• Глава 21 Ермак Тимофеевич
  • Глава 22 Князь Константин Константинович Острожский
  • Глава 23 Борис Годунов
  • Глава 24 Названый Димитрий
  • Глава 25 Марина Мнишек
  • Глава 26 Василий Шуйский
  • Глава 27 Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский
  • Глава 28 Патриарх Гермоген и Прокопий Ляпунов
  • Глава 29 Троицкий архимандрит Дионисий и келарь Аврамий Палицын
  • Глава 30 Козьма Захарыч Минин-Сухорук и князь Димитрий Михайлович Пожарский
  • Глава 31 Филарет Никитич Романов
  • Выпуск третий:

    XV—XVI столетия

    Глава 21

    Ермак Тимофеевич

    В старинной Руси мирские люди, по отношению к государству, делились на служилых и неслужилых. Первые обязаны были государству службой воинской или гражданской (приказной). Вторые — платежом налогов и отправлением повинностей: обязанности этого рода назывались тяглом; исполнявшие их «тянули», были «тяглые» люди. Но тягло определялось не ручной силой и, следовательно, не числом душ, а размером имущества, приносящего доход, определяемого писцовыми книгами. Тяглые были посадские (горожане) и волостные или крестьяне; первые облагались по своим промыслам, вторые по землям, которыми владели. Ответственность перед правительством возлагалась не отдельно на хозяев, а на целые общины, которые уже сами у себя делали распределения: сколько какой из членов общины должен был участвовать в исполнении обязательств целой общины перед правительством. Внутреннее раздробление всего дающего доход имущества целой общины совершалось по вытям. Каждое тягло составляло часть общего тягла и называлось вытью[87]; но тягло лежало coбcтвенно только на хозяевах, записанных в писцовых книгах. Одни хозяева несли на себе обязательства к миру. В семьях были лица, не входившие в тягло; они могли со временем быть записаны в тягло и получать особые выти: до тех же пор они были нетяглые или гулящие люди. Эти нетяглые люди имели право переселяться, наниматься, поступать в холопы, закладываться, верстаться в служилые люди и вообще располагать собою, как угодно. В грамотах о населении новых жилых местностей обыкновенно дозволялось набирать таких гулящих людей. В XVI веке из этих гулящих людей начал образовываться класс, принявший название «казаков». В половине этого столетия мы видим появление казаков в разных краях русского мира, противоположных по местоположению и принадлежащих разным государствам. Таким образом, мы видим казаков в украинских староствах Великого княжества Литовского на берегах Днепра, сначала в звании промышленников, ходивших на пороги ловить рыбу, потом в звании военных людей, составлявших дружины Дашковича и Димитрия Вишневецкого, потом — организованных литовским правительством в виде военного сословия под особой командой и в то же время самовольно основавших за днепровскими порогами вольное военное братство, под названием Запорожской Сечи. То же явление мы встречаем в восточной Руси. Казаки являются и на отдаленном севере, и на юге. На севере, в странах, прилегавших к морю, жители начинают делиться на тяглых, бобылей и казаков. Тяглые были хозяева, владевшие вытями, приносившими доход, с которого они вносили в казну налоги. Бобыли — бедные люди, бывшие не в состоянии держать целой выти и владевшие только дворами, с которых вносили небольшой налог. Казаками же назывались люди совершенно бездомные, не имевшие постоянного места жительства и переходившие по найму от одного хозяина к другому, из одного села в другое. На юге казаки имели другое значение; тут они были люди военные, подобные тем, которые появились в днепровских странах. Различие это понятно. На севере, где все было спокойно, гулящие нетяглые люди могли заниматься мирными промыслами, шатаясь с места на место; на юге, где беспрестанно можно было ожидать татарских набегов, подобные гулящие люди должны были ходить с оружием и приучиться к воинскому образу жизни. По разрушении Золотой Орды и по раздроблении ее на множество кочевых орд, привольные степи Дона представляли приманку для русских людей; удалые головы, не только не боявшиеся опасностей, но находившие в них особую прелесть жизни, стали удаляться туда, селились и образовали воинское братство, подобное тому, которое явилось на Днепре под именем Запорожской Сечи. Должно думать даже, что последняя имела большое влияние на образование подобного же братства на Дону, как показывает одинаковость устройства запорожских и донских казаков во многих чертах. Так, мы видим и там и здесь одни и те же названия выборных начальников: атаманов, есаулов, одинакое управление, суд, казну, строгое товарищество. У тех и других ощутительно — стремление удержать свою корпоративность против государственной власти, но вместе с тем и готовность служить государству с сохранением своей вольности. Московское правительство вскоре само завело казаков в своих южных городах, в смысле особого военного сословия. Таким образом, образовалось два рода военных казаков: одни, в большей зависимости от правительства, стали населять южные города и уже перестали быть бездомными, гулящими людьми, а получали земли, не платя за них налогов, но обязываясь отбывать воинскую службу и поступая в этом отношении в разряд служилого сословия. С казацкой службой, в отличие от службы других разрядов служилых людей, соединялось понятие о легкости и удобоподвижности; особенным занятием казаков было держать караулы, провожать послов и гонцов, проведывать о неприятеле, нападать на него врасплох, переносить вести из одного города в другой и исполнять разные поручения, требующие скорости. Но, кроме этих казаков, на дальнем юге продолжали умножаться казаки в смысле самостоятельного братства вольных военных людей, которые управлялись сами собою, считали себя независимыми, и если изъявляли готовность служить царю, то как бы добровольно. Такие казаки распространялись не только на Дону, но и на Волге; оказывая иногда услуги правительству, они уже в это время заявляли себя к нему неприязненно: вопреки царскому запрещению вели войны с соседями, нападали на царских посланцев, грабили царские товары и купцов и давали у себя приют опальным и беглым.

    Самое раннее начало казачества для нас теряется в истории. Вероятно, однако, что это название возникло на юге при столкновении с татарами. Слово «казак» чисто татарское и означало сперва вольного бездомного бродягу, а потом низший род воинов, набранных из таких бродяг. На юге Руси, как литовской[88], так и московской, прежде появления русских казаков существовали казаки татарские, в том же значении вольных бродячих удальцов. Если в глазах правительства казачество получало значение военного сословия, то в глазах народа слово «казак» долго имело более широкий смысл. Оно соединялось вообще со стремлением уйти от тягла, от подчинения власти, от государственного и общественного гнета, вообще от того строя жизни, который господствовал в тогдашнем быту. Издавна в характере русского народа образовалось такое качество, что если русский человек был недоволен средою, в которой жил, то не собирал своих сил для противодействия, а бежал, искал себе нового отечества. Это качество и было причиной громадной колонизации русского племени. В древние времена, когда существовали отдельные земли и княжения, русские переходили из одного в другое или заходили на новые, не населенные прежде места; так населялся отдаленный север и северо-восток: Вятка, Пермь, Вологда и пр. Монастыри, как мы уже говорили, были одним из важных двигателей такой колонизации. Русский человек искал воли и льгот, сообразно своей пословице: «рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше». При раздельности земель переход из одной в другую естественно удовлетворял многих: нужны были люди, и новым людям давались льготы. Но когда земли и княжения соединились под властью московских государей и, вследствие этого, быт народа получал сравнительно более однообразия, такие переходы уже не могли представлять прежних выгод; притом образование двора, усиление государственных нужд, внутренняя и внешняя безопасность и частые войны повлекли за собой несравненно больше поборов и повинностей, а потом неизбежно было большее отягощение народа. Между тем желание «отбыть» всяких тягостей, искать льготных мест не только не исчезло, но еще усилилось с увеличением государственных тягостей. Гулящие люди, не поступившие в тягло, искали заранее возможности избавиться от него на будущее время, за ними — и записанные в тягло покидали свои выти или жребии и также разбегались. В писцовых книгах то и дело, что встречаются пустые дворы в посадах и селах. От этих побегов остававшимся на месте делалось еще тяжелее, так как оставшиеся должны были нести повинности и за бежавших. Побеги были самым обычным, самым укоренившимся явлением жизни старинной Руси. В жалобах правительству на отягощения жители постоянно угрожали разбежаться «врознь». Одни перебегали внутри государства с места на место: из тяглых черных волостей в монастырские или боярские вотчины и поместья, закладывались частным лицам, поступали в «холопи»; их нередко ловили и водворяли на прежние места жительства. Служилые люди таким же образом убегали oт службы: всегда, как только собирали в поход детей боярских и стрельцов, непременно следовало распоряжение ловить нетчиков, т.e. не являвшихся на службу. Более смелые и удалые стремились вырваться совсем из прежней общественной среды и убежать туда, где им приходилось или пользоваться большими льготами, как например в казаки «украинных» (южных) московских городов, или туда, где уже не было для них никаких государственных повинностей: таким притоном были степи. Там образовалось вольное казачество. Но казак, по народному понятию, был не только тот, кто шел на Дон или в Сечь и поступал в военное братство, для всех открытое: всякий удалец, который искал воли, не хотел подчиняться власти и тягостям, всякий шатавшийся беглец был в народном смысле казак. От этого собирались разбойничьи шайки и называли себя казаками, а предводителей своих атаманами, да и само правительство называло их казаками, только «воровскими». В глазах народа не было строгой черты между теми и другими. Казачество стало характеристическим явлением народной русской жизни того времени. Это было народное противодействие тому государственному строю, который удовлетворял далеко не всем народным чувствам, идеалам и потребностям. Народ русский, выбиваясь из государственных рамок, искал в казачестве нового, иного общественного строя. Появление казачества порождало раздвоение в русской общественной жизни. Одна часть стояла за государство и вместе с ним за земство, хотя и подавляемое государством. Другая — становилась враждебно к государству и стремилась положить своеобразные зачатки иного земства. Идеалом казачества была полная личная свобода, нестесняемое землевладение, выборное управление и самосуд, полное равенство членов общины, пренебрежение ко всяким преимуществам происхождения и взаимная защита против внешних врагов. Этот идеал ясно выказывается в истории малорусского казачества в ту эпоху, когда оно уже успело разлиться на целый народ. В московской Руси черты такого идеала выразились слабее, но здесь и там, пока этот идеал мог быть достигнут, казачество не иначе должно было проявиться, как в форме военной, наезднической и даже разбойнической. С одной стороны, соседство татар вызывало необходимость беспрестанно вести войны; защищаясь против врагов, казаки неизбежно стали и нападать на них. Удачные нападения давали им добычу, а приобретение добычи увлекало их к тому, чтобы, вместо мирных земледельческих и промышленных занятий, жить и обогащаться войною; к этому присоединялись и религиозные воззрения: так как враги их были не христиане, то нападения на них и грабежи считались не только нравственно позволительным, но и богоугодным делом. С другой стороны, так как казачество составлялось из людей, недовольных государственным строем, то отсюда вытекала вражда и к государственному управлению и ко всему обществу, признававшему это управление. В казаки шли люди бездомные, бедные, «меньшие», как говорилось тогда, и вносили с собой неприязнь к людям богатым, знатным и большим. Отсюда-то происходило, что казаки или шайки, называвшие себя казаками, со спокойной совестью нападали на караваны и грабили царских послов и богатых московских гостей. Но казаки, несмотря на все это, были русские люди, связанные верой и народностью с тем обществом, из которого вырывались: государству всегда оставалась возможность с ними сойтись, и если не сразу подчинить их, то до известной степени войти с ними в сделку, дать уступки и, по возможности, обратить их силы в свою пользу. Недовольные государстпенным строем казаки были все-таки не болee как беглецы, а не какая-нибудь партия, стремившаяся сделать изменения или переворот в обществе. Убежавши с прежних мест жительства на новые, казаки могли быть довольны, если в этом новом жительстве им не мешали и оставляли с приобретенными льготами; до остальной Руси им уже было мало дела, по крайней мере, до тех пор, пока какие-нибудь новые потрясения не поворачивали их деятельности к прежнему их отечеству. От этого, как только царская власть обращалась с ними дружелюбно, они готовы были служить ей, но только остерегаясь, чтобы у них не отняли их льгот.

    Шайки, составленные из донских казаков и разных русских беглецов, нашли себе приют на Волге, нападали на послов, на купцов, не щадили царских судов, брали казну и товары. Разбои эти возрастали с каждым годом. Правительство посылало против них отряды, приказывало хватать и вешать, но нелегко было с ними расправиться, потому что, заслышав приближение царских сил, они скрывались в ущельях и пустынях. В 1579 году они напали, под предводительством атаманов Кольцо, Барбоши и других, на нагайский город Сарайчик и разорили его до основания. По жалобе нагаев царь осудил Кольцо с товарищами на смерть, но поймать главных предводителей не могли и казнили только нескольких попавшихся. Вслед за тем толпа казаков — и с нею осужденный на смерть Кольцо — явилась в пермской стране.

    В половине XVI века на северо-востоке нынешней России ярко обозначается широкая деятельность фамилии Строгоновых. Отечество этого рода была в старину Ростовская земля. Уже около половины XV века Строгоновы являются людьми очень богатыми: они содействовали своими средствами выкупу Василия Темного. В XVI веке Аникий Строгонов водворился в Сольвычегодске, завел там соляные варницы, вел большой торг мехами с инородцами, привлекал к себе русских переселенцев и нажил громадное состояние. Он оставил двух сыновей: Якова и Григория. В 1558 году, по ходатайству Григория Строгонова, царь подарил ему, ниже Перми в 88 верстах, по обе стороны Камы до Чусовой, пустое пространство на 146 верст, с правом населять его пришлыми людьми, но только не тяглыми и не письменными (т.е. значившимися по каким-нибудь спискам), не ворами и не разбойниками, со льготой для новых поселенцев от государственных налогов и повинностей на двадцать лет; дозволял ему также построить город, снарядить его пушками и пищалями, прибрать военных людей и открыть в нем для приезжающих купцов беспошлинный торг. Для вооружения своего города Строгоновы имели право варить селитру. В тот век, когда в народе сильно господствовало стремление переселяться с целью найти более льготную жизнь, земли Строгоновых быстро населялись. В 1564 году, кроме прежде построенного города Канкара, Строгоновы с царского дозволения построили другой город Кергедан. В 1568 году царская жалованная грамота прибавила к владениям Строгоновых бepeга реки Чусовой на 20 верст протяжения. Новые поселения Строгоновых не оставались в покое: на них начали нападать разные инородцы: остяки, вогуличи, черемисы, нагаи, и в 1572 году царь дозволил Строгоновым набирать себе охочих казаков и ходить войной против враждебных инородцев. Вскоре Строгоновы вошли в столкновение с зауральским краем. На берегах рек Тобола, Иртыша и Туры существовало татарское царство, носившее название Сибири, с главным городом того же имени, иначе наз. Искер. История этого царства представляет однообразные черты, общие всем татарским царствам: ханы свергали и убивали друг друга; один из них, Едигер, после завоевания русскими Казани и Астрахани, добровольно поддавался Ивану Грозному с целью оградить себя от соперников. Но Едигер был низвержен и убит воинственным киргиз-кайсацким ханом Кучумом. Это было около 1556 года. Кучум сделался сибирским царем, покорил своей власти остяков и частью вогуличей и усиленно заботился о распространении магометанской веры в своем государстве. Вопреки своему предшественнику, он не думал уже отдавать сибирской страны русскому государю, хотел, напротив, утвердить ее независимость и потому с неудовольствием услышал, что Строгоновы населяют и укрепляют города по близости к его границе и держат в повиновении русскому царю остяков, которых сибирский царь считал своими подданными. В 1573 году сын Кучума, царевич Махметкул, принуждал к повиновению русских данников, остяков, угрожал городкам Строгоновых и возбуждал черемисов к бунту. Это нападение вызвало со стороны русского царя в 1574 году грамоту, по которой Строгоновым предоставлялось перейти за Урал, строить крепости на реке Тоболе и населять тамошнюю страну русскими со льготою на двадцать лет. После этой грамоты естественно возникла у Строгоновых необходимость увеличить свои военные силы. Казаки были самыми подручными людьми для такого предприятия. Прошло несколько лет, Яков и Григорий умерли, оставивши продолжать свое дело брату Семену и детям: Максиму, сыну Якова, и Никите, сыну Григория.

    Мы не знаем, делали ли Строгоновы какие-нибудь покушения на Зауральский край до 1581 года, но в этот год на их чусовской городок напали остяки, данники сибирского царя, и царь своею грамотою по жалобе Строгоновых приказывал пермскому воеводе вооружать земских людей и подать помощь Строгоновым. Затем мы узнаем, что в следующем 1582 году в сентябре Строгоновы посылали за Урал на вотяков и вогуличей, подвластных сибирскому царю, волжских атаманов и казаков Ермака с товарищами, а между тем пелымский князь, данник сибирского царя, делал нападение на Чердынь. Когда царь узнал об этом, то изъявил свой гнев Строгоновым, приказал Ермака отослать в Пермь, где прежде велено было ему находиться на службе, и отнюдь не затевать ссор с сибирским «салтаном». Но грамота эта пришла поздно, тогда уже, когда казаки совершили наполовину свой подвиг.

    Вместе с Ермаком был тогда опальный, осужденный на смерть Иван Кольцо и казацкие атаманы Никита Пан и Василий Мещеряк. Неизвестно, были ли последние из разбойников. Что касается до Ермака Тимофеевича, то нет основания предполагать, чтобы он принадлежал к разряду волжских удальцов, навлекших на себя опалу своими разбоями. Напротив, оказывается, что в качестве казацкого атамана он находился на царской службе и в конце июня 1581 вместе с русскими силами был под Могилевом на Днепре. Вслед за тем в 1582 году он находился в Перми на царской службе, и это доказывается царской грамотой Строгонову, в которой, делая выговор последнему за посылку казаков за Урал, царь приказывал возвратить Ермака в Пермь на место его службы.[89]

    Как бы то ни было, только 1 сентября 1582 г. казаки, снаряженные Строгоновым, поплыли по Чусовой вверх. О числе их разногласят источники. С казаками было несколько пушек. Они взяли с собой «вожей» (вожатых) и толмачей. В те времена реки были обычным и очень часто единственным путем. Где плавание предстояло по глубокой воде, там употребляли струги и челны, на мелководье плавали на плотах; по мере надобности, на волоках — то есть на пунктах сближения реки одной системы с рекой другой — бросали суда или плоты и переволакивались, то есть переезжали к реке другой системы, а иногда переходили пешком и переносили с собой свою поклажу, чтобы снова на другой реке доставать суда и плыть. В крае, более или менее заселенном, на волоках были и судопромышленники и извозчики, готовые к услугам для проезжающих, но в таком диком крае, куда отправлялся Ермак со своими товарищами, казакам, вероятно, самим приходилось делать себе суда. Казаки, плывя вверх по быстрой и каменистой Чусовой, повернули в р. Серебряную, потом волоком перевезлись в реку Жаравлю, впадающую в Тагил; проплывши Тагилом, казаки поплыли вниз по Type; на месте нынешнего Туринска встретили они городок, где властвовал князек Епанча, данник Кучума. Этот Епанча и его люди никогда не слыхали огнестрельного оружия: как только казаки дали залп, они тотчас бежали. Казаки разорили городок Епанчи. При соединении рек Туры и Тауды казаки выстрелами разогнали другую толпу сибиряков и взяли в плен предводителя их, Кучумова мурзу Тавзака.

    Беглецы принесли весть Кучуму о нашествии русских людей. «Пришли, — говорили они, как пишут русские летописи, — воины с такими луками, что огонь из них пышет, а как толкнет, словно гром с небеси. Стрел не видно, — а ранит и на смерть бьет, и никакими сбруями нельзя защититься! И панцыри и кольчуги наши навылет пробивают».

    Казаки плыли вниз по Тоболу, везде устрашали и разгоняли толпы туземцев выстрелами. Кучум собрал свое войско: и татар и подвластных остяков. Он стал на берегу Иртыша, недалеко от устья Тобола, близ нынешнего Тобольска, на горе, называемой Чувашево, а вперед выслал царевича Махметкула: одни называют его сыном, другие племянником Кучума. Махметкул устроил засеку и дожидался казаков. Казаки увидали против себя такое множество врагов, что приходилось тридцать сибиряков на одного казака. Тогда собрался казачий круг и рассуждали, что им делать. Некоторые стали советовать уклониться от боя, другие же, и сам Ермак, говорили: «Куда нам бежать? Уже осень; реки начинают замерзать. Не положим на себя худой славы. Вспомним обещание, что мы дали честным людям (Строгоновым) перед Богом. Если мы воротимся, то срам нам будет и преступление слова своего: а если Всемогущий Бог нам поможет, то не оскудеет память наша в этих странах и слава наша вечна будет». Все единогласно решили пострадать за православную веру и послужить государю до смерти. 23 октября произошла битва. Стрелы ничего не могли сделать против ружей и пушек, хотя сибиряки дрались так отчаянно, что казаки потеряли сто семь человек, которых до сих пор поминают в синодиках тобольского собора. Татары бежали. За ними и сам Кучум, — который, по сказанию татарских историков, тогда уже был слеп, — скрылся в ишимских степях, едва успевши захватить часть своей казны. 26 октября Ермак с казаками вступил в столицу сибирского царства Искер, или Сибирь, и захватил там достаточный запас мехов, азиатских тканей и разных драгоценностей. В городе не осталось ни одного сибиряка: быстрый успех русских навел всеобщий страх на подданных Кучума. Татары, остяки и вогуличи со своими князьками приходили бить челом победителю, приносили дары и привозили запасы. Ермак приводил их к шерти на имя государя, обращался с ними ласково, отпускал в их юрты и строго запретил своим казакам делать малейшее насилие туземцам.

    Наступившая зима не дозволила Ермаку продолжать завоевание Сибири. Он оставался в Искере. О Кучуме не было никакого слуха. Казаки спокойно ездили по окрестностям ловить рыбу; Махметкул напал было на них и умертвил двадцать человек, но сам был разбит Ермаком. С наступлением весны Махметкул подбирался к Искеру, но Ермак узнал об этом заранее, выслал 60 человек, которые напали на сонных татар, схватили Махметкула и привезли к своему предводителю. Ермак обошелся с ним очень ласково. Неизвестно, зимою ли или еще весною отправил он своего товарища, опального Ивана Кольцо к царю известить, что Бог покорил ему государю сибирскую землю, и просить присылки воевод и ратных людей на сибирскую землю. Между тем сам Ермак с наступлением зимы продолжал подчинять разных данников Кучума и, между прочим, взял остяцкий город Назым, под которым потерял одного из атаманов, Никиту Пана.

    Иван Грозный принял Кольцо милостиво, объявил ему прощение в прежних его преступлениях и отправил с ним в Сибирь воеводу князя Семена Волховского и Ивана Глухова со значительным отрядом ратных людей. Говорят, что царь в то же время послал Ермаку в подарок два панциря, серебряный ковш, камки и шубу со своего плеча.

    Ермак передал прибывшему в Сибирь царскому воеводе пленного Махметкула, который был немедленно отправлен в Москву, где обязался служить царю. С этих пор счастье начало изменять завоевателям Сибири. Сделался недостаток в съестных припасах; распространились болезни; воевода Волховской умер. С наступлением весны 1584 года татары, остяки и вогуличи подвезли русским запасы; нужда миновалась, но казаков постигла новая беда. Один из данников Кучума, Карача-Мурза, притворился верным слугой русского царя и просил у Ермака помощи против нагайцев. Ермак послал к нему Ивана Кольцо с небольшой дружиной в сорок человек. Татары перебили их всех до последнего. Другой атаман, Яков Михайлов, отправился проведывать вестей о пропавших товарищах и был сам взят и убит. Вслед за тем Карача с большой татарской силой осадил Ермака и атамана Мещеряка в самом Искере, думал принудить их к сдаче голодом, но атаман Мещеряк сделал вылазку и рассеял осаждающих. Ермак отправился по следам Карачи вверх по Иртышу и счастливо покорил несколько улусов. В августе[90] проведал он, что в Сибирь идет бухарский караван с товарами и сам Кучум хочет перерезать ему путь и захватить товары. Ермак отправился со своей дружиной[91] на устье реки Вагая, впадающего в Иртыш, с тем, чтобы дать каравану свободный путь по Иртышу. Целый день ожидал он каравана, не видал его и, утомившись, расположился с казаками на отдых на берегу Иртыша. Ночь была дождливая и бурная. Все казаки заснули глубоким сном. Татары напали на них и начали резать сонных. Ермак, пробудившись, бросился к своему стругу, но струг стоял далеко от берега. Ермаку нужно было проплыть до него несколько шагов. Он бросился в своей броне в воду и утонул. Татары двинулись на Искер. Атаман Мещеряк вместе с присланным из Москвы товарищем князя Волховского, Иваном Глуховым, не в состоянии были при малом числе воинов держаться против Кучума, покинули город Сибирь и поплыли на стругах вниз по Иртышу, с тем, чтобы войти в Обь, а оттуда через югорские горы пробраться в Печору. Таким образом, Сибирь была покинута и, казалось, все плоды подвига Ермака погибли.

    Но Ермак сделал свое дело. По следам его двинулась Русь в неизмеримые страны северной Азии, покоряя страну за страной, подчиняя русским царям один татарский народец за другим, оставляя повсюду следы своего поселения. Еще в Москве не знали о гибели Ермака, как снова послали в Сибирь воеводу Мансурова, который, услышавши, что сделалось с казаками, отправился не вверх, а вниз по Иртышу, при впадении Иртыша в Обь основал большой Обский городок и принудил окрестных остяков платить ясак. В 1586 году воевода Сукин основал Тюмень на реке Type, а в следующем (1587) воевода Чулков заложил Тобольск близ бывшего города Сибири: последний был с тех пор заброшен окончательно. Кучум, одолевши Ермака, не удержался на царстве, был изгнан Сейдяком, племянником свергнутого им прежнего сибирского царя, а сам Сейдяк был схвачен Чулковым и отправлен в Москву. Кучум несколько лет еще боролся с русскими. В 1598 году воевода Воейков разбил его наголову и взял в плен его семейство. Сам Кучум убежал к нагаям и был убит ими. С тех пор русские воздвигали город за городом, подвигаясь все дальше в глубь Сибири. В 1592 году построен был Пелым, за ним Березов и Обдорск близ Ледовитого моря, а в 1601 — Туринск на реке Type. Но главным образом движение русских шло к востоку в нынешнюю Томскую губернию. Так, в 1594 году построена была Тара, в 1596 — Нарым, в 1597 — Кецк, а в 1604 — Томск на реке Томи. Вместе с построением городов переходили в Сибирь русские поселенцы. Правительство приказывало собирать охочих нетяглых людей и раздавать им в Сибири земли для пашни со льготами и набирать в казаки. Уже при Годунове Сибирь начинала делаться местом ссылки, но в те времена эта новая страна не только не пугала русского народа, а, напротив, привлекала его. В Сибирь уходили не одни гулящие люди; бежали туда и тяглые и служилые. Казаки составляли самую деятельную часть русского населения в этих странах, и в ряды их входили не одни природные русские, но также татары, пленные литовцы, немцы. Это сословие проникалось одним духом, увлекалось одним стремлением отыскивать «новые землицы», подчинять новые народы и заставлять их платить ясак. Их удальство, предприимчивость и необыкновенная устойчивость в перенесении всевозможных трудностей и лишений представляется в наше время почти невероятной: идти на лыжах сотни верст по снегам в неведомую землю, зимовать где-нибудь в пещере, вырытой в сугробе, питаясь только скудным запасом сухарей, было для них делом обычным. Вслед за ними приходили земледельцы, пролагались новые дороги, строились мосты, возникали села, церкви, водворялась русская жизнь. Инородцы всегда почти сперва не в силах были противиться русским, так как у последних было незнакомое для них огнестрельное оружие, и обязывались платить ясак мехами; но потом, выходя из терпения от разных грабительств и притеснений со стороны русских, обыкновенно изменяли и нападали на русских врасплох. Все новопостроенные городки выдерживали с ними беспрестанную упорную борьбу. Тем не менее Сибирь сразу открыла для русского государства неизмеримое богатство пушных зверей. Лучшие меха доставлялись царю и раздавались в огромном размере в качестве подарков, жалованья, по воле государя, заменяя денежные выдачи. Образовалась в Москве богатая, так называемая сибирская казна. За сборщиками ясака позволяли ездить по Сибири купцам для покупки мехов. Торговля с инородцами была меновая. Купцы платили за меха русскими произведениями, так, например: холстом, сукном, разными изделиями, представлявшими новизну для дикарей. Вслед за тем русские познакомили их с водкой, которая самым губительным образом действовала на инородцев. Возвращаясь назад из Сибири, купцы обязаны были платить пошлины лучшими мехами в казну государеву. Вообще русские люди с такой жадностью бросались на меха, что скудость зверей скоро давала себя чувствовать в тех местах, с которыми русские знакомились, и только постоянное движение казаков к востоку открывало новые богатства. Весь XVII век меха были главнейшим материалом, доставляемым из Сибири, но с половины этого столетия важную, хотя второстепенную роль начали играть моржовые кости, так называемый рыбий зуб. С Петра Великого Сибирь начала доставлять России металлические богатства, составляющие до сих пор важнейшее достоинство края, которого обладанием Россия обязана Ермаку.

    Глава 22

    Князь Константин Константинович Острожский

    В XIV веке, когда в восточной Руси Москва полагала собою зародыши единого русского государства, на западе совершались перевороты, склонявшие другую половину Руси к политическому и общественному отчуждению от русского мира. В первой четверти этого столетия литовский князь Гедимин, сын Витенеса, человек необыкновенных дарований, покорил белорусские и волынские города, с их землями, изгнал из Луцка главного князя в волынской земле Льва, потом в 1319—20 гг. на реке Ирпени (Киевской губернии) разбил соединившихся против него князей дома Св. Владимира, овладел Киевом и Переяславлем с их землями. Последствием этих завоеваний было то, что княжеский дом Св. Владимира совершенно потерял свое значение на западе. Иные князья бежали, другие были низведены на степень подчиненных владетелей, а место их в смысле удельных князей заменили князья литовского происхождения. Гедимин разделил между своими детьми и родственниками покоренные им русские владения; на Волыни сделался князем Любарт, в Новогородке Кориат, в Пинске Наримунт; в Киеве поставлен был подручником Гедимина князь Монтвид и т.д. Эти литовские князья приняли православие и русскую народность, а ближайшее их потомство до такой степени обрусело, что в нем не оставалось никаких признаков прежнего происхождения. Этот переворот, в сущности, был только династический; но разница между порядком дел при князьях дома Св. Владимира и при князьях Гедиминова дома состояла в том, что князья литовского дома зависели от великого князя, который находился в Литве, и со своими уделами состояли у него в ленном подчинении. Полоцкая и витебская земли уже прежде находились под властью князей литовского племени, вероятно, достигших княжения по выбору, а впоследствии эти земли подчинились Гедимину, и потом уже находились под властью князей его рода.

    Вслед за покорением русских земель Гедимином, в Червоной Руси произошел иной переворот. По смерти главного князя этой земли, прямого потомка короля Данила, Юрия II, галицкие и владимирские бояре призвали к себе князя Болеслава Мазовецкого, потомка Данила Галицкого по женской линии; но этот князь принял католичество, оказывал вследствие этого пренебрежение к православной вере, окружил себя чужеземцами и дурно обращался с русскими; его отравили, и в 1340 году польский король Казимир в качестве мстителя за Болеслава овладел Львовом и всею галицкою землею, а также и Волынью, но должен был после этого выдержать продолжительную борьбу с русскими, отстаивавшими свою независимость. Главным деятелем в этой борьбе с русской стороны явился князь Острожский, по имени Данило, иначе Данко: он был потомком Романа, одного из сыновей Данила Галицкого; его ненависть к польскому владычеству была так велика, что Данило Острожский наводил татар на Польшу. С ним заодно был сын Гедимина Любарт, крещенный под именем Феодора. После долгого кровопролития Казимир удержал только часть Волыни. С тех пор земли, поступившие под власть Польши, остались за ней навсегда и начали мало-помалу принимать во внутреннем своем строе жизни и языке польское влияние.

    Сын Гедимина, великий князь Ольгерд, расширил русские владения, унаследованные от отца: он присоединил к своей державе подольскую землю, выгнав оттуда татap. Подвластная ему Русь разделялась между князьями, которых, однако, Ольгерд, человек сильного характера, держал в руках. В Киеве он посадил своего сына Владимира, который дал начало новому роду киевских князей, господствовавших там более столетия и называемых обыкновенно Олельковичами, от Олелька, или Александра Владимировича, Ольгердова внука. Сам Ольгерд, два раза женатый на русских княжнах, позволял своим сыновьям креститься в русскую веру и, как говорят русские летописи, сам крестился и умер схимником. Таким образом, князья, заменившие в Руси род Св. Владимира, сделались такими же русскими по вере и по усвоенной ими народности, какими были и князья предшествовавшего им рода. Литовская держава носила название Литвы, но, конечно, была чисто русская и не переставала бы на будущее время оставаться вполне русскою, если бы сын и преемник Ольгерда на великокняжеском достоинстве Ягелло (иначе Ягайло) в 1386 году не соединился браком с польскою королевою Ядвигою. Вследствие этого брака он принял католичество, сделался ревностным поборником новопринятой веры и, потакая полякам, покровительствовал как распространению католической веры в русских землях, так и внедрению польской народности на Руси. В это время был положен зародыш явлению, которое впоследствии на многие века составляло отличительную черту взаимных отношений Руси и Польши. Понятие о вере тесно сливалось с понятием о народности. Кто был католиком, тот был уже поляком; кто считал себя и назывался русским, тот был православным, и принадлежность к православной вере была самым наглядным признаком принадлежности к русскому народу. Ягелло был человек мягкого сердца, слабой воли и ограниченного ума. Он предоставил Литву с Русью управлению своего двоюродного брата Александра Витовта, который отличался честолюбивыми замыслами, но вместе с тем неуменьем доводить их до конца. Витовт постоянно колебался и впадал в противоречия, помышлял о самостоятельности своего русско-литовского государства, но сам принял католичество в разрезе с русским народом, крепко стоявшим за православие, уступал во всем полякам и мирволил их притязаниям. Ягелло даровал литовским и русским землевладельцам те свободные независимые права, снимавшие с них ленные обязанности, — права, которыми пользовались поляки у себя в отечестве. Но Ягелло распространил эти преимущества в Литве и Руси только на тех, кто принял римскую веру. В 1413 году состоялось первое соединение Литвы с Польшей. Поляки и литовцы обязались советоваться одни с другими при выборе властителей, не предпринимать войн одним без других и съезжаться на съезды для общих советов о своих взаимных делах. Заключивши такой договор, Витовт после того беспрестанно делал попытки к его уничтожению, мечтал о русско-литовском государстве, но не добился до него и все-таки остался в истории одним из важнейших подготовителей порабощения Руси Польшею. Русские не терпели его, понимая, что государство, которое он хотел создать, не было бы русским. Не так относился к русской народности брат Витовта Свидригелло (иначе Свидригайло), сохранивший православную веру и женатый на тверской княжне Иулиании Борисовне. Этот человек, как и Витовт, руководился собственно честолюбием, но превосходил первого умом и верностью взгляда. Цель его была — сделаться самостоятельным государем русско-литовским, независимым от польского короля, но он сообразил, что для этого нужно идти заодно с русским народом. В продолжение полустолетия Свидригелло боролся с Польшею, находясь во главе русского народа, который был к нему долгое время очень привязан. Борьба эта происходила еще при жизни Витовта; по смерти последнего, Свидригелло сделался великим князем литовским, также в качестве подручника Ягелла, каким был Витовт, но не стал двоить и колебаться, подобно Витовту, а тотчас же начал открыто действовать, как самостоятельный русский государь, и покусился отнять у Польши те русские владения, которые были присоединены к ней непосредственно. Поляки, в соумышлении с литовскими панами, принявшими католичество, свергли Свидригелла, и вместо него великим князем литовским был назначен брат Витовта, католик Сигизмунд, признавший себя в ленной зависимости от Польши. Но за Свидригелла была Русь. Упорная, кровопролитная борьба продолжалась несколько лет не только против поляков, но и против литовцев, сторонников Сигизмунда; наконец, сам Свидригелло, уже вступивший в старческий возраст, устал вести ее, и притом как его поступки, так и обстоятельства лишили его опоры в русском народе.

    Свидригелло вооружил против себя литовцев и русских жестокими казнями над своими недоброжелателями, иногда совершаемыми по одному подозрению; так, между прочим, он, подозревая в сношениях с Сигизмундом смоленского епископа Герасима, своего прежнего любимца, приказал сжечь его живьем. Во всей этой борьбе русских с поляками неутомимо действовал заодно со Свидригеллом один из русских князей Федор, или Федько Острожский, но Свидригелло стал подозревать и его в измене; этого товарища долгих лет борьбы и скитаний Свидригелло велел посадить в тюрьму. Федько, освобожденный поляками, помирился с польским королем. Свидригеллу остался один Луцк. Новый польский король, сын Ягелла, Владислав (называемый в истории Варнским, по случаю своей смерти в бою с турками под Варною, в 1444 году) нанес покушениям Свидригелла решительный удар своими отношениями к русскому народу и к русской вере. До сих пор поляки год от года захватывали силу на Руси путем насилия. Король Владислав Ягелло строил костелы, наделял их имениями, раздавал католикам земли и должности, заводил на Руси города и села, населял их поляками и давал им привилегии, каких не имели жители старых русских городов и сел. Тогда явилось так называемое магдебургское право, состоявшее в разных льготах, вводившее известный строй самоуправления и вместе с ним немецкое разделение городских ремесленников и торговцев на цехи, сообразно их занятиям. Это право давалось только новым городам, населенным католиками — поляками и немцами. Последних в то время селилось много на Руси. Поселенцы новых сел освобождались от разных платежей и повинностей, от которых не было изъятия для старых русских сел. Земяне (бывшие бояре землевладельцы) уравнены были в правах с польскими шляхтичами и освобождались от разных платежей, но только тогда, когда принимали католичество; в таком случае они служили в войске с жалованьем, а оставаясь в православии, не получали его. Принимая католическую веру, русские, как и литовцы, теряли свою народность и почти переделывались в поляков. Все население западной Руси разделялось таким образом на привилегированных и непривилегированных, и последними были православные жители русских земель. Преемник Владислава Ягелла, Владислав II (1434 г.), стал действовать в ином духе, чем его отец, хотя для одной и той же цели. Он распространил привилегии и льготы, которыми пользовались русские земяне латинской веры, на всех русских земян без изъятия. Это-то и было началом примирения Руси с Польшею и главнейшею причиною того, что замыслы Свидригелла не могли уже находить прежнего сочувствия, так как русские земяне, составлявшие силу края, почувствовали для себя выгоды от сближения с Польшею, вместо того, чтобы видеть в ней враждебное начало, как было до того времени. В 1443 году король Владислав II дал грамоту, по которой во всех правах сравнял русскую церковь и русское духовенство с римско-католическим. Таким образом и со стороны православного духовенства прекратились неприязненные движения. Сигизмунд, бывший великим князем литовским, в 1443 г. был убит князьями Черторижскими; но Свидригелло не мог уже возвратить себе великого княжения, оставался в Луцке бездейственно и умер в глубокой старости (в 1452 году). Новым литовским князем после Сигизмунда был сын Ягелла Казимир. В следующем 1444 году он был избран польским королем, и во все продолжение его долгого царствования в Литве уже не было отдельною великого князя. Казимир действовал во всем в духе польской политики; хотя он не преследовал открыто насильными путями православной веры, но способствовал распространению католичества и вводил все признаки польского устройства в русские земли. Земяне получили самые широкие права: они делались, так сказать, полными государями в своих имениях. Вместо удельных князей, подручных великому князю, введены были, по образцу польскому, воеводы и каштеляны, назначаемые пожизненно. Таким образом, между прочим, и в Киеве, в 1476 году, после смерти князя Михаила из рода Владимира Ольгердовича, начались воеводы. Должность эту получали знатные лица. Князья, потомки Гедимина и Св. Владимира, сделались самостоятельными владетелями в своих имениях наравне с польскими панами: они обладали огромными богатствами, и вся земля русская, особенно южная, находилась во владении немногочисленных родов, каковы были Острожские, Заславские (составлявшие другую ветвь одного дома с 0строжскими), Вишневецкие и Збаражские — потомки Ольгерда, Черторижские, Сангушки, Воронецкие, Рожинские, Чeтвертинские и другие. На Руси начала господствовать аристократия. Остальной народ все более и более зависел от нее. Владельцы имели право суда над своими подданными и не допускали короля вмешиваться в свое управление. Города, наполняемые в значительной степени иудеями, один за другим получали магдебургское право, но, при силе аристократии, не могли быть огражденными от произвола сильных вельмож. Польские порядки более и более приходились по праву высшему классу, и это повлекло русских земян к большему сближению с Польшей. После Казимира Литва и Польша некоторое время имели отдельных владетелей в лице польского короля Яна Альбрехта и брата его, великого князя литовского Александра. Но это продолжалось короткое время; скоро по смерти Альбрехта Польша и Литва опять соединились под властью Александра, избранного польским королем, и с тех пор отдельных великих князей в Литве уже не было. В это время состояние низшего класса народа, так называемых кметей или хлопов, делалось тяжелее. Паны не стеснялись более древним обычаем не переводить хлопов с одной земли на другую и нередко вовсе лишали их земли; таким образом, низший класс, земледельцы, оказались безземельными, а тем самым в порабощении у владевших землями. Поземельное владение могло быть только достоянием людей шляхетского звания. В XVI веке Польшею и Литвою правили один за другим короли: Сигизмунд I и сын его Сигизмунд-Август. Права шляхетства дошли до крайних пределов. Панские подданные были совершенно изъяты от покровительства короля. Положение нешляхетного человека до такой степени было унижено, что по литовским законам, вошедшим в сборник, называемый Литовским Статутом, шляхтич, убивший чужого хлопа или даже вольного человека, но не шляхтича, наказывался только платежом пени (годовщина). Хотя одинаковое право предоставлялось всем людям шляхетского происхождения, как богатым, так и бедным, однако на деле не могло удержаться это равенство, при несоразмерности достояния землевладельцев: масса вольных шляхтичей делалась, в сущности, подчиненною знатным панам, которые обладали огромными пространствами земель и сотнями, даже тысячами поселений. В это время Польша, как по географическому положению, так и по условиям жизни, стоявшая ближе Руси к Западной Европе, где наступила эпоха духовного возрождения, по умственному образованию была гораздо выше Руси, и русское шляхетство естественно подчинялось ее цивилизующему влиянию. Тогда как у поляков существовала краковская академия, много училищ, появлялись замечательные по своему времени ученые и поэты, распространено было знакомство с латинской литературой, не прерывалось общение с западным просвещением, — в польской и литовской Руси господствовал мрак, не предпринималось почти никаких мер по образованию в области своей народности. Южная и западная Русь стояли в этом отношении даже ниже северо-восточной, где, по крайней мере, сохранялись древние памятники славянской литературы и где время от времени появлялись, как мы видели, более или менее замечательные плоды умственной работы. В польской и литовской Руси мы долгое время не видим ничего, кроме официальных бумаг, написанных на языке, который свидетельствует о постоянно увеличивавшемся влиянии и rocnoдcтвe польского языка. Таким образом, в XVI столетии сложился особый русский письменный язык, представляющий смесь древне-славяно-церковного с народными местными наречиями и польским языком. Польское влияние все более и более господствовало над этим языком и, наконец, довело его до того, что он стал почти польским языком, только с удержанием русской фонетики. Влияние польское отразилось и на простонародной речи: польские слова, выражения и обороты стали входить в простонародный язык малорусской и белорусской ветвей. Вместе с тем начали проникать в русское высшее общество польские нравы и воззрения; таким образом, польско-литовская Русь принимала особую физиогномию, отличавшую ее от северо-восточной Руси уже не одними издревле существовавшими этнографическими отличиями, но сильною близостью к Польше, и в будущем, очевидно, подготовлялось совершенное слияние западной и южной Руси с Польшею.

    Потомки Федора Острожского, так долго боровшегося за независимость Руси[92], оставались верны Польше, как и вообще русский высший класс, видевший для себя в соединении с Польшей неисчерпаемую выгоду, был ей верен. Кроме безусловного права владеть своими родовыми имениями, почти ничего не платя в казну, русские паны, сообразно польскому обычаю, получали еще в пожизненные владения государственные имущества, называемые староствами, с обязанностью давать с них четвертую часть дохода на содержание войска и поддержку укреплений. Все это естественно привязывало их к стране, откуда истекали для них такие выгоды.

    Правнуком Федора Острожского, знаменитого своей борьбой за Русь против Польши, был знаменитый Константин Иванович, гетман литовский, верный слуга польского короля, бывший в плену у Ивана III и потом отомстивший за свой плен поражением, нанесенным московскому войску под Оршею. Вражда к православной Москве и верная служба королю-католику не мешали ему славиться православным благочестием.[93] Он щедро строил и украшал православные церкви, вместе с тем заводил при церквах школы для детей и, таким образом, полагал начаток русского просвещения.

    Сын его Константин Константинович был киевским воеводою и одним из знатнейших и влиятельнейших панов Польши и Литвы долее чем в продолжение полустолетия, и притом в самую славную и богатую событиями эпоху польской истории. Он не отличался ни воинскими подвигами, ни государственными деяниями; напротив, из современных писем польских королей мы узнаем о нем, что он навлекал на себя упреки в нерадении о защите вверенного ему воеводства, оставлял киевский замок в печальном положении, так что Киев мог беспрестанно подвергаться разорению от татар; кроме того, он не платил податей, следовавших с его староств. В молодости своей, как рассказывают, он заявлял себя в домашней жизни не совсем благовидным образом: так, между прочим, он помог князю Димитрию Сангушке увезти насильно свою племянницу Острожскую. Некоторые черты его жизни показывают в нем суетного и тщеславного пана. Он обладал огромным богатством: кроме родовых имений, заключавших в себе до восьмидесяти городов с несколькими тысячами сел, у него во владении находились пожалованные ему огромные четыре староства в южной Руси; доходы его простирались до миллиона червонных злотых в год. При такой обстановке Константин Константинович платил большую сумму одному каштеляну только за то, что тот два раза в год должен был стоять за его креслом во время обеда; ради своеобразности, он держал при дворе своем обжору, который удивлял гостей тем, что съедал невероятное количество пищи за завтраком и обедом. Не столько личные способности князя Константина Константиновича, сколько его блестящее положение давало ему важное значение и поставило его в средоточие возникавшей в то время умственной деятельности на Руси. Подобно вельможам своего времени, и он показал себя сторонником Польши, на знаменитом сейме 1569 года подписал присоединение Волыни и киевского воеводства к польскому королевству на вечные времена, и своим примером много содействовал успеху этого дела. Будучи русским, и считая себя русским, он, однако, подчинился влиянию польской образованности и употреблял польский язык, как показывают его семейные письма. Оставаясь в вере своих отцов, Острожский, однако, склонялся к иезуитам, пустил их в свои владения и особенно ласкал одного из них, по имени Мотовил: это ясно видно из писем к нему Курбского. Московский изгнанник укорял Острожского за то, что Острожский прислал к нему сочинение Мотовила и дружился с иезуитами. «О государь мой превозлюбленный, — писал к нему Курбский, — зачем ты прислал ко мне книгу, написанную неприятелем Христа, помощником Антихриста и верным слугой его? С кем ты дружишься, с кем сообщаешься, кого на помощь призываешь!.. Прими от меня, слуги своего верного, совет с кротостью: перестань дружиться с этими супостатами, прелукавыми и злыми. Никто не может быть другом царя, если ведет дружбу с его неприятелями и держит, как за пазухою змея; трикратно молю тебя, перестань так поступать, будь подобен праотцам твоим по ревности благочестия». Таким образом, этот русский пан поддавался иезуитским козням. Впоследствии заметно, что Острожский поддался влиянию и протестантства. В одном из своих писем к внуку, сыну дочери своей, Радзивиллу, он писал наставление, чтобы тот не ходил в костел, но советовал ему ходить в собрание кальвинистов и называл их последователями истинного закона Христова. Увлечение протестантством происходило у него, однако, оттого, что прославленный князь видел христианские поступки протестантов. Острожский с уважением указывал на то, что у них были школы и типографии, что их пасторы отличались благонравием и противопоставлял им упадок церковного благочиния в русской церкви, невежество священников, материальное своеволие архипастырей, равнодушие мирян к делам веры. «Правила и уставы нашей церкви, — говорил он, — в презрении у иноземцев; наши единоверцы не только не могут постоять за Божью церковь, но даже смеются над нею; нет учителей, нет проповедников Божьего слова; повсюду глад слышания слова Божия, частое отступничество; приходится сказать с Пророком: кто даст воду главе моей и источник слез очам моим!»

    Таким настроением знатного пана воспользовались некоторые русские люди и побудили Острожского сделаться до некоторой степени двигателем умственно-религиозного возрождения в польской Руси. Вероятно, убеждения и упреки Курбского много содействовали такому настроению. Острожский уважал Курбского; Острожский посылал ему на просмотр разные сочинения и, между прочим, замечательную книгу иезуита Скарги «О Единой Церкви», писанную нарочно с целью подготовки унии. Курбский возвратил Острожскому эту книгу с такими же упреками, как и сочинение Мотовила; со своей стороны, Курбский послал переведенную им с латинского языка «Беседу Иоанна Златоуста о Вере, Надежде и Любви», и сердился на князя Острожского, когда последний сообщил перевод Курбского какому-то поляку, которого Курбский называл «неученым варваром, воображавшим себя мудрецом». Московский изгнанник, видя в своем новом отечестве усиливавшееся влияние иезуитов, старался всеми силами противодействовать им, как равно и господству польского языка. Когда Острожский, которому понравилось писание Курбского, советовал для большего распространения перевести его на польский язык, то Курбский отверг это предложение: «Если бы и не мало ученых сошлось, — писал он, — то не в силах они буквально переложить грамматические тонкости славянского языка на их „польскую барбарию“. Не только с речью славянскою или греческою, и с любимою ими латинскою они не сладят». Тогда между русскими панами вошло в обычай, ради просвещения, поверять воспитание детей иезуитам. Курбский с похвалою отзывался вообще о желании учить детей наукам, но не видел никакого проку от иезуитов. «Уже многие из родителей (писал он княгине Черторижской) родов княжеских, шляхетских и честных граждан отдали детей своих учиться наукам, но иезуиты ничему их не научили, а только, пользуясь их молодостью, отвратили от правоверия». Судя по письмам Курбского к разным лицам, можно, наверное, полагать, что этот московский беглец имел сильное влияние на деятельность князя Острожского в области охранения веры и возрождения книжной образованности, так как он с Острожским находился постоянно в близких отношениях.

    Зародыши умственного и религиозного движения в польско-литовской Руси появились в начале XVI века. Полочанин Скоринна перевел на русский язык Библию и напечатал ее в чешской Праге, за отсутствием типографии на Руси. В половине XVI века распространившееся в Литве протестантство способствовало литературному пробуждению русской речи. В 1562 году в Несвиже была типография, и знаменитый в свое время Симон Будный, человек большой учености, напечатал протестантский катехизис на русском языке.[94] Немного позже гетман литовский Григорий Александрович Ходкевич основал в своем имении Заблудове типографию; туда прибыли к нему ушедшие из Москвы типографщики Иван Федоров и Петр Мстиславец: они напечатали там, в 1569 году, толковое Евангелие, большой фолиант. Это был труд знаменитого Максима Грека, перепечатанный впоследствии в том же виде в Москве. Но типография Ходкевича была, как видно, только временная панская прихоть. По смерти Григория Ходкевича наследники не поддерживали заведения. Типографщик Иван Федоров перешел во Львов, а затем в Острог, и здесь-то основана была типография, положившая более твердое основание литературному и книгопечатному делу в южной Руси. В 1580 году была напечатана в первый раз славянская Библия по приказанию Острожского. В предисловии к Библии от лица князя Константина Константиновича Острожского говорилось, что он побужден был к этому делу печальным положением церкви, отовсюду попираемой врагами и терзаемой без милосердия нещадными волками, и никто не в силах противустать им по недостатку духовного оружия — слова Божия. Во всех странах славянского рода и языка Острожский не мог найти ни одного правильного списка Ветхого Завета и получил его наконец только из Москвы через посредничество Михаила Гарабурды. Вместе с тем князь Острожский общался с Римом, с островами греческого архипелага (с кандийскими), с константинопольским патриархом Иеремиею, греческими, болгарскими и сербскими монастырями с целью добыть оттуда списки Св. Писания как эллинские, так и славянские, и желал руководствоваться советами людей, сведущих в писании. Изданная Острожским первая печатная Библия составляет эпоху в русской литературе и вообще в истории русской образованности. За Библиею последовал целый ряд изданий, как богослужебных книг, так и разных сочинений религиозного содержания. Между ними важное место занимает книга: «О единой истинной и православной вере и святой апостольской церкви», написанная священником Василием и напечатанная в 1588 году: книга эта служила опровержением сочинения Скарги, вышедшего на польском языке почти под тем же названием, и имела целью защитить вoсточную церковь против упреков, делаемых сторонниками латинской церкви. Здесь рассматриваются вопросы, составлявшие сущность различия церквей: об исхождении Св. Духа, о власти папы, об опресноках, о безбрачии духовных, о субботнем посте. Книга эта имела в свое время важное значение, потому что знакомила с сущностью тех вопросов, которые должны были сделаться предметом живых состязаний; православные читатели могли поучиться из этой книги: что и как возражать им следует против убеждений западного духовенства, которое тогда пустило в ход свою пропаганду в русском народе. В острожской типографии напечатано также несколько книг религиозного содержания: «Листы патриарха Иеремии» и «Диалог патриарха Геннадия» (в 1583), «Исповедание о исхождении Св. Духа» (1588). В 1594 году издана большим фолиантом книга Василия Великого «О постничестве», а в 1596 «Маргарит» Иоанна Златоустого. В одно время с типографией, в 1580 году Острожский основал у себя в Остроге главную школу и, кроме того, несколько школ в своих владениях. Ректором главной острожской школы, родоначальницы высших учебных заведений на русской земле, был ученый грек Кирилл Лукарис, впоследствии получивший сан константинопольского патриарха. Кроме Острога, князь Острожский завел типографию в Дерманском монастыре.

    В то же время другим важным двигателем пробуждения умственной жизни на Руси было заведение братств, товариществ с нравственно-религиозными целями, куда входили без различия люди всяких сословий, но непременно принадлежавшие к единой церкви. Такие братства стали возникать из подражания западным. Первое из этих братств в польской Руси, получившее историческое значение, было львовское, основанное по благословению антиохийского патриарха Иоакима, посещавшего русский край в 1586 году. Главные цели его были воспитание сирот, призрение убогих, пособие потерпевшим разные несчастия, выкуп пленных, погребение и поминовение умерших, помощь во время общественных бедствий, — вообще дела благотворения. Члены имели свои определенные сходки и вносили каждый по шести грошей в общую кружку. Тогда при братстве была заведена мещанами школа, типография и больница. В школе преподавалась, кроме Священного Писания, славянская грамматика вместе с греческою, и для этой цели составлена была и напечатана эллино-славянская грамматика, в которой сравнительно излагались правила обоих языков. Частное обучение было стеснено: каждый мог обучать только своих детей и домашних. По образцу львовского братства заведено было в Вильне троицкое братство, а потом стали основываться братства и в других городах. Из них львовскому было предоставлено старейшинство. Уже одно то, что люди всех сословий сходились между собою во имя отеческой веры, улучшения нравственности и расширения круга понятий, действовало на поднятие народного духа. Патриарх Иоаким, учреждая львовское братство, поручил ему надзор над исполнением духовными их обязанностей, равно как над благочестием и добронравием как духовенства, так и мирян; таким образом духовенство стало зависимым от общественного суда светских людей: это было совершенно противоположно воззрениям западного духовенства, которое всегда ревниво хлопотало о том, чтобы люди, не принадлежащие к духовному званию, слепо повиновались наставлениям духовных, и отнюдь не смели рассуждать о делах веры, иначе как под руководством духовных, и не дерзали осуждать их поступков. Но и русским высшим духовным сановникам пришлось не по сердцу основание братств. Львовский владыка Гедеон тотчас вошел в неприязненные отношения к львовскому братству.

    Строй православной церкви на Руси, подвластной Польше, был в печальном положении. Высшие духовные сановники, происходя из знатных родов, вместо того, чтобы сообразно православным обычаям проходить лестницу монашеских чинов, получали свои места прямо из светского звания, и притом не по испытанию, а по связям, благодаря покровительству сильных или посредством подкупа, расположив к себе королевских придворных. Архиереи и архимандриты управляли церковными имениями со всеми привилегиями суда и произвола светских панов своего времени, держали у себя вооруженные отряды, по обычаю светских владельцев, в случае ссор с соседями позволяли себе буйные наезды и в домашнем своем быту вели образ жизни, совсем неподобающий их сану. Были примеры, что знатные паны спрашивали для себя у короля епископские и настоятельские места и, оставаясь непосвященными, пользовались церковным хлебом, как тогда выражались. Один современник замечает: «Правила Св. отец не дозволяют посвящать в священники моложе тридцати лет от роду, а у нас допускают иногда пятнадцатилетнего. Он по складам читать не умеет, а его посылают проповедывать слово Божие; он своим домом не управлял, а ему церковный порядок поручают». У владык, архимандритов, игуменов были братья, племянники, дети, которым раздавали в управление церковные имущества. Роскошная жизнь высших сановников повела к утеснению подданных в церковных имениях. «Вы, — обличал русских архиереев афонский монах, — отнимаете у бедных поселян волов и лошадей, выдираете у них денежные дани, мучите, томите работою, кровь из них сосете». Низшее духовенство находилось в крайнем унижении. Бедные монастыри обращаемы были в хутора, владыки устраивали в них псарни для своей охоты, и монахам приказывали содержать собак. Приходские священники терпели и от владык, и от светских людей. Владыки обращались с ними грубо, надменно, обременяли налогами в свою пользу, наказывали тюремным заключением и побоями. Светский владелец села назначал в нем такого священника, какого ему было угодно, и этот священник ничем не рознился от хлопа по отношению к владельцу; господин посылал его с подводою, гонял на свою работу, брал в услужение его детей. Русский священник, — замечает современник, — по своему воспитанию был совершенный мужик; не умел держать себя прилично; не о чем было поговорить с ним. Звание пресвитера дошло до такого презрения, что честный человек стыдился вступать в него и трудно было сказать: где чаще бывал священник, в церкви или в корчме. Нередко богослужение отправлялось им в пьяном виде с соблазнительными выходками, и обыкновенно священник, совершая богослужение, вовсе не понимал того, что читал, да и понимать не пытался. При таком состоянии духовенства понятно, что простой народ жил своею древнею языческою жизнью, сохранял языческие воззрения и верования, отправлял по прадедовским обычаям языческие празднества и не имел ни малейшего понятия о сущности христианства, а высший класс начинал стыдиться своей принадлежности к православной религии; католики всеми силами поддерживали этот ложный стыд. Иезуит Скарга, любимец короля Сигизмунда III, глумился даже над богослужебным языком русской церкви в таких выражениях: «Что это за язык? На нем нигде не преподают ни философии, ни богословия, ни логики; на нем даже грамматики и риторики быть не может! Сами русские попы не в силах объяснить, что такое они в церкви читают, и бывают принуждены спрашивать у других объяснений по-польски. От этого языка — одно невежество и заблуждения».

    При тогдашних условиях, поднять падающую церковь и народное благочестие только и можно было, образовавши средоточие возрождения не в духовенстве, а вне его, в мирском быту. Братства и должны были сделаться главным орудием этого возрождения. Патриарх Иеремия, проезжая через южную Русь в 1589 году, утвердил права львовского братства и даже расширил их: освободил братство от зависимости местного владыки и от всякой другой светской и духовной власти, не дозволял в Львове быть иному православному училищу, кроме братского, оставил за ним надзор над судом епископским и, по жалобе братства, наложил запрещение на львовского епископа Гедеона Балабана. Балабан обратился к львовскому римско-католическому епископу, и первый из тогдашних русских епископов заявил желание подчиниться папе.

    Во время пребывания своего в южной Руси, патриарх Иеремия низложил киевского митрополита Онисифора Девочку под тем предлогом, что он был прежде двоеженец, и вместо него посвятил Михаила Рагозу, уже, как видно, подстроенного иезуитами. Патриарх ошибся в этом человеке. Но еще более ошибся он тем, что, не давши полной власти митрополиту, назначил экзархом своим (наместником) луцкого епископа Кирилла Терлецкого, человека безнравственного и даже обвинявшегося в самых гнусных злодеяниях, как, например, в грабежах, изнасилованиях и убийствах.

    Русское духовенство было сильно недовольно патриархом за то, что он дал братствам такую власть и поставил духовных под надзор мирян: кроме того, на него жаловались и за разные поборы с русского духовенства: подчиняясь турецкой власти, патриархи и вообще греческие святители находились в таком положении, что нуждались в подаянии, собираемом в православных землях. «Мы у них такие овцы, — говорили русские духовные, — которых они только доят и стригут, а не кормят».

    На другой год после отъезда Иеремии, митрополит собрал в Бресте синод из православных архиереев. Все начали жаловаться на тягость зависимости от патриарха и роптали на братства, в особенности на львовское, которое, по грамоте патриарха Иеремии 1593 года, находилось под непосредственным ведением патриарха. «Как, — говорили архиереи, — какой-нибудь сходке пекарей, торгашей, седельников, кожевников, неучам, ничего не мыслящим в богословских делах, дают право пересуживать суд установленных церковью властей и составлять приговоры о делах, касающихся церкви Божией!» Все пришли к тому, что лучше всего подчиниться, вместо константинопольского патриарха, римскому папе.

    В 1593 году, на место скончавшегося владимирского епископа, был поставлен Адам Потий, бывший до того времени светским паном и носивший титул брестского каштеляна. Он был уже совращен из православия в католичество, потом притворно обратился в православие с намерением посвятить себя делу унии. Он был человек безукоризненной нравственности, казался благочестивым и сам завел братство в Бресте. Острожский уважал его, притом же Потий был в родстве с Острожским. Король, давши ему место епископа, имел в виду именно то, что Потий может уломать могучего русского вельможу.

    Потий вступил с Острожским в переписку и, не заводя сам речи об унии, повел дело так, что князь Константин Острожский первый заговорил об ней. Перебирая всякие средства к исправлению церковного порядка, Острожский остановился на соединении восточной церкви с западною. Но Острожский хотел совсем не такой унии, о какой помышляла римская пропаганда. Острожский признавал православную церковь вселенскою, а не национальною; Острожский считал правильным соединение церквей только в таком случае, когда и в других православных странах приступят к нему, и потому предлагал владимирскому епископу отправиться в Москву, а львовского послать к волохам для совещания по вопросу о соединении церквей. В видах Острожского целью предполагаемого соединения было — основание школ, образование проповедников и вообще распространение религиозного просвещения. Острожский не мог утаить перед Потием своей давней наклонности к протестантизму; Острожский замечал, между прочим, что следует изменить многое в церковных обрядах, таинствах, в церковном управлении, отделить, как он выражался, человеческие вымыслы. Потий отвечал на это Острожскому: «Восточная церковь совершает свои таинства и обряды правильно; ни осуждать, ни охуждать нечего; в Москву же я не поеду: с таким поручением там под кнут попадешь. Лучше вы, как первый человек нашей веры, обратитесь к своему королю».

    Не успевши склонить Острожского, владыки несколько раз съезжались толковать, и в 1595 году составили предложение к папе об унии и избрали по этому делу послами в Рим Потия и луцкого епископа Кирилла Терлецкого. Потий известил об этом Острожского и напомнил, что Острожский сам же первый и поднял речь об унии.

    Острожский рассердился, писал Потию, что владимирский епископ изменник и недостоин своего сана, а 24 июня написал и разослал (вероятно, печатное) послание ко всем православным обывателям Польши и Литвы, восхвалял греческую веру как единственную в мире истинную, извещал, что главнейшие начальники истинной веры нашей, мнимые пастыри: митрополит и епископы, обратились в волков, отступили от восточной церкви, «приложились к западным» и умыслили отторгнуть от веры всех благочестивых «здешней области» и вринуть в погибель. «Многие, — выражался Острожский, — из обывателей здешней области государства его величества моего короля, послушные святой восточной церкви, меня считают начальным человеком в православии, хотя я сам считаю себя не большим, но равным другим по правоверию; по этой-то причине, опасаясь не оказаться виновным перед Богом и вами, я извещаю вас о том, о чем наверное узнал, желая вместе с вами заодно стоять против супостатов, чтобы с Божией помощью и при вашем старании те, которые приготовили на нас сети, сами в эти сети попались. Что может быть постыднее и беззаконнее, если шесть или семь злодеев отверглись своих пастырей, от которых они поставлены, считают нас за бессловесных скотов, дерзают самовольно отрывать нас от истины и вводить нас в пагубу с собой?»

    Острожский просил короля открыть собор, на котором присутствовали бы не одни духовные, но и светские. Король, заботясь об успехе унии, писал Острожскому убедительное письмо, склонял его пристать к унии и более всего указывал на то, что греческая церковь находится под властью такого патриарха, который получает свой сан по воле неверных магометан. Сообразно господствующему римско-католическому взгляду, что дела духовные должны быть достоянием одних духовных, Сигизмунд не хотел допустить съезда светских особ по делам веры, чего не только хотел Острожский, но и сами епископы, подделываясь к Острожскому, заявляли просьбу королю о том же. Король писал: «Такой съезд только будет затруднять дело; заботиться о нашем спасении есть обязанность наших пастырей, а мы должны, не допрашиваясь, поступать так, как они велят, потому что Дух Господень дал нам их вождями в жизни». Но такого рода убеждения только раздражали Острожского, так как все это оскорбляло, между прочим, его панское самолюбие, внушавшее ему стремление быть первым между своими единоверцами.

    Добиваясь от короля дозволения на съезд или собор светских людей по делам веры, Острожский с одним из своих придворных отправил в Торунь к протестантскому собору приглашение к совместному противодействию папизму. Православный князь писал в таких выражениях: «Все, признающие Отца, Сына и Св. Духа, люди одной веры. Если бы у людей было более терпимости друг к другу, если бы люди с уважением смотрели, как их собратия славят Бога каждый по своей совести, то меньше было бы сект и толков на свете. Мы должны сойтись со всеми, кто только отдаляется от латинской веры и сочувствует нашей судьбе: все христианские исповедания должны защищаться против „папежников“. Его королевское величество не захочет допустить нападения на нас, потому что у нас самих может явиться двадцать, по меньшей мере, пятнадцать тысяч вооруженных людей, а гг. папежники могут превзойти нас разве числом тех кухарок, которых ксендзы держат у себя вместо жен».

    Королю сделалось известным это послание, и он приказал написать Острожскому выговор за неуважительные отзывы о той вере, которую исповедует король, а особенно за намек на кухарок.

    Угрозы насчет возможности явиться тысячам вооруженных людей имели важный смысл. В Польше господствовал дух своеволия. Законы действовали слабо, и вместо того, чтобы прибегать к их защите, люди, чувствовавшие за собой силу, сами расправлялись со своими соперниками. Знатные паны держали у себя вооруженные отряды из шляхты: наезды на имения и дворы были обычным делом. Паны самовольно вмешивались даже в дела соседних государств. Удальцы всякого рода составляли шайки, так называемые «своевольные купы», и производили разные бесчинства. В южной Руси год от году усиливалось казачество, особенно развившееся после удачных походов на Крым и на Молдавию. Оно пополнялось русскими людьми из имений: наследственных панских и коронных (отдаваемых панам в виде староств), и через такой наплыв беглецов, уходивших в казаки в противность воле панов, приобретало враждебное настроение к панам и шляхетству вообще. Кроме казаков, признаваемых в этом звании и состоявших под начальством старшего или гетмана, составлялись шайки из простонародия, называвшие себя казаками, под начальством особых предводителей; такие шайки, при удобном случае, легко примыкали к настоящим казакам и готовы были заодно с ними действовать в ущерб владельцам. В 1593 году казацкий гетман Криштоф (Христофор) Косинский поднял восстание. Казаки нападали на владельческие дворы, разоряли их, уничтожали шляхетские документы. Косинский овладел украинскими городами и самим Киевом, благодаря нерадивости Острожского, бывшего киевским воеводою: его, как мы сказали, давно уже, но безуспешно, упрекали короли в том, что киевский замок остается в небрежении. Косинский вторгся в имения Острожского и требовал от шляхты и от народа присяги себе: у Косинского явно выражалось намерение отторгнуть Русь от Польши, разрушить в ней аристократический порядок и ввести казацкое устройство, при котором не было бы различия сословий, все были бы равны и владели с одинаковым правом землею. Опасность угрожала Польше политическим и социальным переворотом. Король взывал к шляхте южнорусских воевод брацлавского, киевского и волынского, чтобы все люди шляхетского звания ополчились против врага, который требует себе присяги и попирает права короля и государства. Острожский собрал всю, находившуюся в его обширных имениях, шляхту, поручил ее начальству своего сына Януша и двинул на мятежника. Косинский потерпел неудачу, обязался отречься от начальства над казаками, а освободившись от беды, снова затевал восстание, но был убит под Черкасами. Преемником ему в достоинстве гетмана был избран Григорий Лобода. Тогда, кроме казаков, состоявших под начальством гетмана Лободы, явилось другое казацкое ополчение, своевольное, под начальством Северина Наливайка, которого брат Дамиан был священником в Остроге. Наливайко питал закоренелую ненависть к панству, вследствие того, что пан Калиновский в местечке Гусятине отнял у Наливайкова отца хутор и самого хозяина так отколотил, что тот умер от побоев. Наливайко задумал продолжать дело Косинского в такое время, когда епископы собирались подчинить русскую церковь папе и когда Острожский в своем послании убеждал всех православных обывателей королевства польского противостоять козням епископов. Наливайко начал с Волыни, и его восстание на этот раз получило несколько религиозный оттенок. Он нападал на имения епископов и мирян, благоприятствовавших унии, взял Луцк, где злоба казаков обратилась на сторонников и слуг епископа Терлецкого, повернул в Белую Русь, овладел Слуцком, где запасся оружием, взял Могилев, который был тогда сожжен самими жителями, захватил в Пинске ризницу Терлецкого и достал важные пергаментные документы с подписями духовных и светских лиц, соглашавшихся на унию; Наливайко ограбил имения брата епископа Терлецкого, отмщая на нем поездку епископа в Рим. Некоторые православные паны мирволили Наливайку из ненависти к возникавшей унии. Падало подозрение на самого князя Острожского, так как у него в имении жил брат Наливайки и у этого брата, священника Дамиана, оказались лошади, принадлежавшие пану Семашку, ограбленному Наливайком. Сам Острожский в своих письмах к своему зятю Радзивиллу писал: «Говорят, будто я Наливайка высылал… Уж если кому, то мне более всего допекли эти разбойники. Поручаю себя Господу Богу! Надеюсь, что он, спасающий невинных, и меня не забудет». Нет основания полагать, чтобы в самом деле Острожский покровительствовал этому восстанию, тем более, что перед самым появлением Наливайка на волынской земле, Острожский предостерегал панов насчет своевольников, жаловался, что они разоряют его имения, давал советы Речи Посполитой принимать скорее деятельные меры и гасить пожар, прежде чем он успел распространиться.

    Зимою 1595—1596 г. Наливайко соединился с казацким гетманом Лободою, и восстание начало принимать угрожающие размеры. Король выслал против казаков гетмана Жолкевского. Война с ними упорно продолжалась до конца мая 1596 года: казаки, теснимые польскими войсками, перешли на левый берег Днепра и были осаждены близ Лубен: между ними поднялись раздоры; Наливайко низвергнул с гетманства Лободу, умертвил его, сам сделался гетманом, и был в свою очередь низвергнут, выдан полякам и казнен смертью в Варшаве.

    Когда, таким образом, поляки занимались укрощением восстания русских, принимавшего отчасти характер борьбы против унии, в Риме посланники от русского духовенства, владимирский и луцкий епископы, были приняты с подобающей честью, удостоились поцеловать папскую ногу и 2 декабря 1595 г. от лица русского духовенства прочитали исповедание веры по римско-католическому учению. В начале 1596 года они возвратились на родину. Здесь ожидало их противодействие от братств и от Острожского. В виленском братстве напечатана была «Книга Кирилла об Антихристе», сочиненная Стефаном Зизанием. Книга была направлена против папизма; в ней доказывалось ни более ни менее как то, что папа есть тот антихрист, о котором сохранялось предречение, а время унии есть время антихристова царства. Книга эта с жадностью читалась духовенством и грамотными мирянами. Король, услышавши об ее успехе, был очень разгневан, приказал запретить книгу, схватить и заключить в тюрьму ее автора и его двух сообщников. Львовское братство, с своей стороны противодействуя затеям унии, так напугало своего епископа, что Гедеон решился отступить от унии и подал в суд протестацию, в которой уверял, что если и подписывал наравне с другими архиереями согласие на унию, то не знал сам, в чем дело, потому что подписывал белую бумагу, а на этой бумаге, уже после его подписи, написано было то, чего ему и не хотелось.

    Острожский известил восточных патриархов; по просьбе его назначены были протосинкеллы (наместники): от константинопольского патриарха Никифор, от александрийского — Кирилл. Король оповестил, чтобы русские епископы собрались на собор в Бресте к 6 октября 1596 года для окончательного утверждения унии.

    К назначенному королем времени Острожский подготовил и свой собор в Бресте же.[95] Собор этот состоял из двух патриарших протосинкеллов, двух восточных архимандритов, двух русских епископов, Гедеона львовского и Михаила Копытенского, сербского митрополита Луки, нескольких русских архимандритов, протопопов и двухсот особ шляхетского звания, которых пригласил с собою Острожский.

    Протосинкелл Никифор председательствовал на этом православном соборе. Сообразно древним обычаям церковного суда, он послал к киевскому митрополиту троекратный вызов к собору для оправдания, но митрополит не явился и объявил, что он с епископами подчинился западной церкви; тогда православный собор лишил сана как митрополита, так и епископов: владимирского, луцкого, полоцкого (Германа), холмского (Дионисия) и пинского Иону.

    Со своей стороны, принявшие унию духовные отплатили не принявшим ее тем же самым: они лишили сана епископов львовского и перемышльского, архимандрита печерского Никифора Тура и всех русских духовных, бывших на православном соборе. Приговор каждому из них был послан в такой форме: «Кто тебя, от нас проклятого, будет считать в прежнем сане, тот сам проклят будет от Отца, и Сына, и Святаго Духа!»

    Обе стороны обратились к королю. Православные ссылались на существовавшие постановления, просили не считать низложенных духовных в их прежнем сане, отнять у них церковные имения и отдать тем лицам, которые, вместо них, будут избраны. Король взял сторону униатов и приказал арестовать Никифора, на которого принявшие унию особенно злились. Острожский взял его на поруки. Дело о нем отложили до 1597 года.

    В этом году, по требованию короля, Острожский сам привез Никифора и предал суду сената. Никифора старались обвинить и в шпионстве со стороны турок, и в чернокнижничестве, и в дурном поведении. Сам гетман Замойский обвинял его. Обвинить Никифора было невозможно, да поляки и не имели права судить его как иноземца. Тогда Константин Острожский проговорил королю резкую речь: «Ваше величество, — сказал он, — нарушаете права наши, попираете свободу нашу, насилуете совесть. Будучи сенатором, я не только сам терплю оскорбления, но вижу, что все это ведет к погибели королевства польского: после этого, ничьи права, ничья свобода не ограждены; скоро наступят беспорядки; быть может, тогда додумаются до чего-нибудь иного! Предки наши, принося присягу на верность своему государю, и от него также принимали присягу в соблюдении правосудия, милости и защиты. Между ними была обоюдная присяга. Опомнитесь, ваше величество! Я уже в преклонных летах и надеюсь скоро покинуть этот мир, а вы оскорбляете меня, отнимаете то, что для меня всего дороже — православную веру! Опомнитесь, ваше величество! Поручаю вам этого духовного сановника; Бог взыщет на вас кровь его, а мне дай Бог не видать более такого нарушения прав, напротив, пусть Бог сподобит меня на старости лет услышать о добром здравии его и о лучшем сохранении вашего государства и наших прав!»

    Проговоривши эту речь, Острожский вышел из сената. Король послал зятя Острожского, Криштофа Радзивилла, воротить взволнованного старика. «Король, — сказал Радзивилл, — сожалеет о вашем огорчении; Никифор будет свободен». Рассерженный Острожский не хотел вернуться и сказал: «Нехай же соби и Никифора зьисть». Князь ушел, оставивши бедного протосинкелла Никифора на произвол короля. Никифора заслали в Мариенбург, где он и умер в заточении.

    В 1599 году Острожский с прочими панами и шляхетством русской веры устроил конфедерацию с протестантами для взаимной защиты против католического насилия. Но эта конфедерация не имела важных последствий.

    Гораздо важнее было по своим последствиям литературное движение, усилившееся после унии. В острожской типографии были напечатаны (в 1598) «Отпись на лист отца Ипатия» (Потия) и Листы, т.е. послания: из них восемь Мелетия, патриарха александрийского, в которых излагалась сущность православия и народ православный побуждался к защите своей религии. Одно из этих посланий (третие) касается вопроса об изменении календаря, вопроса, тогда очень занимавшего умы. Православным пастырям не нравилось это изменение именно потому, что оно было нововведением: «новость суетных мужей непостоятельных душ, яко же сырость приражением ветров зыблемых». По мнению честных пастырей, изменение пасхалии приносит за собою обуревание и мятеж в церкви, крамолы, раздоры, приближение к жидовству; но если бы этого и не случилось, то все-таки не нужно вносить «неотеризма», а лучше держаться старины и слушаться стариков. (Что же не благочестивейше и не благоговейнейше есть в различных вещах вкупе пребывати со старцы.) При этом замечалось, что вычисления, на которых основан новый календарь, не имеют прочности и, по прошествии трехсот лет, придется снова «астрономствовати» и выдумывать новые перемены. Девятый из напечатанных в этой книге листов заключает послание, писанное Острожским к православным христианам при самом начале унии (о нем мы говорили выше), а десятый — увещательное послание афонских монахов. В ряду напечатанных тогда в Остроге книг особенно важна книга «Апокризис» (изд. в исходе 1597 г.)[96] под псевдонимом Филалета, написанная, как говорят, Христофором Вронским, человеком, подобно Острожскому, склонявшимся к протестантизму. Вместо строгого подчинения духовным властям в деле веры, она проповедывала равное свободное участие светских людей в церковных делах, учение о безусловном повиновении церкви называла жидовством и доказывала, что светские люди могут, по своему усмотрению, не слушаться духовных и низлагать их. В 1598 году священником Василием был издан Псалтырь с восследованием, другой Псалтырь с часословом, в 1605 и 1606 сочинения патриарха Мелетия по поводу унии, переведенные Иовом Борецким, а в 1607 священник Дамиан, брат Наливайка, издал «Лекарство на оспалый умысел человечий», где поместил послание Златоуста к Феодору

    Падшему и некоторые слова и стихи, отчасти приноровленные к своему времени. В Вильне явились замечательные сочинения, не только полемические, но и научные, показывающие возникавшую потребность воспитания юношества; в 1596 году издана была грамматика славянского языка Лаврентием Зизанием, Азбука с кратким словарем, Толкование на молитву «Отче наш» и Катехизис, излагавший основания православной веры. Затем русские богослужебные и религиозно-политические сочинения печатались и в других местах.

    Так положено было начало той южнорусской и западнорусской литературы, которая впоследствии, в половине XVII в., развилась до значительной степени.

    Сам Острожский, несмотря на защиту, которую оказал православию в деле возникавшей унии, как аристократ, для которого польский строй слишком много представлял дорогого, был далек до какого-нибудь решительного противодействия насилию власти: он сдерживал и других, поучая их терпению. Таким образом, в 1600 году он писал львовскому братству: «Посылаю вам декрет, составленный на прошлом сейме, в высокой степени противный народному праву и более всего святой правде, и даю вам не иной какой-нибудь совет, как только такой, чтобы вы были терпеливы и ожидали Божия милосердия, пока Бог, по своей благости, не склонит сердце его королевского величества к тому, чтобы никого не оскорблять и каждого оставить при своих правах».

    В этом совете сквозило уже будущее бессилие русской аристократии в деле защиты отеческой веры.

    По жалобе киевского и брацлавского воеводств король назначил на сейме суд между униатами и православными.

    Тогда умер Рагоза: место его в звании киевского митрополита заступил Ипатий Потий. Явившись вместе с Терлецким на суд, назначенный королем, он представлял, что духовные дела не подлежат приговору светского суда, что, сообразно божественному праву, законам королевства и правам христианским, они подлежат только суду духовному. Униаты указывали на всякие существовавшие до того времени привилегии, данные греческой церкви, как на документы, исключительно принадлежащие по праву теперь только тем, которые признали главою своей церкви римского первосвященника. Король, с совета своих радных панов, признал их доводы вполне справедливыми и обнародовал грамоту, по которой новому митрополиту и епископам, состоящим под первенством митрополита, предоставлял право пользоваться своим саном, сообразно прежним привилегиям, данным сановникам греческой веры, управлять церковными имениями и творить духовный суд. Король не признавал другой восточной церкви в польской Речи Посполитой, кроме уже соединенной с римскою. Все непризнающие унии были в его глазах уже не исповедники греческой веры, но отщепенцы от нее. Тот же взгляд разделяла с королем вся католическая Польша и Литва.

    Острожский окончил жизнь в феврале 1608 года в глубокой старости. Сын его Януш еще при жизни родителя перешел в католичество; другой сын, Александр, оставался православным, но дочери его все приняли католичество, и одна из них, владевшая Острогом, Анна-Алоизия, отличалась фанатической нетерпимостью к вере своих праотцов.

    Высший класс в Польше был всемогущ, и конечно, если бы русское шляхетство оставалось твердо в вере и крепко решилось стать за отеческую веру, никакие козни короля и иезуитов не в состоянии были ее ниспровергнуть.

    Но в том-то и заключалось несчастие, что это русское шляхетство, — этот высший русский класс, которому слишком выгодно было находиться под властью Польши, — не мог устоять против нравственного гнета, тяготевшего тогда над православной верою и русскою народностью. Породнившись с польским шляхетством, усвоив польский язык и польские обычаи, сделавшись поляками по приемам жизни, русские люди не в силах были удержать веру отцов своих. На стороне католичества был бросающийся в глаза блеск западного просвещения. В Польше на русскую веру и русскую народность смотрели презрительно: все, что было и отзывалось русским, в глазах тогдашнего польского общества казалось мужичьим, грубым, диким, невежественным, таким, чего следует стыдиться образованному и высокопоставленному человеку. У католиков средств к образованию было несравненно более, чем у православных, и потому дети православных панов учились у католиков. Настроенные своими учителями, которые внушали им предпочтение к католичеству, выйдя в свет, в котором они, при господствовавшем духе пропаганды, повсюду слышали о том же предпочтении, русские юноши неизбежно усваивали тот взгляд на веру и народность своих праотцов, какой обыкновенно имеют на свое родное те, которые заимствуют что-нибудь чужое с полным убеждением, что это чужое служит признаком образованности и дает почет и уважение в той житейской среде, в которой им суждено обращаться. Перешедшие в католичество потомки православных знатных родов, оглядываясь назад на нравственное деяние своих праотцов, очутились в таком же настроении, в каком были за много веков их предки, когда, покидая язычество, усваивали христианство. Одни за другими принимали новую веру и стыдились старой. Правда, как всегда бывает в переходных эпохах, и в эпоху окатоличения русского шляхетства, в продолжение полустолетия и даже несколько долее, оставались из русского высшего класса приверженцы старины и заявляли свой голос, но ряды их все более и более редели, и наконец их не стало; в польской Руси особа, принадлежавшая по происхождению и по состоянию к высшему классу, стала немыслима, иначе как с римско-католическою религиею, с польским языком и с польскими понятиями и чувствами. Со времен унии в Руси обнаружилось стремление поднять русскую церковь и русскую народность — создать русское образование, по крайней мере, на первый раз, религиозное, но это стремление опоздало для высшего класса русских земель, соединенных с Польшею. Этот высший класс не нуждался больше ни в чем русском и смотрел на него с отвращением, враждебно. Оказалось, что уния, вымышленная сначала для приманки русского высшего класса, также для него не пригодилась; паны без нее сделались чистыми католиками; уния осталась только средством для уничтожения в громаде остального народа признаков православной веры и русской народности. Уния стала орудием более национальных, чем религиозных целей. Принять унию — значило сделаться из русского поляком или, по крайней мере, полуполяком. Это направление проявилось с первого же раза и неуклонно преследовалось в грядущие времена до самого конца существования унии. Несмотря на то, что вначале папа, сообразно постановлениям флорентийской унии в XV веке, утвердил неприкосновенность обрядов восточной церкви, уже в начале XVII века униатские духовные стали изменять богослужение, вводили разные обычаи, свойственные западной церкви и не существовавшие в восточной или положительно отвергаемые последней (как, например, тихую обедню, служение нескольких обеден в один и тот же день на одном престоле, сокращение богослужений и т.п.). Сближаясь все более и более с католичеством, уния перестала быть восточною церковью, а стала чем-то посредствующим и в то же время оставалась достоянием простого народа: в стране, в которой простой народ был низведен до крайнего порабощения, вера, существовавшая для этого народа, не могла пользоваться равным почетом с верою, которую исповедовали господа; поэтому уния в Польше стала верою низшею, простонародною, недостойною высшего класса: что же касается до православия, то оно в общественном мнении стало верою отверженною, самою низкою, достойною крайнего презрения: то была вера не только хлопов вообще, как уния, но вера негодных хлопов, непохожих или неспособных, по своей дикости и закоснелости, стать на несколько высшую ступень религиозного и общественного уразумения, то было не более как жалкое исповедание презренных недоверков, которым и за гробом нет спасения.

    Глава 23

    Борис Годунов

    По смерти Ивана Грозного, восемнадцать лет судьба русского государства и народа была связана с личностью Бориса Годунова. Род этого человека происходил от татарского мурзы Чета, принявшего в XIV в. в Орде крещение от митрополита Петра и поселившегося на Руси под именем Захарии. Памятником благочестия этого новокрещеного татарина был построенный им близ Костромы Ипатский монастырь, сделавшийся фамильною святынею его потомков; они снабжали этот монастырь приношениями и погребались в нем. Внук Захарии Иван Годун был прародителем той линии рода мурзы Чети, которая от клички Годун получила название Годуновых. Потомство Годуна значительно разветвилось. Годуновы владели вотчинами, но не играли важной роли в русской истории до тех пор, пока один из правнуков первого Годунова не удостоился чести сделаться тестем царевича Федора Ивановича. Тогда при дворе царя Ивана явился близким человеком брат Федоровой жены Борис, женатый на дочери царского любимца Малюты Скуратова. Царь Иван полюбил его. Возвышение лиц и родов через посредство родства с царицами было явлением обычным в московской истории, но такое возвышение было часто непрочно. Родственники Ивановых супруг погибали наравне с другими жертвами его кровожадности. Сам Борис по своей близости к царю подвергался опасности; рассказывают, что царь сильно избил его своим жезлом, когда Борис заступился за убитого отцом царевича Ивана. Но царь Иван сам оплакивал своего сына и тогда стал еще более, чем прежде, оказывать Борису благосклонность за смелость, стоившую, впрочем, последнему нескольких месяцев болезни. Под конец своей жизни, однако, царь Иван, под влиянием других любимцев, начал на Годунова коситься, и, быть может, Борису пришлось бы плохо, если бы Иван не умер внезапно.

    Со смертью Ивана, Борис очутился в таком положении, в каком не был еще в Московском государстве ни один подданный. Царем делался слабоумный Федор, который ни в коем случае не мог править сам и должен был на деле передать свою власть тому из близких, кто окажется всех способнее и хитрее. Таким в придворном кругу тогдашнего времени был Борис. Ему было при смерти царя Ивана 32 года от роду; красивый собой, он отличался замечательным даром слова, был умен, расчетлив, но в высокой степени себялюбив. Все цели его деятельности клонились к собственным интересам, к своему обогащению, к усилению своей власти, к возвышению своего рода. Он умел выжидать, пользоваться удобными минутами, оставаться в тени или выдвигаться вперед, когда считал уместным то или другое, — надевать на себя личину благочестия и всяких добродетелей, показывать доброту и милосердие, а где нужно — строгость и суровость. Постоянно рассудительный, никогда не поддавался он порывам увлечения и действовал всегда обдуманно. Этот человек, как всегда бывает с подобными людьми, готов был делать добро, если оно не мешало его личным видам, а напротив — способствовало им; но он также не останавливался ни перед каким злом и преступлением, если находил его нужным для своих личных выгод, в особенности же тогда, когда ему приходилось спасать самого себя.

    Ничего творческого в его природе не было. Он неспособен был сделаться ни проводником какой бы то ни было идеи, ни вожаком общества по новым путям: эгоистические натуры менее всего годятся для этого. В качестве государственного правителя, он не мог быть дальнозорким, понимал только ближайшие обстоятельства и пользоваться ими мог только для ближайших и преимущественно своекорыстных целей. Отсутствие образования суживало еще более круг его воззрений, хотя здравый ум давал ему, однако, возможность понимать пользу знакомства с Западом для целей своей власти. Всему хорошему, на что был бы способен его ум, мешали его узкое себялюбие и чрезвычайная лживость, проникавшая все его существо, отражавшаяся во всех его поступках. Это последнее качество, впрочем, сделалось знаменательной чертой тогдашних московских людей. Семена этого порока существовали издавна, но были в громадном размере воспитаны и развиты эпохой царствования Грозного, который сам был олицетворенная ложь. Создавши Опричнину, Иван вооружил русских людей одних против других, указал им путь искать милостей или спасения в гибели своих ближних, казнями за явно вымышленные преступления приучил к ложным доносам и, совершая для одной потехи бесчеловечные злодеяния, воспитал в окружающей его среде бессердечие и жестокость. Исчезло уважение к правде и нравственности, после того как царь, который, по народному идеалу, должен быть блюстителем и того и другого, устраивал в виду своих подданных такие зрелища, как травля невинных людей медведями или всенародные истязания обнаженных девушек, и в то же время соблюдал самые строгие правила монашествующего благочестия. В минуты собственной опасности всякий человек естественно думает только о себе; но когда такие минуты для русских продолжались целыми десятилетиями, понятно, что должно было вырасти поколение своекорыстных и жестокосердых себялюбцев, у которых все помыслы, все стремления клонились только к собственной охране, поколение, для которого, при наружном соблюдении обычных форм благочестия, законности и нравственности, не оставалось никакой внутренней правды. Кто был умнее других, тот должен был сделаться образцом лживости; то была эпоха, когда ум, закованный исключительно в узкие рамки своекорыстных побуждений, присущих всей современной жизненной среде, мог проявить свою деятельность только в искусстве посредством обмана доститагь личных целей. Тяжелые болезни людских обществ, подобно физическим болезням, излечиваются не скоро, особенно когда дальнейшие условия жизни способствуют не прекращению, а продолжению болезненного состояния; только этим объясняются тe ужасные явления смутного времени, которые, можно сказать, были выступлением наружу испорченных соков, накопившихся в страшную эпоху Ивановых мучительств.

    Замечательно, что лживость, составляющая черту века, отразилась сильно и в современных русских источниках той эпохи до того, что, руководствуясь ими и доверяя им, легко можно впасть в заблуждения и неправильные выводы; к счастью, явные противоречия и несообразности, в которые они впадают, обличают их неверности.

    Непрочность престолонаследия чувствовалась народом. Русские знали, что из двух сыновей царя Ивана старший был неспособен к самобытному царствованию, а меньшой был еще младенец: кого бы из них ни провозгласили царем — все равно; на деле власть должна была бы находиться в иных, а не в царских руках. Эта мысль охватила московский народ, как только разнеслась по столице весть, что царь Иван скончался. Сделалось волнение. Богдан Бельский, которому Иван поручил Димитрия в опеку, был негласным виновником этого волнения в пользу Димитрия. Как оно происходило, не знаем, но кончилось оно на тот раз тем, что бояре в ночь после смерти царя Ивана приказали отправить малолетнего Димитрия с матерью и ее родственников, Нагих, в Углич; разом с их отсылкою схвачено было несколько лиц, которым покойный государь перед своею кончиною оказывал милости: некоторых разослали по разным городам, в заточение, других заперли в тюрьму, отобрали у них поместья и вотчины, разорили их дома. Имена их неизвестны, но эти люди были, вероятно, сторонниками Димитрия, покушавшиеся провозгласить его царем. Вся власть находилась тогда в руках дяди Федора Ивановича — Никиты Романова, шурина Бориса Годунова, и двух князей: Ивана Мстиславского и Петра Шуйского. Первые два естественно стояли за Федора как его близкие свойственники; два последние также не находили для себя выгодным пристать на сторону Димитрия, так как в то время, в случае успеха, властвовали бы не они, а Нагие и Богдан Бельский. На самого Богдана Бельского в то время не решались наложить рук. Быть может, он ловко умел остаться в стороне во время расправы, хотя прежде заправлял делом, за которое другие отвечали. Но прошло несколько дней: Богдан Бельский был схвачен и сослан в Нижний Новгород. Это произошло после смуты, о которой сохранились противоречивые известия. Иностранцы говорят, что между Бельским и боярами произошло открытое междоусобие; Бельский со своими сторонниками был осажден в Кремле и вынужден был сдаться. Одно русское известие показывает, что народ, вообразивши, будто Бельский хочет извести царя и бояр, бросился на Кремль с оружием и даже хотел пушечными выстрелами разрушить запертые Фроловские ворота, но бояре вышли к мятежникам и уверили, что царь и бояре все целы и никому нет опасности, а потом сослали Бельского, как бы в угоду народу; другое известие повествует, что сами бояре перессорились между собою, взволновали народ и Бельскому грозила смерть, но Годунов за него тогда заступился. Как бы то ни было, верно только то, что в Москве вскоре после погребения Грозного происходило междоусобие; тогда был поставлен к решению вопрос, кому царствовать: слабоумному ли Федору или малолетнему Димитрию, и сторона Димитрия на этот раз снова проиграла. За Бельским сосланы были другие. Но вопрос еще не решался: волнение не утихало, и бояре положили созвать земских людей в думу для того, чтобы эта дума утвердила Федора на престоле.

    Дума, состоявшая, как кажется, из служилых людей, собралась 4 мая 1584 г. и признала царем Феодора Ивановича. Русские люди, как выражались в то время, молили его со слезами сесть на Московское государство. Ход этой думы нам неизвестен. На празднике Вознесения новый царь венчался царским венцом.

    Царствовал Федор, но он не мог властвовать; властвовать могли за него другие.

    Царь Федор Иванович был человек небольшого роста, опухлый, с бледным лицом, болезненный; он ходил нетвердыми шагами и постоянно улыбался. Когда польский посланник Сапега представился ему — Федор, одетый в царское облачение с короной на голове, сидел на возвышенном месте и с улыбкою любовался своим скипетром и державным яблоком, а когда проговорил несколько слов тихим и прерывистым голосом, то Сапега сделал такое заключение: «Хотя про него говорили, что у него ума немного, но я увидел как из собственного наблюдения, так и из слов других, что у него вовсе его нет». Весть об этом скоро дошла до соседей; в Польше надеялись, что при таком государе в Московском государстве начнется безурядица, откроются междоусобия и государство придет в упадок.

    Ожидание это, вероятно, сбылось бы скоро: Годунов отвратил его или, по крайней мере, отсрочил.

    Тотчас после венчания на царство Федора, Борис постарался возможно лучшим способом устроить свое материальное состояние. Когда, по обычаю, новый царь после венчания рассыпал свои милости вельможам, Борис получил всю Важскую область, приносившую большие доходы с поташу, сбываемого англичанам; кроме того, получил он луга на берегах Москвы-реки вверх на тридцать, а вниз на сорок верст, с рощами и пчельниками, доходы с Рязани, Твери, с Северной земли, Торжка и со всех московских бань и купален: все это, с доходами, получаемыми из его родовых вотчин, давало Борису огромную сумму ежегодного дохода в 93 700 р., а владения его были так многолюдны, что он мог выставить до 100000 вооруженных людей. До этих пор он носил важный сан конюшего; теперь он получил наименование ближнего государева боярина и титул наместника царств: Казанского и Астраханского.

    Царь Федор находился под влиянием своей жены, а Борис был постоянно дружен с нею, а потому стоял ближе всех к царю, и никто не в силах был оттеснить его. Единственным опасным соперником мог быть дядя царя Никита Романов, но этот старик в тот же год был поражен параличом и хотя жил до апреля 1586 года, но уже не принимал участия в делах. Из двух оставшихся соправителей Бориса Мстиславский был человек ограниченный и мог играть роль только по наущению других, благодаря своей знатности; более опасности представлял для Бориса князь Петр Иванович Шуйский: конечно, ему нельзя было приобрести более Бориса расположения царя и царицы, зато у него была сильная партия не только между знатными людьми, но и между московскими купцами. Кроме того, князь Петр Шуйский имел поддержку в митрополите Дионисии. Вначале, как видно, Борис был с ним в хороших отношениях, как можно видеть из того, что в день царского венчания Шуйский получил в дар доходы со всего Пскова.

    Полтора года Годунов уживался со своими товарищами, но уже захватил в свои руки управление всеми делами, так что иностранцы обращались мимо этих товарищей к нему, как к единому правителю государства. В это время Годунов начал свое любимое дело, постройку городов, чем отличался во все продолжение своей жизни, справедливо сознавая пользу этой меры для государства. Таким образом, для укрощения черемисов, Борис приказал строить по берегам Волги Цивильск, Уржум, Царево-Кокшайск, Царево-Санчурск, а ниже по течению Волги Саратов, Переволоку, Царицын. Астрахань была обведена каменною стеною. На севере в 1584 построен Архангельск, сделавшийся тотчас же важнейшим торговым пунктом. В самой Москве в 1586 году построена была каменная Белогородская стена. На юге в 1586 году построены были Ливны, возобновлены Курск и Воронеж. От города до города устраивались станицы, зазывались жители для поселения на привольных, но пустых местах. Таким образом вызывались для поселения черкасы (малороссияне), которые поступали в число украинных служилых людей, отправляли сторожевую станичную службу, получая за это поместья и жалованье деньгами, сукнами и хлебом. Им посылали также свинец и селитру.

    Вскоре после царского венчания в июле 1584 года был созван собор, на котором вновь подтверждено было запрещение владыкам и монастырям приобретать вотчины и вместе с тем уничтожались все так называемые тарханные грамоты, которыми предоставлялись монастырским и владычным имениям разные льготы и изъятия от общих платежей и повинностей. Поводом к уничтожению этих привилегий ставилось то, что крестьяне убегали в тарханные вотчины из вотчин и поместий служилых людей, а через это последние лишались своих доходов, не в состоянии были отправлять военной службы. Но мера эта, несмотря на приговор, утвержденный подписями и печатями лиц знатнейшего духовенства, не была приведена в исполнение; набожный царь продолжал раздавать тарханные грамоты, да и сам Борис не настаивал на их отмене, потому что нуждался в расположении духовенства для своих видов. Это событие осталось наглядным примером той лживости, которая, как мы сказали выше, проникла все ветви Московской общественной жизни. Писались законы, постановления, а на деле не исполнялись и были нарушаемы теми же, которые составляли их.

    Борис был милостив к тем, которые были с ним заодно, и в это время особенно приблизил к себе двух братьев, дьяков Щелкаловых, из которых Андрей был посольским, а Василий разрядным дьяком. Но Борис не допускал долгое время проживать спокойно тем, в которых видел себе соперников и недоброжелателей. Борису, как говорят, донесли, будто Иван Мстиславский, по наущению других, хочет зазвать Бориса на пир и предать его в руки убийц. Трудно решить: действительно ли было так на самом деле или же обвинение было выдумано. Борис именем царя приказал сослать Мстиславского в Кирилло-Белозерский монастырь и постричь. Затем схватили Воротынских, Головиных, Колычевых и отправили в ссылку по разным местам. Один из Головиных, Михайло, успел убежать в Литву, подстрекал Батория идти на Москву, уверяя, что Бориса все не терпят и не станут защищать существующего правительства. Баторий давно только и думал о том, как бы снова начать войну; он поверил рассказам беглеца. Но Борис, узнавши об этом впору, отправил в Польшу послов Троекурова и Безнина, которые разгласили, что Головин вовсе не беглец, что он нарочно подосланный московскими боярами лазутчик и умышленно пытается вовлечь Батория в войну: они говорили, что Московское государство имеет теперь достаточно силы дать отпор Польше. Хитрость эта удалась не столько потому, чтобы верили словам московских послов, сколько потому, что поляки тем или другим способом, но всеми силами старались отклонить своего короля от всяких воинских предприятий. Польский сенат продолжил с московскими послами перемирие еще на два года и отправил в Москву знакомого там Михаила Гарабурду с предложением, которое показалось странным для русских: заключить договор, по которому бы, в случае, если умрет прежде Баторий, возвести на польско-литовский престол Федора, и наоборот, если Федор умрет прежде бездетным, то ему преемником будет Баторий. Бояре отвечали, что им не годится рассуждать о кончине живого государя; дело кончилось ничем, но оно представляет своего рода важность, потому что послужило началом подобных сношений после кончины Батория. Расправившись со Мстиславским, Годунов дожидался случая разделаться с Шуйскими. Им были преданы многие из московских торговых людей; ожидая от Годунова чего-нибудь враждебного к Шуйским, они заранее кричали, что побьют Годунова камнями, если он тронет кого-нибудь из этого рода. Митрополит Дионисий пытался было примирить и сдружить между собою Годунова и Ивана Петровича Шуйского; он пригласил того и другого к себе. Они наружно помирились. Когда Шуйский сказал об этом купцам, стоявшим толпою на площади, двое из них выразились так: «Помирились вы нашими головами, и нам и вам от Бориса пропасть». Оба эти купца в ту же ночь исчезли неизвестно куда. Тогда Шуйские сообразили, что они погибнут, если не предупредят Годунова и не погубят его самого; они, в соумышлении с митрополитом, зазвали к себе гостей, купцов, некоторых служилых людей и уговорили их подписать царю челобитную, чтобы царь, как бы по просьбе всего русского народа, развелся с бесплодною Ириною и выбрал себе другую жену, чтобы иметь наследника. Заговорщики предполагали женить царя на княжне Мстиславской, дочери насильно постриженного боярина князя Мстиславского. Но, прежде чем успели подать царю такую челобитную, Борис через своих лазутчиков узнал обо всем; вместо того чтобы гневаться, он кротко обратился к митрополиту и представлял ему, что развод есть беззаконное дело, притом и бесполезное; Федор и Ирина еще молоды и могут иметь детей, а если бы и не было их, то у Федора есть брат Димитрий. Митрополит послушал этого совета и стал уговаривать Шуйских оставить предпринятое намерение. Годунов обещал не мстить за него никому. Спустя несколько времени холопы Шуйских, Федор Старов с товарищами, подали донос, будто существует заговор против государя, которым руководят князья Шуйские. Летописцы говорят, что сам Борис подучил доносчиков; в этом случае он действовал по примеру царя Ивана, который не раз пользовался такими же ложными доносами, чтобы придать личину справедливости своим убийствам. По доносу Старова взяли под стражу князя Ивана Петровича и Андрея Ивановича Шуйских, князя Василия Скопина-Шуйского, разных их друзей, князей Татевых, Урусовых, Быковых, Колычевых и множество гостей и купцов. Происходили допросы и пытки. В заключение, князей Ивана Петровича и Андрея Ивановича Шуйских сначала приговорили только удалить в их вотчины, но когда они туда приехали, то их схватили, увезли одного на Белоозеро, другого в Каргополь и удавили. Прочих знатных людей разослали в ссылку по городам, а Федору Нагаю и шестерым его товарищам отрубили головы. Княжну Мстиславскую, за то что ее хотели посадить царицею на место Ирины, насильно постригли в монахини; наконец, Годунов не простил и митрополиту; приказал сослать его в Хутынский монастырь; такая же участь постигла крутицкого архиепископа Варлаама за то, что он настраивал царя против Бориса. Вместо Дионисия посадили на митрополию ростовского архиепископа Иова, во всем покорного Борису и, для сохранения своего положения, готового угождать во всем земной власти. С этих пор Борис сделался вполне единым и самовластным правителем в Московском государстве. Опыт должен был научить всех, как неудобно покушаться отнимать у него власть. На будущее время беспокоили воображение Бориса потомки царской линии: царевич Димитрий и Мария, вдова короля Магнуса (дочь Владимира Андреевича) с малолетнею дочерью Евфимиею. Расправу с первым осторожный Борис отложил до удобного случая, а прежде разделался с последними. Еще в 1585 году он поручил английскому купцу Горсею уговорить Марию Владимировну переехать с дочерью в Москву из Риги, где поляки содержали ее очень скудно. Горсей уверил ее от имени Бориса, что в Москве ее примут хорошо и наделят вотчинами. Королева с дочерью убежала из Риги и прибыла в Москву на почтовых лошадях, нарочно расставленных для этого Борисом. Сначала Борис принял ее, как обещал, наделил вотчинами, деньгами, а через несколько времени именем царя ее разлучили с дочерью, увезли и постригли в Пятницком монастыре близ Троицы. В 1589 году маленькую дочь ее похоронили у Троицы с почестями, как королевну. Все твердили, что Борис приказал тайно умертвить ее.

    В декабре 1586 года умер Стефан Баторий. В следующем году в Польше началось обычное избрание нового короля, в котором важное участие приняло Московское государство. Предложение Гарабурды, хотя было отвергнуто в том виде, в каком было сделано, произвело, однако, сильное впечатление на правителя. Борис увидел возможность посадить на польско-литовский престол Федора, сообразно давнему желанию литовских панов соединиться с Московским государством посредством возведения на свой престол московского государя. Вероятно, Борис рассчитывал, что расположение к нему Польши и Литвы пригодится со временем, и потому-то при венчании Федора он выпустил его именем всех польских пленников. Слабоумие Федора не казалось большим препятствием; напротив, можно было рассчитывать, что панам будет тем лучше, чем их король меньше будет иметь возможности показывать свою власть. В начале 1587 года Борис отправил в Польшу дворянина Ржевского. Этот посланец повез царскую грамоту ко всем панам вообще и, кроме того, письма к отдельным духовным и светским сановникам от имени царя. Каждого приглашали хлопотать, чтобы на престоле был Федор. Давалось обещание свято сохранять все шляхетские права и вольности и, сверх того, наделить панов вотчинами и деньгами. В Польше в то время образовалось три партии: одна, под предводительством Зборовских, хотела выбрать австрийского принца Максимилиана. Другая, — во главе которой был канцлер и гетман Замойский, — склонялась к избранию шведского королевича Сигизмунда, сына короля Иоанна и польской принцессы Екатерины. Третья, состоявшая преимущественно из литовских панов, хотела московского государя. Вслед за Ржевским послы Степан Васильевич Годунов и князь Федор Троекуров, с думным дьяком Василием Щелкаловым, отправились в Польшу и повезли сорок восемь писем к разным панам с самыми лестными предложениями. Русский царь обещал защищать польско-литовские владения московскими силами, строить на свой счет крепости, отвоевать у шведов и отдать Речи Посполитой Эстонию, обязывался заплатить на 100000 червонцев долги Стефана Батория ратным людям, предоставить свободную торговлю польско-литовским людям в Московском государстве; а главное, обещал не вступаться вовсе в королевские доходы и все отдать панам в управление, так что если новый государь приедет в Польшу, то не только не потребует от них никаких денег на свое содержание, но еще будет раздавать им свою казну. Борис наказывал своим послам соглашаться, если паны потребуют, чтобы царь был у них королем только по имени, а они бы управлялись сами собою: пусть бы только Польша и Литва оставались в мире и соединении с Москвою, готовые действовать против общего недруга.

    Предложения были действительно соблазнительны, но послы приехали с одним обещанием денег, и без них. Литовские паны объявили им, что надобно, по крайней мере, готовых 200 000 рублей, дабы склонить на московскую сторону Зборовских и их партию, а также, чтобы переманить деньгами людей от партии Замойского. У послов денег не было. Несмотря на это, на избирательном сейме большинство избирателей заявило себя на стороне московского царя. Когда выставили три значка избирателей: австрийской стороны — немецкую шляпу, шведской — сельдь и русской — Мономахову шапку, то под русским значком оказалось более всего избирателей. Выбрали пятнадцать человек депутатов для переговоров с послами. Депутаты предложили московским послам, чтобы царь приступил к соединению с римскою церковью, прибыл в Варшаву через десять недель, венчался от гнезненского епископа: царь должен был написать в своем титуле польское королевство выше Московского государства. Послы отказали наотрез, но уверяли, что царь не будет вмешиваться в дела римско-католической церкви. Замечательно, что послы, допуская свободный приезд польских и литовских людей в Московское государство, не хотели обещать такую же свободу приезда в Польшу и Литву московских людей; они говорили: «Это противно московским обычаям, чтобы московские люди ездили всюду по своей воле без государева повеления». Этим в Польше были недовольны.

    Главное препятствие к выбору Федора заключалось в денежном вопросе. После решительных ответов московских послов, паны еще говорили им, что нужны деньги, чтобы подкрепить царскую сторону на сейме, указывали на щедрость к ним императора и испанского короля, просили немедленно 200000. Послам негде было достать этих денег. Паны потом требовали немедленно хотя 100000 — послы и этого не могли им дать!

    Тогда на сейме одна польская партия выбрала Максимилиана, другая — Сигизмунда. Литовцы не приставали ни к той, ни к другой и еще раз пытались сойтись с московскими послами. Виленский воевода Христофор Радзивилл и троцкий Ян Глебович заявляли им, что царю можно быть польским королем, не приступая к римской вере; нужно только поманить папу надеждою в будущем на соединение церквей; но эти паны во всяком случае требовали наличными 100000 рублей для поддержки партии в пользу московского государя и наконец спросили: захочет ли государь взять одну Литву, если поляки не согласятся на его избрание? Они вместе с тем подавали надежду, что и южнорусские области, уже присоединенные к Польше, перейдут под власть московского государя. Ничего не могло быть приятнее Москве, как это предложение, и Борис, узнавши о том от послов, отправил панам литовским дары на 20 000 рублей, обещая дать еще деньгами 70000. Но уже было поздно; поляки успели сойтись с литовцами и склонить их на сторону Сигизмунда. «Не надобно было, — говорили после того московским послам паны, писать в грамотах, что царю непременно короноваться по греческому закону: если бы паны радные на это и согласились, то архиепископы и епископы ни за что до того не допустят; а они у нас большие люди». Паны тем не менее приняли подарки, за исключением одного Христофора Радзивилла. Следуя прежним дружеским отношениям к Австрии, московские послы, увидя, что дело об избрании Федора не клеится, по силе своего наказа, начали было давать совет об избрании Максимилиана: перед тем только Максимилиан посылал в Москву просить ее содействия в достижении польского престола. На речь русских послов поляки отвечали, что они не требуют ни от кого указаний: кого им избрать в короли, а литовцы выразились, что «они ни за что не возьмут себе немца в государи, потому что немецкий язык никогда славянскому добра не мыслит». Послы московские успели только в том, что заключили перемирие на пятнадцать лет. Избрание кончилось в пользу Сигизмунда. Он короновался 16 декабря 1587 года. Максимилиан пытался было добывать польскую корону оружием, но был разбит Замойским, взят в плен и выпущен под условием отказа от всяких притязаний на польский престол.

    Таким образом Борис затевал великое дело, но у него не стало ума и умения добиться своей цели. В Польше сел на престоле государь, которого особенно не желали в Москве; сын шведского короля, с которым Московское государство находилось в недружелюбных отношениях. Политика Бориса, однако, была не воинственна; он думал достигать политических целей хитростью и хотел находиться, насколько возможно, в мире со всеми соседями. Со Швецией существовало еще прежнее перемирие, продолженное на четыре года в 1585 году. В отношениях к Крыму Москве помогали междоусобия, возникшие в этой стране. Двое крымских царевичей, Сайдет и Мурат, враги крымского хана Ислам-Гирея, нашли приют в Московском государстве. Их поместили на астраханской земле и предполагали ими держать в страхе Ислам-Гирея, чтобы выставить против него опасных соперников, когда он вздумает относиться неприязненно к московскому государю. Это не избавило южные пределы Московского государства от набегов татарских мурз; по крайней мере, сам хан не смел делать нападения. Заступивший место этого хана в 1588 году Казы-Гирей избрал для своих набегов польские области и извещал о том московское правительство, а Борис за это посылал ему подарки, несмотря на то, что находился тогда в перемирии с Польшей. Борис, скоро по восшествии Федора на престол, отправлял посольство в Турцию с изъявлением своего миролюбия. Там приняли московского посла хотя миролюбиво, но довольно надменно; в Константинополе не верили уверениям в дружбе и жаловались на буйство казаков, а московский посол объяснял, что казаки — воры, беглые люди и не находятся в послушании у государя. На юго-востоке, в 1586 году, кахетинский царь Александр отдался в подданство московскому государю. Это подданство могло быть полезно для грузинов, так как из Москвы отправили к ним для исправления тамошних обрядов несколько монахов, священников и иконописцев, которые оказались очень учеными и сведущими людьми в сравнении с грузинским духовенством; но для Московского государства оно влекло за собою только хлопоты и опасности, втягивало Москву в опасное столкновение с Турцией, Персией и горскими народами, так как Александр был тесним со всех сторон и потому искал опоры в Москве. Власть над его землями оспаривали и персы, и турки. Борис уклонился от всякого разрыва с Турцией из-за царя Александра, а Персия, находясь в ожесточенной вражде с Турцией, сама предлагала союз Москве, думая вооружить ее против Турции. Но Борис ограничивался только словами и неясными обещаниями, из которых ничего не выходило. Между тем русские, принявши на себя обязанность защищать Александра, послали ему помощь против его врага, тарковского Шевкала, и напрасно потеряли до 3000 своих людей. Тогда на берегу Терека был укреплен Борисом еще прежде основанный и покинутый казаками город Терк, и с тех пор постоянно имел ратных людей и управлялся воеводами.

    В 1587 году Борис заключил договор с Англией. Елизавета, узнавши о силе Бориса, сама писала к нему письмо, называла своим дорогим родственником и просила дать такую привилегию членам английской компании, чтобы они не только могли во всей России торговать беспошлинно, но чтобы, кроме их, не позволялось торговать никаким иноземцам; чтобы, сверх того, им было разрешено, при пособии со стороны русских, искать Китайской земли и пр. Требуя таких выгод для своих, Елизавета никак не хотела допустить московским купцам ездить для торговли в Англию. Борис отклонил излишние требования, как, например, исключительное право английской компании на торговлю в русских краях с изъятием всех других иноземцев; он указал на несообразность позволения искать новых земель, но дал право беспошлинной торговли одной английской компании, тогда как все другие иноземцы и даже англичане, не принадлежавшие к компании, облагались пошлинами. Торговля англичан в русских землях была оптовая; розничная продажа не была им дозволена. Способ торговли был преимущественно меновой, хотя англичанам предоставлялось право чеканить монету, платя за то пошлину, подобно тому, как в то время монету дозволялось вообще бить денежным мастерам по определенной форме с платежом пошлин в казну. Главные предметы вывоза были лен, пенька, рыба, икра, кожи, деготь, поташ, сало, воск, мед, меха. Воск не иначе дозволялось менять как на порох, селитру и серу — предметы, необходимые для ратною дела. По известию англичан, в начале царствования Федора чувствовался упадок вывоза против давнего времени, свидетельствовавший об уменьшении производительности в стране. Так, воску вывозилось прежде до 50000 пудов, а в начале царствования Федора только до 10000; количество же вывозимого сала упало со 100000 пудов на 3000; очень упала тогда торговля льном и пенькой после утраты Нарвы и нарвской пристани, зато количество мехов, которых ценность означена англичанами на 500000 руб. в год, увеличилась после открытия пути в Сибирь и с каждым годом возрастала по мере движения русских на восток.

    Известия англичан об упадке вывозной торговли, относящемся, собственно, к последним годам царствования Грозного, показывают в числе других данных, что народ обеднел в это тяжелое время. Иначе и быть не могло при больших налогах и обременительных повинностях, вынуждаемых продолжительными войнами, при свирепствах царя Ивана и произволе его слуг и любимцев. Вообще в Московском государстве устроено было все так, что преимущественно богатела царская казна, да те, кто так или иначе служил казне и пользовался ею; и неудивительно, что иноземцы удивлялись изобилию царских сокровищ и в то же время замечали крайнюю нищету народа. Тогдашняя столица своим наружным видом соответствовала такому порядку вещей. Иноземца, въезжавшего в нее, поражала противоположность, с одной стороны, позолоченных верхов кремлевских церквей и царских вышек, с другой — кучи курных изб посадских людишек и жалкий грязный вид их хозяев. Русский человек того времени, если имел достаток, то старался казаться беднее, чем был, боялся пускать свои денежки в оборот, чтобы, разбогатевши, не сделаться предметом доносов и не подвергнуться царской опале, за которой следовало отобрание всего его достояния «на государя» и нищета его семьи; поэтому он прятал деньги где-нибудь в монастыре или закапывал в землю про черный день, держал под замком в сундуках вышитые золотом дедовские кафтаны и охабни, собольи шубы и серебряные чарки, а сам ходил в грязной потертой однорядке из грубого сукна или в овчинном тулупе и ел кое-что из деревянной посуды. Неуверенность в безопасности, постоянная боязнь тайных врагов, страх грозы, каждую минуту готовой ударить на него сверху, подавляли в нем стремление к улучшению своей жизни, к изящной обстановке, к правильному труду, к умственной работе. Русский человек жил как попало, приобретал средства к жизни как попало; подвергаясь всегда опасности быть ограбленным, обманутым, предательски погубленным, он и сам не затруднялся предупреждать то, что с ним могло быть, он также обманывал, грабил, где мог поживлялся на счет ближнего ради средств к своему, всегда непрочному существованию. От этого русский человек отличался в домашней жизни неопрятностью, в труде ленью, в сношениях с людьми лживостью, коварством и бессердечностью. Состояние народа при Борисе было лучше, чем при Грозном уже потому, что хуже времен последнего мало можно найти в истории. Но основные воззрения на государственный порядок и общественный строй не изменялись. Внутренняя торговля была по-прежнему стесняема бесчисленным множеством сборов и пошлин, а трудность и неудобства путей по-прежнему препятствовали легкости сношений. Притом правительство само тогда вело торговлю, и с ним невозможна была никакая торговая конкуренция. Казна иногда присваивала себе на время торговлю каким-нибудь произведением (так было и весною в 1589 г.), и никому не дозволялось торговать им. Накупивши по дешевым ценам товару, казна продавала купцам этот товар с барышом, принуждая их брать даже испорченный. Торговые привилегии англичан способствовали на время оживлению торговли, но влекли за собою эксплуатацию народной промышленности. Русским купцам запрещалось ездить свободно за границу; исключение допускалось только по особому царскому позволению; для иностранцев это было выгодно, и они сами не желали этого, кроме поляков, которые не имели замыслов истощать Русь путем торговли. Таким образом, русские не могли ознакомиться ни с лучшим бытом, ни с приемами европейской торговли; в то же время не предпринималось ни малейших средств к народному образованию, при таком состоянии торговля западных европейцев с русскими имела печальный вид сношений ловких и сведущих торгашей с невеждами, когда последние всегда бывают в проигрыше, а первые наживаются за их счет беззастенчивым образом.

    Борис щеголял своей кротостью и тем благоденствием, какое будто бы испытывал народ под его управлением; он приказывал московским послам, отправлявшимся к соседям, разглашать, что в Московском государстве не то, что было прежде: все живут во льготах. Вести были преувеличены; если они и были на сколько-нибудь справедливы, то разве относительно владычных и монастырских вотчин, да, может быть, имений самого Бориса. Правда, Борис уже тем облегчал народ, что избегал войн, в чем сходился с желаниями русского народа, роптавшего, когда правительство начинало войну. Но иностранцы, вглядываясь в народный быт, говорили, что в это время налоги и повинности все-таки были обременительны. Заметим, что тогда уже существовала казенная продажа вина, учреждены были кабаки и кружечные дворы (неизвестно только, везде ли); первые известия о их существовании относятся к последним летам царствования Грозного, и, кажется, способ увеличивать казну за счет людского пьянства принадлежит ему. При Федоре это учреждение было уже так тягостно для народа, что Борис в некоторых местах, в виде милости и особой льготы, по просьбе жителей уничтожал кабаки. Управление тогдашнего времени не представляет ручательств для того, чтобы народу было под ним очень хорошо. Тогда уже образовалась система управления посредством приказов[97], в которых сидели бояре или окольничьи и дьяки, последние, собственно, всем заправляли. Эта система приказного управления имела отличительное свойство, вовсе не облегчавшее судьбу народа: все сосредотачивалось в Москве; часто люди должны были по своим нуждам обращаться издалека в столицу, а дьяки тогда уже славились своей алчностью и взяточничеством; посулы (взятки) и поминки сделались неизбежными признаками приказного управления. По многим городам назначались воеводы, которые обыкновенно пребывали на одном месте не более года, а при воеводах были дьяки, и последние, хотя и были ниже дворян, обыкновенно посылаемых в звании воевод, но как люди грамотные, более имели силы, чем воеводы, часто безграмотные. Воеводы и дьяки, получая места в городах, должны были давать взятки в приказах, а себя за то вознаграждали всяким образом за счет подчиненных. Награбленное ими не всегда шло им впрок; нередко их, по лишении должности, обвиняли, в виде наказания ставили на правеж и вымучивали у них то, что они успели высосать с народа. Земское самоуправление сохранялось не везде; мы его встречаем в большей силе на севере, а в других местах ощутительна власть наместников и воевод, и если формы самоуправления существовали, то были под сильным давлением приказного порядка. Страх, который наводили опричники Ивана Грозного, в глазах народа оставался и в это время вообще за царскими чиновниками. Посадский или волостной человек, завидя издали дворянина или дьяка, убегал от него, а если встречался с ним или имел к нему дело, то валялся у него в ногах; зато, по замечанию англичан, всякий убогий крестьянин, ползающий пред дворянином, делался жестоким мучителем своих братий, если только возвышался над ними и получал какое-нибудь начальство.

    Вообще Борис в делах внутреннего строения имел в виду свои личные расчеты и всегда делал то, что могло придать его управлению значение и блеск. Такой смысл имело преобразование, совершенное им в порядке церковной иерархии. Борис задумал учредить в Московском государстве патриархию. Он воспользовался приездом константинопольского патриарха Иеремии, который со своим греческим духовенством разъезжал для сбора милостыни и привез царю Федору икону с каплями Христовой крови. Гостям оказали очень блестящий и вместе с тем чванный прием. Греки поражены были блеском золототканых одежд царя и царицы, унизанных жемчугом, усыпанных дорогими каменьями, богатством окладов на бесчисленных иконах, огромными серебряными сосудами, изображавшими зверей, птиц, деревья, стенною мозаикою, блиставшею золотом и изображениями из священной истории. Борис сообщил патриарху свое намерение насчет учреждения патриаршества. Иеремия одобрил это намерение. Борис предложил самому Иеремии быть в Москве патриархом, но с тем, чтобы он жил не в Москве, а во Владимире, так как Борис ни за что не хотел удалять из столицы или оставлять в ней не первым, а вторым своего любимца Иова. Иеремии не слишком было хорошо в Турции, он готов был променять ее на Русь, но не хотел жить иначе как в Москве. Поэтому обе стороны сошлись на том, что Иеремия, наделенный богатою милостынею, согласился на возведение митрополита Иова в сан патриарха. Для соблюдения законности созвали собор и архиереи представили трех кандидатов, предоставляя царю избрать из них по своему усмотрению. Разумеется, избран был Иов, и 26 января 1589 года совершилось его посвящение. Вместе с тем архиепископы: новгородский, казанский, ростовский и крутицкий (иначе сарский и подонский, живший в Москве на Крутицах) возведены были в сан митрополитов, а шесть епископов получили архиепископский сан. Посещение Москвы константинопольским патриархом было первым событием в своем роде и повлекло к некоторому приливу греков духовного сана в Московское государство и к большему сближению с православным Востоком. Бывший в Москве вместе с Иеремиею элассонский епископ Арсений, возвратившись с ним в Грецию, приехал опять в Русь и получил суздальскую епархию; архиепископ кипрский Игнатий проживал в Москве. От царя посылалась постоянно богатая милостыня на Восток.

    Борису нужно было ласкать духовенство и возвышать его, чтобы при всякой нужде опираться на него и находить в нем для себя могучую поддержку. Учреждение патриаршества давало русской церкви блеск, сообщало этот блеск и самому государству, которое у тогдашних риторов называлось третьим Римом, но более всего возвышало Бориса, получавшего через то и славу благодетеля русской церкви и более ручательства в содействии своим видам со стороны духовенства: патриарх был как бы государь; его титул возбуждал благоговейный страх, в особенности сначала, пока был новым для русских: что скажет патриарх, то должно быть истиною; а такой патриарх, каким был Иов, всегда и во всем был готов потакать Борису. В сущности, патриаршество мало приносило церкви внутренней силы; самостоятельность русской церкви и независимость от всякой другой церковной власти и без того утвердилась уже временем, а ручательства от произвола светских властей патриаршество ей не давало более того, чем мог бы дать собор при нравственной силе своих членов. Для истинной пользы русской церкви в то время нужны были не титулы, не наружный блеск, а образованные и нравственные пастыри: патриаршество, как показали последствия, напротив, ставило преграду внутренним преобразованиям как в церкви, так и в гражданском обществе, и в свое время было уничтожено, как один из признаков, наиболее препятствовавших культурному движению русского общества.

    Как ни старался Годунов избегать всякой войны с соседями, но в 1590 году, по истечении перемирия со Швецией, принужден был начать неприязненные действия. Шведы удерживали отнятую при Грозном часть Вотской пятины и не хотели возвращать ее, хотя Борис и предлагал за нее деньги. Московскому государству было особенно тяжело, что у него отняли море. В январе 1590 года началась война.

    Самого царя взяли в поход, находя полезным, чтобы он был при войске. Шведы действовали плохо, не более как через месяц сами предложили перемирие на год и уступили царю Яму, Копорье и Иван-город. Русским этого было недостаточно. Они хотели также возвратить Нарву и Корелу, но приступ их к Нарве был неудачен, и осторожный Борис, побоявшись подвергаться опасностям дальнейшей войны, поспешил взять то, что давалось, отлагая на будущее время возвращение остального. С тех пор несколько лет съезжались между собою русские и шведские уполномоченные; не могли сойтись, начинались опять военные действия, вообще незначительные; потом опять съезжались послы толковать о примирении, и только уже в 1595 году заключили мир. Шведы воротили русским Корелу, а русские отказались от Нарвы и от всех притязаний на Эстонию.

    Между тем в те годы, когда происходили толки со шведами о границах, в Московском государстве совершались важные трагические события. Димитрий рос в почетном изгнании в Угличе и представлял в будущем большую опасность для Бориса. Федор был бездетен, слаб здоровьем, и, в случае его смерти, царевич Димитрий был бы провозглашен его преемником на престоле. Борису, естественно, грозила погибель. Нагие и люди Димитриевой партии, конечно, не простили бы ему ни его прошлого величия, ни их удаления от царя. Этого мало; Димитрий, пришедши в возраст, мог быть опасен и для самого Федора. Если были люди, которые тотчас же по смерти Грозного думали вместо Федора посадить на престоле малолетнего Димитрия, то тем скорее сам Димитрий, достигши совершеннолетия, мог собрать около себя партию людей, которые были недовольны тем, что на престоле сидит слабоумный царь, а всем управляет временщик, и легко пристали бы к намерению низложить Федора. Рассказывали, что малолетний Димитрий уже в детстве показывал отцовские наклонности, любил смотреть, как убивают домашних животных, и сам, ради потехи, убивал их палкой. Говорят, однажды, играя с детьми, он сделал из снега несколько человекоподобных фигур; одну из них назвал Борисом Годуновым, других — именами разных бояр, приятелей Годунова, бил их палками, говорил, что рубит им головы, руки, ноги, и прибавлял: «Вот как будет, когда я стану царствовать!» Смерть этого ребенка казалась не только полезной для видов Годунова, но и необходимой для его существования.

    В 1592 году Годунов отправил в Углич надзирать за земскими делами и над домашним обиходом царицы Марфы своих доверенных людей: дьяка Михаила Битяговского с сыном Данилом и племянником Качаловым. Нагие и сама царица не терпели этих людей. Нагие беспрестанно с ними ссорились.

    15 мая 1591 года в полдень пономарь соборной углицкой церкви ударил в набат. Народ сбежался со всех сторон во двор царицы и увидел царевича мертвого с перерезанным горлом. Исступленная мать обвиняла в убийстве людей, присланных Борисом. Народ убил Михаила и Данила Битяговских и Никиту Качалова, а сына царевичевой мамки Волоховой притащил в церковь к царице и убил по ее приказанию пред ее глазами. Умертвили еще несколько человек по подозрению в согласии с убийцами.

    Дали знать в Москву. Борис отправил на следствие боярина князя Василия Ивановича Шуйского и окольничьего Андрея Клешнина. Последний был человек, вполне преданный и покорный Борису. Первый принадлежал к роду, не расположенному к Борису, но, при стечении тогдашних обстоятельств, волею-неволею должен был действовать в его видах. Свидетелей убийства не было. Преступников тоже. Шуйский, человек хитрый и уклончивый, рассчитал, что если он поведет следствие так, что Борис будет им недоволен, то все-таки Борису ничего не сделает, потому что верховным судьею будет тот же Борис, а себя подвергнет впоследствии его мщению. Шуйский решил вести следствие так, чтобы Борис был им вполне доволен.

    Следствие произведено было бессовестным образом. Все натягивалось к тому, чтоб выходило, будто царевич зарезался сам. Осмотра тела не сделали: людей, убивших Битяговского с товарищами, не допросили. Царицу также не спрашивали. Показания, снятые с разных лиц, кроме показания одного Михаила Нагого, гласили одно, что царевич зарезался в припадке падучей болезни. Одни явно лгали, показывая, что сами видали, как происходило дело, другие показывали то же, не выдавая себя очевидцами. Тело царевича было предано земле в углицкой церкви Св. Спаса.

    Годунов подал это следствие на обсуждение патриарха и духовенства. Патриарх, всем обязанный Борису, произнес такое мнение, какое угодно было его покровителю; ему не противоречили и прочие святители, а заявили только, что это дело земское, не церковное. Бояре не могли сопротивляться не только из страха перед Борисом, но и потому, что не имели никаких данных к сопротивлению. Борис сослал всех Нагих в отдаленные города в заключение; царицу Марию постригли под именем Марфы и сослали в монастырь Св. Николая на Выксе (в Череповецком уезде). Над углицкими жителями совершена жестокая расправа: обвиненных в убийстве Битяговского с товарищами казнили смертью; другим за смелые речи отрезали языки, и многих жителей сослали в Сибирь для заселения города Пелыма. Предание говорит, что Годунов сослал в Сибирь даже тот колокол, в который били в набат в день убиения Димитрия, и его до сих пор показывают в Тобольске.

    Правительство объявило и приказывало народу верить, что смерть царевича произошла от самоубийства, но в народе сохранилось убеждение, что царевич был зарезан, по тайному приказанию Бориса. Ходили об этом разные рассказы и были вносимы в летописи. К счастью для истории, сохранился один рассказ, носящий на себе явные признаки того, что он составлен современником, и притом близко знавшим об этом событии. По этому рассказу царевич Димитрий в день своей смерти чувствовал себя нездоровым, но, по обычаю, отслушал обедню, пришедши домой, переменил платье; ему принесли богородицын хлебец (просфору). Царевич съел просфору и потом попросил пить, а после того пошел со своей кормилицей Тучковой-Ждановой погулять. Матери с ним не было. Дяди Нагие разъехались обедать. Когда царевич с кормилицей подошел к церкви Св. Константина и Елены, появились Качалов и Данило Битяговский, ударили кормилицу палкой, чтобы ошеломить ее, и в то же мгновение перерезали царевичу горло, а сами стали громко кричать… Прибежала царица, схватила царевича на руки… он умер. Царица велела ударить в набат, сбежался народ; царица с воплем кричала, что царевича зарезали, указывала на убийц… народ в остервенении побил камнями тех, на кого она указала.

    Из этого рассказа видно, что свидетелей убийства, собственно, не было. Сама кормилица не могла прямо сказать, что видела, как его зарезали; она могла только возбудить подозрение рассказом о том, как ее ударили. За то кормилицу, вместе с ее мужем, приказано было взять «бережно», наблюдая, чтобы они с дороги не убежали, и привезти в Москву. Неизвестно, куда делась эта несчастная супружеская чета.

    Остается неизвестным, в какой степени с согласия Бориса убийцы совершили это дело: был ли им дан положительный намек, или же, быть может, они сами поняли, что если ловко обделают это дело, то Борис сумеет их наградить, не сказавши, за что он награждает. Им не удалось получить награды; Борис только облагодетельствовал их семейства.

    Вскоре после смерти царевича, 23 мая, на праздник Троицы, во время отсутствия царя, уехавшего в Сергиев монастырь, вспыхнул в Москве пожар, обративший в пепел значительную часть Белого города. Борис тотчас начал раздавать пособие погоревшим и за собственный счет отстраивал целые улицы. Несмотря на такую щедрость, в народе ходили слухи, что пожар произведен был людьми Годунова, по его приказанию, для того, чтобы отвлечь внимание столицы от совершенного убийства. Годунов, со своей стороны, обвинял в поджигательстве людей Нагих.

    Менее чем два месяца спустя, столица испытала новую тревогу. Крымский хан Казы-Гирей долго обманывал Москву, уверял, что будет посылать татар на Литву, а на Москву не пошлет, и вдруг неожиданно бросился с громадною силою в русские пределы. Тогда ожидали разрыва со Швецией и сосредотачивали военные силы на севере. Хан так скоро очутился на Оке, что русские думали только о защите столицы. Осторожный Борис не взял на себя главного начальства над войском, оборонявшим Москву, а поручил его князю Федору Мстиславскому, сам же занял после него второе место. 4-го июля хан подошел к селу Коломенскому; русские стояли в обозе. Татары побились с русскими и потеряли несколько мурз. Хан ввечеру приблизился к селу Воробьеву и смотрел с вершины горы на Москву. Годунов приказал без умолку палить из пушек, а русские пленники сказали хану, что в Москве стреляют от радости, потому что туда пришли новые силы из Новгорода и других мест, и готовы на другой день утром ударить на хана. Хан немедленно бежал со всеми своими силами. Мстиславский и Годунов погнались за неприятелем, разбили его отставшие полчища близ Тулы, но хана не могли нагнать. Он ускакал в простой телеге в Бакчисарай, растерявши по дороге множество своих воинов.

    Хотя Годунов, ожидая хана, сдал главное начальство Мстиславскому, но этот последний получил от имени царя выговор за то, что в своем донесении не упомянул имени Бориса. Вся честь победы должна была приписываться Борису: об этом велено было рассказывать и на чужих землях. Борис принял тогда титул «слуги», который, по тогдашнему придворному обычаю, давался за важные победы. В память спасения Москвы заложен был монастырь, названный Донским, от имени иконы Богородицы, находившейся с Димитрием на Куликовом поле; она же была и с Годуновым при защите Москвы от Казы-Гирея.

    Тогда, — говорит современное повествование, — писатели сплетали безмерные, несказанные похвалы правлению Бориса, желая угодить ему и расположить к себе. Люди хоть и видели, что все это ложь, но не смели не только ничего сделать, но даже чего-нибудь помыслить против Годунова. Он отнял у всех власть и всех держал в страхе. В Алексине начали ходить толки, что Борис сам навел хана, чтобы отвлечь русских от убийства Димитрия. Годунов тотчас приказал разыскать злословивших его, предавать пыткам, заключать в темницы, резать языки, но действовал так, как будто бы все это шло не от него. Случится, — говорит то же повествование, — что кого-нибудь надобно казнить, тогда писали: «Приговорили князь Федор Мстиславский с товарищи», а если кого-нибудь жаловали или прощали, то писали: «Пожаловал царь по прошению Бориса Федоровича».

    В следующем, 1592 году, у царя Федора родилась дочь Феодосия. Борис показывал вид радости, именем царя выпускал из темниц узников, раздавал милостыню духовенству, но никто не верил его искренности, и когда через несколько месяцев маленькая царевна умерла, в народе пошли толки, что Борис отправил ее на тот свет.

    Борис, однако, делал свое дело и приобретал себе всеми мерами сторонников. Уже он заручился расположением духовенства. Тарханы, уничтоженные соборным приговором, оставались в прежней силе и постоянно давались новые. Духовенство видело, что Борис защищает его материальные выгоды; нужно было Борису также расположить к себе служилых людей. И вот Борис издал закон, уничтожавший Юрьев день — право перехода крестьян с земли одного владельца на землю другого. Все крестьяне обязаны были навсегда оставаться в повиновении своим помещикам и вотчинникам. Этим законом Борис до чрезвычайности угождал всей массе незнатных землевладельцев, обязанных службою и постоянно нуждавшихся в рабочих руках для достижения средств благосостояния и для исправности на службе. Надобно заметить, что к этому располагало еще и следующее обстоятельство. С открытием Сибири, с занятием земель на юге Московского государства последовало движение народа на новоселье. Пустели целые посады и волости. Один англичанин, проехавший от Вологды до Ярославля, видел по дороге до пятидесяти деревень, оставленных жителями. Если не поставить пределов такому движению, то предстояла опасность, что средина государства лишится большей части своего населения, а оставшиеся не в состоянии будут нести налогов и придут в нищету. Притом же льготы, предоставленные имениям монастырским и владычным, естественно приманивали туда крестьян от служилых землевладельцев. Борис нуждался в опоре со стороны духовенства и потому не решался огорчить его действительным отнятием у него привилегий, но, с другой стороны, он нуждался также в расположении служилого сословия. Борис прибегнул к уничтожению крестьянского перехода, мере, которая, удовлетворяя выгодам служилого сословия, вместе с тем казалась выгодною для государства. Что касается до бояр, владевших большими вотчинами, то мера эта не представляла для них на первых порах особенных выгод, так как они имели возможность давать крестьянам большие льготы и тем приманивать их к себе.

    Но мера эта не по душе была народу, и с этих пор, вместо законно переходивших от владельца к владельцу крестьян, явились беглые, и число их усиливалось с каждым годом. Владельцы преследовали их, искали на них суда, заводили тяжбы, требовали возвращения крестьян; а те из крестьян, которые были поудалее, бежали в казаки или же умножали собою разбойничьи шайки. Сам Борис, стараясь удержать народонаселение в средине государства, нуждался, однако, и в расширении его на окраинах. Нашествие крымского хана убеждало его в необходимости умножать число городов на юге и населять ратными людьми. Таким образом, в конце 1593 года, Борис построил крепости вниз по реке Осколу: Белгород, Оскол, Валуйки. Хан Казы-Гирей, испытавши неудачу под Москвой, в 1594 году заключил мир и дал шертную грамоту, обещаясь не беспокоить русских пределов, но этот мир был куплен: русские заплатили 10000 рублей и одарили хана тканями и мехами, — такой мир был непрочен, потому что крымцы дружили до тех пор, пока брали подарки, а переставши получать, считали разорительные набеги лучшим средством заставить платить им снова. Чтобы обуздать крымского хана, Борис отправлял посольство в Константинополь, просил султана запрещать татарам беспокоить русские пределы, уверял, что русский государь питает любовь к султану и не слушает советов императора, папы, короля польского и короля испанского и персидского шаха, которые убеждают его идти войною на Турцию; но турецкий визирь с гордостью отвечал московскому послу, что Турция никого не боится, а если московский государь желает дружбы султана, то пусть отдаст ему Астрахань и Казань, отступится от грузинского царя, который есть подданный султана, пусть, сверх того, сведет с Дона казаков. В Турции очень хорошо понимали лживость уверений в дружбе. Действительно, московское правительство называло перед турками казаков разбойниками, однако посылало к казакам воинские снаряды и готово было пользоваться их услугами против мусульман. С императором велись несколько лет сношения: главным предметом были переговоры насчет предполагаемой войны с турками. Сношения эти ничем не кончились, кроме подарков с обеих сторон, довольно значительных, так что однажды со стороны русских было послано на воинские издержки мехов на 44000 рублей. Столько же бесплодны были сношения с персидским шахом Аббасом; толковали о том, что следует русским сообща с персиянами воевать против турок, но ни те, ни другие ничего не предпринимали. Также мало имели значения два посольства папы Климента VIII, дважды отправлявшего в Москву своего легата Комулея с целью убедить московского царя действовать против турок, а вместе с тем поговорить и о соединении церквей. Более искренни со стороны Бориса были сношения с Англией, в особенности, когда не стало дьяка Андрея Щелкалова: хотя последний был всегда во всем заодно с Борисом, но по отношению к англичанам не питал того расположения, какое оказывал к ним Годунов. Замечательно, что Елизавета до того дорожила добрым расположением к себе московского правительства, даровавшего купцам такие выгоды, что подвергла запрещению книгу Флетчера о русском государстве, где представлен в черном виде государственный строй и сам Борис является не в выгодном свете.

    Всякое общественное бедствие и всякое общественное предприятие давали Борису повод показывать свою заботливость о судьбе народа. В Москве в 1595 году случился пожар в Китай-Городе, и Борис способствовал скорейшему возобновлению сгоревших дворов; вслед за тем открылось покушение зажечь Москву, и Борис, к удовольствию народа, предал казни виновных. Происходили пожары и в других городах и там Борис подавал помощь погоревшим. В некоторых местах были неурожаи: Борис посылал туда хлебные запасы. Посетило Русь также нередкое в ее истории бедствие — заразительные болезни, сильно опустошавшие тогда Псков; Борис учреждал заставы, чтобы не дать им распространиться в других областях. В 1596 г. задумал Борис строить каменные стены в Смоленске и, вместо того, чтобы, по обычаю, гонять людей на городовое дело, устроил работы наймом. Он сам отправился на место постройки, чтобы показать себя тамошним жителям: они находились близко к литовским пределам; у них еще свежо было предание, что их деды принадлежали Литве; им особенно полезно было показать, что в Москве правительство доброе и вперед можно ожидать от него всякого добра. Борис останавливался в городах и селах, с участием выслушивал челобитные, поил, кормил тамошних людей, раздавал бедным милостыню.

    Но более всего Борис, кроме духовенства, рассчитывал на служилое сословие и в этих видах, в 1597 году, подтвердил закон о прикреплении крестьян к земле, установил, чтобы все, убежавшие из поместий и вотчин в течение предшествовавших пяти лет, были отыскиваемы и возвращаемы к повиновению помещикам и вотчинникам; сверх того, он узаконил, чтобы все те, которые прослужили и прослужат у господ не менее полугода, делались через то самое их вечными холопами и были записаны в книги посольского приказа. Такое узаконение, конечно, было приятно для служилых, нуждавшихся в рабочих руках, но не могло быть приятным для народа, из которого множество лиц, не ждавши, не ведавши, вдруг очутились в рабстве. Много было обязанных Борису и готовых стоять за него ради собственных интересов, но мало было истинно любивших его. Все щедроты и благодеяния правителя толковались в дурную сторону, а злые языки беспрестанно приписывали ему новые злодеяния. Ослеп Симеон Бекбулатович, которого некогда Грозный сделал на время игрушечным русским государем: распространился слух, будто Борис испортил его посредством волшебного питья.

    Царь Федор Иванович был чужд всего, соответственно своему малоумию. Вставал он в четыре часа, приходил к нему духовник со святою водою и с иконою того святого, чья память праздновалась в настоящий день. Царь читал вслух молитвы, потом шел к царице, которая жила особо, вместе с нею ходил к заутрене, потом садился в кресло и принимал близких лиц, особенно же монахов; в 9 часов утра шел к обедне, в одиннадцать часов обедал, потом спал, потом ходил к вечерне, иногда же перед вечернею в баню. После вечерни царь до ночи проводил время в забавах: ему пели песни, сказывали сказки, шуты потешали его кривляньями. Федор очень любил колокольный звон и сам иногда хаживал звонить на колокольню. Часто он совершал благочестивые путешествия, ходил пешком по московским монастырям, посещал, вместе с царицею, Троицкую обитель, монастырь Пафнутия Боровского и другие. Но кроме таких благочестивых наклонностей, Федор показывал и другие, напоминавшие нрав родителя: он любил смотреть на кулачные бои и на битвы людей с медведями. Челобитчики, обращавшиеся к нему, не видели от него участия; «избегая мирской суеты и докуки», он отсылал их к Борису. Царица Ирина от своего имени иногда давала милостивые повеления и в день своего ангела выпускала узников из темниц. Слабоумие Федора не внушало, однако, к нему презрения: по народному воззрению, малоумные считались безгрешными и потому назывались «блаженными». Монахи восхваляли благочестие и святую жизнь царя Федора; ему заживо приписывали дар прозрения и прорицания: рассказывали, между прочим, что во время нападения Казы-Гирея на Москву блаженный царь молился и предрек бегство крымцев. Болезненность склонила его к преждевременной смерти. Он скончался 7 января 1598 года, на сорок первом году своей жизни.

    Борис объявил, что умерший царь передал державу свою царице Ирине и поручил «строить свою душу» патриарху Иову и с ним шурину своему Борису и двоюродному брату Федору Никитичу Романову-Юрьеву.

    Это была неслыханная новость: никогда еще женщина не царствовала самобытно, не будучи опекуншею детей; притом жена после мужа не могла быть преемницею ни по какому праву. Но права престолонаследия уже не существовало. Еще Иван III своими речами и поступками показал, что государь может отдавать свое государство кому захочет. Грозный приучил не рассуждать ни о каких правах. Единственное, что сохранилось еще в воззрении народа — это воля земли, которую призывал Иван Грозный для освящения своей опричнины и в которой оказалась необходимость для утверждения Федора на престоле. Ирине муж при смерти передал державу, но Ирина имела только временное значение правительницы государства, пока не установится выбор всей землей. Через девять дней Ирина постриглась в Новодевичьем монастыре.

    Тогда собрались бояре и постановили, что правление остается в руках бояр. Созвали народ целовать крест боярской думе, но созванная толпа состояла в большинстве из доброжелателей Бориса. Они закричали, чтобы царем был Борис.

    Иов тотчас воспользовался этим и стал говорить, что следует идти просить Бориса принять царство.

    Духовенство было с ним заодно, толпа служилых одобрила предложение; между боярами были родственники и сторонники Годунова, его воцарение обещало им выгоды и почести: Шуйским, Мстиславскому, Романовым, Черкасским не по сердцу оно было, но они не в силах были противостать общему желанию. Все отправились в Новодевичий монастырь, где находился Борис с сестрой, которая уже приняла имя инокини Александры. Борис показывал вид, будто весь погрузился в богомыслие.

    Патриарх просил сначала бывшую царицу благословить на царство брата своего, потом обратился к Борису и говорил:

    «Будь нам милосердым государем, царем и великим князем, не дай в попрание православной веры и в расхищение христиан православных». Борис на это отвечал:

    «И в разум мне никогда не приходило и в мысли того не будет, чтобы мне царствовать; как можно, чтобы я помыслил на такую высоту! Да теперь нам время помышлять, как бы устроить праведную и беспорочную душу государя царя и великого князя Федора Ивановича, а о государстве и земских делах радеть и промышлять тебе, отцу святейшему патриарху и боярам вместе с тобой. А если моя работа пригодится, так я рад голову положить за Святые Божии церкви и за одну пядь земли».

    Патриарх приводил ему примеры из Ветхого Завета и византийской истории, когда лица не царского происхождения приобретали славу своими заслугами и были избираемы на царство. Но Борис не поддался риторике и силе исторических примеров и отказывался.

    Патриарх еще устраивал такие же путешествия, и для большей наглядности служилые, расположенные к Борису, взяли с собой жен и детей. Но и это не помогло. Борис говорил, что думает о спасении души, а не о земном величии.

    Тогда патриарх сказал народу, что надобно подождать окончания сорокоуста: Борис Федорович со своим обычным благочестием весь предался молитве за своего благодетеля, царя Федора Ивановича, а тем временем надобно созвать земский собор из людей всякого чина; когда всей землей начнут его просить — он не дерзнет противиться.

    Пособники Борисовы поехали по городам содействовать, чтобы в Москву съехались такие люди, которые благоприятствуют Борису. К началу масленицы собрались в Москве выборные люди.

    Собор этот устроен был заранее в видах Бориса. Всех членов было 474 человека, из них 99 было из духовного звания, а 272 из служилых, из которых 119 небогатых помещиков, всем обязанных Борису; на долю собственно народа приходилось немного: из них надобно отнести к сторонникам Годунова гостей, связанных с ним интересами торговли, так как, владея большими имениями, он продавал им свои произведения. В числе собравшихся были, однако, и недоброжелатели Бориса, да ничего не могли они сделать, им даже и говорить не дали.

    17 февраля в первый раз собрались выборные люди в Кремле. Патриарх, спросивши их, кому быть в государстве царем, не дождался от них ответа, не допустил их ни рассуждать, ни спорить, а сказал, что у патриарха, у всего духовенства, у бояр, дворян, приказных и служилых людей и у всех православных христиан, которые были в Москве прежде, одна мысль: молить Бориса Федоровича, чтобы он был на царстве, и не хотеть иного государя. Сторонники Бориса стали тотчас восхвалять его добродетели, а патриарх затем объявил: кто захочет искать иного государя, кроме Бориса Федоровича, того предадут проклятию и отдадут на кару градскому суду.

    После такого заявления никто не посмел и заикнуться против воли патриарха.

    Патриарх назначил три дня молиться, поститься, а на четвертый день, 20 февраля, в понедельник на сырной неделе, двинулся со всеми выборными людьми в Новодевичий монастырь. За выборными людьми пошла громада московской черни: мужчины, женщины, дети. Пособники Бориса ходили между чернью и объявляли, что, кто не пойдет просить Бориса на царство, с того возьмут пени два рубля. Борис вышел и наотрез сказал, что не помышляет о высоте царства. Тогда, возвратившись в Кремль, патриарх объявил, что нужно вновь на другой день просить Бориса Федоровича и нести к нему икону Богородицы из Вознесенского монастыря. «Если Борис Федорович не согласится, — говорил патриарх, — то мы со всем освященным собором отлучим его от церкви Божьей, от причастия Св. Тайн, сами снимем с себя святительские саны и за ослушание Бориса Федоровича не будет в церквах литургии, и учинится святыня в попрании, христианство в разорении, и воздвигнется междоусобная брань, и все это взыщет Бог на Борисе Федоровиче».

    Во вторник, 21 февраля, зазвонили во всех московских церквах и народ, вслед за патриархом, огромной толпой двинулся к Новодевичьему монастырю. Борис вышел навстречу чудотворной иконе и поклонился до земли. «Не мы сей подвиг сотворили, — говорил патриарх, — а Пречистая Богородица с Предвечным Младенцем и святыми чудотворцами возлюбила тебя и изволила прийти напомнить тебе волю Сына своего Бога нашего; повинись Его святой воле, не наведи на себя своим ослушанием гнева Божия».

    Борис ушел к сестре в келью; патриарх отслужил обедню, потом пошел в келью с несколькими боярами, приверженцами Бориса. Толпа стояла на дворе кругом кельи. Бояре из окон кельи давали знак приставам, а приставы заставляли народ кланяться, вопить и плакать. Здесь было много женщин с младенцами. Многие москвичи из раболепства и страха, за недостатком слез, мочили глаза слюнями, а тех, которые неохотно вопили и кланялись, Борисовы пособники понуждали в спину пинками. «И они, — говорит летописец, — хоть не хотели, а поневоле выли по-волчьи». Патриарх, истощивши старания тронуть сердце Бориса зрелищем плачущего русского народа, стал, наконец, грозить ему, что он принесет Богу ответ, если в безго-сударное время будет в попранье святая вера и православные христиане в расхищении от иноземцев.

    Инокиня Александра стала уговаривать Бориса. «Неужели, — сказал он, — и тебе, моей государыне, угодно возложить на меня такое невыносимое бремя, о котором у меня никогда и на мысли не было и на разум не приходило».

    «Это Божье дело, а не человеческое, — сказала Александра, — как будет воля Божья, так и твори».

    Тогда Борис с видом скорби залился слезами и поднявши глаза к небу, сказал: «Господи Боже мой, я твой раб, да будет воля твоя!»

    Патриарх благословил Бориса, сестру и жену его, затем вышел к народу и провозгласил: «Борис Федорович нас пожаловал, хочет быть на великом российском царствии». — «Слава Богу», — кричали все, а приставы толкали людей, чтобы те кричали погромче и повеселее.

    26 февраля Борис прибыл в Москву, поклонился святыне, а потом опять уехал в Новодевичий монастырь, как будто на постный подвиг, и не прежде прибыл в столицу, как после Пасхи. Венчание на царство происходило 1 сентября. Тогда Борис сказал громко патриарху: «Бог свидетель, отче, в моем царстве не будет нищих и бедных». Затем, взявшись за воротник рубашки, он прибавил: «И эту последнюю разделю со всеми!»

    Борис рассчитал, что нужно на первых порах расположить к себе народ, приучить любить себя и повиноваться себе. С этой целью он освободил весь сельский народ от податей на один год, а равно и всех инородцев от платежа ясака. Всем торговым людям Борис дал право беспошлинной торговли на два года, служилым людям выдал одновременно годовое жалованье. В Новгороде (и быть может, в других местах) он закрыл кабаки. Выказываясь блюстителем нравственности, Борис преследовал бесчинное пьянство, что нравилось добронравным людям. Сидевшие в тюрьмах получали свободу, опальным прежнего царствования давалось прощение; вдовы, сироты, нуждающиеся получали от щедрот царя вспоможение. Борис непрестанно кормил и одевал неимущих. Казней не было. Борис даже воров и разбойников не наказывал смертью. Но все это была только мишура. Все благие стремления Бориса клонились только к одной цели — утвердить себя и род свой на престоле; он сочинил особую молитву о своем здравии, которую заставлял всех подданных непременно произносить во время заздравных чаш. Борису хотелось, чтобы русские во что бы то ни стало и какими бы то ни было путями привыкли к нему и полюбили его. Цель мало достигалась. Только духовенство и служилые были действительно за Бориса; народ не любил его. Законы о прикреплении к земле и о холопстве стали источниками смут и беспорядков. Крестьяне беспрестанно бегали от помещиков; те искали их, преследовали, возникали из-за них тяжбы. Закон о холопстве приводил ко всевозможным насилиям. Не только прослужившие шесть месяцев попадали в рабство; иногда судья, в угоду богатому, приговаривал к холопству и такого, который несколько дней прослужит у господина, и это делалось на том основании, что господин на него издержался. Призовут мастерового работать в дом, а господин дома изъявит притязание, что он его холоп. Начнется суд, судья потакает господину, взявши с него взятку. Иного зазовут в гости, обласкают, покормят, а потом вымучат у него кабалу. Даже детей боярских, которые имели поместья и поступали к боярам и к богатым дворянам служить в ратном деле, сильные господа при случае принуждением обращали в холопов. Хватали иногда прохожих по дороге, затаскивали в дом и вымогали с них кабалу муками и насилиями. Богатый на бедняка подает иск, и бедняка присуждают в рабство богатому. Зато ловкие пройдохи пользовались обстоятельствами — продадут себя в одном доме, поживут и обокрадут хозяина; бегут в иной дом или город и там сделают то же, перейдут к третьим и т.д. Таким образом, между господами и холопами была круговая порука — то господин обращает насильно свободного человека в холопа, то последний, сделавшись добровольно холопом, разоряет господина.

    Но минули льготные годы, возобновились кабаки, пьянство опять сделалось источником казенных доходов и причиной народного развращения. И вот в то время, когда Борис рассыпал свои щедроты, по дорогам нападали на проезжих, разбойничьи шайки умножались и увеличивались, и в самой Москве, стоило выйти ночью со двора, можно было опасаться, что кто-нибудь свистнет кистенем в голову. Каждое утро привозили в земский приказ убитых и ограбленных на улицах.

    По отношению к соседям Борис держался прежней своей политики: сохранять сколько возможно мир, хотя при случае не гнушался и коварством. Польско-литовский посол Лев Сапега предлагал дружески тесный оборонительный союз Москвы с Польшей. Но это намерение не состоялось, потому что русские ни за что не хотели дозволить постройку костелов для поляков в своем государстве. Заключено было только перемирие на двадцать лет. Борис, вопреки этому перемирию, думал исподтишка возбудить ливонцев против поляков, он хотел расположить их, между прочим, тем, что освободил всех бывших в плену ливонцев и пораздавал им поместья. Как бы в досаду Сигизмунду, Борис принял к себе Густава, изгнанного сына Эрика XIV, дал ему в удел Калугу, хотел женить на своей дочери, а потом, рассердившись на него за то, что он не хотел расстаться со своей любовницей, сослал его в Углич. С Елизаветой Борис продолжал находиться в самых приязненных отношениях, но, предоставляя право беспошлинной торговли для англичан, сбавил, однако, наполовину пошлины и с ганзейских торговцев. Папа обращался к Борису с просьбой о пропуске его послов в Персию, и Борис велел дать им суда до Астрахани. Борис вел сношения с тосканским герцогом и просил доставить ему искусных медиков и разных художников. С крымским ханом подтвержден был мирный договор. Только дела в Закавказье шли неудачно. Кахетинский царь Александр, поддавшийся Москве, был умерщвлен сыном своим Константином. Русские должны были оставить Кахетию. Турки вытеснили русских из Тарков с большой потерей для последних.

    Никто из прежних московских царей не отличался такой благосклонностью к иностранцам, как Борис. Он пригласил на свою службу ливонских немцев, принимал также к себе иностранцев, приезжавших из Германии, Швеции, Франции, составил особый отдел войска из иноземцев, дал всем ливонцам, поселенным еще при Грозном в Москве, льготы от податей и повинностей, а для некоторых из них предоставил право беспошлинной торговли, позволил построить в немецкой слободе протестантскую церковь, пригласил к себе несколько иностранных врачей и аптекарей, впрочем, для собственного обихода: запрещая лечить кого бы то ни было иначе, как с царского дозволения. Иностранцы, довольные обхождением с ними Бориса, говорят, что он даже помышлял выписывать из-за границы ученых людей и заводить в Москве высшую школу, но духовенство воспротивилось этому. Борис ограничился тем, что отправил учиться в Англию четырех русских дворян: это были первые русские, поехавшие для образования за границу; замечательно, что никто из них не захотел вернуться домой. Несколько позже Борис посылал еще несколько молодых людей для той же цели в Австрию и Германию. Эти поступки не дают, однако, права видеть в Борисе какого-то преобразователя и ревнителя народного просвещения, как некоторые полагали. Борису нужно было несколько образованных людей для своего придворного обихода: доказательством служит то, что Борис запрещал своим иностранным медикам лечить подданных.

    Воспитанный при дворе Грозного, сам будучи человеком лживым и хитрым, Борис был всегда подозрителен, недоверчив и окружал себя шпионами, но в первые годы его царствования ему не представлялось необходимости преследовать своих врагов, несмотря на то, что у него их было много. Пока Борису ничего не угрожало, он казался щедрым, добрым, снисходительным. Вдруг в конце 1600 года стал в народе ходить слух, что Димитрий царевич не убит, а спасенный друзьями, где-то проживает до сих пор. Этот слух доходил тогда до служившего в Борисовом войске француза Маржерета и, следовательно, должен был дойти до Бориса. С этих пор нрав Бориса изменяется, исчезает мягкосердечие. У него была одна цель — утвердить себя и свой род на престоле. Для этой цели он был некогда жестоким гонителем Шуйских и всех своих врагов, истребителем Углича; для этой цели он сделался добродушным и милосердым, для той же цели ему опять приходилось сделаться мрачным и свирепым, потому что кроткие средства, по-видимому, не удавались. Из слуха о Димитрии он понял, что у него есть опасные враги, а у этих врагов может быть страшное орудие. Надобно было, во что бы то ни стало, найти это орудие, истребить своих врагов, или же приходилось потерять плоды трудов всей жизни. Его положение было таково, что он не посмел разглашать, чего он ищет, что преследует, какого рода измены страшится. Заикнуться о Димитрии, — значило вызывать на свет ужасный призрак. Притом Борис не мог быть вполне уверен, что Димитрия точно нет на свете. Оставалось хватать всех, кого можно было подозревать в нерасположении к воцарившемуся государю, пытать, мучить, чтобы случайно напасть на след желаемой тайны. Так и поступал Борис.

    Он напал на Богдана Бельского: этот человек был ближе всех к Димитрию. Сосланный при воцарении Федора, он через несколько лет был возвращен и вел себя очень сдержанно. Борис всегда считал его для себя опасным, а потому удалил из Москвы, поручив ему строить в украинских степях город Царев-Борисов. Бельский зажил там богато и содержал за свой счет ратных людей. Когда разнесся слух о Димитрии, Борис придрался к Бельскому за то, что последний, как доносили царю, произнес под веселый час такие неосторожные слова: «Царь Борис в Москве царь, а я в Цареве-Борисове!» Бельского привезли в Москву, а потом сослали куда-то в низовскую землю. Говорят даже, что Борис приказал ему выщипать его черную густую бороду, которой он щеголял. С ним вместе ссылка постигла и других лиц.

    След Димитрия не был отыскан. Борис принялся за бояр Романовых. Этот род был самый близкий к прежней династии, они были двоюродными братьями покойного царя Федора. Романовы не были расположены к Борису. Борис мог подозревать Романовых, когда ему приходилось отыскивать тайных врагов. По известиям летописей, Борис придрался к Романовым по поводу доноса одного из их холопов, будто они посредством кореньев хотят извести царя и добыть «ведовством» (колдовством) царство. Четырех братьев Романовых — Александра, Василия, Ивана и Михаила разослали по отдаленным местам в тяжелое заключение, а пятого Федора, который, как кажется, был умнее всех их, насильно постригли под именем Филарета в монастыре Антония Сийского. Затем сослали их свойственников и приятелей — Черкасского, Сицкого, Репниных, Карповых, Шестуновых, Пушкиных и других. Ссылка постигла даже дьяка Василия Щелкалова, несмотря на прежнюю к нему милость и дружбу Бориса с его братом Андреем. Поместья и вотчины сосланных отбирались в казну, имущество продавалось, доносчики получали награды. Шпионство развилось до крайних пределов. По московским улицам, — говорят современники, — «то и дело сновали мерзавцы, да подслушивали», и чуть только кто заведет речь о царе, о государственных делах, сейчас говорунов хватают — и в пытку… Где только люди соберутся, там являются соглядатаи и доносчики. Все пустилось на доносы, потому что это было выгодно. Доносили друг на друга попы, дьяконы, чернецы, черницы, жены на мужей, отцы на детей; бояре и боярыни доносили одни на других: первые царю, вторые царице. У холопов вошло в обычай составлять на господ доносы, и чуть извет казался правдоподобным, господ поражала опала, а холопам давали свободу, записывали в число служилых, наделяли поместьями. Случалось и напротив, что холопы стояли за своих опальных господ и хотели оправдать их. Таких холопов предавали пыткам, и если они не выдерживали горячих угольев и кнута и путались в показаниях, то им резали языки. Вообще достаточно было одного обвинения в недоброжелательстве государю: подозреваемых тотчас подвергали пыткам, и если они под пыткой оказывались сколько-нибудь виновны, их заключали в темницы или отправляли в ссылку. Обыкновенно обвиняли опальных в ведовстве. Борис упорно скрывал то, что он действительно искал, но высказывал другого рода страх, чтобы его и семью его не испортили чарами, наговорами, зельями. Донесли Борису, что уже в Польше поговаривают, будто законный наследник прежних государей московских жив. Борис, не упоминая имени Димитрия, приказал поставить на западной границе караулы, всех задерживать и доносить ему. Так прошло несколько месяцев. Трудно было переезжать из города в город. Все знали, что ищут каких-то важных преступников, но никому не объявляли, кого ищут. По всему Московскому государству было схвачено и перемучено множество невинных людей, а того, кого нужно было Борису, не находили.

    В эти тяжелые времена доносов и пыток постиг Русь страшный голод, довершивший подготовку к потрясениям. Уже в 1601 году, от дождливого лета и от ранних морозов произошел во многих местах неурожай: зимою в Москве цена хлеба дошла до пяти рублей за четверть. В следующем 1602 году был такой же неурожай. Тогда постигла Московское государство такая беда, какой, говорят современники, не помнили ни деды, ни прадеды. В одной Москве, куда стекались со всех сторон толпы нищих, погибали десятки тысяч, если верить русским и иностранным известиям. Бедняки ели собак, кошек, мышей, сено, солому и даже, а припадке бешенства, с голоду, пожирали друг друга. Вареное человечье мясо продавалось на московских рынках. Дорожному человеку опасно было заехать на постоялый двор, потому что его могли зарезать и съесть. Тем не менее, современники свидетельствуют, что в то время не было на Руси недостатка в хлебе. В окрестностях Курска и на Северской земле урожаи были очень хороши. Около Владимира на Клязьме и в разных уездах украинных городов стояли полные одонья немолоченого хлеба прошлых годов. Но мало было людей, готовых жертвовать личными выгодами для общего дела. Напротив, большая часть старалась извлечь себе корысть из общего бедствия. Нередко зажиточный крестьянин выгонял на голодную смерть свою челядь и близких сродников, а запасы продавал дорогою ценою. Иной мужик-скряга боялся везти свое зерно на продажу, чтобы у него по дороге не отняли голодные, и зарывал его в землю, где оно сгнивало без пользы. Другому удавалось продать хлеб и взять огромные барыши, но потом он трясся над деньгами от страха, чтобы на него не напали. Московские торговцы заранее накупили множество хлеба и держали под замками в своих лабазах, рассчитывая продать тогда, когда цены подымутся донельзя. Борис преследовал их, велел отбирать у них хлеб и отдавать беднякам, а хозяевам выплачивал по умеренным ценам. Но посланные сталкивались с хлебопродавцами, иногда не показывали найденного у них хлеба, а иногда хлебопродавцы отдавали на продажу по установленной тогда цене гнилой хлеб. Сам Борис приказал отворить все свои житницы, продавать хлеб дешевле ходячей цены, а бедным раздавать деньги. Но на московской земле, по замечанию современников, должностные лица оказались плутами: они раздавали царские деньги своей родне, приятелям и тем, которые делились с ними барышами. Их сообщники, одевшись в лохмотья, приходили зауряд с нищими и получали деньги, а настоящих нищих разгоняли палками. Раздача милостыни продолжалась с месяц, потом Борис рассудил, что она только обогащает плутов, накопляет голодный народ в столице; может явиться зараза; притом подозрительный царь боялся большого стечения народа, чтоб не произошло бунта. Он запретил раздачу. Это было в такое время, когда весть о щедрости царя распространилась по отдаленным областям и в Москву шли отовсюду толпы народа за пропитанием: вдруг разразилось над ними прекращение раздачи милостыни. Многие погибали на дороге: голодные их собратия терзали их трупы наравне с волками и собаками. Борис, однако, не оставил народа совершенно без внимания, но вместо раздачи милостыни в Москве, посылал чиновников забирать немолоченый и молоченый хлеб у землевладельцев в разных местах, покупать его по установленной правительством цене и доставлять в места, где был голод. Но посланные от царя лица брали с землевладельцев взятки и не показывали, что у них сохраняется хлеб. Притом же и доставка хлеба с одного места в другое была затруднительна, потому что голод разогнал ямщиков, трудно было доставать подводы и лошадей.

    Современники говорят, будто в эти ужасные годы в одной Москве погибло до 127000 человек, погребенных в убогих домах (так назывались общие кладбища для бедных и также для найденных убитыми), не считая тех, которые были погребены у церквей.

    Борис, однако, не хотел, чтобы весть о таком печальном положении народа в его государстве дошла за границу, и воображал, что можно утаить его. Поэтому, когда, по окончании голода, в Москву приехали иноземные послы, то Борис приказал всем наряжаться в цветные платья, а беднякам запрещено было в своих лохмотьях являться на дорогу. Смертная казнь обещана была тому, кто станет рассказывать приезжим иноземцам о бедствиях Московского государства. Между тем в это время сам царь Борис перенес семейную невзгоду. После удаления Густава, принца шведского, в Углич, Борис стал приискивать другого жениха своей дочери между иностранными принцами, и вот, брат короля датского Иоанн, в августе 1602 года, очень понравился Борису, но в октябре того же года умер от горячки. Борис и вся семья его тосковали по нем, а в народе стал носиться слух, будто сам Борис отравил его из боязни, чтобы москвичи, полюбивши зятя Борисова, не избрали его царем вместо Борисова сына. Русские готовы были тогда всякое злодеяние приписать своему царю; ненависть к нему возрастала. Никто не любил его, дорожили им только те, которых соединяла с ним личная выгода, а главное — шпионы, которым он платил за их гнусное ремесло. Возникло в народе убеждение, что царствование Бориса не благословляется небом, потому что, достигнутое беззаконием, оно поддерживается неправдою; толковали, что если утвердится на престоле род Бориса, тo не принесет русской земле счастья. Люди родовитые оскорблялись и тем, что на царском престоле сел потомок татарина. Становилось желательно, чтобы нашелся такой, который имел бы в глазах народа гораздо более прав перед Борисом. Таким лицом был именно Димитрий, сын прежнего государя. Мысль о том, что он жив и скоро явится отымать у Бориса похищенный престол, все более и более распространялась в народе, а суровые преследования со стороны Бориса скорее поддерживали ее, чем искореняли. И вот, в начале 1604 года, перехвачено было письмо, писанное одним иноземцем из Нарвы: в этом письме было сказано, что явился сын московского царя Ивана Васильевича, Димитрий, находится будто бы у казаков, и московскую землю скоро постигнет большое потрясение. Вслед за тем пришли в Москву люди, взятые в плен казаками под Саратовом и отпущенные на родину: они принесли весть, что казаки грозят скоро прийти в Москву с царем Дмитрием Ивановичем.

    Народ ожидал чего-то необычайного. Давно носились рассказы о разных видениях и предзнаменованиях. Ужасные бури вырывали с корнем деревья, опрокидывали колокольни. Там не ловилась рыба, тут не видно было птиц. Женщины и домашние животные производили на свет уродов. В Москву забегали волки и лисицы; на небе стали видеть по два солнца и по два месяца. Наконец, летом 1604 года явилась комета, и астролог немец предостерегал Бориса, что ему грозят важные перемены.

    Царь Борис, услышавши, что в Польше явился какой-то человек, выдававший себя за Димитрия, начал с того, что под предлогом, что в Литве свирепствует какое-то поветрие, велел учредить на литовской границе крепкие заставы и не пропускать никого, ни из Литвы, ни в Литву, а внутри государства умножил шпионов, которые всюду прислушивались: не говорит ли кто о Димитрии, не ругает ли кто Бориса. Обвиненным резали языки, сажали их на колья, жгли на медленном огне и даже, по одному подозрению, засылали в Сибирь, где предавали тюремному заключению. Борис становился недоступным, не показывался народу. Просителей отгоняли пинками и толчками от дворцового крыльца, а начальные люди, зная, что до царя на них не дойдут жалобы, безнаказанно совершали разные насильства и увеличивали вражду народа к существующему правительству. Между тем в Москву давали знать, что в польской Украине под знаменем Димитрия собирается ополчение и со дня на день нужно ждать вторжения в московские пределы, а в июле посланник немецкого императора сообщил от имени своего государя, по соседской дружбе, что в Польше проявился Димитрий и надобно принимать против него меры. Борис отвечал цесарскому посланнику, что Димитрия нет на свете, а в Польше явился какой-то обманщик, и царь его не боится. Однако, посоветовавшись с патриархом, царь находил, что нужно же объяснить и самим себе, и народу, кто такой этот обманщик. Стали думать и придумали, что это, должно быть, бежавший в 1602 году Григорий Отрепьев. Он был родом из галицких детей боярских, постригся в Чудовом монастыре и был крестовым дьяком (секретарем) у патриарха Иова. Стали распространять исподволь в народе слух, что явившийся в Польше обманщик — именно этот беглый Григорий Отрепьев, но не решались еще огласить об этом во всеуслышание. В сентябре послали в Польшу гонцом дядю Григория, Смирного-Отрепьева, и распространили в народе слух, что его посылают для обличения племянника, но на самом деле послали его с грамотой о пограничных недоразумениях и не дали никакого поручения о том человеке, который назывался Димитрием. Царь Борис, вероятно, рассчитывал, что лучше помедлить с решительным заявлением об Отрепьеве, так как сам не был уверен в его тождестве с названым Димитрием. Он приказал привезти мать Димитрия и тайно допрашивал ее: жив ли ее сын или нет? «Я не знаю», — ответила Марфа. Тогда царица, жена Бориса, пришла в такую ярость, что швырнула Марфе горящую свечу в лицо. «Мне говорили, — сказала Марфа, — что сына моего тайно увезли без моего ведома, а те, что так говорили, уже умерли». Рассерженный Борис велел ее отвезти в заключение и содержать с большой строгостью. Между тем, 16 октября, названный Димитрий с толпой поляков и казаков вступил в Московское государство. Города сдавались ему один за другим. Служилые люди переходили к нему на службу. В ноябре он осадил Новгород-Северск, но был отбит посланным туда воеводой Басмановым. После того царь выслал против Димитрия войско под главным начальством Федора Мстиславского. Это войско 20 декабря потерпело неудачу. Долее скрываться перед народом было невозможно. Послушный Борису патриарх Иов взялся объяснить русской земле запутанное дело. Первопрестольник русской церкви, покрывая благоразумным молчанием вопрос о том, как не стало Димитрия, уверял в своей грамоте народ, что называющий себя царевичем Димитрием есть беглый монах Гришка Отрепьев; патриарх ссылался на свидетельство трех бродяг: чернеца Пимена, какого-то Венедикта и ярославского посадского человека иконника Степана; первый провожал Отрепьева вместе с товарищами: Варлаамом и Мисаилом в Литву; а последние два видели его в Киеве и знают, что Гришка потом назвался царевичем. Патриарх извещал, что он с освященным собором проклял Гришку и всех его соучастников, повелевал во всех церквах предавать анафеме его и с ним всех тех, кто станет называть его Димитрием. Вслед за тем, в феврале 1605 года, из Москвы отправили в Польшу гонца Постника Огарева уже с явным требованием выдачи «вора». Борис заявлял королю и всей Польше, что называющий себя Димитрием — есть ни кто другой, как Гришка Отрепьев. На сейме в то время Ян Замойский сильно осуждал Мнишка и Вишневецких, подавших помощь претенденту, говорил, что со стороны короля поддерживать его и из-за него нарушать мир с московским государем бесчестно, доказывал, что называющему себя Димитрию верить не следует. «Этот Димитрий называет себя сыном царя Ивана, — говорил Замойский. — Об этом сыне у нас был слух, что его умертвили. Он же говорит, что на место его умертвили другого! Помилуйте, что это за Плавтова или Теренцева комедия? Возможное ли дело: приказали убить кого-то, да притом наследника, и не посмотрели, кого убили! Так можно зарезать только козла или барана! Да если бы пришлось возводить кого-нибудь на московский престол, то и кроме Димитрия есть законные наследники — дом Владимирских князей: право наследства приходится на дом Шуйских. Это видно из русских летописей». Большинство панов также нерасположено было поддерживать Димитрия, но как его уже не было в Польше, то царский гонец получил такой ответ, что этого человека легче всего достать в Московском государстве, чем в польских владениях.

    Ни патриаршая грамота, ни обряд проклятия не расположили к Борису народного сердца. Московские люди считали все уверения патриарха ложью. «Борис, — говорили они, — поневоле должен делать так, как делает, а то ведь ему придется не только от царства отступиться, но и жизнь потерять». Насчет проклятия говорили: «Пусть, пусть проклинают Гришку! От этого царевичу ничего не станет. Царевич — Димитрий, а не Гришка». Борисовы шпионы продолжали подслушивать речи, и не проходило дня, чтобы в Москве не мучили людей кнутом, железом и огнем.

    21 января 1605 года Борисово войско под начальством Мстиславского и Шуйского одержало верх над Димитрием и сам Димитрий ушел в Путивль. Борис был очень доволен, щедро наградил своих воевод, особенно ласкал Басманова за его упорную защиту Новгород-Северска; но народ, услышавши о неудаче названого Димитрия, пришел в уныние. Борис вскоре понял, что сила его врага заключается не в той военной силе, с которой этот враг вступил в государство, а в готовности и народа, и войска в Московском государстве перейти при первом случае на его сторону, так как все легко поддавались уверенности, что он настоящий царевич. Когда Димитрий оставался в Путивле, украинные города Московского государства один за другим признавали его, а в Путивль со всех сторон приходили русские бить челом своему прирожденному государю. Имя Гришки Отрепьева возбуждало один смех. Сам Борис не мог поручиться, что враг его обманщик. Борис, обласкавши Басманова, уверял его, что названый Димитрий обманщик, и сулил ему золотые горы, если он достанет злодея. Говорят, Борис даже обещал выдать за Басманова дочь свою и дать за нею в приданое целые области. Басманов сказал об этом родственнику Бориса, Семену Никитичу Годунову, а тот из зависти, что Борис слишком возвышает Басманова, выразил ему сомнение: не в самом ли деле этот Димитрий настоящий царевич? Слова эти запали в сердце Басманова; несмотря на все уверения Бориса, он стал склоняться к мысли, что соперник Бориса действительно Димитрий и рано или поздно возьмет верх над Борисом. Басманов не верил ни уверениям, ни обещаниям Бориса: он знал, что этот лживый человек способен давать обещания, а потом не сдержит их.

    Борис был в страшном томлении, обращался к ворожеям, предсказателям, выслушивал от них двусмысленные прорицания, запирался и целыми днями сидел один, а сына посылал молиться по церквам. Казни и пытки не прекращались. Борис уже в близких себе лицах подозревал измену и не надеялся сладить с соперником военными силами; он решил попытаться тайным убийством избавиться от своего злодея. Попытка эта не удалась. Монахи, которых в марте подговорил Борис ехать в Путивль отравить названого Димитрия, попались с ядом в руки последнего. Неизвестно, дошла ли до Бориса об этом весть, но вскоре ему пришел конец.

    13 апреля, в неделю мироносиц, царь встал здоровым и казался веселее обыкновенного. После обедни приготовлен был праздничный стол в золотой палате. Борис ел с большим аппетитом и переполнил себе желудок. После обеда он пошел на вышку, с которой часто обозревал всю Москву. Но вскоре он поспешно сошел оттуда, говорил, что чувствует колотье и дурноту. Побежали за доктором; пока успел прийти доктор, царю стало хуже. У него выступила кровь из ушей и носа. Царь упал без чувств. Прибежал патриарх, за ним явилось духовенство. Кое-как успели причастить царя Св. Тайн, а потом совершили наскоро над полумертвым пострижение в схиму и нарекли Боголепом. Около трех часов пополудни Борис скончался. Целый день боялись объявить народу о смерти царя, огласили только на другой день и начали посылать народ в Кремль целовать крест на верность царице Марии и сыну ее Федору. Патриарх объявил, что Борис завещал им престол свой. Тотчас пошли рассказы, что Борис на вышке сам себя отравил ядом в припадке отчаяния. Этот слух распустили немцы, доктора Бориса. На следующий день останки его были погребены в Архангельском соборе между прочими властителями Московского государства.

    Новый царь был шестнадцатилетний юноша, полный телом, бел, румян, черноглаз и, как говорят современники, «изучен всякого философского естествословия». Ему присягнули в Москве без ропота, но тут же говорили: «Не долго царствовать Борисовым детям! Вот Димитрий Иванович придет в Москву».

    17 апреля отправился к войску, назначенный главным предводителем его, Петр Федорович Басманов с князем Катыревым-Ростовским. Мстиславского и Шуйского отозвали в Москву. Басманову оказывали больше всех доверия. Но этот человек уже давно поколебался. Надобно было приводить к присяге войско. Для этого приехал новгородский митрополит Исидор с духовенством. Собрали войско произносить присягу сыну Бориса. Вдруг поднялся шум. Рязанские дворяне Ляпуновы первые закричали, что «знают одного законного государя Димитрия Ивановича». С ними заодно были все рязанны: к ним пристали служилые люди всех украинных городов; наконец, имя Димитрия Ивановича заглушило имя Федора, и митрополит Исидор со своим духовенством обратился вспять. Басманов написал повинное письмо Димитрию и послал с гонцом, а сам собрал воевод: братьев Голицыных, Василия и Ивана, и Михаила Глебовича Салтыкова и объявил им, что признает Димитрия настоящим государем: «Все государство русское приложится к Димитрию, — говорил он, — и мы все-таки поневоле покоримся ему, и тогда будем у него последними; так лучше покоримся ему, пока время, по доброй воле и будем у него в чести». С ним согласились и Голицыны и Салтыков; но зазорно казалось некоторым из предводителей самим объявить об этом войску. Василий Голицын сказал Басманову: «Я присягал Борисову сыну; совесть зазрит переходить по доброй воле к Димитрию Ивановичу; а вы меня свяжите и ведите, как будто неволею». 7 мая Басманов собрал вторично войско и объявил, что признает Димитрия законным наследником государей русской земли. Священники начали приводить к присяге на имя Димитрия Ивановича. Некоторые стали упрямиться, и их прогнали. Товарищ Басманова Катырев-Ростовский и князь Андрей Телятевский убежали в Москву.

    В Москву пришло известие о переходе войска на сторону Димитрия. Несколько дней в столице господствовала глубокая тишина. На иностранцев она навела страх: они поняли, что это затишье подобно тому, какое бывает в природе перед сильной бурей. Годуновы сидели в кремлевских палатах и, по изветам доносчиков, которых подкупали деньгами, приказывали ловить и мучить распространителей Димитриевых грамот.

    30 мая в Москве начался шум, суетня. Народ валил на улицы. Два каких-то молодца говорили, что видели за Серпуховскими воротами большую пыль. Разнеслась весть, что идет Димитрий. Москвичи спешили покупать хлеб-соль, чтобы встречать законного государя. Годуновы пришли в ужас, выслали из Кремля бояр узнать: что это значиг? Народ молчал. Но Димитрия не было. Обман открылся. Народ стал расходиться. Многие еще стояли толпой на Красной площади; какой-то боярин начал им говорить нравоучение и хвалить царя Федора. Народ молчал.

    На другой день, 31 мая, по приказанию Годуновых стали взводить на кремлевские стены пушки; народ глядел на это с кривляньями и насмешками.

    1 июня дворяне Плещеев и Пушкин привезли Димитриеву грамоту и остановились в Красном селе. Народ, узнавши об этом, подхватил гонцов и повез на Красную площадь. Ударили в колокола. Посланцев поставили на лобном месте. На Красной площади сделалась такая давка, что невозможно было протиснуться. Вышли было из Кремля думные люди и закричали: «Что это за сборище, берите воровских посланцев, ведите в Кремль!»

    Народ отвечал неистовыми криками и приказывал читать грамоту. Димитрий извещал о своем спасении, прощал московским людям, что они по незнанию присягали Годуновым, припоминал всякие утеснения и насилия, причиненные народу Борисом Годуновым, обещал всем льготы и милости и приглашал прислать к нему посольство с челобитьем.

    В толпе поднялось сильное смятение. Одни кричали: «Буди здрав царь Димитрий Иванович!» Другие говорили: «Да точно ли это Димитрий Иванович? Может быть, это не настоящий». Наконец раздались голоса: «Шуйского! Шуйского! Он разыскивал, когда царевича не стало. Пусть скажет по правде: точно ли похоронили царевича в Угличе?» Шуйского взвели на лобное место. Сделалась тишина. Шуйский громко сказал: «Борис послал убить Димитрия царевича; но царевича спасли; вместо него погребен попов сын».

    Тогда вся толпа неистово заревела: «Долой Годуновых! Всех их искоренить! Нечего жалеть их, когда Борис не жалел законного наследника! Господь нам свет показал. Мы доселева во тьме сидели. Буди здрав, Димитрий Иванович!»

    Толпа без удержу бросилась в Кремль. Защищать Годуновых было некому. Стрельцы, стоявшие на карауле во дворце, отступились от них. Федор Борисович бежал в Грановитую палату и сел на престол. Мать и дочь стали подле него с образами. Но ворвался народ; царя стащили с престола. Мать униженно плакала и просила не предавать смерти ее детей. Годуновых отвезли на водовозных клячах в прежний Борисов дом и приставили к ним стражу. Тогда схватили и посадили в тюрьму всех родственников и сторонников Годуновых, опустошили их дома, ограбили также немецких докторов и перепились до бесчувствия, так что многие тут же лишились жизни.

    От Москвы поехали к Димитрию выбранные люди: князь Иван Михайлович Воротынский и Андрей Телятевский с повинной грамотой, в которой приглашали законного царя на престол. Грамота была написана от лица всех сословий, а впереди всех поставлено было имя патриарха Иова. Невозможно решить: в какой степени участвовал в этом Иов; но по свержении Годуновых патриарх не удалялся и священнодействовал.

    10 июня приехали в Москву князь Василий Голицын и князь Рубец-Масальский с приказанием устранить Годуновых и свести с престола патриарха Иова. Патриарха на простой тележке отвезли в Старицкий Богородицкий монастырь. Всех свойственников Годуновых отправили в ссылку по разным городам. Говорят, что таким образом сослано было тогда 24 семейства. Наконец, Голицын и Рубец-Масальский поручили дворянам: Михайле Молчанову и Шеферединову, разделаться с семейством Бориса. Посланные взяли с собой троих дюжих стрельцов, вошли в дом и развели Годуновых по разным комнатам. Вдову Бориса удавили веревкой. Молодой Годунов, сильный от природы, стал было защищаться, но его ударили дубиной, а потом удавили. Царевна Ксения лишилась чувств и оставлена была живою на безотрадную жизнь.

    Голицын и Масальский объявили народу, что Борисова вдова и сын отравили себя ядом. Тела их были выставлены напоказ. В заключение вынули из Архангельского собора гроб Бориса и зарыли в убогом монастыре Варсонофьевском (между Сретенкой и Рождественкой). Там же похоронили рядом с ним жену и сына без всяких обрядов, как самоубийц. Мы не знаем, действительно ли названый Димитрий приказал совершить это убийство, или же бояре без его приказания постарались услужить новому царю и сказали ему, что Годуновы сами лишили себя жизни, а он, хотя и понимал, как все сделалось, но показывал вид, что верит их рассказам о самоубийстве Годуновых.

    Глава 24

    Названый Димитрий

    Первое появление личности, игравшей такую важную роль под именем царя Димитрия и оставшейся в нашей истории с именем первого самозванца, остается до сих пор темным. Есть много разноречивых сведений в источниках того времени, но нельзя остановиться ни на одном из них с полной уверенностью. Необходимо иметь в виду то обстоятельство, что перед тем в польской Украине казаки, вместе с польскими удальцами, помогали уже нескольким самозванцам, стремившимся овладеть молдавским престолом. Так, в 1561 году некто грек Василид, с острова Крита, выдававший себя за племянника Самосского герцога Гераклида, с помощью украинской вольницы изгнал из Молдавии тирана Александра, овладел молдавским престолом, два года был признаваем за того, за кого себя выдавал, и погиб от возмущения, вспыхнувшего впоследствии за то, что он хотел вводить в Молдавии европейские обычаи и жениться на дочери одного польского пана, ревностного протестанта, что для молдаван казалось оскорблением религии. В 1574 году казаки помогали другому самозванцу Ивонии, который назвался сыном молдавского господаря, Стефана VII; а в 1577 году те же казаки выставили третьего самозванца Подкову, называвшегося братом Ивонии. Оба эти самозванца имели успех, но только на короткое время. В 1591 году у казаков явился четвертый самозванец, которого они, однако, выдали полякам. В самом конце XVI века казаки стекались под знамена одного сербского искателя приключений Михаила, овладевшего Молдавией. Украинские удальцы постоянно искали личности, около которой могли собраться; давать приют самозванцам и вообще помогать смелым искателям приключений у казаков сделалось как бы обычаем. Король Сигизмунд III, для обуздания казацких своевольств, наложил на казаков обязательство не принимать к себе разных «господарчиков». Когда на московской земле стал ходить слух, что царевич Димитрий жив, и этот слух дошел на Украину, ничего не могло быть естественнее, как явиться такому Димитрию. Представился удобный случай перенести на московскую землю украинское своевольство под тем знаменем, под которым оно привыкло разгуливать по молдавской земле.

    Современные известия рассказывают, что молодой человек, назвавшийся впоследствии Димитрием, явился сначала в Киеве, в монашеской одежде, а потом жил и учился в Гоще, на Волыни. Были тогда два пана, Гавриил и Роман Гойские (отец и сын), ревностные последователи так называемой Арианской секты, которой основания состояли в следующем: признание единого Бога, но не Троицы, признание Иисуса Христа не Богом, а боговдохновенным человеком, иносказательное понимание христианских догматов и таинств и вообще стремление поставить свободное мышление выше обязательной веры в невидимое и непостижимое. Гойские завели две школы с целью распространения арианского учения. Здесь молодой человек успел кое-чему поучиться и нахвататься вершков польского либерального воспитания; пребывание в этой школе свободомыслия наложило на него печать того религиозного индифферентизма, который не могли стереть с него даже иезуиты. Отсюда, в 1603 и 1604 годах, этот молодой человек поступил в «оршак» (придворная челядь) князя Адама Вишневецкого, объявил о себе, что он царевич Димитрий, приехал потом к брату Адама, князю Константину Вишневецкому, который привез его к тестю своему Юрию Мнишку, воеводе сендомирскому, где молодой человек страстно влюбился в одну из дочерей его, Марину.[98] Этот пан[99], сенатор Речи Посполитой, подвергся самой дурной репутации в своем отечестве, хотя был силен и влиятелен по своим связям. В молодости, вместе со своим братом, он был близок к королю Сигизмунду-Августу и, пользуясь умственным ослаблением короля, доводившим его до ребячества, оказывал ему предосудительные услуги доставлением любовниц и колдуний; а в день смерти короля так обобрал его казну, что не во что было одеть смертные останки короля. По жалобе королевской сестры поступки Мнишка были подвергнуты следствию; но сильные люди, бывшие с ним в свойстве, заступились за него, и следствие было прекращено по недостатку доказательств. Тем не менее, при короле Генрихе, когда Мнишек за торжественным обедом исполнял должность крайнего, один из королевских придворных, Заленский, гласно заявил, что Мнишек человек дурного поведения и не достоин исполнять своей должности. Но зять Мнишка, Фирлей, уговорил короля оставить этот извет без внимания. С тех пор никто уже не преследовал Мнишка, хотя ничто не могло смыть с него дурных воспоминаний. Огромное богатство, награбленное у короля Сигизмунда-Августа, сделало его значительным и влиятельным человеком. Мнишек был воеводой сендомирским, старостой львовским и получил в управление (в аренду) королевские экономии в Самборе. Суетная и роскошная жизнь уже значительно истощила его состояние; наживши от пресыщения подагру, он вошел в большие долги и хотел поправить свои денежные дела, пристраивая своих дочерей. Одну из них он уже выдал за чрезвычайно богатого пана Вишневецкого. Теперь представилась ему соблазнительная надежда отдать другую за московского царя, и он ревностно стал поддерживать названого Димитрия. Так как его дом, более или менее подобно всем домам тогдашних знатных панов, был открыт для множества гостей, то весть о чудесно спасенном Димитрии разнеслась повсюду и возбуждала искателей приключений к надежде сделать для себя из этого карьеру. Вишневецкие дали знать об этом королю. Сигизмунд III находился под сильным влиянием иезуитов, а иезуиты увидали в явлении московского царевича самый удобный случай проложить путь к осуществлению заветных целей римского престола, — подчинению русской церкви папскому владычеству. Сигизмунд приглашал Вишневецкого и Мнишка привезти царевича в Краков. В конце марта 1604 года названого Димитрия привезли в польскую столицу и окружили иезуитами, которые старались убедить его в истинах римско-католической веры. Названый царевич понял, что в этом состоит его сила, представлялся, что поддается их увещаниям и, как рассказывают иезуиты, принял св. причастие из рук папского нунция Рангони, был помазан от него миром и обещал ввести римско-католическую веру в Московском государстве, когда получит престол. Король Сигизмунд допустил его к себе, объявил, что верит ему, назначил на его нужды 40 000 золотых в год и позволил ему пользоваться помощью и советом поляков. Тогда с Димитрия взяли условие, что, по восшествии на престол, он должен возвратить польской короне Смоленск и северскую землю, дозволить сооружать в своем королевстве костелы, ввести иезуитов, помогать Сигизмунду в приобретении шведской короны и содействовать на будущее время соединению Московского государства с Польшей. Сам Мнишек взял с него условие, по восшествии на престол, непременно жениться на Марине, заплатить долги Мнишка, дать ему пособие на поездку в Москву, записать своей жене Новгород и Псков, с правом раздавать там своим служилым людям поместья и строить костелы, наконец самому Мнишку дать в удельное владение Смоленск и северскую землю: Димитрий обещал разом эти земли и польской короне и Мнишку, в надежде, как оказалось впоследствии, не дать их ни тому, ни другому.

    Сигизмунду и его друзьям иезуитам хотелось гласно объявить себя за Димитрия, но многие польские паны тогда же воспротивились этому. Ян Замойский, враг иезуитских козней, резко называл опасным и бесчестным делом всякое содействие претенденту и открыто именовал названого Димитрия обманщиком. Король должен был ограничиться только тем, что тайно побуждал своих подданных помогать Димитрию и сложил временно с Мнишка платеж денег, следовавших с самборских королевских имений, для того, чтобы Мнишек мог обратить эту сумму на помощь московскому царевичу.

    Возвратясь к сендомирскому воеводе, Димитрий написал письмо папе, но так ловко, что в нем не было ни явного принятия католичества, ни положительного обещания за свой народ: все ограничивалось двусмысленными изъявлениями расположения. Таким образом, если католики могли толковать его слова в свою пользу, то Димитрий оставлял себе возможность толковать их в смысле терпимости римско-католического исповедания зауряд с другими исповеданиями в своем государстве. Тогда он написал грамоты московскому народу и казакам. Все, что было в южной Руси буйного, удалого, отозвалось дружелюбно на воззвания названого московского царевича. Когда у него набралось до 3000 охочего войска и до 2000 запорожцев, он двинулся к московским пределам; а между тем силы его увеличивались с каждым днем. В октябре сдались ему Моравск и Чернигов. Везде жители берегов Десны и ее притоков выходили к нему с хлебом-солью, и способные к оружию приставали к нему как к законному государю. 11 ноября 1604 года Димитрий подступил к Новгороду-Северску, но воевода Басманов, расторопный и храбрый, умел держать в повиновении подчиненных, заранее сжег посад, чтобы не дать неприятелю утвердиться в нем в ненастное время, и несколько раз так отразил все нападения Димитрия, что поляки, бывшие с ним, начали уходить от него. Зато русские прибывали к нему с разных сторон. Города: Рыльск, Путивль, Курск, Севск, Кромы признали его власть; некоторые воеводы сами добровольно объявляли себя за Димитрия; других вязали подчиненные и приводили к царевичу; но связанные тотчас освобождались и присягали служить Димитрию. Таким образом, у Димитрия набралось до 15000 человек. Посланное Борисом войско под начальством Мстиславского потерпело поражение. Но поляки все-таки были недовольны Димитрием, потому что нечего было грабить, и расходились. Димитрий оставил осаду Новгород-Северска и перешел к Севску, где народонаселение заявляло ему свою преданность, но здесь, 21 января, присланное Борисом войско нанесло ему поражение; он убежал в Путивль. Неудача под Севском не испортила дело претендента. Русские города сдавались ему и изменяли Борису один за другим. Силы Димитрия увеличились. Три месяца сидел он в Путивле, который принял тогда вид многолюдной столицы. Димитрий приказал привезти из Курска чудотворную икону Божьей Матери и говорил, что отдает себя и свое дело покрову Св. Девы. Между прочим, он приглашал к себе на обеды русских и поляков, православных священников и ксендзов, старался сблизить между собой тех и других. Сам он был очень любознателен, много читал, беседовал с образованными поляками, сообщал им разные замечания, которые удивляли их своей меткостью, а русским он внушал уважение к просвещению и стыд своего невежества. «Как только с Божьей помощью стану царем, говорил он, — сейчас заведу школы, чтобы у меня во всем государстве выучились читать и писать; заложу университет в Москве, стану посылать русских в чужие края, а к себе буду приглашать умных и знающих иностранцев, чтобы их примером побудить моих русских учить своих детей всяким наукам и искусствам». Несколько монахов, явившихся в Путивль с ядом, по приказанию Бориса, были схвачены и заключены в тюрьму, но после Димитрий простил их. Названому царевичу помогало то обстоятельство, что когда в Москве его проклинали под именем Гришки Отрепьева, Димитрий всенародно показывал лицо, называвшее себя Григорием Отрепьевым. Это обстоятельство еще более уверило народ, что Димитрий настоящий царевич. Наконец, в мае, войско, которое стояло под Кромами и осаждало донских казаков, запершихся в этом городе, присягнуло Димитрию в верности, и воеводы явились к нему с повинной. Тогда Димитрий, 24 мая, прибыл к Кромам и, предводительствуя сдавшимся войскам, двинулся к Орлу, где встретили его выборные от всей рязанской земли с поклоном. Из Орла Димитрий отправился в Тулу. В каждом селении его встречали с хлебом-солью. Люди сбегались на большую дорогу смотреть на своего царя. Из Тулы Димитрий послал в Москву Гаврила Пушкина и Наума Плещеева с грамотой, а сам, оставаясь в Туле, занимался, как царь, государственными делами, разослал грамоты, в которых возвещал о своем прибытии, вместе с ними разослал форму присяги себе на верность, приказал воротить английского посла Смита, уехавшего с письмами Бориса, принял его ласково и дал ему письмо от своего имени, извещая английского короля о своем воцарении, обещал англичанам дать такие выгоды, какие даровал его отец. Среди этих занятий прибыли к нему московские бояре и в их числе трое братьев Шуйских и Федор Иванович Мстиславский. Димитрий принял их на первый раз сухо, сделал им замечание, что казаки и простой народ предупредили их в верности и ранее отторглись от крамольников. Их приводил к присяге в соборной церкви рязанский архиепископ грек Игнатий. Димитрий полюбил его и назначил патриархом, вместо Иова: Игнатий был человек нрава веселого, снисходительный к себе и другим, разделял с Димитрием его веротерпимость и расположение к западному просвещению. Наконец, объявляя, что идет в свою столицу, Димитрий послал в Москву князя Василия Васильевича Голицына и князя Рубца-Масальского с приказанием устранить из Москвы всех его опасных врагов; а вслед за ними выступил сам и медленно прибыл в Серпухов. Он беспрестанно останавливался, говорил с народом, расспрашивал об его житье-бытье и обещал льготы. В Серпухове, на берегу Оки, на лугу ожидал его привезенный из Москвы огромный шатер, богато разукрашенный, в котором можно было поместить несколько сот человек. Одновременно с шатром прибыла из Москвы царская кухня и множество прислуги. В этом шатре Димитрий давал первый пир и угощал бояр, окольничих и думных дьяков. Когда его известили, что Годуновы отравили себя ядом, Димитрий изъявлял сожаление, а относительно сосланных из Москвы приверженцев Годуновых, говорил, что готов помиловать их.

    Из Серпухова Димитрий ехал уже в богатой карете, в сопровождении знатных особ, и остановился в селе Коломенском. Здесь, на пространном лугу, окаймляющем Москву-реку, его ожидал новый шатер. Попы, монахи, гости, посадские люди, крестьяне приходили поклониться своему царю. То была, по старому обычаю, почетная встреча. Царю подносили подарки: ткани, меха, золото, серебро, жемчуг, а бедняки — хлеб-соль. Димитрий особенно ласково принимал хлеб-соль от бедняков. «Я не царем у вас буду, — говорил он, — а отцом, все прошлое забыто; и вовеки не помяну того, что вы служили Борису и его детям; буду любить вас, буду жить для пользы и счастья моих любезных подданных».

    Наконец, 20 июня 1605 года, молодой царь торжественно въехал в столицу при радостных восклицаниях бесчисленного народа, столпившегося в Москву с разных сторон. Он был статно сложен, но лицо его не было красиво, нос широкий, рыжеватые волосы; зато у него был прекрасный лоб и умные выразительные глаза.[100] Он ехал верхом, в золотном платье, с богатым ожерельем, на превосходном коне, убранном драгоценной сбруей, посреди бояр и думных людей, которые старались перещеголять один другого своими нарядами. На кремлевской площади ожидало его духовенство с образами и хоругвями, но здесь русским показалось кое-что не совсем ладным: польские музыканты во время церковного пения играли на трубах и били в литавры; а монахи заметили, что молодой пан прикладывался к образам не совсем так, как бы это делал природный русский человек. Народ на этот раз извинил своего новообретенного царя. «Что делать, — говорили русские, — он был долго на чужой земле». Въехавши в Кремль, Димитрий молился сначала в Успенском соборе, а потом в Архангельском, где, припавши к гробу Грозного, так плакал, что никто не мог допустить сомнения в том, что это не истинный сын Ивана. Строгим ревнителям православного благочестия тогда же не совсем понравилось то, что вслед за Димитрием входили в церковь иноземцы.

    Вступивши во дворец, Димитрий принимал поздравления с новосельем; а Богдан Бельский вошел на лобное место, снял с себя образ, на котором был крест и изображение Николая Чудотворца, и сказал: «Православные! Благодарите Бога за спасение нашего солнышка, государя царя, Димитрия Ивановича. Как бы вас лихие люди не смущали, ничему не верьте. Это истинный сын царя Ивана Васильевича. В уверение я целую перед вами Животворящий Крест и Св. Николу Чудотворца». Народ отвечал громкими восклицаниями: «Боже, сохрани царя нашего, Димитрия Ивановича! Подай ему, Господи, здравия и долгоденственного жития. Покори под ноги его супостатов, которые не верят ему». Московские колокола без умолку гремели целый день так сильно, что иезуиты, приехавшие с Димитрием, думали, что оглохнут. Иноземцев особенно поражал огромный колокол в 55 футов шириной и 15 вышиной.

    Первым делом нового царя было послать за матерью, инокинею Марфой: выбран был князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, которого Димитрий наименовал мечником. Царь отложил свое царское венчание до приезда матери.

    Едва только прошло несколько дней после приезда Димитрия в столицу, как Басманов, вошедший в милость нового царя, поймал купца Федора Конева и несколько торговых людей, которые показали, чтo князь Василий Шуйский давал им наставление вооружить против царя народ, указать на то, что царь дозволяет некрещеным иноземцам входить в церковь, что он подослан Сигизмундом и польскими панами, что царь не Димитрий, а Гришка Отрепьев, что он хочет разорить церкви, искоренить веру. Такие возбуждения приходились тогда отчасти кстати, потому что поляки, пришедшие с Димитрием, вели себя нагло, особенно в обращении с женщинами. Царь отстранил себя от дела, касавшегося его чести и престола, и отдал Шуйского с братьями суду, составленному из лиц всех сословий. Ход этого суда нам неизвестен; но суд приговорил Василия Шуйского к смерти, а братьев его к ссылке. Когда осужденного привели к плахе на Красную площадь, прискакавший из Кремля вестовой остановил казнь и объявил, что государь, не желая проливать крови даже важных преступников, заменяет смертную казнь Василия Шуйского ссылкою в Вятку. Народ был в восторге от такого великодушия. Современники рассказывают, что Димитрий показывал народу в Москве настоящего Гришку Отрепьева, о котором впоследствии объясняли, что это был не настоящий, а подставной Отрепьев. Димитрий не преследовал вообще тех, которые сомневались в его подлинности. Астраханский владыка Феодосий упорно держался Годунова и усердно проклинал Гришку Отрепьева, пока наконец народ изругал его и отправил к воцарившемуся Димитрию. «За что ты, — спросил его царь, — прироженного своего царя называешь Гришкой Отрепьевым?» Владыка отвечал: «Нам ведомо только то, что ты теперь царствуешь, а Бог тебя знает, кто ты такой и как тебя зовут». Димитрий не сделал ему ничего дурного.

    18 июля прибыла царица, инокиня Марфа. Царь встретил ее в селе Тайнинском. Бесчисленное множество народа побежало смотреть на такое зрелище. Когда карета, где сидела царица, остановилась, царь быстро соскочил с лошади. Марфа отдернула занавес, покрывавший окно кареты. Димитрий бросился к ней в объятия. Оба рыдали. Так прошло несколько минут на виду всего народа.

    Потом царь до самой Москвы шел пешком подле кареты. Марфа въезжала при звоне колоколов и при ликованиях народа: тогда уже никто в толпе не сомневался в том, что на московском престоле истинный царевич; такое свидание могло быть только свиданием сына с матерью. Царица Марфа была помещена в Вознесенском монастыре. Димитрий ежедневно посещал ее и при начале каждого важного дела спрашивал ее благословения.

    30 июля Димитрий венчался царским венцом от нового патриарха Игнатия. Посыпались милости. Возвращены все опальные прежнего царствования. Филарет Романов сделан митрополитом ростовским. Димитрий возвратил из ссылки Шуйских к прежним почестям. Все Годуновы, их свойственники и приверженцы, сосланные при начале царствования, получили прощение. «Есть два способа царствовать, — говорил Димитрий, — милосердием и щедростью, или суровостью и казнями; я избрал первый способ; я дал Богу обет не проливать крови подданных и исполню его». Когда кто-нибудь, желая подслужиться Димитрию, заговаривал дурно о Борисе, царь замечал: «Вы ему кланялись, когда он был жив, а теперь, когда он мертвый, вы хулите его. Другой бы кто говорил о нем, а не вы, когда сами выбрали его». Всем служилым удвоено было содержание; помещикам удвоили их земельные наделы, все судопроизводство объявлено бесплатным: всем должностным лицам удвоено содержание и строго запрещено брать посулы и поминки. Для того чтобы при сборе податей не было злоупотреблений, обществам предоставлено самим доставлять свои подати в казну. Димитрий воспретил давать потомственные кабалы: холоп мог быть холопом тому, кому отдавался, и тем самым подходил к наемнику, служившему господину по взаимному соглашению. Помещики теряли свое право на крестьян, если не кормили их во время голода; постановлено было не давать суда на беглых крестьян далее пяти лет. Всем предоставлено было свободно заниматься промыслами и торговлей; всякие стеснения к выезду из государства, к въезду в государство, к переездам внутри государства уничтожены. «Я не хочу никого стеснять, — говорил Димитрий, — пусть мои владения будут во всем свободны. Я обогащу свободной торговлей свое государство. Пусть везде разнесется добрая слава о моем царствовании и моем государстве». Англичане того времени замечают, что это был первый государь в Европе, который сделал свое государство в такой степени свободным. Димитрий преобразовал боярскую думу и назвал ее сенатом. Каждый день он присутствовал в сенате, сам разбирал дела, иногда самые мелочные, и удивлял думных людей быстротой своего соображения. Два раза в неделю, в среду и в субботу, царь лично принимал челобитные и всем представлялась возможность объясниться с ним по своим делам. Вопреки обычаям прежних царей, которые после сытных обедов укладывались спать, Димитрий, пообедавши, ходил пешком по городу, заходил в разные мастерские, толковал с мастерами, говорил со встречными на улицах. Прежние цари, когда садились на лошадь, то им подставляли скамьи, подсаживали под руки, а Димитрию подведут ретивого коня: он быстро схватит одной рукой за повод, другой за седло, вмиг вскочит на него и заставит идти по своей воле. Никто лучше Димитрия не ездил верхом. Любил он охоту, но не так, как прежние цари. Прежде бывало наловят медведей, держат в подгородных селах, а когда царю будет угодно, то подданные потешали его борьбой с лютыми зверьми, нередко жертвуя собственной жизнью. Димитрий, напротив, лично ходил на медведей и удивлял подданных своей ловкостью. Он более всего любил беседовать со своими боярами о том, что нужно дать народу образование, убеждал их путешествовать по Европе, посылать детей для образования за границу, заохочивал их к чтению и приобретению сведений. Сам Димитрий хорошо знал Св. Писание и любил приводить из него места, но не терпел исключительности. «У нас, — говорил он духовным и мирянам, — только одни обряды, а смысл их укрыт. Вы поставляете благочестие только в том, что сохраняете посты, поклоняетесь мощам, почитаете иконы, а никакого понятия не имеете о существе веры, — вы называете себя новым Израилем, считаете себя самым праведным народом в мире, а живете совсем не по-христиански, мало любите друг друга; мало расположены делать добро. Зачем вы презираете иноверцев? Что же такое латинская, лютерская вера? Все такие же христианские, как и греческая. И они в Христа веруют». Когда ему заговорили о семи соборах и о неизменяемости их постановлений, он на это сказал: «Если было семь соборов, но отчего же не может быть и восьмого, и десятого и более? Пусть всякий верит по своей совести. Я хочу, чтоб в моем государстве все отправляли богослужение по своему обряду».

    Димитрий не любил монахов, называл их тунеядцами и лицемерами, приказал сделать опись всем монастырским имениям и заранее заявлял, что хочет оставить им необходимое на содержание, а все прочее отберет в казну. По этому поводу он говорил: пусть богатства их пойдут на защиту св. веры и православных христиан. Наслушавшись позже толков о всеобщем христианском ополчении против турок, о котором во всей Европе говорили, не приступая к делу, Димитрий хотел привести эту мысль в исполнение, тем более, что русских она касалось ближе, чем других народов, во-первых, по духовному родству с порабощенными греками, а во-вторых, по соседству с крымским хищническим гнездом, от которого московская Русь находилась постоянно в страхе и в бедственном положении: ее лучшие земли оставались малонаселенными, ее жители постоянно уводились в плен; их приходилось выкупать дорогой ценой; пока существовало такое соседство, русский народ должен был оставаться в бедности и всякое стремление к его улучшениям встречало с этой стороны препятствие и замедление. С самого прибытия в Москву намерение воевать с турками и татарами не сходило с языка у Димитрия. На пушечном дворе делали новые пушки, мортиры, ружья. Димитрий часто ездил туда, сам пробовал оружие и устраивал военные маневры, которые вместе были и потехой, и упражнением в военном деле. Царь, забывая свой сан, работал вместе с другими, не сердился, когда его в давке толкали или сбивали с ног. Димитрий надеялся на союз с немецким императором, с Венецией, с французским королем Генрихом IV, к которому Димитрий чувствовал особое расположение. Война с Турцией побуждала его вести дружеские сношения с папой, но он не поддавался панским уловкам по вопросу о соединении церквей, и на все заявления со стороны папы в своих ответах искусно обходил этот вопрос. Таким образом, в дошедших до нас письмах Димитрия к папе нет даже намека, похожего на обещание вводить католичество в русской земле. Московский государь толковал с папой только о союзе против турок, и вскоре иезуиты совершенно разочаровались насчет своих блестящих надежд, а папа писал ему выговор за то, что он окружает себя еретиками и не слушается благочестивых мужей. В самом деле, предоставляя католикам свободу совести в своем государстве, Димитрий, равным образом, представлял ее протестантам всех толков. Домашний секретарь его, Бучинский, был протестант. Относясь к папе дружелюбно, Димитрий посылал денежную помощь и ласковую грамоту русскому львовскому братству, которого задачей было охранять в польско-русских областях русскую веру от покушений папизма. Ясно было, что Димитрий не думал исполнять тех обещаний иезуитам, которые он поневоле давал, будучи в Польше. Также мало расположен был он исполнять свои вынужденные обещания отдавать Польше Смоленск и Северскую обласгь. Приехал к нему посол от Сигизмунда Корвин-Гонсевский. Димитрий напрямик объявил ему, что отдача русских земель решительно невозможна, но обещал, что, вместо этих земель, он, по дружбе, в случае нужды, готов помочь Сигизмунду денежной суммой. И это обещание давалось, вероятно, только потому, что невеста царя находилась пока в Польше и он не хотел раздражать Сигизмунда. Объявляя, что он предоставляет всем иноверцам одинаковую свободу совести в своем государстве, Димитрий отказал польскому королю в требовании заводить костелы и вводить римско-католическое духовенство, особенно иезуитов, во вред православной вере. Увидевши, что Сигизмунд хочет обращаться с ним как с вассалом, он принял гордый тон и требовал, чтобы его называли цезарем; ни за что не хотел он в угоду Сигизмунду удалить Густава, сына Ерика, короля шведского.

    С деятельностью Димитрий соединял любовь к веселой жизни и забавам. Ему не по душе был старый дворец царей с его мрачными воспоминаниями. Он приказал построить для себя и для будущей жены два дворца деревянные. Его собственный дворец был невелик, хотя высок, и заключал всего четыре комнаты с огромными сенями, уставленными шкафами с серебряной посудой, комнаты были обиты персидскими тканями, окна занавешаны золототкаными занавесями, изразцовые печки с серебренными решетками, потолки кидались в глаза превосходной резной работой, а пол был устлан богатыми восточными коврами. Близ этого дворца Димитрий приказал поставить медное изваяние цербера, устроенное так, что челюсти его, раздвигаясь и закрываясь, издавали звук. За обедом у Димитрия была музыка, чего не делалось при прежних царях. Он не преследовал народных забав, как это бывало прежде: веселые «скоморохи» с волынками, домрами и накрами свободно тешили народ и представляли свои «действа»; не преследовались ни карты, ни шахматы, ни пляска, ни песни. Димитрий говорил, что желает, чтобы все кругом его веселилось. Свобода торговли и обращения в каких-нибудь полгода произвела то, что в Москве все подешевело и небогатым людям стали доступны такие предметы житейских удобств, какими прежде пользовались только богатые люди и бояре. Но современники рассказывают, что благодушный царь был слишком падок до женщин и дозволял себе в этом отношении грязные и отвратительные удовольствия. В особенности бросает на него тень его отношение к несчастной Ксении: и русские, и иноземные источники говорят об этом, и сам будущий тесть Димитрия Мнишек писал к нему, что носятся слухи, будто Дмитрий держит близко себя дочь Бориса. В заключение, несчастную девушку отвезли во Владимир и постригли в монахини под именем Ольги.[101]

    Исполняя обещание вступить в брак с Мариной, Димитрий отправил в Краков послом дьяка Афанасия Власова, который, представляя лицо своего государя, 12 ноября совершил за него акт обручения в присутствии Сигизмунда. Последний внутренне не совсем был доволен этим, так как по всему видно, что король надеялся отдать за царя свою сестру.

    Между тем в Москве враги уже вели подкоп под своего царя. Во главе их был прощенный им Василий Шуйский. Беда научила его. Теперь он повел заговор осторожно. Шуйский понял, что нельзя уже произвести переворота одними уверениями, что царь не настоящий Димитрий. На это всегда был готовый ответ: «Как же не настоящий, когда родная мать признала его!» Шуйский возбуждал ропот тем, что царь любит иноземцев, ест, пьет с ними, не наблюдает постов, ходит в иноземном платье, завел музыку, хочет от монастырей отобрать достояние, тратит без толку казну, затевает войну с турками, раздражает шведов в угоду Сигизмунду и намерен жениться на поганой польке. К Шуйскому пристали: князь Василий Васильевич Голицын, князь Куракин, Михайло Татищев и кое-кто из духовных сановников, особенно ненавидели царя казанский митрополит Гермоген и епископ коломенский Иосиф, строгие противники всякого общения с иноверцами. Сообщники Шуйского распространили неудовольствие между стрельцами, и в январе 1606 года составился умысел убить царя: убийцей вызвался быть тот самый Шерефединов, который вместе с Молчановым извел Федора Борисовича с матерью.

    8 января они проникли было во дворец, но сделался шум… Шерефединов бежал и пропал без вести. Семерых схватили, и они повинились. Тогда Димитрий созвал всех стрельцов к крыльцу и сказал: «Мне очень жаль вас, вы грубы и нет в вас любви. Зачем вы заводите смуты? Бедная наша земля и так страдает. Что же вы хотите ее довести до конечного разорения? За что вы ищете меня погубить? В чем вы можете меня обвинить? спрашиваю я вас. Вы говорите: я не истинный Димитрий! Обличите меня, и вы тогда вольны лишить меня жизни! Моя мать и бояре в том свидетели. Я жизнь свою ставил в опасность не ради своего возвышения, а затем, чтобы избавить народ, упавший в крайнюю нищету и неволю под гнетом гнусных изменников. Меня призвал к этому Божий перст. Могучая рука помогла мне овладеть тем, что принадлежит мне по праву. Говорите прямо, говорите свободно: за что вы меня не любите?»

    Толпа залилась слезами, упала на колени и говорила: «Царь государь, смилуйся, мы ничего не знаем. Покажи нам тех, что нас оговаривают».

    Тогда Басманов по царскому приказанию вывел семерых сознавшихся, и Димитрий сказал: «Вот, они повинились и говорят, что все вы на меня зло мыслите».

    С этими словами он ушел во дворец, а стрельцы разорвали в клочки преступников.

    С тех пор страшно было заикнуться против царя. Народ любил Димитрия и строже всякой верховной власти готов был наказывать его врагов; в особенности донские казаки, бывшие тогда в Москве, свирепо наказывали за оскорбление царского имени. «Тогда, — говорит современник, — назови кто-нибудь царя не настоящим, тот и пропал: будь он монах или мирянин — сейчас убьют или утопят». Сам царь никого не казнил, никого не преследовал, а суд народный и без него уничтожал его врагов. Но, к его несчастью, погибали менее опасные, а те враги, от которых все исходило, находились близ него и пользовались его расположением. Услыхавши, что Сигизмунд не любит Димитрия, бояре поручили гонцу Безобразову передать втайне польским панам, что они недовольны своим царем, думают его свергнуть и желают, чтобы в Московском государстве государем был сын Сигизмунда, королевич Владислав. Тогда же через какого-то шведа было сообщено польским панам, будто мать Димитрия велела передать королю, что на московском престоле царствует не сын ее, а обманщик. Сигизмунд, узнавши об этом, приказал дать ответ, что он не загораживает московским боярам дороги и они могут промышлять о себе; что же касается до королевича Владислава, то король не такой человек, чтобы увлекаться честолюбием. Но в то время, когда Сигизмунд коварно одобрял козни бояр, надеясь извлечь из них для себя выгоду, в самой Польше люди, недовольные поступками Сигизмунда, имели намерение низвергнуть его с престола и посадить на нем Димитрия. В числе их был один из родственников Мнишка Станислав Стадницкий. Говорят, что он сносился об этом с Димитрием. Кроме него, канцлер Лев Сапега в собрании сенаторов указывал на кого-то из Краковской академии, который писал к московскому государю, что Сигизмундом недовольны и поляки желают возложить на Димитрия корону. «Если, — говорил Лев Сапега, — такие послания будут перелетать из польского королевства в Москву, то нам нечего ждать хорошего…»

    Царь всю зиму ждал своей невесты, а Мнишек медлил и беспрестанно требовал с нареченного зятя денег. Уже Димитрий передал ему 300000 злотых, подарил его сыну 50000 злотых. Мнишек все еще водил царя, и царь переслал ему еще около 19000 рублей. Этого мало, Мнишек без церемонии забирал у московских купцов товары, занимал у них деньги, и все на счет царя. Когда Мнишек написал, что он приедет только спустя несколько дней после Пасхи, Димитрий потерял терпение и написал ему, что если он так опоздает, то не застанет его в Москве, потому что царь намерен тотчас после Пасхи выступить в поход. Это заставило Мнишка поторопиться.

    В ожидании прибытия невесты царь стягивал войско, назначая сбор под Ельцом, чтобы тотчас после свадьбы ударить на Крым. Он постоянно приглашал к себе иноземцев и составил около себя стражу из французов и немцев.

    Приближенные русские все более и более оскорблялись предпочтением, которое царь оказывал иностранцам. Димитрий резко говорил о превосходстве западных европейцев перед русскими, насмехался над русскими предрассудками, наряжался в иноземное платье, даже умышленно старался показывать, что презирает русские обычаи. Так, например, русские не ели телятины; Димитрий нарочно приказывал подавать ее к столу, когда обедали у него бояре. Однажды Татищев сказал ему по этому поводу какую-то дерзость. Димитрий вспылил и отдал приказ отправить его в Вятку, но тотчас же опомнился и оставил при всех почестях. Но Татищев был мстителен и утвердился в мысли так или иначе погубить Димитрия.

    24 апреля прибыл в столицу Мнишек с дочерью. С ним приехали знатные паны: братья Адам и Константин Вишневецкие, Стадницкие, Тарлы, Казановские, с толпой всякого рода челяди и со множеством служивших у них шляхтичей. Всех гостей было более 2000 человек. Кроме того, в Москву приехали от Сигизмунда паны: Олесницкий и Гонсевский со своими свитами. Начались роскошные обеды, балы, празднества. Димитрий, сохраняя свое достоинство, чуть было не поссорился с польскими послами, требуя, чтобы Сигизмунд называл его не иначе, как цезарем, да еще непобедимым. 8 мая Марина была предварительно коронована царицей, а потом совершилось бракосочетание. С тех пор пиры следовали за пирами. Царь в упоении любви все забыл, предавался удовольствиям, танцевал, не уступая полякам в ловкости и раздражая чопорность русских; а между тем шляхтичи и челядь, расставленные по домам московских жителей, вели себя до крайности нагло и высокомерно. Получив, например, от царя предложение вступить в русскую службу, они хвастались этим и кричали: «Вот вся ваша казна перейдет к нам в руки». Другие, побрякивая саблями, говорили: «Что ваш царь! Мы дали царя Москве». В пьяном разгуле они бросались на женщин по улицам, врывались в дома, где замечали красивую хозяйку или дочь. Особенно нагло вели себя панские гайдуки. Следует заметить, что большая часть этих пришельцев только считались поляками, а были русские, даже православные, потому что в то время в южных провинциях Польши не только шляхта и простолюдины, но и многие знатные паны не отступили еще от предковской веры. Сами приехавшие тогда в Москву братья Вишневецкие исповедывали православие. Но московские люди с трудом могли признать в приезжих гостях единоверцев и русских по разности обычаев, входивших по московским понятиям в область религии. Притом же все гости говорили или по-польски или по-малорусски. Если мы вспомним, что польское правительство то и дело что издавало распоряжения о прекращении своевольств в южных областях Польши, то не трудно понять, почему прибывшие с панами в Москву отличались таким буйством. Благочестивых москвичей, привыкших жить со звоном колоколов замкнутой однообразной жизнью, видеть нравственное достоинство в одном монашестве, соблазняло то, что в Кремле, между соборами, по целым дням играли 68 музыкантов, а пришельцы скакали по улицам на лошадях, стреляли из ружей на воздух, пели песни, танцевали и безмерно хвастались своим превосходством над москвичами. «Крик, вопль, говор неподобный! — восклицает летописец. — О, как огнь не сойдет с небес и не попалит сих окаянных!» Но, как ни оскорбляла наглость пришельцев русский народ, он все-таки настолько любил своего царя, что не поднялся бы на него и извинил бы ему, ради его свадьбы. Погибель Димитрия была yстроена путем заговора.

    В ночь со вторника на среду с 12-го на 13-е мая Василий Шуйский собрал к себе заговорщиков, между которыми были и служилые и торговые люди, раздраженные поступками поляков, и положили сначала отметить дома, в которых стоят поляки, а утром рано, в субботу, ударить в набат и закричать народу, будто поляки хотят убить царя и перебить думных людей: народ бросится бить поляков, а заговорщики покончат с царем.

    В четверг, 15 мая, какие-то русские донесли Басманову о заговоре. Басманов доложил царю. «Я этого слышать не хочу, — сказал Димитрий, — не терплю доносчиков и буду наказывать их самих».

    Царь продолжал веселиться: в воскресенье готовили большой праздник. Царский деревянный дом, построенный самим Димитрием, и дворец обставляли лесами для иллюминации.

    В пятницу, 16 мая, немцы подали Димитрию письменный извет о том, что в столице существует измена и следует как можно скорее принять меры. Димитрий сказал: «Это все вздор, я читать этого не хочу».

    И Мнишек, и Басманов советовали не пренебрегать предостережениями. Димитрий ничему не верил и вечером созвал гостей в свой новый, красиво убранный дворец. Заиграло сорок музыкантов, начались танцы; царь был особенно весел, танцевал и веселился; а между тем Шуйский именем царя приказал из сотни немецких алебардщиков, державших по обыкновению караул у дворца, удалиться семидесяти человекам и оставил только тридцать. По окончании бала Димитрий удалился к жене в ее новопостроенный и еще неоконченный дворец, соединенный с царским дворцом переходами, а в сенях царского дворца расположилось несколько человек прислуги и музыкантов.

    На рассвете Шуйский приказал отворить тюрьмы, выпустить преступников и раздать им топоры и мечи. Как только начало всходить солнце, ударили в набат на Ильинке, а потом во всех других московских церквах стали также звонить, не зная, в чем дело. Главные руководители заговора: Шуйские, Голицын, Татищев, выехали на Красную площадь верхом с толпой около двухсот человек. Народ, услышавши набат, сбегался со всех сторон, а Шуйский кричал ему: «Литва собирается убить царя и перебить бояр, идите бить Литву!» Народ с яростными криками бросился бить поляков, многие с мыслью, что в самом деле защищают царя; другие — из ненависти к полякам за своевольство; иные просто из страсти к грабежу. Василий Шуйский, освободившись такой хитростью от народной толпы, въехал в Кремль: в одной руке у него был меч, в другой — крест. За ним следовали заговорщики, вооруженные топорами, бердышами, копьями, мечами и рогатинами.

    Набатный звон разбудил царя. Он бежал в свой дворец и встретил там Димитрия Шуйского, который сказал ему, что в городе пожар. Димитрий отравился к жене, чтоб успокоить ее, а потом ехать на пожар, как вдруг неистовые крики раздались у самого дворца. Он снова поспешил в свой дворец; там был Басманов. Отворивши окно, Басманов спросил: «Что вам надобно, что за тревога?» Ему отвечали: «Отдай нам своего вора, тогда поговоришь с нами». — «Ахти, государь, — сказал Басманов царю, — не верил ты своим верным слугам! Спасайся, а я умру за тебя!»

    Тридцать человек немецких алебардщиков стали было у входа, но по ним дали несколько выстрелов. Они увидали, что ничего не могут сделать, и пропустили толпу. Царь искал своего меча, но меча не было. Царь схватил у одного алебардщика алебарду, подступил к дверям и крикнул: «Прочь, я вам не Борис». Басманов выступил вперед царя, сошел вниз и стал уговаривать бояр, но Татищев ударил его ножом в сердце. Димитрий запер дверь. Заговорщики стали ломать ее. Тогда Димитрий бросил алебарду, бежал по переходам в каменный дворец, но выхода не было; все двери были заперты, он глянул в окно, увидел вдали стрельцов и решился выскочить в окно, чтобы спуститься по лесам, приготовленным для иллюминации, и отдаться под защиту народа. Бывший в то время в Москве голландец замечает, что если бы Димитрию удалось спуститься благополучно вниз, то он был бы спасен. Народ любил его и непременно бы растерзал заговорщиков. Но Димитрий споткнулся и упал на землю с высоты 30 футов. Он разбил себе грудь, вывихнул ногу, зашиб голову и на время лишился чувств. Стрельцы, державшие караул, подбежали к нему, облили водой и положили на каменный фундамент сломанного Борисова дома. Пришедши в чувство, Димитрий упрашивал их отнести его к миру на площадь перед Кремлем, обещал отдать стрельцам все имущество мятежных бояр и даже семьи их в холопство. Стрельцы стали было защищать его, но заговорщики закричали, что они пойдут в стрелецкую слободу и перебьют стрелецких жен и детей. Стрельцы оставили Димитрия.

    Заговорщики внесли его во дворец. Один немец вздумал было подать царю спирту, чтоб поддержать в нем сознание, но заговорщики убили его за это.

    Над Димитрием стали ругаться, приговаривая: «Латинских попов привел, нечестивую польку в жену взял, казну московскую в Польшу вывозил». Сорвали с него кафтан, надели какие-то лохмотья и говорили: «Каков царь всея Руси, самодержец! Вот так самодержец!» Кто тыкал пальцем в глаза, кто щелкал по носу, кто дергал за ухо… Один ударил его в щеку и сказал: «Говори такой-сякой, кто твой отец? Как тебя зовут? Откуда ты?..»

    Димитрий слабым голосом проговорил: «Вы знаете, я царь ваш Димитрий. Вы меня признали и венчали на царство. Если теперь не верите, спросите мать мою; вынесите меня на лобное место и дайте говорить народу».

    Но тут Иван Голицын крикнул: «Сейчас царица Марфа сказала, что это не ее сын».

    «Винится ли злодей?» — кричала толпа со двора. «Винится!» — отвечали из дворца. «Бей! Руби его!» — заревела толпа на дворе. «Вот я благословлю этого польского свистуна», — сказал Григорий Валуев и застрелил Димитрия из короткого ружья, бывшего у него под армяком.

    Тело обвязали веревками и потащили по земле из Кремля через Фроловские (Спасские) ворота. У Вознесенского монастыря вызвали царицу Марфу и кричали: «Говори, твой ли это сын?»

    «Не мой», — отвечала Марфа.[102] Тело умерщвленного царя положили на Красной площади на маленьком столике. К ногам его приволокли тело Басманова. На грудь мертвому Димитрию положили маску, а в рот воткнули дудку. В продолжение двух дней москвичи ругались над его телом, кололи и пачкали всякой дрянью, а в понедельник свезли в «убогий дом» (кладбище для бедных и безродных) и бросили в яму, куда складывали замерзших и опившихся. Но вдруг по Москве стал ходить слух, что мертвый ходит; тогда снова вырыли тело, вывезли за Серпуховские ворота, сожгли, пепел всыпали в пушку и выстрелили в ту сторону, откуда названый Димитрий пришел в Москву. Вопрос о том, кто был загадочный человек, много занимал умы и до сих пор остался неразрешенным. Его поведение было таково, что скорее всего его можно было признать за истинного Димитрия; но против этого существуют следующие важные доводы: если бы малолетнего Димитрия успели заблаговременно спасти от убийства, то невозможно предположить, чтобы спасители пустили его ходить по монастырям, а потом шататься на чужой земле по панским дворам. Их прямой расчет побудил бы увезти его в Польшу и отдать тому же Сигизмунду, к которому названый Димитрий явился изгнанником. Без сомнения, Сигизмунд, имея в руках такой важный залог, щедро наградил бы тех лиц, которые ему доставили царского сына. Кроме того, если предположить, что Димитрия укрывали в отечестве, то почему же не объявили о нем тотчас по смерти Федора, когда в продолжение нескольких недель Борис Годунов ломался и отказывался от предлагаемой ему короны?

    Некоторые ученые, обращая внимание на искренний и открытый характер царствовавшего под именем Димитрия, приходили к такому заключению, что подобного характера человек неспособен на гнусный обман, и хотя не признавали его настоящим Димитрием, сыном Грозного, но думали, что сам он был внутренне убежден в том, что он сын царя Ивана Васильевича, и был настроен в этой мысли боярами. Мнение это представляет много вероятия, но есть обстоятельства, возбуждающие сомнение в его достоверности. Из писем Сигизмунда видно, что этот человек рассказывал о себе, что его спасли именно в то время, когда совершилось убийство в Угличе. Но тогда Димитрию было уже восемь лет. Нам кажется едва ли возможным уверить кого-нибудь, что он на восьмилетнем возрасте был обставлен такими лицами и обстоятельствами, которых он не помнил. Одно только можно сказать по этому поводу, что, быть может, ему описали углицкое событие происходившим ранее того времени, в каком оно действительно происходило, и он повторял рассказы со слов других с полною к ним верою, не помня сам происходившего. Но если таким образом он был подготовлен, то едва ли русскими боярами в московской земле, а скорее всего в польских владениях или какими-нибудь русскими выходцами, которых и при Грозном и при Борисе было много, или теми же Мнишками и Вишневецкими, среди которых мы застаем его. Последнее тем более может показаться вероятным, что, по низвержении его с престола, эти паны сейчас же создавали и подставляли других самозванцев с именем Димитрия; следовательно, могли выдумать и первого. Оставляя пока нерешенным вопрос о том: считал ли он себя настоящим Димитрием или был сознательным обманщиком, мы, однако, не должны слишком увлекаться блеском тех светлых черт, которые проглядывают не столько в его поступках, сколько в словах. В течение одиннадцати месяцев своего правления Димитрий более наговорил хорошего, чем исполнил, а если что и сделал, то не следует забывать, что властители вообще в начале своего царствования стараются делать добро и выказывать себя с хорошей стороны: история представляет много примеров, когда самые дурные государи сначала являлись в светлом виде. Притом же, если в поступках названого Димитрия есть черты, несообразные со свойствами сознательного обманщика, то есть и такие, которые достойны этого призвания; таковы его развратные потехи, о которых рассказывает голландец Масса, вовсе невооруженный против ею личности, поступок со злополучной Ксенией, наконец следует принять во внимание его лживость и притворство, с которыми он показывал вид, будто сожалеет о смерти Годуновых и верит в их самоубийство, а между тем приближал к себе убийцу их, Молчанова, доставлявшего ему женщин для гнусных удовольствий.

    Борис и патриарх Иов провозгласили его Григорием Отрепьевым. Впоследствии то же сделал Шуйский и подтверждал это показаниями монаха Варлаама, странствовавшего с Григорием Отрепьевым. Против этого можно сделать следующие возражения:

    1) Если бы названый Димитрий был беглый монах Отрепьев, убежавший из Москвы в 1602 году, то никак не мог бы в течение каких-нибудь двух лет усвоить приемы тогдашнего польского шляхтича. Мы знаем, что царствовавший под именем Димитрия превосходно ездил верхом, изящно танцевал, метко стрелял, ловко владел саблей и в совершенстве знал польский язык: даже в русской речи его слышен был не московский выговор. Наконец, в день своего прибытия в Москву, прикладываясь к образам, он возбудил внимание своим неумением сделать это с такими приемами, какие были в обычае у природных москвичей.

    2) Названый царь Димитрий привел с собою Григория Отрепьева и показывал его народу. Впоследствии говорили, что это не настоящий Григорий: одни объясняли, что это был инок Крыпецкого монастыря, Леонид, другие, что это был монах Пимен. Но Григорий Отрепьев был вовсе не такая малоизвестная личность, чтоб можно было подставлять на место его другого. Григорий Отрепьев был крестовый дьяк (секретарь) патриарха Иова, вместе с ним ходил с бумагами в царскую думу. Все бояре знали его в лицо. Григорий жил в Чудовом монастыре, в Кремле, где архимандритом был Пафнутий. Само собою разумеется, что если бы названый царь был Григорий Отрепьев, то он более всего должен был бы избегать этого Пафнутия и прежде всего постарался бы от него избавиться. Но чудовский архимандрит Пафнутий в продолжение всего царствования названого Димитрия был членом учрежденного им сената и, следовательно, виделся с царем почти каждый день.

    3) В Загоровском монастыре (на Волыни) есть книга с собственноручною подписью Григория Отрепьева; подпись эта не имеет ни малейшего сходства с почерком названого царя Димитрия.

    Глава 25

    Марина Мнишек

    Женщина, в начале XVII века игравшая такую видную, но позорную роль в нашей истории, была жалким орудием той римско-католической пропаганды, которая, находясь в руках иезуитов, не останавливалась ни перед какими средствами для проведения заветной идеи подчинения восточной церкви папскому престолу. Мы уже говорили выше о нравственных качествах отца Марины, Юрия Мнишка. С наступлением господства иезуитов, овладевших польским королем Сигизмундом, Мнишек, прежде находившийся в дружеских связях с протестантскими панами, сделался горячим католиком, готов был отдать и себя, и свою семью на служение иезуитским целям, ожидая от этого выгод и возвышения для себя. Появление Димитрия подало ему удобный повод выказать себя вполне. Мы не знаем, до какой степени вначале названый Димитрий сам пленился красотою его дочери Марины и в какой степени должен был обязаться будущим браком с дочерью пана, который так горячо поддерживал его предприятие. Существует несколько романтических рассказов того времени о знакомстве Димитрия с Мариною, об его любовных объяснениях с нею, об ее гордости и кокетстве, с которым она разжигала страсть молодого человека, наконец, о поединке, который имел будто бы Димитрий с каким-то польским князем за прекрасную дочь Юрия: все это могли быть вымыслы, не имеющие для нас исторической достоверности. Марина была одна из нескольких дочерей Юрия Мнишка.[103]

    Судя по старым портретам и современным описаниям, она была с красивыми чертами лица, черными волосами, небольшого роста. Глаза ее блистали отвагою, а тонкие сжатые губы и узкий подбородок придавали что-то сухое и хитрое всей физиономии. Мнишек свозил Димитрия в Варшаву, уверился в том, что и духовенство, и король благосклонно относятся к названому царевичу, и тогда взял с последнего запись на очень выгодных для себя условиях, о которых мы уже говорили. Названый Димитрий, именем Св. Троицы обещая жениться на панне Марине, наложил на себя проклятие в случае неисполнения этого обещания; кроме тех сумм, которые он обязывался выдать будущему тестю, он обещал еще, сверх всего, выслать своей невесте из московской казны для ее убранства и для ее обихода разные драгоценности и столовое серебро. Марине, будущей царице, предоставлялись во владение Новгород и Псков с тем, что сам царь не будет уже управлять этими землями, а в случае если царь не исполнит такого условия в течение года, Марине предоставлял право развестись с ним. Наконец, в этой записи, которою названый царевич так стеснял себя для своей будущей жены, было выразительно сказано и несколько раз повторено, также в числе условий брака, что царь будет промышлять всеми способами привести к подчинению римскому престолу свое Московское государство. Таким образом, будущая царица принимала в глазах католиков высокое, апостольское призвание. Мнишек советовал Димитрию держать свое намерение в тайне, пока не вступит на престол. Мнишек не доверял Сигизмунду и опасался, что король захочет отдать за Димитрия свою сестру. Сама Марина, как говорят, вела себя сдержанно и давала понять названому Димитрию, что она тогда только осчастливит его своею любовью, когда он добудет себе престол и тем сделается ее достойным.

    Димитрий сделался царем, но не тотчас обратился со своим сватовством. Прошло лето. Димитрий занимался делами и развлекался женщинами: это до известной степени заставляет подозревать, что Димитрий мог к обещанию, данному сендомирскому воеводе, отнестись так, как относился ко многим обещаниям, данным в Польше; быть может, он бы и не погиб, если бы нарушил это обещание. Не знаем вполне, что побуждало Димитрия исполнить его, но кажется, что Марина оставила впечатление в его сердце. В ноябре 1605 года дьяк Афанасий Власьев, отправленный послом в Польшу, заявил Сигизмунду о намерении своего государя сочетаться браком с Мариною в благодарность за те великие услуги и усердие, какие оказал ему сендомирский воевода. Во время обручения, 12 ноября, Власьев, представлявший лицо государя, удивил поляков своим простодушием и своими московскими приемами. Когда по обряду совершавший обручение кардинал Бернард Мациевский спросил его: не давал ли царь прежде кому-нибудь обещания, посол отвечал: «А почему я знаю? Он мне не говорил этого». Все присутствующие рассмеялись, а Власьев как будто для большей потехи прибавил: «Коли б кому обещал, то меня бы сюда не прислал». Благоговение его к будущей своей государыне было так велико, что он не решился надеть, как следовало, обручальное кольцо и прикоснуться обнаженной рукой до руки Марины. После обручения был обед, а потом бал. «Марина, — говорит один из очевидцев, — была дивно хороша и прелестна в этот вечер в короне из драгоценных камней, расположенных в виде цветов». Московские люди и поляки равно любовались ее стройным станом, быстрыми изящными движениями и роскошными черными волосами, рассыпанными по белому серебристому платью, усыпанному каменьями и жемчугом. Посол не танцевал с нею, говоря, что он не достоин прикоснуться к своей государыне. Но после танцев этого посла поразила неприятная для московского человека сцена. Мнишек подвел дочь к королю, приказал кланяться в ноги и благодарить короля за великие его благодеяния; а король проговорил ей поучение о том, чтоб она не забывала, что родилась в польском королевстве и любила бы обычаи польские. Власьев тогда же заметил канцлеру Сапеге, что это оскорбительно для достоинства русского государя.

    Димитрий отправил через своего секретаря Бучинского к сендомирскому воеводе требование, клонившееся к тому, чтобы его будущая супруга, по крайней мере наружно, соблюдала религиозные приемы, обычные в Московском государстве, дабы не вводить в соблазн русских, а именно: чтоб она причащалась в русской церкви и соблюдала ее уставы, оказывала всякое почтение греческому богослужению, не ходила бы после замужества с открытыми волосами и постилась бы в среду, а в субботу ела мясо; вместе с тем, у себя дома Димитрий предоставлял ей исполнять как угодно обязанности благочестия. Требование это очень не нравилось римско-католическому духовенству. Собственно, Димитрий требовал совсем противное тому, чего желали папа и католические духовные, т.е. он домогался, чтоб его жена в глазах всего русского народа присоединилась к православию. Что касается до позволения выражать как угодно у себя благочестие, то это не показывало в нем особого расположения к распространению католичества: то была свобода совести, которую он проповедовал всем своим подданным. Требование насчет исполнения православных обрядов пришло в такое время, когда папа заботился о том, чтобы сделать Марину своим орудием, и написал ей письмо, в котором, поздравляя с обручением, выражался так: «Теперь-то мы ожидаем от твоего величества всего того, чего можно ждать от благородной женщины, согретой ревностью к Богу. Ты, вместе с возлюбленным сыном нашим, супругом твоим, должна всеми силами стараться, чтобы богослужение католической религии и учение Св. апостольской церкви были приняты вашими подданными и водворены в вашем государстве прочно и незыблемо. Вот твое первое и главнейшее дело». Папский нунций в Польше, Рангони, на требование Димитрия отвечал, что он не может исполнить желания царя относительно его невесты, что это требует власти больше той, какою облечен нунций, убеждал оставить свои домогательства и устранить все затруднения силою своей самодержавной власти. Римский двор, получивши известие о требовании Димитрия, догадался, что московский царь обращается совсем не в ту сторону, куда надеялись направить его отцы иезуиты; там нашли недозволительным, чтобы Марина соблюдала обряды греческой церкви, и кардинал Боргезе писал к папскому нунцию в Польше: «Пусть Марина остается непременно при обрядах латинской церкви, иначе Димитрий будет находить новое оправдание своему упорству». Весьма может быть, что замедление приезда Марины в Москву зависело, между прочим, от недоразумений, возникших по этому религиозному вопросу. Обе стороны, не сошедшись между собою, решились на хитрости: Димитрий надеялся, что его жена, живучи в Москве, свыкнется с необходимостью делать уступки народным обычаям, а католическая пропаганда отпускала Марину в Москву, надеясь, что она силою женской прелести сумеет все переделать сообразно папским видам.

    Марина, со множеством сопровождавших ее лиц, переехала границу 8 апреля. Паны ехали не на короткое время и надеялись попировать на славу. Мнишек вез за собою одного венгерского несколько десятков бочек. Тысячи московских людей устраивали для них мосты и гати. Везде на московской земле встречали Марину священники с образами, народ с хлебом-солью и дарами. Мнишек с роднею несколькими днями ранее ее прибыл в Москву. Нареченная царица ехала за ним медленно и, приблизившись к Москве, остановилась в заранее приготовленных для нее шатрах. Здесь московские гости и купцы приносили ей поклоны и подносили подарки. 3-го мая Марина самым пышным образом въехала в столицу. Народ в огромном стечении приветствовал свою будущую государыню. Посреди множества карет, ехавших впереди и сзади и нагруженных панами и паньями, ехала будущая царица, в красной карете с серебряными накладками и позолоченными колесами, обитой внутри красным бархатом, сидя на подушке, унизанной жемчугом, одетая в белое атласное платье, вся осыпанная драгоценными каменьями. Звон колоколов, гром пушечных выстрелов, звуки польской музыки, восклицания, раздававшиеся разом и по-великорусски, и по-малорусски, и по-польски, сливались между собою. Едва ли еще когда-нибудь Москва принимала такой шумный праздничный вид. Молодая царица, въезжая в ворота Кремля, казалось, приносила с собою залог великой и счастливой будущности, мира, прочного союза для взаимной безопасности славянских народов, роскошные надежды славы и побед над врагами христианства и образованности. Но то был день обольщения; ложь была подкладкою всего этого мишурного торжества.

    Марина остановилась в Вознесенском монастыре у матери царя, принявшей невестку, как говорят, радушно.

    Но тяжела показалась польке обстановка русского почета. Марина с первого раза не сумела переломить себя настолько, чтобы скрыть неуважение к русским обычаям. Прискорбно ей было, что ее лишали возможности слушать католическую обедню; ее тяготило то, что она должна была жить в схизматическом монастыре, а народ, не допускавший сомнения в приверженности своего царя к отеческой вере, думал и говорил тогда, что царскую невесту для того и поместили в монастыре, чтоб познакомить с обрядами православной церкви, к которой она присоединится. Шляхтянки, окружавшие Марину, подняли вопль, побежали к панье сохачевской Старостине слушать обедню, которую отправлял приехавший с этою паньею ксендз в ее помещении, и Димитрий должен был утешать этих женщин, обещая им скорое возвращение на родину. Когда Марине принесли кушанье — она объявила, что не может сносить московской кухни, и царь прислал к ней польского повара. Царь угощал у себя родственников невесты, а невеста должна была из приличия сидеть в монастыре, но чтоб ей не было скучно, царь послал ей для развлечения польских музыкантов и песенников, не обращая внимания, что русские соблазнялись: неслыханное для них было явление — песни и музыка в святой обители; и Димитрий и Марина отнеслись к этому с достойным друг друга легкомыслием. Не только песнями и музыкой забавлял Димитрий свою будущую подругу: он прислал ей для развлечения еще шкатулку, в которой было много драгоценностей, говорят даже, будто ценность их простиралась до 500000 р. Марина могла утешаться, пересматривая их и примеривая к себе то, что служило для женского украшения. Ее родитель, не знавший границ любви своей к деньгам, в то же время для своего утешения получил также сто тысяч злотых.

    Между тем у духовенства поднялся вопрос: следует ли допустить к бракосочетанию Марину католичку или необходимо крестить ее в православную веру как нехристианку? Царь, верный своему всегдашнему взгляду, что все христианские религии равны и следует предоставить веру внутренней совести каждого, требовал от своей жены только наружного исполнения обрядов и уважения к церкви; патриарх Игнатий потакал ему; но поднялся тогда казанский митрополит Гермоген и коломенский епископ Иосаф, оба суровые ревнители православия, оба ненавистники всего иноземного. Димитрий выпроводил Гермогена в его епархию. В четверг 8 мая назначен был день свадьбы.

    По русскому обычаю не венчались накануне постных дней; правда, это собственно не составляло церковного правила, а только благочестивый обычай: царь не хотел оказывать уважения к обычаям. С приездом Марины Димитрием чересчур овладело польское легкомыслие.

    Свадьба устроена была по заветному прадедовскому чину с караваями, с тысячским, с дружками, со свахами. Марина, не любившая русской одежды, должна была на этот раз переломить себя и явилась в столовую избу в русском бархатном платье с длинными рукавами, усаженном дорогими каменьями и жемчугом до того густо, что трудно было распознать цвет материи; она была обута в сафьянные сапоги; голова у ней была убрана по-польски, повязкою, переплетенной с волосами. После обычных церемоний новобрачные со свадебным поездом отправились в Успенский собор; пришлось целовать иконы; польки, к соблазну православных, целовали изображения святых в уста. Прежде венчания царь изъявил желание, чтоб его супруга была коронована. Неизвестно: было ли это желание самого царя из любви к своей невесте или же, что вероятнее, следствие честолюбия Марины и ее родителя, видевших в этом обряде ручательство в силе титула: если Марина приобретет его не по бракосочетанию с царем, подобно многим царицам, из которых уже не одну цари спроваживали, по ненадобности, в монастырь, а вступит в брак с царем уже со званием московской царицы. После коронования Марина была помазана на царство и причастилась Св. Тайн.

    Принятие Св. Тайн по обряду восточной церкви уже делало ее православною: так думал царь и с ним те русские, которые, отрешаясь от строгих взглядов, были снисходительнее к иноверию; но в глазах таких, для которых католики были в равной степени погаными, как жиды и язычники, это было оскорбление святыни.

    Совершилось венчание. Ксендз проговорил в Успенском соборе проповедь или речь: она тем более была неуместною, что произносилась на латинском языке, ни для кого из русских непонятном. Свадьба, однако, как началась, так и окончилась во дворце по всем правилам русского свадебного чина.

    Потекли веселые дни пиров и праздников. Марина, по требованию царя, хотя и являлась в русском платье, когда принимала поздравления от русских людей, но предпочитала польское, и сам царь одевался по-польски, когда веселился и танцевал со своими гостями. Марину пленял ряд готовившихся удовольствий. В воскресенье готовился маскарад с великолепным освещением дворцов, а за городом устраивали примерную крепость, которую царь прикажет одним брать приступом, а другим защищать. Поляки затевали рыцарский турнир в честь новобрачной четы. Много иных веселых планов представлялось для суетной и избалованной судьбою Марины.

    Но вместо ожидаемых празднеств и забав настало 16 мая. Разбуженная набатным звоном, не нашедши подле себя супруга, царица наскоро надела юбку и с растрепанными волосами бросилась из своих комнат, сбежала в нижние покои каменного дворца и хотела было укрыться в закоулке. Но ее уши поражали звон набата, треск выстрелов, неистовые крики. Марина выскочила из своего убежища, поднялась опять на лестницу; тут встретили ее заговорщики, искавшие царя, убежавшего из деревянного дворца. Ее не узнали и только столкнули с лестницы. Она вбежала в свои покои, к своим придворным дамам. Толпа московских людей бросилась туда с намерением найти ненавистную еретичку. Из мужчин был один только юноша, паж Марины Осмольский. Двери заперли. Осмольский стал с саблею в руке и говорил, что убийцы только по его трупу доберутся до царицы. Двери разломали. Осмольский пал под выстрелами; тело его изрубили в куски. Испуганные польки сбились в кружок. Если Шуйский, для пополнения своих соумышленников, выпустил из тюрем преступников, то неудивительно, что ворвавшиеся к женщинам москвичи начали прежде всего отпускать непристойные выходки и с площадною бранью спрашивали, где царь и где его еретичка царица. Бедная Марина, как рассказывают, будучи небольшого роста, спряталась под юбкою своей охмистрины. К счастью, прибежали бояре и разогнали неистовую толпу.

    С тех пор Марина оставалась во дворце до среды будущей недели; к ней приставили стражу. Шуйский был внимателен к ней: зная, что она не любит московского кушанья, приказал носить ей кушанье от отца. Ее собственный повар был умерщвлен. В среду пришли к ней московские люди от бояр и сказали: «Муж твой, Гришка Отрепьев, вор, изменник и прелестник, обманул нас всех, назвавшись Димитрием, а ты знала его в Польше и вышла за него замуж, тебе ведомо было, что он вор, а не прямой царевич. За это отдай все и вороти, что вор тебе в Польшу пересылал и в Москве давал». Марина указала им на свои драгоценности и сказала: «Вот мои ожерелья, камни, жемчуг, цепи, браслеты… все возьмите, оставьте мне только ночное платье, в чем бы я могла уйти к отцу. Я готова вам заплатить и за то, что проела у вас с моими людьми».

    «Мы за проесть ничего не берем, — сказали москвичи, — но вороти нам те 55000 руб., что вор переслал тебе в Польшу».

    «Я истратила на путешествие сюда не только то, что мне присылали, но еще и много своего, чтоб честнее было вашему царю и вашему государству. У меня более ничего нет. Отпустите меня на свободу с отцом; мы вышлем вам все, что требуется».

    В то же время у Мнишка забрали десять тысяч рублей деньгами, кареты, лошадей и вино, которое он привез с собою.

    Марину, обобранную дочиста, отослали к отцу, а на другой день прислали ей, как будто на посмеяние, пустые сундуки. К отцу и дочери приставили стражу.

    Итак, недавнее царственное величие, радость родных, поклонение подданных, пышность двора, богатство нарядов, надежды тщеславия — все исчезло! Из венчанной повелительницы народа, так недавно еще встречавшего ее с восторгом, она стала невольницею; честное имя супруги великого монарха заменилось позорным именем вдовы обманщика, соучастницы его преступления.

    Часть поляков отпущена была домой, но знатные паны со своею ассистенцией оставлены под стражею. Новый царь задержал также и польских послов, а в Польшу отправил своих. Он опасался, что Сигизмунд начнет мстить за резню, произведенную в Москве над поляками; царь хотел, до поры до времени, удержать в своих руках заложниками и послов с их свитами, и свадебных гостей низверженного царя, и его супругу с тестем. Марина с отцом помещены были в доме, принадлежавшем дьяку Афанасию Власьеву, которого новый царь сослал за верную службу Димитрию, приказав, как велось, все его имущество отписать на себя.

    Между тем на Шуйского готовился идти другой Димитрий. Михайло Молчанов, убежавши из Москвы, прибыл в Самбор и в соумышлении с женою Мнишка начал приискивать нового самозванца. Ему самому сначала хотелось разыгрывать Димитрия, но наружность его чересчур не подходила к этой роли; он мог сказаться только Димитрием перед Болотниковым, русским пленником, возвращавшимся в отечество, никогда не видавшим прежнего названого Димитрия. Он поручил ему собирать против Шуйского силы русского народа, уверяя всех и каждого, что Димитрий спасся от смерти в Москве и явится снова отнимать свой престол у похитителя. Шуйскому показалось опасным оставлять поляков в Москве. В столице стали появляться подметные письма, извещавшие, что Димитрий жив.[104] Не все могли удостовериться собственными глазами, что прежний царь был убит: труп его, выставленный на Красной площади, был до такой степени обезображен, что нельзя было распознать в нем черт человеческого лица. Начали ходить толки о том, что выставленный труп совсем не был трупом царя. Шуйский боялся мятежа: тогда поляков могли освободить. Он рассудил за благо отправить их подальше и в августе 1606 года разослал по разным городам. Марину с отцом, братом, дядею и племянником Мнишка послали в Ярославль. Там они пребывали под стражею до июня 1608 года. Между тем совершились важные перевороты. Болотников именем спасшегося в другой раз от смерти Димитрия успел поднять на ноги русский народ; Шуйский едва-едва удержался, но Димитрий, которого все ждали, не явился; народ, утомившись ожиданием, оставил Болотникова; Шуйский, после упорной борьбы, уничтожил его. Но вдруг новый названый Димитрий явился в Стародубе. Об его личности сохранились до крайности противоречивые известия. По всему видно, он был только жалким орудием партии польских панов, решившейся во что бы ни стало произвести смуту в Московском государстве. Здесь несомненно участие жены Мнишка, мстившей за плен своего мужа. Рассказывают, что самозванец, вышедший из литовских владений в Московское государство, по внушению агента жены Мнишка, Меховецкого, не решился сразу назвать себя царем, а назвался дядею Димитрия Нагим. Пришедши в Стародуб, вместе с подьячим Алексеем Рукиным, он объявлял, что сам он Нагой, а за ним идет Димитрий с паном Меховецким. Рукин отправился в Путивль и там объявлял, что Димитрий уже в Стародубе. Путивльцы с ним отправились в Стародуб, приступили к названому Нагому, спрашивали: «Где Димитрий?» Мнимый Нагой отвечал: «Не знаю». Тогда путивльцы вместе со стародубцами напали на Рукина за то, что он ложно сказал, будто Димитрий в Стародубе, стали бить его кнутом, приговаривая: «Говори, где Димитрий?» Рукин, не стерпя муки, указал на того, кто назвался Нагим, и сказал: «Вот Димитрий Иванович, он стоит перед вами и смотрит, как вы меня мучите. Он вам не объявил о себе сразу, потому что не знал, рады ли вы будете его приходу». Новопоказанному Димитрию не оставалось ничего, как только назваться Димитрием или подвергнуться пытке. Он принял повелительный вид, грозно махнул палкою и закричал: «Ах вы сякие дети, я государь!» Стародубцы и путивльцы упали к его ногам и закричали: «Виноваты, государь, не узнали тебя; помилуй нас. Рады служить тебе и живот свой положить за тебя». С тех пор он остался Димитрием. Немедленно к нему стеклось до трех тысяч русских с северской земли. Пришел выславший его, Меховецкий, с отрядом украинской вольницы, дожидавшийся на границе, что станется с самозванцем, когда он объявит о себе русским. Потом пристал к нему донской атаман Заруцкий, родом из Червоной Руси, отправленный Болотниковым искать Димитрия. Меховецкий разослал в Польшу письма и извещал, что Димитрий явился, что пришла для поляков пора военной славы и мщения за убитых в Москве. По этим письмам один за другим прибыли к самозванцу паны: Адам Вишневецкий, Хруслинский, Хмелевский, Валавский, Самуил Тишкевич и самый сильный, князь Роман Рожинский. У всех их было по значительному отряду вольницы, человек до тысячи в каждом, а у Рожинского более четырех тысяч; кроме того, князь Рожинский был человек с весом, и его войско увеличивалось с каждым днем новыми пришельцами. Тут были преступники, так называемые «банниты», осужденные за разные своевольства и избегавшие законной казни, проигравшиеся и пропившиеся шляхтичи, которым, ради насущного хлеба, надобно было приняться за какое-нибудь ремесло, а, по тогдашним польским понятиям, только военное ремесло и было достойно шляхетского звания. Были здесь и неоплатные должники, бежавшие от заимодавцев, наконец, были такие молодцы, для которых было все равно в какую бы сторону ни отправиться, лишь бы весело пожить; а, по их понятиям, весело пожить значило грабить, разорять и вообще делать кому-нибудь вред. Польская вольность произвела чрезвычайное множество таких, о чем свидетельствуют и современные акты и горькие жалобы польских моралистов. Все это бросилось в московскую землю под знамя новоотысканного Димитрия. Никто не верил, чтоб он был настоящим. Князь Рожинский отстранил Меховецкого, принял звание гетмана и начал так помыкать названым царем, что последний два раза хотел убежать от чести называться царем, но его возвращали и принуждали снова играть взятую роль. В третий раз в отчаянии он начал пить водку, которой он прежде не пил, хотел допиться до смерти; но это ему не удалось, и он решился предаться своему жребию.

    Дела нового самозванца пошли успешно. Весть о том, что Димитрий жив, быстро разносилась по Руси. Поляки с ним двинулись — и города сдавались за городом. Взяты были Карачев, Брянск, Орел. Отсюда, остановившись, самозванец разослал грамоту, в которой убеждал русский народ — с одной стороны, отступиться от Шуйского, а с другой, не верить царевичам, которые тогда появлялись один за другим в разных местах. «Ведомо нам учинилось, — писал он, — что, грех ради наших и всего Московского государства, объявилось в нем еретичество великое: вражьим наветом, злокозненным умыслом, многие стали называться царевичами московскими». Он приказывал таких царевичей ловить, бить кнутом и сажать в тюрьму до царского указа. Выступивши весною из Орла, самозванец со своею шайкою разбил войско Шуйского под Волховом и беспрепятственно шел до самой Москвы. Первого июня он прибыл к Москве, а на другой день поляки заложили лагерь в восьми верстах от Москвы, в селе Тушине, между Москвою-рекою и впадавшею в нее рекою Всходнею.[105] С тех пор каждый день шайка увеличивалась и поляками, и русскими. Пришли к самозванцу паны: Млоцкий, Александр Зборовский, Выламовский, Стадницкий и отважный богатырь Ян Сапега, племянник канцлера Льва, осужденный в отечестве за буйство. Все они привели с собою отряды вольницы, под названием гусар и казаков. Толпы русских стекались в Тушино; приехали к самозванцу с поклоном и люди знатного рода: стольник князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, князь Димитрий Черкасский, князь Алексей Сицкий, князь Василий Мосальский, князья Засекины и другие. Люди, чувствовавшие за собою мало значения в государстве Шуйского, желая подняться в чинах, увидели возможность возвышения, примкнувши к иному государю. Города за городами стали отпадать от Шуйского и провозгласили царем спасенного Димитрия; сторонники Шуйского прозвали его Тушинским вором, и это имя осталось за ним в истории.

    В это время Шуйский, после двухлетних недоразумений и споров, заключил с польскими послами перемирие на три года и одиннадцать месяцев. По этому перемирию, всех задержанных поляков следовало отпустить и дать все нужное до границы. Марину с семьею привезли в Москву. Она должна была отказаться от титула московской царицы, а Мнишек дал обязательство не называть вора зятем. Так как затруднительно было ехать прямо на Смоленск, то их повезли в Углич, оттуда на Тверь, а из Твери на Белую. Мнишек как-то успел дать знать в Тушино, что они едут в Польшу, с тем, чтоб их перехватили на дороге. Провожал их князь Владимир Долгорукий с тысячью ратных людей. Рожинский из тушинского лагеря послал в погоню отряд под начальством Зборовского; с ними поехали и русские люди под начальством Мосальского. Так как поляки, наверно, не знали, согласится ли Марина признать обманщика за прежнего мужа, то отправили погоню только для того, чтоб русские повсюду узнали, что царь посылает за женою. На самом же деле они не желали, чтоб она была захвачена. Но Мнишек нарочно ехал медленно, так что 16 августа его нагнали под деревнею Любеницами, уже недалеко от границы. Провожатые разбежались. Марина, страшась за неизвестность своей судьбы, отдалась под защиту Яна Сапеги, который с 7000 удальцов шел к Тушину; Сапега уверил Марину, что муж ее действительно спасся, и повез ее с собою. Марина не видала трупа названого царя Димитрия, поверила и так была рада, что, едучи в карете, веселилась и пела. Тогда к ней подъехал князь Мосальский и сказал: «Вы, Марина Юрьевна, песенки распеваете, оно бы кстати было, если бы вы в Тушине нашли вашего мужа; на беду, там уже не тот Димитрий, а другой». Марина стала вопить и плакать. Князь Мосальский, страшась за это мщения от поляков, бежал с дороги к Шуйскому.

    Марину 1 сентября привезли против воли в Тушино. Рожинский явился к ней и пригласил в обоз. Марина кричала, что не поедет ни за что. Везти ее насильно оказывалось неудобным, потому что нужно было, чтобы все видели нежную радость супругов при свидании. Пять дней уговаривал Марину Сапега: она не поддавалась. Но Мнишек вместе с Рожинским и Зборовским отправился к вору, и тот обещал ему 300000 руб. и северскую землю с четырнадцатью городами. Мнишек продал свою дочь.

    Вор на другой день приехал к Марине. Марина отвернулась от него с омерзением. Паны принуждены были приставить к ней стражу. Но при помощи нежного родителя наконец уговорили Марину. К этому присоединились убеждения какого-то иезуита, который уверял, что с ее стороны это будет высокий подвиг в пользу церкви. Марина согласилась играть комедию с условием, что называвший себя Димитрием не будет жить с нею как с женою, пока не овладеет московским престолом. Замечательно, что польский посол Олесницкий, также захваченный на дороге и привезенный в тушинский лагерь, ездил с вором в одной коляске к Марине и, вероятно, уговаривал ее играть позорную комедию, а при отъезде получил от вора грамоту на владение городом Белою. На другой день Сапега с распущенными знаменами повез Марину в воровской табор; и там, посреди многочисленного войска, мнимые супруги бросились друг другу в объятия и благодарили Бога за то, что дал им соединиться вновь.

    Мнишек пробыл в таборе вора около четырех месяцев и потом уехал в Польшу. Между Мнишком и дочерью возникли холодные отношения. Мнишек сносился с вором, а дочери не писал. В январе 1609 года Марина писала к отцу: «Я нахожусь в печали как по причине вашего отъезда, так и потому, что простилась с вами не так, как хотелось; я надеялась услышать из уст ваших благословение, но, видно, я того недостойна. Слезно и умиленно прошу вас, если я когда-нибудь по неосторожности, по глупости, по молодости или по горячности оскорбила вас, простите меня и пошлите дочери вашей благословение… Как будете писать его царской милости, упомяните и обо мне, чтоб он оказывал мне любовь и уважение, а я обещаю вам исполнить все, что вы мне поручили, и вести себя так, как вы мне повелели». Но ответа не получила Марина. Она просила у отца черного бархата на платье. Ответа не было. Вскоре и вор начал жаловаться, что Мнишек ему не пишет. В марте того же года Марина писала к отцу и жаловалась, что с нею поступают не так, как было обещано при отъезде Мнишка, припоминала, как отец ее вместе с нею кушал вкусных лососей и пил старое вино, скорбила о том, что в Тушине нет ни того, ни другого, и просила прислать. Отец не отвечал. Наконец, в августе она опять писала ему, жаловалась, что, несмотря на множество писем, не получала никакого ответа и только от чужих узнавала о родителях. Видно, Мнишек сообразил, что дело тушинского вора в Польше не может обратиться в его пользу, так как Сигизмунд не намерен был поддерживать самозванца, а затевал сам овладеть Московским государством; поэтому сендомирский воевода играл роль, будто не участвует в обмане, не одобряет поступков дочери и оставил ее на произвол судьбы.

    Признание Мариною нового Димитрия своим мужем сильно подняло его сторону. Русские города с землями один за другим признавали его. Южные области, кроме Рязани, уже прежде были за него; после того как разошлась весть о соединении его с Мариною, сдались ему: Псков, Иван-Город, Орешек, Переяславль-Залесский, Суздаль, Углич, Ростов, Ярославль, Тверь, Бежецкий Верх, Юрьев, Кашин, Торжок, Белоозеро, Вологда, Владимир, Шуя, Балахна, Лух, Гороховец, Арзамас, Романов и другие. Новгород едва держался; Нижний и Смоленск стояли за Шуйского, но мордва беспокоила Нижний, и многие из этого города бежали к Димитрию. Сапега осаждал Троицу, но не мог взять, несмотря ни на какие усилия. В таком положении были дела вора несколько месяцев. Тушинский лагерь беспрестанно наполнялся и поляками и русскими. В нем было до 18000 конных и 2000 пеших поляков, более 40000 разных казаков: и запорожских, и донских, и неопределенное число московских людей. Сами предводители не знали, сколько их было, потому что одни убывали, другие прибывали. Польское войско у Димитрия состояло из сбродных команд, составленных на свой счет панами или же образовавшихся в виде товариществ; во всякой команде были правила, и все присягали повиноваться предводителю; кроме того, в обозе было множество всякого рода слуг. Поляки надевали на голову железный шишак, на теле, сверх жупана, большею частью белого цвета, носили сетку из плетеной проволоки или из железных колец, а иные — панцири из блях. Сверх вооружения накидывали синий плащ. У гусаров оружием был «концер» (короткий палаш), маленькое ружье и длинное копье, воткнутое у луки седла с двухцветным значком; конец копья волочился по земле, и оттого такие копья назывались «влочнями». Гусарские седла покрывались звериными шкурами, а к бокам коней привязывались крылья. Запорожцы, вооруженные самопалами и копьями, узнавались по широким красным шароварам, черным киреям и высоким бараньим шапкам. Донцы и московские люди были одеты чрезвычайно разнообразно: иные были вооружены луками и колчанами, но их можно было по наружности отличать по колпакам, высоким воротникам и длинным рукавам, собранным в складки. Главная сила вора состояла тогда в казачестве, которое стремилось к ниспровержению прежнего порядка и установлению казачьей вольности. «У нашего царя, — писал один из служивших у него поляков, — все делается, как по Евангелию, все равны у него по службе». Но когда стали приставать к нему люди родовитые, в Тушине начали возникать споры о старшинстве, явилась зависть и соперничество друг с другом.

    С наступлением осени начались постройки; для жилья вырыли землянки, и в них устроили печи, для лошадей сплели из хвороста с соломою загоны. Те, которые были познатнее и побогаче, ставили себе избы. Особым обозом от военного стояли торговые люди, которых было до трех тысяч. Отовсюду привозили: печеный хлеб, масло, гнали быков, баранов, гусей, водки и пива было изобильно. Поляки приказывали русским в окрестностях курить вино, варить пиво и доставлять в лагерь. Из Литвы, Польши и Московского государства стеклись толпами в Тушино распутные женщины; сверх того, удальцы хватали русских жен и девиц, привозили в лагерь и не иначе отпускали, как за деньги, но часто, отпустивши, гнались за отпущенными и снова хватали, и в другой и в третий раз брали за них деньги. Иные женщины до того осваивались с веселою жизнью в лагере, что когда отцы и мужья выкупали их, то они снова бежали в Тушино. Игра в карты и кости забавляла удальцов и доводила до частых драк и убийств.

    Поляки и русские воры, которых отправлял Рожинский по городам, скоро вооружили против себя русских. Сначала вор обещал тарханные грамоты, освобождавшие русских от всяких податей, жители вскоре увидели, что им придется давать столько, сколько захотят с них брать. Из Тушина посылались сборщики запасов, а Сапега из-под Троицы туда же посылал своих сборщиков. Итак, с одного и того же места брали вдвое. Потом являлись предводители команд и еще собирали с крестьян запасы. Разорительна была также доставка подвод, потому что ратные люди, взявши лошадей, не возвращали их хозяину. Наконец, поляки и русские сами собою составляли шайки, нападали на села и неистовствовали над людьми; для потехи истребляли они достояние русского человека, убивали скот, бросали мясо в воду, насиловали женщин и даже недорослых девочек. Были случаи, что женщины, спасаясь от бесчестия, резались и топились на глазах злодеев, а другие бежали от насилия и замерзали по полям и лесам. Поляки умышленно оказывали пренебрежение к святыне, загоняли в церкви скот, кормили собак в алтарях, шили себе штаны из священнических риз, клали мясо на церковную утварь и, разгулявшись, для забавы приказывали монахам и монахиням петь срамные песни и плясать.

    Такие поступки ожесточили русский народ; уверенность в том, что в Тушине настоящий Димитрий, быстро исчезала. Спустя три месяца после признания Тушинского вора города с землями одни за другими присягали Шуйскому, собирали ополчения; началась народная война; стали убивать, хватать и топить тушинцев. Из Тушина посылались для усмирения народа отряды, которые своими злодействами еще более озлобили народ против вора. Между тем с севера шел Скопин с шведскою помощью, одерживал верх над тушинцами и своими успехами ободрял народное восстание, а с Волги пришло к нему на помощь другое ополчение, Шереметева. Тушинцы увидели, что их дело проиграно, и старались каким-нибудь образом взять поскорее Москву, где Василия Шуйского не терпели, как и во всей остальной Руси. Они подкупали изменников зажечь город, но покушение это не удалось. С другой стороны им грозил польский король.

    Сигизмунд подступил к Смоленску осенью 1609 года и требовал сдачи, прямо заявляя о своем намерении овладеть Московским госудapством. В ноябре он послал депутатов к войску вора, в Тушино, с тем, чтобы отвлечь поляков от самозванца и привлечь их к своему войску.

    Не обращаясь ни к вору, ни к Марине, королевские комиссары вступили в переговоры с Рожинским, Зборовским и другими панами, убеждали оставить обманщика и служить своему королю. Поляки, служившие вору, запросили с короля 20 миллионов злотых, которые им обещал заплатить Димитрий. Начался торг. Несчастный вор, узнавши об этом, попробовал было спросить Рожинского: зачем приехали королевские комиссары? Но Рожинский отвечал ему на это: «А тебе… сын, что за дело? Они ко мне приехали, а не к тебе. Черт тебя знает, кто ты таков! Довольно мы уже тебе служили». Поляки в глаза обзывали самозванца обманщиком и вором и кричали на него так, что он прятался от них. Не приставая пока к королю всем составом войска, находившегося в Тушине, поляки поодиночке переходили на его сторону. Бояре, находившиеся с вором, вместе с митрополитом Филаретом Романовым, которого, взявши в Ростове силою, поневоле держали в Тушине, отрекались разом и от самозванца, и от Шуйского, и заявляли желание отдаться Сигизмунду, с тем только, чтобы православная вера была сохранена ненарушимо.

    Когда вор увидел, что ему нет надежды и его могут не сегодня-завтра лишить свободы, — переоделся в крестьянское платье, бежал из табора, вместе со своим шутом Кошелевым, в Калугу, и оттуда разослал грамоты, возбуждая русских везде по городам бить поляков, а их имущество свозить в Калугу. Одни говорят, что он сделал это с согласия Марины; другие, — что тайно от нее.

    Сначала бегство его произвело большое волнение в таборе, но потом оно содействовало тому, что поляки стали податливее к предложениям комиссаров. Общее волнение всего лучше утишили бывшие в Тушине московские бояре, объявив, что они желают иметь царем Сигизмундова сына Владислава. Поляки решили послать к своему королю депутацию с тем, чтобы выторговать побольше выгод, а московские люди послали из своей среды митрополита Филарета и боярина Салтыкова с товарищами, в числе сорока двух человек, просить на царство Владислава.

    После этого Стадницкий написал Марине письмо, не называл ее ни царицею, ни великою княгинею, а просто сендомирскою воеводянкою, уговаривал оставить честолюбивые замыслы и возвратиться в Польшу. Марина отвечала: «Я надеюсь, что Бог, мститель неправды, охранитель невинности, не дозволит моему врагу, Шуйскому, пользоваться плодами своей измены и злодеяний. Ваша милость должны помнить, что кого Бог раз осиял блеском царского величия, тот не потеряет этого блеска никогда, так как солнце не потеряет блеска оттого, что его закрывает скоропреходящее облако».

    5-го января Марина отправила письмо из Тушина к королю и писала так: «Если кем на свете играла судьба, то, конечно, мною; из шляхетского звания она возвела меня на высоту московского престола только для того, чтобы бросить в ужасное заключение; только лишь проглянула обманчивая свобода, как судьба ввергнула меня в неволю, на самом деле еще злополучнейшую, и теперь привела меня в такое положение, в котором я не могу жить спокойно, сообразно своему сану. Все отняла у меня судьба: остались только справедливость и право на московский престол, обеспеченное коронацией, утвержденное признанием за мною титула московской царицы, укрепленное двойною присягою всех сословий Московского государства. Я уверена, что ваше величество, по мудрости своей, щедро вознаградите и меня, и мое семейство, которое достигало этой цели с потерею прав и большими издержками, а это неминуемо будет важною причиною к возвращению мне моего государства в союзе с вашим королевским величеством».

    Бояре уехали к Сигизмунду просить Владислава: депутаты от тушинского войска поехали торговаться со своим королем о вознаграждении; они не забыли Марины, и король обещал ей дать удел в Московском государстве.

    Но в тушинском лагере началось полное разложение: вор из Калуги требовал казни Рожинского и других, приказывал доставить в Калугу для казни изменников бояр, обратившихся к польскому королю, убеждал служивших ему поляков ехать в Калугу вместе с Мариною и расточал разные обещания. Тогда Марина явилась перед войском с распущенными волосами, плачущая, перебегала от одной ставки к другой, умоляла, заклинала не оставлять ее; «она, — говорит современник, — не останавливалась ни перед какими средствами, противными женской стыдливости». Ее появление довело волнение до междоусобия. Донские казаки и часть польских удальцов вышли из табора, с тем, чтобы идти в Калугу; атаман Заруцкий, впоследствии соединивший свою судьбу с Мариною, был тогда противником ее, он стал останавливать казаков, донес об их намерении Рожинскому, а Рожинский приказал ударить на уходящих казаков оружием. Произошла драка, стоившая жизни двум тысячам людей. Казаки все-таки ушли в Калугу, а с ними отправился князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой и князь Засекин.

    Тогда Марина оставила у себя в шатре письмо такого содержания: «Без родителей, без кровных, без друзей и покровителей мне остается спасать себя от последней беды, что готовят мне те, которые должны были бы оказывать защиту и попечение. Меня держат как пленницу. Негодяи ругаются над моею честью: в своих пьяных беседах приравнивают меня к распутным женщинам, за меня торгуются, замышляют отдать в руки того, кто не имеет ни малейшего права ни на меня, ни на мое государство. Гонимая отовсюду, свидетельствуюсь Богом, что буду вечно стоять за мою честь и достоинство. Бывши раз московскою царицею, повелительницею многих народов, не могу возвратиться в звание польской шляхтянки, никогда не захочу этого. Поручаю честь свою и охранение храброму рыцарству польскому. Надеюсь, оно будет помнить свою присягу и те дары, которых от меня ожидают».

    Ночью с 16-го на 17-е февраля Марина ускакала из Тушина, переодетая в гусарское платье, с одною служанкою и несколькими казаками. Путь ее лежал в Калугу, но она сбилась с дороги и попала в Дмитров, где был Сапега, который принял ее вежливо. В это время Скопин послал против Сапеги отряд под начальством князя Куракина. Ехать дальше Марине было нельзя. Она поневоле должна была запереться вместе с Сапегою в Дмитрове, и, когда, от сильного напора, осажденные начали падать духом, тогда Марина вышла на стену и сказала: «Смотрите и стыдитесь, я женщина, а не теряю мужество!» К счастью Сапеги и Марины, сами русские не могли долго оставаться под Дмитровом по недостатку запасов. Тогда Марина решилась ехать в Калугу к самозванцу.

    Сапега сначала ее удерживал: «Не безопаснее ли вам, — говорил он, — воротиться в Польшу к отцу и матери, а то вы попадете в руки Скопина или Делагарди».

    «Я царица всей Руси, — отвечала Марина. — Лучше исчезну здесь, чем со срамом возвращусь к моим ближним в Польшу». «Я вас не пущу против вашей воли», — сказал Сапега. «Никогда этого не будет, — ответила Марина. — Я не позволю собою торговать. Если вы меня не пустите, то я вступлю с вами в битву; у меня 350 казаков».

    Сапега не стал ее удерживать. Она надела польский красный бархатный кафтан, сапоги со шпорами, вооружилась саблею и пистолетом и отправилась в дорогу. Она ехала до Калуги то верхом, то в санях. Казаки провожали ее до Калуги.

    Вслед за тем, спустя месяц, Рожинский, остававшийся еще в Тушине, боялся, что, при всеобщей неурядице, если нападет на табор Скопин, то будет ему плохо. 15 марта он объявил, что всякий может идти куда хочет, зажег табор и ушел в Волок. Часть казаков тогда же ушла к вору в Калугу; другая, тысяч до трех, пошла за Рожинским. Под Иосифовым монастырем произошло новое междоусобие. В этой суматохе Рожинский упал на каменную лестницу монастыря, зашиб себе бок, заболел и вскоре умер. Большая часть из бывших с ним поляков перешла к королю. Немногие ушли в Калугу. Сапега поехал также к королю, а от короля отправился к вору, и там служившие самозванцу поляки избрали его гетманом.

    Недолго оставался вор с Мариною в Калуге, живя сначала в монастыре, а потом в построенном для него дворце. Скопина не стало. Польский гетман Жолкевский разбил наголову войско Шуйского. Народ явно не терпел своего царя. Как только весть об этом дошла в Калугу, вор с Мариной быстро двинулся к Москве. Сапега предводительствовал его полчищами. Высланное Василием войско, под начальством князей Воротынского и Лыкова, не вступало против него в битву; отряд союзных татар, выставленный вперед, бежал. Вор взял Боровск. Кашира и Коломна сдались добровольно. Полчище подошло к Москве. Марина поместилась в монастыре Николая на Угреше, а самозванец, 11 июня, расположился в селе Коломенском. Это было в то время, когда, с другой стороны, шел к столице победитель войск Шуйского, Жолкевский.

    Василий был сведен с престола. Гетман Жолкевский расположился с войском на Девичьем поле, на стороне, противоположной той, где стоял вор. Сапега начал колебаться и вместе со сторонниками самозванца попытался в последний раз сойтись с Сигизмундом в пользу самозванца и Марины. Отправили посольство в Смоленск к королю. Вор и Марина делали Сигизмунду выгодные предложения, с условием, что он не станет мешать им овладеть столицею. Они обещали в течение десяти лет платить королю по 300 000 злотых, а королевичу Владиславу по 100000 злотых, уступить Польше северскую землю, возвратить Польше Ливонию, помогать казною и войском против шведов и быть в готовности против всякого неприятеля, по приказанию польского короля. Паны смеялись над таким предложением; нелепо казалось им оказывать помощь вору во владении Москвою, когда уже Москва отдалась Польше. Тогда послы вора, природные поляки, сказали им: «Мы не запираемся, что человек, который называет себя Димитрием, вовсе не Димитрий, и мы сами не знаем, кто он таков. Было много примеров, когда Бог возвышал людей из низшего звания, как например, Саула или Давида. Он Божие оружие. Больше будет славы и пользы для Польши тогда, когда вы посадите его на московский престол, чем тогда, когда сядет на этот престол Владислав. Бояре выбирают Владислава, а попробуйте заикнуться им, чтобы они уступили Польше московские провинции, увидите, что они вам скажут; а наш князь московский будет совершенный данник Польши и отдаст ей северскую и рязанскую земли, которые и теперь в наших руках. Московский народ привык жить под рабством. Ему нужно такого царя, как наш, а не Владислава, который примет царство с условиями. Мы своего Димитрия посадим на престол без всяких условий, и он будет делать все, что вы захотите». На это паны отвечали:

    «Как вы можете сравнивать своего вора с Давидом? Это мерзко и гнусно. Правда, московский народ не любит свободы и готов переносить всякое тиранство, но от природных своих государей, а не от воров. Вы уже видели пример на первом воре. Если вашего вора возвести на престол, то придется вести войну; разве легко усмирить такое пространное государство? А Владиславу оно добровольно отдается!»

    Послы объявили, что поляки отступят от вора, пусть только Речь Посполитая заплатит им за прежние услуги; но паны отвечали:

    «Невозможно платить вам за то, что вы, без воли Речи Посполитой, нарушая народные права, вторглись в чужое государство и служили у обманщика. Условия вы бы могли предлагать, если бы за вами была какая-нибудь сила!»

    Поляки, служившие у вора, получивши такой ответ, рассердились до того, что хотели брать столицу приступом и биться хотя бы с Жолкевским. Между тем сторона вора усиливалась. Из Суздаля, Владимира, Галича стали присылать в его обоз с повинною; в самой Москве чернь, страшась польского владычества, склонялась к вору. Бояре московские стали умолять Жолкевского, чтобы он вместе с московскими людьми расправился окончательно с вором. Жолкевский обогнул Москву и шел на битву. Сапега вывел против него свое войско. Вор ушел к жене, в Угрешский монастырь. Но прежде чем дошло до битвы между Жолкевским и Сапегою, оба предводителя съехались между собою в виду двух войск. Жолкевский успел склонить Сапегу обещаниями удовлетворить служивших у вора поляков, и Сапега дал слово отступить от самозванца и Марины, но с тем, однако, чтобы вор был обеспечен. Вожди разъехались, и вечером, в тот же день, Жолкевский послал Сапеге письменное условие, в котором обещал именем короля дать самозванцу и Марине в удел Самбор или Гродно, если названый Димитрий удовлетворится этим. Все поляки, служившие у Сапеги, порешили оставить Димитрия и перейти в королевскую службу. Со своей стороны, московские бояре отправили к Сапеге боярина Нагого отвести от вора русских людей и привести к присяге Владиславу. Тогда князья: Федор Долгорукий, Алексей Сицкий, Федор Засекин, а также Михайло Туренин и разные дворяне оставили вора и прибыли в Москву. Только Димитрий Тимофеевич Трубецкой остался при воре.

    Когда представили вору и Марине условия, предложенные Жолкевским, Марина сказала польским депутатам:

    «Пусть король Сигизмунд даст царю Краков, а царь из милости уступит ему Варшаву». Вор прибавил:

    «Лучше я буду служить где-нибудь у мужика и добывать трудом кусок хлеба, чем смотреть из рук его польского величества».

    Когда такой ответ передан был Жолкевскому, гетман, с дозволения бояр, двинулся с войском через Москву, с тем, чтобы захватить вора и Марину в монастыре. Но какой-то изменник москвич сообщил об этом вору заранее. Вор с Мариною и ее женскою прислугою, не успевши ничего захватить с собою, убежал в Калугу в сопровождении отряда донцов под начальством атамана Заруцкого. Сапега остался под Москвою; через несколько времени, по настоянию Жолкевского, он отправился в северскую землю приводить ее в подданство Владиславу, где его шайка вооружала против себя жителей своим бесчинством и своеволием. С тех пор Жолкевский, стоя под Москвою, не преследовал более вора, посылал его уговаривать согласиться на предложения Сигизмунда и грозил усмирить его оружием только в случае совершенного непокорства королевской воле. Многим московским людям не нравилось такое великодушие и было одним из поводов к неудовольствию против поляков. К концу 1610 года взаимные недоразумения между поляками и русскими возросли уже до сильной степени. Во многих городах не хотели признавать королевича и признавали Димитрия, не потому, чтобы в самом деле верили в последнего, а потому, чтобы иметь какой-нибудь значок против поляков. Вор и Марина послали в Москву какого-то попа Харитона возмущать бояр. Этот поп попался в руки поляков, был подвергнут пытке и наговорил на князей Воротынского и Андрея Голицына, которых Гонсевский, заступивший место Жолкевского, посадил под стражу. Это обстоятельство усилило раздражение русских против поляков и способствовало успеху партии Димитрия. Но в декабре с вором случилось трагическое событие.

    Касимовский царь Ураз-Махмет (называемый у нас Ур-Мамет) пристал к вору еще в Тушине, а когда вор убежал из Тушина, он приехал служить Жолкевскому, но его сын и бабка поехали за вором в Калугу. Касимовскому царю понравилось у поляков, и он, поживши несколько недель под Смоленском, отправился в Калугу, с намерением отвлечь сына от вора. Убеждая сына перейти к полякам, сам он прикидывался перед вором, будто предан ему по-прежнему; но сын подружился с вором искренно и сообщил ему правду о своем родителе. Вор пригласил касимовского царя на охоту и в присутствии двух приверженцев своих убил его собственноручно. Тело было брошено в Оку. Вор после этого кричал, что касимовский царь хотел убить его, но не успел и убежал куда-то. После того вор подавал делу такой вид, будто Ураз-Махмет пропал без вести. Но за касимовского царя явился мстителем его друг, крещеный татарин Петр Урусов. Он упрекнул вора убийством касимовского царя. Вор посадил Урусова в тюрьму и держал шесть недель, а в начале декабря 1610 г., по просьбе Марины, простил, обласкал и приблизил к себе. 10 декабря вор, вместе с Урусовым и несколькими русскими и татарами, отправился на прогулку за Москву-реку. Некогда трезвый, в это время вор страшно пьянствовал и, едучи в санях, беспрестанно кричал, чтобы ему подавали вино. Урусов, следовавший за ним верхом, ударил его саблею, а меньшой брат Урусова отсек ему голову. Тело раздели и бросили на снегу. Урусовы с татарами убежали. Русские, провожавшие вора, прискакали в Калугу и известили Марину.

    Марина, ходившая тогда на последних днях беременности, привезла на санях тело вора и ночью, с факелом в руке, бегала по улицам, рвала на себе волосы и одежду, с плачем молила о мщении. Калужане не слишком чувствительно отнеслись к ней. Она обратилась тогда к донцам. Ими начальствовал Заруцкий: он воодушевил казаков; они напали на татар и перебили до 200 человек. Через несколько дней Марина родила сына, которого назвала Иваном. Она требовала ему присяги как законному наследнику русского престола. Ян Сапега, узнавши, что вора не стало, подступил к Калуге и требовал сдачи на имя короля. Донцы вступили с ним в бой, а калужане известили его, что они целуют крест тому, кто на Москве будет королем. Марина написала Сапеге такое письмо: «Ради Бога избавьте меня. Мне, быть может, каких-нибудь две недели осталось жить на свете. Избавьте меня, избавьте, Бог вам заплатит!»

    Сапеге нечего было делать под Калугою, так как Калуга признала Владислава. Он оставил Марину.

    Смерть вора лишила многие города знамени, под которым они сопротивлялись полякам, и это послужило к возрождению нравственной силы народа. Прокопий Ляпунов взывал к русскому народу во имя спасения отечества уже без всякого обмана, и русские люди присягали стоять за православную веру и Московское государство, с тем, чтобы впоследствии, очистивши свою землю от поляков и литовцев, служить тому царю, кого, по Божьему соизволению, изберут всею землею. Но предводитель восстания принимал к себе всех без исключения, лишь бы только было побольше ратной силы: поэтому он не отказал и Заруцкому и Трубецкому, когда они изъявили согласие служить русскому делу. Заруцкий, выехавши из Калуги с Мариною, оставил Марину в Туле, а сам прибыл в Рязань, где условился с Ляпуновым, возвратился в Тулу и стал собирать казаков. Неизвестно: была ли Марина с Заруцким под Москвою во время страшного пожара, истребившего столицу в конце марта 1611 года, но, вероятно, она находилась впоследствии в стане под Москвою в то время, когда Ляпунов, Заруцкий и Трубецкой избраны были главными предводителями и правителями русской земли. Ляпунов был руководителем всего дела, и ни Заруцкий, ни Марина не смели заикнуться о присяге малолетнему сыну Марины. Заруцкий не терпел Ляпунова и вооружал против него казаков. Еще более не терпела его Марина. 25 июля Ляпунов был убит казаками.

    С тех пор Марина смело уже могла заявлять о правах своего сына. Заруцкий и Трубецкой провозгласили этого младенца наследником престола, присягнули ему, требовали от русских людей ему верности и именем его бились с поляками. Они со своим полчищем стояли под Москвою; Марину поместили в Коломне. Казацкие шайки свирепствовали по русской земле. Между тем в Астрахани убийца Тушинского вора Урусов подставил какого-то еще Димитрия, а в Иван-городе провозгласил себя Димитрием вор Сидорка, бывший московский дьякон, был признан во Пскове и утвердился в этом городе. Казаки под Москвою, услышавши о псковском Димитрии, провозгласили его царем. Заруцкий тотчас пристал к ним; и князь Трубецкой, из угождения казакам, также признал псковского самозванца, желая сохранить влияние на дела.

    Но в Нижнем, осенью, начало составляться новое земское ополчение с целью освобождения Москвы как от поляков, так равно и казаков, воевавших с поляками. Предводителем избран князь Димитрий Михайлович Пожарский. Всю зиму составлялось это ополчение, а раннею весною двинулось медленно, присоединяя к себе город за городом, и в апреле остановилось в Ярославле. Марина и Заруцкий чувствовали, что на них идет гроза. В грамотах, которые рассылал Пожарский, выразительно было заявлено, чтобы отнюдь не признавать ни Маринкина сына, ни того вора, который проявился во Пскове. Марина отправила посла в Персию, чтобы заключить союз и вооружить Персию против русских, но этот посол попался в руки Пожарского. В мае псковичи, недовольные своим вором за насилие и распутство, посадили его в тюрьму, а в июле отправили в кандалах в Москву: по одним известиям, его убили дорогой казаки, а по другим — его казнили под Москвою. Князь Трубецкой открыто отступил от Заруцкого и Марины и звал Пожарского в Москву. Заруцкий с Мариною прибегли к последнему средству, подкупили убийц извести Пожарского, но казак Стенька, взявший на себя это поручение, вместо того, чтобы зарезать в толпе Пожарского, промахнулся, обрезал ногу казаку Роману, своему товарищу, был схвачен и сознался. Пожарский не казнил убийц, а приказал везти их к Москве для обличения Заруцкого. Земское ополчение по частям прибывало к Москве. В казацком таборе господствовало несогласие. Не дожидаясь прибытия Пожарского, Заруцкий с отрядом верных ему казаков 17 июня убежал в Коломну, где жила Марина. Остальные казаки перешли под начальство Трубецкого.

    Когда земское ополчение приближалось к Москве и в Коломне казалось небезопасным, Заруцкий с Мариною ограбили город, убежали в Михайлов и там оставались несколько месяцев.

    В октябре 1612 года Москва была освобождена от поляков. В феврале 1613 года съехавшиеся в Москву для избрания царя выборные люди прежде всего заявили единодушно, чтобы отнюдь не выбирать законопреступного сына Марины. На престол был избран Михаил Федорович Романов: Заруцкий и Марина между тем рассылали грамоты, требуя присяги малолетнему сыну Марины, Ивану Димитриевичу. Великорусские казаки в большинстве обращались к новоизбранному землею Михаилу; но но московской земле бродило тогда много черкас (малорусских казаков): они были чужды Московскому государству и готовились терзать его. Они теперь составили силу Заруцкого.

    Еще с дороги, едучи из Костромы в Москву, новый царь назначил против Заруцкого главным воеводою князя Ивана Никитича Одоевского и приказал сходиться к нему из разных городов воеводам с их силами. Заруцкий с Мариною перешли из Михайлова в Лебедянь. Одоевский двинулся против него с войском. Заруцкий со своею неизменною спутницею бежали в Воронеж, Одоевский погнался за ними. Под Воронежем, в конце 1613 года, произошла кровопролитная битва, продолжавшаяся два дня. Воровское полчище было разбито, потеряло весь свой обоз и знамена. Заруцкий с Мариною убежали за Дон. Одоевский не преследовал их и сделал тем большую ошибку.

    Заруцкий с Мариною убежали в Астрахань; там нашли они последний притон. Они убили астраханского воеводу Хворостинина, склонили на свою сторону нагайских татар и затевали широкое дело: вооружить против Руси персидского шаха Аббаса, втянуть в войну и Турцию, поднять волжских казаков, возбудить всех удальцов на Руси, привыкших к смутам и потому недовольных восстановлявшимся порядком. С этой целью они разослали так называемые «прелестные письма» к волжским и донским казакам. Но донские казаки решительно не поддались их увещаниям. Из волжских пришли к ним только два атамана, для которых, по их собственным словам, было все равно куда ни идти, лишь бы зипуны наживать. Другие выманивали у них деньги, давали обещания, но не думали исполнять обещаний. Всю зиму Заруцкий готовил лошадей и запасы, намереваясь весною идти вверх по Волге. Марина жила в каменном городе (кремле) в постоянном страхе: она не приказывала звонить рано к заутрени, под предлогом, чтобы ее сын не пугался звона, а на самом деле боялась набата.

    В марте снаряжено было большое войско, под начальством того же князя Одоевского, а в товарищи ему придан был окольничий Семен Головин, шурин и сподвижник Михаила Скопина-Шуйского. Но перед началом решительных действий царь отправил к Заруцкому грамоту, в которой исчислил преступления его и Марины, и в заключение говорил:

    «Вспомни Бога и душу свою и нашу православную христианскую веру; сам видишь Божью милость на нас, великом государе, и на всем великом государстве и над врагами нашими победу и одоление, отстань от своих непригожих дел, не учиняй кровопролития в наших государствах, не губи души и тела своего, добей челом и принеси вину свою нам, великому государю, а мы, государь, по своему царскому милостивому нраву, тебя пожалуем, вины свои все тебе простим и покроем нашим царским милосердием; и вперед вины твои никогда помянуты не будут; а вот тебе и наша царская опасная грамота!» Такая же грамота послана была Заруцкому от собора, где подробнее исчислялись вины Заруцкого, а в заключение все духовенство ручалось за истину царского слова. Без сомнения, писавшие были уверены, что эти увещания ни к чему не послужат, а потому, в то же время, послали грамоты донским и волжским казакам и жителям Астрахани, с убеждением отстать от Заруцкого и Марины, которую называли «главною заводчицею» всего зла, нанесенного русской земле.

    Но прежде чем снаряженному войску пришлось укрощать Заруцкого в Астрахани, на страстной неделе в 1614 году произошло междоусобие между волжскими казаками, пришедшими служить сыну Марины, и астраханцами. Астраханцы отступились от «воровства» и провозгласили царем Михаила Федоровича. Заруцкий с 800 человек заперся в каменном городе. Город Терск, приставший было также к Марине, отступил от нее, и тамошний воевода Головин отправил астраханцам на помощь стрельцов, под начальством Василия Хохлова. Заруцкий, сообразивши, что ему не сдобровать, перед прибытием Хохлова прорвался ночью, вместе с Мариною, из каменного города, сел на струги и поплыл из Астрахани вверх по Волге, потому что снизу плыл в Астрахань Хохлов. 13 мая, утром, Хохлов прибыл в Астрахань, и все жители, при звоне колоколов, целовали крест царю Михаилу. 14 мая, на заре, Заруцкий с Мариною думали проскользнуть по Волге мимо Астрахани и убежать в море; но Хохлов вместе с астраханцами и стрельцами ударил на них; бывшие с Заруцким воровские казаки разбежались по камышам: многие попались в плен; тогда взяли также польку Варвару Казановскую, подругу Марины, но Заруцкого и Марины не успели схватить; они воспользовались извилистым руслом Волги, и стрельцы не могли скоро сообразить, куда они скрылись.

    29 мая один стрелец, бывший на рыбном учуге, известил, что видел Заруцкого с Мариною. По этому известию Хохлов отправил на указанное место погоню, но узнал, что беглецы, выплывши в море, повернули в Яик. 1 июня прибыл в Астрахань Одоевский и тотчас отправил самого Хохлова с вестью в Москву, а 7 июня выслал на Яик отряд под начальством стрелецких голов: Гордея Пальчикова и Севастьяна Онучина. Посланные, плывя вверх по Яику, нападали на след, где останавливались Заруцкий с Мариной, и 24 июня наткнулись на воровской табор: он стоял на Медвежьем острове, посреди лесистых берегов Яика. С Заруцким и Мариною было до 600 волжских казаков. Они сделали на острове острог. Всем заправлял атаман Треня Ус, ни в чем не давал никакой воли Заруцкому и Марине; он даже отнял у последней сына и держал при себе.

    Стрельцы осадили воров. Казаки не ожидали гостей, не вступили в битву со стрельцами, на другой же день связали Заруцкого и Марину и выдали с сыном да с каким-то чернецом Николаем, а сами объявили, что целуют крест царю Михаилу Федоровичу. Треня Ус убежал и несколько времени после того разбойничал.

    Пленников привезли в Астрахань, а 13 июля Одоевский отправил их поодиночке вверх по Волге. Марину с сыном вез стрелецкий голова Михайло Соловцов с 500 человек самарских стрельцов. Марину везли связанною. В наказе, данном Соловцову, приказано было убить ее вместе с сыном, если нападут на них воровские люди, с целью отбить преступницу. В таком виде прибыла Марина в Москву, куда восемь лет тому назад въезжала с таким великолепием в первый раз в жизни, надеясь там царствовать и принимать поклонение.

    Четырехлетнего сына Марины повесили всенародно за Серпуховскими воротами; Заруцкого посадили на кол. По известию русских, сообщенному поляками при размене пленных, Марина умерла в Москве, в тюрьме, от болезни и «с тоски по своей воле». В народной памяти она до сих пор живет под именем «Маринки безбожницы, еретицы». Народ воображает ее свирепою разбойницею и колдуньей, которая умела, при случае, обращаться в сороку.

    Глава 26

    Василий Шуйский

    Печальные обстоятельства предшествующей истории наложили на великорусское общество характер азиатского застоя, тупой приверженности к старому обычаю, страх всякой новизны, равнодушие к улучшению своего духовного и материального быта и отвращение ко всему иноземному. Но было бы клеветою на русский народ утверждать, что в нем совершенно исчезла та духовная подвижность, которая составляет отличительное качество европейских племен, и думать, что русские в описываемое нами время неспособны были вовсе откликнуться на голос, вызывающий их на путь новой жизни. Умные люди чувствовали тягость невежества; лица, строго хранившие благочестивую старину, сознавали, однако, потребность просвещения, по их понятиям, главным образом религиозно-нравственного; думали о заведении школ и распространении грамотности. Люди, с более смелым умом, обращались прямо к иноземному, чувствуя, что собственные средства для расширения круга сведений слишком скудны. Несмотря на гнет того благочестия, которое отплевывалось от всего иноземного, как от дьявола, в Москве, по известию иностранцев, находились лица, у которых стремление к познаниям и просвещению было так велико, что они выучивались иностранным языкам с большими затруднениями, происходившими как от недостатка руководств и руководителей, так и от преследования со стороны тех, которые готовы были заподозрить в этом ересь и измену отечеству. Так, Федор Никитич Романов, нареченный по пострижении Филаретом, учился по-латыни; поляки в Москве видели людей, выучившихся тайком иностранным языкам и с жадностью хватавшихся за чтение. Афанасий Власов, рассмешивший поляков своими простодушными выходками, в то же время удивил их чистым латинским произношением, показывавшим, что язык латинский был ему знаком. О многих из Ивановых жертв Курбский говорит как о людях ученых и начитанных по своему времени, и сам Курбский своим собственным примером доказывает, что московские люди XVI-го века не оставались совершенно неспособными понять пользу просвещения и необходимость сближения с иноземцами. У нас думали, что названый царь Димитрий вооружил против себя русский народ своей привязанностью к иноземцам, пренебрежением к русским обычаям и равнодушием к требованиям тогдашнего благочестия. Но вглядываясь ближе в смысл событий, увидим не то: поведение Димитрия действительно не могло нравиться строгим блюстителям неподвижности, но никак не большинству, не массе народа; так же, как и впоследствии великий преобразователь Руси, хотя и встретил против себя сильное, упорное и продолжительное противодействие, но никак не от всех, а, напротив, нашел немало искренних сторонников и ревнителей своих преобразовательных планов: иначе бы, конечно, он и не успел. Гибель названого Димитрия была делом не русского народа, а только заговорщиков, воспользовавшихся оплошностью жертвы; это доказывается тем, что народ русский тотчас же обольстился вестью, что царь его, спасенный раз в детстве в Угличе, спасся в другой раз в Москве; народ русский почти весь последовал за тенью Димитрия, до тех пор, пока не убедился, что его обманывали и Димитрия нет на свете. Самый способ убийства показывает, что народ был далек от того, чтоб погубить своего царя за его приемы, несогласные с приемами прежних царей. Шуйский вооружил народ против поляков именем того же царя и таким обманом отвлек его внимание от Кремля. Число участников Шуйского не могло быть велико; оттого-то Шуйский накануне убийства поспешил удалить из сотни караульных семьдесят человек: очевидно, он боялся не сладить с целой сотней. Таким образом, убийство Димитрия было вовсе не народным делом.

    Кто бы ни был этот названый Димитрий и что бы ни вышло из него впоследствии, несомненно, что он для русского общества был человек, призывавший его к новой жизни, к новому пути. Он заговорил с русскими голосом свободы, настежь открыл границы прежде замкнутого государства и для въезжавших в него иностранцев и для выезжавших из него русских, объявил полную веротерпимость, предоставил свободу религиозной совести: все это должно было освоить русских с новыми понятиями, указывало им иную жизнь. Его толки о заведении училищ оставались пока словами, но почва для этого предприятия уже подготовлялась именно этой свободой. Объявлена была война старой житейской обрядности. Царь собственным примером открыл эту борьбу, как поступил впоследствии и Петр, но названый Димитрий поступал без того принуждения, с которым соединялись преобразовательные стремления последнего. Царь одевался в иноземное платье, царь танцевал, тогда как всякий знатный родовитый человек Московской Руси почел бы для себя такое развлечение крайним унижением. Царь ел, пил, спал, ходил и ездил не так, как следовало царю по правилам прежней обрядности; царь беспрестанно порицал русское невежество, выхвалял перед русскими превосходство иноземного образования. Повторяем: что бы впоследствии ни вышло из Димитрия — все-таки он был человек нового, зачинающегося русского общества.

    Враг, погубивший его, Василий Шуйский был совершенною противоположностью этому загадочному человеку. Трудно найти лицо, в котором бы до такой степени олицетворялись свойства старого русского быта, пропитанного азиатским застоем. В нем видим мы отсутствие предприимчивости, боязнь всякого нового шага, но в то же время терпение и стойкость — качества, которыми русские приводили в изумление иноземцев; он гнул шею пред силою, покорно служил власти, пока она была могуча для него, прятался от всякой возможности стать с ней в разрезе, но изменял ей, когда видел, что она слабела, и вместе с другими топтал то, перед чем прежде преклонялся. Он бодро стоял перед бедою, когда не было исхода, но не умел заранее избегать и предотвращать беды. Он был неспособен давать почин, избирать пути, вести других за собою. Ряд поступков его, запечатленных коварством и хитростью, показывает вместе с тем тяжеловатость и тупость ума. Василий был суеверен, но не боялся лгать именем Бога и употреблять святыню для своих целей. Мелочной, скупой до скряжничества, завистливый и подозрительный, постоянно лживый и постоянно делавший промахи, он менее, чем кто-нибудь, способен был приобресть любовь подвластных, находясь в сане государя. Его стало только на составление заговора, до крайности грязного, но вместе с тем вовсе не искусного, заговора, который можно было разрушить при малейшей предосторожности с противной стороны. Знатность рода помогла ему овладеть престолом, главным образом оттого, что другие надеялись править его именем. Но когда он стал царем, природная неспособность сделала его самым жалким лицом, когда-либо сидевшим на московском престоле, не исключая и Федора, слабоумие которого покрывал собой Борис. Сама наружность Василия была очень непривлекательна: это был худенький, приземистый, сгорбленный старичок, с больными подслеповатыми глазами, с длинным горбатым носом, большим ртом, морщинистым лицом, редкою бородкою и волосами.

    Василию, при вступлении на престол, было уже за пятьдесят лет. Молодость свою провел он при Грозном и решительно ничем не выказал себя. Когда родственники его играли важную роль в государстве, Василий оставался в тени. Опала, постигшая его родного брата Андрея, миновала Василия. Борис не боялся его, вероятно, считая его ничтожным по уму и притом всегдашним угодником силы; говорят, однако, Борис запрещал ему жениться, как и Мстиславскому. Василий все терпел и повиновался беспрекословно. Посланный на следствие по поводу убийства Димитрия, Василий исполнил это следствие так, как нужно было Борису и как, вероятно, ожидал того Борис. Явился Димитрий. Борис послал против него Шуйского, и Василий верно служил Борису. Бориса не стало. При первом народном восстании против Годуновых в Москве, Василий выходил на площадь, уговаривал народ оставаться в верности Годуновым, уверял, что царевича нет на свете и человек, назвавшийся его именем, есть Гришка Отрепьев. Но когда после того воззвание, прочитанное Пушкиным с лобного места, взволновало народ до того, что можно было ясно видеть непрочность Годуновых, Шуйский, призванный решить вопрос о подлинности Димитрия, решил его в пользу претендента и окончательно погубил несчастное семейство Годуновых.

    Само собою разумеется, что если кто из бояр был вполне уверен, что названый Димитрий не действительный сын царя Ивана, то, конечно, Василий Шуйский, видевший собственными глазами труп убитого царевича. С Шуйским были в приязни московские торговые люди: это была старая фамильная приязнь; и в то время, когда Шуйские хотели развести Федора с женою, они опирались на торговых людей. Торговые люди были вхожи в дом Василия, и вот одному из них Федору Коневу с товарищами Шуйский сообщает, что царь вовсе не Димитрий, возбуждает опасение, что этот царь изменяет православию, что у него с Сигизмундом и польскими панами поставлен уговор разорить церкви и построить вместо них костелы, указывает на то, что некрещеные поляки и немцы входят в церковь, что при дворе соблюдаются иноземные обычаи, что настанет великая беда старому благочестию. Торговые люди начали болтать о том, что слышали от большого боярина, попались и выдали Шуйского. Не царь, а народный суд всех сословий приговорил Василия к смерти. С терпением и мужеством Василий пошел на казнь и, не ожидая спасения, бестрепетно сказал народу: «Умираю за веру и правду!» Палач хотел с него снять кафтан и рубаху с воротом, унизанным жемчужинами. Князь, потомок Св. Владимира, с гордостью и достоинством воспротивился, говоря: «Я в ней отдам Богу душу». Великодушие названого Димитрия спасает его от смерти. Он отправлен в Вятку, но только что успел прибыть в этот город, как царский гонец привозит ему известие о возвращении ему боярского сана и всех прежних вотчин. Шуйский притворяется верным слугою Димитрия, склоняется перед ним так же, как склонялся перед Годуновым, и кто знает, как долго оставался бы он в этом положении, если бы сам Димитрий своею крайнею неосторожностью не подал ему повода составить заговор. Не обладая способностью давать почин важному делу, Шуйский составил заговор потому, что уже чересчур было легко его составить. Приезд поляков, наглое поведение пришельцев и чересчур явное нарушение обычного хода жизни в Москве, соблазнившее строго благочестивых людей, естественно образовали кружок недовольных. Старым боярам не нравилось стремление царя к нововведениям и к иноземным обычаям, при котором им, детям старой Руси, не представлялось играть первой роли. Торговые, зажиточные люди свыклись со своим образом жизни; их беспокоило то, что делалось перед их глазами и грозило нарушить вековой застой; притом же, в их домах поставили «нечестивую Литву», которая нахально садилась им на шею. Наконец, можно было найти недовольных и между служилыми, которых пугала предпринимаемая война с турками и татарами. Шуйскому легко было собрать их к себе, когда над его действиями не только не было надзора, но даже запрещалось иметь его. Голос Шуйского не мог остаться без внимания, когда он говорил собранным у него гостям то, что у них самих шевелилось на душе. Знатность его рода, как старейшей отрасли Св. Александра Невского, содействовала уважению к его речам, также как и достоинство боярина, старого по летам и по службе. При всем том, однако, он нашел очень мало соумышленников; видно, что находились между ними и такие, которые тогда же думали предать его с заговорщиками. За недостатком соумышленников, Шуйский выпустил из тюрем преступников: подобные товарищи естественно готовы были исполнять всякое дело. Малейшее внимание царя к тому, что делалось вокруг него, уничтожило бы все замыслы Шуйского. Разделавшись с Димитрием, Шуйский бросился усмирять народ, возмущенный им же против поляков во имя царя, но москвичи успели уже перебить до четырехсот человек пришельцев, сопровождая свое убийство самыми неистовыми варварствами, нападали на сонных и безоружных и не только убивали, но мучили: отсекали руки и ноги, выкалывали глаза, обрезали уши и носы, ругались над женщинами, обнажали их, гоняли по городу в таком виде и били. С большим трудом Шуйский и бояре остановили кровопролитие и всякие неистовства. Народ в этот день до того перепился, что не мог долго дать себе отчета в происходившем. Волей-неволей народ сделался участником убийства названого Димитрия. Возвратить потерянного уже нельзя было. Народ молчал в каком-то оцепенении. Через три дня бояре согласились выбрать Шуйского в цари, с тем, что он будет править не иначе, как с согласия бояр. Созвали народ на площадь звоном колокола. Приверженцы Шуйского немедленно «выкрикнули» его царем. Некоторые заявили, что следует разослать во все московские города грамоты, чтобы съехались выборные люди для избрания царя; но бояре решили, что этого не нужно, и сейчас же повели Василия в церковь, где он дал присягу управлять согласно боярским приговорам, никого не казнить без воли бояр, не отнимать у родственников осужденных служилых людей вотчин, а у гостей и торговых людей лавок и домов, и не слушать ложных доносов. После произнесения Шуйским этой присяги, бояре сами присягнули ему в верности.

    Немедленно разослана была по всем городам грамота, извещавшая, будто, по приговору всех людей Московского государства, и духовных и светских, избран на престол князь Василий Иванович Шуйский, по степени прародителей происходящий от Св. Александра Невского и суздальских князей. О бывшем царе сообщалось, что богоотступник, еретик, чернокнижник, сякой-такой сын Гришка Отрепьев, прельстивши московских людей, хотел, в соумышлении с папой, Польшей и Литвой, попрать православную веру, ввести латинскую и лютерскую и вместе с поляками намеревался перебить бояр и думных людей. Одновременно разослана была грамота от имени царицы Марфы, извещавшая о том, что ее сын убит в Угличе, а она признала вора сыном поневоле, потому что он угрожал ей и всему ее роду смертным убийством. В заключение, вдовствующая царица объявляла, что она, вместе с другими, била Василию челом о принятии царского сана. До какой степени на самом деле уважал царь Василий мать Димитрия, показывает ее просьба к польскому королю, писанная по низложении Шуйского, в которой инокиня Марфа жалуется, что Шуйский держал ее в неволе и даже не кормил, как следует.

    Первым делом Шуйского, после рассылки грамот, было перевезти тело царевича Димитрия в Москву. За этим телом в Углич поехал митрополит Филарет Никитич с двумя архимандритами, двое Нагих: Григорий и Андрей, князь Иван Михайлович Воротынский и Петр Никитич Шереметев. 1-го июня Василий венчался на царство, а 3-го июня перевезены мощи Димитрия и поставлены в Архангельском соборе. В грамоте, разосланной по поводу явления нового святого, было сказано, что царица Марфа всенародно каялась в том, что поневоле признавала вора Гришку сыном, а смерть царевича Димитрия прямо приписана была Борису Годунову. Для большего убеждения народа на лобном месте показывали родных Гришки Отрепьева. Но всему этому не верили тогда в Московском государстве, и, в день открытия мощей, народ чуть было не взбунтовался и не убил каменьями Шуйского. Даже те, которые сомневались в подлинности бывшего царя Димитрия, не верили, чтоб он был Гришка, а считали его поляком, которого подготовили иезуиты, научили по-русски и пустили играть роль Димитрия. На патриаршеский престол, вместо низверженного Игнатия, был поставлен казанский митрополит Гермоген, отличавшийся в противоположность прежнему патриарху фанатической ненавистью ко всему иноверному. Страшась мести со стороны Польши за перебитых в Москве поляков, Шуйский с боярами рассудили, что лучше всего задержать у себя всех поляков и даже послов Сигизмунда, Олесницкого и Гонсевского, а между тем послать своих послов в Польшу и выведать там, что намерены делать поляки.

    Не долго Шуйскому пришлось утешаться безопасностью. В Москве происходили волнения; 15 июня, в воскресенье, сделался шум и бунт. Шуйский подозревал, что это происходит от козней знатных лиц, созвал в Кремль думных людей и стал спрашивать: «Кто это из вас волнует народ? Зачем вымышляете разные коварства? Коли я вам нелюб, я оставлю престол, возьмите мой царский посох и шапку, выбирайте, кого хотите». Думные люди уверяли, что они верны в своем крестном целовании. «Так наказывайте виновных», — сказал Шуйский. Думные люди вышли на площадь и уговорили народ разойтись. Пятерых крикунов схватили, высекли кнутом и сослали.

    Но то было только начало смуты. Через два месяца на юге разнесся слух, что Димитрий жив и убежал в Польшу. Вся северская земля, Белгород, Оскол, Елец провозгласили Димитрия. Ратные люди, собранные под Ельцом прежним царем, не хотели повиноваться Шуйскому, избрали предводителем Истому Пашкова и присягнули все до единого стоять за законного царя Димитрия. В Комарницкой волости Болотников возвестил, что он сам видел Димитрия и Димитрий нарек его главным воеводой. Болотников был взят еще в детстве в плен татарами, продан туркам, освобожден венецианцами, жил несколько времени в Венеции и, возвращаясь в отечество через Польшу, виделся с Молчановым, который уверил его, что он Димитрий. Болотников, никогда не видавший царя Димитрия, действовал с полной уверенностью, что стоит за законного государя. Он начал возбуждать боярских людей против владельцев, подчиненных против начальствующих, безродных против родовитых, бедных против богатых. Его грамоты произвели мятеж, охвативший Московское государство подобно пожару. В Веневе, Туле, Кашире, Алексине, Калуге, Рузе, Можайске, Орле, Дорогобуже, в Зубцове, Ржеве, Старице провозгласили Димитрия. Дворяне Ляпуновы подняли, именем Димитрия, всю рязанскую землю. Возмутился город Владимир со всей своей землей. Во многих поволжских городах и в отдаленной Астрахани провозгласили Димитрия. Только Казань и Нижний Новгород еще держались кое-как за Шуйского. В пермской земле отказали Василию давать ратных людей, служили молебны о спасении Димитрия и пили чаши за его здоровье. Новгород и Псков оставались пока верными Шуйскому, но псковские пригороды стояли за Димитрия. Если бы в это время на самом деле явился человек с именем Димитрия, то вся русская земля пошла бы за ним. Но он не являлся, и многие сомневались в справедливости слухов об его спасении, а потому и не решались открыто отпасть oт царствовавшего в Москве государя. Тем не менее к Болотникову стеклась огромная толпа. Он из северской земли двинулся к Москве: города сдавались за городами. 2 декабря Болотников был уже в селе Коломенском. К счастью Шуйского, в полчище Болотникова сделалось раздвоение. Дворяне и дети боярские, недовольные тем, что холопы и крестьяне хотят быть равными им, не видя притом Димитрия, который бы мог разрешить между ними споры, стали убеждаться, что Болотников их обманывает, и начали отступать от него. Братья Ляпуновы первые подали этому отступлению пример, прибыли в Москву и поклонились Шуйскому, хотя не терпели его. Болотников был отбит Скопиным-Шуйским и ушел в Калугу.

    Избавившись от осады, Шуйский, по совету с патриархом Гермогеном, пригласил в Москву бывшего патриарха Иова. 20 февраля 1607 года последний разрешил народ от клятвы, наложенной им за нарушение крестного целования Борису. Еще прежде того Шуйский приказал перевезти тела Бориса, его жены и сына и похоронить в Троицко-Сергиевом монастыре. Этими поступками хотел Шуйский примириться с прошлым и тем придать своей власти более законности. Но с наступлением лета силы Болотникова опять начали увеличиваться пришедшими казаками. Явился новый самозванец, родом муромец, незаконный сын «посадской женки», Илейка, ходивший прежде в бурлаках по Волге. Он назвал себя царевичем Петром, небывалым сыном царя Федора; с волжскими казаками пристал он к Болотникову. После нескольких битв, Шуйский осадил Болотникова и названого Петра в Туле. Какой-то муромец Мешок Кравков сделал гать через реку Упу и наводнил всю Тулу: осажденные сдались. Шуйский, обещавши Болотникову пощаду, приказал ему выколоть глаза, а потом утопить. Названого Петра повесили; простых пленников бросали сотнями в воду, но бояр, князей Телятевского и Шаховского, бывших с Болотниковым, оставили в живых.

    Воротившись в Москву, Шуйский думал, что теперь для него наступила пора успокоиться, и женился на княжне Марье Петровне Буйносовой-Ростовской, с которой обручился еще при жизни названого царя Димитрия. Новые тревоги не давали ему отдохнуть: вместо повешенного названого Петра явилось несколько царевичей. В Астрахани явился царевич Август, называвший себя небывалым сыном царя Ивана Васильевича от жены Анны Колтовской; потом там же явился царевич Лаврентий, также небывалый сын убитого отцом царевича Ивана Ивановича. В украинских городах явилось восемь царевичей, называвших себя разными небывалыми сыновьями царя Федора (Федор, Ерофей, Клементий, Савелий, Семен, Василий, Гаврило, Мартын). Все эти царевичи исчезли так же быстро, как появились. Но в северской земле явился наконец долгожданный Димитрий и, весной 1608 года, с польской вольницей и казаками двинулся на Москву. Дело его шло успешно. Ратные люди изменяли Шуйскому и бежали с поля битвы. Новый самозванец, в начале июля 1608 года, заложил свой табор в Тушине, от чего и получил у противников своих название Тушинского вора, оставшееся за ним в истории. Города и земли русские одни за другими признавали его. Полчище его увеличивалось с каждым часом.

    Переговоры Шуйского с Польшей должны были решить, чего нужно было Московскому государству ждать от польского правительства. Переговоры эти шли очень медленно. Задержавши в 1606 году польских послов Олесницкого и Гонсевского, Василий отправил князя Григория Волконского с объяснениями. Волконский пробыл в Польше больше года и натерпелся там всяких упреков и оскорблений. Вслед за тем, в октябре 1607 года, прибыли новые польские послы (Друцкий-Соколинский и Витовский) в Москву. Переговоры с ними шли до июля 1608 года и наконец кончились тем, что обе стороны заключили перемирие на три года и одиннадцать месяцев, а в продолжение этого времени Польша обязалась не помогать никаким самозванцам и запретить всем полякам поддерживать Тушинского вора. Со своей стороны, царь Василий отпускал всех задержанных поляков, с условием, чтобы они не сносились с теми из своих соотечественников, которые находились в тушинском таборе; Марина не именовала бы себя царицей, а Мнишек не называл бы своим зятем Тушинского вора.

    Но в противность этим условиям, Мнишек с Мариной и другими поляками очутились в тушинском таборе. Марина всенародно признала вора своим мужем, большая часть русских городов и земель опять отпала от Шуйского и провозгласила Димитрия. В таких печальных обстоятельствах Шуйский обратился за помощью к шведам. Положение царя Василия в Москве было самое жалкое. Никто не уважал его. Им играли, как ребенком, по выражению современников. Шуйский то обращался к церкви и к молитвам, то призывал волшебниц и гадальщиц, то казнил изменников, но только незнатных, то объявлял москвичам: «Кто мне хочет служить, пусть служит, а кто не хочет служить — пусть идет: я никого не насилую». Москвичи уверяли своего царя в верности, а потом многие перебегали в Тушино; побывавши в Тушине, ворочались в Москву: поживши в Москве, опять бежали в Тушино; беглец, явившийся в Тушино, целовал крест Димитрию и получал от него жалованье, а вернувшись в Москву, целовал крест Василию и от него получал также жалованье. Чтобы отвадить народ от вора, Шуйский постановил давать свободу тем холопам, которые уйдут из Тушина, но выходило, что многие холопы из Москвы бежали в Тушино, чтобы после, вернувшись, получить от царя свободу. Московские торговцы без зазрения совести возили в Тушино всякие товары, разживались и копили копейку про черный день, не пускали своих денег в оборот и от этого в Москве делался недостаток: он стал особенно чувствителен зимой, когда тушинцы отрезали путь из Рязани в Москву.

    17-го февраля 1609 года толпа, под начальством князя Романа Гагарина, Григория Сумбулова, бросилась в Кремль; она состояла из многих служилых людей разных городов и, обратившись к боярам, кричала: «Надобно переменить царя! Василий сел самовольством, не всей землей выбран». Некоторые бояре уже были не в ладах с Шуйским, особенно Голицыны, так как князь Василий Васильевич Голицын сам помышлял о престоле. Но они не решились стать заодно с мятежниками, потому что за Шуйского был патриарх Гермоген. Замечательно, что патриарх сам постоянно не ладил с царем, но из чувства законности стоял за него, как уже за существующую верховную власть. Толпа мятежников вышла из Кремля на Красную площадь. Ударили в набат. Явился патриарх.

    «Князь Василий Шуйский нелюб нам на царстве, — кричала толпа. — Он тайно убивает и сажает нашу братию в воду!» «А кого же казнил Шуйский?» — спросил патриарх. Мятежники не назвали имен, но кричали:

    «Из-за Василия кровь льется, и земля не умирится, пока он будет на царстве. Его одна Москва выбрала, а мы хотим избрать иного царя!» Патриарх на это сказал:

    «До сих пор Москва всем городам указывала, а ни Новгород, ни Псков, ни Астрахань и никакой другой другой город не указывал Москве; а что кровь льется, то это делается по воле Божьей, а не по хотению вашего царя».

    Убеждения патриарха спасли на этот раз Василия; но дороговизна увеличилась; в апреле боярин Крюк-Колычев составил заговор убить Василия. Умысел был открыт. Зачинщика казнили. Положение царя становилось все ужаснее: до него доходили слухи, что его убьют то на Николин день, то на Вознесенье. Народ врывался к нему во дворец и кричал: «Чего еще нам дожидаться! Разве голодной смертью помирать?» Царь обнадеживал москвичей скорым прибытием Скопина со шведскими людьми и убеждал купцов не поднимать цены на хлеб. Но московские купцы поступали так же, как некогда при Борисе: припрятывали хлеб, чтобы продавать его по дорогой цене. На счастье Василию в это время дела Тушинского вора пошли неудачно. Города, прежде признававшие его, выведенные из терпения бесчинством поляков и русских воров, один за другим отпадали и признавали царя Василия. Крестьяне собирались шайками, били и топили шатавшихся тушинцев. Сапега ничего не мог сделать с Троицким монастырем. Он беспрестанно палил по его стенам из 90 орудий; монастырь не сдавался, несмотря на то, что начальствующие в монастыре воеводы Долгорукий-Роща и Голохвастов были во вражде между собой, а осажденные, при большой тесноте и недостатке, умирали от цинги. Ратные люди, оборонявшие монастырь, делали частые вылазки и наносили неприятелю много вреда. Наконец, и попытки тушинцев овладеть Москвою не имели успех. 25 июня москвичи отбили их нападение на Ходынку и взяли в плен двести человек. Прокопий Ляпунов очистил от воров рязанские города. Стоявший под Коломной отряд тушинцев ушел оттуда. Но более всего поправились дела Василия после успехов Скопина. Зимой тушинский лагерь пришел в совершенное расстройство. 12 января 1610 года Сапега отступил от Троицы; в феврале убежал вор в Калугу, а в начале марта Тушино совершенно опустело. Почти вся Русь покорилась Василию; но с запада на него наступала беда: Сигизмунд стоял под Смоленском, а русские, бывшие в Тушине, явились к польскому государю просить на Московское царство Владислава. Судьба, казалось, не давала Василию ни минуты отдыха. Одна беда проходила, другая, погрознее, наступала. В конце апреля скоропостижно скончался Скопин, и это приблизило падение Василия. Народная молва считала царя участником его смерти. Уже поляки и запорожцы забирали южные города: Стародуб, Почеп, Чернигов взяты были приступом и ограблены. Новгород-Северский и Рославль целовали крест Владиславу.

    Вместо Скопина царь назначил главным предводителем войска своего брата Димитрия, но русские не терпели его, а жену его Екатерину считали убийцей Скопина. Шведский полководец Делагарди презирал Димитрия Шуйского за неспособность. Московские пленники сообщили под Смоленском полякам, что народ не любит Василия, что войско не захочет за него биться и вся Русь охотно признает Владислава царем. По этим известиям, Сигизмунд отправил к Москве войско под начальством коронного гетмана Жолкевского. Войско Шуйского, тысяч в тридцать, двинулось к Можайску; с ним шел и Делагарди со своей ратью, состоящей из людей разных наций. В московском войске было много новобранцев, в первый раз шедших на бой. Охоты защищать царя Василия не было ни у кого. Враги встретились 23 июня между Москвой и Можайском, при деревне Клушино. От первого напора поляков побежала московская конница, смяла пехоту: иноземцы, бывшие под начальством Делагарди, взбунтовались и стали передаваться неприятелю. Тогда начальники московского войска, Димитрий Шуйский, Голицын, Мезецкий, убежали в лес, а за ними и все бросились врассыпную. Жолкевскому досталась карета Димитрия Шуйского, его сабля, булава, знамя, много денег и мехов, которые Димитрий намеревался раздать войску Делагарди, но не успел. Делагарди, оставленный своими подчиненными, изъявил желание переговорить с гетманом Жолкевским, и когда гетман приехал к нему, то Делагарди выговорил у него согласие уйти беспрепятственно из пределов Московского государства. «Наша неудача, — сказал Делагарди, — происходит от неспособности русских и вероломства моих наемных воинов. Не то было бы с теми же русскими, если бы ими начальствовал доблестный Скопин. Но его извели, и счастье изменило московским людям».

    Жолкевский принудил сидевших в Цареве-Займище Елецкого и Валуева присягнуть Владиславу, присоединиться к нему с их пятитысячным отрядом и пошел прямо на Москву. Можайск сдался ему без сопротивления. Волок-Ламский, Ржев, Погорелое Городище, Иосифов монастырь покорились добровольно. По совету Валуева, Жолкевский послал агентов своих в Москву с грамотами, в которых обещал русской земле тишину и благоденствие под правлением Владислава, если русские изберут королевича царем. Эти грамоты разбрасывались по улицам, ходили по рукам, всенародно читались на сходках. Царь Василий не мог ничего сделать.

    С другой стороны подходил Тушинский вор из Калуги и 11 июля стал в Коломенском селе. Тогда Прокопий Ляпунов написал своему брату Захару и боярину Василию Васильевичу Голицыну, что следует удалить и Шуйского и вора.

    17 июля Захар Ляпунов собрал сходку дворян и детей боярских за Арбатскими воротами и сказал:

    «Наше государство доходит до конечного разорения. Там поляки и Литва, тут калужский вор, а царя Василия не любят. Он не по правде сел на престол и несчастен на царстве. Будем бить ему челом, чтобы он оставил престол, а калужским людям пошлем сказать, пусть они своего вора выдадут; и мы сообща выберем всей землей иного царя и встанем единомысленно на всякого врага». Послали в Коломенское.

    Русские, бывшие при воре, сказали: «Сведите Шуйского, а мы своего Димитрия свяжем и приведем в Москву».

    После такого ответа толпа отправилась к царю Василию. Выступил вперед дюжий плечистый Захар Ляпунов и сказал царю:

    «Долго ли за тебя кровь христианская будет литься? Ничего доброго от тебя не делается. Земля разделилась, разорена, опустошена; ты воцарился не по выбору всей земли; братья твои окормили отравой государя нашего Михаила Васильевича, оборонителя и заступника нашего. Сжалься над нами, положи посох свой! Сойди с царства. Мы посоветуем сами о себе иными мерами».

    Василий вышел из себя, обнажил большой нож, который носил при себе, бросился на Ляпунова и закричал:

    «Как ты смеешь мне это говорить, когда бояре мне того не говорят?»

    Ляпунов погрозил ему своей крепкой рукой и сказал: «Василий Иванович! Не бросайся на меня, а то я тебя вот так тут и изотру!»

    Бывшие с Ляпуновым дворяне сказали: «Пойдем, объявим народу».

    Они вышли на Красную площадь и зазвонили в колокол. Народ сбежался. Захар Ляпунов с лобного места приглашал патриарха, духовенство, бояр, служилых людей и всякого чина православных христиан за Серпуховские ворота на всенародную сходку. Народ повалил за Серпуховские ворота. Приехали патриарх, бояре.

    «Вот три года — четвертый сидит Василий Шуйский на царстве, — говорили народу, — неправдой сел, не по выбору всей земли, и нет на нем благословения Божьего; нет счастья земле! Как только его братья пойдут на войну, так и понесут поражение: сами прячутся, а ратные разбегаются! Собирайтесь в совет, как нам Шуйского отставить, а иного выбрать всей землей».

    Патриарх хотел было защищать Шуйского, которого не любил, но потом уехал.

    Бояре отправились к царю. Свояк царя Василия, Иван Мих. Воротынский сказал ему:

    «Вся земля бьет тебе челом; оставь свое государство ради междуусобной брани, затем, что тебя не любят и служить тебе не хотят».

    Царю Василию ничего не осталось, как повиноваться. Он положил свой царский посох и переехал из царских палат в свой княжий дом.

    Верховное правление на время перешло к боярскому совету под председательством князя Федора Мстиславского.

    На другой день, 18 июля, толпа москвичей вышла к Данилову монастырю и послала в Коломенское сказать:

    «Мы свое клятвенное слово совершили — Шуйского свели; теперь ведите к нам своего вора». Но из Коломенского села им дали такой ответ: «Дурно, что вы не помните крестного целования своему государю, а мы за своего помереть рады».

    Тогда многим в Москве стало жаль Шуйского, а Шуйский, узнавши это, послал денег стрельцам, которых было тысяч до восьми в Москве, чтобы с их помощью возвратить себе престол. Патриарх начал осуждать низложение царя.

    Тогда, 19 июля, Захар Ляпунов подобрал себе товарищей, подговорил чудовских иеромонахов. Они пришли в дом к Василию Шуйскому, разлучили его с женой, увезли ее в Вознесенский монастырь и объявили, что Василию следует постричься в монахи.

    «Люди московские, что я вам сделал, — сказал Шуйский. — Какую обиду учинил? Разве мне это за то, что я воздал месть тем, которые содеяли возмущение на нашу православную веру и хотели разорить дом Божий?»

    Ему повторили, что надобно постричься. Шуйский наотрез сказал, что не хочет.

    Тогда иеромонахам велено было совершать обряд пострижения, и когда, по обряду, спросили его: желает ли он? Василий громко закричал: «не хочу»; но князь Тюфякин, один из соумышленников Ляпунова, произносил за него обещание, а Ляпунов крепко держал Василия за руки, чтоб он не отмахивался. Его одели в иноческое платье и увезли в Чудов монастырь.

    В то же время в Вознесенском монастыре постригли жену Василия. Марья Петровна также не дала обета и твердо говорила, что никто не может разлучить ее с мужем, с которым соединил Бог. Патриарх Гермоген вопиял против такого беззакония и говорил, что иноком стал теперь тот, кто за Василия отрекался от мира.

    Василий был последний государь из дома Св. Владимира, слишком шесть веков господствовавшего в русской земле со времени принятия христианства. Москвичи вспомнили тогда, что, за несколько времени перед его низвержением, в Архангельском соборе, где почивали остатки всех потомков Даниила Александровича московского, в полночь слышали люди плач великий, чтение сто восемнадцатого псалма и пение вечной памяти. Плачем началось, плачем окончилось. Этот плач в усыпальнице московских государей предвещал низвержение царя Василия и грядущие бедствия, после которых уже иному роду суждено было господствовать в русской земле.

    Через три дня после пострижения царя Василия прибыл гетман Жолкевский к Москве с польским войском. Бояре волей-неволей должны были соглашаться на избрание Владислава и показывать вид, будто поступают добровольно. Патриарх Гермоген сначала сильно противился, всегда верный своему неизменному отвращению ко всякой иноземщине; но потом, видя, что невозможно устоять против печальных обстоятельств, соглашался, но по крайней мере с тем, чтобы новый царь принял православие и крестился. Переговоры с Жолкевским шли три недели. Жолкевский был один из немногих в то время благороднейших и честнейших людей в Польше, чуждый иезуитских козней, уважающий права не только своего народа, но и чужих народов, ненавистник насилия, столько же храбрый, сколько умевший держать в порядке войско, великодушный, обходительный и справедливый. Он не мог согласиться на требование Гермогена, но заключил такой договор, который показывал, что гетман вовсе не думал о порабощении Руси Польше, напротив, уважал и даже ограждал права русского народа. Московское государство избирало царем своим Владислава, с тем, что власть его была ограничена по управлению боярами и думными людьми, а по законодательству думою всей земли. Владислав не имел права изменять народных обычаев, отнимать имущества, казнить и ссылать без боярского приговора, обязан был держать на должностях только русских, не должен был раздавать по польским обычаям полякам и литовцам староств, но мог жаловать их деньгами и поместьями наравне с иноземцами, не мог строить костелов и не должен был дозволять насилием и хитростью совращать русских в латинство, обязывался оказывать уважение к греческой вере, не отнимать церковных имений и отнюдь не впускать жидов в Московское государство. Бояре поставили в договор условие, чтобы крестьяне не переходили с земли одного владельца на земли другого. 17 августа трое главнейших бояр князей: Федор Иванович Мстиславский, Василий Васильевич Голицын и Данило Иванович Мезецкий с двумя думными дьяками: Телепневым и Луговским, взяли на себя право заключить этот договор от имени всех чинов Московского государства. То была ложь: участия всей земли не было и выборные люди не съезжались.

    Простой московский народ недоволен был избранием Владислава. В Москве усиливалась партия, хотевшая снова возвести на престол Шуйского. Бояре, приписывая эти волнения козням Василия и его братьев, до такой степени раздражились против Шуйских, что поднимали вопрос: не перебить ли всех Шуйских? Но за сверженного царя заступился Жолкевский. Он объявил, что Сигизмунд приказал ему беречь Василия и не допускать над ним насилий. Бояре отдали Жолкевскому в распоряжение сверженного царя и его родственников. Гетман отправил братьев Василия Шуйского, Ивана Пуговку и Димитрия с женой, в Польшу, самого сверженного царя — в Иосифов монастырь, а супругу его на время в Суздальско-Покровский монастырь. Жолкевский не хотел признавать их пострижения, так как оно было насильное, и дозволил им ходить в мирском платье.

    Вслед за тем, 19 сентября, гетман вступил с войском в Москву: он так умел держать в повиновении свое войско и обращаться с русскими, что даже сам суровый патриарх Гермоген начал смотреть на него более дружелюбными глазами. Русские города один за другим присягали Владиславу, кроме некоторых, все еще державшихся вора. Достойно замечания, что Прокопий Ляпунов, в руках которого была вся рязанская земля, не только без противоречия одобрил избрание Владислава, но послал к Жолкевскому сына своего Владимира, хлопотал о доставке съестных припасов полякам в Москву и был самым ревностным их приверженцем. Бояре, по настоянию Жолкевского, снарядили послов к Сигизмунду.

    Жолкевский не долго остался в Москве. Сигизмунд был вовсе не доволен договором, постановленным Жолкевским. Сигизмунд не хотел давать Московскому государству сына, а думал сам завладеть этим государством и присоединить его к Польше. Управлявшие им иезуиты не видели для своих планов никакой пользы из того, что Владислав сделается московским царем, когда при этом не дозволено будет ни строить костелов, ни совращать православных в латинство и унию. Полякам вообще не нравилось запрещение давать им староства и должности в московской земле, тогда как они надеялись поживиться при новом порядке вещей. Сигизмунд отозвал Жолкевского из Москвы. В конце октября гетман сдал начальство над войском, оставшимся в Москве, Александру Гонсевскому, а сам выехал под Смоленск, взявши с собою сверженного царя Василия и жену его.

    Сигизмунд принял Жолкевского с гневом, с презрением бросил представленный гетманом договор и сказал: «Я не допущу сына моего быть царем московским».

    С тех пор пленный царь находился под Смоленском до взятия этого города. Русские послы, находившиеся под Смоленском, заметили, что гетман Жолкевский поступил вопреки договору, по которому не следовало ни одного человека выводить в Польшу и Литву, и находили, что Жолкевский нанес оскорбление православной вере тем, что дозволил Василию и жене его ходить в мирском платье. «Я сделал это, — сказал Жолкевский, — по просьбе бояр, чтобы отстранить смятение в народе. Притом же Василий в Иосифовом монастыре чуть с голода не умирал… Я привез его в мирском платье, потому что он сам не хочет быть монахом; его постригли насильно, а насильное пострижение противно и вашим, и нашим церковным уставам. Сам патриарх это утверждает».

    Смоленск защищался упорно, благодаря мужеству воеводы Шеина. И воевода, и все смольняне охотно присягали Владиславу, но не хотели ни за что, по требованию Сигизмунда, сдавать польскому королю русского города, который король хотел присоединить к Польше, тем более, что Сигизмунд показывал явное пренебрежение ко всем правам русских и к особам послов, прибывших к нему от всей русской земли: он приказал заключить их в оковы и отправить в Польшу.

    Много приступов к Смоленску было отбито. Наконец, 3 июня 1611 года, взорвана была часть смоленских стен; поляки ворвались в город. Владыка смоленский Сергий, с толпой народа, был взят в полуразрушенном соборе; русские бросались в огонь, решаясь лучше погибнуть, чем терпеть поругание от победителей. Шеин с женой, малолетним сыном, товарищем своим князем Горчаковым и несколькими дворянами заперся в башне и храбро защищался до тех пор, пока один из польских военачальников, Потоцкий, не убедил его сдаться, обещая от короля милость. «Я всем сердцем был предан королевичу, — сказал Шеин полякам, — но если бы король не дал сына своего на царство, то земля не может быть без государя и я бы поддался тому, кто был бы избран царем на Москве». Сигизмунд не оценил ни прямоты, ни храбрости этого человека. Его подвергли пытке, желая дознаться, где спрятаны в Смоленске сокровища, но не добились ничего. После пытки Шеина отправили в Литву в оковах, разлучивши с семьей.[106]

    После взятия Смоленска Сигизмунд уехал в Варшаву и приказал везти за собой Шуйского и его братьев. Успехи Польши над Русью произвели радость во всем католическом мире. В Риме празднества шли за празднествами. Иезуиты надеялись, что они теперь достигли своей цели и овладели московской землей. В Варшаве, по обыкновению, побаивались, чтобы успехи короля не послужили к стеснению шляхетских вольностей, но дали на время волю патриотическому восторгу и восхищались торжеством своей нации над давними врагами.

    Королю устроили торжественный въезд. Жолкевский вез за собой пленного низверженного царя. Поляки сравнивали его с римским Павлом Эмилием. Сослуживцы Жолкевского щеголяли блеском своих одежд и вооружения. Сам коронный гетман ехал в открытой, богато убранной коляске, которую везли шесть турецких белых лошадей. За его коляской везли Шуйского в открытой королевской карете. Бывший царь сидел со своими двумя братьями. На нем был длинный, белый, вышитый золотом кафтан, а на голове высокая шапка из черной лисицы. Поляки с любопытством всматривались в его изможденное сухощавое лицо и ловили мрачный взгляд его красноватых больных глаз. За ним везли пленного Шеина со смольнянами, а потом: послов — Голицына и Филарета с товарищами. Это было 29 октября 1611 года. Поезд двигался по Краковскому предместью в замок, где в сенаторской «избе» был в сборе весь сенат, двор, знатнейшие паны Речи Посполитой. На троне сидел король Сигизмунд с королевой, а по бокам члены королевской фамилии. Ввели пленных: Василия с братьями поставили перед троном. Жолкевский выступил вперед и громко произнес латинскую цветистую речь, в которой упомянул разных римских героев. Указывая на Василия, он сказал: «Вот он, великий царь московский, наследник московских царей, которые столько времени своим могуществом были страшны и грозны польской короне и ее королям, турецкому императору и всем соседним государствам. Вот брат его, Димитрий, предводитель 60-тысячного войска, мужественного, храброго и сильного. Недавно еще они повелевали царствами, княжествами, областями, мнoжecтвом подданных, городами, замками, неисчисленными сокровищами и доходами, но, по воле и по благословению Господа Бога над вашим величеством, мужеством и доблестью польского войска, ныне стоят они жалкими пленниками, всего лишенные, обнищалые, поверженные к стопам вашего величества и, падая на землю, молят о пощаде и милосердии». При этих словах низложенный царь поклонился и, держа в одной руке шапку, прикоснулся пальцами другой руки до земли, а потом поднес их к губам; Димитрий поклонился в землю один раз, а Иван, по обычаю московских холопов, отвесил три земных поклона. Иван Пуговка горько плакал. Василий сохранял тупое спокойствие. Гетман продолжал: «Ваше величество, я вас умоляю за них, примите их не как пленных, окажите им свое милосердие, помните, что счастье непостоянно и никто из монархов не может назвать себя счастливым, пока не окончит своего земного поприща». По окончании этой речи, пленники были допущены до руки королевской. После этого произнесены были еще две речи, одна — канцлером, другая — маршалом посольской избы в похвалу Сигизмунду, гетману и польской нации.

    В заключение всего, встал со своего места Юрий Мнишек, вспоминал о вероломном убийстве Димитрия, коронованного и всеми признанного, говорил об оскорблении своей дочери, царицы Марины, о предательском избиении гостей, приехавших на свадьбу, и требовал правосудия. Василий стоял молча. Мнишек проговорил свою речь; но никто из панов Речи Посполитой не произнес ни слова, никто не обратил на него внимания, напротив, все глядели с состраданием и участием на пленного царя. Король отпустил Василия милостиво.

    Василия с братьями отправили в Гостынский замок, где назначили ему пребывание под стражей. Содержание давали им нескудное, как это видно из описи вещей и одежд, оставшихся после Василия и пожалованных пленным по милости Сигизмунда. Неволя и тоска свела Василия в могилу на следующий же год. Над могилой его поставили памятник с латинской надписью, восхваляющей великодушие Сигизмунда. Брат его Димитрий и жена последнего Екатерина умерли после него в неволе, в плену. Супруга царя Василия значится умершей, по русским летописям, в Новодевичьем монастыре, в 1625 году, под именем Елены. Иван Пуговка, вскоре по заключении в Гостыни, изъявил желание служить Польше, присягнул Владиславу, и, когда в 1619 году был размен пленных, Иван не решился возвращаться в отечество и объявил, что приедет только тогда, когда Владислав разрешит его от данной ему присяги. Через несколько лет, однако, он был отпущен.

    Прошло двадцать три года с тех пор, как Василия привезли в Варшаву. Тогда Московское государство заключило с Польшей уже не перемирие на известный срок, как бывало столько раз до этого времени, а так называемый вечный мир. Тогда царь Михаил Федорович попросил у польского короля Владислава прислать в Москву гроб пленного царя и его родных. Сначала паны Речи Посполитой воспротивились было этому, потому что считали для Польши славой то обстоятельство, что тело пленного московского царя лежит в их земле, но согласились, когда московские послы одарили их соболями. Отрывши могилу, нашли каменную палатку, в которой гроб Василия стоял одиноко, а гроб Димитрия был поставлен на гроб его жены. Король Владислав приказал покрыть новые гробы, в которые поставлены были старые, атласом, бархатом и камкой. Гробы привезли в Москву, Московские дети боярские и дворяне несли гроб бывшего царя Василия на плечах от Дорогомилова до Кремля, при многочисленном стечении народа. Сам царь встретил его у собора Успенского, со всеми боярами и ближними людьми, одетыми в смирное (траурное) платье. Тело несчастного Василия погребено 11 июня 1635 года в Архангельском соборе в ряду других потомков Св. Владимира, правивших Москвой.

    Глава 27

    Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский

    Личность эта быстро промелькнула в нашей истории, но с блеском и славой, оставила по себе поэтические, печальные воспоминания. Характер этого человека, к большому сожалению, по скудости источников, остается недостаточно ясным: несомненно только то, что это был человек необыкновенных способностей.

    В старинных родовых обычаях нередко случалось, что кто-нибудь из членов рода получит прозвище, которое остается за его прямыми потомками, и таким способом образуется двойная фамилия, состоящая из этого прозвища и родового древнего наименования. Так, в потомстве суздальских князей, получивших наименование Шуйских, был князь, прозванный Скопа, давший начало ветви Шуйских, носивших названия Скопиных-Шуйских: эта ветвь окончилась правнуком Скопы Михаилом Васильевичем. Во время царствования названого Димитрия Михаил Васильевич имел не более двадцати лет от роду, но Димитрий отличил его и приблизил к себе. Он дал ему сан своего царского мечника и возложил на него важное поручение привезти в Москву царицу Марфу. В каких отношениях был Михаил к заговору Шуйского — мы вполне не знаем, хотя есть известие, что Димитрий, во время нападения заговорщиков, не нашел своего меча, который хранился у Михаила. Когда Болотников стоял под Москвою и 26 ноября собирался брать приступом столицу, царь Василий поверил Скопину охранение Серпуховских ворот. Михаил исполнил превосходно свое поручение и не только отбил мятежников, но 2 декабря ударил на Коломенское село и заставил Болотникова бежать от столицы. Несмотря на то, что князь Скопин заявил уже свои способности, Шуйский не дал ему главного начальства над войском против Тушинского вора, а поручил своему бездарному брату, Димитрию, который постыдно бежал и допустил самозванца до Москвы. Видно было, что подозрительный царь не доверял Михаилу Васильевичу и выдвинул его на дело только тогда, когда большая часть государства отпала от московского царя и сам Василий, со дня на день, дожидался гибели. В это время Скопин отправился в Новгород для заключения союза со шведами.

    Еще в феврале 1607 года шведы через корельского воеводу предлагали Василию свою помощь, но Василий, верный прадедовскому обычаю скрывать перед чужими свои затруднительные обстоятельства и представлять свое положение в самом лучшем виде, приказал выразить шведам негодование за такое предложение. Шведский король сделал вторично подобное же предложение, когда Василий стоял под Тулой. Василий отвечал, что он помощи ни от кого не требует и у него есть несчетные рати. Тогда только, когда самозванец уже угрожал столице, Василий должен был укротить свою гордость и ухватиться за средство, которое ему предлагали прежде. Он поручал это важное дело Скопину.

    Прибывши в Новгород, Скопин отправил в Швецию своего шурина, Семена Васильевича Головина, а сам оставался в Новгороде; но тут он увидел, что новгородцы волнуются и в большинстве готовы провозгласить Димитрия. Уже Псков и другие соседние города отпали от Шуйского. Войска у Скопина было немного. Он вышел из города, но кругом его все было враждебно; пограничные города Иван-город и Орешек были уже за Димитрия. Скопин хотел уйти в Швецию, как при устье Невы явились к нему новгородские старосты и просили воротиться в Новгород, обещая верность Василию. Такую перемену настроения в Новгороде произвели убеждения тамошнего митрополита Исидора. Но когда Скопин возвратился в Новгород, то услышал неожиданную весть, что из Тушина идет на Новгород полковник Кернозицкий с толпой поляков и русских воров. Новгородский воевода Михайло Игнатьевич Татищев вызвался идти против Кернозицкого. Татищева не любили в Новгороде; его недоброжелатели пришли к Скопину и сказали: «Татищев затем идет на Литву, чтобы изменить Василию и сдать Новгород».

    Скопин вместо того, чтобы защищать Татищева или разбирать справедливость доноса, собрал ратных новгородских людей и сказал: «Вот что мне говорят против Михаила Татищева, рассудите сами». Враги Татищева подняли крик и так вооружили всех, что толпа бросилась на него и растерзала. Скопин похоронил тело Татищева, а имущество велел продать с публичного торга, как поступали в старину в Новгороде после народного суда. Сам Скопин взял себе несколько вещей. Это дело остается темным как по отношению к личности Татищева, так и самого Скопина. Странным должно показаться, чтобы в самом деле мог покуситься пристать к самозванцу Татищев, один из главных виновников убийства названого Димитрия, фанатический приверженец русских обычаев; но тогда всех подозревали и редкий мог за себя поручиться. Кернозицкий подступил к Хутынскому монастырю; многие из служилых новгородских людей после смерти Татищева перебежали к неприятелю, а против Кернозицкого вышли собравшиеся крестьяне; некоторые из них попались в плен и под пытками наговорили, что в Новгород идет большое войско. Кернозицкий испугался и отступил в Старую Русу.

    Между тем Головин заключил договор, по которому Швеция обязывалась доставить Московскому государству на первый раз пять тысяч войска, за плату 32 000 рублей, да кроме того, Московское государство должно было дать Швеции 5000 рублей не в зачет. Сверх того, шведы обещали прибавить еще вспомогательного войска безденежно, с условием, чтобы и московский государь отпускал безденежно свое войско в Швецию в случае нужды. За это Московское государство уступало Швеции Корелу со всем ее уездом. По силе этого договора, весной 1609 года, прибыло в Новгород 5000 шведов, а за ними должно было прийти еще 10000 разноплеменных охочих людей, но число пришедших, на самом деле, оказалось не полным. Шведским войском начальствовал Яков Понтус Делагарди, сын французского выходца реформата. Скопин встретил его в Новгороде 30 марта с пушечными и оружейными выстрелами. Оба предводителя были молоды: Делагарди было 27 лет, Скопину всего 23 года. Народ любовался ими. Иноземцы, описывая русского вождя, говорят, что он, при своей молодости, был необыкновенно красив, статен, приветлив и привлекал всех своим умом и той силой души, которая выказывалась во всех его приемах. По московскому обычаю, Скопин, благодаря шведского короля за помощь, старался, однако, скрыть перед Делагарди крайнее положение отечества. «Наш великий государь, — говорил он, — находится в благополучии и все подданные ему прямят; есть каких-нибудь тысяч восемь русских бездельников, которые пристали к полякам и казакам». Скопин выдал шведскому предводителю деньги, следуемые шведами не в зачет, а из суммы, назначенной на жалованье войску, мог дать только три тысячи, да и то собольими мехами; звонкой монеты не хватило. Он успокаивал союзников обещаниями; между тем рассылал грамоты в северо-восточные города, менее других разоренные, умолял скорее собирать и присылать деньги и вместе с тем приглашал отправлять к нему ратных людей. План его был таков, чтобы идти прямо к Москве, не останавливаясь под городами, потому что все города, по его расчету, должны будут изъявить покорность, когда Москва освободится.

    Первое дело соединенного русско-шведского войска было под селом Каменкой, 5 мая. Кернозицкий был разбит наголову отрядом, которым начальствовал Горн и Чулков. Победители взяли у него пушки, порох, лошадей; набрали множество пленников и в том числе толпу женщин. Скопин, после этой победы, отправил отряды по соседним городам. Весть о победе над Кернозицким произвела такое впечатление, что города: Торопец, Невель, Холм, Великие Луки, Ржева, отступили от самозванца. Порхов избавился от осаждавших его воров. Псков держался Димитрия, потому что в этом городе захватили власть черные люди, вопреки желанию лучших людей, расположенных отступиться от вора. Затем Торжок, а за ним другие соседние города прислали к Скопину повинную и признали царя Василия. Скопин и Делагарди выступили из Новгорода и шли отдельно; к досаде Скопина, Делагарди шел медленнее, чем хотелось русскому вождю. Быть может, шведский предводитель рассчитывал, что русские не в состоянии будут уплатить жалованья, которого сумма возвысится от долгого времени службы шведов в Московском государстве, и тогда будет предлог захватить северные области, как сделалось впоследствии.

    Вор отправил против них Зборовского с поляками и князя Шаховского с русскими людьми. Воровское войско истребило город Старицу, не взяло Торжка, отступило и заперлось в Твери. Скопин и Делагарди, соединившись, напали на Тверь; сначала они были отбиты, но потом, 13 июля, возобновили нападение, выгнали неприятеля из Твери, погнались за ним и разбили наголову.

    Скопин, после этой победы, торопился идти к Москве, но иноземное войско взбунтовалось, требовало уплаты жалованья и не хотело идти далее. Делагарди должен был уступить, сам остался под Тверью и, со своей стороны, стал требовать уплаты жалованья и отдачи Корелы по условию. Заплатить было нечем. Делагарди воротился к Торжку, и его наемные воины стали обращаться с русскими поселянами не лучше поляков.

    В этом затруднительном положении Скопин не упал духом. Он пригласил, по особому договору, отряд шведского войска под начальством Христиерна Зоме и стал под Колязиным. Отсюда он беспрестанно рассылал гонцов по городам и просил присылки денег и ратных людей. Монастыри: Соловецкий, Печенский, Устюжский, Спасо-Прилуцкий снабдили его деньгами. Пермская земля приводила его в досаду своей медлительностью; зато усердными показали себя вологжане и сольвычегодцы, особенно Строгановы, которые, кроме присылки денег, снаряжали и отправляли на свой счет к Скопину много ратных людей. Прибывавшие в Колязин ратные люди были хорошо вооружены, но не знали военного дела, и Христиерн Зоме занимался их обучением. В половине августа тушинцы, осаждавшие Троицу под начальством Сапеги и Зборовского, пошли на Скопина, но Скопин предупредил их и на реке Жабне, впадающей в Волгу, поразил и обратил в бегство. Получивши деньги, Скопин выплатил еще часть жалованья шведскому войску, отправил, от имени царя, Федора Чулкова сдать шведам Корелу и тем побудил Делагарди прибыть к нему с войском 26 сентября. Союзники очистили от воров Переяславль и в октябре взяли Александровскую слободу. Тогда не только Сапега и Зборовский, но и сам главный военачальник Тушинского вора Рожинский двинулся на Скопина; после кровопролитного боя под Александровской слободой они воротились назад с большой потерей. Скопин и Делагарди составили план строить засеки одну за другой и таким способом приближаться к Москве. Сам Скопин порывался к столице, но Делагарди удерживал его, представляя, что не следует оставлять в тылу неприятеля, а нужно очистить соседнюю страну от воров. Таким образом, Скопин простоял всю зиму в Александровской слободе.

    Слава его распространилась повсюду. Царя Василия не терпели, и русские стали поговаривать, что следует его низложить, а царем сделать Михаила Васильевича. Прокопий Ляпунов прислал к Скопину посольство от всей рязанской земли и извещал, что вся русская земля хочет его избрать в цари и признает, что кроме Михаила Васильевича никто не достоин сидеть на престоле. Скопин не вошел по этому поводу ни в какие объяснения, удалил от себя посольство, но никого не казнил, не разбирал дела и не известил об этом царя Василия.

    Между тем тушинский лагерь разошелся. Москва освободилась от осады. Отовсюду повезли припасы к столице. Скопин с Делагарди отправились в Москву и въехали в нее 12 марта 1610 года. Толпа московского народа обоего пола встречала его за городом. Бояре подносили ему хлеб-соль. Скопин ехал верхом рядом с Делагарди. Народ падал перед ним ниц, называл освободителем и спасителем земли. Сам царь Василий всенародно со слезами обнимал и целовал его. Начались пиры за пирами. Москвичи, наперерыв один за другим, приглашали шведов в свои дома и угощали их. Скопин хотел отдохнуть в Москве до просухи, а потом идти на Сигизмунда. Но Василий уже ненавидел Михаила Васильевича. Торжественная встреча, беспрестанные знаки народного расположения, сопровождавшие каждое появление Скопина среди народа, внушали ему страх. Русские люди открыто говорили, что надобно низложить Василия и избрать царем Скопина. Василий решился прямо объясниться с последним и изъявить ему свои опасения. Князь Михаил Васильевич уверял, что не помышляет о короне, но Василия этим нельзя было уверить: Василий сам помнил, как он, в былые времена, клялся в своей верности Борису и Димитрию. К большему страху Василия, какие-то гадатели напророчили ему, что после него сядет на престол царь Михаил; и Василий воображал, что этот Михаил есть Скопин. Но всего более ненавидел Скопина неспособный брат царя, Димитрий Шуйский. Зависть точила его. В то время, когда все московские люди расточали восторженные похвалы князю Михаилу Васильевичу, Димитрий Шуйский подал на него царю обвинение, что он самовольно отдал шведам Корелу с областью. Царь Василий умел лучше сдерживать себя, чем брат, и не только оправдал Скопина, но замахнулся палкой на брата. Тем не менее везде говорили, что царь готовит Михаилу Васильевичу тайную гибель; и сам Делагарди советовал ему поскорее выбраться из Москвы, в поле, чтобы избежать худа.

    23 апреля князь Иван Воротынский, свояк царя Василия, пригласил Скопина крестить своего младенца. На пиру Михаилу Васильевичу сделалось дурно. Его отвезли домой. Делагарди прислал к нему медика: ничто не помогло. Михаил Васильевич скончался на руках своей матери и жены.[107] Когда тело его лежало готовое к погребению, приехал Делагарди; москвичи не хотели было допустить к мертвецу неправославного, но Делагарди сказал, что покойный был его друг и товарищ, и был пропущен. Он взглянул на мертвого, прослезился и сказал:

    «Московские люди, не только в вашей Руси, но и в землях государя моего не видать уже мне такого человека!»

    Всеобщая молва приписывала смерть Скопина отраве, которую будто бы поднесла ему на пиру «в чаше на перепивании» жена Димитрия Шуйского, Екатерина, дочь Малюты Скуратова, «кума крестная, змея подколодная», как выражается народная песня. Народ до того взволновался, что чуть не разорил двора Димитрия Шуйского. Царь Василий военной силой охранил его от ярости толпы. Современные иностранцы положительно утверждают, что Скопин был отравлен по приказанию царя Василия.[108]

    Гроб Михаила Васильевича несли товарищи его подвигов. За ними следовали вдовы, сестры и матери убитых в бою. Они поддерживали мать и вдову Скопина, которые почти лишились памяти и чувства от горя. Был тут и царь Василий, разливался в слезах и вопил. Ему не верили. Не удалось Скопину сесть на московском престоле, на котором его так хотел видеть народ русский. Зато гроб его опустили в землю в Архангельском соборе, посреди царей и великих князей московского государства.

    Глава 28

    Патриарх Гермоген и Прокопий Ляпунов

    Эти две личности, совершенно с различным призванием, во многом одна другой противоположные, были, так сказать, сведены судьбою для взаимодействия в самую бедственную и знаменитую эпоху русской истории, и потому вполне уместно, для связи событий, изложить их жизнеописания вместе.

    Ранняя жизнь патриарха Гермогена неизвестна, как равно его происхождение и место рождения. Поляки впоследствии говорили, что он некогда служил в донских казаках, а потом был попом в Казани; они ссылались на дела казанского дворца, где будто бы находились обвинения на Гермогена в предосудительных поступках, совершенных им в то время. Это известие не может быть принято за достоверное. Историческая деятельность Гермогена начинается с 1589 г., когда, при учреждении патриаршества, он был поставлен казанским митрополитом. Находясь в этом сане, Гермоген заявил себя ревностию к православию. В казанской земле были крещеные инородцы, только по имени считавшиеся христианами; чуждые русских, они водились со своими одноплеменниками татарами, чувашами, черемисами, жили по-язычески, не приглашали священников в случае рождения младенцев, не обращались к духовенству при погребениях, а их новобрачные, обвенчиваясь в церкви, совершали еще другой брачный обряд по-своему. Другие жили в незаконном супружестве с немецкими пленницами, которые для Гермогена казались ничем не отличавшимися от некрещеных. Гермоген собирал и призывал таких плохих православных к себе для поучения, но поучения его не действовали, и митрополит в 1593 г. обратился к правительству с просьбою принять со своей стороны понудительные меры. Вместе с тем, его возмущало еще и то, что в Казани стали строить татарские мечети, тогда как в продолжение сорока лет, после завоевания Казани, там не было ни одной мечети. Последствием жалоб Гермогена было приказание собрать со всего Казанского уезда новокрещеных, населить ими слободу, устроить церковь, поставить над слободою начальником надежного боярского сына и смотреть накрепко, чтобы новокрещеные соблюдали православные обряды, держали посты, крестили своих пленниц немецких и слушали бы от митрополита поучения, а непокорных следовало сажать в тюрьму, держать в цепях и бить. Суровый и деятельный характер Гермогена проявляется уже в этом деле.

    С восшествием на престол названого Димитрия, был устроен сенат, где надлежало заседать и знатному духовенству: Гермоген был членом этого сената и потому был приглашен в Москву. По случаю бракосочетания царя с Мариною, Гермоген резко начал требовать крещения католички, и за это был удален в свою епархию. Царь Василий Шуйский приказал возвести его на патриаршество, но скоро не поладил с ним. Гермоген был человек чрезвычайно упрямый, жесткий, грубый, неуживчивый, притом слушал наушников и доверял им. Подчиненные его не любили: он был человек чересчур строгий. Но при всем том, это был человек прямой, честный, непоколебимый, свято служивший своим убеждениям, а не личным видам. Находясь постоянно в столкновениях с царем, он, однако, не только не подавал руки его многочисленным врагам, но всегда защищал Василия. Строгий приверженец формы и обряда, Гермоген уважал в нем лицо, которое, какими бы путями ни достигло престола, но уже было освящено царским венцом и помазанием. Он выходил на площадь усмирять толпу, вооружавшуюся против Шуйского, заступался за него во время низложения, проклинал Захара Ляпунова с братиею, не признавал насильственного пострижения царя, так как оно не могло освящаться даже и правильностию совершенного над ним обряда, наконец, и тогда, когда уже Шуйский был в Чудовом монастыре, советовал возвести его снова на престол. Гермоген не обращал тогда внимания на обстоятельства, делавшие такой шаг решительно невозможным. Для Гермогена существовало одно — святость религиозной формы. Когда уже Жолкевский стоял под Москвой и бояре поневоле предлагали корону Владиславу, Гермоген противился, осуждал намерение призывать на московский престол иноплеменника и соглашался на то в крайности, только с тем, чтоб Владислав крестился в православную веру. Жолкевский не соглашался; дело тянулось; наконец, когда Жолкевский дал боярам заметить, что может прибегнуть и к силе, если мирным путем ничего не добьется, бояре составили договор, стараясь, по возможности, оградить православную веру, и пошли просить благословения патриарха. «Если, — сказал патриарх, — вы не помышляете нарушить православную веру, да пребудет над вами благословение, а иначе: пусть на вас ляжет проклятие четырех патриархов и нашего смирения; и приимете вы месть от Бога, наравне с еретиками и богоотступниками!» Увидевши в церкви с боярами Михаила Молчанова, убийцу Борисова сына, недавно игравшего роль Димитрия в Самборе, Гермоген прогнал его такими словами: «Прочь отсюда, окаянный еретик, ты недостоин входить в церковь Божию!»

    Посольство Филарета и Голицына отправилось от всей земли русской в Смоленск с просьбою о даровании в цари русские Владислава на условиях договора, заключенного с Жолкевским. Патриарх, верный своему желанию признать Владислава, не иначе как после принятия им православной веры, написал Сигизмунду письмо, в котором выражался так:

    «Великий самодержавный король, даруй нам сына своего, которого возлюбил и избрал Бог в цари, в православную греческую веру, которую предрекли пророки, проповедали апостолы, утвердили святые отцы, соблюдали все православные христиане, которая красуется, светлеет и сияет, яко солнце. Даруй нам царя, с верою принявшего св. крещение во имя Отца и Сына и Св. Духа в нашу православную греческую веру; ради любви Божией, смилуйся, великий государь, не презри этого нашего прошения, чтобы и вам Богу не погрубить и нас, богомольцев, и неисчетный народ наш не оскорбить».

    Послы, отправленные под Смоленск к королю, обязаны были всеми силами добиваться, чтобы будущий царь принял православную веру. Когда, после того, возник вопрос о допущении польского войска в Москву, Гермоген сильно этому противился и возбуждал других к противодействию так, что один из бояр сказал ему: «Твое дело, святейший отче, смотреть за церковными делами, а в мирские тебе не следует вмешиваться!»

    Польское войско вошло в столицу, несмотря на ропот, возбуждаемый Гермогеном. Жолкевский, зная его крутой нрав, не поехал к нему сначала, но стал писать вежливые и почтительные письма с уверениями в своем уважении к православию и наконец посетил его и так ловко держал себя, что суровый патриарх обращался с ними дружелюбно, хотя все-таки неискренно: не было на свете латинника, с которым бы мог сойтись строгий архипастырь.

    Жолкевский не долго пробыл в Москве. Александр Гонсевский, заступивший на его место, был сам по себе человек, который мог бы сойтись с московскими людьми; он держал подчиненных в дисциплине, говорил хорошо по-русски, был знаком с русским народом и русскою землею, но, исполняя предписания своего короля, начал распоряжаться и судом и казною. Сигизмунд явно показывал вид, что не хочет посадить на московском престоле сына, а помышляет сам царствовать в Московском государстве, раздавал на Руси поместья, должности, возвысил торгового человека Федора Андронова, за готовность служить его видам, и посадил его в боярскую думу. В то время, когда вся земля Московского государства избирала в государи сына польского короля, Сигизмунд требовал сдачи Смоленска, русского города; польское войско метало в этот город ядра, лилась русская кровь; король настаивал, чтобы послы, прибывшие в его стан по делу об избрании Владислава, понуждали Смоленск сдаться королю; а когда послы отговаривались неимением уполномочия и послали в Москву спрашивать, то в Москве преданные Сигизмунду бояре, Салтыков и Федор Андронов, нахально объявляли патриарху и боярам, что следует во всем положиться на королевскую волю.

    Понятно, как все эти обстоятельства возмущали патриарха. В одинаковой степени возмутился всем этим и Прокопий Петрович Ляпунов.

    Фамилия Ляпуновых происходила из дома Св. Владимира; давно уже лишившись владетельных прав, «захудавши», как говорилось в старину, она потеряла и княжеское достоинство. Оставаясь только дворянами, Ляпуновы были, однако, богаты и влиятельны в рязанской земле. Два брата Ляпуновых, Прокопий и Захар, по своему произволу ворочали всеми делами этой земли. По смерти Грозного, Ляпуновы вместе с Кикиными участвовали в московском мятеже, предпринятом с целью отстранить слабоумного Федора и возвести Димитрия; за то они подверглись ссылке. Впоследствии прощенные, они ненавидели Бориса, и в 1603 году царь Борис приказал высечь кнутом Захара Ляпунова за то, что последний посылал донским казакам боевые запасы. Во время перехода войска на сторону названого Димитрия под Кромами, Ляпуновы были из первых, провозгласивших имя Димитрия, и увлекли за собою все рязанское ополчение.

    В описываемое наше время Прокопию Петровичу было лет под пятьдесят; он был высокого роста, крепко сложен, красив собою; чрезвычайно пылкого, порывистого нрава, а потому легко попадался в обман, но вместе настойчивый и деятельный. Он в высокой степени обладал способностью увлекать за собою толпу и, под влиянием страсти, не разбирал людей, стараясь только направить их к одной цели. После убийства названого Димитрия, которого он искренно считал настоящим, он пристал к Болотникову, поверив, что Димитрий жив, но отстал тотчас же, как убедился в обмане. Не терпя Шуйского, Ляпунов признал его царем ради спокойствия земли, служил ему, но видел его неспособность, и, как только Скопин заявил о себе своими подвигами, Ляпунов смело, не долго думая, послал князю Михаилу Васильевичу предложение принять корону. Скоропостижная смерть Скопина окончательно сделала его врагом Шуйского. Согласно своей увлекающейся натуре, он вполне поверил молве об отраве. По его подущению Шуйский был сведен с престола. Избрание Владислава казалось Прокопию Ляпунову самым лучшим средством успокоить русскую землю. Условия, на которых избрали Владислава, были ему по сердцу. Ляпунов отправил к Жолкевскому сына своего Владимира, хлопотал о подвозе припасов для польского войска, расположенного в Москве, и уговаривал всех и каждого соединиться под знамя Владислава для спасения русской земли. Но как только дошло до него известие о том, что делает Сигизмунд под Смоленском, Ляпунов понял, что со стороны поляков один только обман, что Сигизмунд готовит Московскому государству порабощение; Ляпунов написал в Москву боярам укорительное письмо и требовал, чтобы они объяснили, когда прибудет королевич и почему нарушается договор, постановленный Жолкевским. Письмо это было отправлено боярами к Сигизмунду, а Гонсевский, зная, что Ляпуновым пренебрегать нельзя, обратился к патриарху и требовал, чтобы Гермоген написал этому человеку выговор. Но Гермоген понимал, что из этого выйдет, и отказал наотрез.

    5 декабря 1610 года пришли к Гермогену бояре. Во главе их был Мстиславский. Они составили грамоту к своим послам под Смоленск в таком смысле, что следует во всем положиться на королевскую волю. Они подали патриарху эту грамоту подписать и, вместе с тем, просили его усмирить Ляпунова своей духовной властью. Патриарх отвечал:

    «Пусть король даст своего сына на Московское государство и выведет своих людей из Москвы, а королевич пусть примет греческую веру. Если вы напишете такое письмо, то я к нему свою руку приложу. А чтоб так писать, что нам всем положиться на королевскую волю, то я этого никогда не сделаю и другим не приказываю так делать. Если же меня не послушаете, то я наложу на вас клятву. Явное дело, что, после такого письма, нам придется целовать крест польскому королю. Скажу вам прямо: буду писать по городам, — если королевич примет греческую веру и воцарится над нами, я им подам благословение; если же воцарится, да не будет с нами единой веры, и людей королевских из города не выведут, то я всех тех, которые ему крест целовали, благословлю идти на Москву и страдать до смерти».

    Слово за слово; спор между патриархом и боярами дошел до того, что Михайло Салтыков замахнулся на Гермогена ножом.

    «Я не боюсь твоего ножа, — сказал Гермоген, — я вооружусь против ножа силою креста святого. Будь ты проклят от нашего смирения в сем веке и в будущем!»

    На другой же день патриарх приказал народу собраться в соборной церкви и слушать его слово. Поляки испугались и окружили церковь войском. Некоторые из русских успели, однако, заранее войти в церковь и слышали проповедь своего архипастыря. Гермоген уговаривал их стоять за православную веру и сообщать о своей решимости в города. После такой проповеди приставили к патриарху стражу.

    Ляпунов узнал обо всем и, не думая долго, написал боярам письмо такого содержания: «Король не держит крестного целования; так знайте же, я сослался уже с северскими и украинскими городами; целуем крест на том, чтобы со всею землею стоять за Московское государство и биться насмерть с поляками и литовцами».

    Ляпунов разослал по разным городам свое воззвание и присовокупил к нему списки с двух грамот: с присланной из-под Смоленска дворянами и детьми боярскими, да с грамоты, доставленной из Москвы.

    В грамоте из-под Смоленска говорилось в том смысле: «Мы пришли из разоренных городов и уездов к королю в обоз под Смоленск и живем тут другой год, чтоб выкупить из плена, из латинства, из горькой работы бедных своих матерей, жен и детей. Никто не жалеет нас. Иные из наших ходили в Литву за своими матерями, женами и детьми и потеряли там свои головы. Собран был Христовым именем окуп — все разграбили… во всех городах и уездах, где завладели литовские люди, поругана православная вера, разорены Божии церкви! Не думайте и не помышляйте, чтоб королевич был царем в Москве. Все люди в Польше и Литве никак не допустят до того. У них в Литве положено, чтобы лучших людей от нас вывести и овладеть всею московскою землею. Ради Бога, положите крепкий совет между собою. Пошлите списки с нашей грамоты в Нижний, в Кострому, в Вологду, в Новгород и свой совет отпишите, чтобы всем было ведомо, чтобы всею землею стать нам за православную веру, покамест мы еще свободны, не в рабстве и не разведены в плен».

    В московской грамоте указывалось первенство Москвы; она называлась корнем древа, упоминалась ее местная святыня, образ Богородицы, писанный евангелистом Лукою, мощи Петра, Алексия, Ионы и, между прочим, говорилось: «У нас святой патриарх Гермоген прям, яко сам пастырь, душу свою за веру полагает несомненно, и ему все православные христиане последствуют, только неявственно стоят».

    «Встанем крепко, — писал Ляпунов, — приимем оружие Божие и щит веры, подвигнемся всею землею к царствующему граду Москве и со всеми православными христианами Московского государства учиним совет: кому быть на Московском государстве государем. Если сдержит слово король и даст сына своего на Московское государство, крестивши его по греческому закону, выведет литовских людей из земли и сам от Смоленска отступит, то мы ему государю, Владиславу Жигимонтовичу, целуем крест и будем ему холопами, а не захочет, то нам всем за веру православную и за все страны российской земли стоять и биться. У нас одна дума: или веру православную нашу очистить, или всем до одного помереть».

    В городах уже кипело негодование против поляков. В каждом городе списывались и читались в соборной церкви грамоты, присланные Ляпуновым, списывались с них списки и отправлялись с гонцами в другие города; каждый город передавал другому городу приглашение собраться со всем своим уездом и идти на выручку русской земли. Из каждого города бегали посыльщики по своему уезду, созывали помещиков, собирали даточных людей с монастырских и церковных имений. Везде, по прибытии таких посыльщиков, собирались сходки, постановлялись приговоры, люди вооружались, чем могли, спешили в свой город, кто верхом, кто пешком, везли в город порох, свинец, сухари, всякие запасы. В городе звоном колокола собирали сходку людей своего уезда. Тут постановлялся приговор, произносилось крестное целование. Русские люди обещались дружно и крепко стоять за православную веру и за Московское государство, не целовать креста польскому королю, не сноситься ни с ним, ни с поляками, ни с Литвою, ни с русскими сторонниками короля, а идти ополчением вместе с другими своими соотечественниками выручать Москву, и во время похода не делать смут, пребывать в согласии, не грабить, не делать дурного русским людям и единодушно заступаться за тех русских, которых пошлют в заточение или предадут наказанию московские бояре. Таким способом восстание быстро охватило Нижний Новгород, Ярославль, Владимир, Суздаль, Муром, Кострому, Вологду, Устюг, Новгород со всеми новгородскими городами; везде собирались ополчения и, по приказанию Ляпунова, стягивались к Москве. С другой стороны, с Ляпуновым вошли в соглашение сторонники убитого Тушинского вора и даже сам Ян Сапега несколько времени манил Ляпунова готовностью сражаться за русское дело. Все украинские города пристали к Ляпунову. В своем увлечении Ляпунов везде преследовал только одну свою высокую цель, спасение погибающего отечества, и простодушно братался с такими людьми, как Заруцкий и Сапега, для будущей гибели своей и своего дела.

    В начале марта Ляпунов уже шел к Москве, соединяясь по дороге с разными ополчениями городов.

    В Москве давно уже происходила тревога. Смельчаки позволяли себе над поляками оскорбительные выходки, ругались над ними, давали разные бранные клички. Гонсевский сдерживал своих людей и старался не допускать до кровопролития. Приближалась страстная неделя. Поляки через своих лазутчиков узнали, что силы восставшего народа приближаются к Москве. Салтыков, по приказанию Гонсевского, явился вместе с боярами к Гермогену и сказал:

    «Ты писал по городам; видишь, идут на Москву. Отпиши же им, чтоб не ходили». Патриарх отвечал:

    «Если вы, изменники, и с вами все королевские люди выйдете из Москвы вон, тогда отпишу, чтобы они воротились назад. А не выйдете, так я, смиренный, отпишу им, чтоб они совершили начатое непременно. Истинная вера попирается от еретиков и от вас, изменников; Москве приходит разорение, святым Божиим церквам запустение; костел латины устроили на дворе Бориса. Не могу слышать латинского пения!»

    Наступил вторник страстной недели. Уже русские ополчения с разных сторон подходили к Москве. В Москве русские показывали вид, будто ничего не ждут и все обстоит обычным порядком. Московские торговцы отворили свои лавки. Народ сходился на рынках. Одно только было необычно: на улицах съехалось очень много извозчиков. Поляки смекнули, что это делается для того, чтобы загородить улицы и не дать полякам развернуться, когда придет русское ополчение. Поляки стали принуждать собравшихся извозчиков стаскивать пушки на стены Кремля и Китай-города.

    Извозчики отказались. Поляки давали им денег — извозчики не брали денег. Тогда поляки начали бить извозчиков; извозчики стали давать сдачи; за тех и за других заступились свои. Поляки обнажили сабли и начали рубить и старого и малого.

    Народ бежал в Белый город, поляки бросились за ним, но в Белом городе все улицы были загромождены извозчичьими санями, столами, скамьями, бревнами, кострами дров; русские из-за них, с кровель, заборов, из окон стреляли в поляков, били их каменьями и дубьем. По всем московским церквам раздавался набатный звон, призывавший русских к восстанию. Вся Москва поднялась, как один человек, а между тем ополчения русской земли входили в город с разных сторон.

    Поляки увидели, что с их силами невозможно устоять, прибегли к последнему средству и зажгли Белый город в разных местах, потом зажгли также и Замоскворечье, а сами заперлись в Китай-городе и Кремле. С ними были бояре: как Мстиславский, князь Куракин, князь Борис Мстиславович Лыков, Федор Иванович Шереметев, Иван Никитич Романов, Салтыков и другие, многие боярыни, дворяне с женами и пр. Большая часть должна была сидеть там поневоле. Русские войска никак не могли прорваться сквозь пылающую столицу.

    В продолжение трех дней большая часть Москвы сгорела. Торчали только стены Белого города с башнями, множество почерневших от дыма церквей, печи уничтоженных домов и каменные подклети. Поляки успели нахватать кое-чего в церквах и богатых домах, и многие так обогатились, что иной, войдя в Белый город в изодранном кунтуше, воротился в Китай-город в золоте, а жемчуга набрали они такое множество, что заряжали им ружья и стреляли в москвичей. Затворившись в Китай-городе, польские воины с досады перебили оставшихся там русских, пощадили только красивых женщин и детей и проигрывали их друг другу в карты.

    С тех пор ополчение стояло под Москвою и вело ожесточенную драку с поляками. Редкий день проходил без боя. Бояре и Гонсевский принялись за патриарха.

    «Если ты, — говорил ему Салтыков, — не напишешь Ляпунову и его товарищам, чтоб они отошли прочь, то сам умрешь злою смертью».

    «Вы мне обещаете злую смерть, — сказал Гермоген, а я надеюсь через нее получить венец и давно желаю пострадать за правду. Не буду писать — я вам уже сказал, и более от меня ни слова не услышите!»

    Гермогена посадили в Чудов монастырь, не позволяли ему переступать через порог своей кельи, дурно содержали и неуважительно обращались с ним.

    Но русское ополчение не могло достигнуть своей цели, потому что в нем начались раздоры. Неразборчивость Ляпунова в наборе товарищей скоро возымела печальные последствия. Подмосковное войско составило приговор, по которому правителями не только войска, но и всей русской земли временно назначили трех предводителей: Димитрия Трубецкого, Прокопия Ляпунова и Заруцкого. Первым считался Трубецкой, как более знатный по рождению, но всем распоряжался Ляпунов; он был крут нравом и настойчив, не разбирал лиц родовитых и не родовитых, богатых и бедных. Когда к нему разные лица обращались за делами, он заставлял их дожидаться очереди, стоя у его избы, а сам занимался делами и никакому знатному лицу не оказывал предпочтения, чтоб выслушать его вне очереди. Он строго преследовал неповиновение, своевольство и всякое бесчинство, а иной раз, не сдерживая своего горячего нрава, попрекал тех, которые служили в Тушине и Калуге ведомому вору; но более всего вооружил он против себя казаков и их предводителя Заруцкого. Ляпунов не позволял им своевольничать и за всякое бесчинство казнил жестоко. Раздор усиливался через раздачу поместий; одни получали право поместий от Ляпунова, другие от Заруцкого, и так как Заруцкий раздавал поместья тем, кто был в шайке вора, то Ляпунов отнимал эти поместья и отдавал тем, кто не служил в Тушине и Калуге.

    Однажды за казнь двадцати восьми казаков, утопленных за своевольства, все казацкое полчище поднялось против Ляпунова, и он должен был уйти из стана, но земские люди возвратили его. Об этом происшествии узнал Гонсевский и отправил с одним пленным казаком письмо, подписанное под руку Ляпунова, где говорилось, что казаки — враги и разорители Московского государства и что казаков, куда только они придут, следует бить и топить. 25 июля это письмо было прочтено в казацком круге. Позвали Ляпунова.

    Он отправился к казакам оправдываться, заручившись обещанием, что ему не сделают ничего дурного. «Ты это писал?» — спросили его.

    «Нет, не я, — отвечал Ляпунов, — рука похожа на мою, но это враги сделали, я не писал».

    Казаки, озлобленные уже прежде против него, не слушали оправданий и бросились на него с саблями. Тут некто Иван Ржевский, прежде бывший врагом Ляпунова, понял, что письмо фальшивое, заступился за Ляпунова и кричал: «Прокопий не виноват!» Но казаки изрубили и Ляпунова и Ржевского.

    Ни Трубецкого, ни Заруцкого на этом собрании не было. С этого времени ополчение, хотя находилось под Москвою, но состояло главным образом из казаков. Заруцкий смело провозгласил тогда будущим царем сына Марины, но Гермоген, несмотря на свое заключение, успел переслать тайным образом через двух бесстрашных людей грамоту в Нижний, в которой увещевал, чтобы во всех городах отнюдь не признавали царем Маринкина сына: «Проклят от святого собора и от нас», — выражался патриарх. Грамота эта по его приказанию была разослана по разным городам и подготовляла русский народ к новому восстанию.

    Под Москвою земские люди переносили от казаков оскорбления всякого рода и насилия и убегали из табора. Казаки расходились из-под Москвы по окрестностям и разоряли русские земли. Повсюду шатались польские шайки, жгли селения, убивали и мучили жителей; в особенности свирепствовали шайки Лисовского и Сапеги. Последнего уже в то время не было в живых, но шайка, в которой он предводительствовал, носила его имя. Зимою положение народа стало еще ужаснее. Лишившись жилищ, многие русские замерзали по полям и дорогам. Те, которые были поудалее, образовали шайки удальцов, называемых «шишами»; они нападали на поляков неожиданными налетами, вели с ними партизанскую войну.

    «Было тогда, — говорит современное сказание, — такое лютое время Божья гнева, что люди не чаяли себе спасения; чуть не вся земля русская опустела; и прозвали старики наши это лютое время — лихолетье, потому что тогда на русской земле была такая беда, какой не бывало от начала мира».

    В довершение бедствий северные области отпали от Московской державы: шведский полководец Делагарди, бывший союзник русских, 8 июля 1611 года взял приступом Новгород, и новгородцы поневоле избрали своим государем шведского королевича Kapлa Филиппа, изъявляя надежду, что и прочие части Московского государства выберут его к себе в цари. Делагарди заключил договор, которым Швеция обязалась не нарушать православного исповедания и сохранять все права, законы и обычаи новгородского государства.

    В феврале окончил Гермоген свой подвиг. Поляки, услышавши, что в Нижнем собирается новое восстание по воззванию Минина, потребовали от пaтpиapxa, чтобы он написал увещание нижегородцам и приказал им оставаться в верности Владиславу. Гермоген резко и твердо отвечал: «Да будет над ними милость от Бога и благословение от нашего смирения! А на изменников да излиется гнев Божий и да будут они прокляты в сем веке и в будущем!»

    За эти слова Гермогена заперли еще теснее, и 17 февраля он умер, как говорят современники, голодною смертью.

    Глава 29

    Троицкий архимандрит Дионисий и келарь Аврамий Палицын

    В городе Ржеве жил некто по имени Федор с женою Иулианиею и сыном Давидом. Из Ржева он перешел в Старицу, и был там старостою в ямской слободе. Он отдал своего единственного сына учиться грамоте у монахов, как обыкновенно делалось. Давид оказался очень способным, любил чтение и был посвящен в попы в одном из сел Старицкого Богородицкого монастыря. Через шесть лет Давид лишился жены, оставившей ему двух сыновей и, по обычаю того времени, постригся в монахи в том же Богородицком монастыре, под именем Дионисия. Он был еще молод, чрезвычайно красив и статен, глаза его блистали постоянною веселостью, спокойствием и добротою, русая окладистая борода его спускалась до пояса. Он обладал звучным, прекрасным голосом, хорошо пел, с чувством читал на богослужении и увлекательно говорил. Рассказывают, что однажды он поехал из своего монастыря в Москву и рассматривал книги в книжном ряду. Кто-то стал подшучивать над ним, делая намеки на то, что подобный монах-красавец едва ли способен удержаться от соблазнов плоти. Слышавшие эту выходку напустились на шутника, назвали его невежею, но Дионисий сказал ему: «Ты прав, брат, если бы я был хороший монах, то не шатался бы по торжищам, а сидел бы в келье». Насмешнику стало стыдно, и он просил прощения у Дионисия. Через несколько времени Дионисий был поставлен архимандритом в том же монастыре, пробыл в этом сане около двух лет и бывал часто в Москве; здесь он сошелся с патриархом Гермогеном, который полюбил его. Оба они были совершенно противоположны по характеру: Гермоген — вечно суровый, сердитый, всем недовольный, подозрительный, тяжелый в обращении с людьми, Дионисий — всегда спокойный, кроткий, благодушный. Но оба сходились между собою потому, что как тот, так и другой одинаково были прямодушны, честны, благочестивы, одинаково любили отечество. Во все продолжение осады Москвы тушинцами, Дионисий пробыл в столице и вместе с Гермогеном выходил для увещания народа, возмущавшегося против царя Василия. В 1610 году, уже после того, как шайки Сапеги и Лисовского отступили от Троицкого монастыря, скончался троицкий архимандрит Иосаф, и в июле, за несколько недель до падения Шуйского, Дионисий возведен был в звание троицкого архимандрита. С этих пор началась его высокая, доблестная деятельность как христианина, так и гражданина.

    Наступило то ужасное время, которое русский народ в своей памяти прозвал «лихолетьем». Бесчисленное множество народа страдало и погибало от зверства польских и казацких шаек. Толпы русских людей обоего пола, нагие, босые, измученные, бежали к Троицкой обители. «Некоторые, — говорит очевидец, — были все испечены огнем; у иных вырваны на голове волосы; множество калек валялось по дорогам, у иных были вырезаны полосы кожи на спине, у других отсечены руки и ноги, у кого были следы обжогов на теле от распаленных камней». Архимандрит Дионисий посылал подбирать их по окрестностям, привозить в монастырь и лечить. Для этой цели он приказал построить больницы, странноприимные дома как в самом монастыре, так и в монастырских селах (в Служней и в селе Клементьеве). Монахи и служки по его приказанию беспрестанно ездили по окрестностям, подвергаясь сами смерти от разбойников, привозили раненых и голодных. Дионисий всех приказывал кормить, поить, лечить, давать им одежду и обувь, а женщины беспрерывно мыли и шили им белье. Кроме того, собирали мертвых, привозили их и предавали христианскому погребению. «Я помню, — говорит один из участников, Иван ключарь, — как в один день похоронили 860 человек в Клементьеве селе, кроме других мест, а по смете в течение тридцати недель погребли более 3000; случалось по десяти и пятнадцати трупов зарывали в одну могилу». Дионисий решился употребить на доброе дело всю монастырскую казну, все, что давали туда вкладчики на поминование своих душ. «От осады большой Бог избавил нас, — говорил он, — а за леность и скупость может хуже еще смирить. Видим все, что Москва в осаде, а литовские люди рассыпались по земле, что у нас ни есть хлеба ржаного и пшеницы и квасов в погребе, — все отдадим раненым людям, а сами будем есть хлеб овсяной; и без кваса, с одной водой не умрем». Сам Дионисий за всем смотрел, наблюдал, чтобы у людей, которым давали приют, был мягкий хлеб и свежая пища, сам осматривал больных, давал лекарство, причащал умирающих, ни день ни ночь не зная покоя. Этого мало, он заботился о том, чтобы русский народ не оставлял борьбы с врагами, посадил у себя в келье писцов и приказывал им переписывать списки с грамот, которые беспрестанно рассылал с гонцами по всем городам, возбуждал ратных людей к мужеству, стыдил за леность и беспрестанно служил молебны о спасении отечества. Еще летом, когда жив был Ляпунов, Дионисий рассылал грамоты в Казань, Новгород, Вологду, Пермь и другие города, убеждал посылать к Москве ратных людей и доставлять казну. Когда уже Ляпунова не стало, в ополчении под Москвою господствовали казаки. Дионисий вместе с келарем Аврамием от 6 октября 1611 года отправил по разным городам новую грамоту. Желая соединить все силы русской земли, троицкие власти не стали раздражать казаков, и потому не поминали об убийстве Ляпунова и с похвалою отзывались о Трубецком и Заруцком за то, что они стояли под Москвой против поляков и русских изменников. Вся вражда обращена была на последних. Русские призывали действовать заодно с казаками. «Видите, — писалось в этой грамоте, — что приходит нам конечная погибель. Все разорено, поругано, бесчисленное множество народа в городах и селах кончили жизнь под лютыми, горькими муками. Нет пощады ни сединам многолетних старцев, ни сосущим молоко младенцам. Сжальтесь над нашею погибелью, чтобы и вас самих не постигла лютая смерть. Бога ради, пусть весь народ положит подвиг страданья, чтоб всем православным людям быть в соединении, а вы, служилые люди, поспешайте без малейшего замедления к Москве в сход, к боярам и воеводам и ко всему множеству христианского народа. Сами знаете, что всякому делу есть свое время, а безвременное начинание бывает суетно и бездельно. Если между вами есть и будут недоволы (что-нибудь неладное), Бога ради, отложите это до времени, чтоб нам всем заодно положить свой подвиг и пострадать для избавления христианской православной веры. Если мы прибегнем к прещедрому Богу, и пречистой Богородице, и ко всем святым и обещаемся сообща сотворить наш подвиг, то милостивый владыка, человеколюбец, отвратит праведный свой гнев и избавит нас от лютой смерти и латинского порабощения».

    Это воззвание ободряло народный дух, падавший под гнетом ужасных бедствий. В посылке воззваний участником Дионисия является также келарь Аврамий Палицын, имя которого вместе с именем Дионисия ставилось в этих грамотах. Он происходил из знатного рода малорусских выходцев, прибывших в Москву в XIV веке и принявших фамилию Палицыных от одного своего предка, прозванного Палицею. В конце XVI века он вступил в монашество; а во время осады Лавры Сапегою носил важное звание келаря — заведующего монастырскими делами. Он в это время не находился в монастыре, жил в Москве на Троицком подворье и во время скудости, происшедшей от осады, пустил в продажу по заниженной цене запасы хлеба, находившиеся в столице, впрочем, воспользовавшись этим и в свою пользу. Царь Василий утвердил за ним спорную вотчину его двоюродного брата, хотя, собственно, по соборным постановлениям в подобных случаях ему, как монаху, следовало получить из казны вместо вотчины деньги, а не саму вотчину. По низвержении Шуйского келарь Аврамий был послан под Смоленск одним из членов посольства. Когда поляки стали притеснять это посольство, подозревая его в соумышлении с Ляпуновым, некоторые дворяне, бывшие в посольстве, стали выходить из него. Подобным образом поступил и Аврамий Палицын; он поклонился Сигизмунду, выпросил у него для своего монастыря грамоту на собирание пошлин с Конской Площадки в Москве и уехал в Москву. Этот поступок едва ли можно поставить ему в вину: он только показывает благоразумие. Аврамий предвидел, что послов за их упорство возьмут в неволю и отправят в Польшу, а потому рассудил заранее уехать, чтобы иметь возможность служить русскому делу.

    Во все время похода Пожарского и Минина к Москве, Дионисий и Аврамий писали к ним грамоты, торопили их идти скорее к столице, чтобы предупредить Ходкевича, который должен был привести свежие силы и запасы польскому гарнизону, остававшемуся в Кремле, а когда услыхали, что в Ярославле в русском ополчении происходят раздоры и беспорядки, то послали сначала жившего у Троицы на покое ростовского митрополита Кирилла, а потом отправился туда келарь Аврамий водворять согласие и убеждал Пожарского спешить скорее к Москве. Аврамий в своем рассказе о событиях этого времени порицает Пожарского за его медленность и неспособность удерживать в войске порядок. Двинувшись наконец к Москве, Пожарский 14 августа остановился под Троицею. Дионисий служил молебен, кропил войско святою водою, и Аврамий, вместе с Пожарским, отправился к Москве. Если верить рассказу самого Палицына, то он больше всего способствовал успехам казаков, убедивши и воодушевивши их своим красноречием. Впоследствии, во время пребывания русского ополчения под Москвою, несколько раз возобновлялись недоразумения между земскими людьми и казаками. Казаки требовали жалование. Келарь Аврамий отправился к Троице, и архимандрит Дионисий с братиею, не имея денег, послали казакам в виде залога богатые церковные одежды, но казаки, тронутые этим, не взяли такого залога и дали обет не отходить от Москвы прежде, чем ее не очистят от поляков.

    В феврале 1613 года под Москвою происходил выбор нового царя. Аврамий Палицын, вместе с другими духовными, был отправлен в посольстве для приглашения новоизбранного царя на престол.

    Смуты улегались. На престоле сидел избранный государь, но, по молодости и по недавности своей власти, находился под влиянием бояр. В это время был восстановлен был печатный двор (типография) в Москве и предпринято печатание церковного требника. Дело это поручено Дионисию. Ему дали для работ двух монахов Троицкого монастыря, Арсения и Антония, и священника Ивана из монастырского Клементьевского села. Царь выбрал этих людей потому, что им известно было книжное учение, грамматика и риторика. Рассматривая напечатанный прежде «Потребник» (требник), Дионисий заметил в нем неправильности, а равным образом нашел в старых рукописных экземплярах много ошибок, вкравшихся в них от невежества. Таким образом, в конце многих молитв встречались неправильные выражения, имевшие смысл смещения лиц Св. Троицы савелианской ереси. В молитве, читаемой при водоосвящении, «Прииди, Господи, и освяти воду сию Духом Твоим святым», прибавлялось «и огнем». Прибавка эта вошла во всеобщее употребление, а между тем она вкралась в требник единственно по невежеству. Дионисий приказал выбросить ее из новопечатаемого требника. Но в Троицком монастыре, как вообще в русских монастырях, между монахами господствовало невежество, а некоторые из них воображали себя при этом людьми учеными и пользовались уважением в среде своей братии. Такими были у Троицы головщик (управляющий пением в церкви) Логин и уставщик Филарет. Дионисий был человек до чрезвычайности кроткий, а они отличались безмерным нахальством. Дионисий, глубоко проникнутый христианским чувством, видел бесплодность одного бессмысленного соблюдения обрядов и ввел чтение бесед евангельских и апостольских, некогда переведенных Максимом Греком и остававшихся без употребления. Дионисий приказывал их списывать и рассылал по другим монастырям и соборным церквам. Это до крайности не нравилось монахам; Логин и Филарет возбуждали против Дионисия братию и дерзко говорили ему: «Не твое это дело читать и петь: стоял бы ты, архимандрит, с твоим мотовилом на клиросе как болван немой». Дионисий переносил такие выходки. Логин и Филарет хвастались своим пением и умением читать, называли еретичеством «хитрость грамматическую и философство» и пускались в умствования самым нелепым образом. Так, опираясь на слова Св. Писания, что Бог сотворил человека по образу своему и подобию, они представляли себе Бога с членами человеческого тела. Дионисий должен был напрасно объяснять этим невеждам первичные понятия о том, что духовные предметы выражаются телесным образом. Обличая укоренившуюся привычку довольствоваться только формою и не внимать в смысл, Дионисий говорил им: «Что толку из этого, что ты поешь и читаешь сам, не разумея, что произносишь? Видишь ли, апостол Павел говорит: „Воспою языком, восхвалю же умом“. Тот же апостол говорит: „Если не знаю силы слова, какая из того польза? Бых яко кимвал“, т.е. все равно что бубен или колокол. Человек, не знающий смысла слова, которое произносит, похож на собаку, лающую на ветер; впрочем, и умная собака не лает напрасно, а подает лаяньем весть господину. Только безумный пес, слыша издалека шум ветра, лает всю ночь!» Надменные враги Дионисия возражали ему на это: «Пропали места святые от вас дураков, неученых сельских попов. Людей учите, а сами ничего не знаете». Наглость их наконец дошла до того, что однажды Логин вырвал у него в церкви книгу из рук; архимандрит махнул на него своим жезлом и сказал: «Перестань, Логин! Не мешай богослужению, не смущай братию». Но Логин вырвал у него из рук жезл и изломал.

    Так обращались эти нахалы со своим архимандритом, пользуясь его кротостию. Наконец, Логин и Филарет подали на Дионисия донос в Москву и обвиняли в ереси за то, что он выбросил из требника слово «и огнем». Патриарха в Москве еще не было. Главным духовным сановником был крутицкий митрополит Иона, грубый и корыстолюбивый невежда. Собрав вокруг себя таких же невежд, он стал рассуждать с ними; и нашли они, что Дионисий еретик, вооружили против него и мать царя Михаила, инокиню Марфу Ивановну, женщину набожную в старом смысле слова.

    Дионисий был призван в Москву и в Вознесенском монастыре в присутствии матери царя защищался от обвинений; но все было напрасно. Его признали еретиком, потребовали уплаты пятисот рублей пени. Но у Дионисия денег не было: он все растратил на дело спасения отечества. Его поставили на правеж в сенях, на патриаршем дворе, заковали, глумились над ним, плевали на него. Дионисий не только не падал духом, но смеялся и шутил с теми, кто ругался над ним. «Денег нет, — говорил он, — да и давать не за что. Эка беда, что расстричь хотят! Это значит не расстричь, а достричь. Грозят мне Сибирью, Соловками. Я не боюсь этого. Я тому и рад. Это мне и жизнь». Правеж продолжался несколько дней. За Дионисием посылали, приводили его пешком или привозили на кляче. В народе распространился слух, что явились такие еретики, которые хотят огонь из мира вывести. Раздражились против Дионисия особенно те, которые по роду своих занятий постоянно обращались с огнем, как например, разного рода мастера и повара. Когда Дионисия вели на правеж, они бежали за ним, ругались и кидались в него песком и грязью, а он, вместо того чтобы сердиться или унывать, смеялся над своим положением и острил над невеждами. Уважавшие его люди говорили: «Ах, какая над тобою беда, отче Дионисий!» — «Это не беда, — говорил им Дионисий, — это притча над бедою. Это милость на мне явилась: господин мой, первосвященный митрополит Иона паче всех человек творит мне добро». Раздражение против Дионисия усиливалось оттого, что в это время подступал к Москве Владислав, и в народе возникал страх, что Бог посылает свою кару за проявившуюся ересь. Не взявши ничего с Дионисия, его отправили в заточение в Кирилло-Белозерский монастырь, но не могли провезти его туда, потому что в это время Москву окружали неприятели. Дионисия засадили в Московский Новоспасский монастырь на покаяние.

    Но не долго приходилось страдать ему. Царь заключил перемирие с поляками в Деулине. Последовал размен пленных. Отец царя, митрополит Филарет, возвратился в отечество в июне 1619 года, а находившийся в это время иерусалимский патриарх Феофан посвятил его в сан московского патриарха. Филарет знал Дионисия и через семь дней после своего посвящения принялся разбирать его дело вместе с Феофаном. Голос восточного патриарха считался авторитетом на Руси в подобных вопросах. Феофан объявил, что Дионисий совершенно прав, что прибавка «и огнем» неупотребительна на Востоке. Дионисия воротили в Троицкий монастырь с честью.

    Во время заключения Дионисия в лавре оставался келарь Аврамий Палицын, вместе с воеводами, поставленными у Троицы, готовился отражать нападение Владислава на монастырь и принужден был сжечь монастырский посад. Со стен Троицкого монастыря встретили Владислава пушечные выстрелы. Королевич отступил и в трех верстах от Троицы, в селе Деулине, 1 декабря 1618 года, было заключено перемирие, после которого дело о размене пленных тянулось до половины июня 1619 года.

    Дальнейшая жизнь Дионисия по возвращении его в Троицкий монастырь не прошла, однако, без новых испытаний. Троицкие монахи не отличались благонравием, были корыстолюбивы, заводили тяжбы за земли и за людей. Дионисий не терпел этого, старался искоренить пороки, но был слишком кроток, прямодушен и гнушался всякою хитростью. Архимандрит вообще, по правилам, не имел в монастыре безусловной власти: все далалось с согласия келаря и братии; Дионисий строго уважал законный порядок, не употреблял никаких кривых мер для захвата власти и оттого был бессилен. Его ласковое, учтивое обращение развивало между монахами только наглость и непослушание. Русские люди того времени исполняли приказания властей только тогда, когда они внушали страх. Дионисий, если что приказывал монаху, говорил: «Сделай это, если хочешь, брат». Монах, выслушавши такого рода приказание, не исполнял сказанного и говорил: «Архимандрит мне на волю дал: хочу делаю, хочу нет». Какой-то эконом поссорил Дионисия и с Филаретом. Этот эконом выпросил без ведома архимандрита у Филарета право променять свою лесную пустопорожнюю землю на монастырскую вотчину и назвал монастырскую вотчину ненаселенною, тогда как она была жилая. Филарет согласился, если вотчина действительно окажется пустою. Но архимандрит, зная, что вотчина населена и если будет отдана эконому, то вместе с нею под власть эконома должны будут перейти поселенные в этой вотчине люди, воспротивился и хотел обличить обман. Эконом, испугавшись обличения, умолил архимандрита не начинать дело. Вслед за тем эконом через своих благоприятелей, сам оставшись в стороне, оклеветал Дионисия разными способами и, между прочим, бросил на него подозрение, будто бы Дионисий стал помышлять о патриаршестве. Филарет призывал Дионисия в Москву, держал его три дня в тюрьме, а потом отпустил. Этот эконом, злобствуя на Дионисия, однажды на одном монастырском соборе, при всей братии, ударил его по щеке. Дионисий не жаловался на него, но до самого царя дошла весть об оскорблениях, наносимых Дионисию. Царь приказал сделать обыск, но Дионисий, не желая, чтобы кто-нибудь пострадал из-за него, сам покрыл виновного.

    В 1633 году скончался Дионисий. Патриарх Филарет приказал привезти его тело в Москву, сам отпевал его и отправил назад в Лавру, где оно было предано земле 10 мая.

    О судьбе Аврамия Палицына известно то, что он умер в 1627 году, 13 сентября, проживши в Соловках семь лет. Из дел Соловецкого монастыря видно, что существовала царская грамота о его погребении, в которой он назван «присланным». Это выражение в старину употреблялось о сосланных и дает повод заключить, что келарь Аврамий попал в Соловецкий монастырь недобровольно. Самое существование грамоты о погребении указывает, что он находился под каким-то особым надзором.[109]

    Должно быть, он подвергся опале, и так как отправка его в Соловецкий монастырь произошла вскоре после возведения Филарета на патриарший престол, то, вероятно, ссылка эта была делом Филарета, быть может припомнившего ему то время, когда он под Смоленском покинул посольство, поклонился Сигизмунду и, осыпанный милостями польского короля, вернулся в Москву.

    Келарь Аврамий оставил потомству повествование о событиях своего времени, посвятив большую часть его описанию осады Троицкого монастыря Сапегою и Лисовским. Сочинение это носит название «Сказание о осаде Троицкого-Сергиева монастыря от поляков и литвы, и о бывших потом в России мятежах». Это сочинение составляет один из важнейших русских источников о смутном времени, хотя имеет недостатки. Оно в высшей степени загромождено многословием и в некоторых местах заключает в себе известия сомнительной достоверности: это тем естественнее, что келарь Аврамий не был очевидцем осады монастыря и писал по слухам и преданиям. Кроме того, нельзя не заметить, что сочинитель выставляет на вид важность собственного участия в делах, в особенности во время освобождения Москвы, известия этого рода невольно внушают сомнение, хотя, с другой стороны, при настоящем положении науки, нельзя доказать их недостоверности.

    Глава 30

    Козьма Захарыч Минин-Сухорук и князь Димитрий Михайлович Пожарский

    Движение, поднятое Гермогеном и Ляпуновым, не было задавлено неудачами. Города продолжали переписываться с городами и убеждали друг друга действовать взаимно для спасения веры и государства. Шиши отдельными отрядами повсеместно дрались с врагами. Духовенство старалось всеми средствами благочестия ободрять народ. В разных городах, в знак покаяния, для умилостивления Божия гнева, налагались особые строгие посты, совершались молебны о спасении отечества, ходили утешительные вести о разных видениях и откровениях с целью поддержать падающий дух народа; троицкие власти рассылали свои призывные грамоты одна за другой. Но в народном противодействии не было уже ни порядка, ни определенного плана. Все шло врознь. Начало распространяться уныние и недоверие к собственным силам. Так, когда в Нижнем Новгороде, в соборной церкви, прочитана была грамота троицких властей, народ, прослушав ее, пришел в умиление, плакал над погибелью государства, но выражал отчаяние такими словами: «Верно нам не будет избавления! Чаять нам большей гибели».

    Тогда в том же Нижнем Новгороде выступил перед народом выборный нижегородский земский староста Козьма Захарыч Минин-Сухоруков, ремеслом «говядарь».[110] На всенародной сходке у собора он говорил народу в таком смысле: «Православные люди, похотим помочь Московскому государству, не пожалеем животов наших, да не токма животов — дворы свои продадим, жен, детей заложим и будем бить челом, чтоб кто-нибудь стал у нас начальником. Дело великое! Мы совершим его, если Бог поможет. И какая хвала будет всем нам от русской земли, что от такого малого города, как наш, произойдет такое великое дело: я знаю, только мы на это подвинемся, так и многие города к нам пристанут, и мы избавимся от иноплеменников».

    Нижегородцам показались любы такие речи, но не сразу решились они на великое дело. Еще несколько раз они сходились слушать Минина и наконец проговорили: «Будь ты нам старший человек; отдаем себя во всем на твою волю».

    Стали нижегородцы думать: кого избрать им в предводители, кто бы в ратном деле был искусен и прежде не объявлялся в измене. По совету Минина, все остановились на стольнике князе Димитрии Михайловиче Пожарском. Этот князь происходил из стародубских князей суздальской земли, потомков Всеволода Юрьевича, и принадлежал к так называемым «захудалым» княжеским родам, т.е. не игравшим важной роли в государственных делах в предшествовавшие времена. Сам Димитрий Пожарский не выдавался никакими особенными способностями, исполнял в военном деле второстепенные поручения, но зато в прежние времена не лежало на нем никакой неправды, не приставал он к Тушинскому вору, не просил милостей у польского короля. В царствование Шуйского, Пожарский удачно разбивал отдельные воровские шайки, а в 1610 году, будучи зарайским воеводою, упорно держался стороны Шуйского, не поддался убеждениям Ляпунова провозгласить царем Скопина и удерживал, на сколько мог, свой город в повиновении существующей власти. Возмутившиеся посадские люди города Зарайска хотели убить его за то, что не поддается Калужскому вору, и он выдержал от них осаду в каменном городе (кремль) Зарайска. Но Шуйского свели с престола. Законного государя не стало на Руси; тогда Пожарский объявил, что станет целовать крест тому, кто на Москве будет выбран царем, и присягнул Владиславу, которого в столице тогда избрали в цари.

    Вскоре после того русским людям стало ясно, что поляки обманывают, не думают присылать Владислава, а намереваются завладеть Московским государством. Пожарский сошелся с Ляпуновым и вместе с ним двинулся на Москву. Пожарский, первый из товарищей Ляпунова, вступил со своим отрядом в стены зажженного уже Белого города, укрепился было около церкви Введения Богородицы на Лубянке, но огонь вынудил его отступить. Пожарский был при этом ранен и, упав на землю, кричал: «Ох, хоть бы мне умереть, только бы не видеть того, что довелось увидеть!» Ратные люди подняли его, положили на повозку и вывезли из пылающей столицы по троицкой дороге.

    С этой поры князь Пожарский находился в своей вотчине Линдех за 120 верст от Нижнего и едва оправился от ран, полученных в Москве, как к нему прибыли архимандрит нижегородского Печерского монастыря Феодосий и дворянин Ждан Болтин с посадскими людьми приглашать его сделаться начальником ополчения, которое затевалось в Нижнем Новгороде. Князь Пожарский отвечал: «Рад за православную веру страдать до смерти, а вы из посадских людей изберите такого человека, который бы мог со мною быть у великого дела, ведал бы казну на жалованье ратным людям. У вас есть в городе человек бывалый: Козьма Минин-Сухорук; ему такое дело за обычай».

    По возвращении посланцев в Нижний, мир, услышавши, на кого указал князь Пожарский, стал выбирать Козьму к такому важному делу. Минин сначала отказывался, а потом как бы нехотя принял предлагаемую должность и сказал: «Если так, то составьте приговор и приложите к нему руки, чтоб слушаться меня и князя Димитрия Михайловича во всем, ни в чем не противиться, давать деньги на жалованье ратным людям; а если денег не станет, то я силою стану брать у вас животы, жен и детей отдавать в кабалу, чтобы ратным людям скудости не было!»

    Приговор был составлен, и Минин поспешил отослать его к Пожарскому, опасаясь, чтобы нижегородцы не одумались и не переделали своего приговора. По этому мирскому приговору земский староста Минин обложил всех пятою деньгою, т.е. отбирал пятую часть достояния на земское дело. Для этого избраны были оценщики имущества. Не допускалось ни льгот, ни отсрочек. Были такие, что давали охотно и больше. Одна вдова принесла сборщикам десять тысяч рублей и сказала: «Я осталась после мужа бездетною, у меня двенадцать тысяч: десять отдаю вам, а две себе оставляю!» Кто скупился, у тех отнимали силою. Не спускали ни попам, ни монастырям. Неимущих людей отдавали в кабалу тем, кто за них платил. Конечно, покупать имущество и брать в кабалу людей могли только богачи; таким путем вытягивались у последних спрятанные деньги. Без сомнения, такая мера должна была повлечь за собою зловредные последствия; изгнав чужеземных врагов, Русь должна была испытать внутреннее зло — порабощение, угнетение бедных, отданных во власть богатым. Меры Минина были круты и жестоки, но время было чересчур жестокое и крутое: приходилось спасать существование народа и державы на грядущие времена.

    По прибытии в Нижний Пожарского, отправлены были во все стороны гонцы с грамотами; описывалось несчастное положение Московского государства, русские всех городов призывались стать заодно с нижегородцами. В этих грамотах говорилось: «Будем над польскими и литовскими людьми промышлять все за один, сколько милосердный Бог помочи даст. О всяком земском деле учиним крепкий совет, а на государство не похотим, ни литовского короля, ни Маринки с сыном, ни того вора, что стоит под Псковом».

    Нижегородские грамоты повсюду читались на народных сходках, потом постановлялись приговоры, собирали деньги на жалованье ратным людям. Затем из ближних городов приходили в Нижний и ополчения. Пришли туда дети боярские из Арзамаса, пришло рязанское ополчение; в Казани медлили, потому что там стряпчий Биркин и дьяк Шульгин, люди, прежде служившие вору, умышленно противодействовали Минину.

    Нижегородское ополчение вышло из Нижнего вверх по Волге. Балахна, Юрьевец, Решма, Кинешма дали Минину свою казну и присоединились к нижегородцам со своими ополчениями.

    В Костроме воевода Иван Шереметев, оставаясь верным Владиславу, хотел было сопротивляться, но костромичи выдали его Пожарскому и присоединились к нижегородцам.

    В начале апреля ополчение прибыло в Ярославль. Ярославцы встретили Пожарского с образами и предложили все имущество, какое у них есть, на общее дело. В знак почета они поднесли Минину и Пожарскому подарки, но те ничего не взяли.

    Здесь ополчение оставалось несколько месяцев, пополняясь новоприбывавшими силами. Минин значился выборным человеком всей русской земли, а за его безграмотностью подписывался князь Пожарский. Сам князь Пожарский держал в своих руках управление не только войском, но и землею, назывался «по избранию всех чинов и людей Московского государства многочисленного войска у ратных и земских дел», давал именем своим суд всей земле русской, определял награды и наказания, раздавал поместья, распоряжался постройкою городов и требовал денежных пособий. Троицкие власти, следившие за тем, что делалось у поляков, торопили князя Пожарского идти скорее к Москве на соединение с князем Трубецким. Польский гарнизон в Кремле был немногочислен и от дурных распоряжений постоянно терпел нужду. Жолнеры (солдаты) роптали, что им не дают жалованья; часть буйных сапежинцев самовольно ушла в Польшу грабить королевские имения. На место Гонсевского, в мае, прислан был туда другой предводитель, Струсь, а литовский гетман Ходкевич ходил со своим войском по московской земле собирать запасы. Силы поляков в русской земле были тогда немногочисленны и разрознены, но могли в непродолжительное время значительно увеличиться, так как носились слухи, что в Москву придет король с сильным войском. Надобно было предупредить прибытие короля и овладеть столицею. В этих-то видах троицкий архимандрит Дионисий и келарь Аврамий убеждали Пожарского идти скорее из Ярославля, и даже сердились на него за медленность. Но Пожарский не имел таких качеств, которые бы внушали к нему всеобщее повиновение. Его мало слушали: в ярославском ополчении была безладица, происходили даже драки. Сам князь Пожарский сознавался в своей неспособности. К нему пришли новгородцы толковать о призвании на русский престол шведского королевича. Пожарский подавал им надежду на признание королевича, если он примет православную веру, но при этом заметил: «Был бы у нас такой столп как Василий Васильевич Голицын, все бы его держались и слушались, а я к такому великому делу мимо его не принялся. Меня к тому делу насильно приневолили бояре и вся земля».

    Князь Пожарский боялся идти под Москву, пока там были казаки, и хотя Трубецкой убеждал его поспешить, Пожарский все не решался и только высылал вперед к Москве отряды. Когда Заруцкий, после неудачного покушения избавиться от Пожарского посредством подосланных убийц, в половине июля 1612 года убежал из-под Москвы, Пожарский стал смелее, но все-таки не доверял Трубецкому. Выступивши из Ярославля, он шел к Москве очень медленно. Оставив свое войско в Ростове, Пожарский ездил в Спасский Суздальский монастырь молиться Богу и поклониться гробам своих предков. Готовясь к битве с поляками, Пожарский ослаблял свое войско, отправляя в одиночку свои отряды в разные стороны. 14 августа прибыл Пожарский к Троице и опять остановился там на несколько дней, а между тем из-под Москвы дворяне и казаки торопили его идти как можно скорее, потому что Ходкевич приближался к столице с усиленным войском. Наконец, 20 августа, Пожарский и Минин со своим ополчением прибыли к Москве. Трубецкой выехал к ним навстречу и приглашал стать в одном таборе с казаками. Но Пожарский и Минин отвечали, что не будут стоять в одном таборе с казаками.

    Земское ополчение стало вдоль Белогородской стены до Алексеевской Башни на Москве-реке. Главное ядро его было у Арбатских ворот: там стояли Пожарский и Минин. Заложивши стан, ратные люди стали окапывать его рвом. Казаки занимали восточную и южную часть Белого города и Замоскворечья, которое все нарочно было изрыто рвами, в которых должна была сидеть казацкая пехота. 22 августа русские увидели идущее с западной стороны литовское войско. То был Ходкевич со свежими силами. За ним тянулись огромные ряды нескольких сот возов с набранными запасами, которые нужно было провезти польскому гарнизону в Кремль и Китай-город. Ходкевич стал переправляться через Москву-реку у Девичьего поля. Часть литовцев успела переправиться через реку, сбив московскую конницу, которая стерегла переправу. В то же время осажденные в Кремле поляки сделали вылазку; земское московское войско очутилось среди двух огней; казаки не хотели из зависти помогать ему. Но дело поправилось и без них. Воины Ходкевича погнали московских людей до Тверских ворот. Тогда, с одной стороны, московские стрельцы отбили вылазку польского гарнизона и заставили его уйти обратно в Кремль, а с другой — из-за печей и церквей разрушенного Земляного города русские так начали поражать выстрелами литовское войско Ходкевича, что оно повернуло назад за Москву-реку. Гетман стал у Донского монастыря. Следующий день прошел без боя. 24 августа, на рассвете, Ходкевич решился со всем своим войском пробиться через Замоскворечье и во что бы то ни стало доставить осажденным привезенные запасы. Путь был труден по причине развалин и множества прорытых рвов. Конные должны были спешиться; на возах медленно везли запасы, расчищая путь. Казаки Ходкевича успели выгнать казаков московских изо рвов. Ходкевич настиг их на Пятницкой улице, и здесь-то завязался ожесточенный бой с казаками. Между тем Минин, взявши с собою передавшегося поляка Хмелевского и три сотни дворян, ударил на две литовские роты, оставленные в тылу, и смял их, потерявши племянника, убитого на его глазах. В полдень московские казаки у церкви Св. Клемента отбили литовцев, отрезали и захватили из их обоза четыреста возов с запасами. Тогда Ходкевич увидал, что цель, для которой он прибыл на этот раз в Москву, не достигнута: продовольствия гарнизону он доставить не может. Он приказал спасать остаток возов и ушел к Воробьевым горам. Поражение, нанесенное ему, было так велико, что у него оставалось только четыреста коней.

    Ходкевич с трудом сообщил осажденным, что он уходит с целью набрать запасы, и обещал возвратиться через три недели. 28 августа Ходкевич ушел.

    После победы над литовским войском, Пожарский с Трубецким помирились и положили вести осаду сообща, съезжаясь для совещаний на Неглинной, на Трубе. Казаки все еще не ладили с земскими людьми, однако действовали заодно с ними против поляков с еще большею злобою к последним. Кремль и Китай-город были осаждены со всех сторон. Русские устроили туры и палили с них из своих пушек.

    15 сентября Пожарский, минуя Струся, отправил к полковникам Стравинскому и Будзиле письмо: убеждал осажденных сдаться, обещал отпустить весь гарнизон в отечество невредимым. На это великодушное предложение польские предводители написали Пожарскому надменный ответ, восхваляли в нем мужество и доблести поляков, называли московский народ самым подлейшим на свете, выражали надежду на скорое прибытие Владислава и грозили жестокой карой Пожарскому и его товарищам. Осажденные были еще убеждены, что гетман вернется, но проходили недели — гетмана не было. Запасы их приходили к концу. 6 октября они послали двух воинов известить гетмана, что если пройдет еще неделя, то им придется умереть с голоду. Все было напрасно. В половине октября голод достиг ужасающих размеров. Осажденные переели лошадей, собак, кошек, мышей, грызли ремни, выкапывали из земли гнилые трупы и пожирали. От такого рода пищи смертность увеличилась. Живые стали бросаться на живых, резали друг друга и пожирали. 22 октября Трубецкой ударил на Китай-город; голодные поляки были не в состоянии защищать его, покинули и ушли в Кремль. Первое, что увидели русские в Китай-городе, были чаны, наполненные человечьим мясом. Поляки, потерявши Китай-город, выгнали из Кремля русских женщин и детей. Пожарский выехал к ним навстречу. Казаки зашумели и кричали, что надо бы ограбить боярынь, но земские люди окружили боярынь, спасли от ярости казаков и благополучно провели в свой стан. Тогда в Китай-город торжественно внесли икону Казанской Божьей Матери и дали обет построить церковь, которая позже действительно была построена и до сих пор существует на Кремлевской площади против Никольских ворот. В память этого дня 22 октября установлен праздник иконы Казанской Богоматери, до сих пор соблюдаемый православною русскою церковью.

    Стали в Кремле поляки советоваться, что им делать дальше. Михаила Салтыкова уже не было. Он убрался заблаговременно с Гонсевским, но оставался его товарищ Федор Андронов с некоторыми, подобными ему, услужниками Сигизмунда; они сильно противились сдаче, зная, что от своей братии русских им придется еще хуже, чем от голода. Весь гарнизон зашумел и порывался отворять ворота. Тогда Струсь отправил к Пожарскому просить пощады, умоляя оставить осажденным жизнь. Зная свирепство казаков, поляки уговаривались, чтобы начальствующие лица сдались только Пожарскому. Оба русских предводителя дали обещание, что ни один пленник не погибнет от меча.

    24 октября поляки отворяли кремлевские ворота, выходящие на Неглинную (ныне Троицкие); прежде всего выпустили русских людей, бояр, дворян, купцов, сидевших в осаде. Казаки тотчас закричали: «Надобно убить этих изменников, а животы поделить на войско». Но земские люди стали в боевой порядок, готовясь защищать своих братьев против казаков. Выпущенные русские стояли на мосту, ожидая, что из-за них начнется бой. Вид их возбуждал сострадание. Но до междуусобного боя не дошло. Казаки покричали, погрозили и отошли. Пожарский и Минин проводили русских в свой земский стан.

    25-го октября все кремлевские ворота стояли уже настежь отворенными; русские войска входили в Кремль, предшествуемые крестным ходом, впереди которого шел архимандрит Дионисий, а из Кремля вышел к нему навстречу элассонский архиепископ, грек Арсений с Владимирскою Богородицею в руках. Поляки побросали оружие. Их погнали в русский стан. Струся заперли в Чудовом монастыре. Все имущество пленных сдали в казну, и Минин раздавал его казакам в виде награды.

    Казаки не вытерпели и, в противность крестному целованию, перебили многих пленных. Но те пленники, которые достались Пожарскому и земским людям, уцелели все до одного. Их разослали по разным городам: в Нижний, Ярославль, Галич, Вологду, на Белоозеро и посадили в тюрьмы. Народ был сильно ожесточен против них. В Нижнем, куда был послан Будзило с товарищами, служивший прежде в войске Сапеги, пленных чуть не разорвали, и едва-едва мать Пожарского своими убеждениями спасла их от смерти.[111]

    Вскоре, однако, услыхали русские, что на Московское государство идет король Сигизмунд с сыном. Действительно, в ноябре Сигизмунд подошел под Волок Ламский и отправил двух русских, бывших в посольстве Филарета и остававшихся в плену у поляков: князя Данила Мезецкого и дьяка Грамотина. Их сопровождал польский отряд в 1000 человек. Они должны были уговаривать московское войско признать Владислава царем. Но подмосковные воеводы выслали против них войско и объявили, что не хотят вступать ни в какие толки о Владиславе. Поляки повернули назад, а князь Мезецкий успел убежать к своим под Москву.

    Король пытался было взять Волок Ламский, но это не удалось ему, и он удалился со своим сыном в Польшу.

    21-го декабря извещалось по всей Руси об избавлении Москвы, а вслед за тем послана была грамота во все города, чтобы отовсюду посылали в Москву лучших и разумных людей для избрания государя.

    К большому сожалению, мы не знаем подробностей этого важного события. По некоторым известиям видно, что под Москвою происходило несколько съездов, на которых дело избрания царя не удалось. По всей московской земле наложен был трехдневный строгий пост, служились молебны, чтобы Бог вразумил выборных, чтобы дело царского избрания совершилось не по человеческим козням, но по воле Божией. Когда, после таких благочестивых приготовлений, съехались снова все выборные люди, явился из Новгорода некто Богдан Дубровский с предложением выбрать шведского королевича; но выборные люди в один голос закричали: «У нас того и в уме нет, чтобы выбирать иноземца; мы, с Божьей помощью, готовы идти биться за очищение новгородского государства». Некоторые из бояр домогались получить венец и подкупали голоса. Есть известие, что были голоса в пользу Василия Голицына: иные некстати упоминали о возвращении венца Шуйскому. Были мнения в пользу Трубецкого, Воротынского и даже, как говорили после, в пользу Пожарского: впоследствии обвиняли его в том, будто он истратил до двадцати тысяч рублей, подкупая голоса в свою пользу.[112]

    Дворяне и дети боярские начали подавать письменно извещения, что они хотят царем Михаила Романова; за ними выборные люди от городов и волостей, а также и казаки стали за Романова. В народном воспоминании свежи были страдания семейства Романовых при Борисе, заточение Федора (Филарета) и его супруги. Народ в последнее время слишком много перенес бедствий, и потому естественно его сочувствие обращалось к такому роду, который заодно с народом много пострадал. Последний подвиг Филарета, его твердое поведение в деле посольства, его пленение, беззаконно совершенное врагами, все давало ему в народном воображении значение мученика за веру и за русскую землю. Наконец, в народе сохранились более давние предания о царице Анастасии, жившей в лучшее для русского народа время, о Никите Романовиче, о котором говорили и даже пели в песнях, что он по своему благодушию заступался за жертвы Иванова сумасбродства. Все это вместе располагало русских избрать Михаила Романова.

    В неделю православия собрали всех выборных на Красную площадь. Кроме них было множество народа обоего пола. Рязанский архиепископ Феодорит, новоспасский архимандрит Иосиф, келарь Аврамий и боярин Василий Морозов взошли на лобное место, чтобы спросить у выборных людей решительного приговора об избрании царя. Прежде чем они начали свою речь к народу, все многочисленное сборище в один голос закричало: «Михаил Феодорович Романов будет царь-государь Московскому государству и всей русской державе». Тотчас в Успенском соборе пропели молебен с колокольным звоном, провозгласили многолетие новонареченному царю, а потом произнесена была царю присяга, начиная от бояр до казаков и стрельцов. Во все города были посланы известительные грамоты; в Кострому отправилось от всего земского собора посольство к Михаилу Федоровичу с приглашением на царство.[113]

    Посольство это, прибывши в Кострому, явилось 13 марта в Ипатьевский монастырь, где жил шестнадцатилетний Михаил с матерью. Мать и сын удалились туда после освобождения из кремлевской осады. На другой день, 14 марта, собрали толпу народа; духовенство несло чудотворную икону Федоровской Богоматери. Инокиня Марфа с сыном встретила их за воротами. После молебна в соборной церкви посольство вручило им грамоту земского собора, извещавшую об избрании Михаила на царство, и просило ехать в царствующий град.

    На это последовал отказ. Михаил и его мать вспоминали измену Годуновым, службу Тушинскому вору, насильное пострижение Шуйского. «Московские люди измалодушествовались, — говорили они, — а государство от польских и литовских людей и от непостоянства русских разорено до конца. Царская казна расхищена. Дворцовые села и черные волости розданы в поместья. Служилые люди бедны, — чем их жаловать? Как стоять против недругов?» — «Мне, — сказала Марфа, — нельзя благословить своего сына на царство: отец его Филарет в плену. Сведает король, что сын его на царстве: велит над отцом какое-нибудь зло сделать!»

    Послы объясняли им, что прежние государи не так получали престол, как теперь получает Михаил; Борис сел на государстве по своему хотению, убив Димитрия; расстрига принял месть по своим делам; Василия выбрали на государство немногие люди; а Михаила выбирают не по его желанию, а единомышленно, всею землею, по соизволению Божию, и если он откажется, то Бог взыщет на нем конечное разорение государства.

    Тогда мать благословила сына; Михаил согласился и принял из рук Феодорита царский посох, как знак власти.

    11 июля венчался на царство Михаил Федорович. Князь Димитрий Михайлович Пожарский был пожалован боярином, а Минин возведен в звание думного дворянина.

    Новому думному дворянину не долго пришлось оставаться в этом сане. В 1616 году Минин скончался, оставивши после себя сына Нефеда, умершего бездетным около 1632 года.

    Димитрий Михайлович Пожарский жил долго, но не играл важной роли, как можно было бы ожидать. Он не был ни особенно близким к государю советником, ни главным военачальником. Ему не поручали особенно важных государственных дел. Служба его ограничивалась второстепенными поручениями. В переговорах с послами мы встречаем его не более трех или четырех раз и только товарищем других.

    Через год после восшествия Михаила, по поводу пожалования боярином родственника матери царской, Бориса Михайловича Салтыкова, царь показал ему немилость. Пожарский не хотел сказывать (объявлять) Салтыкову боярство, потому что считал себя по роду выше Салтыкова; на основании прежних служебных случаев царь требовал от него исполнения своей воли; Пожарский не послушался и притворился больным. Царь приказал одному думному дьяку сказывать боярство Салтыкову, а в разряде написал, будто сказывал Пожарский. Салтыков бил челом государю на Пожарского, что он его обесчестил своим отказом, и царь приказал выдать Пожарского Борису головою. Из этого видно, что царь не считал за Пожарским особых заслуг, которые бы выводили его из ряда других. В 1617 году Пожарский был отправлен воеводою в Калугу по просьбе жителей, где удачно отразил нападение поляков; в 1618 году Пожарский послан был в Боровск против Сагайдачного, но заболел на дороге, а его товарищ Волконский пропустил врагов через Оку. Только по возвращении Филарета в 1619 году Пожарский получил от царя несколько вотчин, да и то незначительных[114], тогда как Димитрий Тимофеевич Трубецкой, долгое время служивший ворам, владел богатейшею областью Вагою, некогда принадлежавшею Борису, по грамоте, данной ему собором еще до избрания Михаила. В 1621 году Пожарский управлял разбойным приказом, затем с 1628—31 он был воеводою в Новгороде, а в 1632 участвовал во вспыхнувшей войне с Польшею, но в звании второго воеводы, товарищем князя Мамстрюка-Черкасского. В 1635 он управлял судным приказом, а в 1638 был один год воеводою в Переяславле-Рязанском. С тех пор до 1641 года мы его встречаем большею частью в Москве. В числе других бояр он был приглашаем к царскому столу, но не особенно часто: проходили месяцы, когда его имя не упоминается в числе приглашенных, хотя он находился в столице. В местнических спорах, в удовлетворение его родовой чести, царь сажал в тюрьму Волконского и Пушкина. С осени 1641 года его имя больше нигде не упоминается: вероятно, около этого времени он скончался. Он погребен в Суздальском Спасо-Евфимиевском монастыре, где покоились и его предки. Заметим в заключение, что князь Пожарский, как гласит современное известие, страдал «черным недугом»: меланхолией. Быть может, это и было причиной того, что Пожарский при Михаиле не играл первостепенной роли, так как люди с подобным настроением духа не бывают искательны и стараются держаться в тени. Сам подвиг освобождения Москвы был предпринят им против собственного желания, по настоянию земства.

    Глава 31

    Филарет Никитич Романов

    Родоначальником дома Романовых был выехавший из прусской земли выходец Андрей Иванович Кобыла с родным братом своим Федором Шевлягой. Он оставил после себя пять сыновей, от которых, кроме третьего бездетного, пошло многочисленное потомство, давшее начало очень многим родам, как-то: Шереметевым, Колычевым, Неплюевым, Кокоревым, Беззубцовым, Лодыгиным, Коновницыным. Пятый сын Андрея Кобылы был Федор Кошка, знаменитый в свое время боярин, оставивший четырех сыновей; из них у старшего Ивана было четыре сына, последний из них, Захарий, дал своему потомству наименование Захарьиных. Из трех сыновей Захария средний, Юрий, оставил потомство, которое носило название Захарьиных-Юрьиных. Один из этих сыновей Захария Роман был отец царицы Анастасии (первой жены Грозного) и брата ее Никиты. С этого Никиты Романовича род стал называться Романовыми. Близкое свойство детей Никиты с царским домом и добрая память, которую оставил по себе Никита, поставили подозрительного Бориса во враждебное отношение к его детям. Он решился уничтожить этот род и всех сыновей Никиты разослал в тяжелое заключение. Александр, Василий и Михаил Никитичи не пережили царской опалы. Летописцы говорят, что Александра удавили в ссылке, у берегов Белого моря. Василий и Иван были посланы в Пелым. Борис велел их содержать строго, однако не мучить. Но слуги Бориса показывали ему более усердия, чем он, по-видимому, того требовал. Василий скоро умер от дурного обращения с ним приставов. Михаила Никитича держали в земляной тюрьме в Ныробской волости в окрестности Чердыни. До сих пор показывают там в церкви его тяжелые цепи. Более всех братьев выказывался дарованиями и умом Федор Никитич. Он отличался приветливым обращением, был любознателен, научился даже по латыни. Никто лучше его не умел ездить верхом; не было в Москве красивее и щеголеватее мужчины. Современник голландец говорит, что если портной, сделавши кому-нибудь платье и примерив, хотел похвалить, то говорил своему заказчику: теперь ты совершенный Федор Никитич. Этого-то первого московского щеголя насильно постригли в Сийском монастыре под именем Филарета и приставили к нему пристава Воейкова, который должен был наблюдать за каждым его шагом, прислушиваться к каждому его слову и о всем доносить Годунову. Жену его Ксению Ивановну, происходившую из незнатного рода Шестовых, постригли под именем Марфы и сослали в Заонежье в Егорьевский погост Толвуйской волости. Малолетних детей их, Михаила с сестрою, сослали на Белоозеро с теткою их, девицею Анастасиею, сестрою Романовых. Филарет, как доносил пристав Воейков, сильно тосковал о семье и говорил: «Милые мои детки, маленькие бедные остаются, кто-то будет их кормить, поить! А жена моя бедная, на удачу жива ли? Чаю, где-нибудь туда ее замчали, что и слух не зайдет. Ох, мне лихо, что жена и дети, как помянешь их, так словно рогатиною в сердце кольнет. Хоть бы их раньше Бог прибрал. Чаю, жена сама тому рада, чтобы им Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали. Я бы стал промышлять один своею душою!..» Между тем, при всей строгости надзора за Филаретом, поп Ермолай и некоторые крестьяне Толвуйской волости сообщали ему о жене его, а ей переносили вести о нем.[115]

    В 1605 году, когда борьба Бориса с самозванцем была во всем разгаре, Филарет вдруг изменился и смело отгонял от себя палкою монахов, которые приходили следить за ним. Воейков доносил на него в таких словах: «Живет старец Филарет не по монастырскому чину, неведомо чему смеется, все говорит про птиц ловчих, да про собак, как он в мире живал. Старцев бранит и бить хочет и говорит им: Увидите, каков я вперед буду».

    Воцарение названого Димитрия избавило оставшихся в живых двух братьев Романовых от тяжелой ссылки и сделало их знатными людьми в государстве. Иван Романов возведен был в сан боярина, Филарет — в сан ростовского митрополита. Мы не знаем отношений последнего к названому Димитрию, но после его убиения Филарет, еще до избрания Гермогена в патриархи, ездил за мощами царевича Димитрия в Углич. Потом он оставался в своей епархии, в Ростове.

    Когда уже русские города один за другим начали признавать Тушинского вора, Филарет удерживал Ростов в повиновении Шуйскому. Вор приказал, во что бы то ни стало, достать Филарета и привезти в свой стан. 11 октября 1608 года переяславцы с московскими людьми, присланными Сапегою из-под Троицы, напали врасплох на Ростов. Филарет облачился в архиерейские одежды и стал в церкви с народом. Когда переяславцы ворвались в церковь, Филарет стал уговаривать их не отступать от законной присяги. Но переяславцы не послушались, сорвали с него святительские одежды, надели на него сермягу, покрыли ему голову татарской шапкой и повезли в Тушино, в насмешку посадивши с ним на воз какую-то женщину. Тушинский вор принял его с почетом и нарек патриархом. «Филарет, — говорит Аврамий Палицын, — был разумен, не склонялся ни направо, ни налево». Он отправлял богослужение, поминал Тушинского вора Димитрием. Тем не менее, однако, патриарх Гермоген, строгий к изменникам, в своих воззваниях к народу отзывался о Филарете, что он не своею волею, а по нужде находится в Тушине, что за это патриарх не порицает его, а молит за него Бога. Когда тушинский стан начал разлагаться, Филарет вместе с Михаилом Салтыковым, сыном его Иваном и князем Рубцом-Масальским, князьями Юрием Хворостининым, Федором Мещерским, дьяком Грамотиным отправился к Сигизмунду бить челом о даровании русской земле в цари Владислава. Мы не знаем, где находился Филарет после уничтожения тушинского лагеря до низложения Шуйского. Но после этого события он был в Москве, и бояре, по благословению Гермогена, назначили его во главе посольства вместе с боярином князем Василием Васильевичем Голицыным и окольничим князем Данилом Мезецким. Здесь-то Филарету предстояло выдержать трудный подвиг.

    Сначала поляки приняли русское посольство очень любезно, но потом стали требовать, чтобы послы от себя приказали смольнянам сдать город Смоленск королю. Споры об этом были продолжительны, Филарет с товарищами доказывал, что это противно заключенному уже договору с Жолкевским, а более всего напирал на то, что посольство не имеет права поступать так без совета с патриархом и со всею русскою землею. Никакие принуждения и угрозы поляков не заставили посольство исполнить волю короля: Филарет более всего утверждал своих товарищей быть стойкими. Поляки хитро предлагали дозволить пустить хотя небольшое количество своих воинов в Смоленск. «Если мы, — говорил Филарет своим товарищам, — пустим хотя одного королевского человека в Смоленск, то нам Смоленска не видать более. Пусть лучше король возьмет Смоленск силою против договора и крестного целования, а мы слабостью своею не отдадим Смоленска». Поляки перестали совещаться с послами и в глазах их делали приступы к Смоленску. В феврале 1611 года паны, получив от бояр грамоту, в которой послам приказывалось сдать Смоленск и присягать на имя короля вместе с сыном, показали ее послам. «Эта грамота написана без патриаршего согласия, — сказал Филарет, — хотя бы мне смерть принять, я без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами ничего не буду делать». Паны стали им грозить, что их отправят в Вильну, и опять прекратили совещание с послами.

    Когда поляки, стоя под Смоленском, узнали, что русская земля ополчается под знаменем Ляпунова, они вообразили себе, что все это делается с ведома послов, и 26 марта канцлер Лев Сапега сказал им: «Мы знаем ваши коварства, неприличные званию послов. Вы нарушили народное право, пренебрегли указом московских бояр, от которых посланы, поджигали народ к неповиновению и мятежу, возбуждали ненависть к королю, отклоняли Шеина от сдачи Смоленска, обнадеживая его помощью от Ляпунова. Вы отправитесь в Польшу 1. Их посадили под стражу. После того, когда зашла речь о сожжении Москвы, их призвали снова и объявили о том, что сталось со столицею, Филарет сказал: „Мы сами не знаем, что мы такое и что нам теперь делать. Нас отправила вся русская земля и, во-первых, патриарх. Теперь патриарх, наш начальный человек, под стражею, а Московского государства люди пришли под Москву и бьются с королевскими людьми. Одно средство — отойдите от Смоленска и утвердите договор, с которым мы приехали; тогда мы напишем подмосковному войску, чтобы оно разошлось“.

    Их опять оставили под стражею. Между тем случилось такое событие: Иван Никитич Салтыков, ревностный угодник Сигизмунда и испытавший за то строгие упреки от Филарета, получивши от Сигизмунда поручение не допускать к соединению с Ляпуновым ополчение, составившееся в Дорогобуже, раскаялся в своей измене, объявил себя явно сторонником восстания и написал смольнянам увещание не сдаваться. Это еще более озлобило поляков. 12 апреля Лев Сапега призвал Филарета и угрожающим тоном потребовал от него, чтобы он немедленно написал от себя московскому войску об отступлении от столицы, а к Шеину в Смоленск о сдаче города.

    Филарет отвечал: «Я все согласен перетерпеть, а этого не сделаю, пока не утвердите всего, что вам подано в договоре». «Ну так вы завтра поедете в Польшу», — сказал Сапега. На другой день, 13 апреля, послов отправили водою в Польшу, все их имущество ограбили, а слуг перебили. Послов сопровождали польские жолнеры с заряженными ружьями, как военнопленных. Когда они плыли мимо имения Жолкевского, коронный гетман, внутренне уважавший их за твердость, послал спросить их о здоровье.

    С этих пор надолго прекратилась свободная деятельность Филарета. Его взял к себе в дом Лев Сапега. По избрании Михаила земский собор хотел обойти поляков и, умолчавши об избрании нового царя, в марте 1613 года предлагал размен пленных, надеясь освободить царского родителя. Но это не удалось. По восшествии на престол Михаила, отправлен был послом в Варшаву Желябужский и повез Филарету грамоту от сына.

    «Вы не хорошо сделали, — сказал Филарет Желябужскому, — меня послали от всего государства послом просить Владислава, а сына моего государем выбрали. Могли бы выбрать и другого, кроме моего сына. За это вы передо мною неправы, что сделали так без моего ведома». Посол сказал ему:

    «Царственное дело ничем не останавливается, хотя бы и ты был у нас, — так и тебе нельзя было бы переменить этого. На то воля Божия. Сын твой сам не хотел этого». Тогда Филарет, обратившись к Сапеге, сказал:

    «Вот, говорят, сын мой очутился государем не по моему хотению, да и как было это сделать моему сыну? Он остался после меня молод, всего шестнадцати лет!»

    Поляки ни за что не соглашались сноситься с новоизбранным царем Михаилом. Московское правительство отправило еще в Польшу князя Воротынского, но и тот не мог устроить примирения.

    Пропустивши удобное время, Сигизмунд в 1617 году решился отпустить сына Владислава, достигшего уже двадцатидвухлетнего возраста, добывать оружием престол, на который его избрали уже семь лет тому назад. Владислав успел взять Дорогобуж и Вязьму, воеводы этих городов передались ему. В следующем 1618 году Владислав пригласил идти на Московское государство 20 000 днепровских казаков под начальством гетмана Сагайдачного. Казаки удачно овладели многими украинными городами; королевич шел на Москву от Смоленска, и 20 сентября 1618 года оба войска, и польское, и казацкое, стояли уже под Москвою.

    Положение царя Михаила было опасное. Русские начинали склоняться к Владиславу. К счастью, московское войско храбро отбило приступ к столице с большим уроном для поляков. Приближалось холодное время. Стоять под Москвою было трудно, тем более, что запорожцы не терпели продолжительных осад и могли разойтись; покушение на Троицкий монастырь также не удалось полякам. Все это побудило Владислава вступить в переговоры.

    В трех верстах от Троицы, в селе Деулине, после нескольких съездов, заключили перемирие на 14 лет и 6 месяцев. По этому перемирию положено было с обеих сторон разменяться пленными. Однако дело о пленных затянулось до июня. Поляки жаловались, что русские, и особенно князь Пожарский, неволею обратили многих пленных в холопов, а многих, выпустивши из тюрьмы, отпустили в мороз чуть не нагих и босых. Бояре клялись, что этого никогда не бывало. Спор дошел было до того, что поляки, по условию привезши Филарета и прочих пленных к речке Поляновке, с целью возвратить русским, хотели отправить их назад. Чтобы избавить царского отца из плена, бояре должны были согласиться на требование поляков сыскивать и возвращать своих соотечественников, которые не были сданы в числе пленных.

    14 июня Филарет прибыл в Москву. Царь встретил его за городом при бесчисленном множестве народа и поклонился ему в ноги, а Филарет поклонился в ноги царю, и оба лежали на земле, проливая слезы. В то время в Москве гостил патриарх иерусалимский Феофан. По царскому прошению он посвятил 24 июня Филарета в сан московского патриарха.

    До сих пор царь Михаил, человек очень кроткого характера, мягкосердечный, был только по имени самодержцем. Окружавшие его бояре дозволяли себе своевольства. Все управление государством зависело от них. Но Филарет, человек с твердым характером, тотчас захватил в свои руки власть и имел большое влияние не только на духовные, но и на светские дела. Без его воли ничего не делалось. Иностранные послы являлись к нему, как к государю. Сам он, как и сын, носил титул великого государя. В его личности было что-то повелительное, царственный сын боялся его и ничего не смел делать без его воли и благословения. Бояре и все думные и близкие к царю люди находились у него в повиновении; правдивый и милостивый с покорными, он был грозен для тех, кто решался идти против него, и тотчас отправлял в ссылку строптивых. Во всей патриаршей епархии, которая обнимала большую часть Московского государства, кроме Казани и Новгорода, все монастыри со всеми их имениями отданы были его управлению, исключая уголовных дел. Все важные указы царя писались, не иначе как с совета отца его. Одним из первых дел периода власти Филарета в области светского управления было собрание земской думы, которая должна была представить полное изображение разоренного состояния государства, сообщить меры, «чем Московскому государству полниться, и устроить Московское государство так, чтобы пришли все в достоинство», а государь при содействии отца своего обещал «промышлять, чтобы во всем поправить и как лучше». Тогда, по настоянию Филарета, были посланы в те города Московского государства, которые уцелели от разорения, писцы, а в разоренные города «дозорщики», привести в известность состояние государства и возвратить разбежавшихся посадских и волостных людей на прежние места жительства, чтобы они правильно платили государству подати. В духовном управлении Филарет был строг, старался водворить благочиние как в богослужении, так и в образе жизни духовенства, преследовал кулачные бои и разные народные игры, отличавшиеся непристойностью, наказывал как безнравственность, так и вольнодумство. Образчиком случаев первого рода может служить дело об одном боярском сыне, Нехорошке Семичеве, которого патриарх за развратную жизнь приказал сослать на Белое море, в Корельский монастырь, держать скованного в хлебне, велеть ему сеять муку и выгребать золу из печи, а кормить одним хлебом, и то половиною того, что дается каждому брату. В таком положении несчастный узник должен был находиться до смерти. Как пример второго рода можно привести суд Филарета над князем Иваном Хворостининым. Этот князь был одним из приближенных названого Димитрия и, следуя его примеру, вольнодумствовал относительно религиозных предметов: говорил, что все равно образа, что римские, что греческие, не хранил постов, читал еретические книги. Василий Шуйский сослал его в Иосифов монастырь. Михаил воротил его, но Хворостинин дошел еще до большего вольнодумства: говорил, что молиться не для чего, что воскресенье мертвых — ложь, смеялся над угодниками Божьими, бил своих слуг за то, что ходят в церковь, пил вино и ел мясо на страстной неделе, не захотел идти на Пасху к царю, замышлял уйти из отечества и уже начал с этою целью продавать свои вотчины. «Для меня, — говорил он, — нет людей в Москве, не с кем слова сказать, народ глуп, буду просить у царя отпустить меня в Рим, или в Литву, или куда-нибудь». Пока царствовал один Михаил, Хворостинину все сходило с рук. Но Филарет скоро принялся за него. У Хворостинина нашли сатирическое стихотворение, в котором он смеялся над благочестием москвичей: «Они кланяются иконам только по подписи, а образ неподписанный у них и не образ». Между прочим, он выразился: «Московские люди сеют всю землю рожью, а живут все ложью». За все это Филарет приказал сослать Хворостинина в Кириллов монастырь, держать его безвыходно в келье, давать читать только церковные книги и заставлять молиться. Это было в 1623 году. Хворостинин просидел там девять лет и был отпущен в 1632 г., когда дал обещание и клятву соблюдать уставы греческой церкви и не читать никаких еретических книг.

    Что касается до степени церковной учености Филарета, то современники говорят, что он только отчасти разумел Священное Писание. Филарет скончался в октябре 1633 года и был погребен в Успенском соборе.

    Его патриаршество было важною эпохою в истории русской иерархии. Как родитель царя, Филарет естественно имел более власти, чем всякий другой имел бы, находясь в его звании, и как патриарх управлял независимо в церковных делах. Это вообще подняло и возвысило сан патриарха и для преемников Филарета.

    Менее относящееся к личности Филарета заключается в биографии царя Михаила Феодоровича.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх