие в тридцатилетней войне и не привыкшие сдерживать своего произвола. Шляхта, зорко смотревшая за неприкосновенностью своих привилегий, стала кричать против короля. Сенаторы также подняли ропот. Королю ничего не оставалось, как предать свои замыслы на обсуждение сейма.

    В сентябре 1646 года открылись предварительные сеймики по воеводствам. Шляхта повсюду оказалась нерасположенной к войне и толковала в самую дурную сторону королевские замыслы. «Король, — кричали на сеймиках, — затевает войну, чтобы составить войско, взять его себе под начальство и посредством его укоротить шляхетские вольности. Он хочет обратить хлопов в шляхту, а шляхту в хлопов». Возникали самые чудовищные выдумки; болтали, что король хочет устроить резню вроде Варфоломеевской ночи; Оссолинского обзывали изменником отечества.

    В ноябре собрался сейм в Варшаве. Все единогласно закричали против войны. Королю оставалось покориться воле сейма и приказать распустить навербованное войско, а казакам запретить строить чайки. Короля обязали вперед не собирать войск и не входить в союзы с иностранными державами без воли Речи Посполитой.[86]

    Казацкие чиновники, Караимович и Барабаш, видя, что предприятие короля не удается, припрятали королевскую привилегию на увеличение казацкого сословия и на постройку чаек. Хмельницкий хитростью достал эту привилегию в свои руки. Рассказывают, что он пригласил в свой хутор Субботово казацкого старшого (неизвестно, Караимовича или Барабаша), и, напоивши его допьяна, взял у него шапку и платок и отправил слугу своего к жене старшого за привилегией. Признав вещи своего мужа, жена выдала важную бумагу.

    Вслед за тем с Хмельницким произошло событие, вероятно, имевшее связь с похищением привилегии. Его хутор Субботово (в 8 верстах от Чигирина) был подарен отцу его прежним чигиринским старостой Даниловичем. В Чигирине был уже другой староста Александр Конецпольский, а у него подстаростой (управителем) шляхтич Чаплинский. Последний выпросил себе у Конецпольского Субботово, так как у Хмельницкого не было документов на владение. Получивши согласие старосты Конецпольского, Чаплинский, по польскому обычаю, сделал наезд на Субботово в то время, когда Хмельницкий был в отсутствии; и когда десятилетний мальчик сын Хмельницкого ему сказал что-то грубое, то он приказал его высечь. Слуги так немилосердно исполнили это приказание, что дитя умерло на другой день. По некоторым известиям, кроме того, Чаплинский обвенчался по уставу римско-католической церкви со второй женой Хмельницкого, которую Хмельницкий взял после смерти первой своей супруги, Анны Сомко.[87] Впрочем, это известие о жене может подвергаться сомнению.

    Хмельницкий искал судом на Чаплинского, но не мог ничего сделать, потому что не имел письменных документов. В польском суде того времени трудно было казаку тягаться с шляхтичем, покровительствуемым важным паном.[88]

    Тогда Хмельницкий собрал сходку до тридцати человек казаков и стал с ними советоваться, как бы воспользоваться привилегией, данной королем, восстановить силу казачества, возвратить свободу православной вере и оградить русский народ от своеволия польских панов. Один сотник, бывший на этой сходке, сделал донос на Хмельницкого. Коронный гетман Потоцкий приказал арестовать Хмельницкого. Но переяславский полковник Кречовский, которому был отдан Хмельницкий под надзор, освободил арестованного. Хмельницкий верхом убежал степью в Запорожскую Сечь, которая была тогда на «Микитином Роге».

    Здесь застал Хмельницкий не более трехсот удальцов, но они кликнули клич и стали собирать с разных днепровских островов и берегов проживавших там беглецов. Сам Хмельницкий отправился в Крым. Он показал привилегию короля Владислава хану. Хан Ислам-Гирей увидел ясные доказательства, что польский король затевал против Крыма и против Турции войну; кроме того, хан был уже зол на короля за то, что уже несколько лет не получал из Польши обычных денег, которые поляки называли подарками, а татары считали данью. Представился татарам отличный и благовидный повод к приобретению добычи. Однако хан сам не двинулся на Польшу, хотя обещал сделать это со временем, но дозволил Хмельницкому пригласить с собой кого-нибудь из мурз. Хмельницкий позвал Тугай-бея, перекопского мурзу, славного своими наездами: у Тугай-бея было до четырех тысяч ногаев.

    Это делалось зимой с 1647 по 1648 год. Коронный гетман Николай Потоцкий и польный (его помощник) Мартин Калиновский собирали войско, приглашали панов являться к ним на помощь со своими отрядами, которые, по тогдашнему обычаю, паны держали у себя под названием надворных команд. Между тем Потоцкий пытался как-нибудь хитростью выманить Хмельницкого из Сечи, отправлял к нему письма в Сечу. Но попытки его в этом роде не удались.

    Между тем русский народ готовился к восстанию. Казаки, переодетые то нищими, то богомольцами, ходили по городам и селам и уговаривали жителей то отворить казакам Хмельницкого ворота города, то насыпать песку в польские пушки, то бежать в степь в ряды воинов запорожских. Поляки принимали строгие меры: запрещали ходить толпами по улицам, собираться в домах, забирали у жителей оружие или отвинчивали у их ружей замки, жестоко мучили и казнили тех, кого подозревали в соумышлении с Хмельницким. Потоцкий объявил своим универсалом, что всякий убежавший в Запорожье отвечает жизнью своей жены и детей. Такие меры обратились во вред полякам и раздражили уж и без того ненавидевший их русский народ. С левой стороны Днепра убегать было удобнее, и толпы спешили оттуда к Хмельницкому. Весной у него образовалось тысяч до восьми. В апреле до предводителей польского войска дошел слух, что их враг выступает из Сечи; вместо того, чтоб идти на него всем своим войском, они отправили против него реестровых казаков с их начальниками по Днепру на байдаках (больших судах), а берегом небольшой отряд конницы, под начальством молодого сына коронного гетмана Стефана с казацким комиссаром Шембергом. «Стыдно, — говорил тогда коронный гетман, — посылать большое войско против какой-нибудь презренной шайки подлых хлопов».

    Казаки, плывшие на байдаках по Днепру, достигли 2-го мая урочища, называемого «Каменным Затеком», и остановились, ожидая идущего берегом польского отряда. Часть казаков вышла на берег. Ночью с 3-го на 4-е мая явился к ним посланец Хмельницкого, казак Ганжа, и смелой речью воодушевил их, уже и без того расположенных к восстанию. Полковник Кречовский, находившийся в высланном реестровом войске, со своей стороны, возбуждал за Хмельницкого казаков. Реестровые утопили своих шляхетских начальников, угодников панской власти; в числе их погибли Караимович и Барабаш. Утром все присоединились к Хмельницкому.

    Усиливши реестровыми казаками свое войско, Хмельницкий разбил 5-го мая польский отряд у протока, называемого «Желтые Воды». Сын коронного гетмана Стефан умер от ран; других панов взяли в плен; в числе пленных было тогда два знаменитых впоследствии человека: первый был Стефан Чарнецкий, которому суждено было сделаться искусным польским полководцем и свирепым мучителем русского народа, второй был Иван Выговский, русский шляхтич: попавшись в плен, этот человек до того сумел подделаться к Хмельницкому, что в короткое время стал генеральным писарем и важнейшим советником гетмана.

    Главное польское войско стояло близ Черкас, когда один раненый поляк принес туда известие о поражении высланного в степь отряда. Потоцкий и Калиновский не ладили друг с другом, делали распоряжения наперекор один другому, согласились, однако, на том, что надобно им отступить поближе к польским границам. Они двинулись от Черкас и достигли города Корсуна, на реке Роси; здесь они услыхали, что Хмельницкий уже недалеко, и решили остановиться и дать сражение; но 15-го мая появился Хмельницкий под Корсуном: пойманные поляками казаки насказали им много преувеличенных известий о количестве и силе войска Хмельницкого. Калиновский готов был дать битву; Потоцкий не дозволил и велел уходить по такому пути, по которому удобно было бы ускользнуть от неприятеля. Поляки взяли себе в проводники одного русского хлопа, который, как видно, с намерением был подослан Хмельницким. Между тем, рассчитывая наперед, куда поляки пойдут, казацкий предводитель заранее услал своих казаков и приказал им при спуске с горы в долину, называемую «Крутая Балка», обрезать гору и сделать обрыв, преграждающий путь возам и лошадям. План удался как нельзя лучше. Поляки со всем своим обозом наткнулись прямо на это роковое место, кругом поросшее тогда лесом, и в то же время на них ударили со всех сторон казаки и татары: их постигло полное поражение. Оба предводителя попались в плен: вся артиллерия, все запасы и пожитки достались победителям. Шляхтичи, составлявшие войско, не спасли себя бегством. Хлопы ловили их, убивали или приводили к казакам. Хмельницкий отдал польских предводителей в плен татарам, с тем, чтобы заохотить их к дальнейшей помощи казакам.

    Корсунская победа была чрезвычайно важным, еще небывалым в своем роде событием; русскому народу как бы разом открылись глаза: он увидал и понял, что его поработители не так могучи и непобедимы; панская гордыня пала под дружными ударами рабов, решившихся наконец сбросить с себя ярмо неволи.

    После этой первой победы Хмельницкий приостановился и отправил в Варшаву казацких послов с жалобами и объяснениями, но в это самое время короля Владислава постигла смерть в Мерече, подавшая повод к толкам об отраве. В Польше наступило безкоролевье, предстоял новый выбор короля.

    По усильной просьбе брацлавского воеводы Адама Киселя, хотевшего как-нибудь протянуть время, Хмельницкий согласился вступить в переговоры и до сентября не шел с войском далее на Польшу, но мало доверяя возможности примирения с поляками, написал грамоту к царю Алексею Михайловичу, в которой изъявлял желание поступить под власть единого русского государя, чтоб исполнилось, как он выражался, «из давних лет глаголемое пророчество». Он убеждал царя пользоваться временем и наступить на Польшу и Литву в то время, когда казаки будут напирать на ляхов с другой стороны. Московский царь не воспользовался тогда удобным случаем, а сам Хмельницкий напрасно потерял несколько месяцев в бесполезных переговорах с Киселем и его товарищами, облеченными званием комиссаров.

    Южнорусский народ смотрел совсем не так на обстоятельства, постигшие его. Как только разошлась весть о победе над польским войском, во всех пределах русской земли, находившейся под властью Польши, даже и в Белоруссии, более свыкшейся с порабощением, чем южная Русь, вспыхнуло восстание. Хлопы собирались в шайки, называемые тогда загонами, нападали на панские усадьбы, разоряли их, убивали владельцев и их дозорцев, истребляли католических духовных; доставалось и униатам и всякому, кто только был подозреваем в расположении к полякам. «Тогда, — по замечанию современника-летописца, — гибли православные ремесленники и торговцы за то единственно, что носили польское платье, и не один щеголь заплатил жизнью за то, что, по польскому обычаю, подбривал себе голову». Убийства сопровождались варварскими истязаниями: сдирали с живых кожи, распиливали пополам, забивали до смерти палками, жарили на угольях, обливали кипятком, обматывали голову по переносице тетивой лука, повертывали голову и потом спускали лук, так что у жертвы выскакивали глаза; не было пощады грудным младенцам. Самое ужасное остервенение показывал народ к иудеям: они осуждены были на конечное истребление, и всякая жалость к ним считалась изменой. Свитки закона были извлекаемы из синагог: казаки плясали на них и пили водку, потом клали на них иудеев и резали без милосердия; тысячи иудейских младенцев были бросаемы в колодцы и засыпаемы землей.[89] По сказанию современников, в Украине их погибло тогда до ста тысяч, не считая тех, которые померли от голода и жажды в лесах, болотах, подземельях и потонули в воде во время бесполезного бегства. «Везде: по полям, по горам — лежали тела наших братий, — говорит современный иудейский раввин, — не было им спасения, потому что гонители их были быстры, как орлы небесные». Только те спасли себя, которые, из страха за жизнь, приняли христианство: таким русские прощали все прежнее и оставляли их живыми с их имуществами; но перекресты скоро объявили себя снова иудеями, как только миновала опасность и они могли выбраться из Украины.

    Все польское, все шляхетское в южной Руси несколько времени поражено было каким-то безумным страхом, не защищалось и бежало. Паны, имевшие у себя вооруженные команды, не в силах были и не решались противостоять народному восстанию. Только один из панов не потерял тогда присутствия духа: то был Иеремия Вишневецкий, сын Михаила и молдавской княжны из дома Могил. Он родился в православной вере, но совращен был иезуитами в католичество и сделался жестоким ненавистником и гонителем всего русского. При начале восстания, Вишневецкий жил в Лубнах, на левой стороне Днепра, где у него, как и на правой, были обширные владения; он принужден был со своей командой, состоявшей из шляхты, содержимой на его счет, перейти на правый берег и начал в своих имениях казнить мятежников с таким же зверством, какое выказывали ожесточенные хлопы над поляками и иудеями, выдумывал самые затейливые казни, наслаждался муками, совершаемыми перед его глазами, и приговаривал: «Мучьте их так, чтобы они чувствовали, что умирают!» Своим примером увлек он за собой нескольких панов и вмете с ними начал давать отпор народу, сражался несколько раз с многочисленным отрядом русских хлопов и казаков, бывших под начальством полковника Кривоноса, несмотря на всю свою горячность, не мог сломить его и уехал в Польшу. Хмельницкий считал его своим первейшим врагом и жестокости, совершенные Вишневецким над русским народом, ставил поводом к разорванию начатых переговоров.

    Паны, заправлявшие делами во время безкоролевья, составили ополчение из шляхты; начальства над этим ополчением добивался себе Вишневецкий, но вместо него назначены были три полководца: князь Доминик Засловский, Александр Конецпольский (сын недавно умершего гетмана Станислава) и Остророг. Хмельницкий, пропустивши лето, в сентябре отправился против них.

    Всего войска, выставленного против Хмельницкого, было тридцать шесть тысяч. Польское шляхетство в это время не отличалось воинственностью, проводило в своих имениях спокойную и веселую жизнь, пользуясь изобилием, которое доставляли ему труды порабощенного народа: в войске, выставленном против Хмельницкого, большая часть была таких, которые только в первый раз выходили на войну. Привычка считать хлопов полускотами побуждала поляков смотреть легкомысленно на войну. «Против такой сволочи, — говорили паны, — не стоит тратить пуль: мы их плетьми разгоним по полю!» Другие были до того самонадеянны, что произносили такую молитву: «Господи, не помогай ни нам, ни им, а только смотри, как мы разделаемся с этим негодным мужичьем!» Польский военный лагерь сделался сборным местом, куда поляки ехали не драться с неприятелем, а повеселиться и пощеголять. Друг перед другом они старались выказать ценность своих коней, богатство упряжи, красоту собственных нарядов, позолоченные луки на седлах, сабли с серебряной насечкой, чепраки, вышитые золотом, бархатные кунтуши, подбитые дорогими мехами, на шапках кисти, усеянные драгоценными камнями, сапоги с серебряными и золотыми шпорами, — но более всего паны силились отличиться, один перед другим, роскошью стола и кухни. За ними в лагерь везли огромные склады посуды; ехали толпы слуг; в богато украшенных панских шатрах блистали чеканные кубки, чарки, тарелки, даже умывальники и тазы были серебряные; и было в этом лагере, по замечанию современников, больше серебра, чем свинца. Привезли паны с собой бочки с венгерским вином, старым медом, пивом, запасы варенья, конфет, разных лакомств, везли за ними богатые постели и ванны; одним словом, это был увеселительный съезд панов. С утра до вечера отправлялись пиры с музыкой и танцы. Между тем многочисленная прислуга, прибывшая с панами для служения их затеям, и наемные солдаты, которые, получив жалованье вперед, истратили его, бесчинствовали над окрестными жителями, грабили их, и жители говорили, что защитники, какими выставляли себя эти военные люди, хуже их разоряют, чем казаки, которых поляки старались выставить неприятелями и разорителями народа.

    20 сентября приблизился Хмельницкий к этому роскошному польскому стану; маленькая речка Пилявка отделяла казаков от поляков. После незначительной схватки русские пленники напугали поляков, что у Хмельницкого шло огромное войско и он с часу на час дожидается хана с ордой. Это произвело такой всеобщий и внезапный страх, что ночью все побежали из лагеря, покинув свое имущество на волю неприятеля. Утром рано Хмельницкий ударил на бегущих: тогда смятение усилилось, поляки кидали оружие, каждый кричал: стойте! а сам бежал; покидали раненых и пленных; иные погибли в толпе от давки. Победителям почти без выстрела досталось сто двадцать тысяч возов с лошадьми; знамена, щиты, шлемы, серебряная посуда, собольи шубы, персидские ткани, рукомойники, постели, кушанья, сласти — все лежало в беспорядке; вина и водки было так много, что, при обыкновенном употреблении, стало бы их для всего войска на месяц… Хлопы набросились на драгоценности, лакомства, вина — и это дало возможность убежать полякам. Хмельницкий двинулся ко Львову, не стал добывать этого города приступом, а только истребовал с жителей окуп в двести тысяч злотых, для заплаты татарам, помогавшим казакам 1. 24 октября из-под Львова двинулся Хмельницкий к Замостью в глубину уже настоящей Польши. Под Замостьем стоял он до половины ноября.

    В Варшаве между тем происходило избрание нового короля. На этот раз близость казаков не дозволила панам тянуть избрания целые месяцы, как прежде случалось: потребность главы государства слишком была очевидна. Хмельницкий со своей стороны отправил на сейм депутатов от казаков.

    Было тогда три кандидата на польский престол: седмиградский князь Ракочи и двое сыновей покойного короля Сигизмунда III, Карл и Ян-Казимир. Седмиградский был устранен прежде всех; из двух братьев взяла верх партия Яна-Казимира; казацкие депутаты стояли также за него; Оссолинский склонил многих на сторону Яна-Казимира, уверяя, что иначе Хмельницкий будет воевать за этого королевича. Дело между двумя братьями уладилось тем, что Карл добровольно отказался от соискательства в пользу брата. Ян-Казимир был избран, несмотря на то, что был прежде иезуитом и получил от папы кардинальскую шапку. Что располагало Хмельницкого быть на стороне этого государя — неизвестно, как равным образом трудно теперь определить, в какой степени участвовало желание Хмельницкого в этом избрании. Тем не менее Хмельницкий показывал большое довольство, когда услышал о выборе Яна-Казимира. 19 ноября ему привезли от короля письмо с приказанием прекратить войну и ожидать королевских комиссаров. Хмельницкий тотчас потянулся от Замостья со всем войском назад в Украину.

    Город, который был только что перед тем порядочно обобран панами, бежавшими из-под Константинова, не мог дать чистою монетою более, как на шестнадцать тысяч злотых, а все остальное доплатил товарами и вещами по раскладке между жителями, причем приходилось бедняку расставаться с последнею дорогою вещицею, которую он берег про черный день.

    Хмельницкий в последнее время действовал противно всеобщему народному желанию. Восставший народ требовал, чтобы он вел его на Польшу. Хмельницкий уже из-под Львова думал было воротиться и только, уступая народному крику, ходил к Замостью. Хмельницкий мог идти прямо на Варшаву, навести страх на всю Речь Посполитую, заставить панов согласиться на самые крайние уступки; он мог бы совершить коренной переворот в Польше, разрушить в ней аристократический порядок, положить начало новому порядку, как государственному, так и общественному. Но Хмельницкий на это не отважился. Он не был ни рожден, ни подготовлен к такому великому подвигу. Начавши восстание в крайности, спасая собственную жизнь и отомщая за свое достояние, он, как сам потом сознавался, очутился на такой высоте, о которой не мечтал, и потому не в состоянии был вести дело так, как указывала ему судьба. Эпоха Хмельницкого в этом отношении представляет один из тех случаев в истории, когда народная масса по инстинкту видит, что следует в данное время делать, но ее вожаки не в состоянии облечь в дело того, что народ чувствует, чего народ требует. Хмельницкий был сын своего века, усвоил польские понятия, польские общественные привычки, и они-то в нем сказались в решительную минуту. Хмельницкий начал дело превосходно, но не повел его в пору далее, как нужно было. На первых порах совершил он историческую ошибку, за которой последовал ряд других, и, таким образом, восстание южной Руси пошло по другому пути, а не по тому, куда вели его вначале обстоятельства. Увидим, как Хмельницкий стал вразрез с народом и в отношении общественного идеала, созданного народной жизнью в его время.

    Хмельницкий, возвратившись из-под Замостья, прибыл прежде всего в Киев. При звоне колоколов и громе пушек он въехал в полуразрушенные Ярославовы Золотые ворота и у стен Св. Софии был приветствуем митрополитом Сильвестром Коссовым, духовенством и киевскими гражданами. Бурсаки пели ему русские и латинские песни, величали его спасителем народа, русским Моисеем. Здесь дожидал его дорогой гость, Паисий, иерусалимский патриарх, ехавший в Москву. Он от лица православного мира на Востоке приносил Хмельницкому поздравление с победами, дал ему отпущение грехов, возбуждал на новую войну против латинства. Гетман был в это время почему-то грустен. В его характере начало проявляться что-то странное: он то постился и молился, то предавался пьяному разгулу и пел думы своего сочинения; то был ласков и равен в обращении со всеми, то вдруг делался суров и надменен; то молился Богу, то советовался с чаровницами.

    Из Киева он уехал в Переяславль и там женился. Женой его, как говорят, сделалась Чаплинская, о прежнем муже ее разноречат источники: по одним, он был еще жив, по другим, убит. Прибавляют к этому, что Чаплинская была Хмельницкому кума и что патриарх Паисий разрешил ему такой недозволенный брак. Но есть также известие одного из современников, что подлинно неизвестно: действительно ли эта Чаплинская была жена того, который отнял у Хмельницкого Субботово, или другая, сходная с ней по фамилии?

    В Переяславле съехались к Хмельницкому послы соседних государств, искавших своих выгод в связи с начинавшимся могуществом казаков. Из Турции прибыл посол от визиря, управлявшего государством за малолетством султана, и предлагал Хмельницкому союз против Польши. Тогда заключен был договор, по которому казакам предоставлялось свободное плаванье по Черному морю и Архипелагу с правом беспошлинной торговли на сто лет. Казаки обязывались не нападать на турецкие города и защищать их. Седмиградский князь Юрий Ракочи предлагал Хмельницкому вступить в союз и двинуться вместе на Польшу, чтобы доставить корону Юрию; за это Юрий обещал во всех польских областях свободу православной веры, а самому Хмельницкому удельное государство в Украине с Киевом. Прислали к Хмельницкому послов господари: молдавский и валашский, также с предложением дружбы. Хмельницкий, узнавши, что у молдавского господаря есть дочь, просил руки ее для своего сына. Прибыл посланник царя Алексея Михайловича, Унковский, привез по обычаю в подарок меха и ласковое слово от царя; но царь уклонялся от разрыва с Польшей и желал успеха казакам только в том случае, когда поводом к восстанию у них действительно была одна только вера. Наконец, в феврале прибыли в Переяславль обещанные от нового короля комиссары: сенатор Адам Кисель, его племянник, новгород-северский хорунжий Кисель, Захарий, князь Четвертинский, и Андрей Мястковский с их свитой. Последний оставил очень любопытное описание свидания с Хмельницким.

    Комиссары привезли Хмельницкому от короля грамоту на гетманство, булаву, осыпанную сапфирами, и красное знамя с изображением белого орла. Хмельницкий назначил им аудиенцию на площади, собрал казацкую раду; здесь-то высказался народный взгляд, не хотевший никаких сделок, стремившийся к решительному разрешению вопроса между Русью и Польшей.

    «Зачем вы, ляхи, принесли нам эти детские игрушки, — закричала толпа, — вы хотите нас подманить, чтобы мы, скинувши панское ярмо, опять его надели! Пусть пропадут ваши льстивые дары! Не словами, а саблями расправимся. Владейте себе своей Польшей, а Украина пускай нам, казакам, остается».

    Хмельницкий с сердцем останавливал народный говор; но потом, за обедом, в разговорах с Адамом Киселем и его товарищами, подпивши, выразил такие же задушевные чувства:

    «Что толковать, — говорил он, — ничего не будет из вашей комиссии. Война должна начаться недели через две или четыре. Переверну я вас, ляхов, вверх ногами, а потом отдам вас в неволю турецкому царю. Пусть бы король был королем: чтоб король казнил шляхту, и дуков, и князей ваших. Учинит преступление князь, отруби ему голову; а учинит преступление казак — и ему то же сделай. Вот будет правда! Я хоть себе небольшой человечек, да вот Бог мне так дал, что я теперь единовластный самодержец русский! Если король не хочет быть вольным королем, ну как ему угодно».

    Адам Кисель источал пред казацким вождем все свое красноречие, обещал увеличение казацкого войска до пятнадцати и даже до двадцати тысяч, наделение его новыми землями, давал позволение казакам идти на неверных; но Хмельницкий на все это сказал ему:

    «Напрасные речи! Было бы прежде со мной об этом говорить: теперь я уже сделал то, о чем не думал. Сделаю то, что замыслил. Выбью из ляцкой неволи весь русский народ! Прежде я воевал за свою собственную обиду; теперь буду воевать за православную веру. Весь черный народ поможет мне по Люблин и по Краков, а я от него не отступлю. У меня будет двести тысяч, триста тысяч войска. Орда уже стоит наготове. Не пойду войной за границу; не подыму сабли на турок и татар; будет с меня Украины, Подоли, Волыни; довольно достаточно нашего русского княжества по Холм, Львов, Галич. Стану над Вислой и скажу тамошним ляхам: „Сидите, ляхи! молчите, ляхи! Всех тузов ваших, князей туда загоню, а станут за Вислой кричать — я их и там найду! Не останется ни одного князя, ни шляхтишки на Украине; а кто из вас с нами хочет хлеб есть, тот пусть войску запорожскому будет послушен и не брыкает на короля“.

    Слушая эту речь, паны, как сами потом говорили, подеревенели от страха.

    Окружавшие Хмельницкого полковники при этом говорили: «Уже прошли те времена, когда ляхи были нам страшны; мы под Пилявцами испытали, что это уже не те ляхи, что прежде бывали. Это уже не Жолкевские, не Ходкевичи, это какие-то Тхоржевские, да Заенчковские (Хорьковские от хорька — tchуrz и Зайцовские от зайца — zajаc), дети, нарядившиеся в железо! Померли от страху, как только нас увидели».

    Однако, по усиленной просьбе польских комиссаров, Хмельницкий подал Адаму Киселю условия мира в таком смысле: во всей Руси уничтожить память и след унии; униатским церквам не быть вовсе, а римским костелам оставаться только до времени; киевскому митрополиту дать первое место в сенате после примаса польского; все чины и должности в Руси должны быть замещены православными; казацкий гетман должен зависеть только от одного короля; жидам не дозволять жительствовать в Украине. Наконец, в условия было включено, чтобы Иеремия Вишневецкий не получал начальства над польским войском.

    Комиссары отказались подписать эти условия, в сущности довольно умеренные, и уехали. Предложения Хмельницкого возбудили негодование в польском сенате. В те времена поляки, по фанатизму, ни за что не решались на уничтожение унии. Кроме того, требования Хмельницкого угрожали панам в будущем лишением их имений и владельческих прав на Руси.

    Поляки выставили войско под начальством трех предводителей: Лянскоронского, Фирлея и Иеремии Вишневецкого. Сверх того, королю дали право на собрание посполитого рушения, т.е. Всеобщего ополчения шляхты: мера эта предпринималась только тогда, когда отечеству угрожала крайняя опасность.

    В Украине происходил сбор целого народа на войну. Пустели хутора, села, города. Поселянин бросал свой плуг, надеясь пожить на счет панов, на которых прежде работал; ремесленники покидали свои мастерские, купцы свои лавки; сапожники, портные, плотники, винокуры, пивовары, могильники (копатели сторожевых курганов), банники бежали в казаки. В тех городах, где было магдебургское право, почтенные бургомистры, райцы, войты и канцеляристы побросали свои уряды и пошли в казаки, обривши себе бороды (по обычаю того времени военные брили себе бороды). «Так-то, — замечает современник, — дьявол учинил себе смех из почтенных людей». Презрение и насмешки ожидали людей, не участвовавших в восстании; только калеки, старики, женщины и дети оставались дома, да и то по большей части больной человек или бездетный старик, стыдясь оставаться безучастным в деле освобождения отечества, ставил за себя наемщика. Хмельницкий разделял их на полки, которых тогда составилось двенадцать на правой стороне Днепра[90] и двенадцать на левой.[91] Но не все войско было с Хмельницким; он отправил часть его в Литву возмущать белорусских хлопов.

    Хмельницкий выступил из Чигирина в мае и шел медленно, ожидая крымского хана. Ислам-Гирей соединился с ним в июне на Черном шляху. В его ополчении были крымские горцы, отличные стрельцы из лука, степные нагаи в вывороченных шерстью вверх тулупах, питавшиеся кониной, согретой под седлом; буджацкие татары, сносившие с удивительным терпением жар и холод, изумлявшие своим знанием бесприметной степи, способные, как говорили о них, подолгу оставаться в воде; были с ханом черкесы с бритыми головами и длинными чубами. Явились по зову Хмельницкого удальцы с Дона. Никто не просил жалованья вперед; каждый без торга шел на войну, надеясь разгромить богатую Речь Посполитую.

    Хмельницкий со своим полчищем осадил польское войско под Збаражем 30 июня (10 июля нового стиля) и держал его в осаде, надеясь принудить к сдаче голодом и беспрестанной пальбой. Поляки заготовили себе так мало запасов, что через несколько недель у них сделался голод. Роскошные паны принуждены были питаться конским мясом; простые жолнеры пожирали кошек, мышей, собак, а когда этих животных не хватало, то срывали кожу с возов и обуви и ели, разваривая в воде. Много умирало их; казаки нарочно бросали в воду трупы, чтобы испортить ее. Поляки доходили до такого положения, в каком были их отцы в Москве. Русские хлопы насмехались над ними и кричали:

    «Скоро ли вы, господа, будете оброк собирать с нас? Вот уже целый год, как мы вам ничего не платим; а может быть, вздумаете заказать нам какую-нибудь барщину?.. Сдавайтесь-ка лучше! а то напрасно кунтуши свои испачкали, лазаячи по шанцам! Ведь это все наше, да и сами вы попадете в добычу голодным татарам! Вот что наделали вам: очковые, да панщины, да пересуды, да сухомельщины! Хороша вам была тогда музыка, а теперь так славно вам в дудку заиграли казаки!»

    Несколько раз уже распространялось между жолнерами намерение разбежаться, хотя это значило идти всем на явную смерть, потому что хлопы не оставили бы в живых никого; но весь обоз удерживал тогда воинственный князь Иеремия Вишневецкий. По его совету, один шляхтич, по имени Стомпковский, причесавшись по-мужицки, взял с собой письмо к королю; ночью он перелез окопы, бросился в пруд, примыкавший с одной стороны к польскому обозу, переплыл пруд, прополз среди спящих неприятелей, к свету пробрался до болотистого места, где просидел целый день; следующую ночь опять полз среди спящих неприятелей, при малейшем шуме припадая к земле и затаивая дыхание, как делают охотники за медведем. Минувши неприятельский стан, он пустился бежать, выдавая себя за русского хлопа, потом взял почтовых лошадей и прискакал в местечко Топоров, где застал Яна-Казимира.

    Король, получивши от папы благословение, освещенное знамя и меч, выехал из столицы и следовал медленно, ожидая прибытия из разных воеводств ополчений посполитого рушения. У него было регулярного войска тысяч двадцать (а может быть, несколько более). Посполитое рушенье беспрестанно прибывало по частям. Получивши письмо от осажденных и расспросивши Стомпковского о положении войска, король двинулся на выручку осажденным; но путь его был труден по причине дождей, испортивших дороги. Поляки потом жаловались, что никак не могли добыть точных сведений о неприятеле: «Эта Русь — все наголо мятежники, — говорили они, — хоть жги их, а они правды не скажут!» Хмельницкий, напротив, знал о всех движениях своего неприятеля. Русские хлопы, привозившие припасы в королевское войско, отправлялись после того к своим братьям казакам рассказывать о положении неприятельского войска.Много слуг перебежало от своих панов к казакам.

    Король прибыл наконец к местечку Зборову, уже недалеко от Збаража. Зборовские мещане тотчас же дали знать Хмельницкому о королевском приходе и обещали помогать ему. Оставивши пешее войско под Збаражем, Хмельницкий взял с собой конницу и, в сопровождении крымского хана и татар, отправился к Зборову.

    В воскресенье, 5 августа (15 нов. ст.), поляки стали переправляться через реку Стрипу. День был пасмурный и дождливый. Казаки из леса видели, что делается у неприятеля. Когда половина посполитого рушения успела переправиться, а другая оставалась на противоположном берегу и шляхтичи, не ожидая нападения, расположились обедать, — казаки и татары ударили на них и истребили всех до последнего из бывших на одной стороне реки. Вслед за тем началось сражение на противоположном берегу. Король выказал большую деятельность и подвергал себя опасности; но в сумерки поляки сбились в свой обоз и неприятель окружил их со всех сторон.

    Ночью паны хотели было каким-нибудь способом вывести короля тайно из обоза, но Ян-Казимир отвергнул это постыдное предложение. По совету канцлера Оссолинского, король написал крымскому хану письмо, предлагая ему дружбу, с тем, чтобы отвлечь его от Хмельницкого.

    С солнечным восходом битва возобновилась. Казаки ударили на польский лагерь с двух сторон. Сражение было кровопролитное. Казаки ворвались в польский стан и достигали было уже до короля. Вдруг все изменилось. Из казацкого стана раздался крик: «Згода!» Победители отступили. Нужно было, однако, еще много времени, чтобы унять рассвирепевших воинов.

    Вслед за тем явился в польский обоз татарин с письмом от крымского государя. Ислам-Гирей желал польскому королю счастья и здоровья, изъявлял огорчение за то, что король не известил его о своем вступлении на престол, и выразился так: «Ты мое царство ни во что поставил и меня человеком не счел; поэтому мы пришли зимовать в твои улусы и по воле Господа Бога останемся у тебя в гостях. Если угодно тебе потолковать с нами, то вышли своего канцлера, а я вышлю своего». Прислал королю письмо и Хмельницкий, уверял, что он вовсе не мятежник и только прибегнул к великому хану крымскому, чтобы возвратить себе милость короля. «Вашему величеству, — писал Хмельницкий, — угодно было назначить вместо меня гетманом казацким пана Забусского; извольте прислать его в войско; я тотчас отдам ему булаву и знамя. Я с войском запорожским, при избрании вашем, желал и теперь желаю, чтобы вы были более могущественным королем, чем был блаженной памяти брат ваш».

    Трудно решить, что было причиной этого внезапного прекращения сражения. Украинский летописец того времени говорит, что Хмельницкий не хотел отдавать христианского государя в басурманскую неволю; поляки приписывают это дело главным образом хану. Прежде заключен был договор с ханом. По этому договору польский король обязался платить крымскому хану 90 000 злотых ежегодно и сверх того дать 200 000 злотых единовременно. Татары называли это данью; поляки оскорблялись и говорили, что это «не дань, а подарок». Татары отвечали: «Все равно, как ни называйте, данью или даром, лишь бы деньги были».

    Затем был заключен договор с казаками. Войска казацкого положено быть 40000, с правом записывать их из королевских и шляхетских имений на пространстве, занимаемом Киевским, Брацлавским и Черниговским воеводствами (нынешними губерниями: Киевской, Полтавской, Черниговской и частью Подольской). В черте, где будут жить казаки, не позволяется квартировать коронному войску и проживать иудеям: все должности и чины в означенных воеводствах будут даваться только православным; иезуитам не дозволяется жить в Киеве и других местах, где будут русские школы; киевский митрополит будет заседать в сенате; а относительно уничтожения унии как в королевстве Польском, так и в Великом княжестве Литовском будет сделано сеймовое постановление. Обещана всем полная амнистия за все прошлое.

    После заключения договора, Хмельницкий 10 августа (20 н.с.) был допущен к королю (взявши, однако, заложников на то время, когда отправится в польский лагерь). Он держал себя с достоинством, говорил хотя почтительно, но смело, изложил в кратком виде насилия и оскорбления, которые были делаемы польскими панами и довели народ до восстания. «Терпение наше потерялось, — выразился Хмельницкий, — мы принуждены были призвать чужеземцев против шляхетства. Нельзя осуждать нас за то, что мы защищали нашу жизнь и наше достояние! И скот бодается, если его мучат!»

    Литовский подканцлер Сапега, от имени короля, тут же присутствовавшего, объявил ему забвение всего прошлого.

    Мирный договор избавил остаток войска, погибавшего от голода под Збаражем. Вслед за тем дано было приказание прекратить войну и в Белоруссии. Восстание приняло было в этой стране уже значительный размер, когда туда явились с казаками два предводителя, Подобойло и Кречовский. Они успели поднять несколько десятков тысяч хлопов, но польский литовский гетман Радзивилл, после упорного с их стороны сопротивления, уничтожил их скопище близ Речицы. Раненый Кречовский попался в плен и, чтобы не доставаться на поругание победителю, разбил себе голову о воз, на котором его везли взявшие в плен неприятели.

    Первое время после заключения мира было временем всеобщего восторга, эпохой небывалой народной славы. Скоро осмотрелись русские, опомнились от упоения победы; настали для них опять скорби, заботы и беды. Весь прошлый год поселяне не пахали полей, находясь в рядах казацкого войска; много набрали они добычи, но все это продавалось дешево московским и турецким купцам; хлеб поднялся в цене; тяжело стало бедным. Но то было начало скорбей; — только цветики, как говорится. Оказалось, что Хмельницкий не так-то благодетельно для народа устроил его дело и что Зборовский договор, по своему содержанию, представлял решительную невозможность как для русских, так и для поляков соблюдать его; обе стороны должны были его нарушить.

    По силе Зборовского договора, митрополит Сильвестр Коссов явился в Варшаву занять свое почетное место в сенате. Но римско-католические духовные подняли ропот и объявили, что они сами оставят сенат, если рядом с ними будет допущен схизматик, враг апостольской столицы. Митрополит должен был удалиться. Еще менее возможно было уничтожение унии. Король 12 января дал грамоту, утверждающую права православной церкви и неприкосновенность церковных и монастырских имений; ведомству киевского митрополита возвращались епархии: луцкая, холмская и витебская, соединенная с мстиславской. Дозволялось возобновлять православные церкви: предоставлялись надзору русского духовенства школы, типографии и цензура духовных книг. Эта грамота короля Яна-Казимира мало могла иметь силы, как и те, которыми наделял православную церковь король Владислав. Пока существовала уния, православная церковь не могла быть свободной.

    Права, предоставленные русскому народу Зборовским договором, не могли удовлетворить народа. Можно сказать, что договор этот был бы уместен, если бы заключен был лет двадцать назад; но условия, в которые поставила русский парод сцена недавних бурных событий, не соответствовали статьям этого договора. Сообразно Зборовскому договору, Хмельницкий занялся составлением реестра казацкого войска; нужно было записать в него сорок тысяч казаков. Хмельницкий записал туда несколькими тысячами более чем следовало. Каждый казак поступал в казачество со своею семьею. Гетман набирал казаков преимущественно из имений Вишневецкого и Конецпольского. Вместе с казаком отходил от пана и земельный участок, занимаемый и обрабатываемый казаком. Хмельницкий отбирал у панов целые волости под предлогом, что паны захватили казенные владения, и отдавал их генеральной старшине и полковым чиновникам. Таким образом, на будущее время образовался класс ранговых поместий, таких, которыми владели казацкие чиновники, пока носили свой чин. Для гетманского чина — на булаву, как говорилось, — отдано было королем чигиринское староство. Кроме него, Хмельницкий захватил в свою пользу богатое местечко Млиев, доставлявшее бывшему своему владельцу Конецпольскому до двухсот тысяч талеров дохода. Каждый казак был самостоятельный владелец своего участка, обязан был за то нести военную службу и был освобожден от всяких других тягостей и поборов. Казаки разделены были по полкам: всех полков в 1650 году было устроено шестнадцать, и каждый полк означал край с полковым городом и сотенными городами и селами. В городах (Брацлаве, Виннице, Черкасах, Василькове, Овруче, Киеве, Переяславле, Остре, Нежине, Мглине, Чернигове, Почепе, Козельце, Новгород-Северске, Стародубе) оставлено было прежнее магдебургское право для мещан, с общинным самоуправлением и самосудом, с разделением ремесленников по их занятиям на цеха, с предоставлением цехам права иметь свои гербы и печати. 1) Брацлавский, под начальством Данила Нечая, в нынешних уездах Могилевском, Ямпольском, значительной части Винницкого и Брацлавского уезда. В нем заключалась двадцать одна сотня. 2) Уманьский, под начальством Иосифа Глуха, в нынешнем уезде Уманьском, в восточной части Гайсинского и Липовецкого и западной части Звенигородского. Эта земля носила название Уманьщины. В нем было тринадцать сотен. Умань был его полковой город. 3) Кальницкий, под начальством Ивана Федоренка, в нынешнем уезде Липовецком, в северной части Брацлавского, в северовосточной Винницкого, в западной части Таращанскою и в южной половине Махновского. Всех сотен было в нем восемнадцать. 4) Чигиринский, под начальством Федора Якубовича-Вешняка, в нынешних уездах: Чигиринском, Звенигородском и в западной части Кременчугского. В нем было восемнадцать сотен. 5) Корсунский, под начальством Лукьяна Мозыры, в нынешних уездах Таращанском и Каневском. Его главным городом был Корсунь, возобновленный от пожара. В этом полку было девятнадцать сотен. 6) Черкасский, под начальством Яська Воронченка, в нынешнем Черкасском уезде и в западной части Золотоношского. В нем было девятнадцать сотен с полковым городом Черкасы. 7) Каневский, под начальством Семена Савича, занимал правый берег Днепра, уезд Каневский и южную часть Киевского, с полковым городом Каневом: в нем было пятнадцать сотен. 8) Киевский, под начальством Антона Ждановича, занимал большую часть Киевского уезда, восточную часть Васильковского, Радомысльский, Овручский уезд и западную часть Остерского. Его полковым городом был Киев. Всех сотен было семнадцать. 9) Белоцерковский, под начальством Михайла Громыки, в уездах: Сквирском, в западной части Васильковского и в северной Таращинского. Местечко Белая-Церковь было его полковым юродом. 10) Кропивинский, под начальством Филона Джеджалыка, занимал земли в восточной части Золотоношского уезда, в западной части Лубенского, в восточной части Пирятинского. Полковой его город был Кропивна. Всех сотен было в нем одиннадцать. 11) Переяславский, под начальством Федора Лободы, на левой стороне вдоль Днепра, в нынешних уездах: Переяславском, Остерском и южной половине Козелецкого. Всех сотен было восемнадцать; полковой город был Переяславль. 12) Прилуцкий, под начальством Тимофея Посача, в нынешнем Прилуцком уезде, захватывал небольшую часть Нежинского. В нем было девятнадцать сотен. 13) Миргородский, под начальством Матвея Гладкого, в нынешних уездах: Миргородском, восточной части Лубенского, в Лохвицком, Роменском, Хорольском. В нем было шестнадцать сотен. 14) Полтавский, под начальством Мартына Пушкаренко, в нынешних уездах: Полтавском, Годячском, Зеньковском и Кобыляцком. В нем считалось семнадцать сотен. 15) Нежинский, под начальством Прокопа Шумейки, в нынешних уездах: Нежинском и Козелецком. Всех сотен было в нем девять. 16) Черниговский, под начальством Мартына Небабы, в уездах: Черниговском, Борзнянском, Сосницком, Конотопском. Сотен было шесть. В нынешней же Черниговской губернии, в уездах: Стародубском, Мглинском, Городнецком, Новгород-Северском, Глуховском, Суражском, казаков тогда не было. Эта часть южнорусской земли обращена в казачество уже после Хмельницкого.]

    Все остальное народонаселение, под именем «поспольства», должно было поступать снова под власть панов. В этом была вопиющая несправедливость. Все народонаселение было призвано к борьбе за общую свободу; все равно участвовали в этой борьбе, а теперь оказалось, что они боролись и проливали кровь только для каких-нибудь сорока тысяч избранных, сами же должны были поступать в прежнюю неволю. По окончании реестрования, Хмельницкий дозволял владельцам возвращаться в свои имения и приказывал всем, не вошедшим в реестр, повиноваться господам под опасением смертной казни. Вместе с этим и король издал универсал ко всем жителям Украины, в котором извещал, что, в случае бунтов хлопов против владельцев, коронное войско вместе с запорожским будет укрощать их. Как только об этом услышал народ, вспыхнуло всеобщее волнение. «Как, — кричал народ, — где обещание гетмана? Разве мы не все были казаками!» Владельцы, едва вступивши в свои владения, должны были снова бежать из них, а иным пришлось поплатиться жизнью. Беглецы столпились в Киеве, под покровительство Адама Киселя, сделанного киевским воеводой, и чуть не пропадали с голода, достигшего ужасающих размеров. Богатые паны стали приезжать в свои имения с командами, отыскивать зачинщиков прежнего мятежа и казнить их. Где только паны чувствовали силу, там поступали жестоко с непокорными хлопами: отрезали им уши, вырывали ноздри, выкалывали глаза и т.п. Хмельницкий, по жалобе владельцев, вешал, сажал на кол непослушных. Хлопы, со своей стороны, где только было возможно, жгли панские усадьбы, убивали и мучили владельцев. Жители берегов Буга и Днестра отличались перед всеми буйством и отвагой.[92]

    Сами реестровые казаки недовольны были исключительностью своих привилегий. Когда Хмельницкий, в первых числах марта 1650 г., собрал в Переяславле генеральную раду для утверждения реестра, то, по собственным его словам, претерпевал большие затруднения.

    После этой рады Хмельницкий отправился в Киев для совета с Киселем и готовился у него обедать в замке, как вдруг вооруженная толпа поспольства бросилась с яростными криками на замок и кричала, что пора расправиться с Киселем. Хмельницкий бесстрашно вышел к народу, клялся, что за Киселем нет никакой измены, и обещал не пускать панов в их имения. Толпа на этот раз послушалась, но Хмельницкий, после того, говорил Киселю так: «Паны поддели меня; по их просьбе я согласился на такой договор, какого не могу исполнить никаким образом. Сами посудите: сорок тысяч казаков, — а с остальным народом что я буду делать? Они меня убьют, а на поляков все-таки подымутся». Уступая народному волнению, Хмельницкий позволил идти в казаки всякому, под тем предлогом, что, кроме реестровых, могут быть еще охочие казаки, а между тем отправил посольство к королю: напоминал, что следует уничтожить унию и просить, чтобы паны являлись в свои украинские поместья не иначе, как без военных команд.

    Землевладельцы, которые были победнее, решались покориться судьбе. Хлопы собирались на сходки и рассуждали, как им жить с панами. В Немирове, на подобной сходке, какой-то атаман Куйка подал такой совет: «Дадим своему пану плуг, волов, да четыре меры солода. Довольно с него, лишь бы не умер с голоду!» В других местах хлопы уговаривались давать панам «поклоны» по большим праздникам и отказывались от всякой барщины. Самые богатые паны не получали ни гроша с огромных имений. Шляхтичи принялись сами за полевые работы. «Не было деревни, — говорит современный польский историк-стихотворец Твардовский, — где бы бедный шляхтич мог зевнуть свободно. Чуть мало кто погорячится — тотчас бунт: а сорок тысяч реестровых, словно горох из мешка, рассыпавшись по Украине, производили страшный для нас шорох».

    Гетману очень хотелось затянуть Московское государство в войну с Польшей. После Зборовского договора, он был огорчен отказом царя помочь ему. Когда приехал к нему гонец толковать о пограничных делах, Хмельницкий, по своему обычаю, сдержанный в трезвом виде и откровенный в пьяном, бывши тогда навеселе, произнес ему такие речи:

    «Что вы мне все про дубье и про пасеки толкуете? Вот я пойду, изломаю Москву и все Московское государство; да и тот, кто у вас на Москве сидит, от меня не отсидится: зачем не дал он нам помощи на поляков ратными людьми?» Казаки говорили великорусским гонцам так: «Мы пойдем на вас с крымцами. Будет у нас с вами, москали, большая война за то, что нам от вас на поляков помощи не было».

    Московское правительство поняло, что если оно не будет заодно с Хмельницким, то наживет себе в Хмельницком врага, и начало, по выражению того времени, «задирать Польшу». В июле 1650 года приехал в Варшаву послом Гаврило Пушкин с жалобой на то, что, во-первых, в некоторых официальных бумагах неточно был написан царский титул, а во-вторых, на то, что в Польше печатались «бесчестные книги», в которых с неуважением отзывались о царе и московском народе. Так, например, между прочим, в латинской истории Владислава IV, написанной Вассенбергом, было сказано: «Москвитяне только по одному имени христиане, а по делам и обычаям хуже всяких варваров: мы их часто одолевали, побивали и лучшую часть их земли покорили своей власти». Московский посол требовал, чтобы все «бесчестные книги» были собраны и сожжены; чтобы не только слагатели их, но и содержатели типографий, где они были напечатаны, наборщики и печатальщики и самые владельцы имений, где находятся типографии, были казнены смертью. «Из таких требований, — сказали сенаторы послу, — мы видим, что его царское величество ищет предлога к войне; несколько строк, которыми погрешали литераторы, не дают повода к разрыву мира. Стоит ли из-за того проливать кровь!»

    Московское посольство настаивало на своем. Несколько книг было сожжено в их присутствии; но это их не удовлетворило. Они уехали, сказав последнее слово, что только наказание слагателей «бесчестных книг» и людей, писавших царский титул с пропусками, может отклонить Польшу от разрыва с Московским государством.

    Хмельницкий между тем, сдружившись с крымским ханом, отправил казаков с татарами на Молдавию мстить молдавскому господарю Василию Лупуле за то, что последний не хотел исполнять своего обещания отдать дочь свою за сына Хмельницкого. Казаки и татары навели такой страх на молдавского господаря, что он просил мира и союза. Во время этого похода коронный гетман Потоцкий, воротившись из крымского плена, расположился на Подоли. Он не решался помогать молдавскому господарю, но занимался укрощением подольских хлопов, которые образовали тогда шайки под названием «левенцов» и открыто вели войну с коронными жолнерами. Польский отряд, под начальством Кондратского, разбил их и привел к Потоцкому главного их предводителя Мудренка с двадцатью другими атаманами. Потоцкий приказал их изуродовать и распустить, чтобы они наводили страх на всякого, кто не захочет повиноваться панам. Этих изуродованных привели к Хмельницкому. Хмельницкий отправил к Потоцкому полковника Кравченко.

    — Или ты еще не напился крови нашей, пан гетман, — сказал Потоцкому Кравченко. — Зачем нарушаешь договор? Зачем переходишь за черту на казацкую землю, когда не слышно неприятеля?

    — Земля никогда не была казацкой! — гневно закричал Потоцкий, схватившись даже за саблю. — Земля принадлежит Речи Посполитой. Имею право стоять и на черте и за чертой.

    — Речь Посполитая, — сказал Кравченко, — может положиться на казаков; мы защищаем отечество.

    — Какие вы защитники, — сказал Потоцкий, — когда вы делаете насилие шляхетству и вынуждаете владельцев бежать из своих имений?

    — А зачем паны мучат и утесняют народ? — сказал Кравченко. — Владельцы должны ласково и кротко обращаться с поселянами, потому что они, хотя и подданные ваши, а в ярмо шеи класть не станут.

    После этого крупного разговора коронный гетман Потоцкий доносил королю, что Хмельницкий обманывает поляков и полякам остается напасть на Хмельницкого и уничтожить казачество.

    Предвидя, что война неизбежна, Хмельницкий начал подготовлять себе союзников: сноситься с Турцией, с седмиградским князем Ракочи, убеждал их действовать вместе против Польши, наконец, завел сношения и с Швецией.

    Эти сношения сделались известны в Варшаве. Король в конце 1650 года издал универсал для предварительных сеймиков; король извещал в нем все польское шляхетство, что Хмельницкий строит козни против Речи Посполитой; что в Украине чернь неистовствует против шляхетства; что на будущую весну надобно ожидать войны с казаками.

    В декабре собрался сейм. Хмельницкий прислал на него депутатов: Марковича, Гурского и Дорошенка. Они привезли требование: во-первых, уничтожить унию; во-вторых, чтобы знатнейшие чины Польского государства утвердили присягой Зборовский договор; в-третьих, чтобы четыре знатнейших пана: Вишневецкий, Конецпольский, Любомирский и коронный обозный Калиновский, оставались заложниками мира и жили в своих украинских имениях без дворни и ассистенции; в-четвертых, чтобы русский народ не терпел никаких стеснений от панов духовных и светских.

    Это требование произвело чрезвычайное волнение как в сенате, так и между послами. Адам Кисель стал было доказывать, что поляки действительно обязаны уничтожить унию, представляя, что тогда и сами православные будут поддерживать Речь Посполитую. Но заявление Киселя еще сильнее взволновало поляков. Они закричали: «Как козел не станет бараном, так и схизматик не будет искренним защитником католиков и шляхетских вольностей, будучи одной веры с бунтовщиками хлопами. Как! для схизматиков, для глупого хлопства не позволять шляхте верить, как повелевает Дух Святой, а пусть верит, — как предписывает пьяная, сумасшедшая голова Хмельницкого! Вот какой проявился доктор чертовской академии, хлоп, недавно выпущенный на волю! Хочет отнять у поляков веру святую! Им не нравится слово „уния“, а нам не нравится слово „схизма“. Пусть отрекутся от своего безумного схизматического учения. Пусть соединятся с западной церковью и назовутся правоверными».

    Таков был голос всей католической и шляхетской Польши того времени. Домогательство русских уничтожить унию затронуло религиозную струну польского сердца. 24 декабря война была решена единогласно. Положили собрать посполитое рушение и сделать временный налог для платы регулярному войску.

    Тем не менее казацкие депутаты получили шляхетское достоинство.

    Неприязненные действия начались в феврале 1651 года, неудачные для казаков.[93]

    Между тем вся Польша вооружилась. Папский легат привез королю первосвященническое благословение, мантию и освященный меч, а королеве золотую розу. Этим не совсем был доволен король, потому что папа не прислал ему денег, которых он просил; но когда король обнародовал, что святой отец благословляет отправлявшихся на брань и посылает отпущение грехов, то это сильно воодушевило поляков. Король назначил сборное место под Соколом и прибыл туда в мае.

    У казаков было также религиозное побуждение. Приехал к ним из Греции коринфский митрополит Иоасаф. Он препоясал Хмельницкого мечом, который был освящен на самом гробе Господнем. Сам константинопольский патриарх прислал Хмельницкому грамоту, в которой одобрял войну, предпринятую против врагов православия. Но войска в этом году у Хмельницкого было меньше, чем прежде. За ним уже меньше было той нравственной силы, какую он прежде имел в глазах народа; хлопы стали не доверять ему за потачку панам, за казнь мятежников. Союз с татарами не по душе был народу, потому что эти союзники, вступая в русскую землю, под видом дружбы, уводили в плен женщин и детей. Многие реестровые казаки, пользуясь своими правами, охотнее бы хотели идти на турок. Находились даже такие, хотя в небольшом количестве, которые предложили свои услуги полякам. Притом Хмельницкий имел повод опасаться вторжения литовского войска и должен был оставить часть войска на северной границе, чем развлекал свои силы. Хмельницкий долго дожидался хана и дал время своим неприятелям собраться. Двинувшись на Волынь, он стоял под Збаражем, не отваживаясь один нападать на короля; а между тем в его стане распространились повальные болезни, так что казаки в одно время вывезли из своего стана двести шестьдесят возов с больными и умершими.

    Простоявши несколько недель под Соколом, поляки перенесли свой стан на реку Стырь и избрали обширное поле под Берестечком. Хмельницкий, все еще ожидая хана, упустил удобное время напасть на неприятеля, когда поляки проходили по болотистым местам и переправлялись через реку Стырь. Ислам-Гирей прибыл, наконец, со своей ордой; но на этот раз крымский хан шел на войну поневоле и только по приказанию турецкого султана. Ему невыгодно было нарушать Зборовский договор; ему хотелось, напротив, идти войной на Москву, с которой Хмельницкий, к досаде его, дружил. Между татарскими беями были враги, недоброжелатели Хмельницкого.[94] 19 июня (29 нов. стиля) появились казаки и татары в виду польского войска. 20 июня, в два часа пополудни, началось сражение; и вдруг хан стремительно бросился в бегство; за ним побежали все его мурзы и беи. Это бегство до того поразило всех татар, что они, не будучи никем преследуемы, побросали в беспамятстве свои арбы с женами и детьми, больных и даже мертвых, в противность алькорану, запрещавшему оставлять правоверных без погребения. Хмельницкий поручил начальство полковнику Джеджалыку, а сам погнался за ханом, думая остановить его. Хан, остановившись в трех верстах от поля битвы, сказал Хмельницкому: «На нас на всех страх напал. Татары биться не будут. Останься со мной, подумаем. Завтра я пошлю своих людей помогать казакам». Но вместо того, на другой день он двинулся к Вишневцу и потащил за собой Хмельницкого. Писарь Выговский поехал просить хана освободить Хмельницкого; хан и его задержал. Таким образом, гетман с писарем очутились в плену у хана.

    Поляки заняли все поле, где стояли татары, и начали теснить казаков. Джеджалык храбро отбивал натиски и отступил к реке Пляшовой. Здесь казаки сбили свои возы в четвероугольник: с трех сторон сделали окопы, а с четвертой большое болото защищало их лагерь. Десять дней выдерживали они неприятельскую пальбу, вступали с поляками в переговоры, но соглашались мириться с ними не иначе, как только на условиях Зборовского договора. Поляки знать этого не хотели, требовали совершенной покорности. Между тем в русском стане началась безурядица и смятение. Начальство перешло от Джеджалыка к полковнику Богуну. Между хлопами на сходках стали ходить такие речи: татары разоряют край наш; выдадим королю старшину и будем свободны. Богун, услышавши эти толки, составил план устроить наскоро плотину и уйти с казаками. Ночью с 28 на 29 июня казаки свозили на болото возы, кожухи, шатры, кунтуши, мешки, седла, устроили три плотины и стали уходить отрядами один за другим, незаметно ни для поляков, ни для толпы хлопов в своем стане. Утром, 29 июня, когда русские стали завтракать, вдруг кто-то закричал: «Братцы, все полковники ушли!» По всей массе пробежал внезапный страх; все бросились врассыпную; плотины не выдержали, и люди начали тонуть. Хлопы метались в разные стороны и впопыхах стремглав бросались в реку. Поляки долго не понимали, в чем дело, и только спустя несколько времени бросились в казацкий лагерь и стали добивать бегущих. Митрополит Иоасаф удерживал бегущих и был убит каким-то польским шляхтичем. Королю принесли его облачение и освященный меч.

    После разгрома казацкого лагеря, король распустил посполитое рушение и уехал в столицу, а регулярное (иначе кварцяное) войско двинулось в Украину уничтожать казачество, как поляки надеялись.

    Хан продержал Хмельницкого до конца июля под Вишневцем и отпустил, вероятно, взявши с него деньги в виде окупа, как сообщают о том польские источники. Хмельницкий, по своем освобождении, поехал прямо в Украину и, прибывши в местечко Наволочь, три дня и три ночи пил без просыпу. Тут начали сходиться к нему полковники с остатками растрепанных своих полков. Но никогда не показал Хмельницкий такого присутствия духа, такого мужества, неутомимой деятельности и силы воли, как в это ужасное время. Народ волновался, обвинял его. В народе было много недовольных за прежнюю потачку панам; сердились на него и за союз с татарами, которые разоряли край. В разных местах были мятежные сходбища, на которых думали выбирать иного гетмана. Хмельницкий на Масловом броде явился перед народным сборищем, успокоил толпу, уверял ее, что не все еще потеряно, что дела поправятся; собирал, одушевлял народ, пополнял полки, сносился снова с ханом, который опять обещал Украине помощь. В то же время Хмельницкий продолжал сноситься с московским правительством; к нему беспрестанно ездили разные подьячие и дети боярские; всем он говорил одно и то же о желании своем поступить под высокую руку православного государя. Но разом он и угрожал Москве, говоря, что если царь не примет его под свою руку, то казаки, поневоле, пойдут с поляками и крымцами на Московское государство. В минуты, когда гетман, любивший выпить, был навеселе, он говорил резко: «Я к москалям с искренним сердцем, а они надо мной насмехаются. Пойду и разорю Москву, хуже Польши!» В эти дни, к удивлению поляков, Хмельницкий вновь женился: третья жена его была Анна Золотаренко; брат ее сделан был нежинским полковником.[95]

    Народ южнорусский, несмотря на понесенный удар и на новые усилия врагов покорить его, казался готовым лучше погибнуть, чем поступить в прежнее порабощение. Казацкие полки быстро наполнялись новыми охотниками; жители поголовно вооружались, за недостатком оружия, косами и ножами.

    Польское войско вступило в Украину и встретило сильное и единодушное сопротивление. Жители истребляли запасы, жгли собственные дома, беспрестанно нападали на поляков отдельными шайками, отнимали у них возы, лошадей, портили дороги, ломали мосты. Польское войско стало терпеть недостаток продовольствия. Лишившись в Наволочи, скоропостижно умершего, лучшего из польских военачальников Иеремии Вишневецкого, поляки 13 августа пришли к местечку Трилисы. Казаки, засевшие там под начальством храброго сотника Александренка, вместе с жителями местечка, защищались до последнего и все погибли: женщины дрались наряду с мужчинами, и одна женщина убила косой полковника Штрауса. Поляки, за это сопротивление, пришли в такое неистовство, что, рассеявшись по окрестным хуторам, истребляли всех русских, не щадя даже грудных младенцев. Зато, со своей стороны, русские с особенным зверством мучили попавшихся к ним поляков и служивших в польском войске немцев. Приведя пленников куда-нибудь в лес или в ущелье, они сначала, для поругания, угощали их вином и медом, вели с ними приятельскую беседу, а потом прокалывали их рожнами, сдирали с живых кожи и тому подобное.

    С северной стороны нахлынула на Украину другая военная сила: предводитель литовского войска Радзивилл послал отряд против черниговского полка, которому Хмельницкий поручил беречь границу. По причине оплошности черниговского полковника Небабы, казаки потерпели поражение. Радзивилл занял Чернигов, а потом, в последних числах июля, подступил к Киеву. Киевский полковник Жданович вышел из города в надежде напасть на литовцев, когда последние будут находиться в Киеве. Город был занят литовцами 6 августа; казаки с двух сторон: сухопутьем от Лыбеди и на судах по Днепру, стали приближаться к городу. Тут киевские мещане сами зажгли город, чтобы произвести в литовском войске замешательство и тем пособить нападавшим на него казакам. Но корсунский полковник Мозыра не послушался Ждановича, начал давать не в пору огнем сигналы плывшим по Днепру и тем испортил план Ждановича. Литовцы не могли быть застигнутыми врасплох и отбили нападение. Киев сильно пострадал от пожара. После этого Радзивилл снесся с Потоцким, и оба войска, по состоявшемуся между их предводителями договору, с двух противоположных концов, в конце августа сошлись под Белой Церковью, близ которой находился Хмельницкий со своим войском.

    Хмельницкий предложил мир. Положение казаков было печально. Но поляки, с одной стороны, видели отчаяние русского народа, способного вести борьбу на жизнь и на смерть, с другой, затруднялись добывать продовольствие. Поэтому польские предводители согласились мириться и выслали для переговоров с гетманом и старшиной комиссаром Адама Киселя с товарищами в белоцерковский замок.

    Народ узнал, что идет дело о сокращении казачества и о сужении границ казацкой земли. Толпа собралась под замком. Раздались яростные крики: «Ты, гетман, ведешь трактаты с ляхами и нас покидаешь, себя самого и старшину спасаешь, а нас знать не хочешь, отдаешь нас под палки, батоги, на колы да на виселицы! Нет, прежде чем до этого дойдешь — и ты положишь голову, и ни один лях отсюда живым не уйдет!» Они хотели схватить и убить комиссаров. Хмельницкий не устрашился, вышел к толпе, которая грозила ему саблями и дубинами, уговаривал ее, представлял, что послов трогать нельзя, и, наконец, собственноручно положил своей булавой нескольких смельчаков, выдвинувшихся вперед.[96]

    Решительность Хмельницкого и влияние, которым он все еще пользовался, несмотря на разлад с народными требованиями, удержали на время народ от дальнейшего взрыва. Переговоры тянулись не один день. Хмельницкий посылал то одно, то другое добавление; между тем казаки делали нападения на польское войско: гетман отговаривался, что это происходит не по его желанию. Хмельницкому опасность угрожала с обеих сторон. Он не решался вступить в решительную отчаянную битву, не надеясь выиграть победы, не решался и заключить мир, потому что народная толпа, по-видимому, готова была растерзать его за это. Так прошло время до 16-го сентября. В это время появилось моровое поветрие как в польском, так и в казацком войске. Обстоятельство это ускорило заключение мира. По договору, называемому в истории, от места его составления, Белоцерковским, у Хмельницкого, вместо трех воеводств, в пределах казацкой черты, осталось одно Киевское воеводство, и, в силу этого сужения границ, число реестрового войска было уменьшено до двадцати тысяч. Шляхетство вступало в свои владения с прежним правом; жиды тоже могли жить везде.

    По окончании договора, Хмельницкий посетил своих победителей и, по сознанию самих польских историков, его хотели было отравить, но он догадался, не пил предложенного вина и ускакал в свой стан.

    Само собой разумеется, что такой мир не мог продержаться долго. Жители южной Руси, не желая быть в порабощении у панов, во множестве бежали в Московское государство на слободы. Уже в прежние годы совершались такие переселения и появились слободы около Рыльска, Путивля, Белгорода. В этот год переселение произошло в несравненно большем размере. Первый пример показали волынцы. Казаки возникшего было острожского полка, под предводительством Ивана Дзинковского, основали, с царского дозволения, на берегу реки Тихой Сосны Острогожск и перенесли с собой все казацкое устройство. Таким образом, явился первый слободской полк. За ними — малоруссы начали переселяться в огромном количестве в привольные южные степи Московского государства с берегов Днестра, Буга и других мест. Они сжигали свои хаты и гумна, чтобы не доставались врагам, складывали на возы свои пожитки и отправлялись огромными ватагами искать новой Украины, где бы не было ни ляхов, ни жидов. Отряды польского войска заступали им дорогу; украинцы пробивались с ружьями и даже пушками на новое жительство. Тогда менее, чем в полгода, появились в пограничных областях многие малорусские слободы, из которых некоторые дали начало значительным городам: так основаны были Сумы, Короча, Белополье, Ахтырка, Лебедин, Харьков и другие. Поселенцы выбирали места, по возможности, безопасные, и потому большей частью вблизи болот, мешавших татарским внезапным нападениям.

    По окончании реестрования, литовское войско вошло в Черниговское воеводство, а часть коронного пришла на левый берег Днепра, с тем, чтобы не пропускать переселенцев в Московское государство. Сам Хмельницкий своим универсалом запрещал народу дальнейшие выселения и строго приказывал не вошедшим в реестр повиноваться панам.

    Но русский народ не думал повиноваться панам. Весной 1652 года вся Украина была уже в огне. По Бугу и Днестру жители бросали свои жилища, скрывались в ущельях и лесах, составляли шайки, нападали на поляков. На правой стороне русский шляхтич Хмелецкий собирал и возбуждал недовольных как против поляков, так и против своего гетмана. На левой — составлял ополчение бывший корсунский полковник Мозыра, смененный Хмельницким. В миргородском полку полковник Гладкий пристал к народному заговору против расставленных польских жолнеров, и в день Святого Воскресенья все они были перебиты. Такую же резню произвели над литовцами около Мглина и Стародуба. Около Лубен мятежные хлопы низлагали с гетманства Хмельницкого и выбрали какого-то Бугая своим предводителем.

    Хмельницкий не был безопасен в собственном Чигирине. Пришедшая в отчаяние народная громада готова была нагрянуть на него и убить. Гетмана повсюду стали называть изменником, продавшим ляхам Украину. В таком положении Хмельницкий дозволил записываться в реестр более определенного числа. Польский военачальник Калиновский упрекал его за это. Хмельницкий объяснял, что сделал это распоряжение для пользы самих поляков, потому что иначе усмирить народ невозможно.

    По требованию короля, Хмельницкий, однако, подписал смертный приговор Гладкому, Хмелецкому и Мозыре; им отрубили головы. Кроме этих жертв, было совершено еще несколько смертных казней. Но скоро после того обстоятельства повернулись так, что Хмельницкий снова стал заодно с народом.

    Молдавский господарь Василий Лупула обещал в 1650 году дочь свою Домну Локсандру в жены Тимофею Хмельницкому, но, извиняясь молодостью невесты, просил отсрочки на год. Потом он не только не хотел исполнять данного обещания, а еще и тайно вредил Хмельницкому во время второй войны последнего с поляками. В 1652 году Хмельницкий напомнил господарю его обещание и выслал своею сына с казаками к границам Молдавии, давая знать этим, что если господарь не захочет исполнить данного слова добровольно, то принужден будет исполнить его поневоле.

    По уверению польских историков, Лупула известил об угрожающем ему насилии предводителя польского войска Калиновского, а Калиновский, расположивший свое войско над рекой Бугом, вздумал пресечь путь сыну Хмельницкого, идущему в Молдавию.

    Гетман Хмельницкий предупредил Калиновского письмом, просил не трогать Тимофея и отступить с дороги, так как Тимофей идет себе жениться и не имеет никаких враждебных намерений против поляков, иначе не ручался, чтоб казаки, которых он называл свадебными боярами, не завели ссоры и не вышло бы нарушения мира. Но Калиновский, назло Хмельницкому, нарочно поступил против его предостережения и сам напал на Тимофея Хмельницкого, который шел не только с сильным казацким отрядом, но еще и в сопровождении татарского Карача-мурзы с его ордой. Во время нападения, русские хлопы, бывшие на работе в польском обозе, умышленно зажгли сено, распространился пожар. Казаки и татары стеснили поляков и совершенно разбили. Калиновский пал в битве. Поляки бежали во все стороны, казаки и окрестные хлопы гонялись за ними, не слушали никаких молений о пощаде и без сострадания убивали, приговаривая: «Вот вам за унию! вот вам за Берестечко! вот вам за ваши поборы!» и т.п. Все польское войско в числе двадцати тысяч погибло в этой знаменитой битве, прозванной, по урочищу, где она происходила, батогскою. Удар, нанесенный Польше, был не легче корсунского. Тимофей Хмельницкий благополучно достиг пределов Молдавии, по просьбе господаря, оставил свое войско на границе, сам приехал в Яссы и сочетался браком с молдавской принцессой.

    Таким образом, недавно заключенный мир, тяжелый для Хмельницкого, был нарушен самими поляками. Жолнеры, стоявшие в других местах, были немедленно изгнаны.

    Хмельницкий известил короля о случившемся под Батогом, доказывал, что виной всему Калиновский, а о своих казаках выразился так: «Простите их, ваше величество, если они, как люди веселые, далеко простерли свою дерзость». В Польше это приняли за насмешку. Польша не имела войска и поневоле должна была отложить военные действия до следующего года. Весной 1653 года польский военачальник Чарнецкий, ворвавшись в Брацлавщину по берегу Буга, истреблял села и местечки: поляки резали жителей без разбора. По выражению их же соотечественника, не щадили ни красивой девушки, ни беременной женщины, ни грудного младенца. Храбрый винницкий полковник Богун остановил этот варварский набег и обратил Чарнецкого в бегство.

    Вслед за тем собралось большое польское войско под Глинянами, с намерением идти в Украину и предавать ее окончательному разорению; между тем война разыгрывалась и в другом краю, в Молдавии. Там, между Лупулою, тестем Тимофея Хмельницкого, и Стефаном Бурдуцом, купившим себе в Константинополе право на господарство, происходила борьба. Тимофей с казаками защищал тестя; венгерцы и поляки подали помощь врагу его из нежелания, чтоб родственник и союзник Хмельницкого владел Молдавией.

    Гетман Хмельницкий обратился опять к царю Алексею Михайловичу, умолял принять его с казаками под свою руку. Царь на этот раз хотя все еще не дал согласия, но отвечал, что принимает на себя посредничество примирить польского короля с Хмельницким.

    20 июля явился в Польшу царский посланник боярин Репнин-Оболенский с товарищами, припомнил прежнее требование о наказании лиц, делавших ошибки в царском титуле, и объявил, что царь простит виновных в этом, если поляки, со своей стороны, помирятся с Хмельницким на основании Зборовского договора и уничтожат унию.

    Паны на это отвечали, что уничтожить унию невозможно, что это требование равняется тому, если бы поляки потребовали уничтожить в Московском государстве греческую веру, что греческая вера никогда не была гонима в Польше, а с Хмельницким они не станут мириться не только по Зборовскому, но даже и по Белоцерковскому договору, а приведут казаков к тому положению, в каком они находились до начала междоусобия.

    Тогда московский посол сказал, что если так, то царь не будет более посылать в Польшу послов, а велит писать о неправдах польских и нарушении поляками мирного договора во все окрестные государства и будет стоять за православную веру, за святые Божие церкви, и за свою честь, как ему Бог поможет!

    Поляки, соображая, что Хмельницкий пойдет с войском на помощь к сыну, который находился в стесненном положении в Молдавии, двинулись с войском на Подол к Каменцу. Король предводительствовал войском. Поляки надеялись перерезать путь Хмельницкому, который собирался идти в Молдавию на выручку сына, отправляясь в поход, он известил царя, что поляки идут на поругание веры и святых церквей, и прибавил: «Турецкий царь прислал к ним в обоз в Борки своего посланца и приглашает к себе в подданство. Если, ваше царское величество, не сжалишься над православными христианами и не примешь нас под свою высокую руку, то иноверцы подобьют нас и мы будем чинить их волю. А с польским королем у нас мира не будет ни за что».

    Тесть Тимофея, Лупула, ушел из Молдавии, а Тимофей с тещей заперся в сочавском замке. С Тимофеем были казаки. Огромное войско, состоявшее из волохов, молдаван, сторонников Стефана Бурдуца, венгерцев и поляков осадило Сочаву. Осажденные храбро отбивались, ожидая выручки от Хмельницкого. Но однажды осколок разбитого ядром дерева ранил в ногу Тимофея; рана превратилась в антонов огонь; Тимофей умер. Казацкий полковник Федоренко продолжал несколько времени отбиваться, но голод принудил его сдать крепость. 9-го октября казаки вышли из сочавской крепости, выговорив себе свободный проход в Украину с телом Тимофея Хмельницкого. Богдан Хмельницкий встретил на дороге тело сына, приказал везти его на погребение в Чигирин, а сам пошел на поляков.

    К нему пристал тогда крымский хан. Поляки, считая себя победителями татар под Берестечком, перестали ему платить сумму, постановленную под Зборовом. Хану захотелось возвратить себе этот доход.

    Враги встретились на берегу Днестра под Жванцем, в пятнадцати верстах от Каменца, против Хотина. Была уже поздняя осень. Положение поляков было печальное. Войско их, составленное из непривычных к ратному делу воинов, разбегалось. Но хан наблюдал только одну свою выгоду и предложил полякам мир, с условием, если ему заплатят единовременно сто тысяч червонных, а потом станут платить ежегодно на основании Зборовского договора, и, вдобавок, дадут татарам право на возвратном пути брать, сколько угодно, пленников в польских областях.

    Как ни диким казалось последнее требование, но поляки согласились и на него, выговоривши себе только то условие, чтобы татары брали в плен в продолжение сорока дней одних русских и не трогали поляков.

    Ханский визирь договорился с поляками и в том, что с этих пор хан отступит от казаков, но в настоящее время просил для вида обещать им утвердить Зборовский договор, чтоб не раздражить казацкую толпу; впоследствии же хан сам обещал помогать полякам укротить казаков.

    Хмельницкий узнал об этом тайном условии, умолял хана не покидать его — все было напрасно. Союз с поляками, по расчету хана, был выгоднее, чем с казаками. Хмельницкому невозможно было отважиться в данную минуту на борьбу разом и с поляками и с татарами. Он принужден был молчать. Одна надежда у него осталась тогда на царя московского. 16 декабря ушел король; за ним разошлось польское войско. Вслед за тем татары, по условию, страшно опустошили южную Русь до самого Люблина. Однако и поляки не остались без наказания за постыдный договор с ханом, которым они, всегда гордившиеся званием свободной нации, избавили себя от печальной для них необходимости предоставить свободу русскому народу: татары, не разбирая своих жертв, сжигали шляхетские дома и увели в плен множество шляхты обоего пола.

    Между тем после решительного ответа, данного панами московскому послу боярину князю Репнину-Оболенскому, московское правительство приступило наконец к решительному шагу. Оставаться зрителями того, что делалось по соседству, далее было невозможно; предстояла опасность, что казаки отдадутся Турции и, вместе с крымскими татарами, начнут делать опустошения в пределах Московского государства.

    Дело было первой важности, и царь Алексей Михайлович 1 октября 1653 года созвал земский собор всех чинов Московского государства в Грановитой палате.

    Думный дьяк изложил все дело о пропусках в титуле, о бесчестных книгах, о том, как гетман Богдан Хмельницкий много лет просил государя принять его под державную руку, о том, как царь предлагал полякам прощение виновных в оскорблении царской чести, с тем, чтоб поляки уничтожили унию и перестали преследовать православную веру, и как поляки отвергли это предложение. Извещалось, наконец, что турецкий царь зовет казаков под свою власть.

    Потом отбирался ответ на вопрос; принимать ли гетмана Богдана Хмельницкого со всем войском запорожским под царскую руку?

    Бояре дали такое мнение: Ян-Казимир, при избрании на королевство, присягал остерегать и защищать всех христиан, которых исповедание отлично от римско-католического, не притеснять никого за веру и другим не дозволять, а если своей присяги не сдержит, то в таком случае подданные его освобождаются от верности ему и послушания. Король Ян-Казимир присяги своей не сдержал: восстал на православную христианскую веру, разорил многие церкви, обратил в униатские. Стало быть, гетман Хмельницкий и все войско запорожское, после нарушения королевской присяги — вольные люди: от своей присяги свободны. А потому, чтобы не допустить их отдаться в подданство турецкому султану или крымскому хану, следует принять гетмана Богдана Хмельницкого, со всем войском запорожским, со всеми городами и землями, под высокую государеву руку.

    Гости и торговые люди вызвались участвовать вспоможениями в предстоявшей войне; служилые люди обещались биться против польского короля, не щадя голов своих, и умирать за честь своего государя. Патриарх и все духовенство благословили государя и всю его державу и сказали, что они будут молить Бога, Пресвятую Богородицу и всех святых о пособии и одолении.

    После такого земского приговора, царь послал в Переяславль боярина Бутурлина, окольничего Алферьева и думного дьяка Лопухина принять Украину под высокую руку государя. Послы эти прибыли на место 31 декабря 1653 года. Гостей с достодолжной почестью принял переяславский полковник Павел Тетеря.

    1 января прибыл в Переяславль гетман. Съехались все полковники, старшина и множество казаков. 8 января, после предварительного тайного совещания со старшиной, в одиннадцать часов утра, гетман вышел на площадь, где была собрана генеральная рада. Гетман говорил:

    «Господа полковники, есаулы, сотники, все войско запорожское! Бог освободил нас из рук врагов нашего восточного православия, хотевших искоренить нас так, чтоб и имя русское не упоминалось в нашей земле. Но нам нельзя более жить без государя. Мы собрали сегодня явную всему народу раду, чтоб вы избрали из четырех государей себе государя. Первый — царь турецкий, который много раз призывал нас под свою власть; второй — хан крымский; третий — король польский, четвертый — православный Великой Руси, царь восточный. Турецкий царь басурман, и сами знаете: какое утеснение терпят братия наша христиане от неверных. Крымский хан тоже басурман. Мы по нужде свели было с ним дружбу и через то приняли нестерпимые беды, пленение и нещадное пролитие христианской крови. Об утеснениях от польских панов и вспоминать не надобно; сами знаете, что они почитали жида и собаку лучше нашего брата-христианина. А православный христианский царь восточный одного с нами греческого благочестия: мы с православием Великой Руси единое тело церкви, имущее главою Иисуса Христа. Этот великий царь христианский, сжалившись над нестерпимым озлоблением православной церкви в Малой Руси, не презрел наших шестилетних молений, склонил к нам милостивое свое царское сердце и прислал к нам ближних людей с царской милостью. Возлюбим его с усердием. Кроме царской высокой руки, мы не найдем благотишнейшего пристанища; а буде кто с нами теперь не в совете, тот куда хочет: вольная дорога».

    Раздались восклицания:

    «Волим под царя восточного! лучше нам умереть в нашей благочестивой вере, нежели доставаться ненавистнику Христову, поганому».

    Тогда переяславский полковник начал обходить казаков и спрашивал: — Все ли тако соизволяете? — Все! — отвечали казаки.

    «Боже утверди, Боже укрепи, чтоб мы навеки были едино!» Прочитаны были условия нового договора. Смысл его был таков: вся Украина, казацкая земля (приблизительно в границах Зборовского договора, занимавшая нынешние губернии: Полтавскую, Киевскую, Черниговскую, большую часть Волынской и Подольской), присоединялась под именем Малой России к Московскому государству, с правом сохранять особый свой суд, управление, выбор гетмана вольными людьми, право последнего принимать послов и сноситься с иноземными государствами, неприкосновенность прав шляхетского, духовного и мещанского сословий. Дань (налоги) государю должна платиться без вмешательства московских сборщиков. Число реестровых увеличивалось до шестидесяти тысяч, но дозволялось иметь и более охочих казаков.

    Когда приходилось присягать, гетман и казацкие старшины домогались, чтобы московские послы присягнули за своего государя так, как всегда делали польские короли при избрании своем на престол. Но московские послы уперлись, приводя, что «польские короли неверные, несамодержавные, не хранят своей присяги, а слово государево не бывает переменно», и не присягнули. Когда, после того, послы и приехавшие с ними стольники и стряпчие поехали по городам для приведения к присяге жителей, малороссийское духовенство неохотно соглашалось поступать под власть московского государя. Сам митрополит Сильвестр Коссов, хотя и встречал за городом московских послов, но внутренно не был расположен к Москве. Духовенство не только не присягнуло, но и не согласилось посылать к присяге шляхтичей, служивших при митрополите и других духовных особах, монастырских слуг и, вообще, людей из всех имений, принадлежащих церквам и монастырям. Духовенство смотрело на московских русских, как на народ грубый, и даже насчет тождества своей веры с московской происходило у них сомнение. Некоторым даже приходило в мысль, что москали велят перекрещиваться. Народ присягал без сопротивления, однако и не без недоверия: малоруссы боялись, что москали станут принуждать их к усвоению московских обычаев, запретят носить сапоги и черевики, а заставят надевать лапти. Что касается до казацкой старшины и приставших к казакам русских шляхтичей, то они вообще, скрепя сердце, только по крайней нужде отдавались под власть московского государя; в их голове составился идеал независимого государства из Малороссии. Хмельницкий отправил своих послов, которые были приняты с большим почетом. Царь утвердил Переяславский договор и, на основании его, выдали жалованную грамоту.[97]

    Московское правительство формально объявило Польше войну. Она вспыхнула разом и в Украине и в Литве. Весной 1654 года польское войско вступило в Подол и начало производить убийственную резню. Город Немиров был истреблен до основания. 3000 жителей столпились в большом каменном погребе; поляки стали выкуривать их оттуда дымом, предлагали пощаду, если выдадут старших. Никто не был выдан, и все задохлись в дыму. Отсюда поляки разошлись по разным путям отрядами и где только встречали местечко, деревню, истребляли там и старого и малого, а жилища сжигали. Везде русские защищались отчаянно косами, дубьем, колодами; все решались лучше погибнуть, чем покориться ляхам. На первый день пасхи поляки вырезали 5000 русского народа в местечке Мушировке: и там русские не слушались никаких увещаний и погибали, защищаясь до последней капли крови. Но казаки отбили поляков от крепких городов Брацлавля и Умани, и они до времени вышли из Украины.

    В Литве дела пошли счастливо для русских. Царь разослал грамоту ко всем православным польского королевства и великого княжества литовского, убеждал отделиться от поляков, обещая сохранить их дома и достояние от воинского разорения. В грамоте уговаривали православных постричь на головах хохлы, которые носили по польскому обычаю: так много придавали в Москве значения внешним признакам. Едва ли эта грамота имела большое влияние; гораздо более помогало успехам царя чувство единства веры и сознание русской единородности. Могилев, Полоцк, Витебск сами добровольно отворили ворота и признали власть царя. Смоленск держался упорнее; но князь Радзивилл, шедши на выручку Смоленска, 12 августа был разбит наголову князем Трубецким и казацким полковником Золотаренком. Смоленск держался еще до конца сентября, наконец воевода Филипп Обухович, видя, что ему нет ниоткуда помощи, сдал город, выговоривши себе с гарнизоном свободный пропуск; царь вступил в Смоленск и приказал обратить в православные церкви костелы, которые были поделаны поляками из церквей.

    Между тем поляки нашли себе союзников в крымцах. Ислама-Гирея уже не было на свете: одна малороссиянка, взятая в его гарем, отравила его в отомщение за измену ее отечеству. Новый хан Махмет-Гирей, ненавистник Москвы, заключил договор с поляками. Зимой, в ожидании вспомогательных татарских сил, поляки опять ворвались в Подол и начали резать русских. Местечко Буша первое испытало их месть. В этом местечке, расположенном на высокой горе и хорошо укрепленном, столпилось до 12000 жителей обоего пола. Никакие убеждения польских военачальников Чарнецкого и Лянскоронского не подействовали на них, и когда, наконец, поляки отвели воду из пруда и напали на слабое место, русские, видя, что ничего не сделают против них, сами зажгли свои дома и начали убивать друг друга. Женщины кидали в колодцы своих детей и сами бросались за ними. Жена убитого сотника Завистного села на бочку пороха, сказавши: «Не хочу после милого мужа достаться игрушкой польским жолнерам», и взлетела на воздух. Семьдесят женщин укрылись с ружьями недалеко от местечка в пещере, закрытой густым терновником. Полковник Целарий обещал им жизнь и целость имущества, если они выйдут из пещеры; но женщины отвечали ему выстрелами. Целарий велел отвести воду из источника в пещеру. Женщины все потонули; ни одна не сдалась. После разорения Буши, поляки отправились по другим местечкам и селам; везде русские обоего пола защищались до последней возможности: везде поляки вырезали их, не давая пощады ни старикам, ни младенцам. В местечке Демовке происходила ужаснейшая резня: там погибло 14000 русского народа. Коронный гетман писал королю: «Горько будет вашему величеству слышать о разорении вашего государства; но иными средствами не может усмириться неукротимая хлопская злоба, которая до сих пор только возрастает».

    Вслед за тем прибыла к полякам на помощь Крымская орда, и они вместе с татарами двинулись далее в глубь Украины. Полковник Богун отбил их от Умани. Поляки с татарами пошли на Хмельницкого, который с боярами Бутурлиным и Шереметевым стоял под Белой Церковью. Взявши с собой Шереметева, Хмельницкий пошел навстречу неприятелю. Близ деревни Бавы встретились неприязненные войска: оказалось, что у Хмельницкого и Шереметева войска было меньше. Русские отступили, но чрезвычайно храбро и стойко отбились от преследовавших их поляков и татар.[98] Не отваживаясь нападать на русский обоз под Белой Церковью, поляки опять пустились разорять украинские села и местечки.

    Но вслед за тем, в 1655 году, московские русские получили чрезвычайный успех в Литве. Они взяли Минск, Ковно, наконец Вильно. Алексей Михайлович въехал в столицу Ягеллонов и повелел наименовать себя великим князем литовским. Города сдавались за городами, большей частью без всякого сопротивления. Мещане и шляхтичи, сохранившие православие, а еще более угнетенные владычеством панов поселяне, принимали московских людей как освободителей. Успех был бы еще действительнее, если бы московские люди вели войну с большим воздержанием и не делали бесчинств и насилий над жителями.

    В то время, когда уже вся Литва была в руках Московского государя, Польшу наводнили шведы. Уже несколько лет Хмельницкий сносился со шведами и побуждал их к союзу против поляков. В 1652 году, вместе с Хмельницким, действовал с этой же целью изменник польский подканцлер Радзиевский; но пока царствовала королева Христина, предпочитавшая классическую литературу и словесность военной славе, трудно было впутать шведов в войну. В 1654 году она отреклась от престола: племянник и преемник ее Карл Х объявил Польше войну за присвоение польским королем титула шведского короля. Летом 1655 года он вступил в Польшу. Познань, а потом Варшава — сдались без боя. Краков, защищаемый Чарнецким, держался до 7 октября и все-таки сдался. Король Ян-Казимир убежал в Силезию. В это время Хмельницкий с Бутурлиным двинулись в Червоную Русь, разбили польское войско под Гродеком, осадили Львов; но этот город, несмотря ни на какие убеждения, не хотел нарушить верности Яну-Казимиру и присягнуть Алексею Михайловичу. Между казацкими вождями и московскими боярами тогда уже происходили недоразумения. Хмельницкий ни за что не дозволял брать штурмом Львов.

    Здесь явился к Хмельницкому, 29 октября, посланец от Яна-Казимира Станислав Любовицкий, давний знакомый Хмельницкого, и привез от своего короля письмо, исполненное самых лестных и даже униженных комплиментов, хотя у Любовицкого было в это время другое письмо к татарскому хану, враждебное Хмельницкому. Беседа с Любовицким в высшей степени замечательна как по отношению к характеру Хмельницкого, так и по духу времени.

    «Любезный кум, — сказал ему Хмельницкий, — вспомните, что вы нам обещали и что мы от вас получили? Все обещания ваши давались по науке иезуитов, которые говорят: не следует держать слова, данного схизматикам. Вы называли нас холопами, били нагайками, отнимали наше достояние, и когда мы, не терпя ваших насилий, убегали и покидали жен наших и детей, вы насиловали жен наших и сжигали бедные наши хаты иногда вместе с детьми, сажали на колья, в мешках бросали в воду, показывали ненависть к русским и презрение к их бессилию; но что всего оскорбительнее, — вы ругались над верой нашей, мучили священников наших. Столько претерпевши от вас, столько раз бывши вами обмануты, мы принуждены были искать, для облегчения нашей участи, такого средства, какого никаким образом нельзя оставить. Поздно искать помощи нашей! Поздно думать о примирении казаков с поляками!»

    Любовицкий, подделываясь к Хмельницкому, стал бранить польское шляхетство за то, что оно оставило короля своего в беде, и сказал: «Теперь король будет признавать благородными не тех, которые ведут длинный ряд генеалогии от дедов, а тех, которые окажут помощь отечеству. Забудьте все прошедшее, помогите помазаннику Божьему. Вы будете не казаками, а друзьями короля. Вам будут даны достоинства, коронные имения; король уже не позволит нарушать спокойствия этим собакам, которые теперь разбежались и покинули своего господина».

    «Господин посол, — сказал Хмельницкий, поговоривши с казацкой старшиной, — садитесь и слушайте; я вам скажу побасенку. В старину жил у нас поселянин, такой зажиточный, что все завидовали ему. У него был домашний уж, который никого не кусал. Хозяева ставили ему молоко, и он часто ползал между семьей. Однажды хозяйскому сыну дали молока; приполз уж и стал хлебать молоко; мальчик ударил ужа ложкой по голове, а уж укусил мальчика. Хозяин хотел убить ужа; но уж всунул голову в нору, и хозяин отрубил только хвост. Мальчик умер от укушения. Уж не выходил после того из норы. С этих пор хозяин начал беднеть и обратился к знахарям узнать причину этого. Ему отвечали: в прошлые годы ты хорошо обходился с ужом и уж принимал на себя все грозившие тебе несчастия, а тебя оставлял свободным от них. Теперь, когда между вами стала вражда, все бедствия обрушились на тебя; если хочешь прежнего благополучия, примирись с ужом. Хозяин стал приглашать ужа заключить с ним прежнюю дружбу, а уж сказал ему: напрасно хлопочешь, чтобы между нами была такая дружба, как прежде. Как только я посмотрю на свой хвост, тотчас ко мне возвращается досада; а ты, как только вспомнишь сына — тотчас закипит в тебе отцовское негодование, и ты готов размозжить мне голову. Поэтому, достаточно будет дружбы между нами, если ты будешь жить в твоем доме, как тебе угодно, а я в своей норе, и будем помогать друг другу. То же самое, господин посол, произошло между поляками и русскими. Было время, когда мы вместе наслаждались счастьем, радовались общим успехам. Казаки отклоняли от королевства грозящие ему опасности и сами принимали на себя удары варваров. Тогда никто не брал добычи из Польского королевства. Польские войска совокупно с казацкими везде торжествовали. Но поляки, называвшие себя детьми королевства Польского, начали нарушать свободу русских, а русские, когда им сделалось больно, стали кусаться. Случилось, что и русских большая часть отсечена и сынов королевства немало пропало. С тех пор, как этим народам придут на память бедствия, нанесенные друг другу, тотчас возникает досада, и хотя начнут мириться, а дела не доведут до конца! Мудрейший из смертных не может восстановить между нами твердого и прочного мира, как только вот как: пусть королевство Польское откажется от всего, что принадлежало княжествам земли русской, пусть уступит казакам всю Русь до Владимира, Львов, Ярославль, Перемышль, а мы, сидя себе в своей Руси, будем отклонять врагов от королевства Польского. Но я знаю: если бы в целом королевстве осталось только сто панов, и тогда бы они не согласились на это. А казаки, пока станут владеть оружием, также не отстанут от этих условий. Поэтому — прощайте».

    Любовицкий передал Хмельницкому украшение с драгоценным камнем, подарок жене Хмельницкого от польской королевы Марии-Людовики. «Боже Всемогущий, — воскликнул Хмельницкий, — что я значу перед лицом твоим, но вот как возвысила меня милость твоя, что к моей Ганне наияснейшая королева польская пишет письма и просит у ней заступничества перед мной!» Однако, обратившись к Любовицкому, Хмельницкий сказал: «Не могу исполнить желания ее величества; не могу нарушить тесного договора с русскими и шведами».

    Взявши со Львова небольшую сумму в 60000 зл., Хмельницкий отступил от этого города, под предлогом, что татары разоряют Украину; но, кажется, к отступлению расположило его тайное посольство шведского короля, который обещал ему русские земли, когда утвердится в Польше. Московские войска, вместе с казацкими, взяли Люблин. Этот город присягнул Алексею Михайловичу, вскоре потом присягнул шведскому королю, а затем — прежнему своему государю Яну-Казимиру.

    Весной 1656 года поляки снова попытались примириться с Хмельницким и просили помощи против шведов. С этой целью приехал к Хмельницкому пан Лянскоронский.

    Хмельницкий отвечал: «Полно, господа, обманывать нас и считать глупцами; полякам за их всегдашнее вероломство никто в мире не верит; было время, мы соглашались на мир в угождение королю; а король таил в душе противное тому, что показывал на вид. Мы не войдем с Польшей ни в какие договоры, пока она не откажется от целой Руси. Пусть поляки формально объявят русских свободными, подобно тому, как испанский король признал свободными голландцев. Тогда мы будем жить с вами, как друзья и соседи, а не как подданные и рабы ваши; тогда напишем договор на вечных скрижалях; но этому не бывать, пока в Польше властвуют паны. Не быть же и миру между русскими и поляками».

    Поляки успешнее обделали свои дела в Москве, чем в Чигирине. Посланник немецкого императора Алегретти, природный славянин, знавший по-русски, прибывши в Москву, умел расположить к миру с Польшей бояр и духовных, указывал надежду обратить оружие всех христианских государей против неверных. Патриарх Никон убеждал царя помириться с поляками и обратить оружие на шведов, чтобы отнять у них земли, принадлежащие Великому Новгороду. Царь прельстился возможностью сделаться королем польским мирным образом; царь отправил своих уполномоченных в Вильну, где, после многих споров и толков с уполномоченными Речи Посполитой, в октябре 1656 года заключен был договор, по которому поляки обязывались, после смерти Яна-Казимира, избрать на польский престол Алексея Михайловича; Алексей Михайлович, со своей стороны, обещал защищать Польшу против ее врагов и обратить оружие на шведов. Хмельницкий, узнавши, что в Вильне собираются уполномоченные для восстановления мира, отправил туда своих посланников; но московские послы напомнили им, что Хмельницкий и казаки — подданные, а потому не должны подавать голоса там, где решают их судьбу послы государей. Казацкие посланники, воротившись в Украину, в присутствии всей старшины, говорили гетману: «Царские послы нас в посольский шатер не пустили; мало того: до шатра издалека не пускали, словно псов в церковь Божию. А ляхи нам по совести сказывали, что у них учинен мир на том, чтобы всей Украине быть по-прежнему во власти у ляхов. Если же войско запорожское со всей Украиной не будет у ляхов в послушании, то царское величество будет помогать ляхам ратью своей бить казаков».

    Хмельницкий, услышав это, пришел в умоизумление: «Дитки, — сказал он, — треба отступити от царя, пойдем туда, куда велит Вышний Владыка! Будем под басурманским государем, не то что под христианским!»

    Успокоившись от первого волнения, Хмельницкий написал царю письмо и высказывал ему правду так: «Ляхи этого договора никогда не сдержат; они его заключили только для того, чтобы, немного отдохнув, уговориться с султаном турецким, татарами и другими и опять воевать против царского величества. Если они в самом деле искренно выбирали ваше царское величество на престол, то зачем они посылали послов к цезарю римскому просить на престол его родного брата? Мы ляхам верить ни в чем не можем. Мы подлинно знаем, что они добра нашему русскому народу не хотят. Великий государь, единый православный царь в подсолнечной! вторично молим тебя: не доверяй ляхам, не отдавай православного русского народа на поругание!»

    Но Москва была глуха к этим советам. Хмельницкий видел, что пропускается удобный случай освободить русские земли из-под польской власти; а между тем не только одна Москва, но и другие соседи мешали его намерениям. Немецкий император с угрозами требовал от Хмельницкого мира с Польшей. Крымский хан и турецкий султан были в союзе с Польшей и не боялись ее трактатов с Москвой, зная, что со стороны поляков это не более как обман; напротив, им страшнее были успехи Хмельницкого, которые вели к объединению и усилению русской державы. Хмельницкий впал в тоску, в уныние и, наконец, в болезнь. Он видел в будущем прежнее порабощение Украины ляхами и прибегал к последним мерам, чтобы предупредить его. В начале 1657 года Хмельницкий заключил тайный договор со шведским королем Карлом Х и седмиградским князем Ракочи о разделе Польши. По этому договору, королю шведскому должна была достаться Великая Польша, Ливония и Гданск с приморскими окрестностями; Ракочи — Малая Польша, Великое княжество Литовское, княжество Мазовецкое и часть Червоной Руси; Украина же с остальными южнорусскими землями должна быть признана навсегда отделенной от Польши.

    Сообразно с этим договором, Хмельницкий послал на помощь Ракочи 12000 казаков под главным начальством киевского полковника Ждановича. Ян-Казимир дал знать о кознях Хмельницкого московскому государю. Договор, заключенный гетманом с венграми и шведами, стал подлинно известен в Москве, и царь снарядил в посольство окольничьего Федора Бутурлина и дьяка Василия Михайлова со строгим выговором Хмельницкому.

    Прежде чем это посольство достигло Чигирина, Хмельницкий, чувствуя, что его здоровье день ото дня слабеет, собрал раду и предложил казакам избрать себе преемника. Казаки, из любви к гетману и притом желая сделать ему угодное, избрали его шестнадцатилетнего сына Юрия. Хмельницкий, хотя сначала и отговаривал их, указывая на его молодость, но потом согласился. Это была величайшая ошибка Хмельницкого.

    В начале июля прибыли царские послы с выговором и застали гетмана до того ослабевшим, что он едва мог вставать с постели. Послы, по царскому приказанию, сказали ему, что он забыл страх Божий и присягу, дружась со шведами и Ракочи. Хмельницкий отвечал в таком смысле: «У нас давняя дружба со шведами, и я никогда не нарушу ее. Шведы — люди правдивые: держат свое слово; а царское величество помирился с поляками, хотел нас отдать им в руки; и теперь до нас слух доходит, что он послал свое войско на помощь полякам против нас, шведского короля и Ракочи. Мы еще не были в подданстве у царского величества, а ему служили и добра хотели. Я девять лет не допускал крымского хана разорять украинные города царские. И ныне мы не отступаем от высокой руки его, как верные подданные, и пойдем на царских неприятелей басурманов, хотя бы мне в нынешней болезни дорогой и смерть приключилась — и гроб повезу с собой! Его царскому величеству во всем воля; только мне дивно то, что бояре ему ничего доброго не посоветуют: короной польской не овладели, мира не довершили, а с другим государством, со Швецией, войну начали!»

    Выслушав новые упреки от царского посла, Хмельницкий не стал отвечать, извиняясь болезнью; а в другой день, 13 июня, Хмельницкий, призвавши к себе послов, сказал: «Пусть его царское величество непременно помирится со шведами; следует привести к концу начатое дело с ляхами. Наступим на них с двух сторон: с одной стороны войска его царского величества, с другой — войска шведского короля. Будем бить ляхов, чтобы их до конца искоренить и не дать им соединиться с посторонними государствами против нас. Хоть они и выбирали нашего государя на Польское королевство, но это только на словах, а на деле того никогда не будет. Они это затеяли по лукавому умыслу для своего успокоения. Есть свидетельства, обличающие их лукавство. Я перехватил их письмо к турецкому цезарю и отправил его к царскому величеству со своим посланцем».

    Тем не менее Хмельницкий, по требованию царских послов, выдал приказ Ждановичу оставить Ракочи; это повредило последнему: успевши уже завоевать Краков и Варшаву, Ракочи был побежден поляками и отказался от своих притязаний.

    Ян-Казимир попытался еще раз сойтись с Хмельницким и отправил к нему пана Беневского.

    — Что мешает вам, гетман, — говорил Хмельницкому польский посланник, — сбросить московскую протекцию? Московский царь никогда не будет польским королем. Соединитесь с нами, старыми соотечественниками, как равные с равными, вольные с вольными.

    — Я одной ногой стою в могиле, — отвечал Хмельницкий, — и на закате дней не прогневлю Бога нарушением обета царю московскому. Раз я поклялся ему в верности, сохраню ее до последней минуты. Если мой сын Юрий будет гетманом, никто не помешает ему заслужить военными подвигами и преданностью благосклонность его величества, но только без вреда московскому царю, потому что как мы, так и вы, избравши его публично своим государем, обязаны ему сохранять постоянную верность!

    Скоро после того скончался Хмельницкий. В письме писаря Выговского день его смерти означен 27 июля. Летопись Самовидца говорит, что он умер «о Успении Св. Богородицы».

    23 августа тело Хмельницкого было погребено, по его завещанию, в Субботове, в церкви им построенной. Церковь эта, с замечательно толстыми каменными стенами, существует до сих пор, но путешественник не найдет в ней могилы Хмельницкого: польский полководец Чарнецкий в 1664 году, захвативши Субботово, приказал выбросить на поругание кости человека, так упорно боровшегося против шляхетского своеволия.

    Несмотря на важные промахи и ошибки, Хмельницкий принадлежит к самым крупным двигателям русской истории. В многовековой борьбе Руси с Польшей, он дал решительный поворот на сторону Руси и нанес аристократическому строю Польши такой удар, после которого этот строй не мог уже держаться в нравственной силе. Хмельницкий в половине XVII века наметил то освобождение русского народа от панства, которое окончательно совершилось в наше время. Этого мало; его старанием западная и южная Русь были уже фактически под единой властью с восточной Русью. Не его вина, что близорукая, невежественная политика боярская не поняла его, свела преждевременно в гроб, испортила плоды его десятилетней деятельности и на многие поколения отсрочила дело, которое совершилось бы с несравненно меньшими усилиями, если бы в Москве понимали смысл стремлений Хмельницкого и слушали его советы.

    Глава 6

    Преемники Богдана Хмельницкого

    Два важных вопроса волновали Малороссию по смерти Богдана Хмельницкого: один политический, другой социальный. Первый возбужден был московским правительством, второй ошибками самого Хмельницкого в первые годы восстания против Польши. Внезапное прекращение войны Московского государства с Польским, согласие Москвы на сделку с Польшею в то время, когда вся западная Русь уже была во власти царя, — произвели в умах малороссиян сомнения и тревожные опасения за будущую судьбу, а вместе с тем колебания и смуты. Народные вожди не видели под ногами своими никакой почвы, не знали: по какому пути им идти, и метались то в ту, то в другую сторону, увлекаясь то временными обстоятельствами, то эгоистическими видами, которые, по свойству человеческой природы, всегда берут верх, когда в представлении нет определенного политического и общественного идеала.

    С другой стороны, еще Зборовский мир, как мы уже заметили, положил начало внутреннему раздвоению народа. Под знаменами Хмельницкого единодушно поднялся весь малороссийский народ: все хотели быть казаками, т.е. вольными обывателями и защитниками своей земли; вместо того из массы этого народа стали выделяться десятки тысяч привилегированных под исключительным именем казаков. В этом было собственно возвращение к прежнему польскому строю, с тою только разницею, что прежде записывали в казаки несколькими тысячами, а теперь десятками тысяч. Мы видели, что невозможность удержать народ от стремления в казачество была одною из причин новых войн Хмельницкого с Польшею. По присоединении Малороссии к Московскому государству число казаков было определено только в 60 000. Это было привилегированное служилое сословие, не платившее податей, пользовавшееся свободным землевладением и получавшее жалованье. Остальной народ, за исключением духовенства, состоял из мещан, которым давались прежние магдебургские права, и посполитых — земледельческого класса, не имевшего казацких прав. И те, и другие должны были платить подати и исправлять разные повинности. В договоре Богдана Хмельницкого выразительно сказано: «Мы сами смотр меж себя имети будем; кто казак, тот будет вольность казацкую иметь, а кто пашенный крестьянин, тот будет дань обыклую его царскому величеству отдавать, как и прежде сего». Казацкие старшины, заключавшие договор, заботились только о «вольностях» казацких; посполитый народ оставлялся на их произвол, а между тем в народе осталось убеждение, что раздвоение на казаков и посполитых произошло случайно: «Можнейшие (богатые и значительные) попали в казаки, а подлейшие (беднейшие) остались в мужиках». Польские понятия неизбежно перешли к казацким вождям; свобода понималась по-польски; быть свободным — значило иметь такие права, каких не имели другие; до способов устроить свободу, равную для всех, никто не пытался додуматься, а между тем каждый из народа также хотел сделаться свободным в упомянутом смысле, не желая свободы для своих собратий. При русском владычестве, положение посполитых, конечно, должно было улучшиться в том отношении, что они не были уже в порабощении у панов; но это положение было до крайности непрочно при казацком управлении страной. Земли главным образом были в руках казаков и шляхты, приставшей к казакам. Всякий, когда была возможность, «займовал» (занимал) земли, присваивал их себе, на основании первого завладения, или выпрашивал их у казацкого начальства; посполитые хотя имели свои участки (грунты), но вся земля была войсковой и право посполитых на владение землей стало зависеть от «войска». Казацкие чиновники и простые казаки с разрешения своих начальников присваивали себе власть над мужичьими «грунтами», так, напр., сделавшись «державцею» над «маетностью», т.е. над известным округом земли, такой державца оказывал притязание на «послушенство» тех посполитых, которых грунты были в округе его маетности. Заводились так называемые «державские слободы», т.е. владельцы, имевшие пустые пространства земель, приманивали к себе посполитых дарованием льгот, а потом последние оказывались живущими на чужой земле в тяжелой зависимости от землевладельцев. В самом казацком привилегированном сословии не могло установиться равенства. Казацкие старшины и те из казаков, которым они покровительствовали, захватили себе более земель и угодий и скоро возвысились над остальными своими собратиями так, что между казаками стали обозначаться два вида: казаки «значные» (знатные) и чернь. Интересы последних совпадали с интересами посполитых. Такой порядок установился окончательно не вдруг, но начался уже во времена Хмельницкого и, после его смерти, вызывал не раз сильную внутреннюю борьбу, которая совпадала и с политическими вопросами. Старшины и значные казаки стремились к тому, чтобы упрочить свои привилегии и управлять всей страной. Их идеал был польско-шляхетский, что соответствовало и тогдашней культуре Малороссии, выработанной под польским влиянием. По мере того как они встречали своим стремлениям сопротивление в действиях и привычках московских властей, они, при первой возможности, готовы были изменить Москве. Простые казаки и посполитые, напротив, обращали к московской власти свои надежды и много раз показывали склонность к тому, чтобы в Малороссии московские порядки заменили казацко-польские, но при ближайшем столкновении с московскими воеводами и великорусскими служилыми людьми, они возмущались их обращением, поступками и понятиями, и все готовы были также увлечься подущениями к отторжению от московской власти. Таким образом, во всю половину XVII века мы видим в Малороссии крайнее непостоянство, беспрерывные волнения, смуты, междоусобия, вмешательство соседей: все это вело край к разорению, упадку; народ в своих воспоминаниях прозвал эту эпоху «руиною». Богдан Хмельницкий назначил своим преемником своего сына, совершенно неспособного юношу. Только из угождения к нему, да из привычки повиноваться его воле, казаки ему не перечили в этом. Но такое избрание было новостью в казацком обществе: у них в гетманы выбирали людей, прежде чем-нибудь заслуживших уважение. Тогда между казацкими старшинами первое место занимал писарь Хмельницкого, Выговский; он находился в родстве с Хмельницким, так как брат его, Данило, был женат на дочери Хмельницкого. Казацкие старшины и полковники уговорили несовершеннолетнего Юрия отказаться от гетманства до времени и выбрали гетманом Выговского. Но против Выговского поднялся соперник, полтавский полковник Мартын Пушкарь, потому что ему самому хотелось захватить булаву. С одной стороны, он посылал в Москву доносы на Выговского, а с другой — собирал против него ополчение из посполитых, обещая им казачество. Предшествовавшие войны накопили много бедного народа, жившего из-за куска хлеба на винокурнях и пивоварнях у богатых; они бросились под знамена Пушкаря в надежде попасть в казаки. Московское правительство колебалось, не знало кому верить, а между тем своими поступками возбуждало между старшиной боязнь за ее права. По казацкому духу желательно было, чтоб казачество расширялось; оно тогда распространялось в Литве; но московские воеводы, по царскому приказанию, препятствовали этому расширению, возвращали самовольно называвшихся казаками в посполитых, били их кнутом и батогами. Тогда наступал выбор митрополита, и царский посланник Бутурлин заявил желание, чтобы новый киевский митрополит был подчинен московскому патриарху. Не понравилось Выговскому, когда он, в своем письме к царю назвавши казаков «вольными» подданными, получил за это выговор и приказание называть казаков «вечными», а не вольными подданными. Наконец, московское правительство, под предлогом обороны, хотело, кроме Киева, посадить своих воевод по другим городам и оставить самоуправление одним казакам и мещанам, а весь остальной народ подчинить суду воевод и дьяков. Все это раздражало Выговского и волновало умы. Противники московской власти рассеивали в народе тревожные слухи, будто Москва хочет оставить самое незначительное число казаков и ввести свое управление, но, когда эта весть производила волнение между знатными казаками, посполитые, а с ними и черные казаки, кричали, что будет хорошо, если введутся воеводы, и будут все равны, хотя вместе с тем и они боялись, чтобы воеводы не нарушали обычаев и не погнали людей насильно в Московщину. В это время начал действовать человек, достигший впоследствии важного значения. Это был нежинский протопоп Филимонов. Он тайно писал в Москву доносы на старшин, выставлял свою преданность государю, советовал поскорее прислать воевод и захватить все управление края. Московское правительство не отважилось на такую решительную меру. Между Выговским и Пушкарем произошла открытая междоусобная война. Московские гонцы ездили и к Выговскому и к Пушкарю, стараясь помирить их; Пушкарь, чтобы подделаться к Москве, сам заявлял желание о присылке воевод. Выговский просил помощи ратных людей для усмирения Пушкаря, не получал ее и жаловался, что Москва мирволит его врагу. Наконец в июне 1658 года Выговский сам, без пособия царского войска, уничтожил Пушкаря. Последний пал в битве под Полтавой. Посполитые, составлявшие войско Пушкаря, толпами убегали на поселения в украинные земли Московского государства и на Запорожье.

    С этих пор возникли у гетмана Выговского нескончаемые пререкания с московским правительством. Выговский в разговоре с московскими гонцами упрекал Москву, будто она тайно поджигала против него Пушкаря и снова поддерживает волнение между посполитыми, кричал, вместе со своими полковниками, что ни за что не допустит введения воевод, и прямо выразился, что под польским королем казакам было лучше. Между тем в Киев, вместо Бутурлина, прибыл другой воевода, Василий Борисович Шереметев, человек подозрительный, склонный видеть во всем измену; он начал сажать в тюрьму киевских казаков и мещан. Это подало новый повод к ропоту. Поляки, увидевши, что между казаками неладно, подослали к Выговскому ловкого пана Беневского, который всеми способами вооружал казаков против Москвы и сулил им большие блага, если они соединятся с Польшей. Ему помог тогда живший в Украине человек, приобретший большое влияние и над гетманом Выговским и над старшиной — Юрий Немирич. Он принадлежал к древней русской фамилии и был хорошо образован. В молодости он написал сочинение, за которое его обвинили в арианстве, ушел за границу и лет десять пробыл в Голландии. Возвратившись в отечество во время восстания Хмельницкого, он пристал к казакам, сблизился с Богданом, а теперь, после его смерти, стал руководить Выговским. В бытность свою в Голландии, Немирич усвоил тамошние республиканские понятия, составил себе идеал федеративного союза республик и хотел применить его к своему отечеству. Под его влиянием, у Выговского и у старшин составился план соединить Украину с Польшей на федеративных основаниях, сохранивши для Украины права собственного управления. К этому шагу побуждали тогдашние отношения между Польшей и Московским государством.

    Вопрос о соединении Польши с Москвой оставался еще нерешенным. Так или иначе, обе стороны думали покончить соединением. В июле 1658 года собирали в Польше сейм с решительным намерением утвердить дружественную связь с московским народом. Король, призывая чины Речи Посполитой на этот сейм, писал заранее в своем универсале, что предстоит важный вопрос: «Образовать вечный мир, связь и союз непоколебимого единства между поляками и московитянами, двумя соседними народами, происходящими от одного источника славянской крови и мало различными по вере, языку и нравам». В виду такого великого предприятия, Украине предстояла важная задача; так или иначе — для нее близка была возможность быть соединенной с Польшей, а потому всего лучше казалось заранее предупредить грядущее соединение Польши с Московским государством и соединиться с Польшей на правах свободного государства, так что, если Польша устроит свое соединение с Московским государством, Украина войдет в этот союз особым государственным телом. Выговский дал тайно согласие принять королевских комиссаров, которые прибудут в Украину для переговоров; но прежде чем они прибыли, в августе Выговский уже начал неприязненные действия против московских людей. Он послал брата своего, Данила, выгнать Шереметева из Киева. Предприятие это не удалось; казаки были отбиты, Шереметев начал казнить виновных и подозрительных.

    Между тем восстание посполитых, поднятое Пушкарем, вспыхнуло против Выговского снова около Гадяча. Выговский отправился усмирять его и здесь, 8 сентября, собрал раду из казацких старшин, полковников, сотников и значных казаков. Явились польские комиссары: Беневский и Евлашевский. Беневский говорил казакам речь, бранил Москву, уверял, что у москалей другая вера, чем у казаков, что москали не дозволят им свободно приготовлять водку, мед и пиво, прикажут надевать московские зипуны и лапти, запретят носить сапоги и впоследствии станут переселять казаков за Белоозеро; а с другой стороны, обещал им счастье в союзе с Польшей. Теперь, — говорил он, — не будет более рабства: строгий закон не допустит панам своевольствовать над подданными. После такой речи, был составлен договор, известный в истории под названием «Гадяцкого». Украина (нынешние губернии: Полтавская, Черниговская, Киевская, восточная часть Волынской и южная — Подольской) добровольно соединялась с Польшей на правах самобытного государства под названием «Великого княжества русского». Верховная исполнительная власть должна была находиться в руках гетмана, избранного пожизненно и утвержденного королем. Великое княжество русское должно было иметь свой верховный трибунал с делопроизводством на русском языке, своих государственных сановников, свое казначейство, свою монету, свое войско, состоящее из 30000 казаков и 10000 регулярных. Унию уничтожить окончательно обещали. Положено было завести две академии с университетскими правами — в Киеве и в другом месте, где окажется удобным; кроме того, в разных местах — училища без ограничения числом; объявлялось совершенно вольное книгопечатание. Наконец, гетман мог представлять ежегодно королю казаков для возведения их в шляхетское достоинство, с тем, чтобы число их из каждого полка не было выше 100 человек. Но относительно прав владельцев насчет тех посполитых, которые будут жить на их землях, не постановлено было никаких правил, кроме того, что владельцам не дозволялось держать дворовой команды.

    Вслед за тем Выговский готовился нападать снова на Шереметева, но вместе с тем посылал в Москву письма, в которых уверял царя в своей верности.

    Но ему более не верили. В ноябре Ромодановский вступил в Малороссию с войском. Посполитые, хотевшие быть казаками, ополчились и приставали к нему. Ромодановский выбрал другого гетмана, Безпалого. На левой стороне Днепра началось междоусобие, продолжалось все лето и весну следующего 1659 года. На помощь Ромодановскому весною прибыло новое войско под начальством Трубецкого и целых два месяца осаждало в Конотопском замке нежинского полковника, Гуляницкого. Тем временем Выговский пригласил крымского хана, с его помощью напал 28 июня на Трубецкого и разбил его наголову. Трубецкой ушел, а другой воевода, Семен Пожарский, потерявши все свое войско, был взят в плен, приведен к хану, бесстрашно обругал хана по-московски и плюнул ему в глаза. Хан приказал изрубить его. Таким образом, Выговский выгнал великороссиян из Малороссии; остался только Шереметев, который, в отомщение, приказал варварски истреблять местечки и села около Киева, не щадя ни старого, ни малого. Трубецкой несколько времени после своего поражения не мог двинуться в Малороссию: в войске его сделался бунт, насилу укрощенный при содействии Артамона Матвеева.

    Дело Выговского оказалось непрочным не от московских войск, а от народного несочувствия.

    Еще в мае 1659 года, в Варшаве на сейме, король и все чины Речи Посполитой утвердили присягою Гадяцкий договор, а казацкие посланники, приехавшие для этого дела, были возведены в шляхетское достоинство. В какой степени тогдашние чины Речи Посполитой, под влиянием иезуитского учения, не стеснялись произнесением ложной присяги, — показывает то, что, по известию польских историков, Беневский, заключивший Гадяцкий договор, уговорил сенаторов согласиться, в видах крайней необходимости, с намерением его нарушить, как только Польша оправится от понесенных ударов и приберет Украину к рукам. Украинский народ не прельстился этим договором: всякое соединение с Польшею, под каким бы то ни было видом, стало для него омерзительным. Вспыхнуло восстание в Нежине под руководством протопопа Филимонова и полковника Золотаренка, потом — в Переяславле под начальством полковника Тимофея Цыпуры и Сомка, затем — в Остре, в Чернигове и в других городах. Юрий Немирич принял было начальство над регулярным войском, состоявшим из поляков, немцев и казаков: взволнованный народ перебил все его войско; Немирича догнали и изрубили в куски. В Сечи атаман Сирко поднял всех запорожцев и провозгласил атаманом Юрия Хмельницкого. В самом Чигирине, где находился Выговский, вспыхнуло восстание; Выговский едва убежал оттуда.

    Выговский назначил генеральную раду под местечком Германовкою; туда же его противники привели Юрия Хмельницкого. Выговский приказал было на этой раде читать гадяцкий договор, но казаки подняли шум, крик; старшины увидели, что им несдобровать, и пристали к большинству; чтецов договора изрубили в куски; Выговский бежал, а потом, по требованию казаков, прислал свою булаву. Казаки выбрали гетманом Юрия Хмельницкого. В октябре собрана была новая рада в Переяславле, и прибывший туда с царским наказом князь Трубецкой утвердил Юрия в сане гетмана, но с некоторыми важными ограничениями против прежнего договора с Богданом Хмельницким: гетман не имел права принимать иноземных послов, вступать с кем-либо в войну без воли государя, не мог назначать в полковники иначе, как с совета всей казацкой черни. Казацкие старшины всеми силами старались избегнуть этих прибавок, но не могли преодолеть настойчивости московского военачальника и его товарищей. Казацкие старшины сильно домогались, чтобы никому из малороссиян не позволять сноситься с Москвою помимо гетмана; и на это не согласились; право же сноситься прямо с Москвою давало возможность недругам гетмана и старшин прямо посылать доносы в московские приказы, а московское правительство чрез то могло иметь тайный надзор за делами Малороссии. Московские воеводы были посажены в нескольких малорусских городах: Киеве, Переяславле, Нежине, Чернигове, Брацлавле и Умани. Для посполитого народа, который так усердно противодействовал козням Выговского в пользу Москвы, не сделали ничего; напротив, освободивши казаков от постоя и подвод, наложили эти повинности на посполитых и лишали их права производства напитков, которое предоставлялось казакам.

    Этот новый договор с Москвою естественно не был по сердцу старшине и значным казакам, которые видели, что Москва прибирает их к рукам, не мог он довольствовать и массу народа, который опять увидел свои надежды на уравнение прав разрушенными. Договор этот был приятен только для отдельных лиц, которые могли обращаться прямо в Москву и выпрашивать себе разные льготы и пожалования: кто на грунт, кто на дом или мельницу. Ездили в Москву полковники со своей полковою старшиною, ездили духовные, ездили войты с мещанами; все получали разные милости и подачки: соболи, кубки и пр. Приезжих малороссиян в Москве обыкновенно расспрашивали и записывали их расспросные речи. Смекнувши, что таким путем можно получать выгоды, малоруссы повадились писать в Москву друг на друга доносы: себя выхваляли, других чернили.

    Польша оправилась. Война с Московским государством опять возобновилась. Московское войско уже потерпело поражение в Литве. Поляки шли отбирать от Москвы Украину. Главный предводитель московских войск в Украине Шереметев, по совету переяславского полковника Цыцуры, задумал предупредить поляков и решился идти на Волынь в польские владения, с ним же должен был идти Юрий Хмельницкий с казаками. Шереметев, человек высокомерный и суровый, успел раздражить против себя и казаков, и духовных, и наконец самого Хмельницкого своими резкими выходками и спесивостью: «Этому гетманишке, — сказал о Хмельницком Шереметев, — идет лучше гусей пасти, чем гетмановать».

    Во второй половине сентября 1660 г. двинулось по направлению к Волыни московское войско. Хмельницкий с казаками шел по другой дороге. Поляки, под начальством Любомирского и Чарнецкого, напали на московское войско, нанесли ему поражение и осадили под местечком Чудновом; потом поляки вместе с татарами, 7 октября, напали на казацкий обоз под местечком Слободищем за несколько верст от Чуднова. Юрий Хмельницкий пришел в такой страх, что тогда же дал обещание пойти в чернецы. В казацком обозе произошла безладица. Многие старшины сердились за стеснение их прав по договору, заключенному в Переяславле: не хотели служить Москве, злились на Шереметева и говорили, что лучше помириться с поляками. В польский лагерь отправился послом от войска Петр Дорошенко, который замечательно умел сохранить тогда свое достоинство пред поляками. Предлагая Любомирскому мир, он не позволил польскому пану кричать на себя и сказал: «Мы добровольно предлагаем вам мир, забудьте старую ненависть, а не то — у нас есть самопалы и сабли». 18 октября казаки с поляками постановили договор на условиях гадяцкого тракта, но только за исключением одного пункта, касающегося великого княжества русского, самого главного в этом договоре.

    Покончивши с казаками, поляки осадили московское войско. Время было дождливое; боевых и съестных припасов у русских не доставало. Переяславский полковник Цыцура со своими казаками изменил и передался полякам. Эти обстоятельства принудили Шереметева положить оружие. Поляки заключили с ними договор, подобный тому, какой некогда заключили с Шеиным. Московское войско выпускалось с условием положить оружие и знамена к ногам польских панов, а потом — ручное оружие им возвращалось; сверх того, Шереметев обязался вывести русские войска из всех малороссийских городов. Но когда русские положили оружие, поляки отдали их на разграбление и на резню татарам; самого Шереметева выдали татарскому предводителю султану Нуреддину в плен, а других великорусских предводителей увели в Польшу.

    Таким образом, вся казацкая страна правого берега Днепра опять подчинилась Польше. На левой стороне полтавский, прилуцкий и миргородский полки также не хотели подчиняться Москве; но полковники переяславский Сомко и нежинский Золотаренко (оба были шурья Богдана Хмельницкого) стояли за царя и в короткое время привели к послушанию всю левобережную Украину. Юрий Хмельницкий несколько раз пытался проникнуть на левый берег, но был отбиваем Сомком, который сделался наказным гетманом.

    С этих пор на обеих сторонах Днепра происходили долго смуты. На правой народ ненавидел поляков и склонялся к подданству царю; старшина и полковники колебались; молодой гетман не в состоянии был ладить с подчиненными; наконец, чувствуя и сознавая свою неспособность, он созвал казаков на раду под Корсуном и объявил, что не в силах управлять казаками, что Бог ему не дал отцовского счастья, и он поэтому хочет удалиться от мира: 6 января 1663 года он постригся. Вместо него получил гетманство, путем интриг и подкупа, Павел Тетеря, бывший при Хмельницком переяславским полковником, двоедушный эгоист, думавший только о своей наживе, прежде в Москве выставлявший свою верность царю, а теперь ставший сторонником поляков, потому что увидел силу на их стороне. Он женился на дочери Хмельницкого, Стефаниде, вдове Данила Выговского. Этот брак дал ему значение и вместе с тем большие денежные средства.

    На левой стороне Днепра Сомко добивался гетманства. Золотаренко хотел его достать себе. Друг на друга писали они в Москву доносы, и в Москве не знали, кому верить. У Золотаренка явился тогда ловкий и сильный помощник. Протопоп Максим Филимонов много раз уже писал в Москву донесения о малороссийских делах и приобрел у бояр доверие; наконец, лично прибыл в Москву и так умел подделаться к боярину Ртищеву, что, принявши монашество, был посвящен, при содействии этого боярина, в сан епископа мстиславского и оршинского, под именем Мефодия, и даже назначен был блюстителем митрополичьего престола, несмотря на то, что тогда еще жив был митрополит Дионисий Балабан. Московское правительство не хотело признавать Дионисия в его сане за то, что Дионисий, в сане митрополита киевского, не хотел принимать благословение от московского патриарха.

    Вслед за тем в Малороссии явился третий искатель гетманства: то был Иван Мартынович Брюховецкий, некогда бывший слугою у Хмельницкого и сделавшийся кошевым атаманом в Запорожской Сечи. Он приобрел большую любовь запорожцев и получил новый, еще небывалый, чин кошевого гетмана. Этот ловкий и пронырливый человек избрал самые удачные пути для достижения первенства. С одной стороны, он писал в Москву самые униженные письма и подавал надежду, что если он сделается гетманом, то подчинит Малороссию теснее московской власти; вместе с тем он расположил к себе и Мефодия. С другой стороны, Брюховецкий показывал себя сторонником простых бедных казаков и посполитого народа. Ему была вполне сподручна такая роль, потому что Запорожье, после смерти Пушкаря, сделалось притоном тех, которые, не будучи записанными в казацкий реестр, хотели быть казаками. Его запорожские агенты рассеялись по Малороссии, настраивали народ в его пользу, уверяли, что с его гетманством настанет всеобщее казачество, возбуждали чернь против значных. У народа возникло стремление грабить богатых и значных: их достояние считали плодом обдирательства народа. Явилось требование, чтобы нового гетмана выбрали на так называемой «черной раде», т.е. на такой, где бы участвовала вся громада народа. Мефодий, прежде друживший с Золотаренком, открыто перешел на сторону Брюховецкого и старался за него перед московскими боярами. Тогда Золотаренко, видя, что ему не быть гетманом, примирился с Сомком и начал, заодно с другими полковниками, стараться о том, чтобы на предстоящей раде был выбран Сомко. Но было уже поздно. Примирение это не помогло партии значных. Мефодий усиленно действовал в Москве за Брюховецкого, представлял Сомка и Золотаренка тайными сторонниками поляков и уверял, что если выберут Сомка, то последует измена. Притом же сам Сомко не полюбился Москве, потому что постоянно жаловался на обиды, причиняемые великорусскими ратными людьми малоруссам, и вообще перед царскими посланцами держал себя вольным человеком. Московское правительство решило собрать всенародную или черную раду и утвердить гетманом того, кого на ней выберут. С этой целью отправлен был в Малороссию князь Великогагин.

    Рада назначена была в июне, в Нежине. Брюховецкий, через своих запорожцев, нагнал туда огромные толпы черного народа, шедшего с ненавистью к богатым и значным и с надеждою их грабить. Мефодий находился неотлучно при царском посланнике. Московское войско, состоявшее главным образом из иноземцев, прибыло также на раду. 17 июня, на восходе солнца, открылась рада чтением царской грамоты. Не успел князь Великогагин окончить чтения, как поднялось смятение: одни провозглашали гетманом Сомка, другие — Брюховецкого. Дело дошло до драки. Тогда московский полковник, немец Страсбург, разогнал дерущихся, пустивши в них ручные гранаты. За Брюховецкого было большинство. Сомко убежал. Народ бросился на возы старшин и значных казаков и ограбил их. Сомко и другие полковники и старшины, числом до пятидесяти человек, спаслись от народной злобы тем, что прибегли к помощи князя Великогагина, и московский боярин отправил их под стражею в нежинский замок.

    На другой день князь Великогагин утвердил Брюховецкого гетманом. Три дня, с ведома Брюховецкого, продолжались насилия, безобразное пьянство, грабежи. Худо приходилось всякому, кто только носил красный кармазинный жупан; многие только тем и спаслись, что оделись в сермяги. По истечении трех льготных дней, Брюховецкий приказал прекратить бесчинства, но они еще долго проявлялись по разным местам.

    С утверждением Брюховецкого в гетманском достоинстве, все старшины и полковники были новые, поставленные из запорожцев; каждому полковнику дана была особая стража. На Украине настало господство людей прежде бедных, ничтожных: теперь они вдруг сделались господами и, упоенные непривычным достоинством, не знали меры своим прихотям и самоуправству. Народ, обольщенный мечтою казацкого равенства, был жестоко обманут; те, которые кричали против значных и богатых, сделавшись сами значными и богатыми, налегли на громаду народа еще с большею тягостью, чем прежние значные.

    Новый гетман представил правительству своих низверженных противников царскими изменниками. Их приказано судить войсковым судом. Но судьями были враги подсудимых.

    18 сентября, в Борзне, отрубили голову Сомку, Золотаренку и еще нескольким человекам; других отправили в оковах в Москву, а оттуда в Сибирь. Это были первые малоруссы, сосланные в Сибирь.

    С этих пор в Малороссии сделалось распадение на два гетманства, продолжавшееся до падения казачества на правой стороне Днепра. Оно временно отразилось и на церковном строе. Дионисий Балабан умер в Чигирине, где была столица гетманства правой стороны Днепра; на место его был избран Иосиф Нелюбович-Тукальский, епископ Могилевский. Московское правительство не признавало его, продолжало именовать блюстителем митрополии Мефодия и хлопотало о возведении последнего в сан митрополита, но константинопольский патриарх не соглашался на это.

    Успехи поляков в войне с Московским государством побудили короля Яна-Казимира сделать покушение на подчинение себе и Украины левого берега Днепра. В январе 1664 года он двинулся через Днепр. С ним должны были идти и казаки под начальством своего гетмана Тетери, и союзные татары. Города сдавались на левой стороне. Только местечко Салтыкова Девица оборонялось отчаянно, и все жители были истреблены. Король дошел до Глухова, стоял под ним пять недель и не мог взять его. Здесь в польском лагере был расстрелян, по подозрению в измене, казацкий полковник Иван Богун, один из храбрейших сподвижников Богдана Хмельницкого. Между тем запорожцы, под начальством Сирка и Сулемы, бывшие в тылу короля, начали отбирать казацкие города на правой стороне Днепра. Это побудило короля удалиться на правый берег Днепра.

    Польский полководец Чарнецкий разбил Сулему, а польский полковник Маховский схватил бывшего гетмана Выговского, носившего звание киевского воеводы, и расстрелял его, по наущению Тетери, обвинявшего Выговского в намерении передаться Москве. По всему видно, что Выговский действительно был в соумышлении с Сирком: раздраженный против Москвы, страшась от ней порабощения для Малороссии, он примирился с поляками в надежде дать своей родине независимость и свободу в том виде, в каком она была доступна его понятиям, но был жестоко обманут; собственное возвышение не удовлетворяло его; и вот он еще раз отважился на восстание и преждевременно погиб, не успевши ничего сделать.

    Не ограничиваясь этим, Тетеря обвинил в измене митрополита Иосифа Тукальского и своего шурина Юрия Хмельницкого, носившего в пострижении имя Гедеона. Король приказал отправить обоих в Мариенбургскую крепость, где они просидели два года.

    Брюховецкий по уходе короля сам перешел за Днепр, взял Канев, Черкасы, но потом отступил назад, а Чарнецкий опять принудил к повиновению отпавшие от Польши города и местечки, вошел в Субботово и выбросил из могилы кости Богдана Хмельницкого. Вскоре сам Чарнецкий был опасно ранен в одной стычке и сошел с поля действия.

    Гетман Тетеря скоро убедился, что ему не сладить с казаками и не удержать Украины под властью Польши. Он поспешил забрать войсковую казну и бежал с женою в Польшу, но дорогою Сирко отбил у него казну.[99] На его место в Украине одна партия, при помощи Орды, избрала Стефана Опару, а другая, также с помощью татар, низвергла Опару и посадила гетманом Петра Дорошенка: это произошло в 1665 году.

    С этих пор до 1677 года история южнорусского казачества, главным образом, вращается около этой личности. Постоянною целью стремлений Дорошенка было соединить Украину под единою властью и сплотить казацкие силы; он не терпел поляков, ни за что не хотел, чтобы Украина оставалась под их властью; всегда изъявлял готовность находиться под властью Москвы, но не иначе, как с соблюдением прав самобытности для Малороссии, с тем, чтобы московское правительство не посылало туда своих воевод, не мешалось во внутренние дела и обращалось с казаками, как с народом вольным. Обстоятельства препятствовали ему со всех сторон к достижению такого политического идеала, и он должен был вести тяжелую напрасную борьбу с ними.

    Осенью 1665 года Брюховецкий отправился в Москву, там был принят с большим почетом, пожалован боярином, женился на боярской дочери и получил богатую вотчину от царя, близ Стародуба, сотню Шептаковскую, занимавшую много сел и деревень, а приехавшие с ним полковники пожалованы в дворяне. Желая угодить Москве, Брюховецкий сам изъявлял желание уничтожить местные привилегии края: так, например, он подавал совет уничтожить привилегии малороссийских городов, уверял, что мещане тянут на польскую сторону, что между ними бедные истощаются от поборов и подвод, а купцы и богатые на счет бедных наживаются; предложил умножить великорусских воевод, ввести кабацкую продажу вина, сделать перепись народу, установить на великороссийский образец целовальников и прислать митрополита из Москвы, вместо выборного вольными голосами. Чрез все это, по возвращении в Украину, в начале 1666 года, Брюховецкий очутился в неприязненном отношении ко всей Малороссии. Казакам не нравилось производство его в бояре. «У нас прежде бояр не бывало, — говорили они, — через него у нас все вольности отходят». Полковники, пожалованные в дворяне, боялись показать перед казаками, что дорожат своим новоприобретенным званием. Один из них говорил: «Мне дворянство не надобно; я по-старому казак!» Епископ Мефодий был раздражен предположением посылать митрополита из Москвы; малороссийское духовенство разделяло его неудовольствие. Раздражение усилилось, когда приехали новые московские воеводы во все значительнейшие города[100], и с ними ратные люди; Брюховецкий хлопотал, чтобы их было поболее; приехали переписчики, стали переписывать всех людей по городам и селам и облагать данью. В городах из мещан установили целовальников для сбора царских доходов. Великороссияне начали дурно обращаться с жителями: «Полтавский воевода, — жаловались казаки, — бранит нас скверными словами (что особенно раздражало малороссиян); когда кто придет к нему — плюет на того, велит денщикам выталкивать взашею…» Во многих местах жаловались на большие поборы, на наглость и грабеж, на оскорбление женщин и девиц и т.п. Сам гетман был чрезвычайно корыстолюбив, жесток и, надеясь на покровительство Москвы, не знал пределов своему произволу; его полковники также отличались наглостью и грабительствами. Терпение народа было непродолжительно; вспыхнуло возмущение разом в нескольких городах, начали убивать московских ратных людей. В Переяславле убили казацкого полковника Ермоленка, сожгли город, перебили ратных людей; сам царский воевода едва спасся. Брюховецкий возбуждал к себе общее омерзение; распространилось желание поступить под власть Дорошенка.

    В 1667 году заключено было Андрусовское перемирие и стало новою, сильнейшею причиною волнения. Нащокина признавали малороссияне главнейшим врагом своим, толковали, что, по его наущению, московский царь с польским королем примиряется для того, чтобы истребить казаков; запорожцы, более других отважные и решительные, поймали царского посланника Ладыженского, ехавшего в Крым, и убили.

    С самого приезда Брюховецкого народ не хотел платить податей и разных пошлин, введенных на великороссийский образец. Казаки грабили и били сборщиков; но в то же время и между малоруссами была безладица: мещане и крестьяне дрались с казаками, которые, по приказанию гетмана и полковников, собирали для последних поборы. Все, тем не менее, сходились в том, что не терпели гетмана.

    Мефодий, прежде главный виновник возвышения Брюховецкого, сделался его врагом и наговаривал на Брюховецкого в своих письмах к московским боярам. Брюховецкий, со своей стороны, писал в Москву доносы на Мефодия. Находясь на соборе, осудившем Никона, Мефодий заметил, что с ним в Москве обращаются уже не так милостиво, как прежде, и воротившись в Малороссию, предложил мировую гетману и стал подущать его к измене царю. Брюховецкий увидел, что зашел далеко, что казаки, раздраженные против Москвы, считают его главным виновником насилий, которые терпит Малороссия от московских людей: поправить дело, казалось, возможно только скорейшей изменой Москве. Брюховецкий прежде всего сослался с Дорошенком. Последний, вместе с митрополитом Тукальским, польстил Брюховецкого надеждою, что он останется гетманом, если станет действовать с ними заодно и отступится от Москвы. Брюховецкий собрал на совет своих полковников: все порешили отторгнуться от Москвы и поддаться турецкому султану, чтобы, с помощью турок, избавиться от московской власти. 8 февраля, в Гадяче, Брюховецкий объявил воеводе Огареву, чтобы он выбирался с ратными людьми вон. У Огарева было всего человек 200 с небольшим; оставалось уходить; но казаки бросились на великороссиян, половину вырезали, остальных поколотили и взяли в плен. Брюховецкий оповестил своим универсалом, что московские послы с польскими послами постановили разорить всю Украину и истребить всех жителей от мала до велика. Такую же грамоту послал он донским казакам, уговаривая их с «господином Стенькою» действовать заодно.[101] Народ, уже и без того волновавшийся повсеместно, стал истреблять всех великороссиян в своем крае.

    Измена Брюховецкого сильно поразила московское правительство; оно этого не ожидало. В Киеве, Переяславле, Нежине и Остре воеводы с трудом отбились от казаков и сидели в осаде, терпя во всем недостаток; в других — они погибли, вместе с ратными людьми, под ножами и дубинами рассвирепевшего народа. Когда узнали об этом в Польше — то поляки говорили великорусским посланцам: «Надобно нашим государям послать войска — выжечь и перебить этих изменников-казаков, чтоб места их были пусты, потому что они и вам и нам изменяют, и добра от них не будет!»

    Весною князь Ромодановский начал военные действия осадою города Котельвы. К Брюховецкому пришли на помощь татары. Из-за Днепра шел с казацким войском Дорошенко; Брюховецкий вышел к нему навстречу из Гадяча. Близ Опочни явились к нему десять сотников с требованием отдать булаву, знамя и пушки. Брюховецкий прибил этих сотников и отправил их скованными в Гадяч. Но тут возмутилась против него громада казаков, ворвалась в шатер, схватила и потащила к Дорошенке. Дорошенко только дал знак рукою: казаки сорвали с Брюховецкого платье и заколотили до смерти ружьями, рогатинами и дубьем. Смятение в народе было так велико, что вслед за тем раздавались крики: убить Дорошенка. Но заднепровский гетман утишил толпу, выкатив ей несколько бочек горилки. Дорошенко собрал всенародную раду и спрашивал: «Что теперь делать? Мириться ли с Москвою? Отдаваться ли Польше или султану?» Народ слышать не хотел о Польше, бранил москалей за их насилия и изъявил предпочтение турецкой власти. Дорошенко двинулся против Ромодановского, который тотчас отступил от Котельвы. Теперь вся Малороссия была в руках Дорошенка; ему оставалось упрочить власть свою, но тут на беду пришла к нему весть из Чигирина об измене жены: он ушел за Днепр, забравши с собою пленных великорусских начальных людей и епископа Мефодия, а начальство над левою стороною Днепра поручил своему генеральному есаулу, Демьяну Многогришному. Вслед за уходом Дорошенка, Ромодановский двинулся в Малороссию и занял Нежин; Многогришный, вместо того, чтобы биться с ним, изъявил желание покориться царю, надеясь, что его сделают гетманом. Тогда ходатаем за казаков явился черниговский архиепископ Лазарь Баранович; он просил письменно у царя прощения народу, но умолял, чтобы в Малороссию не посылать воевод: о том же просил Многогришный и представлял, что вся беда сделалась от насилия со стороны воевод да от козней епископа Мефодия. Толки об избрании нового гетмана шли несколько месяцев, а тем временем московское правительство сносилось с Дорошенком. Царские посланцы уговаривали Дорошенка отлучиться от басурман и быть покорным Польше. Дорошенко стоял на одном: что он со своими казаками ни за что не хочет быть под властью Польши, потому что с поляками, по их непостоянству, нельзя заключить никакого крепкого договора, уверял, что он вовсе не враг Москвы, что желает со всею Украиною быть под властью великого государя, однако не иначе, как тогда, когда государь примет под свою власть обе стороны Днепра, не будет посылать воевод и не станет нарушать казацких прав, одним словом, чтобы все было так, как постановлено по первому договору, заключенному с Богданом Хмельницким: иначе Дорошенко ни за что не захотел покидать мысли о подданстве Турции. Само собою разумеется, что московское правительство, находясь в перемирии с Польшей, не могло прибегнуть к такому шагу, какого требовал Дорошенко.

    В марте 1669 года, в городе Глухове, была собрана рада, и на ней был избран в гетманы левого берега Днепра Демьян Многогришный. Все старания нового гетмана, архиепископа Лазаря и старшин об освобождении Малороссии от воеводского управления остались напрасны, тем более, что и теперь, как прежде, между малороссиянами были искатели собственной карьеры, которые писали в Москву противное тому, что просило малороссийское начальство, и уверяли, что народ более желает воеводского, чем казацкого управления. Первым из таких был Семен Адамович, нежинский протопоп, думавший, как видно, идти по следам Мефодия. По договору, заключенному в это время, воеводы были оставлены только в некоторых городах.[102] Реестровых казаков положено только 30 000, которые должны были содержаться поборами со всяких местностей, кроме монастырских и церковных. Разоренным городам дана льгота на десять лет; гетманы будут избираться вперед на раде и утверждаться царем и не должны сноситься с иностранными государями. Тогда было замечено на раде казаками, что все междоусобия в Малороссии происходят от того, что пахотные мужики самовольно хотят называться казаками и поднимают смуты, а тем самым — прямым казакам чинят бесчестие. Для предотвращения этого, положено устроить особый казачий полк в 1000 человек, которого обязанность будет состоять в том, чтоб замечать, где начинаются бунты, и укрощать их в начале. Этот полк назван компанейским. Таким образом, важнейший социальный вопрос, волновавший Малороссию с самого начала восстания против Польши, московское правительство решало теперь в видах возвышения исключительного привилегированного сословия, в ущерб стремлению народа к уравнению своих прав.

    Новый гетман левобережной Украины Многогришный не отличался дарованием, не был любим в народе, притом был предан пьянству и в пьяном виде делал всякие бесчинства. Его родной брат, Василий, названный черниговским полковником, был также человек буйный, необузданный, известный тем, что загнал свою жену в гроб побоями, за что носил на себе церковное запрещение. Власть гетмана Демьяна не простиралась на все края Украины, долженствовавшей состоять под его начальством. Полки: лубенский, гадяцкий, прилуцкий упорно стояли за Дорошенка; переяславльский полк также был с ними заодно, но потом — полковник Дмитрашка Райча, молдаванский выходец, пристал со своим полком к Многогришному. Дорошенко силился во что бы то ни стало удержать всю Украину под своею властью, писал беспрестанно универсалы, убеждал малороссиян прекратить всякие ссоры и стать заодно для погибающего отечества. Между тем он продолжал относиться дружелюбно к Москве, освободил, по царской просьбе, великорусских пленников, беспрестанно сносился то с Москвою посредством посланцев, то с киевским воеводою. Постоянно была у него одна и та же речь, хотя и в разных видах; смысл ее был таков: пусть московский государь возьмет всю Украину под свою верховную власть, выведет своих воевод и оставит казаков обеих сторон Днепра под начальством одного гетмана; вместе с тем Дорошенко прямо высказывал перед царскими посланцами, что он по необходимости отдастся султану и приведет турецкие силы на поляков. Московское правительство, соблюдая договор с Польшей, уговаривало Дорошенка оставаться в верности Польше; таким образом, оно поддерживало то самое раздвоение Украины, против которого так ополчался Дорошенко. Обстоятельства поставили Дорошенка в трагическое положение: желая, подобно Хмельницкому, своему отечеству целости и самостоятельности, и в то же время сознавая, что нельзя обойтись, не признавши над собою власти какого-нибудь государя, он предпочитал власть московского государя, но поневоле должен был действовать неприязненно против Москвы и считаться ее злейшим врагом. Ему приходилось бороться разом и с Польшею и с Россиею; этого мало: ему предстояла еще борьба и со своими. Запорожье не хотело повиноваться ни Дорошенку, ни Многогрешному; там выбрали иного гетмана Суховиенко, который пригласил татар и вступил во владения Дорошенка. Шесть полков[103] покорились ему. Дорошенко был на краю своего падения и тогда отправил в Турцию своих послов с решительным предложением подданства. Это спасло его на время. В то время как Суховиенко осадил Дорошенка в Каневе, явился турецкий чауш (гонец) и приказал Суховиенку отступить. Суховиенко не мог не послушаться, так как его главная сила состояла из татар, турецких подданных. Суховиенко отказался от гетманства; но вслед за тем уманский полковник Ханенко провозгласил себя гетманом. С ним предстояла борьба. Дорошенко, подступивши под Умань, сначала постановил с Ханенком договор, чтобы обоим соперникам ехать в Чигирин: пусть там рада решит между ними спор и признает одного из них гетманом; но Ханенко, вместо того, чтобы ехать на раду, пригласил Крымскую Орду и пошел войною на Дорошенка. У обоих соперников войско состояло, главным образом, из татар. У Дорошенка была орда белогородская, находившаяся под властью силистрийского паши. К Ханенку присоединялся Юрий Хмельницкий, который сбросил тогда свое монашеское платье. Под местечком Стебловым Дорошенко одержал победу, прогнал Ханенка на Запорожье, а Юрий Хмельницкий был пойман и отправлен Дорошенком в Турцию, где содержался в Семибашенном замке.

    Ханенко не успокоился, отправил посольство к польскому королю и получил от него грамоту на гетманство на условиях Гадяцкого договора. При помощи коронного гетмана Яна Собеского, Ханенко утвердился в Ладыжине. Поляки заняли города Немиров, Брацлав, Могилев, Рашков, Бар и другие и отдали под управление Ханенку. Таким образом, в Малороссии явилось разом три гетмана: двое на правой, один на левой стороне Днепра.

    В церкви также было раздвоение. Мефодий, взятый в плен Дорошенком, убежал в Киев; но тамошний воевода препроводил его в Москву. Дорошенко прислал в Москву собственноручное письмо Мефодия, доказывающее его несомненное участие в замыслах Брюховецкого. Мефодия заточили в Новоспасский монастырь, где он скоро умер. Вместо него, Москва назначила другого блюстителя митрополичьего престола, черниговского архиепископа Лазаря Барановича. Между тем на правом берегу Днепра проживал, освободившийся из мариенбургского заключения, митрополит Иосиф Тукальский, посвященный и признаваемый константинопольским патриархом; в Москве не доверяли ему, как благоприятелю Дорошенка и стороннику целости и независимости Малороссии. Митрополит Иосиф, живя в Чигирине, близ Дорошенка, исходатайствовал у константинопольского патриарха наложение проклятия на Демьяна Многогришного, за его измену Дорошенку. Это сильно тревожило Многогришного, особенно когда он, поскользнувшись, упал и расшибся. Многогришный считал это для себя знаком Божьего наказания и убедительно просил царя исходатайствовать ему разрешение от патриарха. Царь отправил к патриарху Мефодию просьбу о Многогришном. Патриарх был в затруднении: ему хотелось исполнить просьбу царя, но он боялся турецкого правительства, которое покровительствовало Дорошенку и Иосифу; патриарх наконец дал разрешение, но с тем, чтобы оно было тайное.

    Скоро, однако, после того, обстоятельства поставили Многогришного в недружелюбные отношения с Москвою, Воеводское управление было до крайности несносно для малороссиян. Посполитые по-прежнему порывались казаковать; компанейцы, усмиряя их, причиняли им всякого роду обиды: вспышки народного негодования начали проявляться. Многогришный, подобно своему предшественнику, ожидал всеобщего бунта, который был тем возможнее, что Дорошенко то и дело, что рассылал своих агентов увещевать левобережных малороссиян — действовать заодно с ним при турецкой помощи, для возвращения свободы и целости своему отечеству. Некоторые полки открыто стояли за Дорошенка. Малороссиян раздражало, кроме всего этого, и то, что, во время переговоров, бывших между Нащокиным и комиссарами о подтверждении Андрусовского договора, малороссийских посланцев не допустили до участия в этих переговорах. Ожидаемая отдача Польше Киева со всею его святынею оскорбляла народное чувство. Многогришный, в своих письмах к Артамону Сергеевичу Матвееву, убеждал московское правительство избавить Малороссию от воеводского управления и суда; об этом же просил и Лазарь Баранович. Но в Москву приходили письма и нежинского протопопа, Семена Адамовича, который то и дело, что оговаривал Барановича и Многогришного, хотя в то же время прикидывался другом последнего; в своих письмах, посылаемых в Москву, он уверял, что Малороссия только и держится присутствием воевод и ратных людей, и немедленно взбунтуется, как только их выведут. Московское правительство, настраиваемое такими доносами, не выводило воевод, и над самим гетманом приказывало наблюдать; в гетманской столице Батурине находился стрелецкий голова Григорий Неелов, сообщавший в Москву о поступках гетмана. Напиваясь пьян, Многогришный отпускал оскорбительные замечания и похвалки над Москвою. Дорошенко вступил с ним в сношения и убеждал его действовать заодно с ним. Неизвестно, до какой степени Многогришный решился быть союзником Дорошенка и начать неприязненные действия против Москвы, но Многогришный высказал сам великорусскому гонцу, Танееву, намерение ни за что не отдавать Киева полякам и, вместе с Дорошенком, воевать Польшу.[104]

    Прежде чем московское правительство решило, как поступать с доносами на Многогришного, против последнего составился заговор; руководителем его был обозный Петр Забела. Он склонил на свою сторону писаря Мокриевича, судей: Домонтовича, Самойловича и переяславского полковника Дмитрашка Райча. 13 марта, в ночь, заговорщики схватили Многогришного и отправили в Москву с писарем Мокриевичем. В Москве Матвеев подверг Многогришного допросу и пытке. Демьян отвергал обвинения в измене, но сознался, что в пьяном виде говорил «неистовые речи». Старшины от имени всего малороссийского народа просили казнить смертью бывшего гетмана и его брата, Василия. 28 мая 1672 года осужденных вывели на казнь в Москве; но царь выслал гонца с объявлением, что он, «по упрошению своих детей, заменяет смертную казнь ссылкою в Сибирь». Демьян сослан был в Тобольск с женою Анастасией, детьми, братом Василием и племянником. Сослали в Сибирь и друзей его: нежинского полковника Гвинтовку и есаула Грибовича. Последний убежал из Сибири, а остальные сосланные, по этой причине, содержались несколько времени в оковах, отправлены в Селенгинск и поверстаны на службу. Вслед за ними был схвачен и отправлен в Сибирь, по доносу, запорожский атаман Сирко, но вскоре признан невинным и возвращен.

    17 июня, того же года, недалеко от Конотопа, в Казачьей Дуброве, по распоряжению князя Ромодановского, в присутствии архиепископа Лазаря, избран был на раде новый гетман, бывший генеральный судья Иван Самойлович. Избрание это совершилось, главным образом, по желанию и козням войсковой старшины. Новоизбранный вождь был сын священника, прежде жившего на правом берегу Днепра, а потом перешедшего на левую, в местечко Старый Колядин. Иван Самойлович был человек ученый, но малоспособный, низкопоклонный перед сильными, гордый и надменный с подчиненными и притом корыстолюбивый. Поприще свое он начал в звании сотенного писаря; при Брюховецком подделался к генеральному писарю Гречаному, сделан сотником, а потом в Чернигове наказным полковником. Он не пристал к измене Брюховецкого, сблизился с Многогришным, вошел к нему в доверенность и получил звание генерального судьи, а потом, вместе с другими, погубил Многогришного, заслужил расположение старшин чрезвычайною услужливостью и ласковым обращением: они выбрали его в надежде иметь в нем покорное себе орудие.

    Переворот на левой стороне Днепра происходил в то время, когда на правой Дорошенко прибегнул к отчаянному и решительному средству. 300000 турецкого войска двинулось к нему на помощь; сам падишах Магомет IV предводительствовал этими силами. При урочище Батоге разбит был Ханенко и предводитель польского войска, Лужецкий. Турки и татары бросились на Каменец, где в то время был незначительный польский гарнизон. Осажденные вступили в переговоры и сдали город, с условием выпустить из города гарнизон и жителей, по их желанию, а остальным жителям, которые захотят остаться, предоставить безопасность жизни их, достояние и несколько церквей для свободного богослужения. Турки приказали обратить в мечети церкви и в том числе собор, оставивши для христиан, православных, католиков и армян по одной церкви. 19 сентября Магомет IV с торжеством въехал в город прямо к главной мечети, бывшей соборною церковью; и, как рассказывают турки, в знак победы ислама над христианством, клали образа святых на грязных местах улиц, когда проезжал султан. Жителей пощадили; однако взяли в гаремы падишаха и его пашей красивейших девиц. Поляки были до крайности поражены этим событием, и слабый польский король Михаил поспешил просить у турецкого императора мира. Мир был заключен под Бучачем в Галиции. Поляки уступали туркам Подол и Украину и, кроме того, обязались платить ежегодно 22000 червонцев.

    Жестоко промахнулся Дорошенко. Турки не думали восстановлять единство в Украине, а между тем Дорошенко, сделавшись турецким подданным, возбуждал против себя и свой народ и христианских соседей. Мир Польши с Турцией не мог быть продолжителен; заодно с Польшею готовилась действовать против нее Москва: Дорошeнко, союзник турок, должен был первый принять на себя удары врагов ислама. Между тем силы его умалялись; народ, как и прежде переходивший с правой стороны Днепра на левую, теперь бежал туда большими толпами; значительная часть перебежчиков двигалась на восток, в привольные степи южных пределов Московского государства (нынешних: Воронежской, Курской и Екатеринославской губерний). Правая сторона Днепра все более и более безлюдела. Дорошенку и Ханенку приходилось властвовать над бедными остатками каждый день уменьшавшегося народонаселения, бороться чужими силами за опустелую родную землю. Снова обращался Дорошенко к Москве, опять уверял в своей преданности государю, просил его принять в подданство, но все-таки не иначе, как на тех же условиях, какие предлагал прежде: чтоб Украина была едина и свободна. «У меня детей нет, — говорил он; — я о себе не хлопочу, но дело идет о всех людях наших». Московское правительство ласкало Дорошенка обещаниями. После того, как поляки, сами уступивши Турции Украину, отказались от господства над этою землею, удобнее было соглашаться с Дорошенком насчет единства обеих сторон Днепра. Но Самойлович боялся, чтоб его не лишили гетманства, передавши Дорошенку, а потому старался вооружить Москву против Дорошенка и советовал не доверять ему. Вместо примирения с Дорошенком, послано было против него казацкое и московское войско под начальством Ромодановского. Это войско не сделало ничего важного, но Ханенко, а с ним и несколько полковников, прислали просить милости царского величества. 17 марта, 1674 года, Ханенко и несколько полковников[105] правого берега Днепра явились на раду в Переяславль. Ханенко положил гетманскую булаву, и бывшие с ним правобережные полковники избрали гетманом Самойловича.

    Значительная часть южной Руси правого берега Днепра переходила снова под власть русского государства. Оставалось только покориться самому Дорошенку. Действительно, чигиринский гетман отправил к Ромодановскому генерального писаря Мазепу и объявлял, как он делал это много раз прежде, что желает быть в подданстве великого государя. Но Дорошенко ни за что не хотел, чтобы ненавистный и презираемый им поповский сын, Самойлович, был гетманом над обеими сторонами Днепра, тем более, что сам Дорошенко боялся за собственную жизнь, и ожидал, что если он сдастся, то Самойлович казнит его, как Брюховецкий казнил Сомка. Притом оставшиеся ему верными старшины и полковники боялись того же и предпочли еще раз попытаться удержать независимость при турецкой помощи. Дорошенко колебался и, уверившись, что враг его Самойлович крепок и пользуется царскою милостью, еще раз пригласил на помощь турок и татар. Это значило, как говорится, поставить на карту последнее достояние. В августе 1674 года турецкое и татарское полчища опустошительно прошлись по Украине. Город Ладыжин был взят приступом. Уманцы, принявши сначала турецкий гарнизон, перерезали его, и за это турки взорвали город и истребили всех жителей. Кровь текла реками, по известию современников. С другой стороны, Самойлович и Ромодановский с царскими войсками нанесли опустошение Украине, идучи к Чигирину. Крымцы отбили их от гетманской столицы; Ромодановский и Самойлович отступили, сожгли Черкасы и ушли за Днепр. Турки удалились. Тогда Дорошенко совершенно уже потерял к себе расположение народа. Остатки правобережного населения толпами стремились на левую сторону Днепра. Черкасы, Лысянка, Мошны, Богуслав, Корсунь совершенно опустели. Пример одних увлекал других; переселенцы частью оставались в землях левобережных полков; но несравненно большее число их удалялось на слободы, далее к востоку.

    На турок надежды уже не было: два раза приходили они на помощь Дорошенку и не принесли никакой пользы, а только разорили край. В следующем, 1675 году, и русские и поляки собирались совместными силами наказать Дорошенка, но не сошлись между собою. Все еще думая удержать за собою казаков, польский король, вместо передавшегося России Ханенка, назначил гетманом бывшего подольского полковника Гоголя. С малою горстью казаков этот предводитель держался на Полесье. Гетман Самойлович отклонял московское правительство от посылки военных сил вместе с польскими в Украину, представляя, что, как только казаки будут вместе с поляками, — тотчас задерутся между собою.

    Дорошенко, готовый отдаться Москве, попытался сделать это так, чтобы миновать Самойловича; он пригласил на раду кошевого Сирка с запорожцами. Сюда же прибыли и донцы под начальством Фрола Минаева. Дорошенко, в присутствии духовенства, присягнул на Евангелии на вечное подданство царю, просил запорожцев и донцов ходатайствовать, чтоб царь оставил его со всем «товариществом» в своей милости и оборонял своими войсками от татар, турок и ляхов, чтобы правая сторона Днепра, находясь под рукою царскою, опять была населена людьми. Сирко дал знать об этом в Москву; но Самойлович и теперь боялся, чтобы, таким образом, не составилась сильная партия и не лишила его гетманства в пользу Дорошенка. При помощи Ромодановского, он успешно действовал в Москве, оговаривал Дорошенка и Сирка и представлял, что такой поступок — нарушение его прав как гетмана. Царь приказал объявить выговор Сирку за то, что устраивает такие дела мимо гетмана Самойловича, потому что ему, гетману, а не кому-нибудь иному поручено уладить с Дорошенком. В январе 1676 года, в последние дни жизни Алексея Михайловича, прибыл в Москву тесть Дорошенка, Павел Яненко-Хмельницкий, и привез турецкие «санжаки»: бунчук и два знамени (означавшие прежнее подданство Дорошенка Турции, от которого он теперь совершенно отрекался); чрез него Дорошенко изъявлял покорность московскому царю и просил только дозволить ему, всем его сродникам и всему народу оставаться на правой стороне Днепра и не переводить народа на левую сторону, так как разнеслась весть, будто правительство хочет сжечь все города и выселить с правой стороны Днепра весь народ. В Москве Дорошенко похвалили за его готовность покориться царю, но требовали от него такого дела, от которого он хотел всячески увернуться — произнесения присяги перед Самойловичем.

    Царь Алексей Михайлович умер; прошел еще год. Самойлович старался всеми силами очернить перед московским правительством Дорошенка и Сирка. Он чувствовал, что в Малороссии не любили его за высокомерие и алчность, он боялся, что полковники составят против него заговор. Самойлович домогался всеми силами, чтобы Дорошенко был в немилости у Москвы и не мог бы стать ему на дороге.

    В 1677 году Самойлович писал в Москву, что, по призыву Дорошенка, снова идут турки на Киев. В ответ на это письмо ему приказано было идти вместе с Ромодановским войною на Дорошенка. После небольшой стычки под Чигирином, Дорошенко вышел с духовенством, старшиною и народом из Чигирина, и в трех верстах от города, на реке Янчарке сложил булаву, знамя и бунчук и принес присягу московскому царю. Его сначала поместили в Соснице.

    В это время в Малороссии открылся заговор против Самойловича. Руководителями его были стародубский полковник Рославец и известный уже нам своими доносами протопоп Адамович. Рославец склонил некоторых смещенных Самойловичем полковников[106] к мысли низложить Самойловича и признать гетманом Дорошенка. Тогда Дорошенка потребовали в Москву будто бы для того, что царь хочет держать его при себе для совета о важных делах. Самойлович был очень этим недоволен, потому что боялся, чтобы Дорошенко не вошел в Москве в милость и не повредил бы ему; несмотря на свои старания, Самойлович никак не мог помешать вызову своего соперника. Рославец и Адамович были присуждены войсковым судом к смертной казни, Мокриевич к изгнанию, а прочим сделано было только внушение, чтобы они присягнули в верности гетману. Царь Федор помиловал осужденных на смерть. Адамович постригся, но Самойлович все-таки настоял, чтобы Рославец с Адамовичем были сосланы в Сибирь. Дорошенко, как не участвовавший в заговоре, не подвергался за него гонению и был принят в Москве очень милостиво. Но ему было слишком тяжело туда переселяться: по его словам, он ехал в Москву, как на смертную казнь. Он уже не вернулся в Малороссию. Московское правительство решило держать его в Великороссии и потребовало присылки из Малороссии его жены и дочери. Жена Дорошенка, дочь Яненка-Хмельницкого, была женщина развратная и склонная к пьянству. Муж, вместе с тестем, засадил было ее в монастырь, но потом примирился с нею, и она обещала ему никогда не брать более в рот хмельного, но, по отъезде мужа в Москву, опять принялась за прежнюю безобразную жизнь, и когда ей объявили, что она должна ехать к мужу, то сказала: «Если меня пошлют насильно в Москву, то Петру не быть живу». Дорошенко не стал домогаться ее призыва и кажется был даже рад, что от нее избавился. Оставаясь в Великороссии, Дорошенко был назначен воеводою и получил в вотчину тысячу дворов в селе Ярополче, Волоколамского уезда. С тех пор он исчез для истории.[107]

    Турки сильно досадовали, узнавши, что Дорошенко, считаемый турецким подданным, отдался Москве. С целью удержать власть над Украиною, султан велел освободить из заточения Юрия Хмельницкого, провозгласил его гетманом и князем малороссийской Украины и отправил с турецким войском добывать отцовское наследие.

    В Чигирине, после удаления Дорошенка, московским воеводою поставлен был немец Трауернихт. В августе 1677 года турки и татары осадили Чигирин, но на помощь осажденным подоспели Ромодановский и Самойлович и прогнали турок. На следующий 1678 год, в июле, снова явилось турецкое войско с самим визирем и Юрием Хмельницким под Чигирином, где уже был другой московский воевода — Иван Ржевский. На этот раз турки и татары повели упорную осаду. Ржевский был убит на городской стене неприятельскою гранатою. Турки взорвали подкопами нижний городок, находившийся на берегу Тясмина: осажденные бросились на мост; но мост был зажжен турками; многие потонули. Турки стали приступать к верхнему городу, расположенному на высокой горе, над нижним. Русские отбивались отчаянно; наконец, по приказанию Ромодановского, стоявшего неподалеку с войском, зажгли верхний город и ушли к Ромодановскому, безуспешно преследуемые неприятелем. Малороссияне говорили, будто Ромодановский нарочно не подоспел впору на выручку Чигирина, потому что сын его был в плену у турок, будто ему дали знать турки, что сына его освободят, если он допустит турок взять Чигирин, в противном случае пошлют ему, вместо сына, кожу его, набитую сеном. Как бы то ни было, Ромодановский не вступил в битву с турками и ушел на левый берег Днепра.[108] Юрий Хмельницкий захватил и подчинил своей власти Жаботин, Черкасы, Корсунь, Канев и другие городки, в то время уже очень малолюдные.[109] Юрий потом утвердил свое местопребывание в Немирове и принял небывалый титул князя сарматского. Юрий подписывался Гедеон-Георгий-Венжик Хмельницкий, князь сарматский и гетман запорожский. Силу его составляли турки и татары. В начале 1679 года он покусился было напасть на левый берег Украины, но ему помешали большие снега; весною он повторил нападение, но безуспешно; Самойлович, вслед за ним, перешел на левый берег и отобрал городки, недавно покоренные Юрием. Тогда Самойлович приказывал умышленно сжигать все города и села на правой стороне Днепра и заставлял всех остававшихся там жителей переселяться на левую сторону.

    Между тем Россия продолжила перемирие с Польшей еще на 13 лет, уступивши Польше Невель, Себеж, Велиж, и, сверх того, заплатила 200 000 рублей вместо уступки ей Киева. Шли переговоры о совместных военных действиях против турок. Малороссия была в тревоге; ожидали нового нашествия турок с Юрием Хмельницким; носился слух, что нападение будет направлено на Киев; принялись наскоро укреплять Киев на всех пунктах; Самойлович положил основание крепости около Печерского монастыря; но турки не явились.

    В то время, когда в Киеве шли горячие работы, а московские ратные силы стягивались к югу, валахский господарь, Иоанн Дука, взялся быть посредником между Турцией и Россией. Самойлович, со своей стороны, настаивал на примирении с Турцией и Крымом, потому что не терпел поляков, и всеми силами старался не допустить русских до союза с ними против неверных. Переговоры тянулись более года. В августе 1680 года отправился в Крым бывший несколько лет в Варшаве резидентом стольник Тяпкин вместе с малороссийским генеральным писарем Раковичем (с ними был учитель Петра Великого, Никита Зотов). Тяпкин упорно не хотел отдавать хану всей правобережной Украины; дело дошло было до того, что хан грозил засадить русских послов в земную яму, и это принудило Тяпкина уступить и согласиться на унизительное перемирие сроком на 20 лет, по которому Россия обязалась вносить хану ежегодный платеж. Киев со своим старым уездом[110] оставался за Россией, но вся правобережная Украина от реки Буга до Днепра должна была оставаться вполне безлюдною. Положено было, с обеих сторон не строить там ни городов, ни сел и не заводить никакого поселения. По заключении этого перемирия, получили свободу русские пленники и в числе их несчастный Василий Борисович Шереметев, томившийся двадцать два года в неволе. В 1681 году договор этот был утвержден в Константинополе. Вопрос о том, кому должно принадлежать Запорожье, оставался нерешенным; хотя русские и выговорили себе Запорожье у крымского хана, но турки не согласились признать окончательно Запорожье вотчиною царя.

    О дальнейшей судьбе Юрия Хмельницкого сохранились разноречивые известия, которые, впрочем, сходны в том, что он был вскоре убит.[111] Память этого человека подверглась проклятию в малороссийском народе: об нем составилась легенда, будто земля его не принимает и он скитается по земле до скончания века!

    С тех пор пало господство казачества на правой стороне Днепра. По смерти Хмельницкого, турецкое правительство назначило гетманом со своей стороны валахского господаря, Иоанна Дуку; Дука, приехавши в свое новое владение, застал там совершенную пустыню и начал призывать поселенцев, обещая им льготы, что нарушало договор, заключенный с Турцией. Дуку поймали поляки и посадили под стражу. В 1683 году Польша, защищавшая Австрию против Турции, вступила с последнею в войну. 12 сентября Ян Собеский разбил турок под Веною и нанес им после того еще несколько поражений. Тогда, в видах войны с Турцией, Польша намеревалась было воскресить казачество и назначала своих гетманов одного за другим. Но в Украине уже не доставало для казачества почвы; оно, видимо, отживало свою историю. Попытки восстановить его на правой стороне прошли бесследно.

    Воюя с турками, поляки сильно добивались втянуть в эту войну Россию, но Россия долго не поддавалась их советам, благодаря настойчивости Самойловича, который неустанно представлял, что полякам ни в чем нельзя верить, что они искони вероломные враги русского народа, что гораздо полезнее быть в дружбе с турками. Несмотря, однако, на все старания, Самойлович, живший вдалеке от Москвы, не мог следить за тамошними делами. Могучий в то время боярин, друг Софьи, Василий Васильевич Голицын, поддался убеждениям польских послов, ходатайству папы и Австрии, и 21 апреля 1686 года был заключен в Москве польскими послами Гримултовским и князем Огинским вечный мир между Россией и Польшей. Киев, с Васильковым, Трипольем и Стайками, был уступлен России навеки, а Россия обязалась заплатить за это 146000 рублей. Обе державы обязались вместе воевать против турок и татар. Важным для будущих времен условием этого мира было то, что Польша обязалась предоставить полную свободу совести православным.

    Самойлович был до крайности недоволен этим миром, но еще более раздражился, когда ему приказали готовиться в поход против татар. Он продолжал посылать в Москву свои представления против союза с Польшею и войны с турками, пока наконец получил выговор за свое «противенство». Гетмана многие не любили в Малороссии, а он, между тем, своими смелыми суждениями подавал повод врагам к обвинению в недоброжелательстве к Москве: «Купила себе Москва лиха за свои гроши, ляхам данные. Жалели малой дачи татарам давать, будут большую казну давать, какую похотят татары», — так говорил он в кругу своих приближенных. Ему приходилось выступать в поле, а он называл предпринимаемую войну «чертовскою, гнусною», величал Москву глупою: «Хочет дурна Москва покорить государство крымское, а сама себя оборонить не может». Враги Самойловича с жадностью ловили и подмечали такие выражения.

    Правительство московское затевало большое дело. Мысль покорить Крым блеснула было при Грозном и окончилась маловажными походами, блеснула при Михаиле Федоровиче и была оставлена по бедности средств. Теперь предприняли идти с большим войском великорусским и малорусским через степь и уничтожить Крымское царство.

    Осенью 1686 году издан был к служилым людям царский указ, призывающий их к важному начинанию. «Злочестивые, богоненавистные басурманы, — было сказано в указе, — ни из какой другой веры не брали столько невольников, как из украинных городов нашего царствия и из Малороссии, распродавая их из Крыма, словно скот, повсюду в вечную басурманскую неволю. Наше государство доныне терпит от всех иных стран посмеяние и укорение за то, что мы каждый год давали басурманам казну, чего никакое государство не творит, а они, басурманы, над нашими посланниками, которые возили им деньги, соболей и мягкую рухлядь, творили насилие; иные наши посланники и гонцы от многого задержания и мучения в Крыму и помирали». Все это была всем тогда известная правда. Ближайшею причиною разрыва договора, постановленного с Крымом при царе Федоре Алексеевиче, приводили то обстоятельство, что после этого договора татары делали набеги на русские области, а в Крыму задержали и оскорбляли отправленного туда посланника Тараканова.

    Весною 1687 года сто тысяч великорусского войска двинулось в южные степи; предводительствовал им князь Василий Васильевич Голицын, друг царевны Софьи, носивший чин дворового воеводы большого полка и большие печати и государственных великих дел посольских сберегателя; к нему присоединился на Самаре гетман Самойлович со всеми своими полками; казаков было до пятидесяти тысяч. 14 июня перешло войско через Конку, прошло Великий луг и, дошедши до речки Карачакрана, встретилось с нежданным препятствием. Вся степь была выжжена; травы не было; продовольствия для лошадей не везли с собою; не было дров; русские лошади стали падать; люди страдали от недостатка пищи и безводья: слышно было, что впереди до самого полуострова все таким образом выжжено. Идти далее оказалось невозможным. Военный совет предводителей решил отправить берегом вниз по Днепру отряд тысяч в двадцать: к ним Самойлович присоединил три казацких полка под начальством своего сына. Этот отряд должен был прикрывать отступление остальной армии, а если будет можно, то сделать нападение на турецкие крепости, построенные на Днепре. Затем — все остальное войско двинулось назад.

    Тогда сильное подозрение у великороссиян пало на гетмана и вообще на казаков: не по их ли предостережению и наущению татары сожгли степи, чтобы помешать успехам русского войска? Один из служивших в московских войсках иноземцев (Гордон) уверяет, что подозрение имело на своей стороне вероятность. Казаки — говорит он — сами вооруженною рукою освободились от польского ига и просили у москвитян только помощи: они называли себя подданными, а не холопами царскими. Мир с поляками, уступившими Москве свои права над казаками, страшил их; они опасались, чтобы Москва не стала обращаться с ними, как с природными подданными, и не ограничила их привилегий и вольности. Гетман и другие благоразумные люди предвидели, что выйдет для них из того, если Москве удастся покорить Крым. Татары считали себя также вольным народом; падишах имел над их ханом слабую власть и относился к нему более с просьбою, чем с повелениями. Естественный инстинкт сближал казаков с татарами, и благоразумие побуждало тех и других понимать, что порабощение одного из двух народов будет пагубным для другого.

    Как бы ни было, только враги Самойловича воспользовались неудачею похода; они поняли, что Голицыну будет приятно свернуть на гетмана стыд неудавшегося предприятия. Возвращаясь назад, Самойлович, как видно, не сдерживал своего языка и отпускал едкие замечания насчет тогдашних дел. «Не сказывал ли я, — говорил он, — что Москва ничего Крыму не сделает. Се ныне так и есть; и надобно будет вперед гораздо им от крымцев отдыматись».

    Войско, возвратившись из похода, стало станом над рекою Коломаком. Здесь старшина, составивши заговор, написала донос на своего гетмана.

    В этом доносе передавались разные выражения недовольства, произнесенные гетманом против московского правительства по поводу примирения с Польшею; указывалось на поступки, вредные для успехов в войне с татарами. Он дозволял возить в Крым всякие запасы и гонять скот на продажу. Здесь, между прочим, замечалось, что он не посылал вперед языков и караулов для сведения о состоянии поля, видя около таборов пылающие поля, не посылал гасить их. Дошедши до Конки, не проведал, как далеко выгорела степь, и двинулся вперед на сожженное поле; его нежелание к ведению этой войны и нерадение давали повод заключить, что гетман был причиною и повелителем в деле сожжения полей. Сверх того, в доносе излагались жалобы на дурное управление гетмана: он все один делал, никого не призывая в совет; без суда и следствия отнимал должности, унижал старинных казаков и возвышал мелких людей, грубо обращался со старшиною, а больше всего был невыносим своим корыстолюбием: за полковничьи должности брал взятки, и допускал делать людям всякое утеснение: что у кого полюбится, то у того и берет, а чего он сам не возьмет — то дети его возьмут. Наконец, просили от имени всего войска запорожского сменить его с гетманства.

    Этот донос был подан Голицыну 7 июля. Могучий боярин не любил уже прежде Самойловича: Голицын был в ссоре с Ромодановским, а Самойлович находился в дружелюбных отношениях с последним. Донос был отправлен в Москву, и в Москве поступили по нем так, как хотел Голицын.

    22 июля гонец из Москвы привез царскую грамоту. Голицыну поручалось объявить старшине, что если Самойлович не угоден казакам, то они могут избрать себе другого, а от Самойловича велено отобрать знаки гетманского достоинства и самого препроводить в Великороссию, поступая так, как Господь Бог вразумит и наставит боярина.

    Голицын знал, что казаки не терпели Самойловича, и боялся, чтоб они, как узнают, что гетман сменяется, не начали своевольствовать и расправляться с теми, которые возбудили против себя их злобу. Он призвал к себе своих московских полковников, приказал им объявить старшине о содержании царского указа и самим распорядиться, чтоб Самойлович мог быть схвачен без всякого шума; для этого приказано было вечером запереть обоз; шатер гетмана и его пожитки находились внутри обоза: велено было незаметно для гетмана окружить его со всех сторон возами. Как ни тихо все это делалось, но некоторые благоприятели гетмана смекнули, что затевается недоброе, и известили Самойловича. Самойлович был уверен, что обвинить его в измене нельзя, и не надеялся, чтобы кто-нибудь решился на это; он подозревал, что если последовала на него жалоба, то за его управление, которое, как он хорошо сознавал, было для многих несносно, но в этом он надеялся отговориться и оправдаться, тем более, что никак не мог допустить, чтобы московское правительство, зная его верную многолетнюю службу, лишило его гетманства. Запершись в своем шатре, ночью гетман писал оправдание своих поступков и отправил написанное к полковникам. Ему не отвечали. Кругом его ставки на некотором расстоянии был поставлен караул. В полночь генеральный писарь Василий Кочубей явился к Голицыну, известил, что все готово, все сделано тихо, гетман под караулом, и просил приказания, что делать далее. Голицын приказал на рассвете привести к нему гетмана вместе с его сыном, а между тем держать под караулом расположенных к гетману лиц, чтобы не дали в пору знать другому его сыну, которого ждали из похода к днепровским низовьям.

    Но на рассвете Самойлович отправился в церковь к заутрене; старшины не решались входить в церковь и нарушить богослужения; они дожидались его у входа в церковь. Как только, отслушавши заутреню, гетман вышел из церкви, бывший полковник переяславский, Дмитрашка Райча, схватил его за руку и сказал: «Иди другой дорогою!» Гетман не показал ни малейшего удивления и сказал: «Я хочу говорить с московскими полковниками». Тут подошли полковники и вели арестованного гетманского сына Якова, который на рассвете хотел прорваться сквозь обоз и был схвачен. С гетманом не стали говорить, посадили его на дрянной воз, а сына его на клячу без седла, и повезли обоих в ставку Голицына.

    Голицын и с ним военачальники и полковники московского войска сидели на стульях, на открытом месте. Гетмана с сыном поставили подле приказного шатра; старшина, обвинители, по требованию Голицына, явились перед советом военачальников и в короткой речи повторили сущность тех обвинений, которые изложили в своей челобитной, а в заключение просили оказать правосудие над гетманом. Все сидевшие встали. Голицын сказал: «Не подали ли вы на гетмана жалобу по недружбе, по злобе или по какому-нибудь оскорблению, которое можно удовлетворить иным образом?»

    Казаки отвечали: «Велики были оскорбления, нанесенные гетманом всему народу, а многим из нас наипаче; но мы бы не наложили рук на его особу, если б не его измена: об этом нельзя было нам молчать; гетман всеми ненавидим; и так много труда стоило удерживать народ: он бы разорвал его на клочки!» Голицын велел позвать гетмана.

    Самойлович пришел, опираясь на палку с серебряным набалдашником; его голова была обвязана мокрым платком: он страдал головными и глазными болями.

    Боярин изложил ему коротко, в чем его обвиняли. Самойлович отвергал все взводимое на него и стал оправдываться. Но тут на него накинулись полковники: Солонина, Дмитрашка Райча, Гамалия. Завязался горячий спор; полковники рассвирепели до того, что готовы были поколотить гетмана, но Голицын не допустил их до этого и велел увести обвиненного.

    Голицын объявил, что теперь они могут выбирать нового гетмана, а для этого нужно созвать духовенство и знатнейших казаков со всех полков. Немедленно был отправлен гонец к окольничьему Неплюеву, начальствовавшему над отрядом, посланным в днепровские низовья. Неплюеву приказывали арестовать сына гетманова Григория, его друга переяславского полковника Леонтия Полуботка и других, и препроводить их к Голицыну.

    Однако чего боялись, того не избежали. Казаки, услышавши о том, что случилось с гетманом, начали своевольничать. В гадяцком полку убили полковника Киашку и с ним несколько начальных лиц; казаки собирались шайками, уходили и распространяли мятеж по стране. Гетман до крайности был всем ненавистен; вместе с ним ненавидели его сыновей и благоприятелей. Самойлович завел отяготительные монополии на вино, мед, деготь и другие предметы, выдумывал разные нововведения для своего обогащения. Приобретение богатства для себя и для своей родни было у него целью жизни. Он окружал себя компанейцами и сердюками (пехотное войско), устроенными для приведения к послушанию народ, все еще не потерявший своего заветного стремления оказачиться; гетман опирался, сверх того, на московские силы и вел себя как деспот. С самыми старшинами он обращался надменно; никто не смел сесть в его присутствии или накрыть голову; сам происходя из духовного звания, он презрительно обходился со священниками. Понятно, что его падение возбудило не жалость к нему, а ожесточение ко всем тем, кто верно служил ему, кто потакал его алчности и чванству, кто сам, под его покровительством, дозволял себе самоуправство и насилия. Московское войско принуждено было укрощать вспыхнувший бунт. Это побудило Голицына немедленно приступить к избранию нового гетмана.

    На другой же день после низложения Самойловича, Голицыну подали статьи, по которым должен быть избран новый гетман. Они были в смысле прежних статей. Казаки на этот раз пытались расширить права отдельного самоуправления Малороссии и просили, чтобы гетману дозволено было сноситься с иноземными державами; это не было принято. Владельцы местностей выговорили себе право судить подданных и заставлять их давать себе положенные приносы, возить сено и дрова. Маетности генеральной старшины, заслуженных знатных особ, а также имения архиепископские, митрополичьи и монастырские, освобождались от всяких войсковых поборов. Таким образом, утверждалось господство нового панства, грозившее устроить порабощение народа. С московской стороны включена статья, показывающая стремление к сближению двух народов: гетману и старшине вменялось в обязанность соединять малороссийский народ с великороссийским как посредством супружеств, так и другими путями, чтобы никто не говорил, что малороссийский народ гетманского регименту (правления), и чтобы единогласно все считали малороссиян с великороссиянами за единый народ.

    Старшины, постановляя статьи, дали понять Голицыну, что они выберут в гетманы из своей среды того, на кого он укажет. Боярин назвал Мазепу, который умел ему понравиться.

    На другой день, 25 июля, открылась рада. Совершено было молебствие в походной церкви, находившейся в шатре. Вынесли знаки гетманского достоинства и положили на стол, покрытый ковром. Боярин спросил собравшихся казаков: кого желают они выбрать в гетманы? Закричали: «Мазепу!»

    Несколько голосов, не знавших, что дело об избрании уже заранее решено сильнейшими людьми, произнесли было имя обозного Борковского, но сторонники Мазепы тотчас заглушили их.

    Мазепа был избран и утвержден, а Голицын получил oт него десять тысяч рублей в поминок. Бывший гетман с сыном Яковом отправлен в Сибирь. Другой сын Григорий казнен в Севске. Жены Самойловичей оставлены были в Малороссии на скудном содержании, уделенном им по царской милости из богатства их мужей.

    Имущество Самойловича было описано: половина взята на государя, половина отдана на войсковую казну.

    Глава 7

    Стенька Разин

    В жизнеописании царя Алексея Михайловича мы уже показали, что его царствование, особенно в шестидесятых годах XVII века, было чрезвычайно тяжелым временем для России. Кроме тягостей, налагаемых правительством, кроме произвола всякого рода начальствующих и обирающих народ лиц, русские несли на себе следствия обременительной и дурно веденной войны с Польшею. Побеги — давнее, обычное средство русских избавляться от общественной тяготы — увеличивались, несмотря на строгие распоряжения к удержанию людей на прежних местах; умножались разбои, несмотря на то, что ловля разбойников стала одной из главнейших забот правительства. Ненависть к боярам, воеводам, приказным людям и богачам, доставлявшим выгоды казне и самим себе, приводила к тому, что жители перестали смотреть на разбойников, как на врагов своей страны, лишь бы только разбойники грабили знатных и богатых, но не трогали бедняков и простых людей: разбойник стал представляться образцом удали, молодечества, даже покровителем и мстителем страждущих и угнетенных. При таком взгляде, оставался уже только один шаг, чтобы разбойник сделался главою народного восстания. Толпы беглецов укрывались на Дону и там усваивали себе понятия о казацком устройстве, при котором не было ни тягла, ни обременительных поборов, ни ненавистных воевод и дьяков, где все считались равными, где власти были выборные; казацкая вольность представлялась им самым желанным образцом общественного строя. По давнему казацкому обычаю всем давался приют на тихом, вольном Дону. Беглецы стали там называть себя казаками. Природные казаки не мешали им в этом, хотя гордились перед ними и считали себя выше их; «старых» природных казаков признавало в этом звании и правительство, беглецов же именовало не иначе как «воровскими казаками». Сами природные казаки, по отношению к своему состоянию, различались на людей домовитых или богатых и на более бедных или простых. Домовитые расположены были держаться исключительно своего старого казацкого братства, по возможности, ладить с московским правительством, чтобы при его покровительстве сохранять свои вольности, и чуждались бездомных беглецов, которых презрительно называли «голытьбою»; те же, которые были победнее, готовы были ради поживы брататься с этой «голытьбою», или «воровскими казаками». Но для голытьбы было мало средств к жизни на Дону; естественно должно было явиться у нее желание вырваться куда-нибудь для поживы; государство русское было для нее враждебно: там были ее заклятые лиходеи — служилые, приказные и богатые люди; туда рвались воровские казаки не только для грабежа, но и для мщения; простой же русский народ был все-таки для них родным; и вот естественно возникла мысль: как было бы хорошо, если бы на Руси истребить все, что давило простой народ, и устроить казацкую вольницу. Нужно было только человека, который бы соединил около себя всю донскую голытьбу и поднял ее на исполнение заветной думы, засевшей во многих головах. Такой человек явился.

    В 1665 году часть донских казаков с атаманом Разиным участвовала в походе князя Юрия Долгорукого против поляков. Атаман Разин стал просить князя отпустить его домой. Князь Долгорукий отказал наотрез. Атаман, считая, что служит белому царю по своему хотению, а не по долгу, ушел самовольно со своей станицей. Его догнали и, по приказанию князя Долгорукого, казнили. Было у этого казненного атамана два брата: Степан, или Стенька, и Фролка.

    Неизвестно, ушел ли тогда Стенька из войска князя Долгорукого или дождался конца похода, но в следующем затем году он задумал не только отомстить за брата, но и задать страха всем боярам и знатным людям Московского государства. Стенька Разин был человек крепкого сложения, необыкновенно предприимчивый и деятельный, человек непреодолимой воли, которая уже одна могла заставить преклоняться перед ним толпу; своенравный и непостоянный, и вместе с тем неуклонный в принятом намерении, то мрачный и суровый, то разгульный до бешенства, то преданный пьянству и кутежу, то способный с нечеловеческим терпением переносить всякие лишения, — то некогда ходивший на богомолье в далекий Соловецкий монастырь, то, впоследствии, пренебрегавший посты и не хотевший знать ни таинств, ни священников. В его речах было что-то обаятельное. Толпа чуяла в нем какую-то небывалую силу, перед которой нельзя было устоять, и называла его колдуном. Жестокий и кровожадный, он забавлялся как чужими, так и своими собственными страданиями. Закон, общество, церковь, — все, что стесняет личные побуждения человека, — стали ему ненавистны. Сострадание, честь, великодушие — были ему незнакомы. Это был выродок неудачного склада общества; местью и ненавистью к этому обществу было проникнуто все его существо.

    Этот человек, как говорит о нем народная песня, «не хаживал в казацкий круг, не думал думушки со старыми казаками, а стал думать крепкую думушку с голытьбою…» Люди, лишенные крова, зачастую голодные, готовые на всякий бунт и разбой, нашли в нем своего «батюшку». Стенька, собравши около себя удалую ватагу, в апреле 1667 года, посадил ее на четыре струга и поплыл с нею вверх по Дону, туда, где Дон сближается с Волгою и где всегда был сборный пункт воровских казаков.

    Ватага Стеньки, состоявшая тогда из двух тысяч человек, имела казацкое устройство: была разделена на сотни и десятки; над сотнею начальствовал сотник, над десятком десятский. Стенька был атаманом; есаулом у него был Ивашка Черноярец. Они стояли на высоком бугре на берегу Волги — где именно, неизвестно. (Выше и ниже Камышина есть несколько мест, которые называются буграми Стеньки Разина.) Стенька напал на весенний караван с хлебом, идущий в Москву. Тут были казенные суда, патриаршие и струги частных лиц. На одном из них везли ссыльных в Астрахань. Начальника стрелецкого отряда изрубили; приказчика, отправленного при судах, повесили с тремя человеками. Ссыльные были освобождены. Стенька сказал простым рабочим и стрельцам:

    «Вам всем воля; идите себе, куда хотите; силою не стану принуждать быть у себя; а кто хочет идти со мною, будет вольный казак. Я пришел бить бояр да богатых господ, а с бедными и простыми готов, как брат, всем поделиться». Все рабочие и простые стрельцы пристали к нему. Стенька завладел судами и всем имуществом, какое было на них, и поплыл вниз уже на тридцати стругах; проплыл под стенами Царицына, с которых стреляли по воровским казакам, но не сделали им никакого вреда: это было приписано ведовству Стеньки.

    Под Черным Яром три астраханских струга со стрельцами пристало к ватаге Разина. Отсюда Стенька направился к северным берегам Каспийского моря, достиг устья Яика, оставил свою ватагу не доходя Яицкого городка, а сам с тремя товарищами подошел к городу и попросился пустить их «Богу помолиться». Яицкий стрелецкий голова пустил их, а гости затем, пользуясь оплошностью этого головы, отворили ворота всей своей ватаге. Стрелецкому голове, начальным людям и многим стрельцам отрубили головы, а остальным стрельцам и простым людям сказал Степан:

    «Даю всем волю и вас не насилую; хотите — за мною идите в казаки, не хотите — ступайте себе в Астрахань».

    Говорил он это для того, чтобы расположить к себе чернь, и в полной уверенности, что все последуют за ним; но когда некоторые вздумали воспользоваться позволением Стеньки и действительно отправились в Астрахань, то Стенька послал за ними погоню с приказом рубить их и бросать в воду.

    Стенька пробыл лето в Яике, а в сентябре отправился к устью Волги, разгромил кочевых татар, ограбил какое-то турецкое судно и вернулся в Яик на зиму.

    Астраханский воевода, князь Хилков, послал в Яик казаков и просил отпустить астраханских и яицких стрельцов и улусных людей, взятых в полон.

    Стенька от имени всего своего казачьего круга отвечал: «Когда придет великого государя милостивая грамота ко мне, тогда мы все свою вину принесем великому государю и стрельцов отпустим, а теперь не пустим никого».

    Новый астраханский воевода, сменивший Хилкова, князь Прозоровский попытался в свою очередь подействовать на Разина увещаниями и послал к нему для этой цели двух пятидесятников; но один из них вернулся в Астрахань с известием, что Разин убил его товарища.

    В 1668 году Стенька вышел в море, и более года не знали, где он обретается, а между тем к нему отправлялись одна за другой разные ватаги удальцов со своими атаманами.[112]

    Казаки Стеньки по всему берегу Каспийского моря от Дербента до Баку сжигали деревни, замучивали жителей, дуванили между собой их имущества. В июле они достигли Гилянского залива. Тут они узнали, что на них готовится персидская военная сила. Стенька пустился на хитрости, вступил в переговоры с персиянами и объявил, будто бежал со своими людьми от московского государя и желает с казаками поступить в подданство персидского шаха. Хитрость удалась: казакам дозволили, взявши от персиян заложников, послать трех своих удальцов в Испагань предлагать подданство шаху; но сами казаки вслед за тем отправились к Фарабату, взяли этот город, разграбили, сожгли до основания, разорили увеселительные шаховы дворцы, выстроенные на берегу моря, перебили много жителей, набрали множество пленных. Стенька на полуострове против Фарабата заложил деревянный городок, остался зимовать. Он объявил персиянам, чтобы они приводили к нему христианских невольников для обмена. Отсюда казаки делали по временам набеги на соседние острова.

    Между тем посланные Стеньки достигли Испагани и были сначала приняты с честью: шах поручил своему первому министру выслушать их. Но мало-помалу до персидского правительства доходили слухи о казацких разорениях на каспийском побережье; вдобавок, в Испагань приехал московский посол и объяснил, что прибывшие в Испагань казаки — мятежники и разбойники. Персидское правительство стало снаряжать против Стеньки войско, но Стенька, не дожидаясь исхода своей проделки, перебрался уже со своими казаками на восточный берег Каспийского моря. Казаки уселись на Свином острове и делали оттуда набеги на берег. В июле напало на них войско, высланное шахом на семидесяти судах. Начальствовал астаранский Менеды-хан. С ним был сын и красавица дочь. После кровопролитной битвы казаки одолели. Хан бежал с остатками войска. Сын и дочь его достались казакам. Стенька взял персиянку себе в наложницы.

    Однако казаки довольно дорого поплатились за эту победу. Они потеряли до пятисот человек; кроме того, много их погибало от болезни, потому что часто они вынуждены были пить соленую воду и, несмотря на награбленные богатства, нередко оставались без хлеба. Казаки по этой причине поворотили домой и недалеко от устья Волги ограбили купеческую бусу (судно), которая везла поминки персидского шаха русскому царю. Казаки захватили в полон хозяйского сына Сехамбета и требовали за него выкупу пять тысяч рублей. Отец его с этой вестью прибежал в Астрахань.

    Астраханский воевода Прозоровский тотчас отправил против казаков на стругах своего товарища, князя Львова, с отрядом вооруженных стрельцов. Утомившись погонею за казаками по морю, Львов отправил к ним посланца сказать, что они могут спокойно идти на Дон, если согласятся возвратить захваченные на Волге пушки и струги, отпустят забранных ими служилых людей, а с ними купеческого сына Сехамбета и других пленников.

    Казакам было на руку такое предложение. Число их со дня на день уменьшалось от болезней. Стенька согласился на предложение Львова, но купеческого сына отдавал не иначе, как за выкуп в пять тысяч рублей. Львов привел Стеньку к присяге и поплыл к Астрахани, а за ним плыл туда и Стенька со своею ватагою.

    Стенька отдал князю Львову купеческого сына за выкуп, который князь должен был выдать ему из приказной палаты. Сам он, прибывши в город с главными казаками, положил в приказной палате свой бунчук в знак покорности. Казаки отдали пять медных и шестнадцать железных пушек и несколько человек пленных персиян, а суда свои обещались отдать по окончании плавания по Волге.

    Воеводы поспорили со Стенькой, домогались отдачи всех пушек и пленных, удержанных казаками, но Стенька поднес воеводам поминки из дорогих персидских тканей, и они не перечили ему больше.

    Напрасно родственники и знакомые пленных персиян обратились к астраханским властям с просьбою о возвращении своих земляков, родных и имуществ. Воеводы отказали персиянам под разными благовидными предлогами: сами они подружились со Стенькой, ели, пили, прохлаждались с ним; то они приходили к нему, то он к ним.

    Казаки провели под Астраханью десять дней и каждый день ходили по городу, щеголяя перед пестрым астраханским населением шелковыми и бархатными одеждами, жемчугом и драгоценными камнями. Они величали своего атамана «батюшкой» и не только снимали перед ним шапки, но кланялись ему в землю. Расхаживая между народом, Стенька со всеми говорил ласково и приветливо, щедро сыпал золото и серебро, помогал нуждающимся и тем заранее приобрел себе расположение астраханской черни. На берегу Волги между казаками и астраханцами завязалась торговля, очень выгодная для астраханцев.

    Однажды атаман кутил со своими товарищами на своем богато украшенном струге.

    Возле Стеньки сидела его любовница, пленная персидская княжна. Великолепное платье, вышитое золотом и серебром, жемчуг и драгоценные камни более придавали блеску ее ослепительной красоте. Поговаривали, что она уже начинала приобретать силу над суровым сердцем атамана.

    Стенька тогда сильно выпил и пришел в ярость, как это с ним часто бывало. Вдруг он вскакивает со своего места, быстро подходит к краю струга и говорит:

    «Ах ты, Волга-матушка, река великая! Много ты дала мне злата и серебра и всего доброго; как отец и мать славою и честью меня наделила, а я тебя еще ничем не поблагодарил; на ж тебе, возьми!»

    Он схватил княжну одной рукой за горло, другой за ноги и бросил в волны.

    Этот варварский поступок не был только пьяным порывом буйной головы. Стенька, как видно, завел у себя запорожский обычай — считать сношения казака с женщиною поступком, достойным смерти. Его увлечение красивой персиянкой естественно должно было возбудить негодование и ропот тех, которым Стенька не дозволял того, что дозволял себе, и, быть может, желая показать, что не в состоянии привязаться к женщине, он пожертвовал красивой персиянкою своему влиянию на товарищей.[113]

    Из Астрахани Стенька с товарищами отправился на Дон, 4 сентября, на речных стругах, данных воеводами вместо морских, и на десяти морских, которые Стенька удержал за собою, вопреки обещанию отдать их.

    По дороге к Царицыну, к Стеньке опять пристало несколько служилых беглых людей. Жилец Плохово, сопровождавший казаков из Астрахани, советовал Стеньке не принимать их; но Стенька отделался своей обычной фразой, что «никого не насилует», и добавил, что у них, казаков, никогда не водилось, чтобы беглых выдавать.

    Под Царицыным к Стеньке пришла толпа донских казаков с разными жалобами на притеснения воеводы Унковского.

    Взбешенный Стенька побежал в город к воеводе в приказную избу с угрозами и требовал, чтобы воевода вознаградил обиженных казаков. Унковский заплатил все, чего требовал Стенька.

    «Смотри же ты, воевода, — сказал тогда Стенька, — если услышу я, что ты будешь обирать и притеснять казаков, когда они приедут сюда за солью, начнешь отнимать у них лошадей и ружья, да с подвод деньги брать, — я тебя живого не оставлю!» Воевода выслушал это нравоучение молча.

    Затем Стеньке донесли, что Унковский, ожидая его прибытия, приказал на кружечном дворе продавать вино вдвое дороже из боязни, чтоб казаки не перепились и не стали буйствовать. Стенька с казаками опять прибежал на воеводский двор. Воевода, чуя беду, заперся в приказной избе. «Выбивайте бревном дверь!» — кричал Стенька. Унковский скрылся было в задней избе, но когда начали и туда ломиться казаки, он выскочил в окно. Стенька всюду искал его, бегал даже в церковь, кричал: «Зарежу!», но не мог отыскать Унковского. Тогда Стенька с досады велел выпустить из тюрьмы колодников, а казаки хвалились, что пустят «красного петуха» и перебьют всех приказных и начальных людей. Однако на этот раз они только попугали.

    Из Царицына Стенька пробрался на Дон, основался на острове, устроил городок Кагальник и обнес земляным валом. Сюда стала стекаться к нему голытьба с Хопра, Волги и Украины; вскоре число его людей дошло до 2700 человек. Стенька щедро наделял всех имуществом, а сам жил, как и все, в земляной избе, показывая этим, что не на одних словах проповедует равенство. Жена Стеньки и брат его Фролка, находившиеся в Черкасске, тайно бежали оттуда в Кагальник.

    Московское правительство было недовольно Прозоровским за то, что он выпустил из рук Стеньку Разина; хотя ему прежде и послана была милостивая грамота о казаках, но это делалось для вида: Прозоровский должен был сам догадаться и принять более крепкие меры к предупреждению дальнейшего «воровства». Из Москвы послан был жилец Евдокимов с царскою грамотою к донским казакам, а на самом деле, чтобы узнать, что затевается у казаков Разина. Донской атаман Корнило Яковлев собрал круг и прочел милостивую царскую грамоту. Казаки поблагодарили и решили послать с ответом к великому государю свою станицу. Но на другой же день в Черкасск явился Стенька со своею ватагою и начал кричать, что московские бояре подстрекают царя нарушать казацкие вольности, собрал свой особый круг из преданных себе казаков и велел привести к себе Евдокимова.

    «Зачем ты приехал сюда?» — спросил Стенька. Евдокимов отвечал: «Приехал с царскою милостивою грамотою!» «Не с грамотою ты приехал, а лазутчиком за мною подсматривать и про нас узнавать», — закричал Стенька и ударил Евдокимова, а за ним казаки принялись отмеривать ему удары. «В воду, в воду его! посадить в воду!» — кричал Стенька. Избитого Евдокимова бросили в воду, а товарищей его посадили под стражу. Последние были потом тайно освобождены Яковлевым.

    После этого смелого поступка Стеньки донские казаки толпами стали переходить к нему. Он громко объявлял, что пора идти на бояр, и созывал молодцев на Волгу.

    Зная его щедрость, некоторые обратились к нему с просьбою восстановить храмы, незадолго перед тем сгоревшие в Черкасске. «На что церкви? К чему попы? — сказал им на это Стенька. — Венчать что ли? Да не все ли равно: станьте в паре под деревом, да пропляшите вокруг, вот и повенчались». (Вероятно, Стенька взял это из древней народной песни, где говорится о подобном венчании вокруг ракитова куста.)

    В мае Стенька собрался в поход и направился прямо к Царицыну. По дороге к нему пристал известный вор Васька Ус. Четыре года перед тем прославился он тем, что с шайкою беглых крестьян разорял помещиков и вотчинников по воронежским и тульским украинным местам. Стенька сделал его своим есаулом.

    В Царицыне уже все было готово к приходу Стеньки. Он заранее расположил к себе жителей, распустив через своих посланцев слух, будто к ним идет царское войско с тем, чтобы погубить их, а он, Стенька, станет оборонять их. Часть войска Стеньки подъехала на судах; другая половина подошла сухим путем и окружила город конницею и пехотою. Сменивший Унковского царицынский воевода Тургенев запер городские ворота и приготовился к защите. Но царицынцы впустили казаков в город. Тургенев заперся в башне с племянником, боярскими людьми, десятью стрельцами и тремя царицынцами. Стенька был принят с почетом некоторыми духовными, царицынцы устроили ему попойку. Покутивши с ними, Стенька принялся добывать башню, где засел воевода. Бывшие с Тургеневым люди погибли в свалке, а сам Тургенев был взят живьем. Его повели на веревке к Волге, кололи, ругались над ним, а потом бросили в воду.

    Тут донесли Стеньке, что сверху плывут московские стрельцы, посланные на защиту низовых городов.

    Стенька вышел из города со своими казаками и застиг московский отряд в семи верстах от Царицына. Московские стрельцы, не зная, что делается в Царицыне, спешили к городу на судах; но их приняли в два огня: с города били из пушек, а с берега палили на них казаки. До пятисот человек погибло; триста сдались Стеньке. Начальников утопили, а простых стрельцов Стенька обласкал и посадил на свои суда гребцами.

    Стенька провел в Царицыне около месяца и ввел там казацкое устройство: он разделил жителей на десятки и сотни и вместо воеводы назначил городового атамана. Отсюда рассылал он во все стороны своих людей с возмутительными письмами к простому народу, а казаки его пограбили несколько судов на Волге и взяли Камышин.

    Весть о неожиданном взятии Царицына произвела в Астрахани сильный переполох. Воеводы наскоро снарядили до сорока судов, снабдили пушками, посадили на них около трех тысяч человек и отправили против Стеньки под начальством князя Семена Ивановича Львова.

    Стенька тотчас же узнал, что из Астрахани послана на него военная сила. Он собрал круг и, по приговору круга, оставил в Царицыне по человеку с десятка для охраны города, а сам с остальною силою, состоявшею из восьми или десяти тысяч человек, двинулся к Астрахани. Часть казаков с самим Стенькою плыла по Волге навстречу Львову; отряд конницы, под начальством Васьки Уса и Еремеева, шел по берегу. Под Черным Яром увидали они суда Львова. В войске последнего находилось несколько посланцев Стеньки. Они нашептывали стрельцам, что Стенька идет за народ и что если они передадутся ему, то учинят добро и себе и всему народу, и так успели настроить простых служилых, что как только подошел Стенька, так они приветствовали его в один голос.

    «Здравствуй, наш батюшка, смиритель всех наших лиходеев!» Начальников связали и выдали казакам.

    «Теперь, — сказал Стенька служилым, — мстите вашим мучителям, что хуже татар и турок держали вас в неволе: я пришел даровать вам льготы и свободу! Вы мне братья и дети, и будете вы так же богаты, как я, если останетесь мне верны и храбры!»

    Стрелецких голов, сотников и дворян, по обычаю, перебили. Львов оставлен в живых.

    Стенька стал наводить справки: как примут его в Астрахани. Ему отвечали, что там все свои люди и сдадут город, как только он придет туда.

    В Астрахани уже ждали прихода Разина. Воевода Прозоровский и митрополит Иосиф сознавали опасность своего положения. В Астрахани не было недостатка в оружии и запасах, но нельзя было рассчитывать на верность стрельцов и жителей. Еще могла бы спасти их помощь из Москвы, но послать туда гонца с вестью не предвиделось никакой возможности: по Волге шли струги Стеньки; в степи резались между собою калмыки…

    Разные предзнаменования еще более усиливали их тревогу: тряслась земля; шли проливные дожди с градом: на небе радужными цветами играли три столпа…

    18 июня услыхали в Астрахани, что Стенька уже недалеко. Митрополит с духовенством устроил вокруг города крестный ход. Впереди несли икону Божьей Матери; у каждых ворот совершалось молебствие. Воевода с городовым приказчиком обошел все городские стены, осмотрел орудия, расставил стрельцов, пушкарей, затинщиков и воротников. Чтобы прекратить всякое сообщение, все ворота завалили кирпичом. Приготовлены были кучи камней и кипяток.

    21 июня под вечер вдруг зазвонили колокола на астраханских башнях. Тревога была не напрасная. Стенька и его казаки с лестницами шли на приступ Астрахани.

    Воевода выехал со двора с братом своим. Затрубили в трубы на сигнал к сражению. Воевода со стрелецкими головами, дворянами, детьми боярскими и подьячими направился к Вознесенским воротам, так как казаки показывали вид, что хотят оттуда сделать приступ: но на самом деле Стенька, пользуясь наступавшею темнотою, велел подставлять лестницы в другом месте, где осажденные сами подавали казакам руки и пересаживали через стены. Воевода тогда заметил свою оплошность, как услышал пять выстрелов: то был роковой сигнал на сдачу города.

    Чернь и бедняки бросились на детей боярских, дворян и людей боярских. Кто-то ударил воеводу копьем в живот. Он упал с лошади; один старый холоп снес его в соборную церковь и положил на ковер. Брат воеводы был убит наповал. Стрельцы изменили вместе с астраханскими посадскими. Фрол Дура, пятидесятник конных стрельцов, последовал за раненым Прозоровским в церковь и стал в дверях с обнаженным ножом, решившись не иначе пустить казаков в храм, как через свое мертвое тело.

    Начали сбегаться в церковь все, кому грозила беда от рабов, подначальных и бедняков. Спешили туда женщины с детьми. Прибежал и митрополит. Он был в большой дружбе с воеводою. С плачем припадал старик к груди раненого, утешал, исповедывал и причастил. Двери храма были заперты железной решеткой. Занималась заря. Казаки с двух сторон входили а город. Толпа их бросилась на соборную паперть. Фрол Дура был изрублен на куски: казаки изломали решетку и ворвались в церковь. Прозоровского вынесли и положили под «раскатом»; затем стали хватать всех бывших в церкви, вязали назад руки и сажали рядом под стенами колокольни в ожидании суда Стеньки.

    В восемь часов явился Стенька на суд. Он начал с Прозоровского, приподнял его за руку и вывел на раскат. Все видели, как Стенька сказал что-то воеводе на ухо, а тот отрицательно покачал головой; вслед за тем Стенька столкнул воеводу с раската головой вниз. Дошла очередь и до связанных, которых было около четыреста пятидесяти человек. Всех приказал перебить Стенька. Чернь исполнила приговор атамана; по его приказанию, тела были свезены в Троицкий монастырь и погребены в одной общей могиле. Тут было и тело Прозоровского.

    Вслед за этой расправой Стенька, не терпевший ничего писанного, приказал вытащить из приказной палаты все бумаги и сжечь на площади. «Вот, — говорил он, — я сожгу так все дела наверху у государя!»

    Имущество убитых было подуванено между казаками и приставшими к ним стрельцами и астраханскими жителями. Ограблены были церкви и торговые дворы: товар также делили.

    Астрахань была обращена в казачество. Стенька пробыл в этом городе три недели и почти каждый день бывал пьян. Он обрекал на мучения и смерть всякого, кто имел несчастье не угодить народу. Тех резали, тех топили, иным рубили руки и ноги, пускали ползать и истекать кровью. Жены казачьи и посадские неистовствовали над вдовами дворян[114], детей боярских и приказных. Тех, кто выказывал сострадание к жертвам, заколачивали до смерти. Астраханцы в подражание Стеньке стали в постные дни есть мясо и молоко; кто не хотел, того принуждали силою.

    Перед уходом из Астрахани, Стенька потребовал к себе двух сыновей князя Прозоровского, которые скрывались с матерью в палатах митрополита, и приказал повесить за ноги. Потом — снявши старшего, Стенька велел сбросить со стены, а младшего, восьмилетнего, чуть живого, высечь розгами и возвратить матери.

    Оставивши в Астрахани атаманом Ваську Уса, Стенька выступил из Астрахани, с войском в десять тысяч человек, и поплыл вверх по Волге на двухстах судах; по берегу шла конница.

    После Царицына первым городом на пути был Саратов, за ним Самара. Стенька взял оба города один за другим, повесил тамошних воевод, перебил дворян и приказных людей. В обоих городах было введено казацкое устройство.

    Между тем посланцы Стеньки разошлись по всему Московскому государству до отдаленных берегов Белого моря, пробирались и в самую столицу, распространяли в народе «прелестные» письма Стеньки, в которых он извещал, что идет истреблять бояр, дворян и приказных людей, искоренять всякое чиноначалие и власть, установить казачество и учинить так, чтобы всяк всякому был равен. «Я не хочу быть царем, — говорил и писал Стенька, — хочу жить с вами как брат». Он знал, что крепко насолили народу бояре, дворяне и приказные люди, и удачно направлял свои удары; но знал он также, что крепко в народе уважение к царской особе, и решился прикрыться личиной этого уважения. Он распустил слух, будто с ним находится царевич Алексей[115] и низверженный патриарх Никон. Посланцы Стеньки толковали народу, что царевич убежал от суровости отца и злобы бояр, и Стенька идет возводить его на престол, а царевич обещает льготы и волю. Они ополчали православных за гонимого патриарха и в то же время разжигали вражду старообрядцев против новшеств, введенных этим патриархом; инородцев возбуждали против русских, язычников и магометан на христиан и обратно, рабов на господ, служилых против начальников… Все партии, все верования, все страсти затрагивал Стенька, лишь бы произвести смуту и беспорядок и свергнуть ненавистный ему порядок; что будет после, куда идти — над этим вряд ли задумывался Стенька… Стенька сносился с крымским ханом и пытался призвать на Русь его орды; он отправил даже, как говорят, посольство к персидскому шаху, но в этом потерпел неудачу.

    Из Самары Стенька направился к Симбирску и прибыл туда 5 сентября. Жители тотчас впустили его в посад, где находился острог, но взять самый город или кремль было дело нелегкое, так как он был хорошо укреплен; его защищал тогда довольно значительный гарнизон под начальством боярина Ивана Милославского. Около месяца пробыл тут Стенька и не мог взять города, несмотря на то, что к нему ежедневно прибывали новые толпы. Положение осажденных становилось все затруднительнее. Еще немного — и город, вероятно, сдался бы ворам, если бы к нему вовремя не подоспела на выручку помощь: из Казани шел по сухопутью князь Юрий Борятинский с войском. Заслышав о его приближении, Стенька вышел к нему навстречу. Произошла жаркая схватка. Нестройные воровские шайки не могли сладить с войском Борятинского, где были солдаты, обученные по-европейски. Долее других держались донцы. Стенька дрался отчаянно; его хватили по голове саблею и прострелили ногу. Наконец, видя, что держаться долее нельзя, он отcтупил. Ночь прекратила бойню, продолжавшуюся целый день.

    3 октября Борятинский подошел к кремлю и высвободил Милославского из осады. Казаки пошли на приступ, пытались было зажечь кремль, и — опять неудача. Стенька, видя, что не одолеть ему врага, бежал тайно ночью со своими донцами и покинул остальных своих сообщников на произвол судьбы.

    Утром оставленные под Симбирском мятежники увидели, что казаки их покинули, и сами бросились к Волге, чтобы захватить оставшиеся суда и убежать на них. Но Борятинский послал на воров ратных людей: припертые к Волге и поражаемые выстрелами, они падали в воду. Более шестисот человек было взято в плен. Их казнили. Весь окрестный берег был покрыт рядом виселиц.

    Жители подгородных слобод, приставшие к Стеньке, являлись к воеводам с повинною.

    Победа эта была до чрезвычайности важна. Если бы успех был на стороне Стеньки, то мятеж принял бы, вероятно, ужасающие размеры. Уже все пространство между Окою и Волгою на юг до саратовских степей и на запад до Рязани и Воронежа было в огне. Возмутители бродили шайками и поднимали народ; в некоторых местах они сами обращали в пепел селения, а потом возбуждали к мятежу лишенных крова и имущества. Мужики помещичьи и вотчинные, монастырские, дворцовые и тяглые стали умерщвлять своих господ, приказчиков и начальных людей, выказывая при этом замечательную изобретательность в жестокостях, как всегда бывает при народных восстаниях. Имя батюшки Степана Тимофеевича неслось все далее и далее: уже в самой Москве начали поговаривать, что Стенька вовсе не вор. На север от Симбирска, по всему протяжению нагорной стороны, поднялись язычники, инородцы, мордва, чуваши, черемисы, сами не зная, кажется, за что бунтуют. В Алатырском уезде собралось мятежное ополчение из пятнадцати тысяч человек. Вслед за тем началось волнение в богатом и большом селе Лыскове и охватило нижегородскую землю. Шайки мятежников овладели монастырем Макария Желтоводского, осаждали Нижний, но были рассеяны.

    Восстание разлилось по всей полосе, занимающей нынешние губернии: Симбирскую, Пензенскую и Тамбовскую. Поднялись Темниковский, Кадомский и Тамбовский уезды. Темниковские крестьяне, под предводительством какого-то попа Саввы, грабили господские дома, чинили поругание над женщинами. Вместе с ними ходила старица (монахиня) Алена, переодетая в мужское платье. Ее считали ведьмой; она носила с собой заговорные письма и коренья и посредством их приобретала победу. Шайка эта была рассеяна князем Долгоруким, и старица Алена сожжена в срубе. Города Корсунь, Саранск, оба Ломова: Верхний и Нижний, Пенза попались в руки мятежников; везде убивали воевод и приказных людей, сжигали бумаги, устраивали казачество, провозглашали всем равную свободу. Простой народ большей частью приставал к мятежникам. Но везде торжество их было не долговременное. Отряды ратных людей разбивали нестройные толпы; восставшие поселяне покорялись, обыкновенно уверяли, что пристали к мятежу по неволе, и выдавали зачинщиков и предводителей. Круто распоряжались московские воеводы с более виновными мятежниками: одних вешали, других сажали на кол, некоторых драли крючьями, засекали до смерти на страх прочим… менее виновных воеводы били кнутом, и всех приводили к присяге, а магометан и язычников к шерти. По свидетельству современника, главное место казней было в Арзамасе — главной стоянке князя Долгорукова.[116]

    В то самое время, когда волновалась восточная половина Московского государства, брат Стеньки, Фролка, поплыл вверх по Дону и напал на Коротояк, но был разбит Ромодановским.

    Восстание отозвалось и в слободских полках, населенных малороссиянами: в Острогожске, потом в Чугуеве, но было укрощено самими же слобожанами, не приставшими к мятежникам.

    На севере за Волгой восстание вспыхнуло в Галицком уезде под начальством воровского казака Ильюшки, но было скоро усмирено.

    И в других местах русской земли народ готов был откликнуться на призыв Стеньки. Ожидали только дальнейших успехов предводителя, обещавшего всем русским людям казацкую волю. «Разнесется весть, — говорит современник, — что воры государевых людей побили, и люди этому радуются; а скажут, что ратные государевы люди воров побили, — станут люди унылы и печалятся о погибели воров». Рассказывают, что в эту ужасную зиму царские воеводы без жалости сжигали села и деревни, укрощая возмущение, и что вообще погибло тогда до ста тысяч народу.

    Чтобы подействовать на возбужденные умы народа религиозным страхом, по царскому повелению, патриарх Иосиф с освященным собором, на первой неделе поста, предал анафеме вора и богоотступника и обругателя святой церкви Стеньку Разина со всеми его единомышленниками.

    После симбирского поражения, Стенька убежал на Дон и делал приготовления к новому походу, но атаман Корнило Яковлев настроил против него донцов. Неудача лишила Стеньку прежнего обаяния на Дону. Напрасно старался Стенька варварскими казнями своих противников, попадавшихся ему в руки, навести страх и заставить себе снова повиноваться; напрасно приступал он к Черкасску и хотел взять его. Он удалился в свой городок Кагальник, не унывал и все еще скликал народ к себе, но донцы весною напали на него и взяли его в плен вместе с его братом, Фролкой. Кагальник был разорен.

    Неизвестны подробности взятия Стеньки, но современные иностранцы и малороссийская летопись говорят, что он был взят обманом. Обоих братьев привезли сначала в Черкасск, где Стеньку содержали в церковном притворе на цепи, в надежде, что сила святыни уничтожит его волшебство и ему не удастся бежать. В конце апреля их обоих повезли в Москву. Сам Корнило Яковлев провожал их. Фролка был от природы тихого нрава и затосковал: «Вот, брат, это ты виною нашим бедам!» — говорил он с огорчением.

    «Никакой беды нет! — отвечал Стенька. — Нас примут почестно; самые большие господа выйдут навстречу посмотреть на нас!»

    4 июня прошла по Москве весть, что казаки везут Стеньку. Народ высыпал за город смотреть на человека, одно имя которого многих приводило в трепет. За несколько верст от Москвы поезд остановился. С Разина сняли его богатое платье и одели в лохмотья.

    Из Москвы привезли большую телегу с виселицей. Стеньку поставили на телегу и привязали цепью за шею к перекладине виселицы, а руки и ноги прикрепили цепями к телеге. За телегой должен был бежать Фролка, привязанный цепью за шею к краю телеги.

    Так въехал в столицу Московского государства атаман воровских казаков. Он следовал с равнодушным видом и опустив глаза. Одни смотрели на него с ненавистью; другие — с состраданием и сочувствием.

    Братьев привезли в земский приказ, и тотчас начался допрос. Стенька молчал.

    Его повели к пытке. Первая пытка была кнут — толстая ременная полоса, толщиной в палец и в пять локтей длиной. Ему связали назад руки и поднимали вверх, потом связывали ремнем ноги; палач садился на ремень и вытягивал тело так, что руки выходили из суставов, а другой палач бил по спине кнутом. Стенька получил таких ударов около сотни, но не испустил ни одного стона. Все, стоявшие тут, дивились.

    Его положили на горящие уголья. Стенька молчал. По его избитому, обожженному телу начали водить раскаленным железом; и тут молчал Стенька.

    Ему дали отдохнуть и принялись за Фролку. Фролка начал кричать и вопить от боли.

    «Экая ты баба! — сказал Стенька. — Вспомни наше прежнее житье; мы проживали со славой, повелевали тысячами людей; надобно же теперь переносить бодро несчастье. Разве это больно? Словно баба иглою уколола!»

    Стеньке стали брить макушку. «Вот как! — сказал он. — Мы слыхали, что ученых людей в попы постригают; мы же с тобой, брат, простаки, а нас постригли!»

    Ему начали лить на темя по капле холодную воду. Это было такое адское мучение, которого никто не мог вынести. Стенька его вытерпел.

    Все тело его представляло безобразную окровавленную, опухшую массу. С досады, что его ничто не пронимает, стали Стеньку еще бить палками по ногам. Стенька молчал.

    6 июня 1670 года вывели Стеньку на лобное место вместе с братом Фролкою. Собралось множество народа. Прочитали длинный приговор, где излагались все преступления осужденных. Стенька слушал спокойно. Палач взял его под руки. Стенька обратился к церкви, перекрестился, поклонился на все четыре стороны и сказал: «Простите!»

    Его положили между двух досок. Палач отрубил ему сперва правую руку по локоть, потом левую ногу по колено. Стенька не показал даже знака, что чувствует боль. Между тем Фролка, в виду мучений брата, которые ожидали его самого, растерялся и закричал: «Я знаю дело и слово государево!»

    «Молчи, собака!» — сказал Стенька. Это были последние слова Стеньки. Палач отрубил ему голову. Его туловище рассекли на части и воткнули на копья; воткнули также на кол и голову; внутренности бросили собакам.

    Казнь Фролки была отсрочена, потому что он объявил о каком-то кладе, которого, однако, не нашли. Фролку оставили в вечном тюремном заключении.

    В Астрахани несколько времени держались приверженцы казненного Стеньки. Сначала атаманом там был Васька Ус. Астраханский митрополит Иосиф уговаривал жителей принести повинную и до того раздражил казаков, что его подвергли пытке огнем и потом 11 мая сбросили с раската. Васька Ус не долго жил после него. Атаманом по смерти Васьки сделался Федька Шелудяк. В Астрахань прибежали с Дону остатки Стенькиной шайки под начальством Алешки Каторжного. Силы мятежников увеличились. Федька попытался еще раз двинуться вверх по Волге к Симбирску, но после двух неудачных приступов был разбит и бежал обратно в Астрахань.

    Вслед за тем прибыл к Астрахани с войском посланный от царя боярин Милославский и старался склонить астраханцев к покорности убеждениями, обещая царское милосердие виновным. Федька долго упрямился; но в Астрахани истощились съестные запасы, сделался голод; он наконец должен был, по требованию астраханцев, согласиться на сдачу, выговоривши от боярина полное и всеобщее прощение. 27 ноября 1670 года вошел боярин в город и поставил в соборной церкви икону Богородицы, называемой «Живоносный Источник в чудесех», на память о совершившемся событии «грядущим родам».

    Никто не был казнен, не было никакого сыска. Самые важные преступники, и в числе их Федька Шелудяк, жили на свободе; но за такую милость награбленные богатства переходили в руки боярина и его подначальных, служилых и приказных людей. Милосердие, дарованное боярином Милославским, было дано от имени царя, предоставившего боярину это право: сначала правительство и не действовало вопреки ему; оно дозволяло боярину отпускать в разные места покаявшихся мятежников. Некоторых боярин брал себе во двор в услужение. Вдруг, летом 1671 года, приехал в Астрахань князь Яков Одоевский для сыска и расправы. Начались допросы, пытки и казни. Федька Шелудяк, Алешка Грузинов — убийца астраханского митрополита, и другие задорнейшие мятежники были повешены. Остальные отправлены на службу в верховые города.

    Так окончилась кровавая драма, имевшая значение попытки ниспровергнуть правление бояр и приказных людей, со всяким тяглом, с поборами и службами, и заменить старый порядок иным — казацким, вольным, для всех равным, выборным, общенародным. Попытка эта была задушена в пору; дух мятежа не успел еще охватить большей части Московского государства; нестройные толпы поселян и посадских не в состоянии были выдерживать борьбу с войском, уже отчасти знакомым с европейским военным обучением. Известно, что правильно обученное войско, составляющее притом отдельное от народа сословное тело, везде было лучшей опорой властей против народных волнений. Если, при сильном распространении духа восстания, и оно может, наконец, проникнуться тем же духом, то прежде чем дойдет до этого, оно, — имея возможность осилить первые попытки облечь замыслы в дело, — способствует бессилию самих замыслов. Так было и при Стеньке. Быть может, мятеж не был бы так скоро задушен, если бы Стенька явился под Симбирском победителем: и Русь испытала бы тяжелые потрясения, хотя, конечно, все-таки возвратилась бы к старому порядку. Малороссия служит наглядным образчиком того, к чему могло привести стремление распространить на весь народ казацкое устройство, составлявшее идеал восстания Стеньки.

    Глава 8

    Сибирские землеискатели XVII века

    В продолжение царствования двух первых Романовых, русские подчинили себе почти все пространство северо-восточной Азии. С необыкновенно малыми военными силами и с ничтожными затратами от государства, это дело было совершено вольными удальцами, носившими вообще название казаков. По мере движения русских к востоку, правительство строило остроги, которые, смотря по удобству сбора ясака с окрестных жителей и при увеличении русского населения, переименовывались в города, а в городах назначались воеводы. Воеводы из своих городов отправляли охотников казаков «проведывать новыя землицы» и подчинять их царской власти. Как скоро казакам удавалось открыть такую новую землицу, воевода приказывал строить в ней острог и посылал туда служилых людей с боевыми и со съестными запасами, под начальством казачьих пятидесятников. Сибирские туземцы не имели огнестрельного оружия, жили вразбивку, и потому не могли противостоять казакам. Воеводы и подведомственные им начальники острогов имели приказание приглашать к себе туземных князьков, ласкать их, поить вином, которое чрезвычайно нравилось сибирским туземцам, и давать подарки разными безделицами, особенно металлическими вещами, чтобы заохотить их вступать в подданство царю и платить ясак, состоявший в мехах. Для ручательства в своей верности, туземные князья, подчиняясь царю, оставляли русским заложников или аманатов, своих братьев и детей, а иногда и сами оставались заложниками. Тех, которые сопротивлялись, принуждали к покорности силою. Покоряясь по необходимости, сибирские туземцы обыкновенно при первой же возможности бунтовали, не хотели платить ясака и часто нападали на русские остроги, иногда даже задавали немалый страх русским, но вообще не могли сладить с ними и прогнать их. Правительство постоянно напоминало воеводам, чтобы они не делали никаких насилий над туземцами, не брали с них лишнего, не обращали их против воли в христианство. Но эти увещания мало приводились в исполнение, и русские постоянно раздражали туземцев своим жестоким обращением. Беспрестанные, однообразные стычки с инородцами наполняют всю историю Сибири.

    С начала царствования Михаила русские построили Енисейск, и с этого времени усилилось и шло неустанно движение к востоку и югу Сибири. Русские вступили тогда в борьбу с тунгусами. Мало-помалу тунгусские князья, видя невозможность устоять, покорялись одни за другими, сами приходили в Енисейск и приносили соболей. В 1621 году воевода Дубенский основал Красноярск и утвердился там с тремястами человек. Туземные жители, качские татары, при помощи киргизов сопротивлялись, осаждали Красноярск, но были разбиты и обязались платить ясак. В 1629 году Дубенский выслал казаков на реку Кан; они покорили и подчинили платежу ясака камашей, один из древних народов Сибири, положили основание городу Канску. Потом — покорен был народ тубинцы. До какой степени было легко справляться с ними, показывает то, что высланный из Енисейска атаман Галкин с сорока человеками мог принудить их к повиновению. Между тем, в том же 1629 году, высланный из Енисейска сотник Бекетов проплыл по реке Тунгуске и Илиму и дошел до бурятов, а по следам его Хрипунов на берегах Ангары первый имел с бурятами стычку. Тогда распространились слухи о многочисленности, богатстве и силе народа бурятского, которого русские называли «братским». В 1631 году атаман Порфирьев построил Братский острог на Ангаре в земле бурятов, и с тех пор начались попытки подчинить этот народ, не поддававшийся русским более десяти лет. Проникши на реку Илим (впадающую в Ангару), где построен был Илимский острог, русские двинулись на Лену. Атаман Галкин, по следам высланных им еще прежде казаков, переправился волоком от реки Илима до реки Муки, впадающей в Куту, и достиг Лены. За ним — Бекетов в 1632 году отправился вниз по Лене и заложил Якутский отрог (нынешний город Якутск). Там встретился он с якутами, которые сначала приняли было дружелюбно русских и вступили с ними в торговлю. Русские проникли на берега Вилюя (впадающего в Лену) и подчинили тамошних тунгусов. Преемник Бекетова в Якутске, атаман Галкин, стал посылать по окрестностям партии для подчинения якутов. Это до такой степени возмутило последних, что они поднялись и пытались взять или зажечь Якутск, но не сумели и, не желая ни за что покоряться русским, собрались все бежать из своей земли. Галкину удалось едва удержать из них половину. В 1635 году выше Якутска поставлен был на Лене Олекминск.

    В Енисейск доходили темные слухи о существовании большого озера Ламы (Байкала), края богатого, где есть серебряная и золотая руда. Но русские не знали, в какой стороне искать его; думали, что Лама изливается в море. В 1636 году отправлена была экспедиция из Енисейска для отыскания этого озера. Дело было поручено какому-то Елисею Юрьеву, который, взявши в Олекминске служилого, Прошку Лазаря, с десятью человеками, да сорок промышленных охотников, отправился вниз по Лене, выплыл в Ледовитое море, завернул налево в устье реки Оленки и остался там зимовать. Весною он прошел сухопутьем до Лены при устье реки Молоди. Удальцы сделали два коча (лодки) и снова отправились вниз по Лене, поплыли на восток по морю и через пять суток достигли реки Яны, плыли в продолжение трех недель по Яне и брали ясак с жителей. Прозимовавши в этих местах, они весною построили четыре коча и поплыли вниз по реке Яне до ее устья. Елисей Юрьев остался там и положил основание Устьянску, а пятерых человек отправил в Енисейск с ясаком.

    Подобные подвиги изумительны, если принять во внимание крайнюю суровость климата, перемены ветра при плавании, необходимость строить кочи, проходить сухопутьем по неизвестным странам и таскать на себе тяжести, зимовать в дикой пустыне, при морозе не менее сорока градусов, при недостатке средств и с малым числом людей, среди диких неизвестных племен.

    В 1638 году из Якутского острога для приискания «новых землиц» отправился на восток служилый человек Постник Иванов с тридцатью удальцами и лошадьми. Они достигли реки Янги, где нашли тунгусское племя, называемое ламутами. Несмотря на то, что это племя не хотело платить ясака, Постник двинулся вниз по Янге, набрал шесть сороков соболей и отправил в Якутск, а сам остался зимовать. Весною неустрашимый Постник Иванов перешел через горы среди враждебных ламутов, достиг Индигирки и проник в землю юкагиров, где захватил одного туземца. Оставивши шестнадцать человек в юкагирской земле и трех человек для сбора ясака, Постник Иванов с пятнадцатью товарищами вернулся в Якутский острог и доносил, что надобно обратить внимание на землю юкагиров, что она богата зверьми и рыбою, и притом он видел у юкагиров серебро, но не мог узнать: откуда они его получали, потому что не понимает юкагирского языка. Из Якутска опять отправили на Индигирку Постника для сбора ясака, и с тех пор русские начали брать ясак с юкагиров. Из Якутска же стали затем посылать партии служилых людей в разные стороны, с тем, чтобы навести справки о землях и реках: откуда они вытекают и куда впадают? как там люди живут? чем питаются? есть ли у них в стране зверь и рыба? как они управляются, как воюют?.. На продовольствие этим служилым полагалось на год по две четверти с осьминой ржаной муки и по осьмине круп на человека. Они должны были стараться захватить в свои руки важных людей из туземцев и стращать местных жителей тем, что царь прислал на Лену большое войско с огнестрельным оружием, и если они не покорятся, то им будет дурно. Вместе с тем приказано было давать им разные побрякушки, но отнюдь не показывать огнестрельного оружия, чтобы оно наводило на них страх неизвестностью. Бывали нередко случаи, когда посланные партии ссорились между собою и доходили даже до драк. Появление русских служилых на Лене тотчас повлекло туда промышленников, и правительство устроило на Ленском волоке (в пункте перехода с енисейской системы на ленскую) таможню. Там завелось поселение, и в 1639 году назначены на Лену воеводы: сначала они жили в Устькутске, потом в Якутске. В 1640 году воеводы стали накликать гулящих людей на Лену на пашню с разными льготами.

    Русские землеискатели проникли далеко на север и зашли уже к Индигирке, но на юг, ниже Устькутского острога и ниже Олекминска на Лене, страна им была неизвестна. Они называли ее вообще «Братскою землею» и узнавали о ней от тунгусов, которые представляли ее какою-то богатою, обетованною землею. От тунгусов доходили до них слухи о мугальской (монгольской) земле, о Китае и о множестве серебра в тех странах. Эти слухи о серебре были побудительными причинами движения русских к югу. В 1640 году ленский воевода послал партию служилых людей по реке Чае, и они привезли вымененный у тунгусов серебряный круг, который носили тунгусы на головах для украшения. В 1641 году отправился вниз по Лене казачий пятидесятник Мартын Васильев с казаками для прииска новых землиц и серебряной руды. Они дошли до устья Куленги, поставили острожок в десять печатных сажен длиною и в девять шириною, укрепили рвом, надолбами, и оттуда посылали к тунгусам собирать ясак.

    Через два года после того, в 1643 году, отправились на поиски пятидесятник Курбат и атаман Василий Колесников. Курбат с семьюдесятью четырьмя казаками, двинувшись к югу из Верхоленского острога, первый из русских дошел до Байкала, между тем как Колесников поставил острог на устье Осы, впадающей в Ангару. Жители берегов Ангары и ее притоков стали платить ясак государю. Колесников жестоко обращался с бурятами и противодействовал Курбату тем, что теснил тех бурят, которые уже обязались платить ясак в Верхоленский острог. Оставивши свой острожок, Колесников первый проник за Байкал до устья Селенги, но не утвердил там русской власти. Его жестокости произвели возмущение бурят; вслед за служилыми начали приходить русские охотники и поступали в пашенные крестьяне; теперь некоторые из этих новоприбылых заплатили жизнью. Возмущение было укрощено. Колесников пропал без вести.

    Почти одновременно, когда русские проникли за Байкал, совершены были две замечательные экспедиции на Восток.

    В 1643 году отправился приискивать новые землицы и расспрашивать про серебряную руду Василий Поярков: с ним было сто двенадцать человек служилых, пятнадцать охотников, два целовальника для оценки ясака, два кузнеца и два толмача. Все были с ружьями. Пороху взяли с собою восемь пудов шестнадцать фунтов; взяли и хлебные запасы в установленном количестве. 15 июля поплыли они вниз по Лене, через двое суток повернули в реку Алдан и, плывя по этой реке, в четыре недели достигли устья Учура; затем, следуя по Учуру, через десять дней вошли в реку Гоном и плыли по ней вверх пять недель с большим трудом, потому что им пришлось перейти двадцать два порога. Здесь захватила их зима: было начало сентября. Еще не кончилась продолжительная зима, а Пояркову надоело сидеть в устроенном им зимовье; он оставил сорок человек на месте и велел им весною переправиться на реку Зию, о которой имел сведения от туземцев; сам же с девяноста человеками пошел по льду по реке Нюемке, а потом переволокся в Зию. Здесь он поймал какого-то даурского князька и собрал вести о землях, которые ему предстояли на пути. Ему описали амурский край чрезвычайно богатым. Построивши острожок на Зии, Поярков послал сорок человек служилых для покорения двух туземных острожков, но предприятие не удалось. Туземцы сначала приняли русских, как гостей, но когда предводитель отряда Юрий Петров начал требовать покорности и домогался, чтобы его с людьми впустили в острог, туземцы напали на них и десятерых человек ранили. Посланцы поворотили назад, а между тем небольшое количество запасов их истощилось; они начали голодать; травы еще не было; они питались сосною, ели трупы туземцев, захваченных в плен; сорок человек погибло от голода. Впоследствии на Пояркова принесена была жалоба, что он не пустил воротившихся в свой острожок, рассердившись на них за то, что они ничего не сделали и воротились с пустыми руками, не давал им хлеба, сам указывал, что они могут есть мертвых туземцев, и говорил: «Не дороги служилые люди; вся цена десятнику десять денег, а рядовому два гроша…» Когда, наконец, прибыли к нему те, которых он оставил на Гономе, Поярков отправился по Зии, вошел в Шилку, где застал народ дючеров; он плыл по Амуру (называемому у него в донесении Шилкою) три недели до впадения в него реки Шунгалы (Сунгурсула), а потом шесть суток до реки Усури (которую он собственно называл Амуром). Затем четверо суток плыли они по Амуру все еще на земле дючеров, потом вступили в землю натков, через две недели вошли в землю гиляков и еще через две недели достигли Восточного океана. На устье Амура Поярков захватил трех гиляков, и они рассказали о разных улусах и народах приморского края. Народы эти были малочисленны, находились под властью князьков, у которых было вооруженной силы человек триста, двести, сто, а у иного и менее; не мудрено, что русские с огнестрельным оружием, наводившим ужас на туземцев, никогда не видавших его, могли плавать, брать в плен туземцев и собирать ясак в неведомой стране. Перезимовавши на устье Амура, Поярков с наступлением лета поплыл по морю и через двенадцать недель достиг устья реки Ульи. Здесь он остановился, поставил острожок, взял у туземцев заложников, собрал соболей и остался зимовать. Весною, оставивши двадцать человек в новопостроенном острожке, отважный землеискатель перешел волоком в течение двух недель до реки Маи; здесь он со своими людьми сделал судно и поплыл на нем по Мае, достиг Алдана, затем вступил в Лену и прибыл в Якутск 18 июня 1646 года с небольшим остатком служилых, но с захваченными в плен жителями далеких стран, которые он открыл для России.

    Другой подвиг этого рода было открытие Анадыра. В 1648 году, июня 20, служилый человек Семен Дежнев с двадцатью пятью служилыми и промышленными людьми отправился морем на приискание новых земель. Буря принесла их в Восточный океан и выбросила на берег ниже реки Анадыра. Землеискатели пошли оттуда по неведомой стране до реки Анадыра. Они очутились в краю диком и безлесном; хлебные запасы их истощились; настала зима; не из чего было построить хижины, и они копали себе в сугробах ямы и жили в них. Из двадцати пяти человек осталось в живых только двенадцать. Эти удальцы шли вверх по Анадыру, пришли на землю анаулов, бились с ними, и хотя сам Дежнев был ранен, но принудил их платить ясак; однако платить им было нечем, потому что в этом краю не было соболей. Зато русские нашли там иного рода добычу — моржовые зубы. Дежнев с товарищами устроил себе зимовье на Анадыре, а вслед за ним, по слухам, ходившим о реке Анадыре, отправилась другая партия через горы, под начальством Семена Моторы и Никиты Семенова, нашла Дежнева с товарищами и соединилась с ним. За ними пришла туда третья партия казачьего десятника Михаила Стадухина; но Дежнев и Мотора поссорились со Стадухиным за то, что он неприязненно относился к тем туземцам, которые уже заключили мирный договор с Дежневым. Дежнев несколько лет оставался на Анадыре, и с тех пор русские начали ездить туда сухопутьем для собирания моржовых костей. Стадухин же отправился сухопутьем на юг от Анадыра к реке Аклею, вошел на землю коряков, с которыми воевал, и добывал там лес для постройки судна с опасностью жизни. От коряков узнал он о существовании реки Изиги, где было много соболей, поделал с товарищами кочи и выплыл в море, по тут буря носила его три дня: одно судно погибло. После многих приключений, Стадухин достиг Изиги и поставил там острожок; русские схватили одного корякского князька и тем заставили коряков платить ясак мехами черных лисиц. Но малолюдность не дозволила Стадухину оставаться долго на Изиге. Он поплыл к реке Тавую, а отсюда на землю тунгусов, и здесь дела его пошли успешно. Русские грабили тунгусские юрты, брали аманатов и заставляли их платить ясак. Странствования Стадухина продолжались до 1658 года. Стадухину принадлежит честь открытия северной части Охотского моря. За ним другие партии начали ходить в землю коряков; собирали черных лисиц и моржовые кости, так называемый рыбий зуб. На берегах Восточного океана построены были остроги на устьях рек Ульи и Охоты, но тамошние туземцы, довольно многочисленные, не покорялись русскому владычеству, и хотя были укрощаемы, но продолжали снова возмущаться против русских.

    Русские землеискатели, вслед за Поярковым, стали вскоре отправляться партиями на Амур в землю дауров. Это были вольные охотники, избиравшие из своей среды начальников. Они подавали царю челобитные, получали разрешение от воевод и отправлялись искать новых земель. Так, в 1649 году отправился в даурскую землю Ларка Барабанщиков с товарищами, плавал по Амуру, измерял реку и собирал сведения о народах. Но более всех прославился на Амуре своими подвигами Иерофей Хабаров. Он отправился в Даурию в 1648 году с сотнею человек вольницы, покорил пять городов, набрал всякого запаса и воротился в Якутск; а в 1650 году, усиливши себя новыми охотниками, он опять пустился на Амур, взял город Албазин, потом в 1651 спустился вниз по Амуру и утвердился на Комарском остроге. По следам Хабарова двинулись на Амур другие охочие русские люди, и по реке образовался целый ряд русских острожков. В 1653 году Хабарова потребовали в Москву, а вместо него «на великую реку Амур» назначили приказного человека Онуфрия Степанова. Амурский край со всей Дауриею в 1659 году поступил в ведение города Нерчинска. Покорение Амура привело русских в столкновение с Китаем, так как китайский император считал себя владыкою этого края. В 1654 году отправился в Пекин, по царскому приказанию, боярский сын Федор Байков, с мирными предложениями, но был принят дурно, потому что не хотел соблюдать китайских церемоний, и его посольство ничем не кончилось. Китайцы, чтобы заставить удалиться русских, приказывали жителям выселяться с берегов Амура, в тех видах, что русские, лишась средств к жизни, сами уйдут оттуда. Однако русские долго еще держались на Амуре. Китайские войска нападали на них. Сам Степанов был убит в одной стычке с ними. Тамошние русские остроги разорялись китайцами и возникали снова. В 1660 году на Амуре опять явился Хабаров и накликал туда несколько сот охотников. Мало-помалу начали заводиться там и пашенные крестьяне.

    Между тем другие землеискатели проникли в Забайкалье. Бекетов построил остроги на реках Селенге и Хилке. За ним другие подчиняли бурят и заставляли их платить ясак. Главным пунктом в этом крае был Иргенский острог, а с 1666 г. Селенгинск. В 1670 году возник у русских важный спор с Китаем по тому поводу, что тунгусский князек Гантимир с сорока человеками своих улусников перешел на русскую сторону. Китайцы сочли это поводом к войне и начали снова нападать на русские остроги. По этому делу в 1675 году ездил посланником от царя переводчик Спафари, но воротился безуспешно. На обратном пути из Пекина, он приказывал нерчинскому воеводе не тревожить больше Амура; но этот приказ не исполнялся. На берегах Амура появлялись новые служилые люди и строили новые остроги. Племена, обитавшие на Амуре, натки и гиляки, подущаемые китайцами, не хотели платить ясака и беспрестанно тревожили русские остроги. Война шла несколько лет. Наконец, в 1685 году, уже все остроги были разорены; оставался только Албазин, город, состоявший под начальством храброго воеводы Толбузина. Осажденный многочисленным китайским войском, Толбузин должен был уйти. Албазин был разорен; но в следующем году Толбузин явился снова и возобновил его. Китайское войско не замедлило явиться опять под Албазином. Толбузин был убит; место его заступил казачий атаман Бейтон и храбро отстаивал город против осаждавших, но китайцы получили приказание прекратить неприязненные действия, потому что из России опять ехал посол, окольничий Федор Алексеевич Головин с большою свитою более двух тысяч человек. Китайский император со своей стороны выслал в Нерчинск посольство, в котором важное место занимали одетые по-китайски двое иезуитов: испанец Перейра и француз Жербильон. Их сопровождало войско из 15000 человек. В августе 1689 года открылись переговоры между послами под Нерчинском в шатрах. Разбивкою этих шатров занимался бывший гетман малороссийский Демьян Многогришный, в то время бывший в звании сына боярского. Переговоры велись на латинском языке через иезуитов. Русский посол старался всеми силами оттянуть от китайцев побольше «землиц», но китайцы начали возмущать против русских окрестное население: бурят и онкотов, придвинули прибывшее с ними войско и грозили войною. Это принудило Головина к уступкам. Русские отказались от Амура. Рубежом назначена была река Горбица, впадаюшая в Шилку, река Аргунь от истоков ее до слияния с Шилкою и каменный хребет, известный под именем Яблонового, вплоть до Охотского моря. Полковник Бейтон, державшийся в Албазине, по приказанию Головина, разорил этот город и ушел со всеми русскими в Нерчинск.

    Таким образом, Амурский край, крайний предел русских землеоткрытий, находившийся тридцать лет в русских руках, был потерян для России до царствования Александра II.

    Глава 9

    Галятовский, Радивиловский и Лазарь Баранович

    В истории схоластической литературы, возникшей в южной и западной Руси, после толчка, данного Петром Могилою умственному движению, особенно возбуждает внимание историка Иоанникий Галятовский по своему живому и сообразному с духом своего века и общества участию к вопросам, касавшимся важных сторон тогдашней политической и общественной жизни. Насколько нам известно, жизнь этого человека, как большею частью жизнь монахов, протекала довольно однообразно. Он родился на Волыни, учился в Киеве, слушая, между прочим, чтения Лазаря Барановича, постригся в монахи, был игуменом Купятицкого монастыря на Полесье; с 1659 года несколько лет занимал должность ректора киевских школ, потом жил в Москве и, наконец, в Малороссии, где был архимандритом, сначала Новгород-Северского, потом Черниговского, Елецкого монастырей. Он скончался в 1688 году. Галятовский находился под покровительством бывшего своего наставника Лазаря Барановича, архиепископа черниговского, и с его рекомендацией отправился в Москву, где был принят радушно. Как видно, это был человек неискательный, скромный, но вместе с тем более, чем многие его современники, неспособный вращаться в одних отвлеченностях и постоянно обращавшийся к жизненным вопросам.

    Оценивая Галятовского, нужно сравнивать его с другими писателями его времени, и тогда, при всех недостатках его, он представит для нас значительный интерес. Сочинения его могут без скуки читаться даже теперь. Слог его менее страдает напыщенностью; изложение у Галятовского везде толково, язык приближается к народной малорусской речи, хотя он употребляет такие польские слова, которые теперь забыты, но, вероятно, тогда были в ходу. Тогда самый польский язык не переставал еще быть для малоруссов культурным языком и занимал такое почти место, какое впоследствии занял книжный русский, а потому Галятовский написал несколько сочинений по-польски. Как монах, Галятовский вращается в области церковной и находится под влиянием тех взглядов, которые им были усвоены по воспитанию, но его живая, даже поэтическая натура везде проглядывает из-под гнета мертвящей схоластики. Сочинения его показывают большую, хотя одностороннюю начитанность, знакомство со многими византийскими и средневековыми богословскими и церковно-историческими писателями; он любил особенно ссылаться на Барония. Для придания силы своим доводам, он приводит отовсюду примеры и свидетельства, однако относится к ним без критики и вообще до наивности доверчив. Галятовский отличается сильным воображением, любит образы, рассказы, анекдоты, хватается за них при первой возможности и увлекается их художественною стороною, а потому явный вымысел нередко принимает за истину.

    В то время, когда жил и писал Галятовский, мыслящего малорусса духовного звания естественно могли и должны были занимать отношения его церкви и народа к римскому католичеству, к иудейству и к магометанству, так как Малороссии приходилось неизбежно сталкиваться со всем этим.

    Защита православия против римско-католической пропаганды, как мы сказали, легла в основу всех целей Петра Могилы при устройстве киевской коллегии. Правду сказать, скоро после смерти знаменитого иерарха, ученая война на перьях и на словах должна была отойти на задний план, а вслед за тем должны были выступить вперед иные задачи для просвещения в русском крае. За веру наступила борьба другого рода. Народ стал за нее и за себя с дубьем и кольями, затем — успехи соединенных русских сил отвоевали у Польши почти все древние русские области. Если бы московская политика не отодвинула разрешение векового спора еще на столетие, то православие в областях южной и западной Руси, поступившей под власть московских государей, мало нуждалось бы в диспутах и диссертациях за свою неприкосновенность. Киевские ученые должны были бы заниматься преимущественно чем-нибудь другим. Но вышло иначе. Поляки одерживали верх над русскими. Русские земли, только что отпавшие от Польши, опять возвращались под ее власть. Православию пришлось уживаться с господствующим католичеством в едином государственном теле; православным духовным опять предстояло стараться не ударить лицом в грязь перед римско-католическим духовенством и выступить против них с оружием учености и красноречия на защиту своей веры. Религиозные диспуты о вопросах, составляющих сущность различия между западною и восточною церковью, делались самыми жизненными современными вопросами.

    Иудеи еще в недавнее время были признаны народом южнорусским его врагами и утеснителями. Таково было народное убеждение.

    Иудей, панский арендатор, иудей-монополист, иудей-откупщик, бравший от пана на откуп достояние, жизнь и совесть русского хлопа — был для последнего тяжелее, чем сам пан. Решившись сбросить с себя вековые цепи, русский возненавидел иудея, который, как ловкий промышленник, пользовался слабыми сторонами общества, в котором жил: десятки тысяч израильского народа погибло во время восстания. До какой степени господствовало у малоруссов омерзение к этому племени, конечно, поддерживаемое и невежественным фанатизмом, показывает то, что Хмельницкий, в числе условий, на которых готов был примириться с поляками, требовал недопущения иудеев в Украину. Но как только народное волнение yтихло в русских областях, оставшихся за Польшею, иудеи опять принялись там за свои промыслы и опять готовились стать для русских тем, чем уже были прежде. Этого мало. У иудеев распространилось верование, что является на землю Мессия, что приходит, наконец, давно желанное время величия израильского народа и порабощения ему народов других вер. Естественно было в это самое время русскому писателю вступить в литературу с такой речью, в которой выражалась народная вражда.

    Наконец, южнорусский народ находился то в постоянных сближениях, то в столкновениях с магометанским миром, казаки то пускались на чайках грабить приморские турецкие города, то призывали татар и турок к себе на помощь против поляков. Тогда еще не исчезала старая надежда на союз держав против магометанства с целью изгнания турок из Европы, освобождения православных греков и славян. Русским, как исповедующим одну веру с христианами восточными, эта мысль была ближе к сердцу, чем какому бы то ни было другому народу.

    Во второй половине XVII века сложились обстоятельства, придававшие более живости надеждам на исполнение великого предприятия. Московское государство вело войну против мусульман заодно с Польшею, вместо того, чтобы, как делалось издавна, вооружать татар на Польшу или терпеть татарские набеги, предпринятые с подущения поляков. Тогда само собой пришло в головы многим, что если кому, то московскому государю предстоит великое призвание стать во главе христианского дела освобождения единоверцев и единоплеменников от тяжкой неволи.

    Галятовский в своих сочинениях затронул все эти три современные ему вопроса: римско-католический, иудейский и мусульманский. В 1663—64 годах король польский Ян-Казимир шел с войском отбирать под свою власть левый берег Днепра. Наученные опытом, поляки стали теперь для вида ласковее обходиться с православным духовенством, стараясь расположить его к себе с тою целью, чтоб оно не возбуждало против них народа. Это было для поляков в то время тем удобнее, что многим из малороссийского духовенства не совсем нравились приемы московской власти, и они не слишком остались довольны делом Богдана Хмельницкого. Со своей стороны, православные духовные, ввиду ожидаемого соединения Малороссии с Польшей, должны были стараться поставить и свою церковь и свое сословие в положение, менее унизительное по отношению к католичеству.

    Король Ян-Казимир остановился в Белой Церкви. Здесь коронный канцлер епископ Пражмовский пригласил к себе на пир некоторых важнейших русских духовных и с ними вместе Галятовского. Хозяин свел ученого православного с ученым иезуитом Пекарским, королевским проповедником; между последними произошел диспут, который был потом опубликован Галятовским в особой брошюре на польском языке. Спор вращался около вопроса о первенстве папы. Галятовский показал на этом диспуте знание церковной истории, знакомство с отцами церкви и с сочинениями западных богословов и историков. Доказательства Галятовского вески, изложение кратко, ясно: нет лишней риторики. Православный духовный старался побить иезуита свидетельствами самих же западных соборов: констанцкого и базельского. В противность паписту, хотевшему, по общепринятому на Западе обычаю, выводить из текстов Нового Завета, будто апостол Петр был выше других апостолов Христовых, — Галятовский доказывает, что все апостолы были равны между собою, что глава церкви есть один только Христос, что каждый патриарх в своей епархии может созывать соборы, сноситься с другими патриархами и, таким образом, созвать вселенский собор, что приговор церкви, а не приговор одного папы или патриарха, может быть незыблемым авторитетом. Между прочим, Галятовский так уличал папистов, говоривших, что папа необходим для созвания собора: «У вашего Беллярмина, — говорит Галятовский, — в сочинении о соборах сказано, что кардиналы и епископы могут сами созывать соборы, если папа впадет в ересь, или умрет, или сойдет с ума, или потеряет свободу. Стало быть, у вас без папы могут епископы собрать вселенский собор. Поэтому папа не может назваться верховным властителем церкви. Вспомните, что написано в 8 гл. кн. Царств. Когда израильтяне собрались к пророку Самуилу и стали просить у него царя, Господь сказал Самуилу: „Не тебя они отвергли, а меня, — не хотят, чтобы я царствовал над ними! Видите: Бог разгневался на израильтян за то, что они, отвергнувши Бога, своего царя, избрали себе царем и владыкою человека. И теперь Бог гневается на римлян за то, что они, отвергнувши Царя и Господа своего Иисуса Христа, выбрали себе смертного человека, папу, господином и монархом“. — „Если, — возразил Галятовскому противник, — вы не хотите признать главою церкви своей римского папу, то должны будете иметь главою мирского государя“. — „Вот прекрасное заключение, — воскликнул Галятовский, — я вам говорил и говорю: Христос, Христос, Христос, а не кто-нибудь другой, есть глава святой церкви“.

    Короткие, сжатые доводы Галятовского имели в свое время более силы, чем иные длинные рассуждения. Впоследствии Галятовский, в дополнение к своей «Розмове», написал еще одно сочинение по-польски: об исхождении Св. Духа, направленное против западно-римского учения, защищаемого тогда иезуитом Боймою, написавшим книгу «Старая Вера». Сочинение Галятовского носит название «Старая западная церковь — (т.е. говорит) новой». В этом сочинении, главным образом, доказывается, что догмат об исхождении Св. Духа от Сына, проповедуемый папистами, не есть достояние древней западной церкви, а более позднее нововведение.

    Против иудейства Галятовский выступил с пространною книгою на южнорусском языке под названием «Мессия Правдивый». «Я написал эту книгу, — говорит он в предисловии, — потому что на Волыни, на Подоли, в Литве и в Польше жидовское нечестие слишком высоко подняло рога свои, явился на Востоке, в Смирне, какой-то плут Сабефа и назвался жидовским Мессиею, прельстив жидов ложными чудесами; он обещал им восстановить Иерусалим и израильское царство, возвратить им их отечество и вывести из неволи. Глупые жиды торжествовали, веселились, надеялись, что Мессия возьмет их на облака и перенесет всех их в Иерусалим… Некоторые покидали свои дома и имущества, ничего не хотели делать и говорили, что вот скоро Мессия их перенесет на облаке в Иерусалим. Иные по целым дням постились, не давали есть даже малым детям и во время суровой зимы купались в прорубях, читая какую-то вновь сочиненную молитву. Тогда жиды смотрели на христиан высокомерно, угрожали им своим Мессиею и говорили: вот мы будем вашими господами. Ваши короли, князья, гетманы, воеводы, сенаторы будут нашими пастухами, пахарями, жнецами: будут дрова рубить, печи нам топить и делать все, что жиды им прикажут; вы должны будете принять иудейскую веру и поклониться нашему Мессии. В то время некоторые малодушные и бедные христиане, слыша рассказы о чудесах ложного Мессии и видя крайнее высомерие жидов, начали сомневаться о Христе: точно ли он был действительный Мессия, стали склоняться к вере в ложного Мессию, напуганные угрозами о его строгости. Для того, чтобы христиане не тревожились вестями о ложном Мессии и, не сомневаясь, верили, что Иисус Христос был истинный Мессия, — я написал книгу эту. Я написал ее также для того, чтобы сбить спесь и высокомерие жидов, на стыд им и на поношение, так как они уже не раз дозволяли себя обманывать ложным Мессиям. Меня побудили к этому и нечестивые поступки жидов, которые, живучи в христианских государствах, относятся с презрением и поношением ко Христу Богу нашему и ко всему христианскому народу».

    Сочинение Галятовского изложено в форме разговора христианина с иудеем — форма старая. Образцом русскому ученому послужило, вероятно, «Состязание христианина с иудеем», написанное писателем II века Юстином Философом. Христианин Галятовского доказывает, опираясь на Священное Писание Ветхого и Нового Завета, на сочинения отцов церкви, на разных историков церкви, что истинный Мессия не мог быть никто иной, как только Иисус Христос, опровергает те возражения, какие обыкновенно делали против христианства ветхозаконники, защищает против иудейских нападок христианские догматы и обряды, наконец, в свою очередь обличает иудейские заблуждения и суеверия. Такая книга, как «Мессия Правдивый» имела живой современный интерес. При возрастающей силе иудейства, читающему русскому человеку надобно было приобресть понятие о том, что такое иудейство в его столкновении с христианством; надобно было знать, что говорят и как говорят против христиан иудеи, и как должны отвечать им христиане. Современное значение этих вопросов подтверждается известием Галятовского о том, что в его время иудеи отвращали христиан от христианства. «Мессия Правдивый» посвящен царю Алексею Михайловичу, и это обстоятельство не лишено современного смысла. В XVII веке, несмотря на неизменную неохоту великоруссов допускать в свою землю иудеев, последние, для разных целей, проникали в Москву, обыкновенно выдавая себя за людей другого племени, и книга Галятовского имела задачею познакомить царя и московских книжников с иудейским вопросом, чтобы принять надлежащие меры против иудейских козней.

    Для нас, в историческом значении, важна в особенности последняя часть этого сочинения, где автор пересчитывает разные преступления, совершенные, по его мнению, иудеями против христиан и служившие тогда оправданием ненависти к иудеям. На основании этих данных, Галятовский, в духе своего века, проповедует жестокое, можно сказать, бесчеловечное гонение на иудеев. Все его обвинения, расточаемые против них, сводятся к тому, что иудеи заклятые враги христиан и делают им величайшее зло.

    «Жиды, — говорит христианин иудею, — называют нас гоями, т.е. погаными; они избегают приятельских отношений с христианином, гнушаются нами. И нам следует, когда так, называть вас погаными и гнушаться вами. Вы не хотите принимать от христиан пищи; и христианам должно сделаться гадким и богомерзким принимать от иудеев пищу. Жиды называют христиан нечистыми: стало быть, христиане унижают себя перед жидами, когда не гнушаются принимать от жидов пищу».

    «Ты, жид, — продолжает христианин, — готов присягнуть христианину ложно: у вас такая присяга ничего не значит; я, поэтому, не поверю тебе, хоть бы ты мне присягнул сто раз, тысячу раз, будто бы вы, жиды, не делаете зла христианам. Наши христианские государи не должны допускать вас, жидов, к присяге против христиан, а напротив, должны по справедливости карать вас за каждое преступление, зная, что вы не считаете дурным делом ложно присягнуть пред христианином. Ваш царь Саул присягнул гаваонитам не воевать против них, а потом нарушил присягу; за это Бог в продолжение трех лет карал его землю. И теперь, следуя примеру вашего царя Саула, вы, жиды, ни во что ставите присягу, вопреки заповеди Божией, и Бог за то самое карает земли и государства христианские голодом и разными смертоносными язвами. Бог перестал карать иудеев за преступление Саула тогда, когда Давид приказал прибить ко кресту (?) и истребить с лица земли сыновей Сауловых; теперь надобно нам, христианам, вас жидов, за клятвонарушения ваши, убивать и истреблять; тогда Бог перестанет нас, христиан, карать голодом, войною, моровым поветрием и другими бедствиями».

    Иудей требует от своего противника доказательств, что иудеи причиняют зло христианам. Христианин приводит несколько случаев, взятых из разных церковных писателей из Симеона Метафраста, Никифора, Барония, наконец останавливается на том, что иудеи крадут и убивают христианских детей, вытачивая из них кровь. По этому обвинению, он приводит более десятка примеров из хроники Райнольда, из какого-то Сирения и из других, в особенности из польской книги: «Зеркало Польского Королевства». По известиям, сообщаемым этими писателями, иудеи совершали такого рода варварства в Швейцарии, Германии, Венгрии, Италии, Англии, Польше и Литве. Иудеи похищали христианских детей, искалывали их иглами и таким образом добывали из них кровь; некоторые описывали истязания над детьми, совершаемые в виде пародии над страданиями Иисуса Христа: ребенку клали на голову терновый венец, прибивали ко кресту, прокалывали копьем бок и выпускали кровь. Самым ближайшим, по времени и местности, приводится событие, будто бы случившееся на Волыни в селе Возниках в 1598 году. Найдено было исколотое тело мальчика, как оказалось, замученного иудейскими раввинами в день иудейской Пасхи. Каждый год, заключает христианин Галятовского, жиды должны умерщвлять, по крайней мере, одного христианского ребенка.

    На замечание иудея, что иудейский закон велит иудеям беречься крови, соперник его возражает ему, что Моисеев закон уже существовал, а это, однако, не мешало иудеям приносить в жертву бесам сыновей и дочерей своих и проливать невинную кровь, как говорится в одном из псалмов. Но когда иудей задал ему вопрос: зачем иудеям нужна эта кровь? противник его оказался слаб. Книги, из которых он черпал данные для этого вопроса, давали разноречивые объяснения. В одних говорилось, что иудеи дают кровь замученных ими детей христианам в пище и питье, думая тем приобресть расположение христиан к своему племени; другие, напротив, показывали, что иудеи сами употребляют эту кровь в своих опресноках, дабы избавиться от того особого запаха, который иудей всюду носит с собою; третьи объясняли, что это у иудеев такая тайна, которую знают только немногие передовые раввины, и они дают эту кровь больным своим единоверцам в крайних случаях, произнося при этом такие слова: «Если распятый Христос есть истинный Мессия, то пусть кровь невинного человека, веровавшего в него, поможет тебе от грехов твоих и приведет тебя в вечную жизнь!» Некоторые, наконец, говорили, что детская кровь нужна иудеям для волшебных снадобий и дается с орехами, яблоками и другими лакомствами. Из всего этого очевидно, что автор «Мессии Правдивого» не составил себе определенного понятия: зачем иудеи совершают страшный таинственный обряд, в котором обвиняли их? Тем не менее, христианин Галятовского, ведущий диспут с иудеем, остается в полной уверенности, что иудеи похищают христианских детей, убивают их мучительным образом и вытачивают из них кровь; а из этого он выводит такое заключение, что христиане, во избежание Божией кары над собою, должны убивать иудеев и проливать их кровь.

    Христианин переходит к другим обвинениям. Говорили, что иудеи занимаются чародейством с целью наносить вред христианам. В этом отношении, книга «Зеркало Польского Королевства» доставила ему затейливый рассказ. В Польше один иудей добивался от женщины-христианки молока ее груди и обещал большие деньги. Женщина, посоветовавшись с мужем, дала иудею коровьего молока, уверивши, что это молоко ее груди. Иудеи творили над молоком заклинания, потом отправились к виселице, где висел труп казненного преступника, влили ему в ухо молока и спросили: что он слышит? «Мычание скота», — произнес труп. Иудеи поняли, что женщина обманула их. Тогда по всей Польше стал падать скот; было бы тоже с христианами, если бы женщина действительно продала иудею молоко от ее груди, вместо коровьего… Христианин приводит из Барония еще несколько примеров, показывающих, что иудеи занимаются волшебством. К области чародейства относили и отравление; в этом также оказывались виновными иудеи; автор приводит из Кромера известие, будто иудеи заражали ядом воду в прудах и источниках и распространяли через то моровое поветрие.

    Христианин упрекает иудеев в том, что они обманщики, составляют фальшивые документы, продают медь и железо за золото или подмешивают к золоту и серебру металлы низшего достоинства, принимают от воров для сбыта краденые вещи, делают тайно фальшивую монету. «Вы, — говорит христианин, — всеми способами стараетесь обмануть, обобрать христианина, вы считаете это добрым делом. Ваш талмуд учит вас этому. Вы опираетесь на тот пример, как ваши предки когда-то взяли в Египте серебро и золото, дорогие одежды и убежали; им это не вменилось в грех; вы, жиды, нас, христиан, считаете, наравне с египтянами, погаными и потому обираете нас, как предки ваши обирали египтян. Божеский закон не дозволяет вам брать лихву со своих единоплеменников, а дозволяет брать ее с язычников: моавитов, аммонитов… Вы считаете нас, христиан, за таких же язычников, какими были моавиты и аммониты, и потому берете с христиан чрезмерные проценты. Со своими иудеями вы этого не делаете. Есть у иудеев общественная казна, куда собираются деньги, приобретенные лихоимством и всяческим плутовством; каждый иудей должен приносить туда плоды своих трудов такого рода. При окончании года, собранная сумма делится на части: одна часть возвращается вкладчикам, другая идет на бедных иудеев, третья на уплату податей, четвертая остается в казне. Вы платите государям подати теми деньгами, которые вы содрали с подданных тех же государей; вы откупаете себе города, села, места, аренды; обогащаетесь, чванитесь нарядными одеждами, строите себе богатые дома и божницы. Вы, жиды, алчете обладать христианами, владычествовать над нами и поэтому-то вы, обманывая нас, забираете себе наши деньги и имущества; вам хочется сделать христиан своими слугами и подданными. За это следует вас или выгонять из государства, или обременять работой и трудом; следует нашим христианским императорам, князьям и всем панам брать из жидовской казнохранительницы деньги на постройку церквей и убежищ для больных и убогих: пусть эти деньги пойдут в уплату бедным христианам, чтоб они служили не жидам, а христианским господам. Справедливо будет обратить деньги, собранные жидами, на пользу государству, потому что ведь эти деньги христианские. Не следует дозволять вам, жидам, строить свои божницы, а, напротив, надобно их разорять, потому что в ваших божницах вы произносите желания христианам того, что постигло несчастного Амана».

    «Зачем же, — спрашивает иудей, — вам разорять наши синагоги, когда мы не делаем ничего худого вашим церквам?»

    Здесь, казалось, было бы кстати христианину Галятовского припомнить иудею тот способ обращения иудеев, арендаторов панских имений, с православными церквами: это в числе других причин и довело народ до варварского избиения иудеев в Малороссии, в эпоху Хмельницкого; Галятовский должен был знать эту эпоху. Сомнений в справедливости известий о поругании иудеями церквей быть не может, так как не только русские, но и польские историки повествуют о том же: даже римско-католические священники, при всей своей ненависти к схизме, находили неприличными поступки панов, отдававших в распоряжение иудеев православные церкви. Отчего же Галятовский об этом не говорит ни слова? Быть может, он не хотел об этом упоминать, чтоб не раздражить поляков, так как оскорбление церквей падало более на них, чем на иудеев, только пользовавшихся тем, что им дозволялось. Как бы то ни было, не касаясь в своей книге этого важного обстоятельства, Галятовский довольствуется тем, что почерпнул из чужеземных источников, и повторяет свой жестокий приговор над иудейским племенем в таких выражениях: «Мы, христиане, должны ниспровергать и сжигать жидовские божницы, в которых вы хулите Бога; мы должны у вас отнимать синагоги и обращать их в церкви: мы должны вас, как врагов Христа и христиан, изгонять из наших городов, из всех государств, убивать вас мечом, топить в реках и губить различными родами смерти».

    Галятовский оставил против магометан два сочинения: оба написаны в эпоху войны против турок, которая предпринята была совокупными силами России и Польши. Война эта сильно занимала нашего автора. Первое из упомянутых сочинений «Лебедь с перием своим» посвящено в 1683 году гетману Ивану Самойловичу. По склонности к символизму, господствовавшей в тогдашних литературных приемах, Галятовский под именем Лебедя разумеет христианство или даже самого Спасителя; противоположный ему символ магометанства орел. В посвящении своем автор говорит, что Лебедь своим голосом и пером возбуждает христиан на ратоборство против мусульман. Сочинение это написано по-польски, так как польский язык был еще в большом употреблении между высшим классом в Малороссии; но существует современный русский перевод, писанный по-славянски церковной речью и нигде не напечатанный. Автор задается целью изложить учение, вымыслы и способы, как христиане могут на войне победить басурман и истребить их гнусное имя с лица земли.

    Автор хочет разрешить себе вопрос: почему магометанство так долго держится на свете? Как человек благочестивый, привыкший во всех событиях ссылаться на волю Божию, он прежде всего становится на точку нравственно-богословскую: «Господь благ; еще не исполнилась мера беззаконий мусульманских; Бог ожидает обращения с другой стороны; Бог, руководящий нравственным усовершенствованием христиан, находит нужным для нас же держать над нами этот бич; Бог хочет испытать постоянство христиан в вере: будут ли они служить ему, находясь в неволе, и так ли послужат, когда станут свободными? Как некогда держал Он ассириан вместо жезла над Израилем, так теперь держит ересь магометанскую жезлом над христианами, чтобы христиане, терпя от неверных озлобление, прибегали в страхе к своему Творцу с покаянием, ибо, живучи в прохладе, просторе и „властопитании“, люди забывают о Боге». Но, кроме этих причин, Галятовский находит еще, что христианские государи, не только не могут согласиться между собою и стать единодушно против врагов Христа, но еще «ханов, атаманов, царей басурманских, мурз их и прочих живых и здравых снабжают».

    Галятовский вспоминает из Ветхого Завета божескую заповедь об избиении хананейских народов и сравнивает с непослушными израильтянами христианских государей, милостиво обращающихся с мусульманами: «Того ради, — заключает он, — Бог на самодержцев и государей зело гневен есть». Здесь повторяется то же учение кровавой нетерпимости, которое такими резкими чертами изложено в «Мессии» против иудеев. Московскому государству должно было достаться при этом, хотя Галятовский об нем не упоминает: в Московском государстве было более магометан, чем в какой бы то ни было иной христианской земле, и их не преследовали, не убивали.

    «Орел» в споре с «Лебедем» указывает ему, что магометанство не только держится на свете, но еще расширяется, и многие народы приняли его. «Какие же этому причины?» — спрашивает автор. «Лебедь» дает объяснение, что магометане мечом распространяют свою веру, а «смерть от меча люта страшна человеком, приневоляет их к принятию алкорана». Много помогает мусульманству и то, что Магомет дозволяет плотские наслаждения и обещает их своим последователям в небесном царствии: «Понеже к греху телесному все человецы от прирождения склонны зело». В магометанстве, замечает Лебедь, все понятно, все близко чувственному человеку: закон же Христа «непостижимыя разуму вещи сказует». Число магометан, по словам того же «Лебедя», умножается и оттого, что их цари имеют обыкновение, вместо податей, собирать детей христианских и отдавать их «учиться прелести магометовой»; последние остаются на всю жизнь ей преданными; наконец, люди, совершившие преступления в христианских государствах, убегая к басурманам, находят у них приют и охранение, если примут их веру. Но если магометан и много, что пользы из того? Ведь и в аде будет более душ, чем в Небесном Царствии, а все магометане пойдут в геенну огненную. Бог дает неверным временное счастие; зато их ожидает по смерти вечное мучение, а у христиан хотя здесь и отнимается временное благополучие, зато дается по смерти вечное блаженство.

    Но и на земле не долго уже господствовать мусульманству. Еще мученик Мефодий изрек над ними пророчество: «И восстанет христианское колено и будет ратоборствовати с мусульманы, и мечом своим погубит их и в неволю загонит, и погибнут чада их, и пойдут сынове Измаиловы под меч в пленение и невольное утеснение; отдаст убо им Господь злобу их, яко же они христианом сотвориша». Бароний и кармелит Фома Брукселенский доставляют нашему автору еще пророчества о падении магометанства; наконец, вот что он сам устами своего «Лебедя» извещает в утешение христианам своего века, ведущим борьбу с исламом:

    «Есть у муринов пророчество до сих пор сохраняемое, что полунощный самодержец мечом своим покорит и подчинит своей державе святой град Иерусалим и все турецкое царство. Этот полунощный самодержец есть царь и великий князь московский. Он-то истребит басурманскую скверную ересь и до конца погубит. Ты сам, проклятый Магомет, вдохновенный Богом или демоном, ты сам пророчествовал, что твое скверное и противное учение будет пребывать тысячу лет; но вот уже тысяча лет минула, даже „с навершением“; в малом времени погибнет твой богопротивный закон и скверная ересь!»

    «Лебедь» объясняет слова Апокалипсиса (гл. 20): «ожиша и царствоваша со Христом тысящу лет». «Здесь, — говорит он, — разумеются мученики, убитые от магометан: их души со Христом царствуют».

    Затем Галятовский рассказывает историю магометанства, описывает нравы магометан.[117]

    Магометане обвиняются в чародействах, также как иудеи в «Мессии Правдивом»; один магометанский воевода начертал на земле круг, чародейственными заклинаниями накликал в этот круг змей и намазал змеиным ядом оружие, которое действовало губительно; татары вынимали сердца из тел христианских, мочили их в яде, ставили на рожнах в реках и озерах, заражали воду, и пившие ее, отравлялись… Галятовский готов был, как кажется, обвинять в чародействе всех неверующих во Христа: то же, мы видели, сделал он с иудеями. Но с мусульманами он обращается беспристрастнее; за иудеями он не признал ни одной светлой черты. Говоря о магометанах, он ссылается, напротив, на свидетельство какого-то Варфоломея Юрьевича, бывшего четырнадцать лет в плену у турок, и отзывается о своих религиозных врагах в таких выражениях: «Они любят правду; кривды, обмана у них отнюдь не обретается, ни в жительстве, ни в походе: турки покрывают свое нечестие исполнением правды; не найдешь у них ни юриста, ни прокурора; сегодня отдавай то, что обещал вчера. В большой чести у них ты, святая царица-правда, всем чинам равная благотворительница! Ей-ей, от всех народов турки отличали себя правдою: и малых детей к этому приучают и воспитывают так, чтобы они были правдивы…»

    Но от таких превосходных нравственных качеств мало пользы неверным: по мнению Галятовского, они, как некрещенные, все-таки все пойдут в ад: с ними надобно воевать, чтоб избавить из-под их власти наших братий христиан, которым хуже, чем было иудеям в Египте и в вавилонском пленении, или чем было римлянам при готфах; им так худо, что их жизнь может разве сравниться с положением умирающего, который мучится перед смертью и долгое время не может испустить последнего вздоха. Не в силах заплатить положенной на них тяжелой дани — бедные христиане, закованные по рукам и по ногам, ходят от двора до двора и просят, ради «проклятого Магомета», милостыни на уплату за них податей: их бьют по подошвам большими палками, берут у них детей и продают в рабство. С особенным участием распространяется автор «Лебедя» о страданиях пленников: «Всех тяжелее, — замечает он, — попавшимся в плен духовным и ученым, непривыкшим к телесной работе».

    Наконец, в «Лебеде» приводятся какие-то непонятные слова, которые в переводе означают пророчество, сохраняемое самими мусульманами о падении их царства. «Явится какой-то турецкий царь, возьмет царство, примет в свою державу красное яблоко и будет господствовать, и будут мусульмане созидать себе дома, насаждать виноград, строить твердыни, плодить чад, но через двенадцать лет после того, как царь примет в свою державу красное яблоко, христианский меч поразиит турка и погубит имя его. Дай же Бог, чтобы при державе великого и непреодолимого царя Федора Алексеевича все христианские народы обратили свое оружие против мусульман, губителей нашей веры; этого и бедствующие братия наши христиане всеусердно ожидают и помогут нам на общего нашего лютого врага! Азия при смерти, Африка мертвеет, золотое яблоко от моря Балтийского до озера Меотийского, очнувшись от сна, не мало дает помощи; Греция с Фракиею ожидают избавления от христианского оружия: за грехи свои они, подобно Израилю, повержены в неволю; но познали они свои беззакония и приносят вины свои пред Богом: Бог пошлет к ним избавителя и возвратит их к прежней свободе скоро».

    Другое, напечатанное по-польски, сочинение Галятовского против мусульман (Alkoran machometуw, naukа heretyckа у эydowskа у pogaсskа napelniony, 1687) составлено в форме диспута между алкораном и когелефом (борцом), и разделено на двенадцать частей. Здесь излагается история Магомета, говорится об его законе, о магометовом мече, о чудесах лжепророка и пр. Когелеф опровергает алкоран и бьет его на всех пунктах, хотя делает достаточно промахов, показывающих, что Галятовский читал без критики то, откуда черпал свои познания. Всего интереснее для нас то, что здесь, как в Лебеде, Галятовский говорит о существовании пророчества о том, что некогда полуночный монарх покорит Турецкое государство; затем последует падение мусульманства и обращение мусульман ко Христу! Этот славный, предсказанный издавна подвиг — предлежит совершить московскому государю. Галятовский вспоминает, как Тамерлан бежал из России со своими полчищами, устрашенный Божиею Матерью, как Димитрий (которого он называет Семешка?) разбил татар, как русские покорили Казань и Астрахань… Надлежит довершить то, что делалось прежде. Галятовский желает, чтобы царь покорил Турцию, освободил Гроб Господень, четырех патриархов вселенских и порабощенные христианские народы из-под мусульманской власти. Галятовский, таким образом, в литературе содействовал развитию мысли о том, что на России лежит избрание судьбы, что ее назначение — освободить восточных христиан и подчинить владычеству христианской веры мусульманский восток; одним словом, чего не докончили в свое время крестовые походы, то суждено докончить России! Мысль эта обратилась в народное верование и у турецких христиан и у русского народа. Ее поведали московским государям с запада папы, укрывавшие за этими надеждами намерение подчинить себе русскую церковь; но та же мысль развивалась в народе и в литературе своим независимым путем.

    Галятовский был проповедником. Проповедь сделалась тогда необходимостью; духовный, сознавший в себе охоту к писанию, скорее всего брался за проповедь. Галятовский издал том проповедей под названием: «Ключ Разумения»; проповеди сочинены на Господские и Богородичные праздники. Галятовский смотрел на эту книгу, как на руководство: в предисловии к ней он предлагает священникам читать из нее поучения народу. Проповеди его имеют характер более догматический и объяснительный, чем нравственно-поучительный. Толкуются народу догматы веры, объясняются значения таинств, обрядов, и новозаветных и ветхозаветных. Проповедник чрезвычайно любит смелые и затейливые сравнения. Говоря, напр., о двух естествах Иисуса Христа, Галятовский, для объяснения, указывает на человека, который знает и богословие и философию: «Вот, — говорит он, — и подобие соединения божественного с человеческим». Другое сравнение двух естеств — с луком, связанным с тетивою; лук означает божественную, а тетива человеческую природу. В проповеди на Воскресение Христово он сравнивает Христа с ихнеумоном. Крокодил проглотит ихнеумона, а ихнеумон крокодилу разъест внутренности; так Христос поступил со смертью, которой подвергся. Галятовский любит приводить в проповедях примеры и анекдоты; встречаются у него примеры из древней истории: о Демокрите, Птоломее, об Аннибале, берутся данные из мифологии в смешении с христианскими образами: являются аргонавты; дельфийский оракул приказывает устроить божницу Деве Марии; от глубокой древности проповедник переходит в более близкий ему мир, рассказывает анекдот о князе литовском Витовте, который приказал зашить живого человека в медвежью шкуру. Эти-то примеры, сравнения, анекдоты придавали проповедям Галятовского большую занимательность, и «Ключ Разумения» был одною из самых читаемых книг в Малороссии даже в близкое к нам время.

    При своих проповедях Галятовский приложил правила о составлении проповедей. «Старайся, — говорит он, — чтобы все люди поднимали то, что ты им говоришь в своем поучении; какой мудрый был проповедник Иоанн Златоуст, но и его порицала женщина за трудно понимаемую проповедь!» Галятовский в своих собственных проповедях верен своему правилу: они написаны по-малорусски и были удобопонятны в той среде, где говорились. Не все последовали его примеру впоследствии, когда вместо языка, близкого к народному, стали употреблять славяно-церковный, искусственный и понятный только для тех, которые ему учились предварительно.

    Согласно духу схоластической мудрости, почерпнутой в школе, Галятовский в своем руководстве учил проповедников словоизвитию, построению поучений на словах, именах и вообще на внешних признаках: находит, что нежданные обороты привлекают любопытство слушателей. «Можешь, — говорит он, — занять внимание людей, толкуя им какое-нибудь имя, и всю проповедь построить на имени; например, в неделю (воскресенье) говори: неделя называется оттого, что в этот день ничего не делают, а только Богу молятся; или — на день Владимира скажи, что Владимир оттого так называется, что владеет миром; на Василия скажи, что Василий значит царь, ибо Василий Святой царствовал над своим телом». Галятовский учит озадачивать слушателей каким-нибудь не сразу понятным для них заявлением; например: «На Вербное воскресенье, сказавши: „Православные христиане! Прошу вас и заявляю вам, чтобы вы непременно ходили в церковь и молились Богу; на этой седьмице будет страшный суд“, — сойди прочь с кафедры. Это значит, что на Страстной неделе будет читаться о суде над Иисусом Христом: вот оно и есть суд страшный». Замечательны его наставления, как следует говорить над умершими. Галятовский велит проповеднику рассказывать, как покойник творил добро, хранил православную веру, помогал бедным милостынью, давал пособие церквам и монастырям, принимал в свой дом странников, выкупал пленных из неволи и пр., хотя бы за покойником и не ведомы были такие добродетели. «Можешь, — говорит он, — кроме того припомнить его фамилию, сказать, что она древняя, существует сто лет или, пожалуй, тысячу лет на свете, что она находилась в родственной связи со знатными домами; можешь взять прозвище покойного; напр., если он назывался Броницкий, ты говори: он так назывался оттого, что боронил отчизну; или, напр., умерший назывался Любомирским; ты говори: это он оттого Любомирский, что мир возлюбил. Можешь взять то же крестное имя. Умершего звали Стефаном, ты говори: Стефан значит венец, и тут скажи, что покойник приобрел себе венец как бы из цветов или драгоценных камней; или, напр., умершего звали Дорофей; ты обратись к слушателям и скажи: Православные христиане! Дорофей значит дар Божий. И наш Дорофей, которого видите на гробовых носилках, был истинным даром для отчизны и для кафолической церкви. Можешь также взять герб покойного: если в гербе у него была стрела, ты припомни текст: покажи мя, яко стрелу избранну; если у него в гербе башня — скажи текст: бысть упование мое столб крепости» и пр.

    Можно подозревать, что тут проповедник с юмором говорит о проповедях своего времени. То же можно было бы сказать относительно наставления, как следует говорить проповеди на дни святых. Галятовский говорит: «Проповедь, которую ты произносил в день какого-нибудь святого, напр. Николая, можешь произнести на день другого святого, напр. Василия; только в тех местах, где ты говорил „Николая архиепископа Мирликийского“, восхваляй Василия Великого или Григория Богослова и т.п. Можно даже то, что ты говорил об Иоанне Крестителе, перенести на архистратига Михаила…»

    Замечательно, как Галятовский щадит своих слушателей и боится огорчить их своими пастырскими угрозами. В проповеди на день Св. Георгия он коснулся ада, но ему стало жаль посылать туда грешных слушателей, и он советует им не отчаиваться, не унывать. Правда, из Св. Писания следует, что в аде будет более душ, чем на небе, и так надобно же, чтобы ад кем-нибудь наполнился — и вот проповедник утешает на этот счет слушателей, напоминая им, что ведь на свете много неверных жидов, магометан, есть довольно всяких еретиков, ариан, несториан, адамитов, монофизитов: будет кому наполнить ад; а мы, православные христиане, говорит он, будем надеяться, что все достигнем вечного спасения. Точно так же в проповеди на день Св. Илии он разразился против богачей, и как бы забыл, что в день Георгия всем обещал рай; «Не могут, — сказал он теперь, — восхищены быть на небо люди богатые; их души отягощены богатствами, сокровищами, маетностями; богачи за своими богатствами забывают о Боге; они злоупотребляют своими благами; они только едят, пьют, веселятся, а бедных людей забывают; не кормят их, в дом к себе не пускают…» Но потом проповедник сжалился над богачами и решил, что и богатым можно достигнуть неба, если только они станут давать милостыню, помогать церквам и монастырям и пр.

    В числе сочинений Галятовского есть одно, писанное по-русски: «Души людей умерлых». Здесь автор ведет нас на тот свет, показывает нам жилища праведников и места мучений грешников — небо и ад. Души праведных размещаются по числу девяти ангельских хоров небесной иерархии, сообразно тем обязанностям, которые возложены на эти ангельские хоры по отношению к нашей временной жизни. В низшем хоре, собственно в хоре ангелов, — которым поручено надзирать над душами человеческими во время земного шествия, — обитают крещеные дети, убогие, сироты, вдовы и жившие честно в супружеском союзе; во втором, более высоком хоре, архангелов (которые до великих людей от Бога посольства справляют), священники и церковные учители; в третьем, называемом им князствами, обязанном наблюдать над государствами, нациями и провинциями, будут пребывать цари, цесари, князья, гетманы, воеводы и всякая старшина, если они чинили подначальным людям правосудие и не делали им обид: четвертый хор называется владзы, воюющие со злыми духами — с ними пребывают рыцари, которые сопротивлялись злым духам и побеждали грех; в пятом хоре, называемом моцарства — чудотворцы; шестой хор, панства — есть обитель девственников, пустынников, иноков; седьмой, фроны — там справедливые судьи, в осьмом — между херувимами — апостолы, епископы, митрополиты и пр.; девятый, высший хор, серафимы, которые возбуждают любовь к Богу — там мученики.

    Противоположное небесам обиталище грешных, пекло, разделяется на два отдела; первый называется одхлань пекельная (бездна), другой — огненная геенна. В первом сидели до Христа ветхозаветные праведники; они мук не терпели, но были удалены от Бога и ожидали Христа. Спаситель вывел их из ада; они пребывали с ним сорок дней на земле, а по вознесении его пребывают на небесах. Но Спаситель не вывел из ада египтян, моавитян и всяких язычников, которые не ожидали Христа. Они теперь в аду. Другое отделение ада — геенна огненная, изобилует разными муками: неугасимый огонь будет уделом развратников, прелюбодеев и гневных людей. Лютая зима достанется на долю высокомерных богачей, безжалостных к страданиям нищеты; червь совести будет грызть похитителей чужой собственности и клеветников, похищающих у ближних доброе имя. Нестерпимый смрад будет досаждать изнеженным щеголям, которые любили благовония (кохаются в пахучих перфумах), а те, которые обжираются и не держат постов — осуждены будут на голод. В аде будет большая теснота: все пекло — говорит нам богослов — будет битком набито грешниками, одни на самом дне, другие посередине, третьи наверху: словно кто наложит в бочку рыбы, заткнет бочку чопом (зашпунтует). Затем автор описывает мытарства, которые должна переходить душа человеческая по освобождении от тела.

    Другие сочинения Галятовского, хотя менее предыдущих, но заключают любопытные черты для истории понятий и взглядов того времени. Книжечка, под названием: «Небо новое, новыми звездами сотворенное», напечатанная в 1665 г., во Львове, есть собрание рассказов о чудесах Пресвятой Богородицы, выписанных из разных западных писателей с присовокуплением того, что представляется происходившим в Польше, Литве и Малороссии. Здесь замечательно посвящение Потоцкой, сестре митрополита Петра Могилы, образчик той, забавной для нашего времени, лести, с какою писаки XVII века обращались к знатным особам, чая падения крупиц от щедрот их на свою долю.

    Галятовский производит дом Могил от Муция Сцеволы, «валечного и отважного и горливого (ревностного) к отчизне своей рыцаря римского», и называет дом Могил — «небом, усеянным новыми звездами». «Бог, — выражается наш автор, — праотцу нашему Адаму сказал: земля еси и в землю пойдеши, а я скажу Пресвятой Деве Марии: ты небо и пойдешь в небо могилянское!» Другая брошюра Галятовского: «Скарбница пожитечная» — (Полезная Сокровищница) — заключает в себе описание чудес иконы Пресвятой Богородицы, чествуемой под именем Елецкой в Черниговском монастыре того же имени, где Галятовский был архимандритом. Во вступлении к этой книжечке Галятовский пускается в объяснение слова казак и следует мнению, по его выражению, мудрых людей, которые производят слово казак от козерога, небесного зодиака, потому что казаки ходят с рогами, в которых насыпан порох, и как на высоком небе поднимается козерог, так казаки, проходя поля и море, поднимаются на стены и валы басурман и насыпают из своих рогов порох в самопалы, из которых стреляют в неприятеля. Трудно найти более подходящий образчик натянутых и придуманных объяснений, на которые падка была схоластическая наука. Главный предмет внимания автора — Елецкий монастырь; его очень интересует прошедшая судьба этого монастыря. Но где взять источников? Малороссия бедна древними письменными памятниками: Великая Россия богаче; в Москве, — говорит он, — есть и русские летописцы, и патерики знаменитых русских монастырей. Князья Одоевские и Воротынские сообщили ему сведения, переходившие у них в роде о том, как образ Елецкой Богородицы (названной так оттого, что найден на еловом дереве) найден при предке их Святославе Ярославиче: но Галятовский нашел еще у себя источник: «Старые люди, — говорит он, — суть хроники живые». Чернигов испытал большие перемены: прежде жительствовали в нем московские люди; но с присоединением его к Польше, после смутного времени, наплыло туда другое население, нужно было отыскать старожилов из прежнего населения. Галятовский отыскал их: одному из них было сто десять лет, другому полтораста, а третьему около двухсот лет — старость сомнительная. Трудно, не обидевши память Галятовского, решить: кто солгал, тот ли, кто говорил о своих летах Галятовскому, или сам Галятовский. Схоластическое образование заставляло при соблюдении правил относительно формы смотреть очень легкомысленно на фактическую правду и сочинять не считалось слишком постыдным. В 1696 г. напечатана была в Чернигове брошюра Галятовского: «Боги поганские». Она посвящена царевне Софии. В своем предисловии автор снова показал образчик лести, свойственной своему времени, прославлял Софию, находил соответствие ее крестного имени с названием премудрости и выразился о царском доме в таких выражениях: «В дому найяснейших царей русских каждый царь есть солнцем, царица есть месяцем, царевичове и царевны суть звездами: бо светят добрыми учинками» (поступками). По учению Галятовского, идолы языческих богов были не болванами, статуями, простою вещью, как об них отзывался некогда Ветхий Завет, но жилищем злых духов, и ссылается, в подтверждение своего взгляда, на многих церковных и светских писателей. Бесы, сидевшие в идолах, говорили иногда правду и предсказывали появление христианства; но они же часто обманывали и подводили в беду людей, употребляя в своих прорицаниях двусмысленные выражения, так что человек понимал прорицание совсем не в том смысле, какой оно имело на самом деле. Нигде неуменье Галятовского отличать вымысел от фактической правды не высказалось так выпукло, как в этом сочинении: взявши из освобожденного Иерусалима в польском переводе Кохановского рассказы о поступках чародея Исмена, Галятовский не поколебался принять их за несомненно достоверные исторические события. Языческие божества для Галятовского не только предмет истории и археологии; они имеют живой, современный интерес. Деятельность их продолжается и поныне. «И теперь, — говорит он, — дьяволы чрез посредство чародеев дают ответы и прорицания; злые духи, обитавшие в идолах, и теперь разным образом соприкасаются с людьми: они то принимают личину умерших людей, то создают себе воздушное тело из облаков, показывают разные вещи в зеркале, дают ответы чрез огонь, воду, чрез перстни» и т.п. Для Галятовского борьба с языческими божествами такая же, какою была борьба против иудейства и мусульманства. Но ратоборство нашего автора с языческими божествами вообще слабее того, которое он вел с иудеями и мусульманами: сочинение «Боги поганские» напечатано уже в старости Галятовского, за два года до его кончины.

    Можно упомянуть еще об одном польском сочинении Галятовского: «Алфавит еретиков». Автор приводит в азбучном порядке всех, кого причисляет к еретикам, показывает при этом значительную начитанность, но, вместе с тем, смешение понятий: к разряду еретиков он относит не только философов древности, но даже таких лиц, которые не ознаменовали себя никакими признаками умственной деятельности, напр., в число еретиков попал Ксеркс, потому только, что ему снился сон, а это подало Галятовскому повод толковать, что сны бывают от Бога, но бывают и от дьявола.

    Со всем своим ученым невежеством, с простонародными суевериями, привитыми во младенчестве и не выбитыми школой (которая и не старалась об их искоренении), с легковерием ко всему печатному, с раболепством ко всему, что только носит на себе притязание православной церковности, с диким изуверством, готовым жечь, топить в воде, резать всех, кто верует не так, как следует, но вместе с тем с несомненным дарованием, которое видимо в стройности изложения, в ясности слога, в удободоступности речи и, главное, в той живости, которая всегда бывает признаком дарования и которой никак и ничем не может себе усвоить бездарность, Галятовский, более всякого другого, может назваться представителем своего века в южнорусской литературе.

    Из других малорусских писателей XVII столетия более всех приближается к Галятовскому, но только с одной стороны, как проповедник, Антоний Радивиловский, игумен Пустынно-Николаевского монастыря в Киеве. В 1676 году он напечатал сборник своих проповедей под названием «Сада Марии Богородицы», а в 1688 году под другим затейливым названием: «Венец Христов, с проповедей недельных аки с цветов рожаных (розовых) на украшение православно-кафолической церкви исплетенный». Эти проповеди расположены по церковному кругу недель, захватывающему переходные праздники. Прежде всего автор делает посвящение Христу. За посвящением Христу следует посвящение царевне Софии, которая сравнивается с греческою царевною Пульхериею, управлявшею делами при своем царствовавшем брате. За обращением к Софии, следует обращение ко всякому читателю книги; автор объясняет, зачем книга называется венцом розовым. Между прочим, он сделал это для того, чтобы книгу его читали охотнее, подобно тому как врачи подправляют сахаром свои лекарства. Автор простодушно воображает, что за его книгу охотнее примутся читатели, когда увидят заглавие, напоминающее розовые цветы. В своих проповедях Радивиловский употребляет ту же, близкую к народной речи, удобопонятную речь, как и Галятовский, но уступает ему в даровитости, и проповеди его представляют менее занимательности: Радивиловский бывает часто растянут и вдается в мелочи, в пустые толки о словах; напр., одна из его проповедей на Фомину неделю основана вся на толковании: зачем Христос, явившись к ученикам после воскресения, стал посреди их, и по этому поводу сопоставляются разные случаи, когда в Св. Писании упоминается выражение «посреди». Радивиловский изобилует сравнениями, приводит нередко свидетельства древних языческих писателей: Тацита, Плутарха, Цицерона, Плиния и других, примеры из древней истории[118], образы из мифологии[119], разные анекдоты[120], случаи из повседневной жизни[121], особенно щеголяет баснями, которые применяет к религиозным предметам, своеобразным и странным способом.[122] В проповеди на день «Жен мироносиц» Радивиловский ставит в большую заслугу мироносицам то, что они пошли на гроб Христа ночью, и при этом высказывает тот же суеверный страх пред мертвецом, который господствовал в народе. «Дом смерти, — говорит он, — есть дом страха. Пусть мать любит, Бог знает как, своего сына (или сестра брата или друг друга и т.п.), а умри у нее дитя: едва ли бы нашлась такая мать, которая бы решилась пойти ночью к мертвому сыну!» Нравственно-поучительная сторона проповедей Радивиловского очень слаба и ограничивается общими словами, за немногими не важными исключениями, где как бы случайно он касается черт обычаев того общества, которому читает свои проповеди.

    К таким местам принадлежит одна из его проповедей на святой неделе: он порицает греховное провождение христианских праздников: когда же больше бывает ссор, нечистоты, прельщения, пьянства, как не в праздник? В первый день Воскресения Христова празднуется Богу-Отцу, во второй Богу-Сыну, в третий Духу Святому, придет день четвертый, или совсем минут праздники, — мы, как и прежде бывало, остаемся холодными к богослужению, не хотим смириться и покаяться в грехах своих пред духовным отцом.

    Иной тон встречаем мы у третьего малорусского писателя и, главное, проповедника — Лазаря Барановича. На жизненном пути он был не таков, как Галятовский и Радивиловский, которые не шагали далее скромного звания монастырских настоятелей. Лазарь достиг звания архиепископа черниговского и, после попавшегося в плутнях Мефодия, был много лет блюстителем митрополичьего престола. Он участвовал в политических делах своей родины и в особенности играл важную роль после измены Брюховецкого в 1668—1669 г. Под его настроением был избран в гетманы Многогришный и постановлены были глуховские статьи.

    Лазарь, сам малоросс, очень соболезновал о неправосудии и утеснениях, которые причиняло малороссиянам воеводское управление, и хлопотал о том, чтоб избавить малороссов от суда и расправы великорусских воевод, но не мог успеть, так как проекты его, при всем их красноречии, оказывались противными стремлению московской политики, хотевшей как можно теснее привязать к себе поступившую под ее власть страну. Лазарь был человек с житейским благоразумием, позволял себе говорить насколько было для него безопасно, умел и молчать и старался ладить с сильными и угождать им. Патриарх константинопольский, признавая Иосифа Нелюбовича Тукальского митрополитом, поручил Лазарю в духовное управление левобережную Малороссию и почтил его отличием, позволивши носить саккос, тогда как в то время архиереи, кроме митрополита, надевали при богослужении фелони, наравне со священниками, отличая себя от последних только омофором. Лазарь посвящал и посылал царю Алексею Михайловичу свои проповеди, украшая их заголовки затейливыми символическими рисунками, выражающими славу московской державы, и прилагая при них объяснительные вступления, преисполненные самой изысканной лести. Проповедник, отсылая в Москву таким образом свой сборник «Трубы словес», добивался, чтобы казна у него купила все издание; царь не согласился на это, приказавши только продавать его книгу обычным порядком; но все-таки ее навязывали по монастырям. Отношения Лазаря Барановича к гетману Многогришному скоро охладились; когда на этого гетмана сделан был донос, Лазарь не защищал его, и когда, после ссылки Многогришного в Сибирь, в 1672 году казацкая рада выбрала иного гетмана Самойловича, Лазарь находился на этой раде, приводил казаков к присяге и сблизился было с новым гетманом. Но прошло несколько лет, Самойлович невзлюбил Лазаря.

    В Батурин к гетману приехал луцкий епископ Гедеон, князь Четвертинский. Самойлович, тайно от Лазаря, ходатайствовал за Гедеона в Москве, добивался, чтобы последний стал митрополитом, а на Лазаря старался вообще набросить тень. В Москве тогда более всего хотели, чтобы новый митрополит подчинился московскому патриарху. Четвертинский был готов на это, тогда как Лазарь, по-прежнему своему поведению, казался менее надежным, как защитник малороссийских прав. Правительство предоставило Малороссии вольное избрание митрополита: избран был Четвертинский в 1686 году. Лазарь, старейший из архиереев, был обойден; опираясь на грамоту, он не хотел повиноваться Гедеону; его оставили, но митрополит всячески унижал его, изъял из его управления несколько протопопий и называл его только епископом. Самойлович делал ему разные неприятности. После падения Самойловича, Лазарь как бы ожил и отправил в Москву со своей стороны жалобу на поступки низверженного гетмана. В 1691 году скончался и другой недоброжелатель его, Гедеон; опять произошел выбор, но и на этот раз обошли Лазаря, а избрали печерского архимандрита Ясинского. Лазарь, уже престарелый, испросил себе от патриарха помощника, в лице черниговского архимандрита Феодосия Углицкого, которого в Москве и посвятили в сан архиепископа с тем, чтобы, по смерти Лазаря, он занял его место. Лазарь скончался в 1694 году.

    Участие Лазаря в литературе выразилось преимущественно проповедями. Он сам поставлял себе это в заслугу и дорожил славою проповедника. Его проповеди изданы в двух огромных сборниках, in folio. Первый, напечатанный в Печерской Лавре в 1666 году, под названием: «Меч Духовный, еже есть глагол Божий», заключает в себе слова и поучения на дни воскресные и переходящие праздники, начиная от Пасхи и кончая Великою субботою. Другой сборник, напечатанный там же в 1674 году, носит название: «Трубы Словес», и заключает проповеди на дни святых и непеременяемые праздники. Баранович отступил от способа, принятого Галятовским и Радивиловским, — писать проповеди языком близким к народной речи. Он пишет на славяно-церковном языке. Вычурность, напыщенность, — при скудости мысли, бедности воображения и отсутствии неподдельного чувства, составляют отличительные черты проповедей Лазаря. Все они, можно сказать, состоят из трескучих фраз и до чрезвычайности скучны. В свое время они могли нравиться разве книжникам, гонявшимся за словами и выражениями, но едва ли могли быть понятны народу. Впрочем, Лазарь, как кажется, и писал их, имея в виду более всего понравиться Алексею Михайловичу, любившему изысканность и напыщенность речи. Оба сборника посвящены царю.[123] В своих проповедях Лазарь любит обыкновенно вращаться на значении слов и разных внешних признаков, щеголяет сближениями и противопоставлениями, растягивает до уродливости тексты Св. Писания, ни мало их не объясняя. Одно какое-нибудь слово побуждает Барановича искать соответствия в другом предмете, по поводу которого можно найти и употребить подобное же слово; напр., Христос исцеляет расслабленного в овчей купели: — Христос есть агнец с золотым руном; в овчей купели пять притворов, — проповедник вспоминает пять ран Христовых, пять чувств человеческих, и распространяется об этом. Еще затейливее встречаем мы такое сближение слов в проповеди на день Св. Георгия в «Трубах Словес». Великомученик Георгий был колесован. Колесо тотчас приводит проповедника к образу кольца обручального и венца — и вот, Георгий, яко дева чистая, обручен был Христу, а вместо венца принял колесо. Это колесо напоминает небесный звездный круг; «ради небес Георгий творил круг на колесе»: но это же колесо напоминает проповеднику мирской грешный предмет — пляску, отправляемую колесом, хороводом, и проповедник замечает, что такое колесо ведет в геенну огненную. Лазарь любит употреблять в проповедях молитвы, исполненные вычурности и пустословия. Вот как обращается он к Пресвятой Богородице: «Аще были быхом центипедес стоножны (стоножки), все мы бы к Богородице прилежно притекали яко грешныи. Аще быхом были арги (аргусы) стоочныи, все мы бы на Тебя смотрели, яже милосердии двери нам отверзаеши. Аще быхом были центимани сторучныи, все мы бы Твоей ризе посвященней прикасалися».

    Несколько слов были писаны Барановичем царю Алексею Михайловичу по разным случаям в жизни последнего. По смерти царицы Марьи Ильинишны, Лазарь написал ему утешительное слово, наполненное разными избитыми фразами. Когда царь женился на второй жене, Лазарь прислал ему поздравительное слово. Когда царь совершал обряд явления Федора царевича народу, Лазарь, по этому поводу, написал слово, отличающееся крайним воскурением: проповедник сравнивает царя Алексея Михайловича с Богом, показавшим над водами иорданскими возлюбленного сына своего, а царевичу Федору влагает в уста слова Христа: «Отче! прослави Сына Своего» и пр. Смерть Алексея Михайловича подала Лазарю повод написать стихами и напечатать «Плач о преставлении царя и приветствие новому», а по смерти Федора, когда возведены были на престол два царя, Лазарь сочинил книгу: «Благодать и Истина Христова». Это — риторическое восхваление царей, перебитое стихами, вроде следующих:

    «Иисус и Мария по пять литер мают,
    Иже пять палцев мают, да ти складают,
    Пять источник на кресте от Христа исплыли,
    Бы писаню тех имен пять литер служили» и пр.[124]

    Кроме русских сочинений, Лазарь написал и напечатал несколько сочинений на польском. Таковые: «Жития святых», «Стихотворное сочинение о случае человеческой жизни» и «Новая мера старой вере». Последнее — сочинение полемическое, написанное в защиту православия и вызванное нападками на восточную церковь иезуита Бойми. В нем, между прочим, Лазарь указывает нам на одну из важных причин перехода из православия в католичество — на то, что везде кричали, что православная вера есть вера хлопская.

    Глава 10

    Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий и их преемники

    Перенесение киевской учености в Москву было важнейшим событием в истории русской образованности XVII века. Событие это, чрезвычайно плодовитое по своим последствиям, началось постепенно, едва заметно, не сопровождалось никакими новыми учреждениями и ничем торжественным. Из московских бояр выдавался тогда Федор Михайлович Ртищев. Это был человек старой Руси, но лучший человек, какого могла выработать старая Русь. Ревностно благочестивый, хранитель священных преданий и обычаев старины, он не довольствовался, как другие, одним соблюдением внешних приемов набожности; он был из тех, которые ищут внутреннего смысла наружных признаков; учение Христа увлекало его к подвигам христианской добродетели. Ртищев тратил значительные суммы на выкуп пленных, которых тогда было чрезвычайное множество в мусульманских землях, помогал нуждающимся, построил и содержал больницу для убогих. Во время войны с Польшею, сопровождая царя, Ртищев взял на себя попечение о раненых и изнемогавших от зимнего холода, приказывал подбирать их и отвозить для приюта в нанятые для них помещения, пользовал и содержал на свой счет, а по выходу их давал им вспоможение. Ртищев очень любил читать книги духовного содержания и посещать богослужение. Но ни то, ни другое не могло удовлетворять его в своем тогдашнем виде. Не все сочинения святых были ему доступны в славянском переводе, да и списки тех, которые он мог читать, не отличались правильностью и однообразием смысла. Ртищев видел, что нужны новые, более правильные переводы; чтение самого Священного Писания возбуждало в нем желание проверить, правильно ли оно переведено в том виде, в каком было доступно для русских. Печатных изданий, кроме Острожского, не было; в рукописных были разноречия.

    Ртищев пришел к тому, что было бы необходимо в Москве заняться переводами благочестивых книг. Богослужение совершалось в то время, как искони в Москве, небрежно, невежественно, неблагочинно. Ртищев настаивал на том, что надобно привести его в достойный вид и произвести пересмотр богослужебных книг. Царь Алексей Михайлович полюбил Ртищева. Характер этого боярина пришелся по душе тишайшему царю. Бояре же смотрели на Федора Михайловича не совсем дружелюбно, даже с насмешкою; при тогдашнем господстве внешности, тот, кто слишком задумывался о внутреннем смысле внешнего благочестия, казался для многих чудаком.

    Ртищев знал, что в Киеве уже делается то, о чем он помышлял, и, преданный всецело своей мысли, обратился туда.

    Сношения Малороссии с Москвою были частые. Игумены малороссийских монастырей просили у царей милостыни; за тем же обращалось еще к царю Михаилу Федоровичу и киевское братство. В 1640 году Петр Могила уговаривал царя устроить в своей столице монастырь, в котором бы старцы и братия киевского братского монастыря «детей боярских и простого сана людей грамоте греческой и славянской учили». Таким образом, сам преобразователь воспитания в южной Руси первый обратился в Москву и просил там сделать то, в чем нуждалась Великая Русь. Достойно замечания, что, в своем письме к царю, Петр Могила выразился, что он об этом бьет челом государю паче всяких своих прошений. Так занимала киевского архипастыря мысль распространить начатое им дело на весь русский мир. В 1646 году Петр Могила прислал преемнику Михаила царю Алексею в подарок несколько лошадей и разные вещи, что показывает его постоянное желание связи с Москвою. Но, при дружелюбных отношениях православной Малороссии к православной Москве, у москвичей, однако, образовалось предубеждение против малорусской образованности и заподозревалась чистота правоверия киевских духовных писателей и наставников. Отчасти сами малоруссы возбуждали эти подозрения. При жизни патриарха Филарета, один киевлянин, званием игумен, доносил на учительное евангелие своего земляка Кирилла Транквиллиона Ставровецкого. Оценка этого сочинения поручена была двум московским книжникам: богоявленскому игумену Илье и соборному ключарю Ивану Шевелю. Не зная языка, на котором было написано произведение южнорусского писателя, они находили еретический смысл там, где встречались грамматические особенности и непонятное для них значение слов.[125] Москвичи считали себя одним только истинно православным народом в целом свете; греки, давшие России крещение, потеряли над ними прежнее свое обаяние; москвичи не доверяли греческим книгам, потому что греки, живя под властью неверных, воспитывались и печатали свои книги на Западе. Москвичи считали свои старые переводы более правильными, чем греческие подлинники в том виде, в каком последние были напечатаны; такой взгляд особенно утвердили справщики книг при патриархе Иосифе. Сам Никон вначале разделял этот взгляд и говорил, что как «малороссияне, так и греки потеряли веру и крепость добрых нравов; покой и честь их прельстили, они своему чреву работают и нет у них постоянства…»

    Появление киевских ученых в Москве, очевидно, должно было встретить против себя много враждебного, но боярин Ртищев, поддерживаемый царем, в виде частного предприятия, принял на свой счет пригласить и содержать нескольких киевских ученых, «ради обучения словенороссийского народа детей еллинскому наказанию».

    Нам, к сожалению, неизвестны первоначальные сношения Ртищева с Киевом по этому поводу, но, по его просьбе, несколько ученых монахов решились оставить родину и служить делу духовного просвещения в Московском государстве, осуществляя, таким образом, одну из заветных мыслей покойного Петра Могилы. Главным из этих приезжих ученых был иеромонах Братского монастыря Епифаний Славинецкий.[126]

    Воспитанник киевомогилянской коллегии, Епифаний докончил свое образование за границей, а потом был преподавателем в той же киевской коллегии, где учился сам. Трудно было найти человека, более годного для того, чтобы открыть собою в Москве ряд ученых. Епифаний обладал большою, по своему веку, ученостью: отлично знал греческий и латинский языки, имел сведения в еврейском языке; он изучил писания Св. отец и всю духовную, греческую и латинскую литературу, знал хорошо историю и церковную археологию. Он был характера кроткого, сосредоточенного, предпочитал уединенную жизнь кабинетного ученого всяким искательствам почестей, не терпел никаких житейских дрязг, был всем сердцем предан науке, но это не мешало ему применять свою науку к самым насущным потребностям своего времени. Славинецкий был, словом, одним из тех ученых, которые, живя кабинетными затворниками, работают, однако, небесплодно для современных нужд своего общества. Славинецкий умел уживаться со всеми, никого не раздражал заявлением о своем умственном превосходстве и своею безукоризненною честностью приобрел всеобщее уважение. Никон, познакомившись с ним, полюбил его, изменил свое предубеждение против малоруссов и во всем положился на него в важном деле исправления книг.

    Первые труды Славинецкого состояли в переводах разных сочинений Св. отец. Ртищев поместил его с братиею в новопостроенном Андреевском Преображенском монастыре на берегу Москвы-реки (между Калужскими воротами и Воробьевыми горами, где теперь дом Общественного Призрения). Кроме переводов книг, обязанностью киевских монахов было обучение юношей: в том же монастыре было основано училище.

    Но не долго пришлось Славинецкому проживать в этом уединении. Царь назначил его справщиком типографии и перевел в Чудов монастырь, где также было училище, переведенное туда из здания типографии. Славинецкому, главным образом, поручили важное дело исправления книг. В постоянных ученых занятиях, Епифаний пробыл в Москве 26 лет, проживая со своими сотрудниками также в архиерейском доме, в Крутицах, где был прекрасный сад, изобильно снабженный водою. Он постоянно оставался в том же звании иеромонаха, в котором прибыл из Киева, и только однажды принял участие в общественном деле, именно тогда, когда хотели судить Никона. Заявивши свое мнение, строго подкрепленное церковными законоположениями, верный своему скромному монашескому сану, не стал он спорить с сановитыми противниками Никона и воротился к своему ученому уединению. Жизнь Епифания, как вообще жизнь ученого труженика, протекала однообразно. Он весь отразился только в своих ученых трудах.

    Исправление богослужебных книг начал Славинецкий неторопливо, с надлежащею обдуманностью. Для этой цели был отправлен на Восток Арсений Суханов за разными старыми рукописями. Только окруживши себя громадным количеством греческих и славянских списков, принялся Епифаний за исправление книг. Помощниками ему были приехавшие с ним земляки: Арсений Сатановский и Данило Птицкий, Арсений грек, затем несколько великороссиян: справщиков и книгописцев печатного дела.[127]

    Под руководством Епифания были напечатаны богослужебные книги в исправленном виде, в том виде, в каком до сих пор остались они в употреблении по церквам во всей России и даже в православных краях славянского мира. То были: Служебник с предисловием, составленным Епифанием, Часослов, две Триоди: постная и цветная, Следованная псалтирь, Общая Минея, Ирмолог. К тому же разряду богослужебной литературы, как объяснительную книгу, можно отнести Новую Скрижаль, переведенную с греческого и напечатанную в 1656 году. Здесь объясняется литургия и другие обряды восточной церкви. К этой книге Епифаний приложил историю начала исправления книг в России, поводы, побудившие к этому предприятию, деяния собора, состоявшегося в Москве по этому поводу, и опровержения против нападок врагов исправления книг. Богослужебная реформа обыкновенно считается делом Никона, как вообще приписываются важные перемены, учреждения, устроения тем лицам, которые занимали правительственные должности, между тем как собственно всю работу исполняли подначальные им труженики, иногда мало известные и незаметные. Противники богослужебной реформы окрестили ее последователей именем Никониан. Но если и справедливо принадлежит она патриарху Никону, сознавшему важность и необходимость предпринятых исправлений, то еще с большим правом надобно признать эту реформу делом Славинецкого и работавших под его руководством тружеников, тем более, что Никон, человек хотя умный, но мало ученый, на самом деле во всем должен был полагаться на добросовестность и знания Епифания.

    Вместе с исправленными богослужебными книгами, небходимо было также издание церковных законоположений в исправленном виде. Епифаний перевел Правила Св. Апостол, Правила вселенских и поместных соборов, Фотиев Номоканон с толкованиями византийских юристов Вальсамона и Властаря и Собрание церковных правил и византийских гражданских законов, составленное по-гречески Константином Арменопулом.

    Переводная деятельность Епифания обратилась на писания Св. отец. Он перевел много сочинений, из которых некоторые были уже давно известны и любимы в славянских переводах, но тем нужнее было издать их в более правильном виде.[128] Переведено было им еще несколько житий святых: Алексея Божия человека, Феодора Стратилата, великомученицы Екатерины. Жития этих святых были уже прежде в ходу у читателей и искажались вымыслами, а потому особенно полезным казалось издать их вновь как следует.

    Одними религиозными сочинениями не ограничился Епифаний в своих переводах. Он перевел с латинского несколько светских книг по части педагогики, истории, географии и даже анатомии[129]: нельзя, однако, сказать, чтобы литературное достоинство переводов Епифания могло привлекать к ним много читателей. Переводчик, большой буквалист, хотел переводить как можно ближе к подлиннику, и, вместо того, чтобы передать смысл подлинника оборотами, cвойственными языку, на который переводится, он кует произвольно славянские слова на греческий лад, дает славянской речи греческую конструкцию, вообще слог его переводов тяжел, темен, иногда непонятен.[130] В самом его переводе богослужебных книг также встречаются тяжелые и неудобопонятные обороты.

    Главнейшей мыслью, занимавшей Славинецкого всю жизнь, был новый ученый перевод библии; к сожалению, эта мысль не осуществилась. Вместо нового перевода, в 1663 году, напечатана была библия с острожского издания с некоторыми небольшими поправками явных ошибок (например, вместо: «изъядоша седмь крав — изыдоша седмь крав», и т.п.). В предисловии к этой библии, вероятно написанном самим Славинецким, как главным справщиком типографии, приводятся две главных причины, воспрепятствовавших более ученому изданию библии. Первая была — господствовавший в то время предрассудок, что у греков повредилось благочестие, что их книги испорчены, и самый правильный текст заключается в старых славянских переводах; вторая причина, по выражению предисловия, еще более важная — «неудобоносимое время, настоятельство браней, вещей в мире оскудение», т.е. неудачные военные обстоятельства и вследствие их скудость средств, которые необходимы были в значительном количестве для этого предприятия. «Всякому легко понять, — продолжает предисловие, — что никак невозможно было начинать и доводить до конца этого предприятия». Но одно уже печатное издание библии в Москве было новым явлением для своего времени; Славинецкий же не оставил мысли о лучшем издании; и после того как прекратились тяжелые войны, он стал неотступно просить царя, владык и бояр разрешить новый перевод Священного Писания. «Мы, — говорил он, — не имеем хорошо переведенной библии; даже в евангелии есть погрешности; и мы за это терпим укоризну и крайнее бесчестие от иноземных народов». В 1674 году собор, состоявшийся при участии царя Алексея Михайловича, поручил Славинецкому сделать новый перевод библии под наблюдением Павла Сарского, исправлявшего должность патриарха. Под рукою у Епифания было две печатных греческих библии и, сверх того, множество рукописей как греческих, так и славянских, из которых многие были привезены Сухановым с Востока. Но Епифаний успел перевести только Новый Завет и Пятикнижие. Смерть прекратила его труды.

    Славинецкий применил к делу свои филологические знания и издал два лексикона: один филологический, для объяснения слов, встречаемых в церковных книгах и церковном богослужении; другой — греко-славяно-латинский, где помещено до 7000 слов. Оба эти лексикона остались неизданными.

    Епифаний писал проповеди и поучения. Эта деятельность также соответствовала требованиям времени. Проповедь была тогда в Великой Руси новостью. С XV века там никто не говорил проповедей, никто даже не считал полезным делом говорить их, напротив, там думали, что они могут подавать повод к вольнодумству и ересям. Патриарх Никон, первый из русских иерархов, ввел в богослужение проповеди и поручил читать для народа поучения Епифанию, вполне доверяясь как его правоверию, так и учености. Переведенные Епифанием с греческого «Поучения Отцов Церкви» имели практическое применение и читались им в храмах. Кроме переводных проповедей, он написал около 50 слов собственного сочинения, которые до сих пор остаются в рукописях. Проповеди Епифания походят более на диссертации, чем на поучения народу. Епифаний объясняет догматы и символы церкви, значение праздников и разбирает ученым способом разные стороны христианского учения. Проповеди его испещрены множеством выписок из церковных писателей; эти выписки приводятся в рукописях даже не в переводе, так что в таком виде они могли читаться разве только ученым. Впрочем, как думают, проповедник переводил эти места во время произнесения проповеди. Нередко Епифаний приводил места из греческих философов и даже поэтов (но гораздо с большей критикой, чем другие малорусские проповедники). Слог его проповедей, — хотя значительно лучше слога переводов, изданных под его руководством, — страдает, однако, вычурностью и напыщенными метафорами.[131] Есть несколько проповедей, где Славинецкий захватывает вопросы современной жизни. В одной из таких проповедей, которая начинается словами: «Людие, сидящие во тьме», проповедник говорит о пользе знакомства с греческим языком и вооружается против тогдашних ревнителей невежества с негодованием, для примера вспоминает о Марке Катоне, не хотевшем распространения греческого просвещения в Риме. «В нынешние времена, — говорит он, — много видим мы ослепленных людей, которые возлюбили мрак неведения, ненавидят свет учения, завидуют тем, которые хотят озарять ими других, вредят им клеветами, лицемерием, обманом, подобно тому, как совы, по своей природе, любят мрак и скрываются, когда засияет солнечная заря, так и эти мысленные совы, ненавистники науки, скроются в любимый ими мрак, когда ясная благодать пресветлого царского величества захочет разрушить тьму, прогнать темный обман и благоизволит воссиять свету науки и просвещать природный человеческий разум». Эта же любовь к просвещению выражается у него в поучении к иереям, где он дает священнику такое наставление: «Пекись и промышляй всем сердцем и душою, сколько твоей силы станет, увещевай царя и всех могучих людей везде устраивать училища для малых детей, и за это, паче всех добродетелей, ты получишь прощение грехов своих!» Поучение к иереям замечательно также и в других современных отношениях, так как проповедник дает наставление священникам: что они должны говорить своим духовным детям. Здесь касается Славинецкий ложного благочестия, приказывает не думать спастись молитвами святых угодников, пребывая самому во грехах, повелевает почитать иконы, но помнить, что это только изображения, чествовать святых, но только как рабов и служителей Божиих: «Те же, — прибавляет проповедник, — которые хотят поклоняться иконам, как богам, достойны вечного огня». Замечательно то наставление, которое он вменяет в обязанность священнику делать господам относительно их рабов и подвластных. «Будь для рабов твоих таков, каким хочешь, чтобы был для тебя владыка. Не налагай на земледельцев работ паче их силы, не озлобляй их, дабы вопль и стенанье их не дошли до Господа. Пусть они имеют праведное уравнение в работе и в дани. Лучше получить мало пользы с правдою, чем много с неправдою. Посмотри, как тяжело приобретают они потребное для себя: те отправляются в дальнее путешествие по суше и по воде, приобретают себе достояние долговременною разлукою с домом, другие несут ярмо вседневного страдания в тяжелых земледельческих работах и, собирая земные плоды, дорожат каждым зернышком».

    В слове о милостыне проповедник в живых красках рисует разные положения людского страдания, требующего поддержки и пособия. Он не слишком любит просящих милостыни и сердечнее относится к тем, которые стыдятся или не могут просить, не хотят валяться и шататься по улицам, а между тем горько страдают. Таковы вдовы, оставшиеся без мужей в нищете с малыми детьми, с возрастными девицами: «Дети хотят хлеба, служители — платы, девицы — одежды, сыновья — ученья или рукоделья, а между тем заимодавцы требуют долгов, заводят тяжбы, берут залоги; они же стыдятся просить». Затем проповедник изображает страдания сирот в разных положениях: «Вот покинутый младенец, он плачет; как его не помиловать? Кто может быть достойнее милосердия, как не глупое существо, не знающее своей беды? Вот дети, оставшиеся без родителей; попечителей у них нет, или же попечители не радеют о них; вот возрастные девицы без одежды, без научения, в гладе, в нужде… А вот бедные крестьяне: у тех скот пал, у того господин все взял, у другого воин все ограбил, а тут царь дани требует, господин оброку… работать бы ему, да нечем…» К числу достойных состраданья проповедник причисляет странника и пришельца: «Не о том пришельце говорим, который идет в чужую страну для обогащения, а о том, который зайдет туда по какой-нибудь нужде, напр., ищет себе службы у доброго государя, или женится на чужеземке, и вдруг от разбоя, недуга или какого иного несчастья погубит все свое достояние; нет у него приятелей, нет знакомых, и языка страны он не знает. Такого надобно пожалеть». Но касаясь раздачи милостыни всякому встречному, проповедник опровергает господствовавшее тогда (и теперь оно существует) на Руси мнение, что следует давать всякому, кто попросит именем Христа. «Если ты видишь просителя здорового и не состарившегося и даешь ему милостыню — то сам делаешься общником греха. Стыдно смотреть, как размножились у нас скитающиеся гуляки, обманщики, как много таскается по улицам здоровых женщин с малыми детьми, а еще более девиц. Иные за деньги нанимают малых детей и через них собирают милостыню, а ночи проводят во всяком бесчинстве». Он вооружается также против шатающихся монахов и монахинь, но вместе указывает и на причины этого шатания. «Настоятели тратят монастырское имение на свое сластопитание, угощают у себя вельмож, содержат откормленных лошадей, приготовляют себе вкусные и дорогие снеди, а бедной братии дают негодную, суровую и гнилую пищу». Он требует, чтобы архиереи старались прекращать это бесчинство, а мирское правительство, по его мнению, должно устраивать богадельни для престарелых и больных, обеспечивать их и смотреть, чтобы призреваемые не бегали оттуда и не шатались по миру. Наконец, Епифаний предлагает, для призрения бедных и для устранения бесчинства, составить братство или общество милосердия. Кто будет давать деньги, а кто помогать своим трудом. Каждое воскресенье будут братья сходиться для рассуждения между собою и выберут из среды своей десять распорядителей. Посторонние посетители будут приходить и извещать братию о человеческих нуждах. Братия будет обсуждать: кому, чем и сколько помочь, смотря по надобности: иным бедным можно давать временное пособие, другим постоянное до самой смерти. Женщины могут составить свое общество милосердия и, собравши пожертвования, еженедельно отсылать в главное всеприятелище; наконец, Епифаний предлагает устроить кассу и давать из нее бедным взаймы, а если много будет денег в кассе, то можно давать и имущим, но в обоих случаях без лихвы.

    Мысль эта, по-видимому, внушена была Славинецкому примером юго-западных братств с тою значительною разницею, что общество, предлагаемое Славинецким, было чисто благотворительное, тогда как юго-западные братства имели целью защиту православия и обучение детей.

    Одна из проповедей Епифания направлена против раскольников, которых он называет непокорниками, и обличает не от лица своего, а от лица церкви, касаясь преимущественно тех писателей, которые рассеивали в народе сочинения против исправления книг. Новоявленные учители тайно составляют ложные писания и тем в народе производят толки и смятения. Они сами стыдятся или боятся показать лицо свое. А кто призвал их на дело тайного учения, или, лучше сказать, народовозмущения? Не Бог, не архиереи; своим гордым самомнением и тщеславным умом дошли они до этого. Уже не то что мужчины, даже и женщины, которым Апостол учить не повелевает, пустились на это. Слепые невежды, едва привыкшие читать по складам, не имеющие понятия о грамматике, не то что о риторике, философии и богословии, люди, даже не отведавшие учения, дерзают толковать божественное писание, или, лучше сказать, извращать его, оговаривают и осуждают благоискусных мужей в славянском и греческом языке. Не видят невежды, что у нас исправлялись не догматы веры, а только кое-какие выражения, измененные недомыслием и описками невежественных писцов или невежеством типографских справщиков.

    Кроме всех упомянутых трудов, Славинецкий написал еще несколько канонов, похвальных слов, утешительное послание к княгине Радивилловой, сочинение об отшествии с престола Никона патриарха, сочинение «о псалмах, превращенных от Аполлинария» и т.п. Еще не вполне известны и не исследованы все его сочинения.

    Славинецкий скончался 19 ноября 1675 года, завещавши киевскому братству свою библиотеку, которая, впрочем, была не велика. Кроме книг, после него осталось восемьдесят червонцев и серебряные часы с цепочкою ценою в 20 рублей. Червонцы были разосланы по разным южнорусским монастырям, а большая часть книг оставлена в Москве, кроме 31, отправленных на киевское братство; за остальное выплачены деньги.

    Епифаний Славинецкий погребен в московском Чудовом монастыре.

    [На гробе его следующая надпись:

    «Преходяй человече! Зде став да взираеши,
    Дондеже в мире сем обитаеши;
    Зде бо лежит мудрейший отец Епифаний,
    Претолковник изящный Священных Писаний,
    Философ и Иерей в монасех честный,
    Его же да вселит Господь и в рай небесный
    За множайшии его труды в писаниих
    Тщанно-мудрословные в претолкованиих
    На память ему да будет
    Вечно и не отбудет».]

    За Епифанием Славинецким из западнорусских пришельцев в Москве никто не имел такого важного влияния, как Симеон Петровский-Ситиянович; по месту, откуда прибыл в столицу, он обыкновенно называется Симеоном Полоцким.

    Жизнь этого человека до переселения его в Москву нам совершенно неизвестна. Есть основание думать, что он родился в 1628 году, учился в киевской коллегии, потом в заграничных учебных заведениях и, по возвращении своем в свое отечество, Белоруссию, поступил в монахи. Алексей Михайлович познакомился с ним в Полоцке. В 1664 году Симеон прибыл в Москву и был помещен в Спасском монастыре за иконным рядом. С ним приехали его служители. Ему приказано было давать из дворца содержание; но остались его письма к царю — любопытные не столько для характера Полоцкого, сколько по чертам тогдашнего порядка вещей — из которых видно, что, несмотря на то, что Симеону от самого государя назначено было содержание, Симеон принужден был несколько раз обращаться к царю с письмами и просить, чтобы ему выдавали то, что было положено. Таким образом, кроме содержания для себя и для своей прислуги, он просил, чтобы ему, согласно обещанию, выдавали дрова во время зимней стужи и корм его лошадям. Характер этого человека не был похож на характер Епифания. Он не довольствовался скромными келейными учеными трудами; он беспрестанно напоминал о себе при дворе, кланялся государю, писал поздравительные стихи, восхваления всякого рода и вошел в такую милость, что сделался учителем царевича Федора, а пред концом царствования Алексея Михайловича увеселял царя и его двор комедиями своего произведения.

    Сочинения Полоцкого не показывают в нем большой учености; он вовсе не знал по-гречески; Епифаний Славинецкий недолюбливал его, как часто не любят добросовестные труженики науки верхоглядов, и когда Симеон набивался к нему в сотрудники по исправлению книг, Епифаний отделался от Симеона, хотя, по своему добродушию, охотно отвечал ему на разные вопросы, с которыми обращался к нему Симеон, гораздо меньше его ученый. Зато, не успевши приобресть значения у строгого ученого, Симеон поспевал везде и прославлялся как защитник православия против раскола, как богослов, как проповедник, как стихотворец. Замечательного таланта у него не было ни на одно из этих призваний, но его сочинения занимательны, так как касаются современных вопросов жизни и представляют много своеобразного в духе своего времени.

    В 1667 году, в разгар борьбы против раскольников, патриарх Иосиф приказал напечатать составленную Симеоном книгу под названием: «Жезл Православия». В длинном предисловии, исполненном болтовни, автор обращается с сильными воскурениями к архиереям вообще, восхваляя их великое значение. Само сочинение разделяется на две части. Первая часть есть обличение челобитной попа Никиты Пустосвята, поданной царю против новоисправленных книг и главным образом против книги «Новая Скрижаль»; вторая часть сочинения Полоцкого направлена против челобитной попа Лазаря. Никита Пустосвят старается, на основании произвольно приданного смысла отрывочно взятых фраз, обличать Никона и исправителей книг в ересях. Симеон уличает Никиту, что он не знает грамматики, а потому не понимает того, что читает. Таким образом, взявши одно место перевода, где изображается человек, носящий крест, Никита понял это место так, что там говорится о Христе, тогда как шла речь не о Христе, а о преступнике, осужденном на казнь.[132] К такому же разряду промахов принадлежит обличение Никиты против молитвы при крещении. Никита доказывал, будто выходит такой смысл, что призывается нечистый дух (несмотря на нелепость этого замечания, опровергнутого еще Симеоном Полоцким, он до сих пор повторяется раскольниками в числе важных укоров), тогда как все произошло от того, что не ведающий хорошо славянской грамматики ревнитель староверства не знал различия звательного падежа от именительного.[133]

    Спор Симеона с Никитою заходит в богословские тонкости, напр. — о способе воплощения Христова. Но тут Симеон, пустившись в умствования, невольно выказал влияние католичества, которое отразилось на нем со времени посещения римско-католических училищ. Он, между прочим, признает временем пресуществления святых даров на литургии произнесение священником слов Спасителя: «Приимите и проч.», тогда как (что и поставлено было впоследствии Симеону в вину) восточная церковь мудрствовала иначе.

    Спор Симеона с Никитою касался также вопросов о двуперстии, о четвероконечном кресте (называемом раскольниками латинским крыжем), о сугубом аллилуйи и пр. Тон, с которым Симеон вооружается против своего противника, переходит в ругательство: Симеон называет его буесловцем, нечестивым, окаянным, смрадным козлищем, свиньею, изрывающей вертоград церкви, разбойником, удом согнившим и проч.

    Спор с Лазарем вращается более, чем спор с Никитою, в области приемов внешнего богослужения, либо же касается придирок Лазаря к словам и выражениям в переводах, которыми, для буквальной близости к подлиннику или для грамматической правильности речи[134], в новоисправленных книгах заменены были прежние однозначащие выражения. В разных обрядах, принятых и установленных тогда церковью, Лазарь усматривает влияние то латинства, то армянства: зачем, например, плащаницу ставят головою на полдень, зачем на Пасху читают диаконы Евангелие в разных местах церкви; зачем поп сидит на исповеди, зачем архиереи благословляют обеими руками, зачем введено пение, напоминающее органы и проч., и проч.; на все отвечает Симеон объяснительным тоном, но примешивает иногда и ругательства. В особенности озлобился он за то, что Лазарь в своей челобитной представлял царю, что неприлично делают, поминая его «тишайшим и кротчайшим», и слова в ектениях «о всей палате и воинстве» толковал так, как будто здесь говорится не о здравии и спасении царя, не о его боярах и воинах, а о каких-то каменных палатах и палатном воинстве. «О, клеветник Лазарь, — возражает ему Симеон, — как это ты Бога не боишься и людей не стыдишься; будто мы, называя государя тишайшим и кротчайшим, ругаемся над именем великого государя нашего. Невежда! Безумный злобник!.. А что ты клевещешь, будто мы не творим молитв о боярах, но молимся о каменных палатах и о палатном воинстве, так такое обличение, вместо ответа, лучше оплевать и обругать и тебе уста заградить жезлом, как псу лаящему!..» Затем объясняет ему Симеон, что слово «палата» заменяет бояр и воинство «чрез образ грамматический и риторский, именуемый синекдохе, еже различными образы бывает, егда едино из другого коим-либо обычаем познавается».

    В 1670 году Симеон написал большое богословское сочинение под названием: «Венец веры кафолическия». Он берет так называемый большой апостольский символ веры и по членам его распределяет разные богословские предметы, излагая их в форме вопросов и ответов.[135] Такой способ дает ему повод, наподобие средневековых схоластиков, задавать самые затейливые и мелочные вопросы, сообщает различные мнения об этих вопросах, почерпаемые то из восточных, то из западных писателей, а нередко из апокрифических сочинений. Зачем, например, Христос родился в декабре? В какой час дня совершилось благовещение и рождество? Мог ли Христос говорить тотчас после своего рождения? Зачем Христа пригвоздили к кресту четырьмя, а не тремя гвоздями? Всю ли свою кровь, излиянную на кресте, восприял Христос при воскресении или частицы ее остались и смешались с землею? и пр. и пр. Следуя за апостольским символом, когда пришлось говорить о Творце и творении, Симеон изложил своеобразную и уродливую систему космографии, показывающую его знакомство с западными астрологическими бреднями: результаты современных ему научных исследований мало до него прикасались. Существует трое небес: эмпирейское, неподвижное, самое высшее, кристальное, движущееся с неизреченною скоростью и — твердь, разделяющаяся на два пояса, первый — звезд неподвижных, а второй — планет. Планетное небо разделяется на семь кругов или поясов по числу планет, известных тогда: Крон, Дей, Ар, солнце, Афродита, Ермий, луна. Симеон приводит баснословные расстояния от каждой планеты до другой. От земли до тверди восемьдесят тем миль (т.е. 800000), а от верха земли до эмпирейского неба так далеко, что если ехать туда со скоростью восьмидесяти миль в час, то времени понадобилось бы 50 000 лет. Звезды описываются так: «Веществом чисты, образом круглы, количеством велики, явлением малы, качеством светлы, дольних вещей родительны (имеют влияние на перемены в воздухе). Планеты по местоположению ниже звезд; иногда они ходят по одному пути со звездами, а иногда по противоположному. Самая малейшая звезда в восемьдесят раз больше земли, а следующая по величине звезда превосходит пространство земли в 170 раз. Солнце в 166 раз больше земли; луна же в 30 раз меньше. Всякий час солнце совершает 7160 миль, из которых каждая требует человеческой ходьбы два часа. Земля представляется круглою, черною, тяжелою, холодною; она кентр (центр) всего мира, мрачна и содержит в себе ад. Землетрясение происходит от терзания заключенных в ее недре духов.

    Симеон останавливается с большим вниманием над созданием и грехопадением человека, приводит разные мнения о том, сколько времени пробыл Адам в раю, и более склоняется к тем, которые полагали, что первобытная чета пробыла только три часа и согрешила в шестой час дня, почему и Христос, искупляя человечество от прародительского греха, был распят в шестой час дня. Разбирая вопрос о чадородии, Симеон приходит к такому мнению, что если бы люди не согрешили, то зачинались и рождались бы обыкновенным способом, как теперь, но только с тою разницею, что зачинались бы без необузданной страсти, а рождались без смрада, без болезни. Родители, проживши в земном раю, уступали бы свое место детям, а сами были бы возносимы на небеса, и таким образом умножение человеческого рода восполняло бы число падших ангелов, так как человек для того и был создан, чтоб заместить отпавших от Бога духов. Злые ангелы, возмутившиеся против Бога, не принадлежали к одному какому-нибудь чину, который всею своею корпорацией пал и лишился блаженства: они были увлечены сатаною из разных ангельских чинов, сам же сатана состоял в числе самых высоких и самых близких к Богу духов небесных. В главе о воскресении мертвых автору приходят на мысль самые странные вопросы, например, воскреснут ли мертвые с волосами и ногтями, так как у человека, который их в течение своей жизни обрезывал, могло накопиться их очень много? Этот вопрос разрешается так: воскреснут, но настолько, насколько нужно для украшения плоти. Воскреснут ли кишки? «Воскреснут, — отвечает Симеон, — но будут наполнены не смрадным калом, а преизрядными влагами». Семени в человеке не будет, так как Христос сказал: в воскресении не женятся, не посягают. Но вот еще вопросы. Все тело человека истлело, но все его части должны воскреснуть. Как они в то время соединятся между собою? Могут ли разновидные части соединиться, например, кость с костью, жилы с кровью? и т.п. «Нет, — отвечает наш мудрец, — только персть одновидных частей может соединиться; то, что было в руке, может очутиться в ноге, ибо это не изменит тождества лица человеческого, но персть разновидных частей не может быть смешана, и то, что составляло жилы, не может образовать крови, или то, что составляло мясо, не может войти в состав крови или костей, иначе — все равно: если бы кто разрушил серебряный сосуд с золотою крышкою, потом из крышки сделал сосуд, из сосуда крышку; разве мог бы сосуд назван быть прежним сосудом?»

    Конец мира возбуждает особенное внимание, и здесь появляются на сцену более всего кстати разные вековые вымыслы религиозной фантазии. Антихрист очень занимает Симеона; автор приводит разные мнения об этом лице; одни признавали его воплощенным дьяволом, другие — человеком, слугою дьявола или, лучше сказать, каким-то полудьяволом, потому что выдумывали рассказы о его чудном происхождении на свет, и при этом дьявол играет важную роль. Симеон думает, что Антихрист будет человек и подобно всем людям, будет иметь у себя ангела-хранителя, но предастся злу, отступит от Бога и ангел-хранитель покинет его. Антихрист — человек с необыкновенными умственными способностями, он будет сведущ, как никто, но вместе с тем он чревычайный лицемер и свою могучую духовную силу обратит на пагубу, а не на пользу человеческого рода: он весь зло, хотя по наружности будет казаться образцом всех добродетелей. Ему будет помогать какой-то жрец из христианского полка. Антихрист введет поклонение богу Маозею (божество силы и успеха). У него будут лжепророки и лжеапостолы, которых он разошлет по земле привлекать к своей вере. Антихрист достигнет могущества, он сделается царем; столицею его будет Вавилон. Всяк, кто подчинится ему, получит знамение на челе и на руке, а у кого такого знамения не будет, тот не может ничего ни купить, ни продать. Царствуя в Вавилоне, Антихрист будет вести войны и победит трех царей: египетского, африйского и ефиопского; Аравия ему не покорится. Гог и Магог восстанут, но наш богослов сам подлинно, кажется, не знает, что такое эти Гог и Магог. Он приводит только мнение (наиболее распространенное), что под этими именами разумеются народы заклятые и замкнутые в каспийских горах, но, по другим толкованиям, это названия антихристовых ратных людей: Гог — действующие тайно, а Магог — действующие открыто. Но явятся Энох и Илия и станут проповедывать против Антихриста; проповедь их будет (сообразно апокалипсису) длиться тысячу двести шестьдесят дней. Антихрист убьет их в Иерусалиме. Они воскреснут из мертвых, но вслед за тем постигнет конец и Антихриста. Все царство его продолжится только три с половиною года. После смерти и воскресения Эноха и Илии придется ему сидеть на престоле только пятнадцать дней. Антихрист притворится умершим, потом будто бы воскресшим, взойдет на гору Елеонскую и действом дьявола поднимется на воздух, но архистратиг Михаил поразит его. Через сорок пять дней потом начнется страшный суд.

    Загорится земля и будет гореть до половины своей атмосферы; моря не будет, но это не значит, чтоб оно более не существовало: оно не будет только солоно и бурно; явится знамение сына человеческого, вострубят ангелы, воскреснут мертвые.

    Наш тайновидец задает вопрос: в какое время дня и в какое время года будет воскресение мертвых, и решает, что это событие произойдет весной в апреле, во время празднества Пасхи, ровно в полночь, тогда, когда и Христос воскрес; некоторые говорят напротив, что это должно последовать утром на заре, как и Христос, по их мнению, воскрес с появлением денницы. Симеон соглашает искусно два эти мнения. Христос воскрес в полночь, но в то время солнце нарочно тремя часами ранее обыкновенного восходило, а потому правы и те, которые говорят о заре и солнечном восходе; в день воскресения всех умерших, вероятно, будет так же, как было в день воскресения Господня. Некоторые толковали, будто воскресение произойдет так: прежде ангелы соберут в кучу персть добрых, и демоны в другую кучу персть злых, которых они искушали, и Господь воскресит тех и других, но Симеон не доверяет этому: Христос ясно говорит, что отделятся оживленные праведные от неправедных, и, вероятно, по соображениям Симеона, собранием персти и воскресением умерших займутся нарочно для того поставленные ангелы.

    Страшный суд будет происходить в Иосафатовой долине близ Иерусалима под Елеонской горою. Но опять представляется вопрос: как же могут поместиться так много воскресших людей на таком малом пространстве. Автор решает и этот вопрос: часть судимых будет стоять на воздухе ярусами одни над другими, а низшие на земле — вот и поместятся. Суд свой Господь будет производить вместе со святыми угодниками, и все воскресшие будут разделяться на четыре разряда: одни будут судить со Христом, другие будут судимы, оправданы и войдут во царствие Божие, третьи будут ввержены в ад, без суда: то язычники, иудеи, мусульмане и вообще не получившие крещения; они беззаконно согрешили, беззаконно и погибнут, к ним отнесены будут и некрещеные дети. Четвертый разряд — грешники, осужденные за их деяния праведным судом в геенну огненную на вечную муку. Страшный суд будет продолжаться три часа с шестого часа дня до девятого, в те часы, когда Христос висел на кресте.

    Солнце перестанет двигаться; земля обновится, станет прозрачна, как стекло; она уже не будет производить ни зверей, ни деревьев, она будет испещрена цветами, но эти цветы следует принимать не в буквальном смысле, а в духовном.

    Кроме этого пространного сочинения о вере, Симеон Ситиянович написал еще: «Книги кратких вопросов и ответов катихистических».[136] Это катихизис, расположенный в таком порядке: сперва излагается символ веры; здесь отчасти сокращение Венца с затейливыми вопросами; далее следует о Молитве Господней, о поклонении Деве Марии, о евангельских блаженствах, о трех богословских добродетелях; затем следует десять заповедей, потом — о таинствах (о евхаристии говорится относительно времени пресуществления то, что признано несогласным с учением православной церкви), затем — примеры вопросов, какие могут задавать исповедующие священники, применяясь к случаям, встречавшимся в то время в обыденной жизни, и подводя их под ту или другую из заповедей Божьих. Вопросы и ответы очень коротки.

    Это сочинение, в свое время напечатанное, по смерти автора подверглось осуждению церковной власти, а для нас оно составляет один из любопытных памятников XVII века как по тем случаям житейским, которые вспоминаются в качестве черт общества, среди которого жил автор, так и по взглядам, господствовавшим тогда между людьми книжными. По поводу первой заповеди автор касается замеченного им у русских неправильного мнения, будто всякий человек может спастись по своей вере, лишь бы он был добр и не делал зла своим ближним. «Это грех зело тяжкий, — говорит автор, и зело част есть не только между невеждами, но и между теми, которые считаются знающими (иже вежды водятся быти): никто не может спастись вне соборной православной кафолической единой церкви». Добродушная натура невежественного русского человека по своему свойству менее, чем чья-нибудь, была наклонна к нетерпимости, нужно было грамотное невежество, чтобы возбуждать в нем фанатизм. Затем автор сделал замечание также о признаке своего времени, о чтении Св. Писания; возникшая борьба между церковью и расколом распространяла грамотность пуще школы: вкус к чтению и толкам о религиозных предметах стал входить в народ, и вот Симеон, который в других своих произведениях так горячо говорит о необходимости заведения училищ — здесь хотя и признает полезным чтение Св. Писания, но позволяет его только тем, которые имеют грамматическое знание, и притом с тем, чтоб они не отваживались сами излагать библейские места по-своему, а спрашивали бы об этом у лиц, более их сведущих; но он запрещает читать библию невеждам и замечает, что, к его сожалению, невежды-то более всего бросаются на чтения такого рода, хотят быть учителями, высоко думают о своем собственном уме и стыдятся испрашивать советов у других. Наконец, по поводу первой заповеди, Симеон говорит о разных суевериях, которые представляются также грехом, оскорбляющим веру в Бога. Русские держали у себя и носили на себе разные записки, как врачевство против горячки и разных болезней или же как предохранительное средство против уязвлений. Дозволительно ли (задаются вопросы) через решето хотеть узнать татя похищенной вещи? Можно ли снам верити? Первое называется дьявольским, второе суетнейшим делом. Называется суеверием господствовавший обычай по встречам с людьми и с животными гадать о счастии или несчастии, об успехе или неуспехе в предприятии. Осуждаются всякие волхвования, как то: по церковному ключу, по псалтири. Мы узнаем, что русские современники Симеона для отыскания воров и похищенных ими предметов давали есть сыр, на котором чертили незнаемые (тарабарские) словеса, в день усекновения главы Иоанна Предтечи искали зелья, сообщающего большую телесную силу: все это признается грехом. Меньшим грехом считает Симеон, если кто, например, по невежеству отдает почтение одинаким церковным вещам пред другими, сообразно их цвету, величине, помещению, напр., говорят: пусть чтутся такие-то молитвы, а не другие, пусть будут такой величины свечи, а не более, воск будет пусть белый, а не желтый и т.п. Проходя вторую заповедь, катихизатор заметил, что невежды поклоняются иконам в большей степени, чем такое поклонение предписано церковью (невежды не возводят ума своего на первообразное), однако не вменяет им этого в грех идолопоклонства, надеясь, что так как они составляют часть церкви, то честь, творимая ими неправильно, делается правильною (возводится к первообразному) через общее церковное намерение. По поводу третьей заповеди автор коснулся русского обычая божиться и клясться, который, по его замечанию, был особенно распространен у купцов, говоривших, что им если не побожиться, то не продать, нападает также на привычки русских произносить такие поговорки: «Чтоб меня черт взял, коли я не говорю правду», или «Это истина как Бог!» «Ни с кем нельзя равнять Бога», — говорит Симеон.

    Касаясь четвертой заповеди, автор обличает недостойное препровождение времени в праздничные дни, господствовавшее в его время во всех слоях русского общества. «Люди благороднейшие целые дни тратят на ловление (охоту). Их жены и девицы употребляют все утро на суетное украшение своего тела. Ремесленники проводят праздничные дни в пьянстве.[137] Особенно негодует Симеон на хороводы, обычное праздничное препровождение времени у простого народа. «От демона или от змия приняли начало эти ликования, ибо он привык вертеться кругом (яко же он круговождение обыче творити)». Симеон не одобряет даже тех, которые проводят праздничные дни в чтении и «словоположении» (беседах), нападает на господ, которые заставляют своих рабов в праздник работать: это грех смертный; менее грешат те, которые, как вошло в обычай, ходят в лес собирать орехи, грибы, ягоды, но все-таки грешат. Впрочем, автор позволяет и в праздничный день работу в случае крайней нужды: напр., собирание плодов, когда дожди или другие воздушные перемены требуют поспешности, заклание животных и торг съестными припасами, когда случатся сряду несколько праздников, но он дозволяет такое занятие в праздник не долее трех часов.

    Наибольшее число случаев приводится у Симеона по восьмой заповеди. «Против этой заповеди, — говорит он, — грешат у нас все: и большие, и малые, и убогие, и богатые. Грешат князи, отягощающие неправедно низший народ различными данями, грешат правители, которые дурно распоряжаются народным достоянием и обращают в свою корысть; грешат начальники, которые бывают обыкновенно хищники и народные кровопийцы; грешат судьи и “законословцы”, искажающие смысл закона и часто требующие неправедной “мзды”». Далее катехизатор переходит к людям, посвятившим себя низшего рода занятиям, и нападает прежде всего на купцов, как они расхваливают продаваемые вещи, скрывая их дурные свойства, как иногда их приятели притворно покупают товары, чтобы поднять цену и заставить настоящего покупателя заплатить дороже, как на торжищах умышленно хулят товар, для того чтобы отбить других от покупки, а самим или своим родичам купить подешевле и т.п. Грешат против восьмой заповеди и ремесленники, обманчиво исполняющие свои работы, грешат стяжатели земли, плутовски захватывающие пределы нив, грешат, наконец, толпы нищих, которые тогда особенно промышляли кражею.

    Проповеди Симеона Ситияновича изданы в двух огромных книгах in folio. В одной из них, под названием «Обед Духовный», помещены поучения на все воскресные дни года и на переходящие праздники, а в другом «Вечеря Духовная» — поучения на праздники непереходящие, господские, богородичные, дни некоторых святых, особенно чтимых, а также поучения на разные случаи. Проповеди Симеона проникнуты схоластическим пустословием сообразно риторическим требованиям своего времени.[138] Он приводит нередко древних авторов, сообщает из них анекдоты (как напр. о Мидасе фригийском, о Фаэтоне и т.п.), черпает без разбора сведения, как из Св. отцов церкви, так из апокрифических сочинений. Симеон очень любит сравнения, но не многие у него удачны.[139] Симеон сильно старается сделать свои проповеди живыми и поэтическими, а они наперекор ему отзываются сухостью; автор мало обладал способностью творить образы и в этом отношении стоит ниже Галятовского. Зато едва ли кто из его современников держался в своих проповедях более нравственно-поучительного направления и притом не в одних только общих чертах. Симеон в своих проповедях, как и в своем катехизисе, заглядывал в подробности и особенности современной ему жизни.

    Подобно Епифанию Славинецкому, Симеон сознавал и необходимость книжного просвещения в московской земле. В одной из своих проповедей на Рождество Христово, он от лица вселенских патриархов, съехавшихся тогда в Москву, обращается к царю с молением взыскать премудрость, заводить училища греческие, славянские и другие, умножать спудеов (учащихся), отыскивать благоискусных учителей и всех «честьми поощрять на трудолюбие». Как монах, он выше всех знаний ставит богословие; он помнит известное выражение апостола Павла, в котором многие видели роковой приговор всякой науке: «Премудрость людская — буйство (глупость) есть у Бога». Но Симеон хочет дать этому выражению примиряющий смысл: «Следует знать, — говорит он, — что этими словами не охуждаются свободные художества: грамматика, риторика, философия и пр., они очень полезны в гражданском быту и споспешествуют духовной премудрости; здесь охуждается непокорство божьим словам естественного разума, изощренного хитростью этих художеств; если кто, опираясь на естественные причины, не хочет повиноваться божьему слову — вот мудрость мира сего! — вот буйство перед Богом! Величайшее заблуждение пытаться измерять мерою человеческого разума божественное, слишком превосходящее ум человеческий. Как может сова рассуждать о солнечном свете, когда этот свет превосходит силу ее зрения?» Потребность школьного учения в значительной степени возбуждалась в Симеоне являнием раскола, который он также громит в своих поучениях. Он хотел, чтобы люди правильно рассуждали о предметах веры, а раскол являл пример — чего можно ждать, если возьмутся за эти предметы круглые невежды. «Многие еретики, — говорит он, — потонули в глубине Священного Писания от неискусного плавания; и наши нынешние лжемудрецы, неискусные в плавании, дерзко ворвались в пучину писаний, думая добывать оттуда жемчуг премудрости… Лучше было бы им стоять на берегу и помалу утолять жажду этой животворной водою… Нет, захотели они славы мира сего и, словно слепцы, пустились рассуждать о шарах, которых никогда не видали. Ныне у нас многие хотят именоваться учителями Св. Писания, а не учениками. Других учат тому, чему сами никогда не учились. В мирских науках этого не бывает: там прежде сами учатся, а потом других учат; только Священное Писание таково, что все себе приписывают право учения, и как только человек что-нибудь складно скажет, другие думают, что это божий закон. Что у нас делается: о богословии разглагольствуют и взрослые, и отроки; и в лесах дикие люди беседуют, и на торжищах скотопродавцы, и в корчмах пьяные, и „буия женища» (глупое бабье) словопрение бьют безумное, наперекор мужьям своим и церкви. Конечно, чтение Св. Писания полезно всякому: и мужчине, и женщине. Но оно прилично только тому, у кого есть ключ разумения, а на это дает право одно учение». Мысль о воспитании юношества сильно его занимала, и он много раз возвращается к ней в своих проповедях. Качества родителей, по его мнению, не переходят на детей по крови, все зависит от первых укоренившихся привычек: «Но отчего, — задает он себе вопрос, — у несомненно добрых и честных родителей бывают дурные дети?» Симеон приписывает это явление излишеству родительской любви, иначе, говоря нашим языком, баловству: «Если добрые родители не дают своим чадам подобающего наказания, а пускают их вести себя по воле их юности, если не оскорбляют их словом увещания, не налагают на них язв, то от благих родителей произойдет злой плод!» В другой проповеди (неделя расслабленного) Симеон разражается чрезвычайно суровым наставлением и грозит лишением царства Божья тем родителям, которые не возлагают ран на плечи злонравных детей своих: «Кто довольствуется одним словесным увещанием, тот неприятен Богу. Не щадите, родители, жезлов ваших, угощайте детей ваших не душевредным лобзанием, а нравоисправительным биением».

    Такая суровость в понятиях о воспитании соответствует строго монашескому взгляду, который отражается у Симеона и относительно других явлений жизни. Требуя любви между людьми, он, однако, боится, чтобы любовь эта не была мягкая, не основывалась на приятных беседах, на совместном ядении и питии, на участии в развлечениях (егда собираются на игралища и баснословия). Монашеский аскетизм — для него высший образец нравственного совершенства; женского сообщества надобно избегать, «пол женск — тля… Одно зрение на женщину заражает человека ядом аспида». В одной проповеди (на 27 неделю по пятидесятнице) он сравнивает грешную душу с женщиной: «Как у женщины, — говорит он, — тонкий голос, так и у грешной души голос тонкий и скудный к хвалению Бога. Жена скороглаголива, коснодвижима, скорогневлива, завистлива, нелюботрудна, малонадежна — такова и грешная душа!» Он не смеет не уважать супружеского союза, но, вспомнивши евангельскую притчу о том, который не пошел на званый пир, потому что только что женился, говорит (на 28 неделю по пятидесятнице): «Видите, не только беззаконное, но и законное сочетание иногда отклоняет нас от Бога излишеством любви к жене… Кто паче меры ревнитель жене, тот блудник; видите ли — и законные супруги иногда блудодействуют!..» Симеон нападает на пристрастие к богатству, замечает, что страсть к обогащению ведет к жестокосердию и к лени, однако боится слишком нападать на богачей, среди которых ему приходилось обращаться, и потому вместе с тем он оправдывает богатство, так как оно доставляет возможность давать милостыню. Пост, которому давало такое важное значение благочестие русских, вызвал также обличения Симеона (Поучения в нед. сыр.): «У нас, — говорит он, — многие господа во время поста ходят печальные, мрачные, а между тем в домах своих делаются особенно злыми: тогда то у них прямое кажется кривым, сладкое горьким, жена опротивеет, дети им досаждают, слуги станут негодными и без вины виноватыми. В пост они постятся, а перед постом и разговляясь, безмерно наедаются». Он напоминает, что прежде всего нужно поститься от дурных дел[140], вооружается также против лицемерного смирения, которое особенно часто встречалось в приемах знатных лиц при набожном Алексее Михайловиче. «Мы, — говорит он, — беспрестанно слышим, как иные сами называют себя грешниками, блудниками, а если кто другой в чем-нибудь обличит их, то кричат, что это неправда, а иногда и дланью согбенной уста заградят». Подробнее всего распространяется Симеон против пороков своего века в тех проповедях, которые писаны не по поводу праздников и составляют особое приложение к «Вечере Духовной». Из них более всех замечательны «Поучения к иереям» и «Поучения против суеверий». Симеон соблазняется разными народными играми, в которых видит остатки древнего язычества и идолопоклонения: таковы скакание через огонь и качели, называемые в то время «рели» — повсеместная народная праздничная забава по городам и селам. Симеон с презрением называет их виселицами и говорит, что в языческие времена, кто падал с качель и убивался, тот считался принесенным в жертву богу, т.е. бесу. И теперь, по мнению проповедника, эта потеха была совершаема в честь бесам. Его возмущали суеверные способы врачевания, как, напр., ношение детей в баню и мазание их грязью с разными причитаниями, с целью предохранить от дурного глазу, ношение наузов (узлов), записок с заговорами, струтионовых костей (?), шептания, духовения, напевания, произнесения непонятных слов и т.п. «Христос изгоняется, а баба пустословная вводится, — говорит Симеон, — тайна св. крещения попирается, дьявол ликует». Он вооружается против гаданий, примет, против народной веры в предвещательное значение встреч волка, кривого или косого человека, монаха, женщины и пр. «Случится, — говорит Симеон, — человеку, обуваяся, кашлянуть или, выходя из дому, споткнуться, он возвращается и не делает своего дела. Съедят ли мыши платье, суевер боится грядущей беды и заранее оплакивает свою судьбу, не жалея действительного убытка, причиненного ему мышами. Идут двое друзей — на пути встретят камень, пса или ребенка и думают, что эти предметы расстроят их дружбу, топчат камень, колотят пса, бьют по щеке ребенка… Подобных суеверий тысячи», — замечает Симеон. К ним причисляет он легковерное признание истинными всяких чудес, которые тогда беспрестанно появлялись и обыкновенно оказывались ложными, вооружается против появления ложных мощей и т.п.

    В проповедях Симеона ощутительно подражание Славинецкому, по крайней мере там, где оба проповедника касались одного и того же предмета, как напр. заведения училищ и обличений раскола: есть одинаковые сравнения, одинаковые выражения. Если Симеон и не списывал с того, что говорил Славинецкий, то, должно быть, находился под его влиянием.

    Стихотворные произведения Симеона Ситиановича писаны силлабическими рифмованными стихами и лишены поэтического достоинства. Можно сказать, что к этому роду литературы Симеон меньше имел природных самобытных дарований, чем к проповедничеству и богословствованию. Важнейшее из его стихотворных сочинений — перевод Псалтыря. Мысль к этому подал Симеону пример польского поэта Яна Кохановского, что, разумеется, умаляло значение труда Симеона в глазах строгих московских ревнителей православия. Псалтырь Симеона, как известно, был, однако, любимым чтением Ломоносова и не остался без значения в нашей словесности.[141]

    Кроме Псалтыря Симеон написал: «Вертоград многоценный» — собрание мест Св. Писания и разных описаний, отвлеченных понятий и качеств, «Рифмологион» — собрание разных стихотворений, писанных на торжественные случаи (в том числе высокопарное восхваление России — «Орел Российский в солнце представленный»). По смерти царя Алексея Михайловича Симеон написал «Глас» — разговор умершего Алексея Михайловича с Богом и своим наследником. Им потом сложена была «Гусль доброгласная» — поздравление Федору Алексеевичу со вступлением на престол и пр. Из произведений, имеющих притязание на поэзию, заслуживают внимание, — если не по внутреннему достоинству, то по значению для своего века, — драматические сочинения Симеона. Таковы комедии: «О блудном сыне», «О Навуходопосоре царе», «О теле злате и триех отроцех в пещи сожженных».

    Комедия «О блудном сыне» имеет пролог; затем она разделяется на шесть частей и кончается эпилогом. В восемнадцати стихах пролога объявляется предмет пьесы; слушатели приглашаются ко вниманию и обнадеживаются получить велию пользу. Части пьесы — то же что сцены или явления.

    В первой части отец говорит двум сыновьям своим, что по божьей благодати у него много богатства, серебра, золота, рабов, красная палата; все он вручает своим детям и дает им приличное нравоучение. Старший сын по природе домосед, он желает остаться жить с отцом и служить ему; тронутый этим, отец дает ему благословение; но меньшего томит тесная домашняя жизнь; он предоставляет брату изживать лета красной юности при отеческой старости; у него на уме другое: он ищет славы…

    Вящшая мой ум пользу промышляет,
    Славу ти в мир весь простерта желает,
    Иде же восток и где запад солнца;
    Славен явлюся во вся мира конца.

    …свободы…

    Заключен видит ми си быти,
    В отчинной стране юность погубити.
    Бог волю дал есть: се птицы летают,
    Зверье в лесах вольно пребывают.
    И ты мне, отче! Изволь волю дати,
    Разумну сущу весь мир посещати.

    …знаний.

    Что стяжу в дому? Чему изучюся?
    Лучше в странствии умом обогачуся,
    Юньших от мене отцы посылают
    В чюждыя страны, потом ся не хают.

    Отец хотя скорбит о таких наклонностях сына, но не хочет удерживать его, приказывает рабам приготовить возы и коней, дать сыну в дорогу одежд, серебра, золота; велит оседлать турецких коней и благословляет сына в путь.

    Во второй части блудный сын в чужой стране со слугами. Он богат, на свободе; он вырвался из отеческого дома, как птенец из клетки,

    Бех у отца моего, яко раб плененный,
    Во пределех домовых, як в тюрьме заминенный.
    Не что бяще свободно по воли творити;
    Ждах обеда, вечери, хотяй ясти, пити,
    Не свободно играти, в гости не пущано,
    А на красная лица зрети запрещено.
    Во всяком деле указ, без того ничто же,
    Ах! Колика неволя, о мой Святый Боже!
    Отец, яко мучитель, сына си томляше,
    Ничесо же творити по воли даяше.
    Ныне, слава Богови! От уз освободихся,
    Егда в чюждую страну едва отмолихся.
    Яко птенец из клетки на свет испущенный,
    Желаю погуляти, тем быти блаженный.

    и приказывает привести к нему поболее таких слуг, которые бы с ним ели, пили и тешили его пением. Приводят к нему такого рода слуг. Блудный сын приказывает дать им по сто рублей; одного из них сажает с собою играть в зернь (кости), других заставляет играть между собою в карты и тавлеи (шашки), обещая платить за того, кто проигрывает, и, сверх того, награждать выигравшего.

    Аще кто проиграется, та мне утрата;
    А кто добре выиграет, за труд гривна злата.

    Подобные забавы, вероятно, на самом деле дозволяли себе тогдашние богачи-кутилы, которые, при скудости развлечений, со скуки заставляли своих служителей тешить себя. Начинается на сцене игра. Зернщик, игравший с блудным сыном, обыграл его; блудный сын, сверх выигрыша, дарит ему сто рублей. В заключение блудный сын напивается и идет спать, пошатываясь; слуги ведут его на постель.

    В третьей части блудный сын, после вчерашней игры и пьянства, на похмелье, жалуется на головную боль. Слуга советует ему выпить. Другой слуга советует призвать «сладкоигрателей и певцов». Начинается музыка и песни. Здесь, в пьесе, можно было, по желанию, включать какую угодно музыку и песни; это разнообразило самую пьесу. По окончании игры и песен, блудный сын приказывает заплатить слугам, но слуга-казначей объявляет, что вся сокровищница господина истощилась и едва у него остается столько, чтобы купить утром хлеба. «Не скорби, — отвечает ему блудный сын, — мои слуги дадут мне взаймы». Но слуги, один за другим, отступаются от него, смеются над ним,

    Господь и мешок, то приятель правый,
    Людная приязнь токмо для забавы.
    ....
    Государь наш! Челом бьем тебе
    За хлеб и за соль, а слуг ищи себе.

    наконец, расхищают остатки его имущества за недоплату обещанного жалованья и говорят, что еще делают ему милость, оставляя его в живых. Блудный сын в отчаянии плачет.

    Поразительна скудость поэтического вымысла у автора. Он не мог изобрести никаких искушений, доведших блудного сына до печальной нищеты, как только заставить его напиться и проиграться с нанятыми слугами.

    В четвертой части блудный сын без крова, без помощи, никем незнаемый на чужой стороне, терпит голод, у него осталась последняя одежда, — то было единственное средство еще хоть на раз иметь кусок хлеба. Встречается купчик, спрашивает юношу: что за беда ему? «Вчера был богат, — отвечает юноша, — сегодня погибаю от голода». — «У меня есть хлеб, — говорит купчик, — я продам. Отдай мне за хлеб свое платье, а я тебе на придачу свое отдам!» Блудный сын соглашается. Купчик оказывает ему еще одну услугу. Идет богатый человек; купчик рекомендует ему несчастного юношу. Господин берет блудного сына к себе на работу, но, посмотревши на его руки, находит их слишком мягкими для тяжелой работы и говорит, что такому неженке всего приличнее поручить пасти свиней; с этой целью господин передает блудного сына своему приказчику.

    Посмотрев на руце и пощупав, и паки глаголет:
    О! Несть мозолей, зело мягки длани,
    Бодрствуй отселе, лености престани.
    Слышишь, приказчик, на село возьмите,
    А свиньи пасти ему прикажите.

    Свинопасы гонят поросят; приказчик велит им делать свое дело, а сам удаляется. Тогда один пастух приказывает блудному сыну принести корыто с рожками и поставить перед свиньями; блудный сын, томясь голодом, сам начинает есть рожки; свиньи подбегают к корыту; блудный сын ударил одну свинью; пастухи подняли шум. Явился приказчик: пастух доносит, что новый их товарищ не друг, а враг свиней, ест у них рожки, обижает свиней, бьет их, разогнал свиней. Приказчик велит бить нового пастуха плетьми; за сценой раздается его жалобный крик; потом его приводят на сцену избитого; приказывают отыскать разбежавшихся свиней и грозят убить до смерти, если он их не найдет. Все удаляются; блудный сын остается один, говорит монолог, составляющий распространение известных слов, произносимых блудным сыном в евангельской притче.

    В пятой части отец грустит о сыне, не зная, где он и что с ним, как вдруг являются один за другим вестники, извещают, что сын приближается к его дому, но в нищенском виде. Входит сын. Повторяется евангельская сцена прощения в распространенном виде. Отец с сыном уходят, играют органы и пр., на сцене поют. Здесь опять предоставлено на непродолжительное время вставить по желанию музыку и песню. Является старший брат. Разговор его с отцом не более как распространение евангельской притчи.

    В шестой части блудный сын, разодетый уже как следует, рассказывает свою историю и благодарит Бога. Затем следует эпилог, где излагается нравоучительная цель — представления этой притчи,

    Юным се образ старейших слушати,
    На младый разум свой не уповати,
    Старым — да юных добре наставляют,
    Ничто на волю младых не спущают.

    а в заключение говорится, что никого не хотели огорчить и на всякий случай просят прощения. Пьеса кончается музыкою.

    Комедия «О Навуходоносоре царе» не разделяется на части. Начало ее называется «предисловец», он состоит из обращения к царю Алексею Михайловичу. Восхваляются добродетели царя, а в противоположность им делается указание на неверие и гордость Навуходоносора, объявившего себя богом и повелевшего бросить трех отроков в печь за непослушание. Затем объявляется, что это событие явится «комедийно» перед царем и боярами.

    То комидийно мы хощем явити,
    И ако само дело представити
    Светлости твоей и всем предстоящим
    Князем, боляром, верно ти служащим.
    В утеху сердец здрави убо зрите,
    А нас в милости своей сохраните.

    Навуходоносор со своими боярами, с шестью слугами и шестью вооруженными воинами выходит на сцену, садится на царское место, величает собственное могущество, называет себя богом богов и приказывает казначею выдать золото на изготовление его статуи, которой, по его повелению, должны поклоняться все народы. Казначей уходит исполнять царское приказание, а царь повелевает другому боярину, Зардану, устроить близ статуи печь, в которую должен быть брошен всякий, кто не захочет поклоняться царскому изображению. В глубине сцены две завесы. Пока за ними приготовляют статую и печь, царь приказывает позвать музыкантов, — нужно чем-нибудь наполнить пьесу. Автор оставляет здесь место для так называемых «ликовствований» («зде будут ликовствования»). Публику занимали ими сколько угодно и как угодно.

    Затем поднимается одна завеса, показывается статуя, поднимается другая завеса — показывается печь. Боярин Амир докладывает царю, что уже все люди стоят на поле Деире. Царь обращается к «гудцам» и приказывает играть. Начинают «трубить и пискать». Все люди падают ниц, но три отрока не кланяются; Амир велит их изловить. Затем представляется то, что рассказано у Даниила пророка. Разъяренный царь требует поклонения, и отроки не повинуются, их бросают в печь. Является ангел, отроки поют свою песнь теми словами, как в библии. Царь, видя такое чудо, раскаивается, поклоняется истинному Богу и приказывает почитать уцелевших отроков. Комедия кончается эпилогом, с обращением к царю — с благодарностью за выслушание действа.

    Благодарим тя о сей благодати,
    Яко изволил действа послушати,
    Светлое око твое созерцаше
    Комидийное сие дело наше.

    В заключение, желают царю мирного царствования, побед, многолетия и небесного венца.

    Значение Симеона Ситияновича в русской истории, помимо его ученых трудов, имеет важность тем, что с его именем соединяется зародыш московской духовной Академии — первого высшего учебного заведения в северной Руси. Ему приписывают составление проекта, или «привилегии», на основание духовной Академии; этот проект был написан при царе Федоре Алексеевиче от царского имени; но осуществиться ему было суждено уже по смерти царя.

    До сих пор еще вполне не доказано, что действительно Симеон был автором этого проекта, тем более, что проект был подписан Федором уже по смерти Симеона. Но в доказательство, что проект этот был еще ранее составлен Симеоном, можно привести то, что в этом проекте есть целиком места из Симеоновых проповедей, заключающиеся в его книге «Вечеря Духовная»; кроме того, в проекте предполагается поместить Академию в Заиконо-спасском монастыре, где постоянно жил Симеон. (См. Ист. М. Ак. Смирнова, стр. 16). Во всяком случае, если бы даже не Симеон писал этот проект при его жизни (писать помимо его было некому, потому что ближе Симеона никто не был к царю), то влияние Симеона на этот проект несомненно уже и потому, что он был учителем царя Федора, наконец весь проект пропитан нетерпимостью, свойственною духу западной церкви, а во влиянии католичества современники не напрасно обвиняли Симеона.

    В этом проекте государь, — вспоминая благословение, данное святейшими патриархами восточными, бывшими в Москве при отце его Алексее Михайловиче, на заведение училищ, — соизволяет на заведение Академии, в которой преподаваться должны науки гражданские и духовные, начиная «от грамматики, пиитики, риторики, диалектики, философии разумительной, естественной и нравной даже до богословии, учащей вещей божественных». Место для новой Академии отводилось в монастыре Заиконо-спасском в Китай-городе, и на содержание ее приписывалось несколько монастырей[142] и пустынь. Кроме того, не возбранялось частным благодетелям давать пожертвования на пропитание и на одежду учеников. Начальник заведения должен был называться «блюститель». Как блюститель, так и учители должны быть из православных русских или же греков, но греки допускались не иначе, как по свидетельству о своей непоколебимости в православии, подписанному вселенскими патриархами. Ученых из Малороссии и Литвы дозволялось допускать в звание блюстителя и учителей не иначе, как с большой осторожностью, сделавши о них строгое исследование, а отнюдь не доверять их словесным и письменным удостоверениям. Новообращенных из других вер в православную полагалось вовсе не допускать в эти звания. Лица, вступавшие в должности блюстителя и учителя, должны были приносить присягу в том, что они неизменно пребудут в православной вере. Все, принадлежавшие к Академии, как блюститель с учителями, так и ученики, получали изъятие от обычного для всех суда в приказах. Учеников во всех делах, исключая уголовных, судил блюститель с учителями и даже по уголовным делам нельзя было их требовать в приказ без ведома блюстителя. Блюститель и учители во всех делах были судимы собственным судом, в присутствии уполномоченных от царя и патриарха. Учители без разрешения блюстителя и своих товарищей не могли переходить в другую службу, а после долгой службы в Академии они награждались особым жалованьем. Лучшим ученикам обещана по окончании курса от царя награда, а для поощрения обещано «неучившихся свободным учениям лиц», кроме только «благородных детей», не возводить в значительные должности. Затем, кроме новозаводимого училища в Москве, никому не дозволялось, без ведома блюстителя и учителей, держать в своих домах домашних наставников для обучения греческому, латинскому, польскому и другим иностранным языкам.

    Учреждаемая Академия не была, однако, одним только учебным заведением. По проекту, она долженствовала быть чем-то вроде инквизиции или тайной полиции по религиозным делам. Блюстители и учители должны были наблюдать, чтобы не являлись неправомудрствующие в вере, не заводили распрей и раздоров, а если такие люди явятся, то доносить о них царю. Царь с совета патриарха, по одному только свидетельству блюстителя и учителей, не принимая никаких «словес и рассуждений», обещал судить обвиненных без всякого помилования. Равным образом, блюститель и учителя наблюдали, чтобы никто не держал у себя польских и латинских, лютерских, кальвинских, еретических книг, а также волшебных, чародейных, гадательных и всех вообще возбраняемых церковью писаний. По доносу, сделанному блюстителем и учителями, виновный подвергался сожжению без всякого милосердия. В числе возбраняемых церковью учений, особенно боялись так называемой «естественной магии». Блюститель и учители должны были наблюдать, чтобы где-нибудь не проявились преподаватели этой науки, и, по их доносу, такие преподаватели, вместе со своими слушателями, предавались сожжению. Все переходящие из других вер в православную состояли под надзором блюстителя с учителями и записывались в особые книги. Стоило только донести на них, что они не вполне хранят православную веру и церковные предания — их ссылали на Терек или в Сибирь, а если бы оказывалось, что они держатся своей старой веры, из которой перешли в православие, то они осуждались на сожжение. Равным образом, чужеземцы, пришедшие из других государств, будучи прежде православной веры, за принятие в России какой-нибудь другой веры осуждались на сожжение. Если кто из русских или чужеземцев произнесет какое-нибудь укоризненное слово против православной веры или церковных преданий или, напр., скажет что-нибудь против призывания святых, поклонения иконам, почитания мощей, тот предавался суду блюстителя и учителей и осуждался на сожжение. Наконец, все иностранцы иных вер, приезжавшие в Россию, так называемые тогда «ученые свободных наук люди», состояли под надзором блюстителя и учителей Академии, подвергались их испытанию, получали от них свидетельство на право свободно проживать, поступать на службу, получать царское жалованье, достигать почестей; и если блюститель с учителями находили их негодными пребывать в России, то их высылали за границу. Таков был проект первого высшего училища в Московском государстве, такова была заря ученого образования, которое грозило худшим мраком, чем прежнее невежество.

    Симеон Петровский-Ситиянович скончался 25 августа 1680 года на пятьдесят втором году от рождения и погребен в Заиконо-спасском монастыре. Если при жизни он пользовался царскою милостью и почетом, то вскоре после смерти имя его подверглось гонению. Вопрос, касавшийся его личности и сочинений, был вместе вопросом о судьбе и значении западнорусских, преимущественно киевских ученых в Москве, а вместе с ними шло дело и о принесенной ими с собою науке. Как ни слабыми могут нам теперь казаться их научные средства, но в московской Руси и они произвели потрясение. Уже важно то, что богослужебная реформа была делом тесно связанным с их прибытием; но не одна она восстановила против них целую массу народа, отпавшего от церкви в недрах православной церкви, принявшей сделанные трудом этих пришельцев исправления; многие их не любили. Их знания, их ученость отзывались чем-то чуждым, не истинно православным, и притом явное превосходство их сведений задевало гордость московских книжных людей: тайное нерасположение гнездилось в сердце многих, и сам патриарх Иоаким, живший долго в Киеве и вообще знавший малороссийских ученых на их родине, относился к ним недружелюбно. В Москве возникала такая мысль: уж если, по недостатку ученых великоруссов, заменять их иноземцами, то лучше приглашать греков, чем киевлян. Беспрестанные смуты и измены и без того бросали в глазах великоруссов дурную тень на малороссиян вообще: их привыкали считать народом двоедушным, непостоянным и ненадежным. Такой взгляд невольно переносился и на прибывавших в Москву ученых. При Алексее, а еще больше при Федоре, они пользовались поддержкою царей, но после смерти Федора они лишились ее, когда в церковных делах стал их недруг Иоаким. Нужен был с их стороны какой-нибудь повод к явному обличению их в неправославии, чтобы поднялась против них буря.

    У Симеона был между учениками Семен Медведев, подьячий приказа тайных дел. Это был человек от природы способный и горячий. Жизнь с книгами увлекала его. Он постригся в монахи и по смерти Симеона Ситияновича получил важное в то время место в Заиконо-спасском монастыре. Оно было особенно важно потому, что, как мы говорили, существовало уже предположение основать Академию и поместить ее в Заиконо-спасском монастыре. Семен Медведев, получивший в монашестве имя Сильвестра, во всем верный своему учителю, подобно ему выказывался при дворе своим умением стиходействовать. Когда царь Федор женился на Апраксиной, Медведев явился с брачным приветствием (напеч. 1682), а когда, скоро после того, царь отошел в вечность, Сильвестр написал «Плач и утешение» — длинное стихосплетение, состоящее из многих «плачей» и многих соответствующих им утешений. Начал прежде всего плакать сугубоглавый орел российский, за плачем следует двенадцать стихов утешения орлу, затем воин — тот воин, который начертан в российском орле, излил двадцать стихов плача; за это воину следует шестнадцать стихов утешения; за воином уже следует плач царицы; ей огромное утешение в сорок восемь виршей; за царицею заплакали царевны, но они плачут немного, им не каждой особо, а разом всем одно длинное утешение; затем плачут все России одна за другою. Великая, Малая, Белая, каждая плачет особо и каждой особое свое утешение.

    Сильвестру очень хотелось быть начальником новой Академии. Но патриарх Иоаким, не терпевший Симеона Ситиановича, недолюбливал и ученика его Сильвестра. Патриарх уже отправил Прокопия Возницына в Турцию искать просветителей российского юношества между греками, более, по его мнению, надежными, чем были малоруссы и их питомцы.

    В Константинополе в 1683 году патриарх Дионисий указал русскому посланцу на двух ученых греков, братьев, которые были, по убеждению патриарха, способны положить основание школьному просвещению в Московском государстве. Случайно повторялось древнее событие IX века: подобным образом константинопольский патриарх указал на двух братьев, греков солунских, способных ввести между славянами крещение и с ним вместе книжную грамотность. Братья, на которых указал тогда патриарх Дионисий, назывались Лихудами. Если верить показаниям их самих, они происходили из очень древнего, знатного рода: предок их, по имени Константин, в XI веке был зятем императора Константина Мономаха; тесть хотел сделать его даже своим преемником. Но тогда счастливее повезло Комненам, чем Лихудам. Лихуды, не получивши престола, продолжали быть знатным родом византийской империи. В 1453 году Лихуды, не желая подчиняться неверным завоевателям, ушли и поселились в Кефалонии. На этом-то острове родились и упомянутые два брата: старший (род. в 1633 г.) назывался Иоанн, второй (девятнадцатью годами моложе брата) Спиридон. По обычаю, которому тогда следовали многие богатые греки, Лихуды после первого образования, полученного на родине от священника, учились в Венеции, потом в Падуе и пробыли долго в Италии. Иоанн, по возвращении на родину, был посвящен в сан иерейский; Спиридон почувствовал наклонность к монашеской жизни и постригся под именем Софрония. За ним вскоре овдовел старший брат его и также постригся под именем Иоанникия, оставивши миру двух сыновей.

    Старший брат получил важное место начальника школ, в двух городах, меньшой в одном, временно удаляяся из родного острова. Если верить им, они имели огромную власть и значение. В 1683 году они отправились в Константинополь, как видно, показать перед патриархом свои знания. Патриарх заставлял их говорить поучения. В это-то время он представил их русскому посланцу.

    В июле 1683 года они отправились в Россию; они были на пути задержаны в Польше. Король Ян Собесский принял их отлично, но иезуиты, смекнувши, что эти греки готовятся быть водворителями книжного высшего воспитания в той Московии, куда сами иезуиты так напрасно хотели пробраться под тем же предлогом, упросили короля задержать Лихудов под какими-нибудь благовидными предлогами. Кажется, иезуитам хотелось попытаться склонить ученых греков на свою сторону. Король возил Лихудов с собой в поход против турок и заставлял их вести диспуты с иезуитами. Когда наконец братьям Лихудам надоело это праздное препровождение времени, они тайно ушли из Польши, добрались до Киева, оттуда прибыли к гетману Самойловичу и, при содействии последнего, благополучно явились в Москву 6 марта 1685 года. Приезд этих ученых иноземцев был не по сердцу Сильвестру Медведеву. В конце того же года он подал царевне Софии тот самый составленный при Федоре Алексеевиче проект, или привилегию, на основание Академии, о содержании которого мы изложили выше. Надежды Сильвестра не сбывались. София была благосклонна к Сильвестру; но глава духовенства не променял бы Лихудов на десяток учеников Ситиановича. Лихудов поместили в Богоявленский монастырь. Там Лихуды тотчас открыли школу, им дали учеников; вслед за тем на деньги, две тысячи рублей, пожертвованные одним греком Мелетием, начали строить большое здание для Академии в Заиконо-спасском монастыре; могучий тогда любимец царевны Софии, Василий Голицын, давал на это дело пожертвования. В 1686 году, по окончании постройки здания, Лихуды перешли в Заиконо-спасский монастырь. Так открылась московская духовная Академия, названная греко-латино-славянскою. Кроме прежних учеников, которые поступили к Лихудам с самого их приезда, в Академию были переведены все ученики прежней типографской школы и, сверх того, по царскому повелению, поручено Лихудам учить «до сорока детей знатных родов, а затем немало из детей всяких чинов» поступало к ним. Больших успехов можно было на будущее время ожидать от преподавания новоприбывших наставников: ученики чрезвычайно скоро научались объясняться по-гречески и по-латыни.

    Теперь уже киевляне и их ученики должны были ожидать, что ученые греки не только подорвут их вес и значение в Москве, но и постараются представить неправославным их воспитание, опиравшееся более на латинских книгах, чем на греческих. Уже один из западнорусских пришельцев, Бялободский, написавший сочинение о безразличии церквей, в присутствии обоих царей Ивана и Петра, держал диспут с Лихудами и потерпел поражение. Вслед за тем Сильвестр Медведев, ненавидевший приезжих греков за то, что ему через них не удалось быть начальником Академии, вздумал обвинить Лихудов в неправославии. Были у Сильвестра друзья и сообщники и между ними окольничий Шакловитый, находившийся в милости у царевны Софии. Медведев написал книгу под названием «Манна»; в ней доказывалось, что в таинстве евхаристии хлеб и вино претворяются в тело и кровь в момент произнесения священником слов Христа: «Приимите и ядите…» Лихуды отвечали на это сочинение опровержением, которое названо «Акось, или врачевание, противополагаемое ядовитым угрызениям змиевым». В этом сочинении, написанном с большою ученостью, Лихуды доказывали, что, по учению православной церкви, одного произнесения Христовых слов недостаточно для такого великого действия, и Св. Дары прилагаются в момент последующего затем призывания Св. Духа и произнесения слов: «Преложи я Духом Твоим Святым». После этих двух сочинений открылась жаркая полемика по поводу вышеозначенного вопроса. Медведев и его сторонники пустили в ход сочинение киевского игумена Феодосия Сафоновича: «Выклад о церкви святой», и от себя написали «Тетрадь на Иоанникия и Софрония Лихудов», а монах Евфимий. бывший ученик Славинецкого, приставший к Лихудам, разразился против Медведева ругательным сочинением под названием «Неистовное Брехание». Затем Лихуды написали «Мечец Духовный», сочинение, в котором изложили в форме диалогов свой спор, происходивший во Львове с иезуитом Руткою, о всех различиях между православною и римско-католическою церквами. Толки о времени пресуществления из монашеских келий перешли в мирские дома и даже на улицу. Люди, мало понимавшие суть богословских тонкостей, увлекались этим вопросом; торгаши, ремесленники и даже женщины стали спорить о времени пресуществления. Церкви грозил новый раскол. Патриарх Иоаким принял сторону Лихудов. Нужно было заставить малороссийских духовных заявить со своей стороны голос в пользу Лихудов. Иоаким отнесся с этим к киевскому митрополиту Гедеону и к Лазарю Барановичу. Малороссийские архиереи были этим вопросом поставлены в весьма неловкое положение: в киевской коллегии давно уже учили о пресуществлении так, как писал Медведев; в «Лифосе» Петра Могилы изложено то же учение. Гедеон и Лазарь сперва было уклонялись от прямого ответа, но патриарх пригрозил им собором и приговором четырех прочих вселенских патриархов. Тогда оба архипастыря дали ответ в смысле учения, проповедуемого Лихудами.

    Заручившись таким заявлением, патриарх Иоаким созвал собор. В это время началось дело Шакловитого, повлекшее за собою падение Софии. Медведев также запутан в это дело. Он бежал с намерением укрыться в Польше, но был схвачен на пути, привезен в Москву, принес перед собором покаяние и, отрекшись от своих мнений, сам переименовал свою книгу вместо «Манна» — «Обмана». В январе 1690 года Медведева сослали в Троицкий монастырь, но через год, по доносу одного из соучастников казненного уже Шакловитого, он обвинен был в соумышлении с Шакловитым и, после страшных пыток огнем, обезглавлен 11 февраля 1691 года.

    Патриарх Иоаким, осудивши Медведева и киевское учение о пресуществлении, велел составить от своего имени книгу, под названием «Остен». Книга эта написана Евфимием. В ней изложена вся история происходившего спора. В добавление к ней патриарх иерусалимский Досифей прислал собрание свидетельств, доказывающих справедливость учения Лихудов. Киевская партия потерпела жестокое поражение. Московский собор признал неправославными не только сочинения Медведева, но и писания Симеона Полоцкого, Галятовского, Радивиловского, Барановича, Транквиллиона, Петра Могилы и др. О Требнике Петра Могилы сказано, что эта книга преисполнена латинского зломудренного учения и вообще о всех сочинениях малорусских ученых замечено, «что их книги новотворенные и сами с собою не согласуются, и хотя многие из них названы сладостными именами, но все, даже и лучшие, заключают в себе душетлительную отраву латинского зломудрия и новшества». В Москве утвердилось было мнение, что приходящие из Малороссии и Белоруссии ученые заражены латинскою ересью, что, путешествуя за границею и довершая там свое образование, они усваивают иноземные понятия и обычаи, что не следует слушать их и ездить к ним учиться. Говорили, что «вместо благословенного еллино-славянского учения, они преподают латинское учение, от которого ничего доброго нельзя надеяться, кроме противности и рати на святую церковь. В давние времена в Малороссии процветало восточное благочестие, как и у нас великороссиян, оно благодатию Божиею, яко солнце, сияет, а когда вошли туда злохитрые иезуиты и принесли туда учение латинское, что сталось? Куда девались тамошние князья великие, православные: Острожские, Чарторийские, Четвертинские и иные?»

    Через несколько времени сила Лихудов поколебалась. Патриарх иерусалимский, Досифей, прежде благоволивший к ним, не получивши от них требуемой суммы в пользу Гроба Господня, в 1693 году написал к обоим царям и к патриарху Адриану, заступившему место умершего Иоакима, что Лихуды — обманщики, тайные латинники, что они, получивши от патриарха благословение на обучение греческому языку, учат латинскому и, вместо богословских наук, «забавляются» физикою и философиею; доносил на них, что они фальшиво называют себя князьями, что на самом деле они люди незнатного происхождения, убогие, ремесленные и пр. Справедливость патриаршего донесения поддерживали проживавшие тогда в Москве греки, завидовавшие Лихудам. По этим наветам Лихуды, в 1694 году, были удалены от заведывания Академией и от преподавания.

    Вместо них стали управлять Академией двое из их учеников[143], а в 1699 году назначен был первый «ректор» Академии Палладий Роговский. Лихуды оставались несколько лет в Москве и учили латинскому и итальянскому языкам. Царь Петр нашел, что они могут быть ему полезными, назначил им жалованье и приказал родителям отдавать Лихудам детей для обучения итальянскому языку, но греки не оставили их в покое: они вооружили против них патриарха Адриана и обвиняли их уже в политических преступлениях. Адриан донес царю, что Лихуды пересылают в Константинополь сведения о Московском государстве. Враги Лихудов добились таки, что, в 1701 году, они были удалены в Ипатиевский костромской монастырь.

    Удаление Лихудов из Академии ободрило киевскую партию. В числе переселившихся в Москву малороссов был некто Гавриил Домецкий. Он был архимандритом Симонова монастыря и составил для своей обители устав под названием «Киновион, или изображение иноческого жития». Устав этот соблазнял строгих великорусских ревнителей древнего аскетизма. В этом уставе монахам вменялись в обязанность опрятность и чистота; больным и недужным монахам позволялось вкушать какую угодно пищу, хотя бы даже и в пост, потому что для нездорового человека не должно быть поста, да и самый пост, по уставу Домецкого, должен состоять более в количестве, чем в качестве принимаемой пищи и питья, а потому братии подавалось вино, пиво, мед, только не крепкие и в умеренном количестве. Трапеза братии полагалась здоровая и вкусная; признавались необходимым даже для иноков развлечения, только приличные и не безнравственные. Такая снисходительность не мешала Домецкому вооружаться против пьянства, о чем от него осталась даже проповедь. «Что это за монашество, — говорили про этот устав великороссияне, — когда в монастыре ставят ушаты с пивом и медом, а монахи между собою в шахарду играют. Латинские штуки! Польский закон!»

    На соборе, поразившем анафемою Медведева, во время общего гонения на киевлян, Домецкий лишился звания архимандрита, но в 1694 году новгородский митрополит Иов пригласил его в Новгород и дал в управление Юрьевский монастырь. Тогда Домецкий попытался выступить на защиту своих земляков и написал опровержение против книги «Остен». «Можно ли давать такое название книге, — выражался он. — Остен значит кол прободающий, как будто церковь может так сурово поступать! Неприлично обращаться к архиереям неведомо от кого и говорить словно к малым детям: бей! коли! Несправедлив „Остен“ к ученым киевским: они первые и лучшие защитники православной церкви. Патриарх Никон хорошо сознавал это, когда вызывал их из Киева, и все делал при их помощи». Затем Домецкий снова доказывал, что латинская церковь всегда была согласна с греческою по вопросу о пресуществлении и подтверждал свою мысль свидетельством многих отцов церкви, особенно Златоуста.

    Против Домецкого поднялся инок Дамаскин, земляк и давний приятель митрополита Иова; он нападал на киевских ученых вообще. «Почему можно познать киевлянина? — говорит он. — Потому, что слышим от него хулу на четырепрестольных патриархов, на греческие монастыри и на всех греков; он читает польские и литовские книги и подражает обычаям и нравам, которые, по нашему разумению, не восточной части… Он Киев паче меры хвалит, а в великой России „книг не сказывает“ (т.е. не признает, чтоб были книги), учения греческого не любит, а латинское принимает; сам собою как сатана стоять хочет». Обращая речь к малорусским ученым, он говорит: «Вы, новые мудрецы, выучите по-латыни b, с, d или немного поболее этого, да и величаетесь; других унижаете, всякий сан, и архиерейский и священнический, ни во что вменяете, людей искусных в Св. Писании обзываете неуками и невеждами. Мы уважаем свободные науки, но пусть они передаются нам такими людьми, которые со страхом слушают и исполняют божественные повеления, а кто в бесстрашии пребывает и в сластях, тому схоластические науки не только не приносят пользы, но вредны. У такого помысел свирепеет, обращается на то, что свыше меры; такой схоластик скорее, чем всякий неученый, сделается пакостником церковным и ересеизобретателем».

    Но этим не ограничился Дамаскин: он писал Иову послание за посланием, убеждал прогнать Домецкого, не знаться с малороссами. «Призови, — говорил он, — лучше людей греческого воспитания, изволь поискать оного красносоделанного монастырского благочиния, которое ныне обретается на Афонской горе, а не в польских, литовских и малороссийских странах; киевляне все древнее благочестие изменили, перешли от смиренного на гордое, от скромного на пышное; и в одеждах, и в поступках, и в нравах — все у них латиноподобно. Если хочешь насладиться божественными книгами, вызови греческих переводителей и писцов и увидишь чудо преславное, а в этих латинниках нам нет никакой нужды. Можно, очень можно, обойтись без киевлян: не Бог посылает их на нас, а сатана на прельщение…» Наветы Дамаскина наконец подействовали: Иов удалил Домецкого. Домецкий уехал в Киев, где оставался до смерти.

    Но киевской науке этим не был нанесен удар. Дамаскин мог вытеснить Домецкого из Новгорода, а между тем, в Москве, с наступлением XVIII века, окончательно восторжествовали киевляне. Малоросс Стефан Яворский, назначенный местоблюстителем патриаршего престола после умершего Адриана, внушил царю Петру, что киевские ученые могут быть всего полезнее для русского просвещения, и царь, задавшись мыслью пересадить в Россию западное просвещение, увидел в малорусских духовных превосходное орудие для своих целей; с тех пор малоруссы заняли места преподавателей в московской Академии; преподавание шло по киевскому образцу; даже большинство учеников в Москве было из малороссиян[144], наконец, на все важнейшие духовные места возводимы были малороссияне. Так не бесплодным осталось для русского просвещения перенесение киевской образованности в Москву в половине XVII века.[145]

    Глава 11

    Юрий Крижанич

    В то время, когда киевские монахи приносили с собой в Москву свою исключительно церковную ученость, с узкими схоластическими взглядами и отживавшими свое время предрассудками, в области умственного труда в России явился человек со светлою головою, превосходивший современников широтой взгляда, основательностью образования и многосторонними сведениями. Это был Юрий Крижанич. Он был родом хорват, происходил из старинной, но обедневшей фамилии, родился в 1617 году от Гаспара Крижанича, небогатого землевладельца. Лишившись отца на шестнадцатом году возраста, Юрий стал приготовлять себя к духовному званию. Он учился сначала на родине, в Загребе, потом в Венской семинарии, а вслед за тем перешел в Болонию, где занимался кроме богословских наук юридическими. Владея в совершенстве, кроме своего родного языка, немецким, латинским и итальянским, он, в 1640 году, поселился в Риме и вступил в греческий коллегиум Св. Анастасия, специально учрежденный папами для распространения унии между последователями греческой веры. В это время Крижанич был посвящен в сан Загребского каноника. Он изучил тогда греческий язык, приобрел большие сведения в византийской литературе и сделался горячим сторонником унии. Его целью было собрать все важнейшие сочинения так называемых схизматиков, т.е. писавших против догматов папизма. Плодом этого было несколько сочинений на латинском языке, а в особенности «Всеобщая библиотека схизматиков». Это предприятие повело его к ознакомлению с русским языком, так как ему нужно было знать и сочинения, писанные по-русски против унии. Оставивши коллегиум, Юрий был привязан к Риму до 1656 года, состоя членом иллирского общества Св. Иеронима. В этот период времени он, однако, не оставался постоянно в Риме, был и в других местах Европы и, между прочим, в Константинополе, где еще основательнее познакомился с греческой письменностью. Пребывание его в Константинополе оставило в нем самое враждебное чувство к тогдашним грекам, в особенности за их невежество, высокомерие и лживость. При всех своих ученых работах Крижанич постоянно оставался славянином, любил горячо свой народ и самым вопросом об унии, занимавшим его специально, интересовался главным образом по отношению к своему отечеству. Изучая долгое время историю церкви и много думая над ней, он пришел, наконец, ко взглядам, которые по своей высоте расходились с узкими воззрениями как сторонников римской пропаганды, так и их противников. Его любовь к славянству не могла помириться с тем печальным положением славянского племени, какое оно занимало в истории европейской образованности. Церковные распри разделяли славян; откуда бы ни исходили причины разъединения церквей, они одинаково были гибельны для славянства, они были чужды ему. Крижанич уразумел, что вековой спор между восточной и западной церковью истекает не из самой религии, а из мирских политических причин, из соперничества двух древних народов — греков и римлян за земную власть, за титулы; римский папа хотел властвовать над церковью по преданию о Римской империи, которая уже исчезла и никогда не могла быть восстановлена, по мнению Крижанича: «Пусть, — говорил он, — австрийские государи называются римскими императорами, могут носить это имя, но это будет суета и обман; того, что разорено, нельзя уже поставить на ноги». С другой стороны, и греки стали против Рима за свою земную власть. И в Царьграде, новом Риме, царство их погибло. Таким образом, вопрос о разделении церквей есть исключительно вопрос греков и римлян, а к славянам не должен относиться. Нечего им мешаться в чужую распрю. Пусть себе выдумывают церковное главенство и в Риме и в Царьграде, пусть патриарх с папой спорят за первенство, — славяне не должны из-за них чинить раздора между собой и защищать чужие привилегии, чужую верховную власть, а должны знать единое царство духовное, единую церковь, не имеющую рубежей, распространенную во всем свете. Крижанич пришел к убеждению, что весь славянский мир должен сделаться единым обществом, единым народом. При таком взгляде он естественно сосредоточил внимание на России, как на самой обширной стране, населенной славянским племенем. Не знаем, по какой причине Крижанич был в Вене в 1658 году. В это время туда приехал московский посланник Яков Лихарев с товарищами. Русские послы, как и прежде бывало, набирали иноземцев, желавших поступить на царскую службу, обещая им царское жалованье, «какого у них и на уме нет». К ним в гостиницу «Золотого Быка», где они остановились, явился Юрий Крижанич с предложением своей службы царю. Первое впечатление, какое на него произвели русские, было тяжелое; он сам после сознавался, что его возмутило неряшество и зловоние помещения русских послов. Тем не менее, однако, мысль служить всеславянскому делу преодолела в нем все, и он, человек ученый и образованный, отправился искать отечества в земле, считаемой на Западе варварскою и дикою.

    Следуя из Вены в Москву, Крижанич в первых месяцах 1659 года, проезжая через Малороссию и уже приближаясь к границам Великой Руси, наткнулся на войско царское, шедшее против Выговского. Крижанич повернул назад и пробыл в Малороссии до октября, проживая в Нежине у Василия Золотаренко, бывшего тогда нежинским полковником. Вероятно, он посещал и другие места, как можно видеть из того, что он познакомился с тамошними учеными, наблюдал состояние страны и народа, замечал беспорядки и пороки тамошнего общества и коснулся тогдашних событий.[146]

    Наконец Крижанич прибыл в Москву, к единому славянскому государю, но недолго пришлось, однако, ученому мужу в славянской стране трудиться для своей любимой идеи всеславянства. Его воззрения на единую, независимую от земных споров церковь Христову столько же были ложны с точки зрения защитников обрядного православия, как и латинствующего католичества. 20-го января 1661 года Крижанича сослали в Тобольск.

    Причины и подробности этого события нам неизвестны. Из намеков, встречаемых в его сочинениях, можно догадываться, что он открыто признавал себя принадлежавшим в одно и то же время и римско-католической, и греческой церкви, готов был причащаться и в русском храме, но не хотел принимать вторичного крещения, а по московским понятиям того времени, всякий, принимающий православие, должен был вторично креститься. Впрочем, это только был один из многих поводов, не дававших ему поладить с Москвою. Указ о ссылке его выдан был из приказа лифляндских дел, которым тогда заведовал Нащокин. Быть может, его почему-нибудь заподозревали в недоброжелательстве к России по поводу тогдашних шведских и польских дел. Во всяком случае несомненно, что его удалили не за какую-нибудь вину, а по подозрению. Ссылка его благовидно обставлена. Он отправлен в Тобольск не в качестве опального, а с тем, чтоб быть у государевых дел, у каких пристойно. Ему положили жалованья семь рублей с полтиной в месяц. Крижанич пробыл в ссылке шестнадцать лет, не терял присутствия духа и написал там самые замечательные свои сочинения. После смерти Царя Алексея Михайловича, 5-го марта 1676 года, Крижанич, получивши царское прощение, возвратился в Москву. Дальнейшая судьба его неизвестна.

    Не все сочинения этого замечательного человека являлись в печати и не все известны ученым по рукописям. Крижанич, между прочим, оставил после себя грамматику под названием: «Грамматично изказание». Эта грамматика, по его мнению, русского или славянского языка, но это скорее какой-то особый им созданный всеславянский язык. Он называет его «русским» потому, что Русь есть корень всего славянства. «Всем единоплеменным народам глава — народ русский, и русское имя потому, что все словяне вышли из русской земли, двинулись в державу Римской империи, основали три государства и прозвались: болгары, сербы и хорваты; другие из той же русской земли двинулись на запад и основали государства ляшское и моравское или чешское. Те, которые воевали с греками или римлянами, назывались словинцы, и потому это имя у греков стало известнее, чем имя русское, а от греков и наши летописцы вообразили, будто нашему народу начало идет от словинцев, будто и русские, и ляхи, и чехи произошли от них. Это неправда, русский народ испокон века живет на своей родине, а остальные, вышедшие из Руси, появились, как гости, в странах, где до сих пор пребывают. Поэтому, когда мы хотим называть себя общим именем, то не должны называть себя новым словянским, а стародавним и коренным русским именем. Не русская отрасль плод словенской, а словенская, чешская, ляшская отрасль — отродки русского языка. Наипаче тот язык, которым пишем книги, не может поистине называться словенским, но должен называться русским или древним книжным языком. Этот книжный язык более подобен нынешнему общенародному русскому языку, чем какому-нибудь другому словянскому. У болгаров нечего заимствовать, потому что там язык до того потерян, что едва остаются от него следы; у поляков половина слов заимствована из чужих языков; чешский язык чище ляшского, но также немало испорчен; сербы и хорваты способны говорить на своем языке только о домашних делах, и кто-то написал, что они говорят на всех языках и никак не говорят. Одно речение у них русское, другое венгерское, третье немецкое, четвертое турецкое, пятое греческое или валашское, или альбанское, только между горами, где нет проезда для торговцев и инородных людей, уцелела чистота первобытного языка, как я помню из моего детства». Книжный язык западной Руси Крижанич считает страшно испорченным, как по причине множества чужих слов, так и по заимствованию оборотов, чуждых духу славянской речи. «Я не могу читать киевских книг, — говорит он, — без омерзения и тошноты. Только в Великой Руси сохранилась речь, пригодная и свойственная нашему языку, какой нет ни у хорватов и ни у кого другого из словян. Это оттого, что на Руси все бумаги государственные, приказные, законодательные и касающиеся народного устроения писались своим домашним языком. Только там, где есть государственное дело и народное законодательство на своем языке, только там язык может быть обильным и день ото дня устраиваться». Но с русским языком Крижанич хочет слить сербско-хорватское наречие и таким образом составить новый книжный славянский язык — мысль, чрезвычайно смелая и естественно невозможная для одного лица. Сам Крижанич сознает это. «Не может, — говорит он, — один человек всего знать без испытания и совета иных, как мне грешному случилось работать над этим делом. Живя в отлучении от человеческого общества и совета, я не мог и не могу составить такой книги, в которой по алфавитному порядку были бы расставлены и истолкованы все слова. Что касается до этой грамматики, то пусть последующие трудолюбцы обличат, прибавят и исправят то, что я пропустил и в чем ошибся…»

    Несмотря на все недостатки этой грамматики, опытный филолог славянских наречий О. М. Бодянский замечает, что Крижанич, которого он называет отцом сравнительной славянской филологии, «строго и систематически стройно провел свою основную идею, сделал много остроумных глубоко верных и поразительных замечаний о словянском языке и о разных наречиях; первый подметил такие правила и особенности, которые только в новейшее время обнародовали лучшие европейские и словянские филологи, опираясь на все пособия и богатства научных средств».

    Самый важный памятник литературной деятельности Крижанича — его политические думы, так называемые «Разговоры о владетельстве». Это — сборник замечаний и размышлений о всевозможнейших предметах общественной жизни, государственного устройства, безопасности страны, благосостояния и воспитания народа. Автор обличает недостатки и пороки, встречаемые в России, приводит для сравнения то, что видел он у других народов или вычитал о них в книгах, и подает советы относительно разных улучшений, по его мнению, пригодных для России. Сочинение это написано языком изобретенным, составляющим смесь славяноцерковного, русского и сербского с примесью других славянских наречий; часть его изложена по-латыни. Автор иногда принимается за форму диалога между лицами, которых он назвал Борнеом и Хервоем.

    Сперва автор рассуждает о главных экономических сторонах жизни — о торговле, о ремеслах, о земледелии и ископаемых богатствах.

    Крижанич полагает, что Россия — страна, небогатая средствами для торговли: ее природа скудна и географическое положение не представляет удобств. Всего более препятствует торговле неспособность русских и вообще славян к торговым занятиям, и поэтому они всегда проигрывают в торговых сношениях с иностранцами; к тому же русские купцы не знают арифметики. Лучшее средство поднять торговлю — захватить оптовую торговлю с иноземцами в царские руки, однако так, чтоб это служило не отягощением для народа, а, напротив, облегчением. Казна должна быть только посредницею между русскими и иностранцами. Казна не должна вмешиваться во внутреннюю торговлю. Казна будет покупать у русских товары, стараясь платить за них подороже, и сбывать иноземцам, а получаемые от последних товары сбывать русским с наименьшею прибылью. Не следует допускать монополий (самотерства), исключая разве такого случая, когда откупщик взялся бы продавать товар дешевле ходячей цены. Не должно допускать иноземцев к торговле внутри страны, дозволять им держать лавки или склады, иметь в Москве наместников, ходатаев или консулов… «Если бы немцев на Руси не было, — говорит наш мыслитель, — торговля этого царства была бы в лучшем положении. Это настоящая саранча, скнипы, пагубная зараза земли». Предлагая несколько средств для улучшения торговли, Крижанич считает полезным, чтобы правительство не дозволяло никому открывать лавки с товарами, пока не выучатся письму и счету. В отделе о ремеслах Крижанич предлагает, в числе средств к улучшению ремесел в России, ввести, между прочим, такое правило, чтобы каждый раб, имеющий более одного сына, заявивши о себе в приказе, отдавал одного из детей учиться ремеслу с тем, чтобы хорошо выучившийся получал свободу. Целым городам, которые у себя заведут какое-нибудь ремесло, следует давать льготы от податей. Заметивши, что русские женщины ничего не умеют, Крижанич для распространения рукоделий советует заводить школы для девочек, которых учили бы разным рукоделиям и хозяйственным занятиям. При выходе замуж такие воспитанницы должны будут показывать свидетельства о своем обучении и успехах. «Земледелие, — по выражению Крижанича, — всему богатству корень и основание; земледелец кормит и обогащает и ремесленника и торговца, и болярина и государя». Эта часть знакома Крижаничу хорошо; он, как видно, с детства пригляделся к жизни поселянина и подробно распространяется о видах растений, которые, по его мнению, годятся для возделывания в России, о земледельческих и домашних орудиях и т.п. По его мнению, полезно было бы также разводить табак: он доказывает, что в умеренном употреблении табака нет никакого греха, все равно, как в умеренном употреблении вина. Касаясь вопроса добывания руды, Крижанич не думает, чтобы Россия была очень богата рудами, вопреки всеобщему стремлению к отысканию металлов, и надеется на приобретение этого рода богатств путем торговли. В главе о силе Крижанич распространяется об оружии, об одеждах воинов, о военных приемах; находит, между прочим, русское военное платье того времени неудобным и некрасивым. «Наши воины, — говорит он, — ходят в тесном платье, будто зашитые в мешок, головы у них голые, как у тельцов, а нечесаные бороды делают их скорее подобными дикарям, чем храбрым ратникам».

    Третий отдел сочинения, самый обширнейший, носит заглавие «О мудрости», и здесь-то автор проявляется всем своим существом. «Мудрость, — говорит Крижанич, — переходит от народа к народу. Народы, в древности отличавшиеся всякой умелостью, в наше время впали в невежество. Другие, некогда грубые и дикие, теперь славятся мудростью, таковы: немцы, французы, итальянцы. В последние века они произвели много полезных изобретений: компас, многогласное пение, книгопечатание, часы, пушки, гравирование и пр. Только о нас, славянах, говорят, как будто нам судьба во всем отказала и мы не можем ничему выучиться. Но ведь и остальные народы не в один день и не в один год выучивались друг от друга; и мы можем научиться, если только будем иметь охоту и прилежание. Теперь пришло время для нашего народа учиться; Бог возвысил на Руси такое славянское государство, какому подобного не было в нашем народе в прежних веках; а мы видим и у других народов: когда государство возрастет до высокой степени величия, тогда и науки начинают процветать в народе». Но прежде оказывается «необходимым разогнать предрассудки, господствовавшие на Руси против науки. Монахи были главными врагами учения; они-то мешали, по выражению Крижанича, стереть с себя плесень старинной дикости, „они боятся, чтобы молодежь, научившись наукам, не приобрела у людей большего почета, чем старики“. Главный довод врагов науки заключался в том, что учение приносит с собой ересь. „Но разве, — возражал Крижанич, — на Руси поднялся раскол не от глупых безграмотных мужиков и не от глупых причин? Ради того, что срачица переменена в саван, или при аллилуйе приписано: слава тебе, Господи! и т.п.; не говорю уже о суеверии, которое немногим лучше ереси. Что же такое знание? — спрашивает Крижанич. — Знание, говорит он, — есть познание причин вещей: кто не знает причин, тот и самой веши не знает. Возьмем в пример солнечное и лунное затмение. Кто видит, что солнце или месяц померкает, и не знает отчего это происходит, тот ничего не знает и не разумеет, и боится беды от этого явления, а кто знает, что все это происходит по обыкновенному течению небесных тел, а не по какому-нибудь чуду, тот разумеет самую вещь и ничего не боится“. Затем Крижанич правильно объясняет законы затмения и в этом стоит гораздо выше киевских и западнорусских ученых. Между всеми мирскими науками самою благородною наукою считает Крижанич политику, науку общественного и государственного строения. Начало политической мудрости есть познание самих себя, познание природы своей страны, народной жизни, собственной силы и слабости законов и обычаев своего народа и средств благосостояния его, так как, с другой стороны, незнание самих себя есть корень общественного зла. Исходя из такой точки зрения, Крижанич подвергает беспощадной критике все стороны жизни русских и славян, которых он всегда старается поставить в одну категорию народностей с русскими. Язык — „самое совершенное оружие мудрости“, у славян, по мнению Крижанича, не отличается высокими достоинствами в ряду других европейских языков. Он, по своей сущности, уступает немецкому, и потому неудивительно, что немцы превосходят другие народы. „Наш язык убог, неприятен для уха, искажен, необработан, ко всему недостаточен. Он самый неспособный к песням, музыке, к поэтической речи, а в переводе церковных книг вконец извращен и выдвинут из своего места. Мы, славяне, между другими народностями являемся как будто немой человек на пиру. Мы не в силах составить какой-нибудь благородный замысел, вести беседы о государственных предметах или какого-нибудь иного мудрого разговора. Люди нашего народа, живучи на чуждой земле и научась чужому языку, таят свое происхождение и прикидываются не славянами. Ляхи много хвастают своей вольностью, а я сам видел таких, которые ложно выдавали себя за пруссаков“. Русская одежда, помимо своей неизящности и неудобства, порицается им за бесполезную роскошь и яркость цветов. „Чужие народы, — говорит он, — ходят в черных и серых одеждах без золота и каменьев, без снурков и бисерных нашивок; цветные ткани идут только на церковные да на женские одежды, а у нас на Руси один боярин тратит на свою одежду столько, сколько бы у других стало на трех князей. Даже простолюдины обшивают себе рубахи золотом, чего в других местах не делают и короли. Немцы в жестокие морозы ходят без шуб, а мы не можем жить без того, чтоб не закутаться в шубу от темени до пят. Иноземцы укоряют нас за грубость и нечистоту. Деньги мы прячем в рот. Мужик держит полную братину вина и запустит туда оба пальца, и так гостю пить подает. Квас продают мерзко. У многих посуда никогда не моется. Датский посол о наших послах сказал: „Если эти люди еще раз ко мне придут, то я велю им огородить свиной хлев, потому что где они постоят, там полгода нельзя жить без смрада“. Постройки наши неудобны, окна низки, мало воздуха, люди слепнут от дыма. К лавкам прибиты доски, а под досками вечный сор“. Сознаваясь в дурных качествах славянского племени, Крижанич скорбит о том, что иноплеменники презирают славян и сами славяне уничижают себя, свой язык, свой народ, отдают во всем предпочтение иноземцам, а последние, пользуясь этим, поживляются на счет славян. „Ксеномания, т.е. чужебесие, — это смертоносная немощь, заразившая наш народ… Ни один народ под солнцем не был искони так обижен и осрамлен от иноплеменников, как мы, славяне, от немцев, а между тем нигде иноплеменники не пользуются тем почетом и выгодами, как у нас на Руси, да у ляхов. Откуда голод, притеснения, мятежи, всякая нужда народа русского, как не от иноплеменников? Куда идут слезы, пот, невольный пост и подати, награбленные с народа русского? Все это пропивают немцы, торговцы, да полковники, да разных народов послы, да крымские разбойники“. Автор очень подробно распространяется о том зле, какое, по его мнению, наносят всякие иноземцы славянскому племени, приводит многие примеры печальных последствий для народов от потачки чужеземцам, сознает, что общение с иноземцами может принести много доброго, но говорит, что надобно различать добро от зла, тем более, что иноплеменники ничего нам не дают даром, а всегда хотят, чтобы мы поплатились им с лишком. „Они приносят к нам добрые науки, но не думают о нашем благе; иноземные духовные разоряют наше церковное устроение, обращают святыню в товар. За деньги посвящают недостойных пастырей, разрешают браки, дозволяют одному мужу переменить пять-шесть жен; за деньги, без исповеди, отпускают грехи, скитаясь между нами, выпрашивают милостыню. Так поступают на Руси восточные пастыри, а западные, приходя из Рима к ляхам, выдумывали юбилеи, милостивые годы, объявляли прощение грехов за милостыню, посылаемую в Рим, приходят к нам под видом торговли и приводят нас к крайнему убожеству. У ляхов немцы, шотландцы, армяне, жиды обладают всеми благами, упитывают свои желудки, а туземцам оставляют земледельческий труд, воевание, да сеймовые крики, да судебные хлопоты. На Руси везде нищета, и народные торговцы, да воры изъедают весь тук земли нашей, а мы только глядим. Те, под видом знатоков, приходят к нам со врачеством, заводят рудокопни, делают стекла, оружие, порох и пр., а никогда не научат нас делать то же, чтобы им навеки от нас корыствоваться. Те обещают выучить нас военному искусству, но так, чтобы всегда остаться нашими учителями. Иные говорят нам, будто у них есть какая-то тайная наука, невиданная на Руси, но не надобно верить им; у них ничего нет… Залили и затопили иноплеменники наши земли, немцы выжили нас из целых держав: из Моравии, из Поморья, из Силезии, из Пруссии; в чешских городах уже мало славянского рода. У ляхов все города набиты немцами, жидами, армянами, шотландцами, итальянцами, а мы у них холопы, землю для них пашем, да войны ведем для их пользы: они бы сидели себе в каменных домах, а нас обзывали бы свиньями и псами! А на Руси что делается! Инородные торговцы везде держат товарные склады и откупы и всякие промыслы; вольно им ходить по нашей земле и покупать наши товары дешевой ценой, а к нам привозить дорогою и бесполезные… Где только есть пригожие места для торговли — все это отняли у нас немцы, отогнали нас от моря, от судоходных рек, загнали в широкое поле землю орать… Иные обольщают нас суетными именами академий и высших училищ, степенями докторов, магистров, но все это пустяки: земля наполняется множеством бездельных писак и книжников. Лучше было бы им в молодости учиться полезным и потребным для народа ремеслам, а то мудрые учители учат их грамматике, а не другим более корыстным знаниям: я еще не видал из нашего народа ни одного знаменитого врача, математика, музыканта или архитектора…“ Замечательно, что, при всей нищете, какую видит Крижанич у русских, он находит, что простой народ на Руси все еще живет зажиточнее, чем во многих других землях, богаче одаренных природою, где все обилие достается только на долю достаточного класса. „На Руси, — говорит он, — убогие люди, как и богатые, все еще едят ржаной хлеб, рыбу и мясо, а в других землях мясо и рыба очень дороги, да и дрова на вес покупают… Смеются немцы над тем, что русские едят такую соленую рыбу, которую прежде почуешь носом, чем увидишь глазом, а о том фарисеи не пишут, как у них принесут на стол сыр с червями…“

    Переходя к образу правления, Крижанич является, с одной стороны, защитником самодержавия. Превосходство этого образа правления для него выказывается из того, что самодержавный государь может удобнее исправлять пороки и дурные обычаи, вкравшиеся в его государство: «Государь созовет всех нас, и все мы „ядрено“ будем помогать ему, всякий по своей силе, как устроить и обособить то, что полезно и добро для общества и всего народа». В противоположность, автор указывает на ляхов: «На Руси, по крайней мере, один господин имеет власть живота и смерти, а у ляхов сколько владетелей, столько королей и тиранов, сколько бояр, столько судей и палачей. Всякий может уморить своего клиента, никто его об этом не спросит и не накажет».

    Тем не менее, однако, Крижанич посвятил целый отдел «О крутом владанию», где преподал довольно жестокий урок русскому управлению: «Некоторые люди думают, — говорит он, — что тиранство в том состоит, чтобы мучить невинных людей лютыми муками, а не в дурных, отяготительных для народа уставах, но дурные законы на самом деле еще хуже лютых мук. Если какой-нибудь государь установит дурные тяжелые для народа законы, наложит неправедные дани, поборы, монополии, кабаки, тот и сам будет тираном и преемников своих сделает тиранами. Если кто из преемников его будет щедр, милосерд, любитель правды, но не отменит прежних отяготительных законов, тот все-таки тиран. Мы видим этому пример и на Руси. Царь Иван Васильевич был нещадный „людодерец и безбожный мясник, кровопийца и мучитель“. В наказание ему Бог попустил так, что из трех сыновей одного он сам убил, у другого Бог ум отнял, третьего Борис Федорович малым убил; и так все царство отпало от рода царя Ивана. Борис возвысил „самодержие“ (монополии) и всякое народное обдирательство, созидал города и церкви на народное ограбленное добро, но Бог вставил против него не боярина, не именитого человека, а бродягу и расстригу. Расстрига лишил Бориса царства, уничтожил его племя и сам за свою глупую наглость сгинул. Но на этом не престал бич Божий над нашим народом до тех пор, пока „оная кровавая, плававшая в сиротских слезах казна“, вся не была разграблена иноплеменниками; пожар, истребивший Москву, искоренил прежнее богомерзкое „людодерство“, и города, построенные на крови земледельцев, достались в руки иным властителям. Но посмотрите, что в наше время случилось в этом, преславном русском государстве! Вот все поколения державы русского народа, Малороссия и Белоруссия обратились к своему русскому государству, от которого за несколько веков были отторгнуты. Что же потом случилось! То же, что некогда в Израиле при Иеровоаме. Тогда некоторые люди верно советовали и говорили: не отягощайте новых подданных, не гоняйтесь за великой казной и приходом; пусть лучше царь-государь имеет большое войско, всегда готовое на его повеление, пусть он им будет огражден, как стеной, и с его помощью истребит крымских разбойников. Но думе, привыкшей к старым законам царя Ивана и царя Бориса, полюбилось иное: сейчас же установлены были проклятые кабаки. И вот, мои украинцы, новые подданные, как только отведали закон этой власти, сейчас раскаялись и опять к ляхам обратились. А отчего это? От обдирательства народа. Эти думники, советующие заводить монополии, кабаки и всячески угнетать бедных подданных, имеют в виду только ту корысть, которая у них перед глазами, а на будущее не смотрят, думают приобрести своему государю большую казну, а приносят великое убожество и неисповедимую потерю. Таким-то путем идут дела в этом государстве, начиная с царя Ивана Васильевича, который положил начало жестокому правлению. Если б можно было собрать вместе все деньги, неправедным и безбожным способом содранные с народа со времен означенного царя Ивана Васильевича, то они бы не вознаградили десятой части тех потерь, которые понесло это государство от жестокого образа правления. Недаром Сирахов сын сказал, что нет ничего хуже алчности. За неправильные обиды народу и за алчное обдирательство не только отнимается царство от одного рода и дается другому, но даже от целого народа и передается другому народу. Пример мы видим в римской империи: чужие народы разорвали между собой римское царство. Ближайший пример нам представляют ляхи. От излишней расточительности ляшское государство прибегло к обдирательству народа, дошло до крайней неурядицы и попало в чужую власть. Ляхи, не в силах будучи удовлетворить своей расточительности, поневоле сделались жестокими и безжалостными тиранами над своими подданными: тиранство идет рядом с расточительностью; всякий расточитель делается тираном, если есть ему кого обдирать. И царь Иван, и царь Борис пошли по тому же пути, и до сих пор государство их идет тем же путем; но видите, к какому концу готово прийти польское королевство, и оно непременно придет к нему, если вовремя не опомнится… Не хочу быть пророком, но пока свет и человеческий род не изменятся, я крепко уверен, что и этому царству придет время, когда весь народ восстанет на ниспровержение безбожных, жестоких законов царя Ивана и царя Бориса».

    Далее Крижанич подробно разбирает дурные стороны тогдашнего государственного и законодательного строя. «В прелютых, тиранских законах царя Ивана, — говорит он, — все приказные, начальствующие и должностные лица должны присягать государю всеми способами приносить государевой казне прибыль и не опускать никакого способа к умножению ее. Вот беззаконный закон! Вот проклятая присяга! Из этого необходимо вытекает, что приказные от царского имени, как для царя, так и для самих себя, всяким возможным способом томят, мучат, обдирают несчастных подданных. А вот другой тиранский закон: высокие советники, связанные вышесказанной клятвой, приказным людям в уездах не дают никакого жалованья или дают малое, а между тем велят носить им цветное и дорогое платье и крепко запрещают им брать посулы. Какой же промысел остается бедным людям на прожитье? Одно воровство. Правители областей, целовальники и всякие должностные лица привыкли продавать правду и заключать сделки с ворами для своей частной выгоды. Один правитель, приехавши в свою область, показал всему народу свою милость тем, что обещал никого не казнить смертью. Это значило: воруйте, братцы, свободно разбойничайте, крадите да мне приносите. И за четыре года воры верно исполняли приказание. То и дело, что носились вести — там людей зарезали, там обобрали; дошло до того, что люди не могли спать спокойно в своих избах: никто не был казнен смертью — на то царское милосердие! Но что этому причиной? Бедный подьячий сидит в приказе по целым дням, а иногда и ночам, а ему дают алтын в день или двенадцать рублей в год, а в праздники велят ему показываться в цветном платье, которое одно стоит более двенадцати рублей. Чем же ему кормить и себя, и жену, и челядь? Чем же они живут? Легко понять: продажей правды. Неудивительно, что в Москве много воров и разбойников. Удивительно, как могут честные люди в Москве жить!.. Что может быть неправеднее, как брать от суда в казну всякие пересуды и десятины. Послам также не дается достаточно на их обиход. Отсюда происходит крайнее неуважение и холодность к делу, и многие придавленные нуждой забывают пользу своего народа и за подарки входят с иноземцами во всякие неприличные сделки. Хвастается Олеарий, что за деньги можно добыть из приказов какие угодно тайные дела… Все европейцы называют это преславное государство тиранским; говорят, что русские ничего не делают иначе, как только принуждаемы бывают палками и батогами. Правда, русские люди делают все не из чувства чести, а из страха казни, но этому причиной жестокое правление, и если бы немецкий или какой-либо другой народ был под таким правлением, то усвоил бы еще хуже нравы. Русские всеми народами считаются лживыми, неверными, жестокосердыми, склонными к краже и убийству, невежливыми в беседе, нечистоплотными в жизни. А отчего это? Оттого, что везде кабаки, монополии, запрещения, откупы, обыски, тайные соглядатаи; везде люди связаны, ничего не могут свободно делать, не могут свободно употреблять труда рук и пота лица своего. Все делается втайне, со страхом, с трепетом, с обманом, везде приходится укрываться от множества „оправников“ (чиновников), обдирателей, доносчиков или, лучше сказать, палачей. Привыкши всякое дело делать скрытно, потакать ворам, всегда находиться под страхом и обманом, русские забывают всякую честь, делаются трусами на войне и отличаются всяческой невежливостью, нескромностью и неопрятностью… Если нужна им чья-нибудь милость, тут они сами себя унижают, молятся, бьют челом до отвращения… Нет нигде на свете такого мерзкого, отвратительного, страшного пьянства, как на Руси, а всему причиной кабаки. Нигде нельзя выпить пива или вина, как только в царском кабаке. А там посуда такая, что годится в свиной хлев. Питье премерзкое, и продается по бесовской цене. Самые кабаки не везде под рукой у людей; только в большом городе по нескольку кабаков; иные мелкие люди чуть не всю жизнь лишены вина, а как придется им выпить, то они бросаются без стыда, как бешеные, думают, что исполняют Божью и царскую заповедь…»

    Крижанич коснулся дозволения, даваемого некоторым лицам приготовлять напитки по особым торжественным случаям, и видит в этом средство приучения народа к пьянству, порицает даже царские пиры, на которых нельзя бывает не пить под страхом прегрешить против Бога и царя. Автор оставил нам некоторые черты тогдашнего пира: «Хозяин, — говорит он, — только о том и хлопочет, чтобы поскорее напоить гостей и обратить их в свиней. Посадит гостей около пустого стола, сидят три-четыре часа без хлеба и без всякой пищи, а между тем чарка идет кругом и многие, выпивши натощак, опьянеют и уже не думают о пище. Нигде ни у немцев, ни у других славян нет такого гадкого пьянства, нигде не видно, чтобы в грязи, по улицам, валялись мужчины и женщины и умирали от пьянства. В Малороссии люди также порядочно напиваются, но здешнее пьянство несравненно сильнее и отвратительнее тамошнего, а что всего глупее — это то, что у нас сами правители — причина, заводчики и повелители этому злу». Но в чем же средство к улучшению? Как исправить такое общество, где правители явно дружат с ворами? Как исправить алчных должностных лиц, привыкших к грабежам и коварной изобретательности? «Пусть государь будет архангел, — говорит Крижанич, — все-таки он не в силах запретить грабежи, обиды и людские обдирательства». Одно есть средство — народная свобода, но автор не допускает такой свободы, как у ляхов, где никто никого не слушает и где столько же тиранов, сколько властителей. Такая свобода прямо ведет к тирании. «Пусть царь даст людям всех сословий пристойную, умеренную, сообразную со всякою правдою свободу, чтобы на царских чиновников всегда была надета узда, чтоб они не могли исполнять своих худых намерений и раздражать людей до отчаяния. Свобода есть единственный щит, которым подданные могут прикрывать себя против злобы чиновников, единственный способ, посредством которого может в государстве держаться правда. Никакие запрещения, никакие казни не в силах удержать чиновников от худых дел, а думных людей от алчных, разорительных для народа, советов, если не будет свободы».

    Затем Крижанич представляет царя говорящим к своему народу и обещающим ему улучшение государственного строя и исправление законодательства. Царь остается самодержавен: он дает народу свободу, права, льготы, но дает добровольно, непринужденно и может отнять данное, если с противной стороны будут даны к этому важные поводы. Между тем тот же царь допускает такие правила, которые кладут контроль на его власть. Он и его преемники обязаны при вступлении на престол давать присягу в сохранении народной свободы, и только после этой присяги народ присягает царю. Он теряет право на престол, если изменит вере, если отдаст дочь за иноземца, если будет отчуждать части государства, если введет в государство иноземное войско, исключая случаев войны с внешними неприятелями. Царь не мог жениться иначе, как на природной русской или на славянке. Женщины не могут быть возводимы на престол. После смерти каждого царя народный сейм делает пересмотр и оценку его правления и требует от преемника исправления тех уставов, которые бы оказались противными народному благу. Жителям, исключая духовных, оставлено прежнее разделение на служилых и на платящих дань. Духовные будут изъяты от всяких поборов и повинностей и должны судиться собственным судом. Высший служилый класс разделяется на три вида: князья, бояре и «племяне» (слово, которым Крижанич хочет заменить выражение «дети боярские»). Считается полезным утвердить в государстве высший аристократический класс, в предотвращение того, чтобы цари не подпали под власть стрельцов, подобно тому как римские императоры под власть преторианцев или султаны под власть янычар. Но привилегии, даваемые высшему классу, никак не должны доходить до того, чтобы сильные люди держали у себя войско, творили суд или расправу, собирали самовольно сеймы или закупали себе земли. Видно старание удержать земли в общественном владении, а потому одни бояре могут иметь поместья. Людям высшего класса присваиваются разные почетные знаки, напр. гербы, высокие шапки, перья и т.п. Весь остальной народ должен был платить поборы, но не иначе как в случае нужды государственной. Без нужды царь обязывался не брать никаких поборов. Не должно быть никаких кабаков и никаких монополий и пошлин. Города присылают своих послов на сейм и, по их желанию, устанавливается у них порядок и власти, как высшие, так и меньшие. У городов свои судьи, но высшие судьи из боярского рода. Иноземцам запрещается торговать внутри государства. Ненависть к иноземцам простирается до того, что законом не дозволяется никому путешествовать за границей и принимать иностранцев на службу, кроме славян, которым во всем даются равные права с русскими. Относительно просвещения предлагается странное правило: только дети высших классов и то не все, а самые богатые, могут учиться греческому и латинскому языкам, истории, философии и политике, а люди низшие и убогие должны заниматься полезными науками, так наз. «трудовными», математикой, астрономией, медициной и пр. «Философия, — говорит он в другом месте, — если станет общим достоянием народа, то повлечет за собой многие вопросы и волнения, будет отвращать людей от труда к праздности, что мы и видим у немцев. Не должно все кушанья подправлять медом, потому что мед производит тошноту; точно также и философию не следует передавать всему народу, а только сословию благородному и некоторым из черни, для того призванным, насколько это нужно для службы государю, иначе достойнейший предмет пошлеет, и жемчуг мечется перед свиньями».

    Эти основы улучшений, развитые пространно у автора, показывают, что Крижанич был способнее подвергать критике тот общественный строй, какой он нашел на Руси, чем изобретать меры к водворению нового порядка вещей. Возвышение аристократического класса, запрещение ездить за границу, разделение наук, из которых одни предоставлялись одному, а другие другому классу, наконец, крайняя нетерпимость к иноземцам, особенно немцам, служили бы препятствием к тому преуспеянию, которого хотел достичь автор для русского народа. Ненависть к иноземцам у Крижанича делается понятной, как у славянина, которого задушевной целью было поднять свое униженное племя и обратить громадные силы Руси на освобождение славян от чужеземцев, на восстановление их и на устроение племенного союза между ними. Это ясно видно в отделе «Об ширению господства». «Ты единый царь, — говорит он, обращаясь к Алексею Михайловичу, — ты нам дан от Бога, чтобы пособить и задунайцам, и ляхам, и чехам, дабы они познали свое угнетение и унижение, помыслили о своем просветлении и сбросили с шеи немецкое ярмо». По мнению Крижанича, немцы и России готовят это ярмо. «Ненасытима алчность немецкая; всего им мало, хотелось бы им весь народ и всю державу нашу пожрать одним глотком. Не удалось им учинить в России того, что у них было в мысли, т.е. захватить господство над народом, так как они уже захватили царственное величие в уграх, чехах, ляхах, Литве и в других странах, гневаются, скрежещут, рвутся от злости, как бы русское государство подчинить своей власти. Несколько раз они уже подходили близко к исполнению своего намерения, да только Бог уничтожал их высокомерные думы и освободил от прелютого ярма немецкого. А все-таки немцы не отступаются от своей думы… Болгары, сербы, хорваты давно уже потеряли не только свое государство, но всю свою силу, язык, разум. Не разумеют они, что такое честь и достоинство, не могут сами себе помочь, нужна им внешняя сила, чтоб стать на ноги и занять место в числе народов. Ты, царь, если не можешь в настоящее тяжелое время пособить им поправиться совершенно и привести к прежнему бытию их государства, то, по крайней мере, можешь исправить их славянский язык и открыть им умственные очи природные своими книгами, чтобы они познали свое достоинство и стали бы думать о своем восстановлении. Чехи, а за ними недавно и ляхи, подверглись такой же печальной участи, как и задунайцы; ляхи хотя и хвастают тенью независимого королевства и своей беспутною свободою, но они, сами по себе, не могут выбиться из своего срама; нужна помощь извне, чтобы поставить их на ноги и возвратить к прежнему достоинству. Эту помощь, это народное просветление смысла только ты, царь, с Божьей помощью, можешь даровать ляхам…»

    Крижаничу не нравится расширение русских пределов на север и на восток. Он не разделяет мнения тех, которые советуют идти все далее и далее на восток Сибири и закладывать новые остроги. По его мнению, надобно ограничиться частью Сибири, а с дальнейшими народами заключить мир. Какой-то немец в Сибири пророчил, что царь овладеет Китаем. Крижанич по этому поводу говорит: «Это враг хочет отвлечь нас от возможных дел и обратить на невозможное, чтобы русский народ пошел на глупое завоевание Китая, а русским государством завладели бы немцы и татары». Не следует, по его мнению, также думать о берегах Варяжского моря. Лучше обратиться к Черному морю: «Берега его и пристани будут более выгодны и потребны, чем берега Варяжского моря. Крымские татары много веков уже обижают окрестные народы. Пора уничтожить их наглость и разбои. Русскому государству надлежит проживать в мире со всеми северными, восточными и западными народами, а воевать с одними татарами. Дауры, калмыки и другие восточные народы нас не знают, если мы их не ищем; шведы медлительны, тяжелы и немногочисленны; ляхи и литовцы ни на кого не идут войной, если их не затронут. Одни крымцы всегда требуют откупа и дани и никогда не перестанут нападать на нас. Покуда же мы будем откупаться от них дарами и терпеть беспрестанные разбои и опустошения, отдавать безбожному врагу чуть ли не доходы всей земли нашей, а свой народ осуждать на голод и отчаяние?.. Крымская держава более всех земель подручна России. Там превосходные приморские пристани. Туда будут доставляться из разных стран близким путем товары, которые теперь немцы чуть ли не за полсвета возят в Архангельск. Крымская страна богата, может производить вино, хлеб, масло, мед, годных к военному делу лошадей, каких мало на Руси. Там есть мрамор, разный камень, много строевого дерева, годного на постройку; не знаю, есть ли серебряная и медная руда… Если только от Бога суждено русскому народу когда-нибудь обладать крымскою державою, то не без важных причин мог бы преславный царь или кто-нибудь из твоих преемников перенести туда твою царскую столицу…» Для успеха против татар он считает нужным пригласить ляхов, а по покорении Крыма советует изгнать из страны всех мусульман, которые не захотят принять крещение.

    Столько же, как немцев, ненавидит Крижанич и греков. Он указывает на них, как на слуг турецкого владычества, укоряет за плутовство в торговле; приводит в пример, как они стекольца продают за драгоценные камни и жемчуг, как торгуют священными предметами. Греки льстят русским и сочиняют нелепые басни, будто бы для возвеличения России, а между этим злословят вообще всех славян, называют их рабами, варварами, говорят, что русских надобно вразумлять ударами кнута. Вопрос о греках приводит автора к вопросу о соединении церквей. Хотя Крижанич, как мы сказали, в исходной своей точке относится беспристрастно к древнему церковному спору, положившему начало разделения церквей, и видит причину его во временных и мирских вопросах, а не в сущности религий, но берет под свою защиту римскую церковь; доказывает, что она не может быть признана ересью, как того хотят греки, опровергает разные басни, выдуманные греками на римско-католическую церковь и на западных христиан. Остаться чуждыми этого спора, считать в основании обе церкви святыми, устранивши от себя спорные пункты — вот, по его мнению, положение, которое должны принять славяне. «Мы, — говорит он, — приняли святую веру от греков, ляхи от римлян. Мы должны хранить то, что приняли, но до ссор греческих и римских нам дела нет; пусть патриарх и папа хоть в бороды вцепятся за свое первенство, а мы не должны из-за них вести между собой раздоры. Мы, напротив, должны мирить римлян с греками. Постараемся выслушивать их обоих по-приятельски. От нашего народа, от болгар, начался раздор; наш народ был причиной зла, пусть же наш народ станет причиной добра…»

    Кроме этого сочинения, Крижанич написал еще по латыни сочинение «О промысле», которое, как кажется, предназначал для наследника престола, но, должно быть, оставил свое намерение и посвятил его князю Ивану Борисовичу Репнину. Сочинение это изложено в форме диалога между двумя лицами, из которых одно называется Валерием, другое Августином. Главная цель этого сочинения указать действие промысла Божия над царством и царями; оно представляет менее интереса, чем предыдущее, заключает в себе до известной степени повторение на иной лад того, что сказано в последнем, но содержит также любопытные черты, касающиеся современных порядков и взгляда автора на них. В приписке к предисловию автор указывает недостатки правителей, и в этом указании нельзя не видеть ясного намека на тогдашнего русского царя. «Есть люди, — говорит он, — облеченные властью, с хорошими намерениями и с желанием добра для всех, с готовностью управлять народом справедливо, но они не знают силы вещей, они невежды, не учились тому, что нужно знать им; они неопытны в искусстве управлять, самом тонком и трудном для изучения искусством; они совращены ложными понятиями; их окружают льстецы, невежественные советники, лицемеры-архиереи, лжепророки, астрологи, алхимики, и Бог отнимает у них благодать, наказывая как их самих, так и целый народ, которым они управляют, за грехи их». Замечательна обличительная выходка Крижанича против господствовавшего тогда преследования людей, обвиняемых в думе государя — против страшного слова и дела: «Злобно толкуют (подслушанные) чужие слова и обвиняют человека в хуле на государя, когда на самом деле не было никакой хулы; за невинные слова людей тащат к допросам, к пыткам, замучивают их беспощадным образом. Судьи же стараются угодить царю, а при этом и в свою пользу выжимают деньги с обиженных». С горечью касается он того обычая ссылки без суда и ясного осуждения, которому подвергался он, сидя в Тобольске. «Ни в чем, — говорит он, — не высказываются так свойственные тиранам изобретательность, коварство, неправда и жестокость, как тогда, когда они ссылают людей или удаляют из столицы (ab urbe). Тиран прикидывается милостивым и, под личиною милосердия, мучит людей, сокрушает (destruit) их и тем самым держит всех остальных в каком-то паническом страхе, так что никто не может считать свое положение безопасным ни на один час; все ждут с часу на час громового удара над собой… Такого рода жестокости были обычны греческим императорам, отличавшимся вообще тиранствами; у них брат брата, сын отца ослепляли, оскопляли, ссылали…»

    Но тот же Крижанич, так сильно вопиющий против тирании и правительственного произвола, требует немилосердного наказания за человеческие преступления и блудодеяния. Он негодует на русских, зачем они дозволяют жить посреди себя еретикам, зачем строго не преследуют волшебников и виновных в содомском грехе. Он указывает на сожжение такого рода преступников на Западе, как на пример, достойный подражания… Как католик, он желал бы, чтоб русская церковь относилась дружелюбно и братски к западной, устраняя только спорные пункты, главным образом о папе; он хотел бы, чтоб католики славяне (иноплеменникам он вообще не дает места) были принимаемы в России, как свои, но относится нетерпимо к лютеранству и кальвинству: эти веры у него, как у истого католика, не более, как проклятые ереси.

    Кроме этих сочинений Крижанича, известно написанное им рассуждение о св. крещении и обличение Соловецкой челобитной.

    Сочинение о крещении опять-таки изложено в форме диалога между лицами, из которых одно называется Богданом, другое — Милошем. Богдан изображает собою тогдашнего русского; Милош — самого Крижанича. Цель сочинения показать неправильность перекрещивания римских католиков, присоединявшихся к восточной церкви; вопрос — очень близкий Крижаничу; в его сочинении ясно видно, что он терпел от того, что не хотел подвергаться обряду перекрещивания.

    — Если ты, — говорит Богдан Милошу, — умрешь не перекрестившись, то погибнешь от голода, наготы и срамоты и будешь погребен, как скотина, а если перекрестишься, будешь сыт и одет; теперь тебя называют еретиком, а тогда будешь для всех честен и дорог. Не перекрестишься — умирать тебе в ссылке, а перекрестишься — возвратят тебя в Москву, будешь жить спокойно, денег наживешь…

    — Лучше мне, — говорит на это Милош, — умереть без иерейского прощения, чем оскверниться вторым крещением и отступить от Христа.

    Видно, что Крижанич огорчался и тем, что его не хотели признавать в сане священника. «Здешние архиереи, — говорит он, — рассвящают римско-католических священников и расстригают иноков…» Еще сильнее томило его щедро наделенную деятельную натуру то бездействие, на которое поневоле обрекала его ссылка в дикий край. «Я никому не нужен, — говорит он, — никто не спрашивает дел рук моим, не требуют от меня ни услуг, ни помощи, ни работы, питают меня по царской милости, как будто какую скотину в хлеву».

    В обличении, которое обращено к составителям Соловецкой челобитной, Крижанич, — предвидя, что первое возражение, какое против него сделают, будет упрек в том, что он латинист, — счел нужным заявить, что он хотел присоединиться к восточной церкви, но от него потребовали второго крещения, а на это он не мог согласиться. Он объясняет, что «уважает русские книги и проклинает латинские, сущие ереси, а не вымышленные. Какие же это сущие ереси? Лютерова, Кальвинова, Гусова и т.п. Они латинские, потому что затеяны были в латинском народе, т.е. в таком народе, который принял латинское богослужение. Но дело идет не о том, что считается ересью в некоторых русских церковных книгах. В них взводятся на латинский народ сущие клеветы, видят ересь там, где нет ее вовсе, клевещут на латин, будто они веруют и делают так, как они не веруют и не делают; говорят, что они проклинают то, чего без нечестия проклинать нельзя».

    И здесь Крижанич верен самому себе в церковном вопросе; он католик, он защитник римско-католической церкви, но это не мешает ему принадлежать всей душой, всем сердцем православной вере. Он пишет, что у него даже было желание водвориться в Соловецкой обители. «Много раз, — пишет он, — я просил об этом, да не мог достать человека, который бы доставил мое слезное челобитье его царскому величеству».

    Раскол был довольно знаком Крижаничу; живучи в Тобольске, он часто беседовал с сосланным туда Лазарем, видел там и Аввакума.[147] Но как человек образованный, усвоивший взгляд шире русских богословов того времени, Крижанич не мог придавать важности тем мелочам, за которые так спорили раскольники с православными. Он вспоминает, что когда его везли в Тобольск вместе с подьяком Федором в ссылку, то Федор умывался из одного ковша с ним, а когда он зачерпнул воды у татарина, Федор не хотел более умываться из этого ковша, считая его поганым. Крижанич видит в этом не более, как пустосвятство. Он не вдается в вопрос о перстосложении, об изменениях в словах, именах и т.п. «Все это, — говорит он, — с вашей стороны фарисейская святость, излишнее и ненужное благочестие или, лучше сказать, нечестие…» Сугубое аллилуйя несколько остановило его внимание, но и то не в смысле благочестия, а по отношению к истории богослужения, тем более, что об этом предмете у него были изустные состязания с Лазарем. Он признает житье Евфросина, сочинение, на которое опирались раскольники, положительно подложным, и по поводу вопроса о том, сколько раз следует произносить аллилуйя, приводит пример западной церкви, где произносят аллилуйя в разное время богослужения и три раза, и два, и один раз. Вообще Крижанич советует различать молитвословие от веры: молитвословие подвергается изменениям, а вера остается единой, неизменной; так, в последующие времена введены были различные виды богослужения, посты, обряды, которых не было прежде, а вера от этого не изменилась. Напрасно раскольники твердят, будто новоисправленные книги неправильны и будто греческие книги, с которых сделан был перевод, искажены. Есть множество старых рукописей греческих в библиотеках в Париже, Флоренции, Венеции; в них можно видеть, что греческие печатные богослужебные книги не заключают ничего еретического. Крижанич укоряет своих противников в непоследовательности: они уважают память Максима Грека, а между тем именно Максим Грек первый заявил о необходимости исправления книг по греческим подлинникам и сам исправлял некоторые явные ошибки. Наконец, не придавая большой важности всем раскольническим приемам по их отношению к истинному благочестию, автор видит в поступках своих противников тот великий грех, что они отрываются от церкви, не хотят слушать ее приказаний, и тем нарушают любовь, которая должна господствовать в Христовой церкви. По отношению к расколу, он смотрит так, что собственно раскольники не виноваты в том, что предпочитают старые книги и соблюдают такие обряды, которые были изменены церковью. В предисловии к своей грамматике он высказал яснее этот взгляд. «Мое мнение таково, — говорит он. — Ошибки языка не могут вести к осуждению, а исправление книг никого не спасает: спасение дает нам благочестивое сердце, неутомимое в добродетелях. Поэтому, если бы церковные книги и в десять раз были хуже переведены по отношению к речи (не говоря о смысле), то все-таки неисправление их никому не препятствовало бы спасаться. Не стоит из-за малых причин поднимать церковный раздор, не следует соблазняться грамматическими ошибками и разорять духовную любовь». Такого взгляда на раскол еще не было у тех, которые спорили с непокорными; Крижанич думал так, как стали думать о расколе наши духовные уже в более позднее время, когда просвещение отрешило их от узкого буквализма. В то время, когда писал Крижанич, православные, как и их противники, придавали одинаковую важность внешности.[148]

    Крижанич представляет собою выходящее из ряда явление. В его сочинениях встречаются такие суждения, которые опередили тогдашние ходячие понятия. Правда, Крижанич не был чужд предрассудков, свойственных своему кругу и веку; его увлечения переходят за пределы благоразумия и правды; но с теми же предрассудками и увлечениями переплетаются и признаки проницательности и замечательно ясного взгляда на предметы: Крижанич признает существование волшебств, но уже не верит предсказаниям о падении турецкой империи, которым так верил Галятовский в силу своего киевского воспитания. Крижанич презирает астрологию, но уважает астрономию и, как видно, имеет в ней сведения. Нам теперь может показаться чудовищным исключительное право родовитых и зажиточных людей учиться древним языкам и философии и оставление реальных наук на долю прочего народа; но нельзя вместе с тем не заметить, что Крижанич видит бесплодие и односторонность схоластического образования, и хочет, чтоб наука прямо служила пользе человеческого общества и содействовала улучшению его быта. Крижанич достаточно видел в своей жизни докторов и магистров, чванившихся своими дипломами, надутых своими сведениями в так называемых свободных науках, но не знавших куда приложить набор формул, заученных в школе. Эти люди при всех своих знаниях ни на что не оказывались способными в общественной жизни. Крижаничу не желательно было видеть умножение таких ученых в России, где еще не было никакой науки, но где уже грамотеи показывали стремление ломать головы над предметами, отнюдь не содействующими ни расширению духовной деятельности, ни увеличению материального благосостояния народа. Крижанич хочет просвещения, но еще более хочет он народного благосостояния: ведь только сытый, одетый и укрытый от непогоды может сознать потребность учения; стало быть, и учение должно быть таково, чтоб оно способствовало и главным образом направлялось к тому, чтоб все были сыты, одеты и укрыты. Для блага русского народа Крижанич прежде всего и паче всего требует отмены господствовавшего в России правила, по которому в государстве все должно быть устроено как можно прибыльнее для государевой казны, да кроме того для воров, служивших государю за жалкие крохи и, по скудости явного вознаграждения за службу, обиравших всепоглощающую казну. От Крижанича не ускользает нищета, грубость и безнравственность русского народа, но он видит причину этих зол в законодательстве, духе и способе управления. Он прежде всего требует такого преобразования, которое бы принесло с собою иное коренное правило государственного строя, правило, совершенно противоположное тому, которое до сих пор господствовало, правило, чтоб как можно прибыльнее было для народа во всех отношениях. С превосходным критическим взглядом на существовавший в то время на Руси порядок, Крижанич соединяет и замечательно верное разумение смысла русской истории предшествовавшего времени.[149]

    Нет сомнения, что вражда Крижанича к иноземцам, особенно к немцам, переходит в крайность, но и здесь, при всех увлечениях, нельзя не отдать чести дальновидности Крижанича. Как западный славянин, Крижанич хорошо знает что сделали для его соотчичей и соплеменников немцы; он страшится, чтобы того же не было и с Россиею. Он сознает превосходство немцев во многом, что касается улучшения быта и расширения знаний (впрочем, помимо той мишуры, которая для более слабых умов, чем ум Крижанича, представлялась чистым золотом). Но какая польза от этого превосходства будет для славян, если они отдадутся неосмотрительно на волю немцев. Ничего — кроме порабощения. В славянской стране, куда наплывут немцы, действительно явится по наружности много лучшего, чего в этой стране прежде не было; но это лучшее будет служить к пользе тех же немцев, а славяне станут у них рабочею силою. Крижанич не видел и видеть не мог нигде примера, чтобы немцы заботились о просвещении и благосостоянии славян; напротив, где только они соприкасались со славянами, там всегда старались сделать славян так или иначе своими работниками и покорить их себе духовно и материально. Обезьянническое перенимание приемов чуждой образованности мало может содействовать самобытному развитию духовных сил народного творчества, а еще менее благосостоянию народной массы, которой более всего добивался Крижанич. Последующая история это и доказала; русский человек не сделался менее груб, менее невежественен, беден и угнетен оттого, что Россия наводнилась иноземцами, занимавшими государственные и служебные должности, академические кресла и профессорские кафедры, державшими в России ремесленные мастерские, фабрики, заводы и магазины с товарами. Курная изба крестьянина нимало не улучшилась, как равно и узкий горизонт крестьянских понятий и сведений не расширился оттого, что владелец сделался полурусским человеком, убирал свой дом на европейский образец, изъяснялся чисто по-немецки и по-французски и давал возможность иноземцам наживаться в русских столицах засчет крестьянского труда. Русский дух не приобрел способности самодеятельного творчества в области науки, литературы, искусств оттого, что в России были иноземцы и обыноземившиеся русские, писавшие на иноземных языках для иноземцев, а не для русских; напротив, если эта самодеятельность когда-либо проявлялась, то единственно тогда, когда русский дух сколько-нибудь освобождался от иноземного давления. Только тогда и русская мысль могла творить что-нибудь имевшее цену самобытного проявления человеческого достоинства. Духовное и материальное самоподчинение иноземному влиянию не может содействовать ни развитию народного образования, ни увеличению народного благосостояния. С другой стороны, надобно также признать, что общество, долго стоящее на низкой степени образованности, не может иначе двинуться вперед по пути улучшений, как только сближаясь и знакомясь с другими обществами, которые уже стали выше его. Таким образом, если, с одной стороны, для благосостояния России и ее самобытного движения вперед, ей нужно было избегать духовного и материального порабощения от иноземцев, то, с другой стороны, для той же цели ей необходимо было сближаться с иноземцами, знакомиться с приемами их быта, потому что только это знакомство могло пробудить в русских потребность воспитания и выбора средств для достижения этой потребности. Предстояла довольно скользкая средина; удержаться на ней составляло сущность мудрости. Крижанич как мыслитель не удержался на ней. Крижанич впал в односторонность, в крайность, скажем более, в нелепость; но Крижанич был прав в тех опасениях, которые привели его к этой нелепости.

    Взгляд Крижанича на старый вопрос о разделении церквей стоит — по крайней мере, с одной стороны — выше обычного в его время отношения к этому вопросу. До тех пор написаны были громадные кучи книг в защиту той и другой церкви, были принимаемы попытки примирить и согласить давние недоумения: все было напрасно. Крижанич требует того, чего бы потребовал просвещенный христианин нашего времени. Он не разбирает предметов спора, а подходит прямо к истинной причине его. Эта причина — древнее соперничество духовных властей, унаследованное еще от более древнего соперничества греков и римлян, а впоследствии сплетшееся с разными политическими явлениями, давно уже исчезнувшими. Единственный путь к тому, чтобы эта, чуждая славянам в своем источнике, причина не порождала раздора — без всяких попыток к формальному соединению церквей, всегда приводивших только к противному, — уважать обе церкви, как равно христианские, не поднимать спорных вопросов, забыть их, обратив внимание на более существенное, общее как той, так и другой церкви. И в наше время едва ли можно сказать что-нибудь более благоразумного по этому предмету. Тем не менее, однако, Крижанич не мог стать на точку вполне безразличного отношения к христианским вероисповеданиям: он все-таки более всего католик, и это в особенности заметно в его взгляде на протестантство, к которому он не может относиться с равною любовью, как к православию.

    Что касается до всеславянской идеи, то ни у кого она не была выражена с такою любовью и полнотою. Крижанич первый искал будущего центра славянской взаимности в России, но вместе с тем он не впадает в политические утопии, не мечтает о всеславянском царстве под московским скипетром, не подвигает царя к нелепой мысли о завоевании славян, напротив, хочет достигнуть этого желанного единства путем сближения духовного, поставивши племенное начало руководящею нитью, требуя предпочтения славян другим иноземцам, хочет, чтобы все славяне признаваемы были за единый народ помимо всяких различий, условливаемых церковными и государственными связями. Само собою разумеется, нужна была работа веков, чтобы перевести во всеобщее сознание и приблизить к осуществлению эту великую идею. Она была еще в зародыше; ее заглушили надолго печальные судьбы славянских народов, подвергнувшихся, после Крижанича, еще большему порабощению от иноплеменников. Идея эта стала входить в историческую жизнь только в XIX веке и скоро уклонилась в различные пути, как неизбежно бывает со всеми историческими задачами. Но как бы ни расходились между собою идущие по этим различным путям — обратясь назад, они увидят в Крижаниче своего общего патриарха и найдут в его думах источник для своего примирения. То, что заявил Крижанич, остается в главной своей мысли неизменною истиною: только Россия — одна Россия может быть центром славянской взаимности и орудием самобытности и целости всех славян от иноплеменников, но Россия просвещенная, свободная от национальных предрассудков, Россия — сознающая законность племенного разнообразия в единстве, твердо уверенная в своем высоком призвании и без опасения с равною любовью предоставляющая право свободного развития всем особенностям славянского мира, Россия предпочитающая жизненный дух единения народов мертвящей букве их насильственного, временного сцепления.

    Глава 12

    Царь Федор Алексеевич

    Два царствования первых государей Романова дома были периодом господства приказного люда, расширения письмоводства, бессилия закона, пустосвятства, повсеместного обдирательства работящего народа, всеобщего обмана, побегов, разбоев и бунтов. Самодержавная власть была на самом деле малосамодержавная: все исходило от бояр и дьяков, ставших во главе управления и в приближении к царю; царь часто делал в угоду другим то, чего не хотел, чем объясняется то явление, что при государях, несомненно честных и добродушных, народ вовсе не благоденствовал.

    Еще менее можно было ожидать действительной силы от особы, носившей титул самодержавного государя по смерти Алексея Михайловича. Старший сын его Федор, мальчик четырнадцати лет, был уже поражен неизлечимою болезнью и едва мог ходить. Само собою разумеется, что власть была у него в руках только по имени. В царской семье господствовал раздор. Шестеро сестер нового государя ненавидели мачеху Наталью Кирилловну; с ними заодно были и тетки, старые девы, дочери царя Михаила; около них естественно собрался кружок бояр; ненависть к Наталье Кирилловне распространялась на родственников и на сторонников последней. Прежде всех и более всех должен был потерпеть Артамон Сергеевич Матвеев, как воспитатель царицы Натальи и самый сильный человек в последние годы прошлого царствования. Его главными врагами, — кроме царевен, в особенности Софьи, самой видной по уму и силе характера, и женщин, окружавших царевен, — были Милославские, родственники царя с материнской стороны, из которых главный был боярин Иван Михайлович Милославский, злобившийся на Матвеева за то, что Артамон Сергеевич обличал перед царем его злоупотребления и довел до того, что царь удалил его в Астрахань на воеводство. С Милославскими заодно был сильный боярин оружничий Богдан Матвеевич Хитрово; и у этого человека ненависть к Матвееву возникла оттого, что последний указывал, как Хитрово, начальствуя Приказом Большого Дворца, вместе со своим племянником Александром обогащался незаконным образом за счет дворцовых имений, похищал в свою пользу находившиеся у него в заведывании дворцовые запасы и брал взятки с дворцовых подрядчиков. Царь Алексей Михайлович был такой человек, что, открывая ему правду насчет бояр, Матвеев не мог подвергнуть виновных достойному наказанию, а только подготовил себе непримиримых врагов на будущее время. У Хитрово была родственница, боярыня Анна Петровна; она славилась своим постничеством, но была женщина злая и хитрая: она действовала на слабого и больного царя вместе с царевнами и вооружала его против Матвеева, сверх того врагом Матвеева был окольничий Василий Волынский, поставленный в Посольский приказ, человек малограмотный, но богатый, щеголявший хлебосольством и роскошью. Созывая к себе на пиры вельмож, он всеми силами старался восстановить их против Матвеева. Наконец, могущественные бояре: князь Юрий Долгорукий, государев дядька Федор Федорович Куракин, Родион Стрешнев также были нерасположены к Матвееву.

    Гонение на Матвеева началось с того, что по жалобе датского резидента Монса Гея, будто Матвеев не заплатил ему 500 рублей за вино, Матвеева 4 июля 1676 года удалили от Посольского приказа и объявили ему, что он должен ехать в Верхотурье воеводою. Но это был только один предлог. Матвеев, доехавши до Лаишева, получил приказание там остаться, и здесь начался ряд придирок к нему. Сперва потребовали от него какую-то книгу, лечебник, писанный цифрами, которого у него не оказалось. В конце декабря сделали у него обыск и привезли за караулом в Казань. Его обвиняли в том, что, заведуя государевою аптекою и подавая царю лекарство, он не допивал после царя остатков лекарства. Лекарь Давид Берлов доносил на него, что он вместе с другим доктором, по имени Стефаном, и с переводчиком Спафари читал «черную книгу» и призывал нечистых духов. Его донос подтверждал под пыткою холоп Матвеева, карлик Захарка, и показывал, что он сам видел, как, по призыву Матвеева, в комнату приходили нечистые духи и Матвеев с досады, что карлик видел эту тайну, прибил его.

    11 июня 1677 года боярин Иван Богданович Милославский, призвавши Матвеева с сыном в съезжую избу, объявил ему, что царь приказал лишить его боярства, отписать все поместья и вотчины к дворцовым селам, отпустить на волю всех его людей и людей его сына и сослать Артамона Сергеевича, вместе с сыном, в Пустозерск. Вслед за тем отправлены были в ссылку двое братьев царицы Натальи Кирилловны, Иван и Афанасий Нарышкины. Первого обвинили в том, что он говорил человеку, по фамилии Орлу, такие двусмысленные речи: «Ты Орел старый, а молодой Орел на заводи летает: убей его из пищали, так увидишь милость царицы Натальи Кирилловны». Эти слова были объяснены так, будто они относились к царю. Нарышкина присудили бить кнутом, жечь огнем, рвать клещами и казнить смертью, но царь заменил это наказание вечною ссылкою в Ряжск.

    В первые годы своего царствования Федор Алексеевич находился в руках бояр, врагов Матвеева. Наталья Кирилловна с сыном жила в удалении в селе Преображенском и находилась постоянно под страхом и в загоне. В церковных делах самовольно управлял всем патриарх Иоаким, и царь не в силах был воспрепятствовать ему притеснять низложенного Никона и отправить в ссылку царского духовника Савинова. Патриарх Иоаким заметил, что этот близкий к особе царя человек настраивает молодого государя против патриарха, созвал собор, обвинил Савинова в безнравственных поступках, и Савинов был сослан в Кожеезерский монастырь; царь должен был покориться.

    Политика Москвы в первых годах Федорова царствования обращалась главным образом на малороссийские дела, которые впутали Московское государство в неприязненные отношения к Турции. Чигиринские походы, страх, внушаемый ожиданием нападения хана в 1679 г., требовали напряженных мер, отзывавшихся тягостно на народе. Целые три года все вотчины были обложены особым налогом по полтине со двора на военные издержки; служилые люди не только сами должны были быть готовы на службу, но их родственники и свойственники, а с каждых двадцати пяти дворов их имений они должны были поставлять по одному конному человеку. На юго-востоке происходили столкновения с кочевыми народами. Еще с начала царствования Алексея Михайловича, калмыки, под начальством своих тайшей, то делали набеги на русские области, то отдавались под власть русского государя и помогали России против крымских татар. В 1677 году вспыхнула ссора между калмыками и донскими казаками; правительство приняло сторону калмыков и запрещало казакам беспокоить их; тогда главный калмыцкий тайша, или хан, Аюка, с другими подначальными ему тайшами под Астраханью дал русскому царю шертную грамоту, по которой обещался от имени всех калмыков находиться навсегда в подданстве московского государя и воевать против его недругов. Но такие договоры не могли иметь надолго силы: донские казаки не слушали правительства и нападали на калмыков, отговариваясь тем, что калмыки первые нападали на казачьи городки, брали в плен людей, угоняли скот. Калмыки, со своей стороны, представляли, что мир нарушен казаками, царскими людьми, а потому и шерть, данная царю, уже потеряла силу, и отказывались служить царю. Аюка стал переговариваться и дружить с крымским ханом, а его подчиненные нападали на русские поселения. Пределы Западной Сибири беспокоили башкиры, а далее, около Томска, делали набеги киргизы. В Восточной Сибири возмутились якуты и тунгусы, платившие ясак, выведенные из терпения грабительствами и насилиями воевод и служилых людей, но были укрощены.

    Во внутренних делах сначала происходило мало нового[150], подтверждались или расширялись распоряжения предыдущего царствования.[151] В народе не утихало волнение, возбужденное расколом, напротив, все более и более принимало широкий размер и мрачный характер. Фанатики заводили пустыни, завлекали туда толпы народа, поучали его не ходить в церковь, не креститься тремя перстами, толковали, что приближаются последние времена, наступает царство Антихриста, скоро затем мир сей постигнет конец, и теперь благочестивым христианам ничего не остается, как отрекаться от всех прелестей мира и добровольно идти на страдание за истинную веру. Такие пустыни появлялись во многих местах на севере, на Дону, но особенно в Сибири. Воеводы посылали разгонять их, но фанатики сами сжигались, не допуская к себе гонителей, и в этом случае оправдывали себя примером мучеников, особенно Св. Манефы, которая сожглась, чтоб не поклониться идолам.[152]

    В 1679 году царь Федор Алексеевич, уже достигший семнадцатилетнего возраста, приблизил к себе двух любимцев: Ивана Максимовича Языкова и Алексея Тимофеевича Лихачева. Это были люди ловкие, способные и, сколько можно заключить по известным нам событиям, добросовестные. Языков был назначен постельничьим. Молодой царь, воспитанный Симеоном Полоцким, был любознателен, посещал типографию и типографскую школу, любил читать и поддавался мысли своего учителя Симеона образовать высшее училище в Москве. Мало-помалу становится заметнее усиление правительственной деятельности. Издан ряд распоряжений, прекращавших злоупотребления и запутанность в делах по владению вотчинами и поместьями. Так, напр., вошло в обычай, что владелец вотчины продавал или передавал другому — родственнику или же чужому по крови, после себя свое имение, с условием, чтобы тот содержал его вдову и детей или родственников — обыкновенно лиц женского пола, напр. дочерей или племянниц; получивший вотчину обязан был выдавать замуж таких девиц как бы родных сестер своих. Но такие условия не исполнялись, и по этому поводу состоялся закон отбирать такие вотчины, если владелец не исполнит условия, на котором получил вотчину, — и отдавать их прямым обойденным наследникам. Бывали еще такие злоупотребления: мужья насилиями и побоями принуждали жен своих продавать и закладывать их собственные вотчины, полученные в приданое при выходе замуж. Постановлено было не записывать в поместном приказе, как делалось до того времени, таких актов, которые совершались мужьями от имени жен без их добровольного согласия. Ограждены были также вдовы и дочери, получавшие после мужьев и отцов прожиточные имения, которые у них нередко отнимали наследники. В это время вообще заметно желание, чтобы вотчины не выходили из рода владельцев, и потому запрещалось впредь отдавать по духовным вотчины прямых наследников, а также и дарить их в чужие руки. Самые поместья подчинялись тому же родовому началу: было постановлено, чтобы выморочные поместья давались только родственникам, хотя бы и дальним, прежних владельцев. Родственник имел право законно искать возвращения себе поместьев, поступивших в чужой род. Таким образом поместное право почти исчезало и переходило в вотчинное. Сын считал себя вправе просить правительство дать ему поместье или какую-нибудь награду, следовавшую его отцу за службу, если отец не успел ее получить.

    В ноябре того же 1679 года уничтожилось некогда важное звание губных старост и целовальников. Повсеместно велено было сломать губные избы, и все уголовные дела передавались ведению воевод; вместе с тем уничтожались разные мелкие подати на содержание губных изб, тюрем, сторожей, палачей, издержка на бумагу, чернила, дрова и пр. Тогда же были уничтожены особые сыщики, присылаемые из Москвы по уголовным делам, сборщики, также приезжавшие из Москвы, горододельцы и приказчики разных наименований: ямские, пушкарские, засечные, осадные, у житниц головы и пр. Все их обязанности сосредоточивались в руках воевод. Правительство, вероятно, имело целью упростить управление и избавить народ от содержания многих должностных лиц.

    В марте 1680 года предпринято было межевание вотчиных и помещичьих земель — важное предприятие, которое вызывалось желанием прекратить споры по поводу рубежей, доходившие очень часто до драк между крестьянами споривших сторон, а иногда и до смертоубийства. Всем помещикам и вотчинникам предписано объявить о числе имеющихся у них крестьянских дворов. Относительно самих крестьян не было сделано важных изменений в законодательстве, но из дел того времени видно, что крестьяне почти уже окончательно сравнялись с холопами по своему положению, хотя все-таки юридически отличались от последних тем, что в крестьяне поступали по судной, а в холопы по кабальной записи. Тем не менее, владелец не только брал своих крестьян в дворовые, но даже бывали случаи, когда продавал вотчинных крестьян без земли.

    Летом 1680 года царь Федор Алексеевич увидел на крестном ходе девицу, которая ему понравилась. Он поручил Языкову узнать: кто она, и Языков сообщил ему, что она дочь Семена Федоровича Грушецкого, по имени Агафья. Царь, не нарушая дедовских обычаев, приказал созвать толпу девиц и выбрал из них Агафью. Боярин Милославский пытался расстроить этот брак, чернил царскую невесту, но не достиг цели и сам потерял влияние при дворе. 18 июля 1680 года царь сочетался с нею браком. Новая царица была незнатного рода и, как говорят, по происхождению полька. При дворе московском стали входить польские обычаи, начали носить кунтуши, стричь волосы по-польски и учиться польскому языку. Сам царь, воспитанный Симеоном Ситияновичем, знал по-польски и читал польские книги. Языков после царского брака получил сан окольничьего, а Лихачев заступил его место в звании постельничьего. Кроме того, приблизился к царю и молодой князь Василий Васильевич Голицын, впоследствии игравший важнейшую роль в Московском государстве.

    Заключенный в это время мир с Турцией и Крымом хотя и не был блистателен, но по крайней мере облегчал народ от тех усилий, которых требовала продолжительная война, и потому был принят с большою радостью. Правительство обратилось к внутренним распоряжениям и преобразованиям, которые показывают уже некоторое смягчение нравов. Так, еще в 1679 году был составлен, но потом повторен в 1680 и, вероятно, приведен в исполнение закон, прекращавший варварские казни отсечения рук и ног и заменявший их ссылкою в Сибирь. В некоторых случаях позорное наказание кнутом заменилось пенею, как, например, за порчу межевых знаков или за корчемство. В челобитных, подаваемых царю, запрещалось раболепное выражение: чтобы царь умилосердился «как Бог»; запрещалось простым людям при встрече с боярами вставать с лошадей и кланяться в землю. Для распространения христианства между магометанами в мае 1681 года постановлено было отобрать крестьян христианской веры от татарских мурз, но оставлять им по-прежнему власть над ними, если они примут христианство; да сверх того положено поощрять принимавших крещение инородцев деньгами.

    Межевание земель, предпринятое в прошлом году, не только не достигало цели прекращения драк по поводу границ владений, но еще усиливало их, потому что пока оно еще не было окончено, то возбуждало новые вопросы о границах; до правительства доходили слухи о бесчинствах, которые делали вотчинники и помещики, о нападениях их друг на друга и убийствах. В мае 1681 года издан был закон об отнятии спорных земель у тех владельцев, которые начнут самоуправства и будут посылать своих крестьян на драку, и о строгом наказании крестьян, если они без ведома владельцев станут драться между собою за границы; велено было также ускорить дело размежевания и умножить число межевщиков, выбираемых из дворян и называемых писцами. Вместо того, чтобы по старому обычаю предоставить им брать так называемые кормы с обывателей, им назначено было денежное жалованье, деньга с четверти земли, а другая деньга давалась подьячему с теми, которые с ним были для подмоги.

    В июле того же года вышло два важных распоряжения: были уничтожены откупа на винную продажу и на таможенные сборы. Поводом к этому изменению было то, что порядок отдачи на откуп вел за собою беспорядки и убытки казне; откупщики винной продажи перебивали друг у друга барыши и пускали дешевле свое вино, стараясь один другого подорвать. Вместо откупов опять введены были верные головы и целовальники, выбранные из торговых и промышленных людей. Для избежания беспорядков запрещались вообще изъятия и особые права на домашнее производство хмельных напитков, исключая помещиков и вотчинников, которым позволялось приготовлять их, но только внутри своих дворов и никак не на продажу.

    Среди всех этих забот правительства умерла царица Агафья (14 июля, 1681 года) от родов, а за нею и новорожденный младенец, крещенный под именем Ильи.

    Не знаем, как подействовало на болезненного царя это семейное несчастье, но деятельность законодательная и учредительная не приостанавливалась. Важное дело межевания встречало большие затруднения: помещики и вотчинники жаловались на писцов, которым было поручено межевание, а писцы, которые были также из помещиков, на землевладельцев; таким образом правительство должно было отправлять еще особых сыщиков для разбирательства споров между владельцами земель и межевщиками и грозило тем и другим потерею половины их поместий; другая половина отдавалась жене и детям виновного. Сделаны были изменения в порядке приказного делопроизводства: все уголовные дела, которые производились частью в Земском приказе, а иногда и в других, велено было соединить в одном Разбойном приказе; Холопий приказ был уничтожен вовсе, и все дела из него перенесены были в Судный приказ. Наконец затевалось важное дело составления дополнений к Уложению, и по всем приказам велено было написать статьи по таким случаям, которые не были приняты во внимание Уложением.

    В церковном быту совершались важные преобразования. Был созван церковный собор, один из важных в русской истории. На этом соборе (как на Стоглавом и других) от имени царя делались предложения или вопросы, на которые следовали соборные приговоры. Возникла потребность основания новых епархий, особенно в виду того, что везде умножались «церковные противники». Правительство предлагало завести у митрополитов подначальных им епископов, но собор нашел такой порядок неуместным, опасаясь, что от этого между архиереями будут происходить распри о сравнительной их «высости». Собор предпочел другую меру: учредить в некоторых городах особые независимые епархии. Таким образом были основаны архиепископства в Севске[153], в Холмогорах[154], в Устюге[155], в Енисейске; вятская епископия возвышена была в архиепископию; назначены были епископы: в Галиче, Арзамасе, Уфе, Танбове (Тамбове)[156], Воронеже[157], Волхове[158] и в Курске. На содержание новых архиерейств отводились разные монастыри с их вотчинными крестьянами и со всеми угодьями. Со стороны царя было сделано указание на отдаленные страны Сибири, где пространства так велики, что от епархиального города надобно ехать целый год и даже полтора, и эти страны легко делаются убежищем противников церкви; но собор не решился там учреждать епархий «малолюдства ради христианского народа», а ограничился постановлением посылать туда архимандритов и священников для научения в вере.

    По вопросу о противодействии расколу собор, не имея в руках материальной силы, главным образом предавал это дело светской власти; вотчинники и помещики должны извещать архиереев и воевод о раскольничьих сходбищах и мольбищах, а воеводы и приказные люди будут посылать служилых людей против тех раскольников, которые окажутся непослушными архиереям. Сверх того, собор просил государя, чтоб не давались никакие грамоты на основание новых пустынь, в которых обыкновенно служили по старым книгам; вместе с тем велено уничтожить в Москве палатки и анбары с иконами, называемые часовнями, в которых священники совершали молебны по старым книгам, а народ стекался туда толпами, вместо того, чтобы ходить в церкви и служить литургию; наконец постановлено было устроить надзор, чтоб не продавались старопечатные книги и разные писанные тетрадки и листочки с выписками из Св. Писания, которые были направлены против господствующей церкви в защиту старообрядства и сильно поддерживали раскол.

    На этом же церковном соборе было обращено внимание на давние бесчинства, против которых напрасно вооружались прежние соборы: запрещалось монахам шататься по улицам, в монастырях держать крепкие напитки, разносить по кельям пищу, устраивать пиры. Замечено было, что черницы во множестве по домам сидели, по перекресткам и просили милостыню; большая часть их даже никогда не жила в монастырях, их постригали в домах, и они оставались в миру, нося черное платье. Таких черниц велено было собрать и устроить для них монастыри из некоторых, бывших прежде мужескими. Монахиням запрещалось самим управлять монастырскими вотчинами, а это дело поручалось назначенным от правительства старикам, дворянам. Запрещалось в домовых церквах держать вдов и священников, потому что, как замечено было, они вели себя бесчинно. Обращено было внимание на нищих, которых тогда накопилось повсюду чрезвычайное множество; они не только не давали никому проходу по улицам, но с криками просили подаяния в церквах во время богослужения. Их велено было разобрать и тех, которые окажутся больными, содержать за счет царской казны, «со всяким довольством», а ленивых и здоровых принудить к работе. Дозволено было посвящать священников в православные приходы, находившиеся во владениях Польши и Швеции, но только с тем, если последует об этом просьба от прихожан с надлежащими документами и с грамотами от своего правительства. Это правило было важно в том отношении, что подавало повод русской церкви вмешиваться в духовные дела соседей.[159]

    В том же ноябре 1681 года состоялся указ о созвании собора служилых людей для «устроения и управления ратного дела». В самом указе было обращено внимание на то, что в прошедшие войны неприятели Московского государства показали «новые в ратных делах вымыслы», посредством которых одерживали верх над московскими ратными людьми; надлежало рассмотреть эти «нововымышленные неприятельские хитрости» и устроить войско так, чтобы в военное время оно могло вести борьбу против неприятеля.

    Собор собрался в январе 1682 года. Выборные люди с первого же раза выразили сознание необходимости ввести европейское разделение войска на роты, вместо сотен, под начальством ротмистров и поручиков, вместо сотенных голов. Вслед за тем выборные люди подали мысль уничтожить местничество, чтобы все, как в приказах, так и в полках и в городах, не считались местами, и поэтому все так называемые «разрядные случаи» искоренить, дабы они не служили поводом к помехе в делах.

    Мы не знаем, наверно, сами ли выборные люди по своему усмотрению сделали это предложение или мысль эта была внушена им от правительства, во всяком случае, мысль эта достаточно созрела в то время, потому что во все продолжение предшествовавших войн, по царскому повелению, все были без мест, а в посольских делах местничество уже давно было устранено. За два года перед тем состоялся указ, которым постановлялось устранить всякое местничанье в крестных ходах: в этом указе было сказано, что уже и прежде в таких случаях между служилыми людьми не наблюдалось местничество, но в последнее время стали являться челобитные с указанием разных прежних случаев; поэтому-то на будущее время сочтено было необходимым поставить правилом, чтобы таких челобитных более не было под страхом наказания. Таким образом, обычай считаться местами сам собою уже выходил из употребления; служилые люди привыкли обходиться без местничества; только немногие приверженцы старых предрассудков хватались за разрядные случаи для удовлетворения своего тщеславия и докучали этим правительству. Оставалось только юридически уничтожить местничество, чтобы на будущее время оно не вошло опять в силу. Царь представил этот вопрос на обсуждение патриарха с духовенством и бояр с думными людьми. Духовенство признало местнический обычай, противный христианству, Божьей заповеди о любви, источником зла и вреда для царственных дел; бояре и думные люди прибавили, что следует все разрядные случаи искоренить совершенно. На основании такого приговора царь приказал сжечь все разрядные книги, дабы вперед никто не мог считаться прежними случаями, возноситься службою своих предков и унижать других. Книги были преданы огню в сенях царской передней палаты, в присутствии присланных от патриарха митрополитов и епископов и назначенного для этого дела от царя боярина Михаила Долгорукова и думного дьяка Семенова. Все, у кого в домах были списки с этих книг и всякие письма, относившиеся к местническим случаям, должны были доставлять в разряд, под страхом царского гнева и духовного запрещения. Затем вместо разрядных местнических книг велено было в разряде держать родословную книгу и составить новую для таких родов, которые не записаны были в прежней родословной книге, по которым члены значились в разной царской службе; всем позволено было держать у себя родословные книги, но уже они не имели значения при отправлении служебных обязанностей.[160] Несмотря на уничтожение местничества, тогдашнее правительство не думало, однако, лишать служилых людей отличий по знатности их положения. Таким образом установлялись правила, как следует каждому сообразно своему чину ездить по городу: бояре, окольничьи и думные люди могли, напр., ездить в каретах и санях в обыкновенные дни на двух лошадях, в праздники на четырех, а на свадьбах на шести; другим же ниже их чином (спальникам, стольникам, стряпчим, дворянам) дозволялось зимою ездить в санях на одной лошади, а летом верхами. Подобно тому же являться ко двору дозволено было сообразно чину. Предстояло еще одно важное преобразование: в декабре 1681 года последовал указ прислать в Москву выборных людей торгового сословия со всех городов (кроме сибирских), а также из государевых слобод и сел «для уравнения людей всякого чина в платеже податей и в отправлении выборной службы». Но этот собор, сколько нам известно, не состоялся.

    Царь между тем день ото дня ослабевал, но ближние его поддерживали в нем надежду на выздоровление, и он вступил в новый брак с Марфой Матвеевной Апраксиной, родственницей Языкова. Первым последствием этого союза было прощение Матвеева.

    Сосланный боярин несколько раз писал царю из ссылки челобитные, оправдывая себя от ложно взведенных на него обвинений, просил ходатайства патриарха, обращался к разным боярам и даже к своим врагам; так, напр., он писал к злейшему из своих врагов Богдану Матвеевичу Хитрово, убеждал воспомянуть прежнюю милость его к нему и «работишку его», Матвеева, поручал просить о том же боярыню Анну Петровну, которая, как мы сказали, постоянно клеветала на Матвеева: «Я, — писал он из Пустозерска, — в такое место послан, что и имя его настоящее Пустозерск: ни мяса, ни калача купить нельзя; хлеба на две денежки не добудешь; один борщ едят да муки ржаной по горсточке прибавляют, и так делают только достаточные люди; не то, что купить, именем Божьим милостыни выпросить не у кого, да и нечего. А у меня, что по милости государя не было отнято, то все водами, горами и переволоками потоплено, растеряно, раскрадено, рассыпано, выточено…» В 1680 году после бракосочетания царя с Грушецкою, Матвеева в виде облегчения перевели в Мезень с сыном, с учителем сына шляхтичем Поборским и прислугою, всего до 30 человек, и давали ему 156 рублей жалованья, и, кроме того, отпускали хлебного зерна, ржи, овса, ячменя. Но это мало облегчило его участь. Умоляя снова государя даровать ему свободу, Матвеев писал, что таким образом «будет на день нам холопем твоим и сиротам нашим по три денежки…» «Церковные противники, — писал Матвеев в том же письме, — Аввакумова жена и дети получают по грошу на человека, а малые по три денежки, а мы, холопи твои, не противники ни церкви, ни вашему царскому повелению». Впрочем, мезенский воевода Тухачевский любил Матвеева и старался чем только мог облегчить судьбу сосланного боярина. Главный недостаток состоял в том, что в Мезени трудно было доставать хлеба. Жители питались дичью и рыбою, которые были там в большом изобилии, но от недостатка хлеба свирепствовала там цинга.

    В январе 1682 года, как только царь объявил своей невестой Марфу Апраксину, отправлен был капитан стремяного полка Иван Лишуков в Мезень с указом объявить боярину Артамону Сергеевичу Матвееву и сыну его, что государь, признав их невинность, приказал вернуть их из ссылки, возвратить им двор в Москве, подмосковные и другие вотчины и пожитки, оставшиеся за раздачею и продажею; пожаловал им в вотчину из дворцовых сел Верхний Ландех с деревнями (в Суздальском уезде) и приказал свободно отпустить боярина с сыном в город Лух, давши им подорожную и ямские подводы, а в Лухе дожидаться нового царского указа. Этой милостью Матвеев был обязан просьбе царской невесты, которая была его крестница. Хотя царь и объявил, что признает Матвеева совершенно невинным и ложно оклеветанным, хотя перед освобождением Матвеева велел отправить в ссылку одного из его клеветников, врача Давида Берлова, но не решился, однако, возвратить боярина в Москву — очевидно, препятствовали царские сестры, ненавидевшие Матвеева, и молодая царица не имела еще настолько силы, чтобы привести царя к такому поступку, который бы до крайности раздражил царевен. Тем не менее, однако, молодая царица в короткое время приобрела столько силы, что примирила царя с Натальей Кирилловной и царевичем Петром, с которыми, по выражению современника, у него были «неукротимые несогласия». Но недолго пришлось царю жить с молодою женою. Через два месяца с небольшим после своей свадьбы, 27 апреля 1682 года, он скончался, не достигши 21 года от рождения.

    Глава 13

    Царевна Софья

    События, последовавшие по смерти царя Федора, резко бросаются в глаза своим несходством с прежними явлениями исторической жизни в России. В главе правления стала девица; событие небывалое до того времени на Руси. Но не следует видеть в нем признака коренного изменения понятий, господствовавших в России; событие это совершилось само собою вследствие того, что царская семья очутилась в таких условиях, в каких не была прежде. Царские дочери до тех пор жили затворницами, никем не видимые, кроме близких родственников, и не смели даже появляться публично. Это зависело, главным образом, от того монашеского взгляда, который господствовал при московском дворе и дошел до высшей степени силы при Романовых. Боязнь греха, соблазна, искушения, суеверный страх порчи, изглаза — все это заставляло держать царевен взаперти. Величие их происхождения не допускало отдачи их в замужество за подданных, а отдавать их за иностранных принцев было трудно, потому что тогдашнее благочестие приходило в соблазн при мысли о брачном союзе с неправославными. Надобно заметить, что вообще уединение женщин, а в особенности девиц, господствовавшее в высшем классе московских людей, исходило не из народных обычаев и не было тем гаремным положением женского пола, на которое он осужден на Востоке; оно происходило из опасения греха и соблазна, истекало из того благочестия, которое считало монашество высшим богоугодным образцом жизни и признавало нравственным долгом каждой христианской души приближаться к этому образцу.[161] Теремное удаление женщин от общества могло быть то строже, то слабее, смотря по тому, в какой степени круг, в котором они жили, подчинялся такому монашескому взгляду. Где более было желания, чтоб дом походил на монастырь, там от женщины, ради сохранения ее целомудрия, не только телесного, но и душевного, требовали строгого затворничества, где, напротив того, меньше к этому стремились, там и женщина была менее связана. Притом же ум всегда очень уважался на Руси; и умной личности женского пола не трудно было заявить себя, если только в том семейном кругу, в котором она находилась, ослабнут связывавшие ее путы монашеских приличий. Дочери царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича, людей крайне набожных и строго соблюдавших всякую мелочную обрядность благочестия, естественно, были осуждены на теремное заключение при жизни своих отцов и выходили только в церковь. Постоянный строгий надзор тяготел над ними. Но со смертью Алексея Михайловича этот надзор прекратился. Мачехи они не терпели и притом не считали себя нравственно обязанными повиноваться еще слишком молодой женщине. Старший брат Федор был в таком состоянии, что не только не мог присматривать над сестрами, а сам нуждался в присмотре и уходе; другой брат, Иван, был молод и слабоумен, о Петре и говорить нечего, потому что он был еще ребенок. Шестеро царевен очутились на полной свободе, могли вести себя, как угодно; по их сану никто из подданных не смел им перечить. Некоторые из них воспользовались своей свободой только для того, чтобы нарядиться в польское платье или же для того, чтобы заводить любовные связи; но третья из них по возрасту, Софья, хотя также вела далеко не постную жизнь, но отличалась от других замечательным умом и способностями. Она более своих сестер приблизилась к Федору и почти не отходила от него, когда он страдал своими недугами; таким образом она приучила бояр, являвшихся к царю, к своему присутствию, сама привыкла прислушиваться к разговорам о государственных делах и, вероятно, до известной степени уже участвовала в них при своем передовом уме. Ей было тогда за 25 лет. Иностранцам она казалась вовсе не красивою и отличалась тучностью; но последняя на Руси считалась красотою в женщине.

    Смерть царя Федора с первого же разу возбудила важный вопрос: кто будет царем? Положение было почти такое же, как по смерти Грозного. Из двух царевичей, старший Иван был слабоумен, болезнен и вдобавок подслеповат, младший Петр был десяти лет, но выказывал уже необычайные способности. Возведение Ивана на престол повлекло бы за собою на все время его царствования необходимость передать правление в чужие руки и, естественно, прежде всего усилило бы значение власти Софьи, как самой умной из особ царской фамилии. Избрание Петра потребовало бы также боярской опеки на непродолжительное время. Нужно было решить вопрос тотчас же, и вот, в самый день смерти Федора, как только удар колокола возвестил Москве о кончине царя, бояре съехались в Кремль. Между ними большинство уже было на стороне Петра; главными руководителями его партии были два брата Голицыных, Борис и Иван, и четверо Долгоруких (Яков, Лука, Борис и Григорий), Одоевские, Шереметевы, Куракин, Урусов и др. Бояре эти прибыли на совет даже в панцирях, опасаясь смятения. Бывший любимец царский, Языков, не выказывал явного расположения ни к той, ни к другой стороне.

    Патриарх Иоаким, как самое почетное лицо после царя, председательствовал в этом совете духовных и светских сановников и держал к ним речь о необходимости немедленного выбора между двумя братьями умершего бездетного царя — «скорбным главою» Иоанном и отроком Петром. Он спрашивал: кого желают избрать царем? Совет разделился; большинство было за Петра, некоторые поддерживали право первородства царевича Ивана. Чтобы прекратить недоумение, патриарх предложил совершить избрание царя согласием всех чинов Московского государства.

    Немедленно созваны были на Кремлевскую площадь служилые, всякого звания гости, торговые, тяглые и всяких чинов выборные люди.

    За несколько месяцев перед тем, в декабре 1681 года, царь Федор указал созвать земский собор «для уравнения людей всякаго чина в платеже податей и в отправлении выборной службы». Выборные люди были тогда налицо в Москве и могли явиться по зову патриарха для выбора царя немедленно в Кремль именно потому, что уже находились в Москве по другому делу.

    Выборные люди были спрошены с Красного крыльца патриархом в таком смысле:

    «Изволением и судьбами Божьими, великий государь царь Федор Алексеевич всея Великия, и Малыя, и Белыя России, оставя земное царствие, переселился в вечный покой. Остались по нем братия его, государевы чада: великие князья Петр Алексеевич и Иоанн Алексеевич. Кому из них быть преемником? Или обоим вместе царствовать? Объявите единодушным согласием намерение свое перед всем ликом святительским, и синклитом царским, и всеми чиновными людьми».

    Неудивительно, что все чины Московского государства высказались в пользу Петра. Слабоумие Ивана было всем известно. Вероятно, многим также известны были и проблески необыкновенных способностей младшего царевича. Выборные закричали:

    «Да будет единый царь и самодержец всея Великия, и Малыя, и Белыя России царевич Петр Алексеевич!»

    Но раздались и противные голоса. Главным крикуном был дворянин Максим Исаевич Сумбулов. Он начал доказывать, что первенство принадлежит Ивану Алексеевичу.[162] Его поддерживали немногие, особенно из стрельцов. Патриарх снова сделал вопрос: «Кому на престоле Российского царства быть государем?»

    Раздались было снова голоса в пользу Ивана, но их покрыл громкий крик:

    «Да будет по избранию всех чинов Московского государства великим государем царем Петр Алексеевич».

    Новоизбранный царь находился в это время в хоромах, где лежало тело Федора. Патриарх и святители отправились к нему, нарекли царем и благословили крестом, а потом посадили на престоле, и все бояре, дворяне, гости, торговые, тяглые и всяких чинов люди принесли ему присягу, поздравляли его с восшествием на престол и подходили к царской руке.

    Тяжело это было царевне Софье, но и она, вместе с сестрами, должна была подходить к Петру и поздравлять с избранием на царство сына ненавистной мачехи.

    Во все концы Московского государства отправлены были гонцы приводить к присяге народ. Послали звать Матвеева в Москву.

    На другой день отправлялось погребение Федора. Труп царя несли стольники в санях, а за ним в других санях несли молодую вдову Марфу Матвеевну. Софья только одна из царевен, в противность обычаю, шла за гробом, рядом с Петром, которому одному, как царю, следовало присутствовать при погребении по тогдашнему церемониалу. Софья так громко голосила, что покрывала вопль целой толпы черниц, которые по обряду должны были причитывать над умершим. По окончании погребения Софья, возвращаясь домой, всенародно вопила и причитывала: «Брат наш, царь Федор, нечаянно отошел со света отравою от врагов. Умилосердитесь, добрые люди, над нами, сиротами. Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни брата царя. Иван, наш брат, не избран на царство. Если мы чем перед вами или боярами провинились, отпустите нас живых в чужую землю к христианским королям…»

    Народ был сильно встревожен словами Софьи; и особенно озадачен был обвинением кого-то в отравлении царя.

    В тот же день начались пререкания у Софьи с царицею Натальею. Петр, не дождавшись конца длинного обряда погребения царя, простился с мертвым братом и ушел. Софья, вернувшись во дворец, послала от имени всех сестер-монахинь упрекать царицу Наталью: зачем молодой царь ушел до окончания погребения. «Дитя долго не ело», — отвечала Наталья Кирилловна: брат ее Иван Нарышкин при этом сказал: «Кто умер, тот пусть лежит, а царь не умер».

    Нарышкины тотчас подняли голову, особенно этот самый молодой Иван Кириллович, недавно вернувшийся из ссылки; он начал высокомерно обращаться с боярами и хотел разыгрывать роль правителя государства за малолетством царя. Все видели и замечали, что, по молодости лет, это ему вовсе не пристало.

    Казалось, трудно было оспорить законность царствования Петра, царского сына, избранного волею земли. Нарушение народной воли могло совершиться только путем бунта, и для этого в Москве нашелся готовый, горючий материал. В царствование Алексея Михайловича, как мы уже говорили, во времена беспрестанных бунтов, стрельцы были верными охранителями царской особы. Царь ласкал их преимущественно перед другими служилыми людьми. Они получали лучшее против других жалованье, не участвуя в тягле, могли свободно заниматься торговлею и промыслами, даже богатый наряд их показывал особую благосклонность к ним царя: их кафтаны украшались разноцветными, шитыми золотом перевязями, на ногах были у них цветные сафьянные сапоги, а на головах бархатные шапки с собольими опушками. Царские милости и отличия привели их, однако, скоро к тому, что они начали зазнаваться и неохотно терпели то, что безропотно сносили все русские люди того времени. Их начальники обращались с ними так, как вообще в то время обращались начальники с подчиненными: посылали их работать на себя, заставляли покупать на собственный счет нарядную одежду, которая должна была им идти от казны, удерживали их жалованье в свою пользу, били батогами, переводили против воли из города в город и т.п. Еще зимою, при жизни Федора, стрельцы подали жалобу на своих начальников, но Иван Максимович Языков, который разбирал эту жалобу, приказал перепороть кнутом челобитчиков. В апреле, за несколько дней перед смертью царя, целый полк бил челом на своего полковника Семена Грибоедова, что он своих подчиненных обирает, бьет, посылает на себя работать и т.п. На этот раз Языков, разобрав дело, приказал Грибоедова посадить в тюрьму, а вслед за тем Грибоедов, по царскому указу, лишен полковничьего чина, вотчин и сослан в Тотьму. По воцарении Петра, стрельцы смекнули, что теперь на «верху» будут в них нуждаться, и 30 апреля подали челобитную разом на всех своих полковников, числом шестнадцать, кроме того, на одного генерал-майора солдатского Бутырского полка; вместе с тем они грозили, что расправятся сами, если им не учинят правосудия. Бояре, заправлявшие тогда делами, боялись раздражить выходившую из терпения вооруженную толпу и думали привязать к себе стрельцов уступчивостью: они дали челобитчикам обещание отставить полковников и тотчас велели посадить этих полковников под стражу в Рейтарском приказе, но стрельцы требовали выдачи их головою для расправы им самим и не довольствовались обещанием наказать виновных по розыску. Патриарх хотел во что бы то ни стало предупредить самовольную расправу стрельцов над своими начальниками, так как она могла послужить примером и поводом всеобщего неуважения к власти; патриарх отправил по всем полкам духовных лиц уговаривать, чтобы стрельцы ничего не делали своим полковникам и ожидали царской расправы. Стрельцы соглашались предоставить расправу правительству, но единогласно требовали, чтобы с виновных взысканы были взятые ими неправильно поборы и чтобы, кроме того, они были наказаны батогами.

    На следующий день, первого мая, удалены были из дворца Языков с сыном и Лихачевы с их друзьями. Это было сделано, с одной стороны, в угоду стрельцам, с другой — оттого, что Нарышкины не любили их. Вместо отставленных стрелецких полковников, назначены были другие, угодные стрелецкому кругу, а обвиненных вывели перед Рейтарским приказом для наказания и правежа. Стрельцы подавали на них счеты. Им верили на слово без всякого исследования. Сначала полковников одного за другим, раздевши, «клали на землю», и в присутствии целой толпы стрельцов двое палачей били их батогами до тех пор, пока стрельцы не закричат «довольно». Тех, на которых особенно были злы стрельцы, клали по два и по три раза; другим досталось меньше. Это было собственно наказание; затем следовал правеж, продолжавшийся целых восемь дней. Несчастных полковников били ежедневно два часа по ногам до тех пор, пока они не заплатили того, что на них насчитывали; в заключение их выслали из Москвы.

    Нарышкины и их сторонники потачкою, данною стрельцам, сами, так сказать, разлакомили их к самоуправству и заохотили к бунтам. Теперь стрельцам все стало нипочем. Они толпами ходили по улицам, грозили боярам, дерзко обращались со своими начальниками, а некоторых даже сбросили с каланчи. Тут-то сторонники Софьи нашли удобный случай обратить разнузданное войско для перемены правительства. Выборные люди, избравшие Петра на царство, 6 мая, были распущены; собор об уравнении податей и служб был отсрочен. Быть может, это сделалось по козням тех, которые замышляли переворот. Трудно решить, в какой степени сама Софья заправляла этим делом, но она, без сомнения, знала о замысле поднять стрельцов, составленном ее благоприятелями. Главными зачинщиками были: боярин Иван Михайлович Милославский, двое Толстых и князь Иван Хованский, прозванный «тараруем». Хованский, призвав к себе одного за другим влиятельных стрельцов, говорил им: «Видите, в каком вы теперь ярме у бояр; а кого царем выбрали? Стрелецкого сына по матери; теперь уже не дают вам ни платья, ни корму, а что дальше будет? Станут отправлять вас и сынов ваших на тяжелые работы, отдадут вас в неволю постороннему государю. Москва пропадет; веру православную искоренят. С королем польским вечный мир постановили по Поляновскому договору! От Смоленска отреклись… Теперь пусть Бог наш благословит защищать отечество наше: не то что саблями и ножами, зубами надобно кусаться…» Такие подущения начали распространяться между стрельцами; какая-то малороссиянка, Федора Родимица, шаталась между ними и раздавала деньги от имени Софьи. Из новопоставленных стрелецких начальников некоторые ходили тайно к боярину Милославскому, который тогда притворился больным и никуда не выходил из дому, и сделались горячими сторонниками предполагаемого переворота. Из этих стрелецких начальников более всех действовал тогда подполковник Циклер. Возмутители волновали стрельцов рассказами о том, будто бы Нарышкины намерены произвести розыск над стрельцами, которые силою истребовали наказание своим начальникам; будто бы зачинщиков хотят казнить, других рассылать по городам и вообще забрать стрельцов в крепкие руки.

    День ото дня возрастало между стрельцами волнение, при помощи распространяемых всякого рода слухов и сплетен. 11 мая приехал в Москву Артамон Сергеевич Матвеев. Зная, какая роль ожидает его при новом царе, все спешили к нему с поздравлением, и сами стрельцы поднесли ему хлеб-соль. Артамон Сергеевич с первого же разу высказал неодобрение последних действий правительства. Он был недоволен уже и тем, что братьев царицы Натальи слишком рано по их летам возвели в высшее достоинство: один из них, Иван, был сделан боярином и оружничим, достигнувши едва 23-летнего возраста. Но еще более порицал Матвеев крайнюю слабость, выказанную по отношению к стрельцам, и говорил: «Они таковы, что если им хоть немного попустить узду, то они дойдут до крайнего бесчинства…» Слова эти тотчас стали известны между стрельцами, и Матвеев сделался у них врагом. Два дня спустя, 14 мая, стала ходить между стрельцами такая сплетня: брат царицы Натальи, Иван, надевал на себя царский наряд, садился на трон, примеривал на свою голову царский венец и говорил, что он ему идет лучше, чем кому-нибудь другому; вдова царя Федора Марфа Матвеевна, царевна София и царевич Иван стали его за это укорять, а он бросился на царевича и, верно, задушил бы его, если бы царица и царевич не закричали и на крик их не прибежали караульные и не отняли царевича из рук Нарышкина. Эта сплетня пущена была только предварительно, чтобы приготовить стрельцов к другому слуху, который сильнее должен был их взволновать. 15 мая, во вторник, в полдень, когда бояре собрались на совет, между стрельцами раздался крик: «Иван Нарышкин задушил царевича Ивана Алексеевича!» Самый день был выбран как бы преднамеренно, чтобы напомнить об убиении Димитрия царевича, совершенном именно 15 мая. Поднялась тревога: стрельцы схватились за оружие, ударили в набат во многих церквах; огромная толпа со знаменами и барабанным боем бросилась с криками в Кремль. Затворить от них ворот не успели. В Кремле стояло много боярских карет. Стрельцы напали на кучеров, побили их, перерубили лошадям ноги и бросились на дворец. Бояре метались, не зная, что им делать: немногие из них успели выскочить из Кремля; другие в страхе прятались по углам во дворце. Стрельцы вопили. «Давайте сюда губителей царских, Нарышкиных! Они задушили царевича Ивана Алексеевича! А не дадите — всех предадим смерти!» Тогда, по совету Матвеева и патриарха, царица Наталья, взявши за руки царевичей Петра и Ивана, в сопровождении патриарха и бояр вышла на Красное крыльцо. Стрельцы, уверенные, что царевича Ивана нет на свете, были поражены его появленьем и спрашивали: «Точно ли ты прямой царевич Иван Алексеевич?» Иван отвечал, что «он жив, никто не думал его изводить, ни на кого не имеет злобы и ни на кого не жалуется». Но стрельцы, настроенные возмутителями, закричали: «Пусть молодой царь отдаст корону старшему брату! Выдайте нам всех изменников! Выдайте Нарышкиных; мы весь их корень истребим! Царица Наталья пусть идет в монастырь!»

    Патриарх сошел было с лестницы и стал уговаривать мятежников, но они закричали ему: «Не требуем совета ни от кого; пришло нам время разобрать: кто нам надобен!» Между стрельцами было много раскольников, и потому понятно, что увещания патриарха не подействовали. Стрельцы мимо патриарха вломились на крыльцо. Большинство бояр в ужасе убежали с крыльца во дворец, но не убежали с ними начальник Стрелецкого приказа Михаил Юрьевич Долгорукий, Артамон Сергеевич Матвеев и Михаил Алегукович Черкасский. Долгорукий прикрикнул было на стрельцов, пригрозил им виселицею и колом. Но стрельцы за это сбросили его с крыльца на расставленные копья и изрубили в куски; потом стрельцы бросились на Матвеева. Матвеев отодвинулся от них к царице, взял за руку Петра. Стрельцы оттащили его от царя. Князь Черкасский стал отбивать Матвеева у стрельцов, повалил его на землю, лег на него, закрывал его собою. Стрельцы избили Черкасского, разорвали на нем платье, вытащили из-под него Матвеева и сбросили на копья. Царица в ужасе убежала с сыном и царевичем в Грановитую палату.

    Стрельцы ворвались во дворец; у них был список обреченных на смерть, составленный заранее возмутителями, числом до сорока человек. Первою жертвою их во дворце был отставленный стрелецкий начальник Горюшкин и Юренев, которые вздумали было защищать вход во дворец. Но главною целью поисков мятежников были Нарышкины. Стрельцы бегали по царским покоям, заглядывали в чуланы, шарили под кроватями, переворочали постели, тыкали копьями в престол и жертвенники в придворных церквах, везде искали Нарышкиных, и принявши за Афанасия Нарышкина молодого стольника Федора Салтыкова, убили его, а узнавши свою ошибку, послали тело убитого с извинением к его отцу. Думный дьяк Ларионов спрятался, по одним известиям, в трубу, по другим — в сундук; его вытащили, сбросили с крыльца на копья и рассекли на части: «Ты, — кричали они, — заведовал Стрелецким приказом и нас вешал! Вот тебе за это!» Тогда же ограбили его дом и нашли у него каракатицу, которую он держал в виде редкости. «Это змея, — кричали стрельцы, — вот этою-то змеею он отравил царя Федора». Убили затем сына Ларионова Василия, за то, что знал про змею у отца и не донес. Наконец, стрельцы добрались до Афанасия Нарышкина, брата царицы Натальи; они нашли его под престолом церкви Воскресенья на Сенях: его указал им карлик царицы Хомяк. Стрельцы вытащили Афанасия, поволокли на крыльцо и сбросили на копья. Но Ивана Нарышкина никак не могли найти. Он запрятался в терем восьмилетней царевны Натальи, младшей сестры Петра.

    Между тем другие стрельцы поймали в Кремле между Чудовым монастырем и патриаршим двором князя Григория Ромодановского с сыном Андреем. Они истязали старика, рвали ему волосы и бороду. «Помнишь, — кричали они, — какие ты нам обиды творил под Чигирином, как холодом нас морил, ты сдал Чигирин туркам изменою». Ромодановского с сыном постигла та же участь, как и других. «Любо ли? Любо ли?» — кричали убийцы, расправляясь со своими жертвами, а другие, махая шапками, кричали в ответ: «Любо! Любо!» Изуродованные тела убитых тащили стрельцы на площадь; перед ними в поругание, как будто для почета, шли другие стрельцы и кричали: «Боярин Артамон Сергеевич Матвеев едет! Боярин Долгорукий! Боярин Ромодановский едет! Дайте дорогу!»

    Выступивши из Кремля, стрельцы бросились в дом князя Юрия Долгорукова и стали извиняться, что убили его сына Михаила за угрозы им. Старик приказал отворить им погреба свои. Стрельцы ковшами напились боярского меду и вина и ушли со двора, как вдруг за ними вслед побежал холоп князя Долгорукова и донес им, что старый князь сказал своей невестке, жене убитого Михаила: «Не плачь, щуку съели, да зубы остались; скоро придется им сидеть на зубцах Белого и Земляного города». Услышавши это, стрельцы вернулись в дом Долгорукова, схватили больного старика, изрубили, выбросили за ворота на навозную кучу, а сверх трупа наложили соленой рыбы и приговаривали: «Ешь, князь, вкусно! Это тебе за то, что наше добро ел».[163] День был тогда ясный, но к вечеру поднялась такая буря, что москвичам казалось, что преставление света наступает. На ночь стрельцы расставили караулы в Кремле и Белом городе, чтобы никого не пропускать, в надежде на другой день продолжать свою расправу.

    На другой день, часов в десять утра, опять раздался набат; стрельцы с барабанным боем и криками явились ко дворцу и требовали выдачи Ивана Нарышкина. Им ответили, что его нет. Снова стрельцы ворвались во дворец искать свою жертву, убили думного дьяка Аверкия Кириллова, убили бывшего своего полковника Дохтурова, потребовали выдачи иноземного врача Даниэля, которого обвиняли в отравлении Федора, и так как нигде не могли найти его, то в досаде убили его помощника Гутменьша и 22-летнего сына Даниэлева, Михаила; хотели было умертвить и Даниэлеву жену, но царица Марфа Матвеевна выпросила ей жизнь. Несмотря на все поиски, стрельцы все-таки не могли отыскать Ивана Нарышкина. Царицына постельница Клушина запрятала его в чулан и заложила подушками. Стрельцы шарили повсюду, тыкали копьями подушки, за которыми скрывался боярин, но не нашли его. Вместо него, по ошибке, был убит схожий с ним юноша, родственник Нарышкиных, Филимонов. Хотели было тогда стрельцы умертвить отца царицы Натальи; царица слезами вымолила ему жизнь. Стрельцы согласились пощадить его только с тем, чтобы он немедленно был сослан в Кирилло-Белозерский монастырь и постригся в монахи. Троих его несовершеннолетних сыновей приговорили также отправить в ссылку.

    Не нашедши Ивана, толпа с криками и непристойными ругательствами вышла из Кремля, расставивши опять караулы у ворот. Они кричали, что не усмирятся до тех пор, пока им не выдадут Ивана Нарышкина и доктора Даниэля. По всей Москве происходило бесчинство; были и убийства. Тогда погиб и бывший любимец Федора Языков, которого нашли в доме одного священника. Ему отрубили голову на площади.

    17 мая, рано утром, в Немецкой слободе поймали в одежде нищего и в лаптях несчастного Даниэля. Опять ударили набат; стрельцы, напившиеся до безобразия, в одних рубахах с бердышами и копьями, шли огромной толпой ко дворцу и вели впереди свою жертву; к ним вышла царица Марфа Матвеевна и царевны. Они уверяли разъярившихся стрельцов, что Даниэль невиновен, что они сами отведывали лекарство, которое подавали царю. Все было напрасно. Даниэля повели в застенок, пытали, а потом рассекли на части.

    Но стрельцы этим не удовольствовались, настойчиво требовали выдачи Ивана Нарышкина и говорили, что не уйдут из дворца, пока им не выдадут его.

    Тут царевна Софья начала говорить царице Наталье: «Никоим образом нельзя тебе избыть, чтоб не выдать Ивана Кирилловича Нарышкина. Разве нам всем пропадать из-за него?»

    Царица отправилась с царевной в церковь «Спаса за Золотой Решеткою» и приказала привести туда Ивана.

    Иван Нарышкин вышел из своего закоулка, причастился Св. Тайн и соборовался. Софья изъявляла сожаление о его судьбе и сама дала царице Наталье образ Богородицы, чтобы та передала своему брату. «Быть может, — говорила Софья, — стрельцы устрашатся этой святой иконы и отпустят Ивана Кирилловича». Бывший при этом боярин Яков Одоевский сказал царице Наталье: «Сколько тебе, государыня, ни жалеть брата, а отдать его нужно будет; и тебе, Иван, идти надобно поскорее. Не всем из-за тебя погибнуть».

    Царица и царевна с Нарышкиным вышли из церкви и подошли к золотой решетке, за которою уже ждали стрельцы. Отворили решетку; стрельцы, не уважая ни иконы, которую нес Нарышкин, ни присутствия царственных женщин, бросились на Ивана с непристойной бранью, схватили за волосы, стащили вниз по лестнице и проволокли через весь Кремль в застенок, называемый Константиновским. Там подвергли его жестокой пытке, оттуда повели на Красную площадь, подняли на копьях вверх, потом изрубили на мелкие куски и втаптывали их в грязь.

    Стрелецкое возмущение тотчас повлекло за собою и другие смуты: взбунтовались боярские холопы. Стрельцы им потакали и вместе с ними напали толпою на Холопий приказ, разломали суйдуки, отбили замки, разорвали кабальные книги и разные государевы грамоты. Стрельцы, присваивая себе право распоряжаться законодательством, кричали: «Даем полную волю на все четыре стороны всем слугам боярским. Все крепости на них разодраны и разбросаны». Но большая часть освобожденных холопов возвращалась к своим прежним господам, а иные воспользовались своей свободой, чтобы вновь закабалить себя другим.

    Царевна Софья, как бы из желания прекратить бесчинства, призвала к себе выборных стрельцов и объявила, что назначает на каждого стрельца по десяти рублей. Эта сумма, независимо от обыкновенного жалованья, идущего стрельцам, будет собрана с крестьян, имений церковных и приказных людей. Сверх того, стрельцам предоставлено было продавать имущество убитых и сосланных ими лиц.[164] Наконец, по просьбе стрельцов, положено было выплатить им, пушкарям и солдатам за несколько лет назад заслуженное жалованье, что составляло 240000 рублей. Софья наименовала стрельцов «надворною пехотою» и уговаривала более никого не убивать и оставаться спокойными. Она назначила над ними главным начальником князя Хованского. Стрельцы очень любили его и постоянно величали своим «батюшкою». Кирилл Нарышкин был пострижен и отправлен в Кирилло-Белозерский монастырь.

    Стрельцы составляли всю силу в Москве; стрельцы были преданы Софье, предавали ей в руки верховное правление, но ни Софья, ни стрельцы не докончили своего дела: на престоле все-таки оставался Петр, а за ним была русская земля, избравшая его царем. Надобно было придать делу благовидность.

    И вот, по наущению Хованского, действовавшего ревностно в пользу Софьи, выборные стрельцы принесли царевне челобитную, писанную уже не только от имени стрельцов, но и «многих чинов Московского государства», в которой заявлялось желание, чтобы на престоле царствовали оба брата, а в заключение челобитной было сказано, что если кто тому воспротивится, то стрельцы опять придут с оружием и будет «немалый мятеж». Софья передала эту просьбу боярской думе. Думные люди собрались в Грановитой палате, пригласили патриарха и властей. Некоторые, посмелее, заикнулись было, что двум царям быть не приходится, но другие сообразили, что если станут противиться, то их постигнет судьба Матвеева и других думных людей, противных стрельцам, и разочли, что лучше им теперь же заслужить благосклонность Софьи и стрельцов. Они стали доказывать, что двуцарствие будет не только не вредно, но даже полезно для правления государством, и приводили примеры из византийской истории, когда разом царствовали двое государей. Для большего освящения этого нововведения нужно было утвердить его земским собором, подобно тому, как и Петр получил царство через земский собор, но выборные люди, бывшие в Москве, уже разъехались. Собирать их вновь для нового выбора было опасно: могло выйти, что они стали бы упорно за свой прежний выбор, и служилые люди, дворяне и дети боярские, по приговору собора, принялись бы укрощать возникшее в Москве стрелецкое своеволие и посягательство произвести самовольно переворот в государстве. Прибегнули к обману: созвали разного звания людей, находившихся в Москве, готовых говорить то, что прикажут им стрельцы, и дали этому сборищу вид земского собора. Это сборище 26 мая единогласно приговорило быть на престоле двум царям и старшинство предоставить Ивану Алексеевичу. Через три дня, 29 мая, стрельцы подали боярам новую челобитную, чтобы, по молодости обоих государей, правление было вручено царевне Софье Алексеевне. Вслед за тем в разосланной во все концы государства грамоте извещалась вся Россия, что, по челобитью всех чинов Московского государства, царевич Иван Алексеевич, прежде добровольно уступивший царство брату своему Петру, согласился, после долгого отказа со своей стороны, вступить на царство вместе с братом, а по малолетству государей царевна Софья Алексеевна, «по многом отрицании, согласно прошению братии своей, великих государей, склоняясь к благословению святейшего патриарха и всего священного собора, презирая милостивно на челобитие бояр, думных людей и всего всенародного множества людей всяких чинов Московского государства, изволила восприять правление…» Затем объявлялось, что государыня царевна будет сидеть с боярами в палате, думные люди будут докладывать ей о всяких государственных делах, и ее имя будет писаться во всех указах с именами царей. Так совершалось похищение верховной власти при помощи войска, напоминавшего римских преторианцев и турецких янычар. Но образовавшееся вновь правительство находилось в необходимости потакать стрельцам, которые его создали и поддерживали.

    6 июня стрельцы опять подали челобитную, написанную стрельцом Алексеем Юдиным, самым близким человеком к Хованскому. Челобитная эта подавалась от имени не одних стрельцов, но также пушкарей, солдат, гостей, посадских людей, ямщиков и жителей московских слобод. Стрельцы представляли совершенное ими убийство верной службой государям и просили, чтобы за такую службу на Красной площади был поставлен столп с написанными на нем именами «побитых злодеев» и с описанием преступлений, за которые они были убиты, чтобы стрельцам и людям других сословий, участвовавшим в убийствах, даны были похвальные жалованные грамоты за красными печатями, чтобы ни бояре и никто другой не смел обзывать их бунтовщиками и изменниками под страхом беспощадного наказания. Желая иметь на своей стороне торговых людей, стрельцы хотели угодить им и в той же челобитной домогались, чтобы во всех приказах и во всех городах, где только есть прием и расход царской казны, сидели выборные люди из торгового сословия. Зато челобитчики отказывались от всякого общения с боярскими людьми (холопами), которые стали «приобщаться к ним в совет», чтобы сделаться свободными. Правительство беспрекословно согласилось на все и издало печатную грамоту в смысле поданной челобитной. Стрелецким полковникам Циклеру и Озерову было поручено поставить столп на площади, какого хотели стрельцы.

    Стрелецкий бунт возбудил надежду, что теперь можно добиться и других перемен. Поднялись раскольники, пораженные проклятием собора и преследуемые мирской властью. До сих пор самые рьяные из них бегали в леса, пустыни; другие, которых было гораздо больше, в страхе притаились и с виду казались покорными. В стрелецком звании было таких на половину; Москва и подгородные слободы были наполнены раскольниками или склонными перейти в раскол. Как только почуяли они нетвердость тяжелой руки, давившей их, тотчас подняли голову. Стали в Москве открыто расхаживать проповедники и поучали народ не ходить в оскверненную церковь, не креститься тремя перстами, не почитать четвероконечного креста. «Неучи-мужики и бабы, — говорит современник, — не знающие складов, толпами собирались тогда на Красной площади и совещались, как утвердить им старую веру, а чуть только кто противник скажет слово, на того сейчас нападут и всенародно прибьют, воображая, что этим они правую веру обороняют». Сам Хованский, и прежде втайне державшийся старообрядства, теперь заявил себя явно сторонником старой веры.

    Стрельцы одного из полков, собравшись на сходку, положили составить челобитную государям против патриарха и просить восстановления старой веры, но между ними не нашлось мудреца, который бы мог хорошо сложить подобную челобитную. Такого мудреца нашли им жители Гончарной слободы, в лице монаха по имени Сергий. Когда этот монах вместе с четырьмя слобожанами сложил челобитную и дал ее прочитать перед стрельцами своему товарищу, Савве Романову, стрельцы изумились и пришли в умиление. «Мы еще не слыхали, — говорили они, — такого слога, такого описания ересей. Надобно, братия, постоять нам за старую веру и кровь свою пролить за Христа. Мы за тленное дело чуть голов своих не положили, а как не умереть за веру?»

    Доложили Хованскому. Привели к нему Сергия. Сергий прочитал ему свою челобитную. Выслушавши ее, Хованский похвалил сочинителей, но сказал: «Ты, отче, как я вижу, инок смирен, тих, немногословен, не будет тебя на такое великое дело; против них надобно ученому человеку ответ держать».

    «Хоть я и немногословен, — ответил Сергий, — да верую словесам Сына Божия: не пецытеся, како и что возглаголите».

    Но тут другие раскольники сказали, что когда придется до спора, то за это дело возьмется Никита Пустосвят, который хотя поневоле и покорился собору, но теперь крепко стоит за правую веру.

    «Знал я его, — сказал Хованский, — против того им нечего говорить! Тот всем уста загородит! Никто не устоит против Никиты. Я вам во всем буду помогать, хоть сам и не искусен на это дело, а того и в уме своем не держите, чтоб вас по старому стали казнить, вешать и жечь в срубах!»

    Раскольники настаивали, чтоб собор был всенародно на Лобном месте или в Кремле, в присутствии царей и патриарха, в пятницу, 23 июня, до венчания царей, которое было назначено в воскресенье. «Нам, — говорили они, — хочется, чтобы цари государи венчались в истинной православной вере христианской, а не в латино-римской». Хованский хотел было уговорить их отложить этот собор, уверяя, что цари будут венчаться по-старому, но раскольники настояли на своем, чтоб собор был в пятницу.

    В назначенный день утром раскольники двинулись в Кремль стройным ходом. Никита нес крест, Сергий Евангелие, другой монах Савватий икону Страшного Суда. К ним приставали мужчины и женщины из народа, сами не понимая, что вокруг них делается. Хованский, показывая вид, что не знает, зачем пришли эти люди, вышел к ним в сопровождении приказных и спрашивал: «Коея ради вины приидосте, отцы честные?» Никита отвечал: «Приидохом великим государем челом побить о старой, православной христианской вере, чтоб велели патриарху служить по старым книгам и служили бы на семи просфорах, а не на пяти, а крест на просфорах был бы истинный, тресоставный крест, а не крыж двоечастный. Если патриарх не изволит служить по старым книгам, так пусть велят ему государи дать нам правильное свое рассмотрение: зачем он по старым книгам не служит и нам возбраняет служить? Зачем предает проклятию и засылает в дальное заточение тех, что по старым книгам читают и поют? Пусть даст нам ответ на письме: какие ереси нашел он в старых книгах? Пусть ответит нам: благочестивы или неблагочестивы были прежние цари, великие князья и святейшие патриархи, которые по старым книгам служили и пели? А мы, Богу помогающу, вконец обличим всякия затейки и ереси в новых книгах».

    Хованский взял от них челобитную, пошел во дворец и, воротившись, сказал:

    «Против этой челобитной будет дела недели на три; надобно книги свидетельствовать. Патриарх упросил государей до среды: в середу приходите после обедни». «А как же государей будут венчать?» — спросил Никита. «По-старому, как я вам говорил», — ответил Хованский. «Пусть патриарх служит литургию на семи просфорах, — сказал Никита, — и крест на просфорах пусть будет истинный, а не крыж».

    «Вели же напечь просфор и принести сюда; я патриарху поднесу и велю служить по-старому», — отвечал Хованский. Раскольники разошлись.

    В воскресенье толпы народа наполнили весь Кремль, ожидая выхода государей к венчанию. Никита с просфорами, испеченными некоею искусною вдовицею, отправился к собору, но не мог пробраться за толпой народа и в досаде вернулся назад. Совершилось венчание по обычному чину.

    Раскольники хлопотали, чтобы все стрельцы подписались под челобитной и чтобы таким образом противники их увидали на стороне раскола опасную для себя силу. Тут оказалось, что раскол между стрельцами не так был крепок, как думали фанатики. Не все стрельцы и пушкари приложили руки к челобитной. Многие говорили: «Это дело не наше, а патриаршее. Если нам руки прикладывать, так и ответ надобно давать против патриарха и властей. Мы не умеем отвечать. Да сумеют ли и старцы дать ответ против такого собора? Они только намутят и уйдут». Но не прикладывая рук к челобитной, стрельцы все-таки положили на том, чтоб не давать никого жечь и вешать за веру.

    3 июля явились к Хованскому выборные стрельцы по его приказанию.

    «Все ли готовы стоять за старую веру?» — спросил их Хованский. «Не только стоять, но и умереть готовы», — отвечали ему. Хованский ввел их в Крестовую палату к патриарху. Патриарх ласково уговаривал их не мешаться в духовные дела, которые не касаются их как людей военных; но книжники, пришедшие вместе со стрельцами, надеясь на Хованского, вступили с патриархом в спор о старых и новых книгах и требовали, чтобы патриарх с властями вышел на Лобное место для всенародного прения о вере.

    Настала среда 5 июля. Раскольники двинулись в Кремль. Никита нес крест; другие несли Евангелие, икону Страшного Суда, образ Богородицы, множество старых книг, налои, подсвечники со свечами. За ними валила огромная толпа народу. У Архангельского собора поставили налои, разложили образа и книги, зажгли свечи. Патриарх прежде всего выслал к ним священника с печатными тетрадями, в которых обличался Никита, как он на соборе принес повинную и отрекся от старой веры. Стрельцы набросились на этого священника и, вероятно, убили бы его, если бы не спас его монах Сергий, сочинитель челобитной. Священника поставили на скамье и велели начать чтение. Его прерывали постоянно криками и бранью; наконец Сергий сказал ему:

    «Всуе трудишися, никто тебя не слушает!» Вместо священника стал читать сам Сергий свое обличение против церковного «пременения». Говорил к народу и Никита, стоя на подмостках, называл православные церкви хлевами и амбарами и приправлял свою речь разными непотребными словами.

    Между тем от патриарха пришли звать раскольников в Грановитую палату: «Там будут царица и царевны, а перед всем народом им быть зазорно».

    Тут народ завопил: «А! Патриарх стыдится перед всем народом дать свидетельство от божественных писаний. Здесь подобает быть собору, да и как поместиться в палате такому множеству!»

    Во дворце произошло смятение. Патриарх не хотел выходить на площадь, а звал раскольников в Грановитую палату. Царевна Софья собиралась идти в Грановитую палату. Хованский стал уговаривать ее не ходить, говорил, что стрельцы поднимут бунт и патриарху будет худо, а если она туда пойдет с боярами, то всех побьют. Софья поняла, в чем дело, видела, что Хованский хочет действительно поднять бунт против патриарха, и потому намеревается устроить так, чтобы присутствие царевны не стесняло буйства раскольников; с другой стороны, она была уверена в преданности к себе стрельцов. «Да будет воля Божия, — сказала Софья, — я не оставлю церкви Божией и ея пастыря!»

    Вместе с Софьей решились идти в Грановитую палату царица Наталья Кирилловна и царевны: Татьяна Михайловна и Марья Алексеевна.

    Хованский обратился к боярам и говорил: «Пожалуйте, попросите царевну, чтоб она не ходила в Грановитую палату с патриархом.

    А если вас не послушает, то пусть будет вам известно, что нас всех побьют, как недавно нашу братью побили, и разграбят домы наши».

    Приступили бояре к Софии, умоляли освободить и себя, и всех их от напрасной смуты. София отвечала: «Я готова за святую церковь положить свою голову».

    Затем, обратившись к Хованскому, она сказала: «Посылай святейшего патриарха, чтобы он со всеми властями и книгами шел к нам в Грановитую палату».

    Хованский исполнил приказание. Было уже около четырех часов пополудни. Патриарх, напуганный Хованским, в ужасе, со слезами, не чая себе живота, отправил вперед себя множество книг и рукописей греческих и славянских. С ними пошли: холмогорский архиепископ Афанасий, воронежский Митрофан, тамбовский Леонтий и несколько других духовных. Обилие древних книг должно было показывать противникам, что у православных есть сильные средства защиты. За ними следовал и патриарх с восемью митрополитами и четырьмя архиепископами. Звонили в колокола.

    Все уселись по чину в Грановитой палате; на царском троне села Софья с теткою Татьяною, а близ них царица Наталья и царевна Марья.[165] Были с ними бояре и думные люди. Хованский пригласил Никиту и Сергия в Грановитую палату и поклялся, что им ничего дурного не будет.

    Тогда Никита и товарищи его взяли крест, Евангелие, свечи, налои, положили книги на головы и двинулись на Красное крыльцо. Тут произошла драка. По известиям раскольников, причиной ее было то, что какой-то православный поп зацепил Никиту за волосы, а стрельцы начали тузить попов. Пришел Хованский, прекратил беспорядок и провел раскольников в Грановитую палату.

    Они расставили налои, разложили на них священные вещи и книги и поставили перед образами зажженные свечи в подсвечниках, принесенных с собою.

    «По какой причине пришли в царские палаты и чего требуете от нас?» — спросил патриарх.

    «Пришли царям государям побить челом, чтобы дали свое царское рассмотрение с вами, новыми законодавцами, чтоб служба Божия была по старым служебникам».

    Патриарх сказал: «Это не ваше дело. Простолюдинам не подобает исправлять церковных дел и судить архиереев. Архиереев только архиереи и судят, а вам должно повиноваться матери своей церкви; у нас книги исправлены с греческих и с наших харатейных книг по грамматике. Вы же грамматического разума не коснулись и не знаете, какую силу он в себе содержит».

    «Мы не о грамматике пришли с тобою говорить, — отвечал Никита, — а о церковных догматах. Вот я тебя спрошу, а ты отвечай: зачем на литургии вы берете крест в левую руку, а тройную свечу в правую? Разве огонь честнее креста?»

    Тут начал было ему объяснять холмогорский архиепископ Афанасий, как вдруг Никита замахнулся на него рукой и закричал: «Что ты, нога, выше головы ставишься! Я не с тобою говорю, а со святейшим патриархом».

    София вскочила со своего места и закричала: «Что это такое! Он при нас архиерея бьет! Без нас, наверное, убил бы его!»

    «Нет, государыня, — сказали из толпы, — он не бил, а только рукою отвел».

    «Помнишь ли, Никита, — сказала София, — как блаженной памяти отцу нашему, и святейшему патриарху, и всему освященному собору ты принес повинную и поклялся великою клятвою: аще вперед стану бить челом о вере, да будет на мне клятва Св. отец и семи вселенских соборов. Так говорил ты в то время, а ныне опять за то же дело принялся!»

    «Что дал повинную, я в том не запираюсь, — возражал Никита. — Дал за мечом и срубом! Я подавал челобитную, а мне никто не отвечал из архиереев, только Семен Полоцкий книгу на меня сложил „Жезл“. Позволишь, государыня, я буду отвечать против „Жезла“; а останусь виноват, делайте со мной, что хотите!»

    «Нет тебе дела говорить с нами; и на очах наших тебе не подобает быть!» — сказала София.

    Затем София опять села на свое место и приказала думному дьяку читать раскольничью челобитную.

    Как дочитали до того места, где сказано было, что чернец Арсений, еретик и жидовский обрезанец, вместе с Никоном поколебали душу царя Алексея Михайловича, София опять вскочила со своего места и, взволнованная, сказала:

    «Если Никон и Арсений были еретики, так и отец и брат наш были еретики! Значит, цари не цари, архиереи не архиереи; мы такой хулы не хотим слышать. Мы пойдем прочь из царства!»

    «Как можно из царства вон идти! Мы за государей головы свои положим», — говорили думные. Но между раскольниками раздались такие голоса: «И пора вам, государыня, давно в монастырь. Полно-да царством мутить! Нам бы здоровы были отцы наши государи, а без вас-да пусто не будет!»

    София прослезилась и, обратясь к стрельцам, начала говорить: «Эти мужики на вас разве надеются? Вы были верные слуги деду нашему, отцу и брату, оборонители церкви святой, и у нас зоветесь слугами. Зачем же таким невеждам попускаете чинить крик и вопль в нашей палате?»

    Выборные стрельцы успокаивали ее. София села на свое место. Челобитную дочитали. Начался спор. Патриарх и архиереи указывали на древние харатейные списки, обличали нелепые ошибки и опечатки в Филаретовом служебнике. Малоученые раскольники, не в силах будучи одолеть противников доводами, только подымали вверх руки, показывали двуперстное сложение и кричали: «Вот как! вот как!»

    Уже стало вечереть. Раскольникам объявили, чтобы они расходились и что им будет указ после.

    Раскольники вышли со всеми своими налоями, книгами, образами и кричали во все горло, подымая два пальца вверх: «Победихом! Победихом! Вот как веруйте!» Толпы народа следовали за ними. Расколоучители остановились на Лобном месте и стали поучать народ, а оттуда отправились в церковь «Спаса в Чигасах», отслужили со звоном благодарственный молебен и потом уже разошлись по домам.

    София позвала к себе выборных стрельцов, обласкала их, приказала напоить медом и вином в таком количестве, что на десять человек было вынесено по ушату. «Не променяйте нас, — говорила им София, — и все Российское государство на каких-нибудь шестерых чернецов».

    «Мы, государыня, — отвечали ей стрельцы, — не стоим за старую веру. Это дело патриарха и всего священного собора».

    По приказанию царевны преданные ей стрельцы Стремянного полка схватили Никиту Пустосвята, с ним других пятерых расколоучителей и привели их в приказ. Никите отрубили голову на площади. Его товарищей разослали в ссылку. Раскольники притихли.

    Раскольничье дело показало Софии, что ей необходимо избавиться от опеки тех, которые до того времени служили ей опорою. Князю Хованскому София более всего обязана своим возвышением. Этот боярин, как покровитель раскола, теперь начал явно действовать вразрез с видами Софии. Сама София даровала ему опасное могущество, назначивши начальником стрельцов. Все стрельцы были ему преданы больше, чем царевне, и готовы были на все, что бы он ни затевал. Чувствуя свою силу, Хованский зазнался, величался своим происхождением от Гедимина, начал высокомерно обращаться с прочими боярами, говорил в глаза боярам, что от них Московское государство только терпит вред, что им, Хованским, держится все царство, что, когда его не станет, в Москве будут ходить по колено в крови. Все бояре его не терпели; он поссорился с сильным боярином Иваном Михайловичем Милославским, с которым вместе заодно подготовлял переворот, установивший двоевластие.

    В дни, следовавшие за казнью Никиты, стрельцы, надеясь на Хованского, беспрестанно волновались, самовольничали. Царская семья жила в постоянном страхе, ожидая нового нашествия на дворец. Бояре каждую минуту боялись за свою жизнь; духовенство опасалось раскольничьего бунта. В июле, тотчас после казни Никиты, какой-то крещеный татарский царевич Матвей распустил между стрельцами слух, будто бояре хотят извести стрельцов; стрельцы толпой били челом царям, чтоб выдали им всех бояр. На этот раз бояре избавились от беды; схватили царевича Матвея, принудили под пыткой отказаться от своего извета, а потом приказали четвертовать. Но за Матвеем явились другие в таком же роде возмутители. Этих возмутителей также пытали и казнили. Стрельцы самовольно подвергли пытке и смерти одного своего полковника Янова. День ото дня опасность увеличивалась для царского семейства и бояр. В августе Хованский рассорился со всею царскою думою за то, что дума не одобряла предположенного им налога с дворцовых волостей в пользу стрельцов по 25 рублей на человека. Вышедши из думы к стрельцам, Хованский сказал: «Дети, знайте, мне бояре грозят за то, что я вам добра хочу! Мне стало делать нечего! Как хотите, так и промышляйте». Стрельцы заволновались еще сильнее.

    19-го августа разнесся слух, будто во время крестного хода, — который бывает в этот день в Донской монастырь, — стрельцы хотят перебить всю царскую семью, всех бояр и возвести на престол Хованского. Все царское семейство не участвовало в этом крестном ходе и на другой же день перебралось в Коломенское село. Затем бояре стали разъезжаться из Москвы: часть их отправилась к царям, другие разъехались по своим вотчинам. Из всех думных людей остался в Москве один Хованский; он во всем потакал стрельцам. Около его кареты всегда шло по пятидесяти стрельцов с ружьями, а на дворе стоял стрелецкий караул, человек во сто. По Москве ходили угрожающие для стрельцов слухи; говорили, будто боярские люди, по наущению своих господ, нападут на стрелецких жен и детей в то время, когда стрельцы будут на празднике новолетия 1 сентября. Наступил этот праздник; на нем не было ни царей, ни бояр, и народу пришло мало.

    На другой день, второго сентября, в Коломенском селе оказалось прилепленным к воротам подметное письмо от имени одного московского стрельца и двух посадских. В нем извещалось, что Хованский собирается убить обоих государей, царицу Наталью, царевну Софью, патриарха и архиереев; одну из царевен думает отдать за своего сына, а прочих постричь в монастыри; затевает перебить бояр, которые не любят старой веры, возмутить по городам посадских и крестьян, чтобы они перебили воевод, приказных, господ и боярских людей, а потом хочет сам взойти на престол и выбрать народом такого патриарха и архиереев, которые бы любили старые книги. «Хованский, — сказано было в этом письме, — призывал к себе несколько человек посадских и стрельцов, давал им деньги, поручая волновать народ, и обещал стрельцам отдать имущество и вотчины убитых людей».[166]

    Софья со всем царским семейством немедленно переехала в монастырь Саввы Сторожевского и 5 сентября разослала с гонцами по разным городам грамоту ко всем служилым людям, а также и к боярским слугам. В этой грамоте извещалось все служилое сословие Московского государства, что стрельцы, по наущению Хованского, произвели мятеж и убийства 15 и 16 мая: это дело, прежде признанное царской грамотой за верную службу царям, теперь оглашалось воровством и изменой; далее рассказывалось, как, по наущению Хованского, раскольники приходили в Кремль, как Никита бил архиерея; наконец объявлялось, что боярин князь Хованский с сыном своим Андреем, при помощи воров и изменников, «мыслят зло государям»: хотят перебить без останку всех бояр, окольничьих, думных и ближних людей. «Помните Господа Бога и свое обещание, — говорилось в грамоте, — послужите нам, великим государям, для очищения от воров и изменников царствующего града Москвы. Идите к нам, великим государям, со всею своею службою и запасами тотчас, бессрочно с великим поспешением, днем и ночью, ничем не отговариваясь, чтобы скорым собранием устрашить воров и изменников и не допустить их до большого дурна и до расширения воровства…»

    Проживши в Саввином монастыре до 13 сентября, царская семья переехала в село Воздвиженское, как будто к престольному празднику, и отсюда послан был указ, чтобы к 18 сентября съехались туда к царям все бояре, окольничьи, думные люди, стольники, стряпчие, московские дворяне и жильцы.

    Накануне назначенного срока 17 сентября, — день именин Софьи, — село Воздвиженское наполнилось огромным множеством знатных людей. Хованский с сыном Андреем еще не приехали, но уже были на пути. После обедни царевна Софья созвала думу и приказала прочитать подметное письмо.

    Думные люди, уже озлобленные против Хованского, приговорили его казнить смертью. Софья отправила боярина князя Лыкова с отрядом схватить Хованских на дороге и привести в Воздвиженское.

    Старый Хованский, поехавший отдельно от сына, остановился отдохнуть в патриаршем селе Пушкине и, по тогдашнему боярскому обычаю, велел себе раскинуть шатер. Лыков окружил его ставку и, узнавши, что сын Хованского, Андрей, находится в своей подмосковной вотчине, послал взять его.

    Взяли Хованского отца, связали и повезли, а за ним вслед отправили и Хованского сына. Когда Лыков подвез Хованских к царскому двору, вышли посланные и сказали, чтобы он не въезжал с ними во двор, а остановился у ворот. Из двора вышли все думные люди и сели на скамьях перед воротами. Думный дьяк Шакловитый читал приговор: Хованских обвиняли в неправильном распоряжении денежною казною в пользу стрельцов, в потачке наглому невежеству стрельцов, в неправом суде, в дерзких речах, в подущении раскольников, в неповиновении царским указам и прочее. Затем прочитано было подметное письмо; дьяк произнес: «Воровские дела ваши с этим письмом сходны. Злохитрый замысел ваш обличился. Государи приказали вас казнить смертью».

    «Господа бояре, — сказал старик Хованский, — извольте выслушать: кто был настоящий заводчик бунта стрелецкого. От кого он умышлен и учинен. Донесите их царским величествам, чтобы нам с ними дали очные ставки, а так скоро и безвинно нас бы не казнили. Если же мой сын так делал, как написано в сказке (приговоре), то я предаю его проклятию».

    Допустить Хованского до такого рода оправдания — значило раскрывать много такого, что хотели утаить. Боярин Милославский более всех этого боялся и дал знать царевне Софье о словах Хованского. Софья выслала приказание немедленно исполнить приговор.

    Стрелец Стремянного полка отрубил головы — сначала отцу, потом сыну. Казнь исполнялась перед дворцовыми воротами у московской большой дороги.

    Совершивши такое дело, Софья боялась мщения стрельцов за их «батюшку» и тотчас разослала думных людей по городам торопить служилых, чтобы они как можно скорее шли к Троице, а сама вслед за тем отправилась туда же с царскою семьею и заперлась в монастыре. Там было безопаснее, стены крепки, на стенах пушки; оборону Троицкой лавры взял на себя ближний боярин, любимец Софьи, князь Василий Васильевич Голицын.

    Опасения Софьи оказались не напрасны; у Хованского был еще меньший сын Иван, занимавший должность комнатного стольника при царе Петре. Он убежал в Москву, принес известие о смерти отца, говорил, что бояре идут на Москву с тем, чтоб истребить всех стрельцов и сжечь их дворы. Стрельцы заволновались, захватили в свои руки Кремль, овладели пушечным двором, забрали орудия и порох, расставили караулы у всех московских ворот, ожидали, что на них нападут боярские люди, по приказанию своих господ. Патриарх был в опасном положении. Он уговаривал стрельцов покориться, а они за то грозили убить его, как только бояре пошлют против них своих людей.

    Прошло несколько дней: на Москву нападения не было. Стрельцы узнавши, что царская семья у Троицы, убедили патриарха послать туда чудовского архимандрита Адриана звать царей в Москву.

    Но Софья уже не боялась стрельцов. В крепкий монастырь не так легко было им проникнуть, как в кремлевский дворец; притом же туда беспрестанно отовсюду собирались служилые. Она потребовала, чтоб стрельцы прислали по двадцати человек лучшей братии от каждого полка.

    Самонадеянность и наглость стрельцов сменилась малодушием. Те, которым приходилось идти в числе выборных, считали себя обреченными на смерть. Все стрельцы думали, что им теперь будет «конечный перевод». Московские люди, которые прежде так боялись их, теперь подсмеивались над ними и говорили: «Куда вам, мужикам, владеть разумными людьми и государям указывать». Стрельцы с покорностью упросили патриарха, чтобы он отправил с их выборными какого-нибудь архиерея.

    Выборные отправились к Троице и с ужасом поминутно встречались на дороге с разными людьми, созванными для укрощения стрельцов. Явившись перед Софьей, выбранные пали ниц, во всем повинились! Царевна, проговоривши им приличное нравоучение, сказала, чтобы немедленно все полки надворной пехоты (стрельцов) подали повинную челобитную за общим рукоприкладством. Выборные воротились в Москву с этим приказанием. При участии патриарха, стрельцы составили требуемую челобитную, обещались вперед не самовольствовать и не мешаться в чужие дела. Софья объявила им, что если кто вперед станет хвалить прежние дела стрельцов, тот будет казнен смертью; тому же подвергается и всякий, кто будет слышать о таких похвалах и не донесет. Сами стрельцы, конечно по внушению Софьи, били челом о том, чтобы сломать столп, поставленный в оправдание их злодеяний. Софья с царским семейством вступила в Москву. Новоприбывшие служилые люди заняли все караулы в Кремле. Всем боярским людям объявлена похвала за верность своим господам; но стрелецкие смуты не остались без последствий: множество холопов и крестьян во время этих смут покинули своих прежних владельцев, и в следующие годы правительство издавало распоряжения, чтобы ловить беглых, наказывать и препровождать к прежним господам. Начальство над стрельцами поверено было Шакловитому. Это был человек решительный. Стрельцы попытались было начать прежние буйства, но Шакловитый тотчас же казнил пятерых из них, а потом со всех полков удалил из Москвы в украинные города наиболее задорных и беспокойных.

    С этих пор Софья именем двух царей беспрекословно семь лет управляла государством. Во внутренних делах не происходило никаких важных изменений, кроме кое-каких перемен в делопроизводстве.[167] Правительство по-прежнему противодействовало обычному шатанию народа и делало распоряжение об удержании жителей на старых местах. Разбои усиливались; даже люди знатных родов выезжали на дорогу с разбойничьими шайками.[168] Помещики дрались между собой, наезжали друг на друга со своими людьми, жгли друг у друга усадьбы; их крестьяне, по их приказанию, делали нападения одни на других, истребляли хлеб на полях и производили пожары. Межевание, начатое при Федоре, продолжаясь при Софье, приводило к самым крайним беспорядкам. Помещики, недовольные межеванием, посылали своих крестьян на межевщиков с оружием, не давали им мерить земли, рвали веревки, а некоторых межевщиков поколотили и изувечили. За такие самоуправства правительство определило наказывать кнутом и ссылать в Сибирь; но бесчинства от этого не прекращались. Небогатые помещики находились под произволом богатых, владевших многими крестьянами; кто был сильнее, тот у соседа отнимал землю. И бедняку трудно было тягаться с богачом. В самой Москве происходили в то время беспрестанные бесчинства, воровство и убийства. Правительство делало распоряжение под строгим наказанием, чтобы в городе не стреляли из ружей, не дрались на кулачках, не сшибали с ног людей и не били полицейских служилых (капитанов и стрельцов). Но самой важной причиной смут был раскол, который не только не прекращался от преследований, но возрастал в страшных размерах. В 1682 году после казни Никиты Пустосвята разослана была грамота ко всем архиереям, чтоб они сыскивали раскольников и предавали их казни. Еще строже был указ конца 1684 года. Велено было хватать всякого, кто не ходил в церковь, не исповедывался, не пускал к себе священника в дом; таких приказано было подвергать пытке; если обвиненный под пыткой обвинял кого-нибудь в соучастии, и того велено хватать, давать ему очные ставки, производить об нем обыск и, в случае сомнения, пытать. Покаявшиеся были отправлены для исправления к духовному начальству, а непокорных велено было сжигать живьем. За укрывательство раскольников и за недонесение положено было бить кнутом. Но напрасно правительство думало испугать раскольников огнем: они сами сжигались, воображая себе, что тем приносят жертву Богу. Такие ужасающие явления беспрестанно повторялись повсюду и выказались в самом чудовищном виде в Олонецкой земле. В 1687 году некто расколоучитель Емельян Иванов из Повенца сошелся с другим фанатиком Игнатием, который завел себе пустынь близ Каргополя, считаем был за святого мужа и совратил многих каргопольцев. Они с толпою последователей захватили Палеостровский монастырь на Онежском озере. Когда против них послано было войско под начальством Мишенского, раскольники зажгли монастырь; ратные люди потушили пожар; часть раскольников с Игнатием сгорела[169], а Емельян с остальными убежал. Два года его отыскивали, он скрывался со своими товарищами в непроходимых лесах. Ратные люди, не поймавши Емельяна, свирепствовали над другими раскольниками и без жалости разоряли пристанища поселян, где жители упорствовали в расколе. В 1689 году Емельян опять очутился в Палеостровском монастыре вместе с соловецким монахом Германом; с ними было до 500 человек. Девять недель сидели они запершись в монастыре. На все убеждения сдаться они отвечали ругательствами против церкви, отстреливались от ратных людей и наконец, когда увидели невозможность держаться долее, зажгли монастырь и все сгорели. Везде, где собирались толпы раскольников, припасались ими горючие вещества, чтобы прибегнуть к этому средству спасения, когда придут гонители. Являлись учители, проповедывавшие, что даже и без гонения самое богоугодное дело сжечься, и уговаривали целые толпы мужчин, женщин и детей предавать себя «крещению огнем», Царствия ради Небесного.

    Из внешних дел правления Софьи самым важным событием было заключение в 1680 году с Польшею мира, прекратившего долговременную тяжелую распрю за Малороссию. Как следствие этого мира был поход в Крым Василия Васильевича Голицына, погубивший гетмана Самойловича[170]. Через два года был предпринят другой поход, к которому, так же как и к первому, склонили Россию Австрия и Польша. Кроме того, бывший константинопольский патриарх Дионисий, низложенный турецким правительством за расположение к России, убеждал русских воспользоваться удобным случаем для освобождения христиан от турецкого ига, потому что между самыми турками тогда происходили междоусобия (султан Магомет IV был низвержен войском, и на его место посажен брат его Сулиман II), а австрийцы и венецианцы одерживали верх над турками. Молдавский господарь Щербан со своей стороны убеждал московское правительство послать войско на турок и уверял, что все христиане, находящиеся под турецкой властью, восстанут, при появлении русского войска. При таких блестящих надеждах московское правительство двинуло весной 1689 года 112000 войска на Крым, с которым было до 350 пушек. Начальство взял на себя любимец Софьи Голицын. К нему примкнул малороссийский гетман Мазепа со своими казаками. Русское войско прошло через степь, одержало верх в битве с ханом и дошло до Перекопа. Но Голицын не решился перейти на полуостров. Его испугал недостаток воды, особенно чувствительный при сильном майском зное. Остановившись под Перекопом, Голицын завел переговоры с ханом и, не дождавшись их окончания, поспешно отступил, убегая от преследовавших его татар.

    Этот неудачный поход совершенно уронил Голицына. На него стали смотреть как на неспособного труса, но Софья силилась представить и этот поход геройским делом. Не только сам Голицын получил в награду вотчину, 300 рублей денежной прибавки к жалованью и разные подарки, но и все участники похода были щедро награждены. Софья до слепой страсти была предана этому человеку. В письмах своих она называла его: «светом батюшкою, душою своею, сердцем своим» и т.п.[171] Любовь Софьи не спасла Голицына, а его неудачный поход в Крым сделался ближайшим поводом к падению самой царевны. Давняя вражда Софьи с царицей Натальей и Нарышкиными, ее нелюбовь к Петру не прекращались с летами. Софья была правительницей государства только при малолетстве царей. Оба царя пришли в совершенный возраст. Иван Алексеевич еще в 1684 году сочетался браком с Прасковьей, дочерью боярина Федора Борисовича Салтыкова. По своему малоумию он не угрожал Софье потерей власти. Но вот и Петр достиг шестнадцати лет, окружил себя «потешными» — молодежью, собранной вначале из товарищей детских игр царя, а потом из охотников разного звания. Петр проводил с ними время в воинских упражнениях, строил земляные крепости и брал их, а в 1688 году, увидя однажды старое заброшенное судно, получил страстное желание строить суда, плавать по морю и начал свои первые опыты на Переяславском озере. Царица Наталья, страшась козней Софьи, боялась отлучек сына и его горячности, а потому поспешила его женить. 27 января 1689 года Петр сочетался браком с Евдокией Федоровной Лопухиной, дочерью окольничьего. Событие было важное и даже можно сказать роковое для Софьи, так как по русским понятиям женатый человек считался совершеннолетним и Петр в глазах своего народа получил полное нравственное право избавить себя от опеки сестры.

    Еще ранее этого времени в 1687 году Софья, предупреждая ожидаемую опасность со стороны Петра, затевала венчаться царским венцом. Для этого ей нужна была опора стрельцов. Шакловитый, преданный ей всей душой, подготовил челобитную как будто от всех чинов Московского государства и начал склонять стрельцов содействовать своему плану. Вместе с тем он чернил перед ними царицу Наталью и Нарышкиных, уверял, что они имеют злые умыслы на Софью, при этом делал намеки на возможность избиения Нарышкиных и даже на убийство самого Петра; козни его не удавались: нашлось только всего пять человек, готовых на какое угодно смелое дело. Мысль о венчании на царство Софьи была оставлена. В 1689 году, июля 8, был крестный ход в Казанский собор. Софья прежде всегда участвовала в подобных крестных ходах, вместе с обоими царями, как правительница государства. Петр на этот раз послал ей сказать, чтобы она не ходила: это имело такой смысл, что Петр уже не считал ее правительницей, Софья не послушалась и пошла за крестами, а Петр через то сам не пошел в крестный ход и уехал из Москвы.

    Возвратился Голицын из своего вторичного крымского похода. Петр не соглашался назначать ему и его товарищам награды, и хотя на этот раз не стал спорить с сестрой, но когда Голицын и другие участники крымского похода, получившие награды, явились к Петру с благодарностью за награды, то Петр не пустил их к себе на глаза. Тут Софья увидела, что ее власти скоро будет конец. Оставалось или покориться своей судьбе или отважиться на попытку сделать переворот. Шакловитый хотел было взволновать стрельцов таким же порядком, как делалось прежде, — ударить в набат и поднять тревогу, как будто царевне угрожает опасность, но стрельцы, за исключением очень немногих, сказали, что они по набату дела не станут начинать. Софья ухватилась было за средство, которое ей так удалось в былые времена с Хованским. В царских хоромах «на верху» появилось подмётное письмо, в котором предостерегали царевну, что ночью с 7-го на 8-е августа явятся из Преображенского «потешные» царя для убиения царя Ивана Алексеевича и всех его сестер. Шакловитый вечером 7-го августа призвал четыреста стрельцов с заряженными ружьями в Кремль, а триста поставил на Лубянке. Его подручники[172] начали наущать стрельцов, что надобно убить «медведицу», старую царицу, а «если сын станет заступаться за мать, то и ему спускать нечего». Но и это не удалось. Пятисотный стрелецкого Стремянного полка Ларион Елизарьев с семью другими стрельцами составил замысел предупредить Петра. Двое из товарищей, Мельнов и Ладогин, отправились ночью в Преображенское известить царя, что против него затевается недоброе.

    Пробужденный от сна Петр выскочил в одной сорочке, босой, бросился в конюшню, сел на коня и ускакал в ближайший лес. Туда принесли ему платье. Он оделся и вместе с Гаврилом Головкиным во весь дух пустился в Троицкую лавру, куда поспел через пять часов. К нему на другой же день прибыла туда мать, жена, преданные бояре, потешные и стрельцы Сухарева полка. Утром с ужасом узнала Софья и ее приверженцы о бегстве Петра. Елизарьев со своими товарищами и полковник Циклер, прежде самый ревностный сторонник Софьи, тотчас уехали к Петру и откровенно объявили ему, что давно уже Шакловитый старается подвинуть стрельцов на умерщвление царицы Натальи и приверженных Петру бояр. Петр приказал написать грамоты во все стрелецкие полки, чтобы к 18 августу к нему явились в Троицу все полковники и начальники с десятью рядовыми стрельцами от каждого полка для важного государева дела.

    Софья принимала свои меры: расставляла караулы по Земляному городу и приказывала все грамоты, какие будут от Петра, доставлять к ней. Созвав к себе полковников, она грозила им отрубить головы, если они пойдут к Троице. Сама, между тем, видя неудачу своих замыслов, Софья думала примириться на время с Петром и посылала к нему одного за другим двух бояр, Троекурова и Прозоровского, и убеждала брата возвратиться в Москву для примирения. Эти бояре вернулись без успеха. Софья отправила к Троице патриарха Иоакима, но тот сделал еще хуже для Софьи; он остался у Троицы. Патриарх, тотчас после смерти Федора, был сторонником Петра; он только по необходимости согласился на двуцарствие и в душе не был расположен к Софье, тем более, что Софья оказывала благосклонность к врагу патриарха Сильвестру Медведеву и приверженцы царевны поговаривали о свержении Иоакима с патриаршества и о поставлении вместо него Сильвестра.

    Царь Петр, не дождавшись стрельцов, которых требовал к Троице, послал в другой раз грамоту в Москву с прежним приказанием явиться к нему всем полковникам и начальным людям с десятью рядовыми из каждого полка, да, сверх того, приказывал явиться из всех московских сотен и слобод всем старостам с десятью тяглецами; на этот раз за ослушание обещалась смертная казнь. Пять полковников, много урядников и рядовых стрельцов отправились к Троице. Софья, видя, что борьба с Петром неравна, устроить с ним мировую через других не удается, сама поехала к Петру, но ее не пустили и приказали воротиться назад из села Воздвиженского.

    Вслед за ней прибыл 1-го сентября недавно отъехавший из Москвы к Троице стрелецкий полковник Нечаев с требованием выдать Шакловитого, Медведева и других сообщников, на которых указали стрельцы.

    Софья до того была раздражена этим требованием, что приказала было отрубить Нечаеву голову, но опомнилась, рассудив, что этим поступком в ее положении она скорее проиграет, чем выиграет. Она собрала стрельцов и говорила им в таком смысле:

    «Письма, что привезли из Троицы, составлены ворами. Как можно выдавать людей? Они под пыткой оговорят других, людей добрых; девять человек девятьсот оговорят. Злые люди рассорили меня с братом, выдумали какой-то заговор на жизнь младшего царя; из зависти к верной службе Федора Шакловитого, за то, что он день и ночь трудится для безопасности и добра государства, они очернили его зачинщиком заговора. Я сама хотела уладить дело, узнать причину козни и приехать к Троице, а брат, по наущению злых советников, не допустил меня к себе и не велел туда ехать, и я воротилась со стыдом. Сами знаете, как я управляла государством семь лет, приняв правление в смутное время; под моим правлением заключен честный и твердый мир с нашими соседями христианскими государями, враги веры христианской приведены в ужас и страх нашим оружием. Вы, стрельцы, за вашу службу получили важные награды, и я к вам всегда была милостива. Не могу поверить, чтобы вы стали мне неверны и поверили измышлениям врагов мира и добра! Они ищут головы не Шакловитого, а моей и моего брата Ивана. Я обещаю вам награду, если останетесь мне верны и не будете мешаться в это дело, а те, которые будут не послушны и начнут творить смуту, будут наказаны. Помните: если пойдете к Троице, здесь останутся ваши жены и дети…»

    Потом Софья позвала к себе толпу посадских и говорила им речь в том же духе. Стрельцов и служилых иноземцев поили вином, даже Нечаеву поднесли водки.

    Между тем Петр, не получая ответа от Нечаева, послал снова требование выдать Шакловитого со всеми сообщниками и приказывал служилым иноземцам прибыть к нему к Троице. Генерал Гордон, начальник иноземцев, по поводу этого царского приказания обратился к заведывавшему иноземным приказом, князю Василью Васильевичу Голицыну. «Я доложу об этом старшему царю», — сказал Голицын Гордону. Но Гордон не счел нужным ждать доклада, — он понимал, что Голицын только тянет время, выжидая, не обратятся ли обстоятельства к пользе Софьи. Гордон отправился 5 сентября к Троице со служилыми иноземцами и был принят очень ласково. Петр допустил иноземцев к своей руке и велел им дать по чарке водки.

    Переход иноземцев привел дело Софьи еще ближе к печальной развязке. На стрельцов не было надежды. Они похватали подручников Шакловитого, через которых он прежде пытался взволновать стрельцов, и отвезли их к Троице. В числе схваченных главнейший был Обросим Петров, который перед тем уже несколько дней скрывался у пономаря, и чуть только попытался выйти, — тотчас был схвачен. Он во всем сознался еще до пытки.

    Ясно, что отозвались Софье и смерть Хованского, и сбор служилых для укрощения стрелецкого своеволия, и грамота, в которой стрельцам поставили в воровство переворот, произведенный ими в пользу Софьи. Не было теперь у стрельцов большого желания отважиться на чересчур смелое дело за ту, которая уже показала им, как она благодарит за услуги и как можно положиться на ее обещания. На московские сотни и слободы еще менее можно было надеяться Софье, когда стрельцы, люди военные, не шли за ней. Софья с Шакловитым решились попытаться поднять за себя Россию: это уже значило, как говорится, все поставить на карту разом.

    Шакловитый изготовил грамоту к людям всех чинов Московского государства от имени Софьи. Правительница приносила жалобу всему народу не на Петра, а на его родственников Нарышкиных: «Они ни во что ставят старшего царя Ивана, забросали его комнату поленьями, изломали его царский венец; потешные Петровы делают людям насилия, а царь Петр никаких челобитных не слушает и пр.». Но этой грамоте не суждено было быть разосланной.

    6 сентября, уже вечером, толпа стрельцов явилась перед дворцом и требовала выдачи Шакловитого. Софья думала подействовать на них твердостью и угрозами и сказала повелительно, что не выдаст и что они не должны мешаться в ее дела. «Если нам не выдадут Шакловитого, — закричали стрельцы, — то мы ударим в набат!» Бояре, окружавшие Софью, испугались. «Государыня-царевна, — сказали они, — нельзя им перечить, нельзя спасти Шакловитого; будет бунт; тогда мы все пропадем; лучше его выдать». Софье оставалось послушаться. Шакловитый был выдан и на другой день около часа пополудни привезен к Троице.

    Вечером, около пяти часов, в тот же день, прибыл к Троице Василий Васильевич Голицын с несколькими думными людьми.[173] Царь не допустил их к себе. Им велено было ждать решения.

    Начались допросы и пытки. Шакловитый сначала во всем запирался, но после первой пытки стал виниться наполовину, а когда его повели пытать в другой раз, то, не допустив до пытки, сознался, что разговаривал со стрельцами о том, как бы произвести пожар в Преображенском селе и убить царицу, однако упорно отрицал умысел на жизнь царя Петра. Шакловитый обвинял в соучастии и Василия Васильевича Голицына.

    У Василия Голицына был двоюродный брат Борис, ревностнейший приверженец Петра, любимец его и главный распорядитель, как оказалось, по следствию над заговорщиками. Обвинение в измене ложилось пятном на весь род Голицыных. Заступлению Бориса обязан был Василий Голицын тем, что его хотя наказали, но за другие вины. 9 сентября он был призван во дворец вместе с сыном Алексеем. Думный дьяк прочитал ему приговор, по которому он лишался боярства и вместе с сыном и семьею ссылался в Каргополь: это постигало его за то, что он мимо царей подавал доклады царевне Софье и, сверх того, за дурные распоряжения во время крымского похода, причинившие разорение государству и отягощение народу.[174] Боярина Неплюева осудили на ссылку в Пустозерск за дурное управление в Севске, где он прежде был наместником; Змеев удален в свои костромские вотчины; прочих простили. Напрасно Василий Голицын написал в свое оправдание длинное объяснение в семнадцати пунктах: царь не читал его.

    11 сентября, в 10 часов вечера, против Лавры, у большой дороги, вывели преступников на смертную казнь при большом стечении народа. Шакловитому отрубили голову топором. То же сделали стрельцам: Обросиму Петрову и Кузьме Чермному. Полковнику Семену Рязанцеву велели положить голову на плаху, потом велели ему встать, дали несколько ударов кнутом и отрезали кусок языка. Такому же наказанию подвергли еще двоих.[175]

    Наконец Петр отправил к старшему брату письмо, в котором представлял, что им обоим, будучи в совершенном возрасте, пора править государством самим, а не дозволять третьему лицу, сестре, вмешиваться в правление. Со своей стороны Петр обещался почитать, как отца, старшего брата. Слабоумный Иван не прекословил.

    Вслед за письмом Петра отправлен был в Москву боярин Троекуров с приказанием Софье переселиться в Новодевичий монастырь. Софья несколько дней упрямилась и успела еще переслать письмо и деньги своему другу, Василию Голицыну. Наконец в конце сентября она поневоле должна была ехать в монастырь. Ей дали просторное помещение окнами на Девичье поле, позволили держать при себе свою кормилицу, престарелую Вяземскую, двух казначей и девять постельниц. Из дворца отпускалось ей ежедневно определенное количество разной рыбы, пирогов, саек, караваев, хлеба, меду, пива, браги, водки и лакомств. Царицам и царевнам позволено было посещать ее во всякое время. Она могла свободно ходить внутри монастыря, участвовать в храмовых праздниках, но у ворот постоянно стояли караулы из солдат полков Семеновского и Преображенского. Вдова царя Федора, Марфа Матвеевна, и супруга царя Ивана, Прасковья Федоровна, очень редко посещали Софью, но сестры были с нею по-прежнему дружны и вместе втихомолку ругали Петра и жаловались на свою судьбу.

    С падением Софьи началась самобытная деятельность Петра, и вместе с тем наступал и новый период в истории России. Внимание Петра, как известно, обратилось на юг: была построена корабельная верфь в Воронеже, и начаты походы на Азов. В январе 1696 года скончался болезненный, слабоумный Иван. Двоевластие кончилось. Азов был взят. Петр начал десятками отправлять своих подданных учиться за границу, а в начале 1697 года решился ехать туда сам инкогнито, под именем урядника Преображенского полка Петра Михайлова, т.е. в том чине, в каком он состоял тогда, начав, для примера другим, военную службу с низшего чина. Его неутомимая деятельность, его недовольство старыми порядками, посылка людей за границу и, наконец, неслыханное до того времени намерение самому ехать учиться у иноземцев, уже возбудили против него злые умыслы. 23 февраля, когда царь, готовясь к отъезду, веселился на прощании с боярами у своего любимца, иноземца Лефорта, ему дали знать, что пришел с доносом пятисотенный стрелец Ларион Елизарьев (тот самый, который предупредил Петра о замыслах Шакловитого) с десятником Силиным. Их позвали к царю, и они объявили, что Иван Циклер, уже пожалованный в думные дворяне, собирается убить царя. Циклер перед тем только получил от царя назначение построить Таганрог и был этим недоволен. Оказав важную услугу Петру в деле Шакловитого, он ожидал, что будет важным человеком у царя, и обманулся, так что он сделался врагом царя, которому так услужил в прежние годы.

    Циклер был схвачен и под пыткой показал на окольничьего Соковнина, заклятого старовера, брата боярыни Морозовой и княгини Урусовой (признаваемых раскольниками до сих пор за мучениц). Соковнин под пыткой сознался, что действительно говорил о возможности убить государя, так как государь ездит или один или с малым числом людей. Соковнин при этом оговорил зятя своего, Федора Пушкина, и сына его Василия. Вражда к Петру происходила, по их показанию, оттого, что царь начал посылать людей за море учиться неведомо чему. Обвиненные притянули к делу двух стрелецких пятидесятников. Всех их присудили к смертной казни. Циклер перед казнью объявил, что в прежние годы, во время правления Софьи, царевна и покойный боярин Иван Милославский уговаривали его убить царя Петра. Петр приказал вырыть из земли гроб Милославского и привезти в Преображенское село на свиньях. Гроб открыли: Соковнину и Циклеру рубили прежде руки и ноги, потом отрубили головы; кровь их лилась в гроб Милославского. Пушкину и другим отрубили головы. На Красной площади был поставлен столп с железными спицами, на которых были воткнуты головы казненных.

    Вслед за тем Петр усилил караул у ворот Новодевичьего монастыря, а сам уехал за границу. В то время, как Петр в Голландии учился строить корабли, а потом ездил по Европе присматриваться к иноземным обычаям, в Москве управляли бояре, согласно начертаниям царя. Московским стрельцам пришла тяжелая пора. Прежде они спокойно проживали себе в столице, занимаясь промыслами, величались значением царских охранителей, всегда готовые, как мы видели, обратиться в мятежников. Теперь их выслали в отдаленные города на тяжелую службу и притом на скудном содержании. Четыре полка (Чубарова, Колзакова, Чернаго и Гундертмерка) были отправлены в Азов. Через несколько времени, на смену им, послали другие шесть полков. Прежние четыре полка думали было, что им позволят из Азова возвратиться в Москву, как вдруг им приказали идти в Великие Луки, на Литовскую границу, в войско князя Ромодановского. Они повиновались, но в марте 1698 года многим стало невыносимо: сто пятьдесят пять человек самовольно ушли из Великих Лук в Москву бить челом от лица всех товарищей, чтобы их отпустили по домам. В прежние времена случаи самовольного побега со службы были не редкостью и сходили с рук, но на этот раз начальник Стрелецкого приказа, боярин Троекуров, велел им немедленно идти назад, а четырех выборных, которые к нему пришли объясняться, за дерзкие слова приказал сейчас же засадить в тюрьму. Стрельцы отбили своих товарищей, буянили и не хотели идти из Москвы. Бояре двинули на них солдат Семеновского полка и выгнали из Москвы силой.

    Стрельцы воротились к пославшим их товарищам. Ромодановский в это время, по указу, пришедшему из Москвы, должен был распустить всех своих служилых людей, но такое распоряжение не простиралось на стрельцов; их четыре полка велено было расставить по западным пограничным городам, а тех, которые самовольно ходили с челобитной в Москву, сослать в Малороссию на вечные времена. Стрельцы заволновались и не выдали Ромодановскому своих товарищей, ходивших в Москву: Ромодановский, распустив перед тем служилых, не имел возможности схватить виновных стрельцов. Стрельцы, пошумев, ушли, как будто повинуясь приказанию идти в назначенные им города, и на дороге, на берегу Двины, 16 июня устроили круг. Тут один из ходивших в Москву, стрелец Маслов, стоя на телеге, начал читать письмо от царевны Софьи, в котором она убеждала стрельцов прийти к Москве, стать табором под Новодевичьим монастырем и просить ее снова на державство, а если солдаты станут не пускать их в Москву, то биться с ними.

    Стрельцы порешили идти на Москву. Раздавались голоса о том, что надобно перебить всех немцев, бояр, самого царя не пускать в Москву и даже убить его за то, что «сложился с немцами». Впрочем, это были только одни толки, а не приговор всего круга.

    Когда в Москве заслышали, что идут к столице стрельцы, то на многих жителей напал такой страх, что они с имуществом разъезжались по деревням. Бояре, не допуская стрельцов до столицы, выслали против них навстречу войско в числе 3700 человек с 25 пушками. Начальство над этим войском взял боярин Шеин с двумя генералами: Гордоном и князем Кольцо-Мосальским. Высланное боярами московское войско встретилось со стрельцами 17 июня близ Воскресенского монастыря. Сначала Шеин отправил к ним в стан генерала Гордона. Гордон потребовал, чтобы стрельцы немедленно ушли в назначенные им места и выдали бы сто сорок человек из тех, которые ходили перед тем только в Москву: их считали главными зачинщиками бунта.

    «Мы, — отвечали стрельцы, — или умрем, или непременно будем в Москве хоть на три дня, а там пойдем, куда царь прикажет».

    «Вас к Москве не пропустят. Об этом не помышляйте», — сказал им Гордон.

    «Разве все помрем, тогда в Москве не будем», — отвечали стрельцы.

    Двое старых стрельцов начали объяснять Гордону свои нужды, как стрельцы терпят и голод и холод, как строили крепости, тянули суда, с пушечной и оружейной казной, вверх Доном, от Азова до Воронежа; как им дают месячного жалованья столько, что едва достает на две недели, говорили, что теперь они хотят только повидаться с женами и детьми своими. Толпа стрельцов подтверждала справедливость сказанного двумя их товарищами.

    «Я советую вам, — сказал Гордон, — чтобы каждый полк особо обдумал и посоветовался о том, что вы делаете». «Мы все заодно», — возражали ему стрельцы. «Так знайте же, — сказал Гордон, — если вы теперь не примете милости его царского величества и мы принуждены будем силой привести вас к повиновению, тогда уже не будет вам пощады. Даю вам сроку четверть часа».

    Гордон отъехал в сторону и через четверть часа опять послал к ним за ответом. Но стрельцы стояли на своем.

    Шеин отправил к стрельцам Кольцо-Мосальского. Тогда из толпы стрельцов вышел десятник Зорин с челобитной, где, между прочим, говорилось, будто воевода Ромодановский хотел их рубить, неизвестно за что, а в заключение объяснилось, что стрельцы затем пришли к Москве, что в Москве «великое страхование, город затворяют рано вечером и поздно утром отворяют, всему народу чинится наглость; они слышали, что идут к Москве немцы и то знатно последуя брадобритию и табаку во всесовершенное благочестия исповержение».

    И в стрелецком стане и в стане Шеина отслужили молебны, приготовились к бою.

    Шеин послал против стрельцов Гордона с 25 пушками, а между тем кавалерия стала окружать их стан.

    Поставивши свои пушки, Гордон два раза высылал к стрельцам дворян с советом опомниться и покориться.

    «Мы вас не боимся, — сказали стрельцы, — у нас самих есть сила».

    Тогда Гордон приказал дать залп, но так, что ядра пролетели над головами стрельцов.

    Стрельцы подняли крик, замахали шапками и произносили имя Святого Сергия. То был их условленный знак.

    Тогда Гордон приказал выстрелить по ним из пушек и положил многих на месте. Стрельцы смешались. Гордон дал другой, третий, четвертый залп; стрельцы бросились врассыпную. Оставалось только ловить и вязать их. Убито у них было 29 человек и ранено 40.

    Тотчас дали знать в Москву; бояре приказали Шеину произвести розыск. Начались пытки кнутом и огнем. Стрельцы повинились, что было у них намерение захватить Москву и бить бояр, но никто из них не показал на царевну Софью. Шеин самых виновных приказал повесить на месте, а других разослать по тюрьмам и монастырям под стражу.[176]

    Бояре полагали, что суд тем и кончился, но не так посмотрел на это дело Петр, когда к нему в Вену пришло известие о бунте стрельцов. «Это, — писал он Ромодановскому, — семя Ивана Милославского растет…» и тотчас поскакал в Москву.

    Царь прибыл в столицу 25 августа, а на другой день 26 в Преображенском селе начал делать то, что так возмущало стрельцов; Петр начал собственноручно обрезывать бороды боярам и приказал им одеться в европейское платье, как будто желая сразу нанести решительный удар русской старине, подвигнувшей на бунт стрельцов.

    С половины сентября начался новый розыск. Из разных монастырей велено было свезти стрельцов; затем иных разместили по московским монастырям, а других содержали в подмосковных селах под крепким караулом. Число всех содержавшихся стрельцов было 1714 человек 2.

    Допрос происходил в Преображенском селе под руководством князя Федора Юрьевича Ромодановского, заведывавшего Преображенским приказом. Устроено было четырнадцать застенков, и каждым застенком заведывал один из думных людей и ближних бояр Петра. Признания добывались пытками. Подсудимых сначала пороли кнутом до крови на виске (т.е. его привязывали к перекладине за связанные назад руки); если стрелец не давал желаемого ответа, его клали на раскаленные угли. По свидетельству современников, в Преображенском селе ежедневно курилось до тридцати костров с угольями для поджаривания стрельцов. Сам царь с видимым удовольствием присутствовал при этих варварских истязаниях. Если пытаемый ослабевал, а между тем нужен был для дальнейших показаний, то призывали медика и лечили несчастного, чтобы подвергнуть новым мучениям. Под такими пытками стрельцы сперва сознались, что у них было намерение поручить правление царевне Софье и истребить немцев, но никто из них не показывал, чтобы царевна сама подущала их к этому замыслу! Петр подозревал сестру и приказал пытать стрельцов сильнее, чтобы вынудить у них показания, обвиняющие Софью. Тогда некоторые стрельцы показали, что один из их товарищей (который в розыске не оказывался) Васька Тума привез из Москвы письмо от имени Софьи, получивши его через какую-то нищую. Это письмо передано было пятидесятнику Обросимову, а тот передал его стрельцу Маслову, последний читал это письмо перед полками на Двине. Следуя этим показаниям, нашли нищую; но она ни в чем не созналась и умерла в мучениях под пыткой. Взяли кормилицу Софьи Вяземскую и четырех ее постельниц, подвергли их жестоким пыткам. Показания этих женщин были таковы, что из них можно было только, при сильных натяжках, обвинить Софью. Сама Софья, допрошенная Петром, объявила, что никогда не посылала никаких писем в стрелецкие полки. Сестра ее Марфа сказала только, что слышала от своей служительницы Жуковой о желании стрельцов прийти в Москву и возвести на царство Софью. Жукову подвергли пытке; она наговорила на одного полуполковника. Этого в свою очередь подвергли пытке, а Жукова потом сказала, что она его оговорила напрасно. Когда же ее снова стали пытать, она опять обвинила его: это может служить образчиком, какого рода были отбираемые тогда показания.

    30 сентября у всех ворот московского Белого города расставлены были виселицы. Несметная толпа народа собралась смотреть, как повезут преступников. В это время патриарх Адриан, исполняя предковский обычай, наблюдаемый архипастырями, просить милости опальным, приехал к Петру с иконою Богородицы. Но Петр был еще до этого нерасположен к патриарху за то, что последний повторял старое нравоучение против брадобрития; Петр принял его гневно. «Зачем пришел сюда с иконою? — сказал ему Петр. — Убирайся скорее, поставь икону на место и не мешайся не в свои дела. Я побольше тебя почитаю Бога и Пресвятую Богородицу. Моя обязанность и долг перед Богом охранять народ и казнить злодеев, которые посягают на его благосостояние». Патриарх удалился. Петр, как говорят, собственноручно отрубил головы пятерым стрельцам в селе Преображенском. Затем длинный ряд телег потянулся из Преображенского села в Москву; на каждой телеге сидело по два стрельца; у каждого из них было в руке по зажженной восковой свече. За ними бежали их жены и дети с раздирающими криками и воплями. В этот день перевешано было у разных московских ворот 201 человек.

    Снова потом происходили пытки, мучили, между прочим, разных стрелецких жен, а с 11 октября до 21 в Москве ежедневно были казни; четверым на Красной площади ломали руки и ноги колесами, другим рубили головы; большинство вешали. Так погибло 772 человека, из них 17 октября 109-ти человекам отрубили головы в Преображенском селе. Этим занимались, по приказанию царя, бояре и думные люди, а сам царь, сидя на лошади, смотрел на это зрелище. В разные дни под Новодевичьим монастырем повесили 195 человек прямо перед кельями царевны Софьи, а троим из них, висевшим под самыми окнами, дали в руки бумагу в виде челобитных. Последние казни над стрельцами совершены были в феврале 1699 года. Тогда в Москве казнено было разными казнями 177 человек.

    Тела казненных лежали неприбранные до весны, и только тогда велено было зарыть их в ямы близ разных дорог в окрестностях столицы, а над их могилами велено было поставить каменные столпы с чугунными досками, на которых были написаны их вины; на столпах были спицы с воткнутыми головами.

    Софья, по приказанию Петра, была пострижена под именем Сусанны в том же Новодевичьем монастыре, в котором жила прежде. Сестра ее, Марфа, пострижена под именем Маргариты и отправлена в Александровскую слободу в Успенский монастырь. Прочим сестрам запрещено было ездить к Софье, кроме Пасхи и храмового праздника Новодевичьего монастыря.

    Несчастная Софья в своем заключении томилась еще пять лет под самым строгим надзором и умерла в 1704 году.

    Глава 14

    Ростовский митрополит Димитрий Туптало

    Говоря о важных русских исторических деятелях XVII века, нельзя умолчать о духовном лице, действовавшем преимущественно в конце XVII столетия; оно имеет важное значение не только для своего времени, но и для последующих времен по тому благочестивому уважению, какое к его памяти оказывает русский народ.

    Св. Димитрий (по происхождению малороссиянин) занимает одно из самых блестящих мест в кругу киевских ученых, распространявших по русской земле начатое Петром Могилою дело русского просвещения. Он родился в местечке Макарове, верстах в пятидесяти от Киева, на правой стороне Днепра, в декабре 1651 года. Отец его был казацкий сотник по имени Савва Григорьевич Туптало, мать называлась Марья, ребенок назван был в крещении Даниилом.[177] Когда он достиг отроческого возраста, родители отдали его учиться в Киев. Отец Данила был ктитором Кирилловскою монастыря и, вероятно, проживал в самом Киеве. Одаренный от природы живым воображением и глубиною чувства, Данило предался религиозной созерцательности и решился постричься. Печальная судьба Малороссии, как видно, содействовала такому настроению: кругом себя он видел кровь, слезы, нищету; одна беда влекла за собой другую беду, и не предвиделось исхода плачевному состоянию края. В Киеве даже учение не могло идти своим обычным порядком. Естественно было предаться мысли о непрочности земных благ и искать пристанища в иноческой жизни. В 1668 году Данило был пострижен в Киевском Кирилловском монастыре игуменом Мелетием Дзиком[178] и наречен Димитрием. Несмотря на молодость, он скоро обратил на себя внимание своим необыкновенным даром слова; 25-ти лет от роду, в 1675 году, он был посвящен в Густынском монастыре Лазарем Барановичем в иеромонахи. С этих пор начались странствования Димитрия из монастыря в монастырь, из края в край. Где только он не поселялся, там начинал говорить поучения, и к нему стекались толпы народа; слава о новопоявившемся знаменитом проповеднике переходила из города в город. Архиепископ Лазарь Баранович перевел его из Густынского монастыря к себе в Чернигов, и Димитрий пробыл около двух лет проповедником при Лазаре Барановиче. Отправившись в Литву, для поклонения чудотворной иконе, находившейся в Новодворском монастыре, Димитрий был сначала приглашен на короткое время для проповедничества в Вильно, а потом белорусский епископ Феодосий Василевич убедил его переселиться в Слуцк; Димитрий проповедывал там в Преображенском монастыре. Но в конце 1679 года скончался его покровитель Феодосий, а вслед за ним окончил жизнь другой его благоприятель, ктитор Преображенского монастыря Скочкевич. Проговоривши над последним надгробное слово[179], Димитрий через месяц уехал из Слуцка на родину. Молодого проповедника наперерыв приглашали из разных мест Малороссии. Гетман Самойлович убедил его поселиться в Батурине, а затем, по его ходатайству, Лазарь Баранович, в 1681 г., назначил Димитрия игуменом Максаковского монастыря. Лазарь, любивший, как известно, играть словами, сказал Димитрию при этом такую любезность: «Вы называетесь Димитрием, и потому я желаю вам не только игумена, но и митры. Пусть Димитрий получит митру». На следующий год Димитрий был сделан Батуринским игуменом. Но пребывание в Батурине было ему не совсем по душе; в следующем же году он оставил игуменство и удалился в Киево-Печерскую Лавру, где был принят радушно архимандритом Варлаамом Ясинским. Здесь Димитрий начал составлять сборник житий святых — Четии Минеи. Труд этот был намечен еще Петром Могилою, но остался без исполнения. Через два года мы застаем Димитрия снова в Батурине игуменом Николаевского монастыря. Не знаем, как отнесся Димитрий к падению Самойловича, но оно не имело на него дурного влияния. Преемник Самойловича, Мазепа был также благосклонен к Димитрию. Окончивши половину своих Миней, Димитрий возвратил в Москву бывшие у него Макарьевские Минеи[180], извещал об окончании своего труда и просил благословения патриарха Иоакима на печатание, но так как благословение долго не получалось, то Димитрий, не дожидаясь его, отдал свои Минеи в печать в Киево-Печерскую Лавру, под надзором архимандрита Варлаама. Патриарх, узнавши об этом, был очень недоволен, придирался, требовал перепечатки некоторых мест, запрещал печатать далее без своего разрешения; однако Димитрий отклонил от себя дальнейшие преследования. Он, вместе с Мазепой, побывал в Москве в самое смутное время падения Софьи (в 1689 г.) и успел понравиться Иоакиму, который дал ему благословение продолжать свой труд. По возвращении на родину, Димитрий проживал в Батурине и трудился над своими Минеями. Преемник Иоакима, патриарх Адриан, не только не придирался к печатанию, но, поставивши на киевскую митрополию печерского архимандрита Варлаама, особенно просил его содействовать печатанию Димитриевых Миней.

    В 1692 году Димитрий опять оставил игуменство, чтобы исключительно заняться Минеями; но в 1694 году его заставили принять игуменство в Глуховском монастыре, а в 1697 году преемник Лазаря Барановича, Иоанн Максимович, вызвал его в Чернигов и сделал архимандритом Елецкого монастыря. Занимаясь Минеями, Димитрий не переставал писать и говорить проповеди. Через два года его перевели в Новгород-Северский Спасский монастырь, и здесь в 1700 году он окончил три чети (четверти) своих Миней и напечатал в Лавре; вслед за тем судьба нежданно призвала его в далекий край.

    Петр Великий искал достойное духовное лицо для замещения кафедры сибирского митрополита и приказал киевскому митрополиту Варлааму прислать к нему в Москву такого архимандрита, который бы годился на это место. Варлаам указал на Димитрия. В феврале 1701 года Димитрий, по царскому приказанию, приехал в Москву, а марта 23-го был рукоположен в архиерейский сан.

    Но Димитрий, достигши уже 50 лет от роду, был слаб здоровьем; тяжело было бы ему ехать в далекую неведомую и притом суровую страну. Он впал в недуг. Петр, узнавши об этом, сам приехал к нему и заметил, что Димитрий более печален, чем болен, и приказал сказать ему откровенно причину своей тоски. «Меня, — сказал Димитрий, — посылают в суровый край, вредный для моего здоровья, а на мне лежит послушание — окончить “Жития Святых”». — «Оставайся в Москве», — сказал ему на это Петр.

    Димитрий остался в Москве, сблизился и подружился со своим земляком Стефаном Яворским, занимавшим тогда место блюстителя патриаршего престола, и продолжал заниматься своими Минеями.

    В январе 1702 года, по смерти ростовского митрополита Иосафа, Петр назначил Димитрия в Ростов. Это было последнее местопребывание Димитрия. Приехавши в свою епархию, он тотчас же указал в соборной церкви место для своего погребения и сказал: «Се покой мой, зде вселюся во век века».

    Здесь окончил он свой многолетний труд «Жития Святых», которые были напечатаны вполне в 1705 году в типографии Киево-Печерской Лавры. По своему обыкновению, Димитрий и в Ростове говорил постоянно проповеди: в Ростове, как и в Малороссии, полюбили его и стекались к нему слушатели. Но в великорусском крае потребовалась от него еще иного рода деятельность. Димитрий, познакомившись с великорусским духовенством, ужаснулся крайнего невежества и отсутствия внутреннего благочестия. «Нерадивые иереи, — говорит он в своем увещании к священникам, — ленятся ходить к убогим больным для исповеди и причастия, а ходят только к богатым, и многие бедняки умирают без Св. Тайн… Случилось нам на пути в Ярославль заехать в одну деревню и спросить тамошнего попа: „Где у тебя животворящие Христовы тайны?“ — Поп не разумел моего слова. Я спросил: „Где тело Христово?“ — Поп опять не понял моего слова. Тогда один из бывших со мною священников спросил его: „Где запас?“ — Тогда поп взял „неопрятный“ (зело гнусный) сосудец и показал в нем хранимую в небрежении великую святыню… Удивяся о сем, неба и земли ужаснитеся концы. Пречистые Христовы тайны держит священник не в церкви на престоле, а у себя между клопами, тараканами и сверчками, с которыми и он сам и домашние его живут и почивают». Чтобы пресечь такие злоупотребления, Димитрий писал несколько увещаний духовным с наставлением, как вести себя, и видел необходимость положить начало книжному просвещению. Он завел в Ростове духовное училище или семинарию, которая разделялась на три класса и имела при Димитрие до 200 учеников. Он содержал это училище из собственных доходов, занимался им с большой любовью, сам поверял успехи учеников, наблюдал за их нравственностью и благочестием, а летом собирал их у себя в загородной своей даче, объяснял им сам лично места из Св. Писания, обращался с ними чрезвычайно кротко, по-отечески, и был очень любим ими. Это был первый образчик великорусских семинарий. Кроме общего невежества, над великорусским краем тяготело еще другое зло — раскол; и против этого зла счел обязанностию выступить Димитрий. Он написал большое сочинение против раскола — «Розыск о раскольничьей брынской вере», а когда от Петра последовал указ о том, чтобы все обрили бороды, то Димитрий написал сочинение о брадобритии, в котором доказывал, что бритье бород не составляет греха. Сам Димитрий рассказывает, как двое нестарые великорусса остановили архиерея при выходе из церкви после литургии и спрашивали его: как он думает? Они готовы лучше положить голову на плаху для отсечения, чем бороды. «А что отрастет, — спросил Димитрий — борода или голова?» — «Борода», — сказали ему. «Так лучше вам отдать бороду, чем голову, борода будет отрастать столько раз, сколько ее будут брить, а отсеченная голова не пристанет к телу, разве — в воскресение мертвых!» Димитрий говорил бородолюбцам, что напрасно они боятся брить бороду, воображая себе, будто этим исказят образ и подобие Божие; доказывал, что образ и подобие Божие совсем не в теле, не в зримом образе человека, а в его душе. Петр нашел в ростовском митрополите поддержку своим преобразовательным планам в этом отношении. Димитрий, при своем строгом благочестии, не мог разделять уважения великоруссов к бородам, так как родился в Малороссии, где казаки давно уже брили бороды и где этот обычай делался всенародным.

    Димитрий был большой постник и, как рассказывают, едал в великую четыредесятницу только раз в неделю. Он вообще отличался умеренностью в жизни, был кроток, простодушен и охотно помогал беднякам. В своем духовном завещании, написаном за два года до смерти, Димитрий выразился о себе так: «С восемнадцатилетнего возраста до приближения моего к гробу я не собирал ничего, кроме книг: у меня не было ни золота, ни серебра, ни излишних одежд… Пусть никто не трудится искать после меня каких-нибудь складов». Качества Димитрия еще при жизни возвышали его в глазах благочестивых людей.

    Недаром боялся Димитрий Сибири; и менее суровый климат Ростовского края зловредно подействовал на его здоровье, ослабленное многолетними трудами и строгим постничеством. Уже в 1708 году Димитрий жаловался, что не в состоянии работать: глаза ослабели, очки уже не могли ему помогать, рука при писании дрожала… В 1709 году Димитрий стал страдать удушливым кашлем и 27-го ноября скончался. Его нашли в келье мертвым, стоящим на коленях для молитвы. Друг Димитрия, Стефан Яворский, похоронил его в месте, указанном самим Димитрием по приезде в Ростов. После покойного Стефан взял его многочисленные книги, перешедшие в библиотеку московской синодальной типографии.

    Литературные труды Димитрия имеют важное значение именно потому, что были сильно распространены в русском обществе до последнего времени. Едва ли какой другой духовный писатель имел такой обширный круг читателей. Самым распространенным сочинением Димитрия были, без сомнения, его Четии Минеи, имевшие несколько изданий. Составляя их, он пользовался Макарьевскими Минеями, рукописью Симеона Метафраста, доставленною ему с Афона, русскими прологами, патериками и разными западными сборниками. Хотя составитель сознавал, что не все бывшее у него в руках имело одинаковую степень достоверности в качестве источников, и потому многое не вносил в свой сборник, тем не менее, однако, нельзя сказать, чтобы Димитрий подвергал строгой критике сказания, которыми пользовался.

    Проповеди Димитрия (которых осталось множество и из которых не все еще известны) представляют собственно мало черт, важных для истории своего времени, как по своему складу, так и по содержанию: это такие проповеди, которые могли быть применимы ко всякой стране и во всякое время. Но они не остались без значения в истории русского просвещения по тем внутренним достоинствам, которые сделали их любимою книгою русских людей на долгое время. Влияние киевской схоластики отразилось во многом и на них, — это заметно в стремлении пускаться в символизм. Так, напр., в своей проповеди на Вербное Воскресение Димитрий задает вопрос: зачем Христос въехал в Иерусалим, сидя на осле? — и выводит, что это совершилось по подобию осла с грешником.[181] В другой проповеди он приглашает все деревья преклонить верхи свои пред терном и деревьям дает символизацию святых: финик — это праведник; маслина — учители церковные; виноград — это вообще люди, жительствующие по Бозе; а тёрн знаменует страдание… Подобно киевским проповедникам, он приводит в своих проповедях разные анекдоты из древней истории и басни, которым простодушно верит; например, рассказывая известную басню о птице Фениксе, которая, проживши одним воздухом, без пищи и питья, пятьсот лет, сама себя сжигает, чтобы из ее пепла образовался зародыш новой птицы — он допускает действительное существование такой птицы, живущей будто бы в Аравии и Индии… Или, напр., говоря о Дельфийском оракуле, он готов его прорицание признать истинным.[182] Но если Димитрий во многих чертах своих проповедей и в схоластическом построении многих из них отдал дань тому кругу, в котором воспитан, зато проповеди его стоят гораздо выше проповедей всех его предшественников настолько, насколько они были плодом не упражнения на заданную тему, а истинного вдохновения, которым была преисполнена даровитая и любящая натура проповедника. Проповеди Димитрия отличаются живостью образов и в особенности глубиною чувства: в последнем едва ли кто из русских проповедников и после Димитрия превосходил его. Они писаны на языке церковнославянском, с примесью русской речи. Такой язык даже в то время, когда эти проповеди писались, был слишком книжным и удаленным от обыкновенного разговорного языка. В последующие времена при дальнейшем развитии литературного языка он казался устарелым, а между тем проповеди Димитрия долго читались с большею охотою, чем сочинения других, более новых проповедников. Проповеди его имеют ту замечательную особенность, что при книжном языке, при несвойственных русской речи оборотах они отличаются ясностью и как-то легко читаются. Некоторые из проповедей Димитрия, прочитанные в церкви, и теперь могут произвести то же потрясающее впечатление на слушателей. Такова между прочим его превосходная проповедь на день жен мироносиц, замечательная и тем, что в ней встречаем применительность к своему времени, чего у Димитрия вообще мало. Проповедник припоминает слова, произнесеные Ангелом к женам мироносицам при гробе воскресшего Спасителя: «Возста, несть зде!» «Где же Христос по своем воскресении? Конечно везде, как Бог, но не везде своею благодатью, и вот проповедник ищет его. Не в храмах ли он, воздвигнутых в его честь? Нет, его дом святой сделался разбойничьим вертепом. Соберутся люди в церковь, будто на молитву, а между тем празднословят о купле, о войне, о пиршествах, осуждают других, ругаются над ближними, разбивают хульными словами их доброе имя; иные, стоя в храме, будто и молятся устами, а в уме своем помышляют о семье, о богатстве, о сундуках, о деньгах, иной дремлет, стоя в церкви, а иной помышляет о воровстве, убийстве, прелюбодеянии или замышляет месть своему ближнему. Случается вдобавок, что духовные лица пьяные бранятся между собою, сквернословят и дерутся в алтаре. Нет, не храм это божий, а вертеп разбойников: благодать Божия отгоняется от оскверненнаго св. места, как пчела, гонимая дымом. Некогда Господь бичом от вервий изгнал продающих и купующих из церкви. А что, если бы он теперь видимо пришел в святой свой храм с этим бичом? Но, нет Господи, уже то время прошло, когда ты изгонял бесчинников из храма, ныне наше окаянное время настало; уже мы тебя изгоняем; теперь можно сказать о храме Господнем: несть зде Бога, был, да пошел прочь. Возста, несть зде…» Но ведь писание учит, что всякий человек есть храм Божий. Стало быть, во всяком человеке можно искать Христа. Но что же? «Многие, — говорит Димитрий, — крещены и просвещены истинною верою, но мало таких, в которых бы Господь обитал, как в своем храме: и вор крещен, и тать, и разбойник, и прелюбодей, и всякий злодей просвещен правоверием, но Христа в нем не спрашивай: несть зде. Разве давно когда-то был Христос в этом воре в младенческие годы, а когда он пришел в возраст, отошел от него Христос! Возста, несть зде! Иной на вид кажется добродетельным, благочестивым, он богомолец, постник, нищелюбец, подвижник… Но все это лицемерие… Не ищи в нем Христа. Несть зде! Трудно сыскать драгоценный жемчуг в морской глубине, золото, серебро в недрах земли; а еще труднее — Христа, обитающего в людях. Многие из нас только по имени христиане, а живут по-скотски, по-свински. Крестом Христовым ограждаемся, а Христа на кресте распинаем своими мерзкими делами…» Проповедник начинает искать Христа в людях разных званий. «Посмотрим, — говорит он, — на духовного сановника и спросим его: с каким намерением и желанием достиг ты своего сана? Ради славы и чести Божией или для своей славы и чести? Ради ли приобретения душ человеческих во спасение или для приобретения собственных богатств? Поистине, не один бы нашелся, который достиг этого сана не для пользы людей, а для своей корысти. Не служить пришел спасению человеческих душ, а для того, чтобы ему служили подначальные…»[183] «Посмотрим, — продолжает он, — на низшие духовные власти, на иереев и дьяконов, и спросим каждого: что тебя привело в священный чин? Желание ли спасти себя и иных? Нет, ты пошел сюда для того, чтобы прокормить себя, жену и детей. Поискал Иисуса не для Иисуса, но для хлеба куса. Иной, взявши ключ разумения, и сам не входит и входящих не пускает, а иной и ключа разумения не брал. Сам ничего не разумеет: слепец слепцов водит, и купно в яму впадают. Не скоро здесь сыщешь Христа: несть зде! Может быть, в монастырях поискать Христа? Но и в них все испортилось. Ничего не стало… Не в народе ли поискать Христа? Но где же более воровства, как не в народе? Если есть в народе какие-нибудь добрые люди, так и те за своими делами и утеснениями забыли Бога и от молитвы отступили. Не в людях ли великих, боярах и судиях искать Христа? Но к ним нет доступа. Скажут: не пора, иным временем придешь; да незачем и ходить к ним. В них едва ли когда и бывал Христос: в наши злые времена и правда скудна и милосердия нет; а где ни правды, ни милосердия, там не ищи Христа: несть зде!

    Где же обрести его? Придется сетовать с Магдалиною, говорящею: «Взяша Господа моего от гроба и не вем, где положиша его». Грехи наши взяли от нас Господа нашего и не знаем, где искать его. Иной кто-нибудь скажет: Господь со мною и я с ним, я верую в него, молюсь ему и поклоняюсь ему. А что из того, что ты поклоняешься? Поклонялись ему и те, которые во время его вольного страдания прегибали перед ним колена, а потом били по голове тростью. Ты кланяешься Христу и бьешь Христа, потому что озлобляешь и мучишь своего ближнего, насилуешь его и грабишь, отнимаешь у него неправильно достояние; ты молишься Христу и плюешь ему в лицо, испуская из уст твоих скверные слова, укоряя и осуждая своего ближнего…»

    В этой проповеди Димитрий задел и раскольников. «Наша церковь так умалилась от раскола, что с трудом можно найти истинного сына церкви: чуть не в каждом городе выдумывается новая, особая вера. Простые мужики и бабы догматизуют о сложении трех перстов, да о том, какой крест неправый и новый, а иные хотя и остаются в церкви, но притворно: у них нет Христа, нет Бога. Несть зде!..»

    Кроме множества проповедей, более или менее талантливо написанных, Димитрий оставил по себе много благочестивых размышлений и наставлений[184], написал катехизис в вопросах и ответах, «Зерцало православного исповедания веры», «Летопись» — священная история с нравоучительными размышлениями; сочинение неоконченное.

    По значению для истории своего века самое важнейшее сочинение Димитрия есть бесспорно «Розыск о брынской вере» (брынскою назвал он раскольничью веру оттого, что раскольники гнездились в Брянских или Брынских лесах), разделенный на три части: 1) о раскольничьей вере, 2) о раскольничьем учении и 3) о раскольничьих делах. В первой части, доказавши несправедливость раскольничьих обвинений на православную церковь, Димитрий обличает раскольничьих учителей в том, что они по своему невежеству писали так, что из их слов невольно выходят еретические мнения. Замечательно, что раскол во времена Димитрия раздробился до того, что насчитывали до 22 толков. Во второй части «Розыска» автор критически доказывает ложность разных учений. Главное зло, по мнению Димитрия, в том, что раскольники «чуть только умеют читать и писать, тотчас считают себя великими богословами и учителями веры». Димитрий подробно распространяется о брадобритии, доказывает, что борода не имеет никакого значения в деле религии, и даже те правила, какие существовали о небритии бороды, считает происходящими от времен господства иконоборства. Димитрий отвергает раскольничьи бредни об антихристе, о приближении последних времен, когда храмы должны сделаться хлевами и истинные христиане будут спасаться в пустынях, доказывает неправильное применение раскольниками слов Св. Писания о нерукотворенных храмах, которые раскольники приводили для того, чтобы не ходить в церковь. Димитрий вооружается при этом против иконоборцев и отвергающих поклонение св. мощам и, по-видимому, имеет здесь в виду уже не старообрядцев, а таких отщепенцев от церкви, которые не стояли подобно старообрядцам за букву, а, напротив, думали оторваться от буквы. Отщепенцы этого рода, как оказывается, не переставали существовать в России с XVI века, а может быть, и с более раннего времени. Таким образом, мы узнаем, что в Ростове один посадский человек по имени Трофим, призванный Димитрием, по доносу одного попа, не только не стал кланяться иконам, но начал приводить против иконопоклонения такие доводы, которые обыкновенно приводились лютеранами и кальвинистами. Подобное говорит Димитрий и относительно поклонения мощам: «Я слышал недавно об одном лжеучителе и развратителе людей Божиих, который тайно учил не почитать мощей». В опровержение таких учений, противных православной церкви, Димитрий в своем «Розыске» подробно распространяется о законности почитания того и другого. Замечательно, что Димитрий встречал таких раскольников, которые историю евангельскую считали только притчею, а не действительно происходившим событием, и всему хотели давать только аллегорическое значение: «Никогда не происходило того, — говорили они, — чтобы Христос пятью хлебами и двумя рыбами накормил пять тысяч народа в пустыне. Это одна притча. Пустыня — это жилище язычников, к которым Христос пришел, оставивши иудеев. Пять хлебов — пять чувств, две рыбы — две книги: Евангелие и Апостол. Лазарево воскрешение не было на деле; это одна притча. Болящий Лазарь — это ум, побеждаемый немощью человеческою; смерть Лазаря — грехи; сестры Лазаревы, Марфа — плоть, Мария — душа; гроб — житейские заботы; камень на гробе — сердечная окаменелость; воскресение Лазарево — раскаяние во грехах. Вход Христа в Иерусалим тоже одна притча. Ослица — жидовский род; жеребенок — язычники; Христос оставляет жидов и переходит к язычникам и пр». — «И другие чудесные Христовы деяния, — говорит Димитрий, — описанные в евангельской истории, безумные раскольничьи мудрецы считают притчею, а не действительными событиями; они рассеивают между простым народом свои плевелы и облыгают евангельскую повесть». Все это едва ли может относиться к старообрядчеству, а напротив, свидетельствует, что рядом со старообрядством развивались в русском народе гораздо ранее возникшие рациональные умствования, приведшие к явлению таких сект, как молокане, духоборцы и пр.

    Третья часть «Розыска» в особенности замечательна тем, что в ней собраны разные известия из истории раскола и, между прочим, о раскольничьих самосожжениях. Некоторые события были известны Димитрию ближайшим образом. «Доносил мне, — пишет Димитрий, — один старый иеромонах Игнатий, что в Пошехонском уезде, где он был прежде попом, сожглось разом 1920 чел., по научению боярского крестьянина Ивана Десятины. Сожигатели устраивают в лесах большие избы и засадят в них душ по сту, по двести, а маленьким детям прибьют гвоздями одежду к лавке, на которой их усадят; потом обложат избу соломой, хворостом и зажгут. Другая подобная страшная секта называется морильщики; сожигатели подговаривают людей к самосожжению, а морильщики проповедуют такое учение: Какая польза оставаться в этой жизни? Веры правой на земле уже нет. Отцов духовных нет. Архиереи и священники — волки, церкви — хлевы; антихрист уже царствует в мире; страшный суд наступает. Кто хочет истинно спастись, тот должен подражать мученикам и исповедникам и скончаться от голода и жажды, чтобы, избавившись от вечных мук, воцариться со Христом. Пострадаем же здесь недолго, чтобы не приобщиться к тем, которые, оставивши истинную веру, гонят и мучат нас за нее. Есть у этих морильщиков в лесах избы с маленькими дверцами, а иногда и вовсе без дверец, и землянки; уговорят простаков и засадят иногда одного, а иногда двух или трех и более, на голодную смерть. Бедняки посидят два-три дня, потом кричат, умоляют, чтобы их выпустили, но никто их не слушает; они в безумии бросаются друг на друга, и кто кого одолеет, тот того загрызает».

    Во времена Димитрия существовало главное разветвление раскола на поповщину и беспоповщину: поповщина — последователи Аввакума; они принимали только тех священников, которые или были посвящены до исправления книг, или, будучи священниками, отвергались в поповщине православной церкви; перекрещивали тех, которые к ним приставали; беспоповщина — уже и тогда разделявшаяся на разные оттенки (волосатовщина, андреевщина, иларионовщина, стефановщина, козминищина, серапионовщина и пр.). Все беспоповцы соглашались в том, что не считали возможным какое-нибудь священство на земле после исправления книг, предоставляя мирянам самим совершать такие обряды и богослужения, какие по кормчей позволялись в крайнем случае мирским лицам. Они отвергали брак и учили, что лучше жить без венчанья, чем венчаться по-еретически. Из них-то 1 являлись сожигатели. Замечательным толком по своей уродливости является так называемая христовщина, возникшая на Оке в селе Павлове-Перевозе: некто назвал себя Христом, подобрал красивую девицу из села Ландюха, назвал ее Богородицею и ходил с нею по селам и деревням. Один монах Пахомий видел его и рассказывал Димитрию, как в селе Работки на Волге, сорок верст ниже Нижнего-Новгорода, собралось множество народа в пустой и ветхой церкви. Мнимый Христос вышел из алтаря к людям; на голове у него было обверчено что-то наподобие венца, как пишут на иконах, а к венцу прицеплены клочки бумаги с изображением херувимов («а быть может, — замечает простодушно Димитрий, — это были бесы»). Люди падали перед ним на землю и вопили: «Господи! помилуй нас! Создатель наш, помилуй!» «Недавно, — говорит далее Димитрий, — появились какие-то рогожники или рубищники, шатавшиеся по миру в рогожах и выдававшие себя за святых… Наконец, — замечает Димитрий, — есть такие толки, которые не пристают ни к поповщине, ни к беспоповщине и не принимают никакого крещения; живут без венчания и чужды христианства: какое уже там христианство, когда крещения нет!» Кроме них, по словам Димитрия, существовали еще и субботники, постившиеся в субботу. Димитрий приводит, как догадку, что это возобновление секты жидовствующих, открытых в Новгороде при великом князе Иване Васильевиче.

    «Знайте, правоверные, — говорит Димитрий в заключении „Розыска“, — что всякий, ведущий дружбу с раскольниками и дающий им подаяние, есть враг самому Христу… Сын, любящий врага отца своего, не любит самого отца и за то недостоин, чтобы отец любил его. Так и христианин, если любит врагов Христовых, раскольников и еретиков, то значит не любит истинно Христа и сам Христос его не любит… Если ты Христа истинно любишь, удаляйся от тех, которые хулят церковь, лают на нее, как псы, воют, как волки и на части терзают ее…»

    По свидетельству современников, Димитрий писал и драматические сочинения, заимствуя сюжеты из священной истории. Ему приписывают шесть драм, из которых издана (Лет. рус. лит, т. IV) так называемая «Рождественская драма или комедия». Как кажется, она более прочих была распространена и, вообще, может служить образчиком рождественских виршей в форме действий и разговоров. Здесь перемешаны символические олицетворения разных отвлеченных понятий с евангельскими событиями Рождества Иисуса Христа. Самой драме предшествуют антипролог и пролог. В антипрологе Человеческая Натура скорбит о своем падении, о затемнении своих душевных способностей, об ожидающей ее смерти. Надежда утешает ее, обещая восстановление золотого века, а с Надеждою вместе являются Любовь, Кротость, Незлобие, Радость; но против Надежды восстает Рассуждение и говорит, что Человеческую Натуру ожидает не золотой, а железный век, и вместе с Рассуждением заговорили Брань, Ненависть, Ярость, Злоба, Плач. Натура в отчаянии призывает Смерть. Является смерть и величается своим владычеством над родом человеческим. Смерть хочет воссесть на престол, но Жизнь не допускает ее, обещает Человеческой Натуре бессмертие.[185] Самая драма начинается также символическим разговором Земли с Небом. Земля скорбит о своем горе: «Увы! Увы! за грех Адама и Евы я осуждена производить волчец, вместо прекрасных цветов. Я была прекрасна, доброплодна, рождала не оранная, а теперь я тощая, полита потом. Никогда не возвратиться мне к первому состоянию, не освятиться по проклятии». — «Не сетуй, Земля, — говорит ей Небо, — тебя ожидает честь больше прежней». Милость Божия подтверждает обещание Неба.

    Возвещается Земле пришествие Спасителя, раздается ангельское пение: «Слава вышних Богу», а между тем из ада является Вражда, призывает Вулкана и циклопов: «Куйте, — восклицает Вражда, — копья, стрелы, цепи, сотворю пролитие крови…»

    Затем драма переходит в мир действительности. Вот три пастыря: двое ушли за покупками в город, третий, Борис, остался при овцах и беспокоится за товарищей. Они приходят. Один из них горбатый старичок, кривой на один глаз, по имени Аврам; другой молоденький Афоня. Аврам сознается, что зашел на «кружало за алтынец выпить винишка». Борис спрашивает его: «А мне-то не купил?»

    Аврам:

    Никак купил и тебе: как ведь не купить?
    — Малец, вынь ми с кошеля. Не зволишь ли испить?

    Борис:

    Ну-тка сядьте ж и сами пораз напьемся.
    — Хлеба купили ли?..

    Афоня:

    Есть.

    Борис:

    Гораздо подкрепимся.

    Афоня:

    Вот тебе хлеб, вот тебе соль, вот и калачи!
    Кушай, старичок, здоров, а нас не ворчи.

    Аврам:

    Да кушаймо ж поскорее, пора идти к стаду,
    Чтоб иногда какой волк не влез в ограду.

    В это время раздается хор ангелов. Пастухи с кусками во рту смотрят друг на друга и не понимают, что делается вокруг них. Наконец, Афоня глядит на небо и говорит, что видит высоко птичек; но Аврам, подняв голову к небу, говорит: «Брат, кажется, робятка стоят невелички?»

    На это Афоня говорит:

    Судари! и хто видал робята с крылами?
    Птицы-то залетели межи облаками?..

    Пастыри успокоились, продолжали свой ужин, собираясь идти к овцам, как к ним является ангел и возвещает им, что близ Вифлеема, в вертепе, между волом и ослом, в яслях лежит новорожденный Спаситель человеческого рода, презнаменитый царь. Но Аврам говорит ему:

    Чаю тебе, государь, к князям послали,
    Штоб они великому царю поклон дали,
    Не к нам, нищим пастухам. Что, ты заблудил?
    Или не вслухал? вестник к нам такий не ходил!

    Но ангел объявил им, что именно их, нищих пастухов, призывает к себе царь царей, пастырь пастырей. «Государь, — говорит ему Борис, — надобно же что-нибудь нести ему на поклон, чтоб не велел, как наш князь, выпроводить вон в шею!»

    Ангел отвечает ему: «Господь не требует вашего добра, не хочет себе даров. Он всем дарит! Несите ему в дар чистое сердце».

    Ангел стал невидим, пастыри одевают новые лапти и чулки и идут к вертепу.

    Вот как выражают пастыри свое впечатление при виде младенца Христа:

    …«И подушечки нету, одеяльца нету,
    Чим бы тебе нашему согретися свету!
    На небе, як сказуют, в тебе полат много;
    А здесь, что в вертепишку лежиши убого,
    В яслех, на остром сене, между буи скоты,
    Нища себя сотворив, всем даяй щедроты?
    Это нам деревенским зде лежать прилично,
    А тебе, Спасителю, этак необычно…»

    За поклонением пастырей следует история поклонения волхвов. Олицетворенное «Любопытство Звездочетское» видит на небе новую звезду и не может понять: что это за звезда? Оно пересчитывает все известные ему звезды и созвездия. Новая звезда ни к чему не подходит. Любопытство вызывает из гроба мудрого Валаама. Валаам возвещает, что это та самая звезда, о которой он некогда пророчествовал, — звезда, долженствующая явиться в последние века от Иакова. Любопытство говорит, что хочет увериться в истине слов его и пошлет за этой звездой волхвов; затем закрывает гроб Валаама, произнося: «Почивай с миром!»

    Сцена изменяется. Ирод на престоле, окруженный вельможами, восхваляет их верную службу, а они прославляют его величие. В упоении счастья, Ирод приказывает потешать себя песнями. Певцы воспевают Аполлона и муз. В это время приходит посланник от трех волхвов, названных тремя царями, и ломанным языком[186] просит пропустить их для поклонения новому царю иудейскому. Ирод приходит в ярость: кто смеет называться царем иудейским, когда он еще жив. Вельможи советуют ему притвориться, принять милостиво царей и выведать от них: что это за загадочный царь? Ирод соглашается с ними. Перед ним три волхва — цари рассказывают о явлении звезды, о дарах, которые они несут новорожденному. Ирод отпускает их с тем, чтоб они зашли к нему на возвратном пути, и он сам тогда пойдет поклониться новому царю. Следует сцена поклонения волхвов. Затем — 8-е явление пьесы: Ирод, не дождавшись волхвов, понял, что они его обманули, собирает раввинов, которые объяснили ему, что, по пророчествам, в Вифлееме должен родиться муж, который будет обладать всеми народами. Тогда, прогнавши раввинов, Ирод обращается за советом к своим сенаторам, и один из сенаторов подает ему мысль перебить в вифлеемской земле всех младенцев до двухлетнего возраста. 9-е, 10-е и 11-е явления представляют избиение младенцев и «длинный плач и рыдание подобием плачевной Рахили». В 12-м явлении Ироду приносят головы убитых детей. Ирод в восторге приказывает певцам петь торжественные песни, плескать в длани, а сам в упоении засыпает на своем троне.

    Между тем слышится голос невинности. Это голос крови младенцев, вопиющей к Богу об отомщении, голос проклятия кровопийце: «Отвори несытую змеиную гортань свою, пей кровь, которой ты жаждешь… Пей пролитые слезы матерей, пей выплаканные с ними глаза, смотревшие на лютую десницу воинов, избивавших нас, агнцев, для твоей трапезы! Из крови нашей ты уготовил нам порфиру, упестрил ее жемчугом материнских слез». На голос невинности Истина произносит грозный приговор вечной муки тирану.

    Ирод просыпается от сна и ощущает страшную болезнь в теле. Призывают врача, а между тем ужасный смрад распространяется от больного. «Готовьте ему гробовое ложе, — говорит врач, — асами бегите; смрад, исходящий от него, смертелен». Все покидают Ирода. Тиран умирает в страшных муках.

    16-е явление: Ирод в аду. «О какие муки! — говорит Ирод. — Горю, горю. Зачем я рождался на свет! Проклят родитель! Проклята мать! Проклят день, час, когда я был рожден! Прокляты дни, часы, годы, прожитые мной! Прокляты вельможи, советовавшие мне убийство! Прокляты воины, не пощадившие незлобных младенцев! Но паче всех проклят я, терпящий здесь муку. Ах мука великая, мука бесконечная, мука во веки веков! Смотрите на меня гордые и не гордитесь, а то будете со мной в этой пропасти!..»

    Следует разговор Смерти с Жизнью. «Торжествую, — говорит Смерть, — я победила, напоила кровью Вифлеемскую землю, покосила, как траву под росой, четырнадцать тысяч и, наконец, повергла царя Ирода в гортань Цербера! Я властвую над человеком; я сильна и буду обладать им во все веки. Сяду на престоле. Возложу венец на главу мою…»

    «Не торжествуй, — говорит ей Жизнь, — разве меня, Жизни, нет на земле? Не умрет естество человеческое, во веки живо будет! Я сяду на престоле навеки и возведу с собой человеческое естество. Славой и честью его увенчаю…»

    Человеческое Естество преклоняется перед Жизнью, и Жизнь возлагает на него венец.

    В последнем, 18-м явлении (коротком), Крепость Божия произносит нравоучение о каре злодеев и о награде кротким сердцем, а затем в эпилоге ко всем слушателям обращается поздравление и просьба простить «согрешивших в действе» (несовершенство исполнения).

    Несмотря на схоластическое построение этой драмы, нельзя не признать, при сравнении с произведениями Симеона Полоцкого и других, за ее автором несомненное поэтическое дарование.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх