Федор Николаевич Глинка

Среди столетних смоленских еловых лесов, вдали от больших дорог, в глуши, расположено село Сутоки. В конце позапрошлого века относилось оно к Духовицкому уезду Смоленской губернии и принадлежало отставному капитану Николаю Ильичу Глинке. Предки его в начале XVII века выехали из Польши, приняли православие, быстро обрусели и уже в начале XVIII столетия относились к чисто русским семействам. Пробыв недолгое время на царской службе, Николай Ильич женился на Анне Яковлевне Шаховской и уехал в свое родовое имение, где занимался хозяйством и воспитывал сыновей.

Точная дата рождения Федора Николаевича Глинки, будущего поэта, до сих пор неизвестна. В некрологе его, помещенном в «Тверских епархиальных ведомостях» в 1880 году, сказано, что он умер девяноста шести лет от роду, и, стало быть, родился в 1784 году. В словаре Толя указан год его рождения — 1788-й; друг и биограф его А. К. Жизневский называет 8 июля 1786 года. В формулярном же списке, хранившемся в Тверском губернском правлении и составленном в 1830 году, сказано, что полковнику Ф. Н. Глинке 40 лет — значит, он родился в 1790 году. Последнее, впрочем, маловероятно. Сам же Ф. Н. Глинка в последние годы свои на вопрос о возрасте любил отвечать: «Бог создал время, а люди выдумали годы».

Сад, овраги, леса, поля, леса и небо, непрестанно меняющее цвет — от серого в ноябре до ярко-синего в феврале и марте, и надо всем — звезды — вот пространство, великими кругами расходящееся во все стороны от небогатого барского дома. Повторяющийся круг — снегопады, метели, ведро, дожди, грозы, снова дожди, снова снегопады. Повторяющийся круг заговений, постов, праздников. Поездки с отцом на охоту, на полевые работы, в Смоленск…

В 1781 году Смоленскую губернию посетила императрица Екатерина II. Она встречалась с местным дворянством и сама записала старшего брата Федора Глинки, Сергея Николаевича, в Сухопутный шляхетский кадетский корпус. Вскоре туда отправили и Федора Николаевича.

Тогда, в корпусе, вспоминал позже Глинка, дал он обет — говорить всегда правду. Одну правду, что бы ни случилось, чем бы это ни грозило…

В 1802 году, по выпуске из корпуса, Федор Глинка был направлен прапорщиком в Апшеронский пехотный полк. Полк этот размещался в то время на Волыни, почти беспрерывно занимаясь учениями и смотрами. Во время одного из смотров на молодого прапорщика, образцово выполнявшего строевые упражнения, обратил внимание генерал М. А. Милорадович. Вскоре он вновь увидел его на балу и там же предложил ему стать его адъютантом.

— Есть одно обстоятельство, ваше превосходительство, — ответил прапорщик Глинка. — На мне лежит зарок, который не хотелось бы с себя снимать.

— Какой же зарок вы дали, прапорщик? — спросил его Милорадович.

— Говорить всегда правду, ваше превосходительство, — отвечал Глинка.

Глинка ожидал грозы — он понимал, сколь самонадеян в разговоре с прославленным генералом. Но лицо Милорадовича просияло.

— Я сам люблю правду, — громко проговорил генерал, — и часто говорю ее наотрез! Говорите мне правду в глаза всегда, обо всем, обо мне самом. Я этого желаю, я требую этого!

В 1805 году русская армия отправилась в так называемый австрийский поход. Целью этого похода был разгром наполеоновской армии, стремившейся к мировому господству. Заграничный поход был для России исполнением союзнических обязательств по взаимным договорам. В составе Подольской армии Кутузова при генерале Милорадовиче находился и его адъютант прапорщик Глинка.

15 августа 1805 года русские силы перешли границу в районе местечка Крупчицы.

Уже 2 октября русские войска находились на баварской границе, близ города Браунау.

Накануне вечером прибыл туда Апшеронский полк под началом генерала Милорадовича. Для Федора Глинки это должен был быть первый бой. Первый в его жизни. Ночь перед сражением он провел без сна.

Но боя не было. Французы превосходили числом. Только 24 октября у Амштеттена русские войска приняли бой. В этом бою Глинка чуть не погиб. Посланный на передовую с поручением от генерала Милорадовича, он передал приказание и на обратном пути стал въезжать на высоту; когда он ударил шпагой по крупу лошади, шпага выпала из руки его. «Спеша к генералу, — писал Глинка, — я хотел было оставить шпагу, но какое-то предчувствие понудило меня ее поднять. Лишь только я слез и, наклонившись, принялся за эфес, как вдруг ядро завизжало над самой головой моей лошади, и она вся затряслась, как лист. Место, на котором я остановился, было возвышено, и ядра летали недалеко от его поверхности. Если бы не выпала из рук моих шпага и я не слез бы ее поднять, то Бог знает, что бы со мной было!..»

Сражение шло с переменным успехом. 29 октября в 10 часов утра силы воюющих обоюдно переместились за Дунай, а 30 октября началось сражение при Кремсе, которое шло среди горных ущелий. Сражение началось с перестрелки, перешло на картечь. «Чем дальше двигались мы вперед, тем явственнее открывались великие силы неприятеля». Но полки генералов Дохтурова и Милорадовича, врезаясь в соединения французов, разбили их. Сражение при Кремсе окончилось победой русских войск. В приказе главнокомандующего были особо отмечены отличившиеся мужеством офицеры Морозов, Албинский, Воронец, Скальский, Шушерин, Глинка.

Но готовилось главное сражение этой войны. К армии прибыл император Александр I. Сражение это состоялось под Аустерлицем и окончилось победой Наполеона. Глинка принимал участие в штыковом бою у Праценских высот.

В результате войны было заключено перемирие, которое современники называли «мир на воде».

За время войны однополчане узнали Федора Глинку как храброго офицера, исполнительного адъютанта, верного товарища. Но мало кто знал, что он еще и писатель, хотя каждую свободную минуту он делал какие-то записи и зачастую отрывал у себя ночные часы, когда утомленные войска спали.

Первые отрывки из его записок появляются в 1808 году в журнале «Русский вестник», который был основан братом его Сергеем Николаевичем. А перед этим, 11 сентября 1807 года, Федор Николаевич Глинка выходит в отставку по болезни и уезжает в Сутоки.

Четыре следующих года Ф. Н. Глинка безвыездно живет в Смоленской губернии, занимаясь сельским хозяйством. В 1807 году местное дворянство избирает его в земское ополчение сотенным начальником. И все свободное время он пишет. К сочинениям в прозе присовокупляются опыты в стихах.

Но не вечно же сидеть на месте, надобно питать ум впечатлениями, воображение — видами… К тому же пройдено столько земель за границей, а знания родной земли так скудны. И Федор Николаевич совершает новое путешествие, два года (1810 и 1811) странствуя по Смоленской и Тверской губерниям, посещая древние стольные города — Москву и Киев. Путешествуя, он ведет записи, делает заметки, которые позже вошли в «Письма русского офицера».

Сначала Глинка отправляется в Смоленск, бродит по его холмам, улицам, любуется древними златокупольными дивами, беседует с жителями. Эго только начало путешествия, посещение сердца родных мест, города, куда ездил еще ребенком…

Объездив Смоленскую губернию, отправляется он во Ржев. Глинка и несколько его спутников приехали туда вечером, когда солнце уже играло на позлащенных главах. Местность вокруг Ржева безлесна, кругом поля, и город виден был издалека. Миновав небольшое предместье, путешественники очутились на крутом берегу, и перед ними открылась Волга. Спустились вниз и услышали шумную беседу ропотных волн, то набегавших на песчаную отмель, то сбивавшихся в одну струю. И вдруг Глинка бросился к реке и жадно, набрав в горсть светлой воды, напился ею, как писал потом, утолив «не столько жажду, как желание напиться волжской воды».

На следующий день Федор Николаевич осматривал город, дивясь тому, что народ там удивительно здоровый, «белотелый». Ржев стоит на холмах, как Смоленск или Киев, население его в то время составляло в основном купечество. Особо хранил город Ржев память о Терентии Ивановиче Волоскове, жившем в XVIII столетии, о нем Федор Николаевич оставил множество записей. «Здешний механик, богослов и химик», — называл он его. Терентий Иванович родился в семье купца среднего достатка, имел много братьев. Никогда и нигде специально он не учился, с детства читал, наблюдал смену времен года, выходя к Волге, бродя по полям, убегая в дальние леса. И вправду, хотя бы одно небо, весь год меняющее цвета свои и возвращающее к первоначальному, — чему оно только не научит! И постепенно, незаметно для себя, постигал Терентий Волосков всеобщий, единый порядок мира от мала до велика, от велика до мала. «Созерцая в мире всеобщий неизменный порядок, — писал о нем Ф. Глинка, — которого ни бури, возмущавшие воздух, ни громы, потрясающие твердь, нимало не нарушают, он понял, что удивлявшее его некогда правильное движение нескольких стрелок в малых часах его отца есть не что иное, как самое слабое подражание всеобщему движению в огромном строении природы». И, глядя на небо, стал он сам делать разные часы, большие и маленькие.

Братья Волосковы сами стали купцами, обзавелись семьями, каждый жил теперь в своем доме. Но торговля не занимала всей жизни Терентия Ивановича. По ночам он писал сочинения против раскола, отвратившие от заблуждений многих ржевских жителей. Он изобрел астрономические часы, новые краски. Изобретал он совершенно бескорыстно, не имея с этого ни копейки. Правда, сколько бы он ни торговал, деньги все время уходили между пальцев — не умел он копить и часто бедствовал. Впрочем, может быть, потому и жилось для души нетяжко, и смерть была не так страшна. Жена Волоскова была удивительно добродушная женщина, делившая все тяготы его жизни. Под старость Волосков стал заниматься астрономией, звездозаконием, как говорили издревле. Скончался он семидесяти лет, кончиной безболезненной, непостыдной, мирной.

В начале октября прибыли в Тверь. Знал ли Федор Николаевич, что этот город станет его второю родиной, что здесь он обретет и потеряет спутницу-жену, здесь найдет пристанище, покой, тихое место тяжких предсмертных дум, что здесь его отсоборуют, отпоют, предадут земле? Первая встреча с Тверью была неласковой — небо покрыто было туманными облаками, сыпался мокрый снег…

Остановился Глинка на постоялом дворе, напился чаю и лег спать. Утром проснулся под благовест Желтикова монастыря за Волгой. Небо прояснилось. Федор Николаевич спустился вниз, вышел на двор. Было зябко, но ясно.

Через несколько дней новый долгий путь — в Москву. Ехали через Клин по Питерскому тракту, на перекладных, под мокрым снегом, мимо глухих ельников, болот. Вскоре пошли все больше березы, уже почти осыпавшиеся.

В Москве Глинка пробыл недолго, снова поехал во Ржев, а на следующий год совершил путешествие в Киев. Шло лето 1811 года. Южную часть России охватили невиданные пожары. Огонь свирепствовал повсюду: сгорел Житомир, горела Волынь и Малороссия, неожиданно вспыхнули и за одну ночь сгорели многие дома в Киеве. Повсюду говорили о тайном обществе поджигателей, которое якобы существовало в Польше на деньги Наполеона.

Весной 1812 года в Сутоках Глинка записывает в дневнике: «Наполеон, разгромив большую часть Европы, стоит, как туча, и хмурится над Неманом. Он подобен бурной реке, надменной тысячью поглощенных источников; грудь русская есть плотина, удерживающая стремление, — прорвется — и наводнение будет неслыханно! О, друг мой! ужели бедствия нашествий повторятся в дни наши?.. Ужели покорение?.. Нет! Русские не выдадут земли своей! Если не достанет воинов, то всяк из нас будет одною рукою водить соху, а другою сражаться за Отечество!»

С появлением неприятеля Глинка, надев «синюю куртку, сделанную из бывшего синего фрака, у которой от кочевой жизни при полевых огнях фалды обгорели», присоединяется к армии и вступает в ряды волонтеров.

Война между наполеоновской Францией и Россией была не просто столкновением двух государств, двух народов. Это была война двух эпох в истории Европы, и шире — двух противоположных отношений к жизни. Наполеон Бонапарт, захвативший уже всю Европу, казался людям того времени зверем из бездны. Никому не известный корсиканец, ставший уже почти «царем мира», человек без рода и племени, собравший разноплеменную армию и кровавым насилием насаждавший по всей Европе «свободу, равенство и братство»… И… огромные просторы России, с ее далями от ледяного моря до теплого, с ее широкошумными лесами и тучными нивами, с неторопливой крестьянской речью, древним ладом трудовых будней и светлых праздников. Русь, верящая не в силу, а в правду, но имущая силу несметную. Русь звонкого первопрестольного Киева, сердечной Москвы, белопарусного града Петрова…

В горящих Сутоках, оставленных Глинкой, — все его свидетельства и аттестаты, деньги. Сейчас Федор Николаевич без документов, без денег, но рядом с братом Григорием, служившим в Либавском полку. Федор Глинка — волонтер. Он присоединяется к коннице генерала Корфа и отступает вместе с ней до Дорогобужа, а там примыкает к арьергарду генерала Коновницына. В руках у него — вызов от Милорадовича.

— Пока что все отступаем, а перед решительным сражением вы найдете его, мы все там соберемся, — говорили Глинке встречаемые им однокашники — бывшие кадеты.

Сергей Николаевич Глинка в день объявления войны находился в Москве. Он явился к московскому генерал-губернатору со словами: «Хотя у меня нигде нет поместья, хотя у меня нет в Москве никакой недвижимой собственности и хотя я не уроженец московский, но где кого застала опасность Отечества, тот там и должен стать под хоругви отечественные».

В начале августа враг подошел к Смоленску. Федор Глинка среди защитников города, обороняемого дивизиями генералов Неверовского и Раевского. Эти дивизии отчаянно сопротивляются, однако силы слишком неравны.

Второй раз в жизни видел Федор Николаевич военное «позорище». Но на этот раз оно вдвойне страшно, сугубо бередит душу, потому что отверзлось на родной, русской земле. А ведь все ждут большого сражения, вся Россия хочет драться, стоять до смерти! Позже, в тридцатые годы, Федор Николаевич напишет в «Очерках Бородинского сражения»: «Солдаты наши желали, просили боя! Подходя к Смоленску, они кричали — мы видим бороды наших отцов! пора драться! — Узнав о счастливом соединении двух корпусов (речь идет об армиях Багратиона и Барклая-де-Толли. — В. К.), они объяснялись по-своему: вытягивая руку и разбивая ладонь с разделенными пальцами, — прежде мы были так — то есть корпуса в армии, как пальцы на руке, были разделены; — теперь мы, — говорили они, сжимая пальцы и свертывая ладонь в кулак, — вот так! — так пора же (замахиваясь дюжим кулаком), так пора же дать французу вот этак! — Это сравнение разных эпох нашей армии с распростертою рукою и свернутым кулаком было очень по-русски, по крайней мере очень по-солдатски и весьма у места».

Федор Николаевич Глинка все это время среди солдат, живет их жизнью, ест солдатскую похлебку, спит под открытым небом, изредка выкраивает полчаса свободного времени и прямо под открытым небом пишет…

А тем временем вся Россия ждала сражения. 22 августа русскими войсками была занята позиция близ села Бородина. Боевая линия стояла на правом берегу Колочи, лицом к Колоцкому монастырю, к стороне Смоленска, правым крылом к Москве-реке, которая лентой извивается у высот Бородинских. Угол с ней составляет Колоча, впадающая в Москву-реку в полуверсте от высот. В Колочу впадает река Войня, ручьи Стонец и Огник. Старая и Новая Московские дороги перерезают позиции, как два яруса по направлению к Смоленску и Москве. По Смоленской дороге пришла в Россию вооруженная Европа.

Федор Николаевич бродит по Бородинским высотам, наблюдает за построением редутов, записывает: «Поставьте себя на одной из высот, не входя в Бородино, где-нибудь на Большой Смоленской дороге, лицом к Москве и посмотрите, что делается за Бородином, за Колочею, за этими ручьями с именем и без имени, за этими оврагами, крутизнами и ямницами. Примечаете ли вы, что поле Бородинское теперь поле достопамятное — силится рассказать вам какую-то легенду заветную, давнее предание? О каком-то великом событии сохранило оно память в именах урочищ своих. Войня, Колоча, Огник, Стонец не ясно ли говорят вам, что и прежде здесь люди воевали, колотились, палили и стонали?» Что это была за война? Кто с кем сражался здесь в глубокой древности? Никто не знал этого, но когда увидели поле, все — от главнокомандующего до солдат, п русских и французских, — все говорили: здесь будем драться!

Наступает ночь. Глинке не спится. Он еще поспит свое — сон у него крепкий, глубокий. А может быть, завтра другой сон, вечный, но сон это или пробуждение, утро светлое?..

…Бородинское утро… Дым, пыль, груды трупов, картечь. Глинка под пулями и ядрами выносит с поля битвы раненых. В одно из затиший Федор Николаевич видит своего брата Григория, раненного в голову, и выносит его из огня.

«Сердца русские внимали священному воплю сему, и множество наших войск было неописано, — запишет Глинка в дневнике. — Они, казалось, дорожили каждым вершком земли и бились до смерти за каждый шаг. Многие батареи до десяти раз переходили из рук в руки. Сражение горело в глубокой долине, и в разных местах с огнем и громом, на высоты всходило. Густой дым заступил место тумана. Седые облака клубились над левым крылом нашим, заслоняли середину; между тем как на правом сияло полное солнце».

Сражение окончилось поздним вечером.

Кто вам опишет эту сечу,
Тот гром орудий, стон долин? —
Со всей Европой эту встречу
Мог русский выдержать один!
И он не отстоял Отчизны,
Но поле битвы отстоял,
И весь в крови, — без укоризны
К Москве священной отступал! —

напишет Глинка в тридцатые годы в стихотворении «1812 год».

Оставление Москвы Федор Николаевич воспринял так же, как и все русские люди — как тяжкий крест, страшную долю. Вместе с регулярной армией он отправляется к юго-западу. Начиналась народная война. Сбывались слова русских крестьян, сказанные Глинке незадолго до войны в подмосковной избе. Повсюду били врага партизаны.

В конце сентября Глинка под Тарутином. Здесь нашел он генерала Милорадовича и явился к нему прямо в своей обгоревшей синей куртке.

— Я хорошо помню вас, где вы пропадаете? — спросил его генерал.

И Глинка начал рассказывать. Рассказывал он о том, что все аттестаты остались в Сутоках, что он был у Корфа, потом у Коновницына, пришел на Бородинское поле, спасал своего брата, что он нигде не приписан и что если ваше превосходительство позволит…

— Конечно же, поручик, вы будете моим адъютантом.

— Рад стараться, ваше пре…

— Постойте… Вы, должно быть, очень бедны, поручик? У вас нет денег?

— Да, ваше превосходительство, все осталось там.

Милорадович задумался, потом позвал денщика.

— У нас остались деньги?

— Немного есть, ваше превосходительство.

— Принеси и дай этому молодому человеку. Это ему на форму.

Затем он обратился к Глинке:

— Завтра же утром ко мне в штаб. Теперь ступайте.

А из оставленной Москвы приходили вести разноречивые. Пешком и на подводах добрался до Петербурга за несколько дней из горящего первостольного града «некто тамошний житель». Генерал-губернатор Петербурга генерал Вязмитинов задержал его и отдал под стражу, чтобы не было тревожащих население слухов. Со слов беглеца была составлена подробная записка Александру I.

Эта записка начиналась указанием на то, что существуют исконные писаные и неписаные правила ведения войны, обращения с пленными и мирным населением, словом, законы человеколюбия, заповеданные роду человеческому. До сих пор правила эти соблюдались и Россией, и ее противниками — шведами, немцами. Можно вспомнить здесь и Северную войну, и Тридцатилетнюю.

Но то, что происходит в разоренной солдатами Бонапарта Москве, превосходило всю меру человеческих представлений. Массовые расстрелы и повешения, насилия, истязания детей… Ужасающие картины приводятся в этой записке, написанной со слов очевидца, «…во многих местах лежали обруганные, изувеченные и мертвые женщины. Иные могилы разрыты и гробы растворены для похищения корыстей с усопших тел. Но и сих мерзостей и неистовств еще не довольно, двери у храмов Божиих отбиты, иконы обнажены от окладов, ризы разодраны, иконостасы поломаны и разбросаны по полу… Но да закроются, — сказано было в записке, — богомерзкие дела сии непроницаемою от очей наших завесою! Поругание святыни есть самый верх безумия и развращения человеческого. Посрамятся дела нечестивых, и путь их погибнет. Он уже и погибает. Исполнилась мера злодеяния; воспаленные храмы и дымящаяся кровь подвигли на гнев долготерпение Божие».

Горит, горит царей столица;
Над ней в кровавых тучах гром,
И гнева Божьего десница…
И бури огненны кругом.
О, Кремль! Твои святые стены
И башни горды на стенах,
Дворцы и храмы позлащенны
Падут, уничиженны в прах!..
И все, что древность освятила,
По ветрам с дымом улетит!
И град обширный, как могила,
Иль дебрь пустынна — замолчит!..

Говорят, враг просит мира. Или это только слухи? Значит, задыхается он в пустой, оставленной Москве, погибает от собственных злодеяний? Будет ли перемирие?

Всем ясно уже, что не будет. Враг будет изгнан с русской земли. В середине октября Федор Николаевич Глинка присутствует при совете генералов Беннигсена и Милорадовича, и вот он уже в числе первых офицеров, ведущих русские войска по берегам Нары, через осенние калужские леса, навстречу врагу. И снова бои. Почти каждый день — штыковые. «В течение двенадцати суток, — вспоминал Глинка, — мы или шли, или сражались. Ночи, проведенные без сна, и дни в сражениях погружали ум мой в какое-то затмение — и счастливейшие происшествия — освобождение Москвы, отражение неприятеля от Малого Ярославца, его бегство, мелькали в глазах моих, как светлые воздушные явления в темной ночи».

Поручик Глинка — участник всех главных сражений: под Малоярославцем, Вязьмой, Красным и, наконец, освобождения Смоленска — быстрого, почти мгновенного.

Было захвачено множество пленных, для которых генерал Милорадович устроил специальный лазарет, заботился о том, чтобы их посещали врачи, сносно кормили. Он сам приходил к пленным, беседовал с ними. Он же разъяснял им, что русская армия сражается не с Францией и не с ее народом, но с тем злом, что поработило сначала Францию, а затем и всю Европу. Глинка участвовал в этих беседах, сам оказывал помощь пленным и раненым. Не раз будет он вспоминать обо всем этом позднее, создавая благотворительные общества в Москве и Твери…

Вскоре перешли древнюю русскую границу близ Могилева, а в декабре Наполеон бежал через Березину и вся Россия была очищена от армии его. Лишь в полях и лесах валялись кости «двунадесяти языков».

Минул год 1812-й. Под новолетие, находясь на востоке Европы, Федор Николаевич Глинка записывает: «Начало его наполнено было мрачными предвестьями, томительным ожиданием. Гневные тучи сгущались на Западе… Взволнованные народы, как волны океана, и все силы, все оружие Европы обратилось на Россию. Бог предал ее на раны, но защитил от погибели. Россия отступила до Оки и с упругостию, свойственной силе и огромности, раздвинулась до Немана. Области ее сделались пространным гробом неисчислимым врагам. Русский, спаситель земли своей, пожал лавры на снегах ея и развернул знамена свои на чуждых пределах».

В начале 1813 года Федор Николаевич Глинка был награжден орденом святого Владимира четвертой степени и золотою шпагою с надписью «За храбрость», а через некоторое время — орденом святой Анны второй степени. По кратковременном пребывании в Пруссии прусский король также наградил его особым орденом «За военные заслуги».

Вместе с Милорадовичем отправляется Глинка в Германию, где они пробыли несколько месяцев, участвуя в боях.

И вот — Париж! Торжественное возвращение туда короля Людовика XVIII, встречи его толпами народа. Глинке кажется невероятным, что французы, еще несколько дней назад поддерживающие Наполеона, рукоплещут теперь законному своему королю. Том не менее это так. Что это? Только ли галльское искристое легкомыслие, или, может быть, что-то еще? Во всяком случае, многие парижане не скрывают своей радости, другие в недоумении, и везде чувствуется облегчение. Французы ждали, что русские заплатят за Москву сожжением Парижа, грабежами, погромами. А вместо этого — лишь торжественный въезд, молебны, гуляния. Цели взятия Парижа были объявлены в «Приказе»: «Да водворится на всем шаре земном спокойствие и тишина! Да будет каждое царство под единой собственного правительства своего властию и законами благополучно! Да процветают в каждой земле, ко всеобщему благоденствию народов, вера, язык, науки, художества и торговля! Сие есть намерение наше, а не продолжение брани и разорения…»

Наши предки, спасшие Европу в 1812–1815 годах, хотели не мирового единообразия, каким его мечтал видеть Наполеон, но свободного существования многообразных государств и народов, вносящих свой, на других непохожий, вклад в сокровищницу мировой красоты и правды. Истина не может быть мундирно-однообразной, она, как напишет позже Аполлон Григорьев, «цветная». «Цветная истина» предполагает свободу, но свобода эта полностью противоположна тому пониманию свободы, которое присуще буржуазному миру. Согласно буржуазному пониманию свободы, не изменившемуся и к настоящему времени, она обязательно должна быть письменно регламентирована как «права человека» и распространяться по всему миру, причем для распространения ее годятся все средства — от меча до подкупа и создания «общественного мнения». Единообразие это в конце концов должно завершиться созданием всемирного государства, в котором все оттенки человеческой культуры должны быть заменены единообразной организацией жизни, и в качестве конечной цели установлением всемирного правительства, и тогда отжившая и выполнившая свое назначение «свобода» будет попросту забыта. Именно это понимание свободы нес миру Наполеон, хотя мечта его была явно несбыточной — в то время для осуществления ее не было еще подходящего уровня промышленности, связи общественных отношений.

В противоположность этому традиционное в России понимание свободы не придавало такого значения «личным правам», но высокому праву каждого народа иметь такое устройство государства, какое он пожелает и какое привычно для каждого народа. Конечно, есть страны, где наилучшее устройство — парламентское, пусть оно там и остается; но ведь к народам, как и к людям, вполне годится поговорка «сколько голов, столько и умов».

Поездки в Версаль, посещение театров и, увы, довольно легкомысленное провождение времени — в основном к этому сводилась жизнь русских офицеров и солдат в Париже. Но, конечно, не всех. Федор Николаевич Глинка много размышляет, пытается проникнуть в смысл последних событий. Что же случилось с Францией, с французами? Кто или что причина войны? Две пружины случившегося видит Глинка, два двигателя «адской машины», как он называет ее, — «своекорыстие» и «суемудрие». «Своекорыстие» рождает зависть, а зависть — разрушение. «Суемудрие» же — это отрыв человеческой мысли от мира и его первопричины, своекорыстие мысли. «Суемудрие» приводит в конечном счете к безверию, к потере границ между добром и злом и в конце концов к вытеснению добра злом. Случилось так, что французы оказались во власти «наружности», пленились «свободой» отдельного человека, оторванного от мира, от жизни, от семьи и государства, — и образовалась пустота… Пустоту эту заполнил угнетатель, стократ более жестокий, чем любой другой, и бросился на остальной мир, увлекая за собой людей. «Дух наружности облекал ее (Францию. — В. К.) полудою внешнего счастия, а дух разрушения огненными бурями дышал в недрах ея!»

О сущности буржуазной революции Глинка оставил для того времени поразительную по глубине запись: «Свобода, братство, равенство были только на языке и в мечтах, а смерть на самом деле».

Сразу же по приезде в Санкт-Петербург Глинка предпринимает издание «Писем русского офицера», куда входят записи и заметки о войне 1805–1807 годов, времен волжского путешествия, Отечественной войны и заграничного похода. В предисловии своем он просит у читателя прощения за небрежность, неотточенность слога их, ведь писал он их на месте сражений, между боями. И в письме к своему приятелю А. А. Прокоповичу-Антопскому он пишет: «Окруженный шумом военных бурь, я посвящал свое время обязанностям службы. Иногда только в минуты общего отдохновения, при свете полевых огней, часто на самом месте боя, изливал я как умел мысли мои и чувства на бумаге».

Успех «Писем» был огромен. Когда том за томом они стали появляться у книгопродавцев, их раскупали мгновенно, известнейшие писатели того времени говорили Глинке о том, что сами теперь учатся у него чистому русскому слогу, ясности мысли. И вот Федор Николаевич задумывает большое историческое повествование об Отечественной войне. Потомки, считает Глинка, еще потребуют истории тех времен, когда повсюду гремело оружие, тряслись престолы и трепетали цари. «Так! — утверждал он. — Нам необходима История Отечественной войны. Чем более о сем думаю, тем более утверждаюсь в мысли моей. Но сочинитель Истории сей должен иметь все способности и все способы, приличные великому предприятию, изобразить потомству столь беспримерную борьбу свободы с насилием…»

«Война 1812 года, — писал он. — неоспоримо назваться может священною. В ней заключаются примеры всех гражданских и всех военных добродетелей. Итак, да будет История сей войны… лучшим похвальным словом героям, наставницею полководцев, училищем народов и царей».

И все же полной истории войны 1812 года Глинке так и не удалось написать, однако «Рассуждение» это вошло в «Письма к другу» наряду с заметками о войне и повестью «Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия». Впрочем, и «Письма русского офицера» вместе с вышедшими в тридцатые годы «Очерками Бородинского сражения» сами по себе — ценнейший вклад не только в отечественную словесность, но и в изучение истории войны 1812 года. Уже после смерти Глинки в 1880 году жизнеописатель его А. К. Жизневский писал: «Великие события, коих Федору Николаевичу привелось быть очевидцем, и особенность его таланта сделали его народным писателем и истолкователем народных чувств. Вся Россия, читая его „Письма“, не только видела перед собою, но и переживала вместе с их автором все важнейшие моменты Отечественной войны». А В. Г. Белинский считал, что русскому стыдно не читать «Очерков Бородинского сражения», книги, которая «вполне достойна названия народной».

Широкое признание творчества Глинки тех лет выразилось и в том, что он был единодушно избран председателем Вольного общества любителей российской словесности. Но Федор Николаевич не оставлял службы, считал ее своим долгом и отдавал ей целые дни, а поэзии — лишь вечера. В 1816 году Глинка получает чин полковника. Его переводят в гвардии Измайловский полк с назначением состоять при гвардейском штабе. Одновременно Глинку назначают главным издателем «Военного журнала».

В 1819 году полковник Глинка был назначен заведующим канцелярией санкт-петербургского военного губернатора генерала Милорадовича. В его формулярном списке тех лет сказано: «С ведения и по велению Государя Императора употребляем был для производства исследований по предметам, заключающим в себе важность и тайну». На него возложены разные обязанности; Глинка принимает участие в составлении свода узаконений по уголовной части, наблюдает за богоугодными заведениями.

Отношение свое к службе Федор Николаевич всегда, всю свою жизнь, стремился увязать с данным в юности обетом «говорить всегда правду». А потому он неустанно обличал корыстолюбие, взяточничество, нечестность, за что постоянно ощущал на себе неприязнь начальника канцелярии гражданского генерал-губернатора Геттуна, человека ограниченного и не всегда чистоплотного в делах.

В течение нескольких лет Глинке приходилось по делам службы встречаться с Михаилом Михайловичем Сперанским, председателем комиссии по составлению законов. Как-то раз Федор Николаевич пришел к нему по делам и стал рассказывать о своих посещениях приютов и тюрем. Надо заметить, что Глинка всею душою отдавался заботе о больных, калеках, престарелых и заключенных. Целые дни проводил он среди них, беседовал, утешал, составлял списки, кому необходимо помочь, — а потом ходил по присутственным местам, убеждал, доказывал, требовал. Некоторые чиновники не понимали его, посмеивались, стараясь поскорее отделаться. Так вышло и со Сперанским. Глинка, который сам о себе говорил, что он «слишком впечатлителен», долго со слезами на глазах описывал виденные им картины, говорил о том, что несчастным надо помочь. Сперанский долго и терпеливо слушал его, а потом, сделав останавливающее движение рукой, сухо проговорил:

— Успокойтесь, на погосте всех не оплачешь.

«Знание, ум, образованность, — думал Глинка, возвращаясь домой от Сперанского, — но любовь?.. Люди создадут невиданные машины, города, полетят по воздуху, как утверждал тот ржевский купец, да мало ли что еще придумают… Они построят государство, которое будет работать как слаженный механизм, в нем не будет недостатков, пороков, в конце концов, как утверждают французские философы, все люди будут равны, но… жалость? Будет изобилие вещей, всего вдоволь, может быть, даже не станет бедных, но… человеческое тепло? Может быть, и младенца научатся выращивать в пробирке… Но… мать?..»

Давно размышляет он обо всем этом, ищет ответа, а ответ-то здесь, рядом, вспомни лишь волжских жителей, вспомни детство, светлые праздники… Но все что-то томит, не дает успокоиться, особенно после Парижа, словно в душу вошло что-то новое, странное, какой-то помысел непонятный, но томящий. Добрый он или злой — кто подскажет?

Федор Николаевич в те годы, хотя и чувствовал, больше того, умом знал, чем крепка та коренная Русь, откуда силы ее, крепость душевная, но сам-то он, как и большинство дворян того времени, жил больше мечтаниями, и не приходило тогда в голову, что простой крестьянин или сельский батюшка знают о мире больше его, и не томит их ни тоска, ни «аглицкий сплин». Он еще поймет все это, узнает твердо, на всю жизнь, а пока, пока… тоскливо. «Да, надобно ведь знать и то время, — вспоминал он много позднее. — Если рыбу, разгулявшуюся в раздольных морях, посадить в садок, та выплескивает, чтобы вздохнуть Божьим воздухом, — душно ей. И душно было тогда в Петербурге людям, только что расставшимся с полями побед, с трофеями, с Парижем и прошедшим на возвратном пути через сто триумфальных ворот почти в каждом городе, на которых на лицевой стороне написано „Храброму российскому воинству“, а на оборотной — „Награда в Отечестве“. И разгулявшиеся рыцари попали в тесную рамку обыденности, в застой совершенный, в монотонную томительную дисциплину… Но вот пошли мечты и помыслы».

Повсюду говорили о политике. Судили всяк кто во что горазд, но еще больше изучали политические учения, привезенные из Парижа. Узнали об английской политической экономии, снова заговорили о парламенте. Офицеры, разбившие Наполеона, вернувшись домой, завистливо вспоминали об устройстве его империи. По воспоминаниям Глинки, политические разговоры происходили «не только у меня или в других квартирах, но заводимы были встречавшимися членами повсюду — на балах, на вечеринках, в театре, везде толковали о политике, и я помню, что часто друг у друга спрашивали: „Вы физиократ или меркантилист?“ Только что русские дворяне все поголовно говорили: „Избави нас от французского духа…“, а сегодня этот дух вновь цвел огромными желтыми цветами во всех гостиных, домах, даже в усадьбах. „От воды чужой удаляйся и из источника чужого не пей, чтобы пожить многое время и чтобы прибавились тебе лета жизни“, — давным-давно еще сказано было. А мы все пьем и пьем…»

Федор Николаевич Глинка хорошо все это знал, думал об этом. И все же пылкое воображение стихотворца разыгрывалось в душе его. Время тому споспешествовало. Повсюду возникали и множились масонские ложи, где говорили о «Великом Архитекторе природы» и строительстве храма Соломона, о всемирной религии, об общем благе, о справедливости, об уравнении всех сословий, о гражданских правах, о всемирной республике…

Еще в 1815 году в Петербурге в числе прочих масонских лож возникла под главенством верховной ложи «Астреи» отдельная масонская ложа «Избранного Михаила». Вскоре Глинка был избран наместником «великого мастера», то есть помощником главы ложи. Первое время он был очень увлечен масонством, посещал каждое заседание ложи и даже издал отдельную книжку масонских стихов под названием «Единому от всех».

Масонство было «завезено» в Россию еще в XVII веке и широко распространилось в восемнадцатом. Однако большинство русских масонов не имели ни малейшего понятия о истинных целях его. При Александре I, склонном к мистике и реформаторству, оно получило широчайшее распространение. Сперанский вообще хотел превратить всю страну в большую масонскую ложу. Известны записки Гауеншильда, служившего при Сперанском в Комиссии законов. Гауеншильд писал в них о масонской ложе, учрежденной «реформатором немецкого масонства» Фесслером в Петербурге, куда входил и Сперанский. «Предполагалось, — пишет он, — основать масонскую ложу с филиальными ложами по всей Российской империи, в которую были обязаны (выделено мною. — В. К.) поступать наиболее способные из духовных лиц всех состояний». Гауеншильд вспоминал и о том, что Сперанский при первом же свидании с ним заговорил о «преобразовании русского духовенства». В начале XIX века масоны были всюду — в ближайшем государю «негласном комитете», в Государственном совете, при дворе, среди писателей, в армии и даже в Синоде. Уничтожение всех вероисповедных, национальных, сословных перегородок, установление всемирного единообразия — вот что было главной целью масонства, несмотря на некоторые различия внутри его — часть масонов поддерживала и распространяла идеи французской буржуазной революции, другая, отмежевываясь от «вольтерьянства», создавала внецерковную мистику на основе отдельных выдержек из Ветхого завета, «восточной мудрости», язычества и «христианских» ересей. Установление всемирного правительства «вовне» и внутренний культ «Великого Архитектора Вселенной», то есть, иными словами, «князя мира», — вот к чему в целом можно свести тайные идеи масонства XVIII–XIX веков. Большое количество «степеней посвящения» в ложах, руководимых «мастерами», связанными с «мастерами» и «гроссмейстерами» иностранными и находившимися у них в подчинении, разные «уровни знания», строжайшая иерархия, строгое соблюдение тайны — все это имело целью «всемирное строительство» под единым началом.

Среди масонов были и люди высокого благородства, люди творчески и душевно одаренные, выдающиеся писатели и государственные деятели, но в целом масонство несло миру, часто помимо воли рядовых членов, то же самое, что нес миру Наполеон Бонапарт, тоже, кстати, масон высокой степени посвящения. В связи с этим советский исследователь Г. Макогоненко писал, что «масонство в целом как идеологическое движение, характерное для XVIII века, было явление антиобщественное. Этим и объясняется, в частности, что в дальнейшей своей истории в XIX и XX веках оно превратилось в активнейшее против трудящихся масс движение».

На одном из заседаний ложи «Избранного Михаила» Глинка знакомится с племянником знаменитого масона Н. И. Новикова Михаилом Новиковым. Они понравились друг другу и после собрания долго гуляли по набережным Невы. Тогда Новиков впервые сказал Глинке, что масонство — это не только мистический ритуал, не только таинственные собрания, но и политика. И он поведал ему о том, что существуют тайные политические общества, и одно из них — «Союз Спасения», членом коего он имеет честь являться, по словам Новикова, имело целью борьбу с несправедливостью, с злоупотреблениями чиновников, с беззакониями правительства, за изменения в общественном устройстве.

— Надобно и вам войти туда. Человек с вашим сердцем не может не быть с нами, — сказал тогда Глинке Новиков.

Вскоре полковник Глинка стал членом «Союза Спасения», а затем и «Союза благоденствия Северных рыцарей». При этом Глинка считал, что общество должно быть благонадежно по отношению к правительству, а задачей его полагал выявление злоупотреблений и сообщение о них императору. В дальнейшем, считал он, «Союз благоденствия» должен стать законно действующей организацией благотворительного и обличительного направления.

Федор Николаевич Глинка всегда был патриотом и смотрел на масонство как на патриотическое служение, служение в самом высоком смысле этого слова. Он не знал тогда, что масонство выдвигает установку о двойной ответственности члена ложи — перед «братьями», руководимыми иностранными «мастерами», причем последнее для «вольного каменщика» — выше, главнее, ответственнее.

И все же уже тогда между Глинкой и другими «братьями» начала образовываться сперва незаметная, а потом все более явная трещина, особенно с теми, которые смотрели на Запад как на идеал и даже говорили о желательности распространения в России католичества. Глинка же, наоборот, считал, что причина общественных и государственных неурядиц именно в подражании иностранным обычаям, думал, что как раз обличение этого подражания, заискивания — долг члена тайного общества. Знал ли он, что пытается совместить несовместимое? Тогда еще не знал.

А пока что на заседаниях «Союза благоденствия» все чаще слышалось слово «конституция», многие предлагали переходить к «решительным действиям». Глинка сперва недоумевал, а потом сначала робко, а позже все более решительно начал выражать несогласие.

— Господа, — говорил Глинка. — Я человек сему делу чуждый и благодарю вас за доверенность вашу, и мой совет и мое мнение может быть только, что на любви единой зиждется благо общее, а не на брани.

Глинке решительно возражали, но тот оставался непреклонен. В январе 1820 года на квартире его собралось большое общество, в том числе Пестель и будущие руководители восстания на Сенатской площади. Пестель сказал, что целью всех тайных обществ должно стать установление республиканского строя. Все одобрительно зашумели. Один лишь хозяин квартиры молчал.

Устроили голосование. Все высказались за республику, один лишь Глинка «проголосовал» за монархию, высказываясь в пользу императрицы Елизаветы Алексеевны.

Вскоре после этого заседания «Союз благоденствия» распался, и Глинка от деятельности тайных обществ отошел, а в образовавшееся через некоторое время Северное общество вступить отказался.

Но уединиться, отойти от всех дел как раз и не получалось. Все время кто-то приходил, что-то требовал, куда-то тянул, и все назад, туда, откуда вот-вот, казалось, вырвался…

Как-то встретил он на улице своего приятеля Александра Бестужева, и тот сказал:

— Ну вот и приспевает время.

— Смотрите, не делайте никаких насилий, — ответил Глинка и пошел прочь.

А еще помнил Федор Николаевич, что в 1820 году, вскоре после роспуска «Союза благоденствия», когда он уже начал отходить от тайных обществ, пришел к нему как-то утром молодой человек небольшого роста, сутуловатый.

— Титулярный советник Григорий Абрамов Перетц, — представился он.

— Что вам угодно?

— Я много слышал о вас, ваше благородие, и хотел выразить вам глубокое почтение мое и моей семьи за добрые дела, которые вы делаете. Я знаю, что вы повсюду заступаетесь за бедных, несчастных, что…

— Полноте, это мой долг.

Разговор пошел непринужденный, и Перетц рассказал Глинке о том, что и сам хотел бы заниматься тем же, что сердце его уязвлено страданиями людей. После долгого разговора, как вспоминал позднее сам Глинка, Перетц «впрашивался в масоны». «В масоны» Федор Николаевич ему отказал, сославшись на то, что не уполномочен верховной ложей, но пообещал содействие в приеме Перетца в благотворительное общество «наподобие Ланкастерского». Расстались они дружески.

Григорий Абрамович Перетц был сыном известного в Петербурге откупщика Абрама Перетца, или Перца, как называл его Державин.

После той беседы Федор Николаевич и Перетц действительно еще несколько раз встречались, но дело сводилось больше всего к тому, что Григорий Абрамович, зная наклонности Глинки к мистике, рассказывал ему всевозможные курьезы из области кабалистики. Он также носил Глинке свои стихи, о которых тот отзывался довольно нелестно. Были, конечно, разговоры и о политике, но о политике тогда говорили все. Как вспоминал позднее Глинка, Перетц однажды заговорил о широких планах своего отца по созданию в Палестине иудейского государства, на что Глинка сказал ему: «Так вы, никак, хотите конец света приблизить?»

И все же встречи эти становились все более редки. Глинке хотелось одиночества, хотелось самому разобраться во всем, что происходит вокруг. Он даже стал забывать о Перетце, больше думая о надвигавшихся на Россию событиях.

25 ноября в Таганроге неожиданно скончался император Александр, а 14 декабря вышли на Сенатскую площадь и привели с собой верные им полки члены Северного тайного общества. Восстание потерпело поражение. Начались аресты.

После неудавшегося восстания сторонником наиболее жестких, точнее, жестоких мер был Сперанский, которого декабристы хотели включить в свое правительство. Вместе с Бенкендорфом он настаивал на мучительной и позорной казни — четвертовании — пятерых руководителей восстания и расстреле остальных. Людям, знавшим Сперанского по его либерализму начала века, это казалось странным, немыслимым. Но тот же самый Сперанский писал Устав военных поселений, он же активно поддерживал Библейское общество, которое под видом «мистического христианства» навязывало России, с одной стороны, протестантизм, с другой — сектантство и самые темные и нелепые предрассудки; теперь он поддерживал душителя университетов Магницкого, он же требовал четвертования декабристов. Что ж, вся эта «деятельность» Сперанского вполне логична, если вспомнить о его принадлежности к масонству, всегда ставящему на несколько карт сразу…

Вскоре был арестован и Федор Николаевич Глинка — по совершенно неожиданному для него обвинению в создании тайного общества «Хейрут» (по-еврейски — «свобода»). Основанием для обвинения служили показания титулярного советника Григория Перетца. Началось следствие, одно из самых запутанных и трудных во всей истории следствий над участниками тайных обществ.

Кстати, незадолго до восстания на Сенатской площади, как писал старый революционер Я. Д. Баум, «двенадцатого или тринадцатого числа Перетц обратился к действительному статскому советнику Василию Петровичу Гурьеву с просьбой, чтобы он довел до сведения графа Милорадовича (военного генерал-губернатора Петербурга. — В. К.), что на случай восшествия на престол Николая Павловича можно ожидать возмущения. Одновременно Перетц написал записку великому князю Николаю Павловичу, в которой предлагал провести целый ряд преобразований. Главнейшими из них были разрешение споров между казной и частными лицами в пользу частных лиц (что на деле привело бы к быстрому развитию капитализма) и употребление в России займа банкира Ротшильда». Это «нововведение» наряду с установлением «личных свобод», прежде всего свободы предпринимательства, должно было, по мнению Перетца, решить все проблемы России. Тем самым совершенно очевидно, что для осуществления своих целей Перетц пытался использовать все силы в России, какие только возможно, — декабристов, писателей, Милорадовича и даже будущего императора Николая I. Все зависело от того, кто возьмет верх. Одновременно, по свидетельству Я. Д. Баума, Перетц собирался вместе с семьей в конце декабря уехать в Англию, где у него было приготовлено значительное состояние, то есть приготовил даже пути отступления.

На допросах все декабристы — Рылеев, Пестель, Бестужев-Рюмин, Волконский — говорили, что Григория Перетца они не знают и в их тайном обществе таковой не состоял. Александр Бестужев заявил: «Я знаю только по слуху бывшего банкира Перетца, но о титулярном советнике слышу впервые». Одновременно по показаниям Искрицкого Перетц якобы длительное время вел агитацию среди жителей Петербурга. Сам Перетц на допросе заявил, что в «свободном образе мыслей» его укрепил полковник Глинка и что они вместе с Семеновым и Кутузовым составляли тайное общество «Хейрут». О Глинке на допросе Перетц сказал так: «Мое о том показание совершенно искренне, и я готов сказать ему сие в глаза; явных и ясных доказательств не имею и иметь не могу… сие в подобных делах почти невозможно». И марта 1826 года Григорий Перетц обратился с письмом к генералу Левашову. В нем было сказано: «…Ваше превосходительство обещали мне спасение, если скажу правду, я исполнил волю Вашу…»

Федор Николаевич на всех допросах утверждал, что Перетц «пустословит». Он подробно изложил на бумаге обстоятельства всех встреч с ним, все их беседы. Утверждать то, что Глинка говорил неправду, вряд ли правомерно, так как не представляется возможным допустить нарушение им обета. Я. Д. Баум также свидетельствует, что никаких собраний общества «Хейрут» не происходило, были просто люди, знакомые между собою и ходившие друг к другу в гости.

Глинка знал о готовившемся восстании, но, сам не участвуя в его подготовке, на следствии вообще отказался говорить об этом и никого не выдал, следуя правилам чести. Когда же его попросили письменно разъяснить свои убеждения, Федор Николаевич с радостью согласился и написал: «Я представляю себе Россию как некую могучую жену, спокойно, вопреку всего почиющую. В головах у ней, вместо подушки — Кавказ, ногами плещет в Балтийское море, правая рука ее накинута на хребет Урала, а левая, простертая за Вислу, грозит перстом Европе. Я знаю, я уверен, что превращать древнее течение вещей есть то же, что совать персты в мельничное колесо: персты отлетят, а колесо все идет своим ходом. Вот моя политическая вера!»

Кутузов и Семенов также отказались подтвердить показания Григория Перетца, и лишь после того, как его заковали в кандалы, Семенов сказал, что между ним, Глинкой и Перетцом существовала «политическая связь». Что это такое — неясно, и показание это настолько расплывчато, что к нему вряд ли можно отнестись серьезно. Кутузов же заявил то же самое, что и Глинка, — что Перетц «пустословит».

Семейство Перетцов, по свидетельству Я. Д. Баума, было связано с кланом Ротшильдов, принадлежало к крупной еврейской буржуазии, цель которой — господство над миром. Русский народ, никогда не знавший расовой ненависти, свободно включал в свою среду всех, кто принимал его духовные ценности, его духовный мир. Более того, мировоззрение, господствовавшее в русском народе, взывало ко всем людям, совершенно независимо от их плоти и крови, взывало «всем спастися и в разум истины приити». Но именно такая Россия и мешала Перетцам, Ротшильдам и другим им подобным. Мешала созданию всемирной, по выражению Павла Ивановича Пестеля, «аристокрации богатств», которая, по его же выражению, «гораздо более страшна для народов, чем предшествующая ей аристокрация феодальная». Орудием этой «аристокрации богатств» было и остается по сей день масонство, «активнейшее против трудящихся масс движение».

А Федор Николаевич Глинка был заключен в Петропавловскую крепость в одиночную камеру и ожидал своей участи. Потянулись томительные тюремные дни, когда не видишь никого, кроме надзирателя и часового вдалеке, когда не знаешь, что ждет тебя впереди и как оборвется жизнь. Что делал и о чем думал Глинка в камере, нам неизвестно. Сохранилась лишь тетрадь его стихотворений, которая так и называется «Тюремная тетрадь».

Одно из лучших стихотворений этой тетради носит название «Повсеместный свет»:

На своде неба голубого,
Реки в волнистом серебре,
На трубке в желтом янтаре
И на штыке у часового —
Повсюду свет луны сияет!
Так повсеместен свет иной,
Который ярко позлащает
Железный жребий наш земной!

«Да, повсеместен свет добра и любви, — думал, быть может, узник. — Но вокруг меня лишь тьма, и силы ее рвутся поглотить меня, бросить в свои ужасные бездны. В чем же дело? Неужели в том, что само сердце мое темно, что пленился я любовью к самому себе, что нет во мне ни капли света, ни капли любви? Все, что вокруг меня, все эти „братья-каменщики“, Перетцы, клеветники — это я сам, мое отражение, мое сердце, исчадья меня самого… Я сам и один лишь я виновен…»

«Глинка невиновен». Говорят, это были последние слова, сказанные перед кончиной генералом Милорадовичем, смертельно раненным на Сенатской площади. Известно, во всяком случае, что в последние минуты своей жизни Михаил Андреевич просил передать Николаю I свою просьбу пощадить полковника Глинку.

Вскоре Федор Николаевич был вызван к императору. На допросе он прямо заявил:

— Ваше величество, перемены образа правления я никогда не желал, а только больше правды.

— Надеюсь, что до того доведу, — сухо ответил новый император.

В конце беседы государь подвел ее итог. Он помахал рукой над головой Федора Николаевича и сказал:

— Глинка, ты совершенно чист, но все-таки тебе надо окончательно очиститься.

После встречи с императором Глинка снова просит Следственный комитет дать ему «возможность ответствовать на вопрошания, доставить случай пред очами комиссии посмотреть в очи тех или тому, кто решился обвинять меня по злобе или заблуждению». В своей записке он пишет о том, что виною всему его прежняя борьба с злоупотреблениями, говорит о «подспудных доносителях» и «ловителях», о том, что все обвинение против него — результат клеветы и доносов. Ответа на записку не последовало. Федор Николаевич обращается к графу Бенкендорфу лично. Ответа опять не последовало. Но ведь граф Бенкендорф — масон! Об этом Глинка знал точно как «брат» его по масонству. Закон «ордена» — взаимная выручка. Почему же не выручают его «братья-каменщики»? Правда, когда он начал отходить от тайных обществ, он услышал краем уха, что некоторые из тех, кто почитал его и называл его «другом человечества», говорят теперь о нем как о «враге» (и даже «предателе»). Но он никогда не придавал этому значения. Мало ли что болтают… Но почему Перетц появился сразу после распада «Союза благоденствия», после выступления его против республики? Может быть, все это — чрезмерная подозрительность? «Да, но ведь я действительно не шел в ногу со всеми ими… — думал Глинка. — В чем же дело? Чего от меня хотят? И куда смотрит император? А может быть, ссылка — это лучшее для меня, во избежание еще более страшного? Во всяком случае, государь молчит».

Глинка пишет в это время одно из самых странных и загадочных своих стихотворений. Оно было названо «Ловители» и вскоре стараниями друзей-писателей появилось в «Московском телеграфе».

Глухая ночь была темна!
Теней и ужасов полна!
Не смела выглянуть луна!
Как гроб, молчала глубина!
У них в руках была страна!
Она во власть им отдана…
И вот, с арканом и ножом,
В краю мне, страннику, чужом,
Ползя изгибистым ужом,
Мне путь широкий залегли,
Меня, как птицу, стерегли…
Сердца их злобою тряслись,
Глаза отвагою зажглись,
Уж сети цепкие плелись…
Страна полна о мне хулы,
Куют при кликах кандалы
И ставят с яствами столы,
Чтоб пировать промеж собой
Мою погибель, мой убой…

Что за «сети цепкие», которыми «оплели страну», кому отдана она «во власть», что за сокрытая, невидимая сила правит людьми? Не начинает ли Глинка осознавать, что законы вездесущего «братства», к которому принадлежал и он сам, — законы кровавые, что ему уготована месть как отступнику, как человеку, посмевшему пойти своим собственным, независимым от них путем. Чью волю, чьи приказы исполняют «ловители», кто истинный их хозяин? Но если «страна у них в руках», значит — водораздел между «ловителями» и их жертвами не равнозначен водоразделу между властью и ее противниками, значит, «ловители» везде — сверху донизу, но, значит, и жертвы их тоже везде…

Стихотворение «Ловители» позже полностью перешло в поэму «Карелия», в воспоминания монаха о бесовских искушениях, а в поэме «Иов» появляется и главный «ловитель» — сатана.

В поэме же «Дева карельских лесов» Глинка называет «расчетливым ловителем» холодный рассудок, который «обаял» сердца людей и тем самым убил в них «огонь небес» мечтой «построить» рай на земле. «Ловители» воплощенные оказываются тем самым орудиями «ловителя» бесплотного, невидимого, но тем более страшного.

Но все это будет написано Глинкой в будущем, а пока участь Федора Николаевича решена — 9 июля 1826 года он отставлен от военной службы и сослан на жительство в Олонецкую губернию.

В ссылку Глинка был отправлен на перекладных и под стражей. Теперь, по дороге, есть возможность подумать, оценить, взвесить прошедшую жизнь, понять, что же, собственно, произошло. Страшные, разрушительные, темные силы губят Россию, вставшую у них на пути, — теперь это ему предельно ясно. Но что делать с ними, как быть? Можно ли одолеть их силой, не заразившись от них тьмою? Но чем больше думаешь о них, чем больше вступаешь с ними в какие-либо отношения, пусть даже и в борьбу, тем больше даешь им жизненную силу, тем больше их становится вокруг. Отойти, навсегда отойти от всего этого, и тогда победить. «Яко исчезает дым, да исчезнут…» — твердил про себя Глинка знакомые с детства слова. Истинная брань — брань невидимая, не с злыми людьми, но с самим духом злобы. Измениться самому, стать лучше, добрее, и тогда все вокруг тебя будет иным. И прежде всего не искать правды в этом душном, пыльном, мутном воздухе, в этих источниках смешанного света, в этом мистическом мороке. Надо встать обеими ногами на твердый камень, тот самый, на котором стояли деды, прадеды и прапрадеды. На камень единственной истины, единственной правды. И тогда все будет хорошо, все будет хорошо, все будет хорошо…

И вот Олонецкий край…

Живя жизнью ссыльного чиновника, Глинка не прерывает поэтического труда. Одно из стихотворений тех лет называется «Прояснение».

Я обрастал земной корою,
Я и хладел и цепенел,
И, как заваленный горою,
Давно небесного не зрел!
Но вдруг раздвинул кто-то мрачность —
И вот незримы голоса!
И, как с поднебьем вод прозрачность,
С душой слилися небеса…

В июне 1828 года в Петрозаводск приехал П. П. Свиньин, издатель «Отечественных записок», путешествовавший по Олонецкой и Архангельской губерниям. С ним Глинка передавал «усердные поклоны» Пушкину и Гнедичу, а также написанное им послание к издателям «Северной пчелы» и отрывок о Киваче из поэмы «Карелия».

«Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой», как называл ее сам Глинка, — «произведение лесное и горно-каменное». По этой поэме можно, словно по учебнику краеведения, изучать природу Олонецкого края, быт, нравы и предания карелов и русских поселенцев. С первых же стихов ее:

Пуста в Кареле сторона,
Безмолвны Севера поляны… —

и до эпилога, рассказывающего о том, как хранят карельцы предания о своей земле, поэму пронизывает любовь к этой северной стране, где «долго снег лежит буграми и долго лед над озерами упрямо жмется к берегам, где блещет зеркало страны — новорожденная Онега», где «снуют по соснам пауки, и тучи, тучи насекомых в веселом воздухе жужжат: взлетает жаворонок высоко, и от черемух аромат лиется долго и далеко… И в тайне диких сих лесов живут малиновки семьями: в тиши бестенных вечеров луга, и бор, и дичь бугров полны кругом их голосами», где «над Кивачом, на выси дальней горит алмазная звезда»…

Но все же поэма не только и, главным образом, не об этом, сила поэмы — в осмыслении исторической судьбы России, в ощущении связи жизни вселенской и жизни исторической, неразрывного единства природы, народа и государства. Вся она основана на летописной правде. Чтобы понять ее смысл и место в творчестве, да и в жизни Ф. Н. Глинки, необходимо хотя бы кратко сказать о событиях, легших в основу ее содержания.

Два с четвертью века назад в Толвуйском Егорьевском погосте, одном из древнейших русских поселений Заонежья, появилась тридцатилетняя инокиня Марфа, монахиня не старая, но полная внутренней силы. За инокиней, как за ссыльной, был послан пристав, который был обязан доносить о каждом ее движении. Место жительства ей было определено в ста верстах к северо-востоку от губернского города Олонецкого края. Место ссылки ее граничило с Повенецким уездом, областью непроходимых лесов, тянувшихся на бесконечное расстояние и на восток, к Архангельску, и на юг, до Вологды, и далеко-далеко на север, к лопарям. Когда-то в древности Толвуя была владением Великого Новгорода, с падением его стала далекой северной «украйной» Московской Руси. Там жили русские поселяне, а поблизости, в лесах, правда не очень углубляясь в них, — карелы.

Про инокиню вскоре узнали, что она — из опального рода, который преследует «самоохотный» царь Борис Годунов. Из милосердия местные крестьяне Глездуновы, Тарутины и Сидоровы передавали письма ее в далекий Антиниев Сийский монастырь, где жил ее бывший супруг, насильно постриженный Филарет — Федор Никитич Романов.

На Севере инокиню Марфу полюбили за добрый нрав, кротость, соединенную с душевною силой, молитвенный дар. Верили люди и в то, что царский сан больше подобает ей, чем человеку, о котором упорно поговаривали, что на крови царство его…

В Смутное время архимандрит Филарет — Федор Никитич Романов — был направлен послом в Польшу, где отказался от союза с захватчиками, вместе с патриархом Гермогеном стоял до конца за православие и независимое Русское государство. Поляки бросили его в темницу, где он провел несколько лет.

Общенародное движение, возглавляемое Мининым и Пожарским и перед мученическою кончиною благословленное патриархом Гермогеном, шло под зовом восстановления законной власти, утверждения ее единой волей «земли». Во время освободительной войны был созван Земский собор, который 21 февраля 1613 года постановил просить Михаила Романова, сына Филарета и Марфы Иоанновны, принять венец и державу. Михаил находился в то время под Костромой в селе Домнине вместе с матерью, а вскоре они перебрались в Ипатьевский монастырь. После долгих уговоров Марфа Иоанновна благословила сына на царство, и уже второго мая Михаил Федорович торжественно въезжает в Москву. Мать его стала именоваться теперь великой государыней старицей инокой Марфой Иоанновной.

О жизни Марфы Иоанновны в Карелии, о людях, хранивших ее там, о переломе в судьбе Русского государства — обо всем этом повествует сочинение Федора Глинки. Поэма эта, как уже говорилось, полна замечательных по своей красоте и одухотворенности картин северной природы, но все же главное в ней — люди. «Если мы обратимся к истории, — писал Н. А. Добролюбов, — то найдем, что из простолюдинов наших очень нередко выходили люди, отличавшиеся и силой души, и светлым умом, и чистым благородством своих стремлений, в самых трудных положениях, на самых высоких ступенях государственных, в самых разнообразных отраслях наук и искусств. Вспомним, например, темного мещанина нижегородского Минина, спасшего Россию в то время, когда не было в ней ни царя, ни порядка, ни заготовленных ранее сил… Вспомним другого простолюдина, костромского мужика Сусанина, твердо и непоколебимо верного своим понятиям о долге, бесстрашно пожертвовавшего жизнью для спасения царя, в котором видел спасение всей России».

В поэме Глинки один из главных героев — «крестьянин, честный Никанор, житьем карел, душою русский». Он везет тайное послание на Русь и, возвратясь из дальнего пути, привозит весть о решении Земского собора. Появляется и Маша, дочь его, рассказывающая Марфе Иоанновне карельские сказки про леших, водяных, богатыря Заонегу, Вейнамену… Появляется и отшельник, предсказывающий судьбу будущего царя Михаила.

Повествование Ф. Глинки заканчивается могучим по силе патриотическим зовом, возложенным в уста Михаила и Марфы.

О, пробудись, страна родная!
Он пал, самоохотный царь[35]!
Зови царей своих законных!
Вдовеет трон твой и алтарь!..
Мы кровь уймем, утишим стоны:
Как любим русских мы людей —
Бог видит!.. Мы не мстим!.. Любовью
Взовем мы верных и друзей,
И до кончины наших дней
За кровь не воздадим мы кровью…
Как жажду видеть я Москву,
Читать любовь там в каждом взоре
И преклонить свою главу
К святым мощам в святом соборе!

Поэма Федора Глинки «Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой» была напечатана в Петербурге отдельной книжкой. Напечатаны были и стихотворения его. Почти все журналы того времени так или иначе откликнулись на них. Мнение о поэме «Карелия» было единодушно восторженным. «Северный Меркурий» писал так: «Наиболее природный из русских стихотворцев есть Федор Николаевич Глинка. Доброжелательная любовь к родной стране и производимая ею полнота души, тонкое чувство изящного, открывшее тайну поэзии в русской природе, в русских нравах, в политической жизни России, русский язык со всей его выразительностью, точностью, гибкостью и благозвучием — вот, по нашему мнению, отличительный характер того рода стихотворений Глинки, который ставит его, в отношении к народности, на первое место между русскими стихотворцами и делает сего поэта драгоценным достоянием России».

Шел 1830 год. Тяжелые условия ссылки, безденежье, полуголодное существование, равно как и непривычные погодные условия севера, начинали сказываться. И все же годы уединения, проведенные писателем среди скал, сосновых боров и мшистых болот, вдали от городской суеты, в раздумьях о древних путях родины, наложили на душу его отпечаток неизгладимый, отпечаток мужественного смиренномудрия.

Плыви, о влага голубая,
С своим кипучим жемчугом,
И обтекай меня кругом,
Струей узорчатой играя…
В твоей живительной волне
Переродилось все во мне… —

писал в то время Федор Николаевич.

Душа Глинки действительно «переродилась», обновилась. Его не волнуют больше вымыслы, нагромождения надуманных построений. От рассудочной темной мистики Глинка пришел к живому народному чувству, к простой, сердечной вере, той самой, что уже почти тысячу лет жила на Руси. Эта вера, войдя в душу Федора Николаевича, перешла в его существо, в плоть и кровь.

А тем временем в Петербурге Пушкин, Жуковский, Гнедич и другие хлопотали о возвращении ссыльного стихотворца в столицу. Выхлопотать такое разрешение не удалось, однако 4 марта 1830 года советник Олонецкого губернского правления Ф. Н. Глинка был переведен на ту же должность в Тверское управление.

И снова Волга! Снова эта полноводная струя, кормилица коренной Руси, уже не хмурые, но веселые красные сосновые боры по высоким берегам, ручьи, бегущие по склонам, и не огромные скалы, но небольшие круглые валуны, разбросанные по полям. Снова звонкий утренний благовест над Тверью, старые березы, шумящие над крышами одноэтажных деревянных домов, близость Москвы, Петербурга, Ярославля. И еще надежда — послужить Отечеству, доказать, что любовь к нему — не слова, по искренняя дума сердца.

В первый же год пребывания в Твери в одном из городских собраний Федор Николаевич познакомился с Авдотьей Павловной Голенищевой-Кутузовой. Казалось, что у них все, все общее — думы, чувства, чаяния сердца. И оба они были уже не в юношеском возрасте, чувства стали зрелыми, окрепли навсегда. Глинке же после всего пережитого встреча с Авдотьей Павловной показалась неожиданным подарком судьбы. С тех пор они не расставались. Как писал автор воспоминаний о Ф. Глинке, опубликованных в 1877 году в «Русском вестнике», Ольга H., «супруги жили не только дружно, но постоянно и добросовестно восхищались друг другом». Венчание их состоялось в 1830 году в Твери, во Владимирской церкви, перед тем же алтарем, где через тридцать лет потом отпевали Авдотью Павловну.

Вскоре после венчания молодые отправились в село Кузнецово Бежецкого уезда Тверской губернии — родовое имение Голенищевых-Кутузовых. Счастье молодых было, однако, омрачено болезнью матери Авдотьи Павловны, и новобрачная почти все время проводила у ее постели. Федор Николаевич целые дни был предоставлен самому себе и посвятил свое время исследованию местности и древностей, оставшихся там в изобилии, там же написал книгу «О древностях в Тверской Карелии». После ее выхода в свет Ф. Н. Глинка был избран членом Российского археологического общества.

В 1832 году Федор Николаевич Глинка был переведен в Орел на ту же должность советника, а в 1835 году уволен от службы с награждением чином действительного статского советника. В том же году он вместе с Авдотьей Павловной переезжает в Москву, где супруги поселяются на Садовой.

Федор Николаевич быстро втягивается в жизнь древней русской столицы. Среди друзей его — князь Дмитрий Владимирович Голицын, участник войны 1812 года, теперь московский градоначальник, московские писатели Погодин, Шевырев, Хомяков, Лажечников, В. Даль, Загоскин и другие. При всей разнице взглядов этих людей, каждый из них искренне привязан к любимому городу, к долгому и славному минувшему его. Каждый понедельник у Глинок собирается московское общество — писатели, художники, военные. Складывается постоянный круг, в который входят почти все сотрудники журнала «Москвитянин» и его авторы. Устраивает сольные вечера Авдотья Павловна — играет на рояле, читает свои стихи, исполняет известные тогда романсы. Порою обсуждаются вопросы политики, общественной, духовной жизни. «Понедельники» Глинок становятся заметным явлением московского быта того времени. Заметными становятся и печатные выступления Ф. Н. Глинки, прежде всего в журнале «Москвитянин», газете «Московские ведомости».

Много сил отдал Федор Николаевич участию в подготовке к празднованию семисотлетия Москвы, которое состоялось в 1847 году. Горячая любовь Глинки к древней русской столице нашла свое выражение и в его послесловии к книге П. Хавского «Семисотлетие Москвы».

«Много в прошедшем поучительного, — сказано в этой книге, — много утешительного для будущей судьбы нашей. Сложите вместе все происходящее в человечестве; из сего сложения, как из сочетания букв и слогов, — образуется слово, которое скажет вам поучение о действиях благого и попечительного промысла. Соедините также события, разбросанные на пространстве седьми столетий бытия Москвы, из них, как из соединения различных речений, составится мысль, которая возвестит вам ту же тайну промысла; разверните свиток минувших лет собственной жизни вашей, и на нем вы увидите начертание той же тайны, которая совершается и в вас и вас ведет к спасению…

Сия же тайна или часть сея тайны является в хранении или возвышении боголюбивого града Москвы. Что это значит? При каждом столетии изрекается ей новое сильное испытание — Москва терпит, покорно преклоняется под руку испытующего и идет от славы в славу…»

Тогда же, к годовщине семисотлетия Москвы, Федор Николаевич пишет знаменитое свое стихотворение «Москва».

Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады, и деревни,
И палаты и дворцы!
Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах:
Сколько храмов, сколько башен
На семи твоих холмах!
Исполинскою рукою
Ты, как хартия, развит
И над малою рекою
Стал велик и знаменит!
На твоих церквах старинных
Вырастают дерева;
Глаз не схватит улиц длинных…
Это матушка Москва!
Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьет златую шапку
У Ивана-звонаря?
Кто Царь-колокол подымет?
Кто Царь-пушку повернет?
Шляпы — кто, гордец, не снимет
У святых в Кремле ворот?
Ты не гнула крепкой выи
В бедовой своей судьбе, —
Разве пасынки России
Не поклонятся тебе!..
Ты, как мученик, горела,
Белокаменная!
И река в тебе кипела
Бурнопламенная!
И под пеплом ты лежала
Полоненною,
И из пепла ты восстала
Неизменною!
Процветай же славой вечной,
Город храмов и палат,
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град!

В сороковые годы Федор Николаевич вместе с женой часто ездит в Тверскую губернию, в село Кузнецово, бродит по знакомым холмам и сосновым борам, пишет стихи. Многие из них остались в черновиках: часть их Глинка не хотел печатать сам, часть не успел доработать. Часть стихотворений Глинка отправляет Погодину, который уже давно готовит сборник его для издания.

Стихи Федора Глинки этого времени — стихи космические, стихи вселенского, философского звучания. Разве что с поэзией никому тогда еще не известного Тютчева перекликаются они. Вот еще одно стихотворение Глинки той поры:

Когда б я солнцем покатился,
И в чудных заблистал лучах,
И в ста морях преобразился,
И оперся на ста горах;
Когда б луну — мою рабыню —
Посеребрил мой длинный луч, —
Цветя воздушную пустыню,
Пестря хребты бегущих туч;
Когда б послушные планеты,
Храня подобострастный ход,
Ожизненные мной, нагреты,
Текли за мной, как мой народ;
Когда б мятежная комета,
В своих курящихся огнях.
Безумно пробежав полсвета,
Угасла на моих лучах —
Ах, стал ли б я тогда счастливым,
Среди небес, среди планет,
Плывя светилом горделивым?..
Нет, счастлив не был бы я… нет!
Но если б в рубище, без пищи,
Главой припав к чужой стене,
Хоть раз, хоть раз, счастливец нищий,
Увидел Бога я во сне!
Я б отдал все земные славы
И пышный весь небес наряд,
Всю прелесть власти, все забавы
За тот один на Бога взгляд!..

Стихи Глинки — удивительно целомудренны, сдержанны, в них почти нет описания собственных чувств, интимных переживаний. Встреча человека и огромного мира, космоса, целого мироздания — вот что главное в творчестве Глинки. Отречение от своеволия, от самопревозношения — вот к чему стремится поэт. В одном из черновых своих стихотворений он пишет о том, что вышел прочь «из ладьи утлой и шаткой», и добавляет: «Волею звали ладью». Может быть, именно поэтому в поэзии зрелого Федора Глинки почти нет того, что принято называть «любовной лирикой». Более того, у него вообще почти нет стихов о себе самом. Даже там, где речь ведется от первого лица, это «я» — условное, поэтическое. В своих стихах поэт дает заговорить самой стихии, самой жизни…

…И жизнь мировая потоком
Блестящим бежит и кипит:
Потока ж в поддонье глубоком
Бессмертия тайна лежит.

В поэзии Федора Глинки этого времени усиливается патриотическое звучание. Любовь к Отечеству у поэта все более одухотворенная, возвышенная. Он много пишет о минувшей Отечественной войне, переиздает напечатанные ранее, еще в двадцатые годы, военные стихи из сборника «Подарок русскому солдату»: в «Москвитянине» печатаются его воспоминания о кадетском корпусе, о генерале Милорадовиче, о походах русской армии.

Широко известны в то время были и стихи Глинки, написанные в 1853 году, в Твери, в преддверии Крымской войны, когда слухи об ополчении на Россию трех держав — Англии, Франции и Турции — уже упорно распространялись по Европе. В условиях, когда дипломатия еще прилагала усилия для предотвращения столкновения, по столицам в списках начали расходиться патриотические стихотворные послания. В письме к Н. Гнедичу Федор Николаевич писал тогда: «…замечательно, что с первою угрозою Отечеству первые засвистали соловьи поэты». Сам он написал тогда стихотворение «Ура! На трех ударим разом!», которое вскоре совершенно неожиданно для автора было переведено на венгерский, румынский, болгарский, сербский и даже японский и китайский языки, и за границей оно появилось раньше, чем на родине. На пороге новой войны поэт вспоминал о прошедшем, о днях, вечно памятных русскому сердцу, о двенадцатом годе.

…И двадцать шло на нас народов,
Но Русь управилась с гостьми.
Их кровь замыла след походов,
Поля белели их костьми!
…Но год двенадцатый не сказки,
И Запад видел не во о не,
Как двадцати народов каски
Валялися в Бородине…

Когда Федор Глинка писал эти стихи, он был уже петербургским жителем. В 1853 году Авдотья Павловна неожиданно получила большое наследство, и Глинки, до сей поры жившие, мягко говоря, скромно, неожиданно разбогатели и поселились в Петербурге. Федора Николаевича влекло туда многое — воспоминания и о кадетском корпусе, и о былой дружбе с Пушкиным, Жуковским, Гнедичем, Крыловым, и многое-многое другое. Человеческая память имеет свойство стирать давние обиды и боли и даже представлять их как что-то светлое, как почти веселое приключение молодости. Теперь, может быть, и заключение в Петропавловскую крепость, и лжецы, и клеветники прошлого — все это кажется почти игрою, давней, давней юностью. Ведь сам Глинка теперь совершенно другой человек, на жизнь смотрит по-иному, и похоже, что стоишь на горе, ближе к небу, а где-то там, внизу, в долине, словно исчезающая тропка, вьется уходящая жизнь.

Они прошли — те дни железны,
Как снов страшилища прошли,
И на пути пройденном бездны
Уже цветами заросли, —

писал тогда Глинка.

Отошли честолюбивые стремления. Не волнуют больше думы о перемене порядка жизни. Больше всего ценит Федор Николаевич теперь мир душевный, чистое сердце. И в самом себе, и вокруг. Впрочем, большую часть времени Глинки проводят все-таки не в городе — прямо из столицы ездят они в село Кузнецово, и там Федор Николаевич много работает. Он задумывает в то время большую поэму «Таинственная капля», начинает писать ее.

В 1859 году Авдотья Павловна Глинка была избрана в постоянные члены Общества любителей русской словесности при Московском университете, и ей был выдан рескрипт за подписью А. С. Хомякова.

Супруги снова уезжают в Тверь, там их как прославленных писателей и старых знакомых приветствует местное общество. Начинаются встречи, беседы, выезды, всевозможные увеселительные поездки. Федор Николаевич и Авдотья Павловна не расстаются ни на минуту.

С начала июня 1860 года Авдотья Павловна неожиданно слегла. Для постановки диагноза съехались пять тверских врачей, но ничего сказать не могли. За больной постоянно ухаживал местный молодой доктор Андреев, но и он оставался в замешательстве. Федор Николаевич срочно вызывает врачей из Москвы и Петербурга. Тем временем больная уже совсем плоха. Прибывают врачи.

— Сделайте что-нибудь, сделайте, — умоляет Федор Николаевич. Сам не свой, с бледным лицом мечется он по дому, бегает по разным врачам, пересказывает им все обстоятельства болезни.

— Что с ней, мы не знаем. Надобно ждать — все покажет время.

Но время ничего не показывает. Теперь больной не хуже и не лучше, она лежит в полном сознании. В середине июля она просит священника. Ее соборуют и причащают. И вот 19 июля — день рождения Авдотьи Павловны. Вскоре она снова просит причаститься. 26 июля с утра все остается по-прежнему, а в середине для она совершенно неожиданно и безболезненно скончалась.

С 1862 года Федор Николаевич Глинка безвыездно живет в Твери. Разлука с Авдотьей Павловной, с которой он прожил тридцать лет жизни, означала для него потерю последней радости, связывавшей Федора Николаевича с молодостью, с прошлою жизнью. Теперь это был человек, стоявший одною ногою в могиле, но пытавшийся еще удержаться среди живых. Знал ли он, что так придется жить еще почти двадцать лет?

И все же Федор Николаевич выжил, и не просто выжил, но остался тем же самым Глинкою, каким знали его друзья, знала читающая и пишущая Россия. К удивлению друзей, произошло почти чудо — Глинка собрал свои силы в сердце и ожил, душа его, потерявшая земное свое прибежище, не только не замерла, но загорелась каким-то ярким, светлым, добрым пламенем, светя не только в своем дому, но и всем окружавшим старого поэта.

Тверской друг Глинки А. К. Жизневский вспоминал: «Всем знавшим Федора Николаевича, который почти всегда и везде был неразлучен с женою, постоянно заботившеюся о нем и восхищавшейся им, казалось, что он, овдовев на семьдесят четвертом году своей жизни, не переживет свою жену. Сначала, в живой и разнообразной деятельности он как бы искал забвения своих печальных воспоминаний, всегда сильных и глубоких. Но, к немалому удивлению, Федор Николаевич как бы обновился… в нем проявилась энергия и подвижность. Федор Николаевич интересовался научными и общественными вопросами, постоянно следил как за новыми открытиями в области общественных наук, так равно и за политикою, испещряя получаемые им газеты своими отметками пером».

В это время Глинка не только не уходит от жизни, не замыкается в себе, но, напротив, его можно видеть во всех тверских собраниях. Федора Николаевича избирают гласным Тверской думы, он, наконец, отдает силы созданию общества помощи бедным «Доброхотная копейка», хлопочет об организации в Твери ремесленного училища (ныне индустриальный техникум), помогает основателю тверского краеведческого музея А. К. Жизневскому — на его ответственности вся археологическая часть музея.

Федор Николаевич принадлежал к числу тех русских людей, которые сразу же осознали изнанку реформ шестидесятых годов. В одном из писем своих того времени он говорит о том, что кто-то «призывает на Русь иноземные полчища». Что это за полчища, он не говорит, как будто что-то мешает ему сказать прямо. Что имеет в виду Федор Николаевич? Полчища ли иноземных капиталистов, для которых Россия теперь — выгодный рынок сбыта? Международные компании, банки? Или что-то еще?

Порою он говорит о «модных книжках нигилистов» и даже лягушистов, которые «род людей производят от лягушек». Конечно же, Федор Николаевич не собирается оспаривать новейших естественнонаучных открытий, он вовсе не хочет, чтобы его понимали буквально. Нет, не научная сторона дела волнует писателя, он думает о потере людьми своего предназначения, о погоне их за одною наживой, о внезапном взрыве бесстыдства, делячества, о повсеместном распространении «духа Америки».

12 марта 1867 года Глинка пишет из Твери Погодину: «Все оскудело, обеднело, оголело! Не поверите, что сталось с мужиками! Бывшая моя вотчина славилась по губерниям зажиточностью и благоденствием; теперь обнищали! По решению судебных мест и всех властей с них следовало (за громадные порубки) взыскать семь тысяч рублей. Приступили — у них ничего нет!.. Но я простил им семь тысяч. В день моих именин сорок человек от всей вотчины, отслужа молебен, принесли мне огромную просфору и рескрипт, в котором благодарили за себя и за потомков своих».

Итак, обнищание народа, падение нравственности, распад семей, бродяжничество — вот что несет России капитализм. А вместе с ним разгорается и страшный огонь, сожигающий народ, ведущий его к физическому вырождению, — пьянство. Бок о бок с пьянством растет в народе озлобленность, бессильный гнев, мечущийся от пьяных слез до смертного боя, гнев, чреватый «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным». Он обернется на всех и вся, а тот, кто подливает масла в пьяный огонь, благополучно скроется, словно ящерица, оставляющая хвост.

Повсюду стучит по Руси топор — вырубают леса, опустошают страну. Кругом исчезают звери и птицы, гибнет рыба в реках, гибнет вся природа, превращаясь в кредитные бумажки в руках новых хозяев России, ее «цивилизаторов».

Вместе с уничтожением земли, богатств страны, ее быта и устоев, уничтожают и доброе ее имя, поливают грязью ее героев. Вот например, поднялась шумная возня вокруг покойного генерала Милорадовича. Парижские, лондонские газеты, а вслед за ними и петербургская печать завопили одним хором о якобы существовавших у героя войны 1812 года огромных карточных долгах. Возмущенный Ф. Н. Глинка, знавший всю жизнь Милорадовича, все изгибы души его, пишет письмо графу Григорию Александровичу Милорадовичу, внуку знаменитого генерала: «Я никогда не видел его ни за карточным столом, ни с картами в руках. Поверьте, граф, что вся эта иностранная пресса на Россию и ее знаменитых людей брызжет чернильною клеветою». Да разве только такая явная злоба распространяется по земле? Вот одна из газет печатает статью М. П. Погодина о борьбе наших предков с татарским игом. Статья набрана мелким шрифтом, ее почти не заметно: а вот рядом огромное объявление о новом средстве истреблять клопов и мышей. Глинка пишет Погодину письмо, в котором призывает что-то предпринять, ведь так «все отрицается, все извращается». Погодин присылает ответ — что сделаешь… Так везде. Хорошо еще вообще печатают статьи о России.

В 1872 году на отзыв Федору Николаевичу было прислано авторское предисловие к готовящемуся «Собранию статей об Отечественной войне 1812 года». Автором статей был И. П. Липранди, бывший боевой офицер, участник войны, ныне писатель. Главною мыслью книги, как и предыдущего сочинения этого писателя, «Некоторые замечания, почерпнутые преимущественно из иностранных источников, о действительных причинах гибели наполеоновских полчищ в 1812 году», была мысль о необходимости сплочения, духовного единства русского народа. «Ныне Западная Европа в безумии, усиливаемом коварством ее двигателей… снова устремилась на могущество России». Труд Липранди состоял из шестнадцати томов, куда входили воспоминания, стихи, проза, заметки самых разных людей. Федор Николаевич Глинка очень сочувственно отнесся и к замыслу, и к предисловию, и к суждениям самого Липранди. Оба эти человека защищали родину на поле брани, а теперь пытаются защитить пером, словом. Но тщетно — голоса эти тонут в море крика, злобы, клеветы… Несмотря на все усилия Липранди, сочинение его нигде не было напечатано.

А Федор Николаевич Глинка с каждым годом все более встревожен тем, что творится в стране, он думает о том, как остановить движение ее к пропасти, повернуть на добрые, спасительные пути. В начале семидесятых годов он составляет начертание вопросов, которые, по его мнению, надо решить в связи с отменой крепостного права. Вопросы эти таковы: необходимость выкупа крестьянами земли на льготных условиях, строгого охранения лесов и ограничения их порубки, ограничения семейных разделов с целью предотвращения обнищания крестьян, оставления ими насиженных земель и ухода в города, закрытия кабаков и распространения в народе идеи трезвости, законного урегулирования отношений между землевладельцами и наемными рабочими. Глинка, человек, проживший долгую-долгую жизнь, под конец ее все больше обретает государственное сознание, глубокое понимание того, что невозможно ввести на Руси «хороший», «просвещенный» капитализм. Сохранились письма Глинки тех лет к князю П. Вяземскому. Вот отрывки из них, найденные в черновиках писателя, в которых много неразборчивого.

«В Европе и у нас… распространилось мнение, что общество больно, лежит уже на смертном одре и должно его добить долбнею… Другие задумали лечить раны насмешкою. Но что такое насмешка? — Игла, намазанная желчью: она колет, раздражает, а отнюдь не целит! Уксусом не утолить ран, для них нужен елей мудрости. Древние пророки — послы Божии, — не играли в гумор, не смеялись, а плакали. В голосе обличителя, как в прекрасной задушевной музыке, должна дрожать слеза. Эта слеза падает на сердце и возрождает человека. Наши [неразборчиво] только и гоняются за смехом (а время не смеется!) и через пересмехание и карикатурные представления ссорят одно состояние с другим: детей с отцом, раба с господином… и раздражают всех, никого не успокаивая. Наши все кричат (или кричали. — В. К.) — в Европеизм! Конечно,

Умней Европа — я не спорю!
Но на добро ли этот ум?!
Ей быт земной дороже неба!
Торговля — вот ее потреба;
Ей биржа храм!..»

Строки эти написаны в годы, когда русская и мировая печать пестрела сообщениями о невиданной «биржевой лихорадке», охватившей западный мир, о массовом биржевом безумии, захватывающем толпы людей и сравнимом разве что с хлыстовскими «радениями», о бесчисленных случаях самоубийств неудачников, у которых вытекает золото из-под пальцев, о невиданном доселе и внезапном обогащении безродных «выходцев ниоткуда». Это с одной стороны. А с другой — массовые вспышки злобы, кем-то направляемой, кем-то подстрекаемой. Злобы, которая, по Глинке, «распространяется, везде под землею плывет, того и гляди, что вот-вот вынырнет и все одолеет!» «Вы ретивый боец и борец, — пишет Федор Николаевич Погодину, — да массы противников слишком густы! А Париж уже стоит вверх ногами!»

С годами все большая тревога владеет сердцем писателя. Еще в конце тридцатых годов острое чувство времени, всегда присущее Глинке, продиктовало ему стихотворение «Часомер»:

Есть часомер и у часов природы,
И у часов, не зримых в высоте:
Кипите вы, беснуйтеся, народы!
Земное все кружится в суете!..
Но он, невидимый, все ходит, ходит,
И мало чей его завидит глаз;
А между тем торжественно подходит
Давно ожиданный веками час:
Валится прочь земных событий бремя,
И часомер дорезывает время…

А в годы сороковые в письме к Ф. И. Тютчеву Глинка писал:

А между тем под нами роются
В изгибах нор,
И за стеной у нас уж строются.
Стучит топор!

Глинка, как это ни может показаться странным, теперь использует любезную ему в двадцатые годы масонскую строительную символику, но на этот раз в противоположном, отрицательном смысле. «Строительство» идет «за стеной», то есть вне «града огражденного», вне очерченного круга доброй, должной жизни, а значит, это «строительство» — самочинное, оно — во зло. Еще спустя несколько лет, в 1856 году, Глинка переписывает себе почти полный текст широко известной в то время «антимасонской» речи московского митрополита Филарета. В этой речи Филарет говорил о «тайных преобразовательных усилиях» масонов, о том, что их своеволие неизбежно ведет человечество к угнетению. В бумагах Глинки около этой речи написано «Филарета речь» и рядом — шестиконечный масонский знак. Из всего этого напрашивается вывод о том, что, начиная с сороковых годов и далее, Глинка пересмотрел свое отношение к масонству, столь увлекавшему его в молодости. Тем не менее он явно ощущал, что масонство и его «тайна» имеет прямое отношение к конечным судьбам мира и человечества, к временам, когда откроется «тайна беззакония» и одолеет ее только «тайна благочестия», великая явь вселенской любви и добра.

В личном архиве Федора Николаевича Глинки сохранилось удивительное по проникновению в смысл русской истории стихотворение, к сожалению, — черновое и неоконченное. И не зная ничего о жизненном пути поэта, по самому образному строю его видно, что стихотворение написано военным человеком. Но если вдуматься в него, в его смысл, то совершенно ясно, что в нем нет и тени милитаризма или упования на внешнюю силу. Приведем его полностью.

— Береза, березонька, береза моя!
А что ты, березонька, неясно глядишь,
Неясно глядишь — листом не шумишь?
Аль думушку думаешь, березонька, ты? —
Склонила головушку, притихли листы! —
По-прежнему ль быть тебе, аль сталося что?!
— Ох! как мне, березоньке, по-прежнему быть,
Грозит мне недобрая година, пора:
Сошлися три ворона да держут совет,
Хотят изрубить меня да в три топора,
С меня-де березоньки лучину щепать!..
— И невесть что вздумала, красавушка, ты!
Те речи негожия — на них же падут;
А деревцо Божие! не тронут тебя
Ни свисты, ни посвисты, ни срамная речь!..
Недаром березоньку царь Петр полюбил;
Недаром кудрявую цари берегли!
Недаром и славушка жемчужной росой
Питала, лелеючи, тебя, деревцо! —
Подумай-ка, белая, что ты ведь растешь
В лесу заповеданном[36], под царским клеймом.
С иконами Божьими тебя обошли,
Молитвы закрепные читали святым;
Стальными заборами кругом обвели;
И Спасовым образом прикрыли врата;
И бодрый двуглавый страж засел на вратах:
Взмахнет ли он крыльями, аж солнца лучи
Пригаснут под тению, как словно в ночи;
Иль зоркими взорами кругом обведет,
Как будто дозорами весь лес обойдет!
А выпустит молнию из крепких когтей
И враг лесокрад ночной не сыщет костей!..
Так будь же, березонька, как прежде была,
Играючи кудрями, бодра и светла!
Пусть издали щелкнет зубами чалма,
Пусть красный рак выползет из синих морей
И третий пусть мечется кузнечик-прыгун!..
Погрызть захотелось им железных просфир,
Аль в бане попариться под русский мороз:
Мы баню-то вытопим костьми их отцов
И духом суворовским гостям поддадим;
А если в той бане-то враги угорят…
Тогда мы повыкроим из наших снегов
И саваны белые про честных гостей
И спать их уложим мы, чтоб были смирней
Под лапы орлиные твоих же корней!

В стихотворении говорится о потребности времени — сохранении и твердой защите вверенного русскому народу достояния. Россия никому не угрожает, ей не нужны ни чужая земля, ни военное, ни экономическое господство над миром. Еще Иван Грозный говорил папскому послу Поссевину: «Государства всеа вселенныя не хотим». Но непрошеным гостям на Руси ответ один — «дух суворовский». Это наиболее ясный смысл стихотворения Глинки. Но есть в нем и иной, дальний смысл, может быть, не вполне ясный во времена Глинки, да, может быть, и ему самому. Смысл этот — в последних двух строках. По исполнении времен истина привлечет к себе и упокоит и остаток из среды врагов своих. И если было время, когда «стражи стерегли» ее, то останется она и без «стражей», в открытости белизны своей. Не тогда ли и начнется исполнение времен? И не о том ли слова древней книги, которую все больше читает в последние годы жизни старый, иссыхающий телом человек: «И ангелу Филадельфийской церкви напиши: …вем твоя дела: се дах пред тобою двери отверсты, и никтоже может затворити их: яко малу имаши силу, и соблюл еси Мое слово, и не отверглся еси имене Моего. Се даю от сонмища сатанина глаголющыяся быти иудеи, и не суть: но лгут: се сотворю их, да приидут и поклонятся пред ногами твоима, и уразумеют яко Аз возлюбих тя. Яко соблюл еси терпения Моего, и Аз тя соблюду от годины искушения хотящия придти на всю вселенную искусити живущия на земли». Но пока еще этого нет — «держи еже имаши», это обращено к каждому. И стремится держать по мере сил своих одинокий тверской вдовец.

В шестидесятые и семидесятые годы оживляется интерес значительной части русских людей к войне 1812 года, причем она все более осмысливается не только в связи с русской историей, но и как явление истории всемирной. В чем смысл ее? В чем состояли «наполеоновские планы», мы уже говорили. А Русское государство, о которое разбился Наполеон, и было тем удерживающим, которое закрывало этим планам дорогу. Год 1812-й был одной из тех точек истории человечества, когда мир подходил к самому краю отверзающейся перед ним пропасти. Когда-то давно, перед нашествием наполеоновским, писал Глинка: «грудь русская есть плотина, удерживающая стремление, — прорвется — и наводнение будет неслыханно!» Не потому ли такую злобу вызывала память о народном подвиге у «чернильной империи», связующей воедино европейскую и буржуазную российскую печать?

Обо всем этом думает писатель в последние годы жизни своей. Какая сила околдовала землю, бросила ее на служение мертвым идолам — богатству, производству и потреблению? Глинка пишет об утрате человеком смысла своего существования. В одной из поздних черновых поэм он приводит легенду о запертой двери, которую нельзя было трогать, потому что «за дверью таится ужасное дело». Но нашелся дерзкий человек, толкнувший ее, и оттуда «пахнуло дыхание бездны». И с тех пор герои поэмы обречены:

…И чуют, что что-то все жмет их опасней,
И рвутся из цепких, походных сетей,
Но сеть обошла уж… но сеть охватила,
И поздний порыв их уже не спасет;
Всем слышно: влечет вас какая-то сила,
Но знаете ль: кто ж куда вас влечет?

Поэма оканчивается вопросом. Но для самого поэта уже теперь нет вопроса о том, что должен делать он лично, что осталось ему, Федору Глинке. Путь спасения от зла не закрыт, наоборот, он все более и более ясен и очевиден. В одном из писем тех лет Глинка пишет: «Вот почему никогда, как теперь, не настояло более нужды держаться правил твердых… Уклоняясь равно от всякого фанатизма, как и от суеверия, я следую скромным путем смирения, молчания и послушания, убегая злого и творя, по возможности, благо». Далее он пишет в этом письме, что нужна «простота евангельская», жизнь прямая, путь правый, нелицемерный, путь постоянных, непрерывных добрых дел…

А как одиноко порою… Ведь совсем один, никого вокруг, и нет рядом единственного любимого существа. Годы идут, а все томит, томит очищающее душу страдание. А чувство очищения приходит лишь на мгновение, правда, мгновение это — весть о светлом и явленном дне, о грядущем… Однажды такая нечаянная радость посетила Федора Николаевича в весеннюю светлую ночь, а через несколько дней он записал: «Христос воскресе! Что ж это значит? Друг мой, милая моя! Что это значит, что во все прежние годы после разлуки с тобою на земле, всякий праздник Воскресения Христова во время заутрени встречал грустными слезами, кипевшими в груди, встречал как сирота, как забытый в пустыне, а в последний раз совсем иначе!.. Проведя целый день в хозяйственных хлопотах и утомясь от них, я поехал в гимназию к заутрене с опасением, что, может быть, за время службы задремлю от усталости. Но вообрази! Посреди торжественных песнопений вдруг настала для меня (и откуда она пришла?) минута, для которой не имею наименования. Мне показалось, что весь храм наполнился милостью и прощением. Мир, невыразимый мир и тишина сошли и осветили все и вся грустное, ропотное, горькое, как меловые буквы с доски стерлись и улетучились. Мне стало так легко, привольно, как будто у меня никогда никакого горя не бывало, а все счастливые минуты моей жизни слились в эту чудную минуту, и я, казалось мне, очутился где-то, где о слезах и воздыханиях и слуха нет. И о своем одиночестве, и о тебе я уже не тосковал, как будто я находился в родной семье с тобой, как будто мы никогда не расставались…»

До последних дней жизни Федор Николаевич Глинка был совершенно здоров, и день его подчинялся твердому распорядку.

В 1872 году его посетил М. П. Погодин, незадолго до этого издавший трехтомник его сочинений, куда вошли стихотворения и поэма «Таинственная капля», разрешенная теперь цензурой. И его пережил Федор Николаевич, сказавший потом: «Москва без Погодина, что без Сухаревой башни». Еще одна утрата, еще одно горе. А Глинка, как бы в ответ на это горе, усиливает труды свои в созданном им обществе помощи бедным «Доброхотная копейка», занимается благоустройством тверского музея, сам снова отдается краеведению, исследуя минералы тверского края, состояние воды в реках Волге и Тьмаке.

За три года до смерти Федор Николаевич, узнав о начале войны за освобождение болгар, пишет стихотворение «Уже прошло четыре века…», где вспоминал древние византийские сказания о грядущем освобождении Царь-града-Константинополя от турок Белым Царем, пришедшим от полуночных стран, о Софийском храме… В рукописях Глинки тех лет осталось около двухсот стихотворений на разные темы. Не все в них равноценно, но лучшие стихи — гордость русской словесности. Все они — о родине, малой и большой, земной и небесной, временной и вечной. Все они — о любви, которая долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносиц и никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится… Это стихи о восхождении от того, что любим здесь, на земле, к жизни новой, бесконечно радостной…

Весна! весна… земля полна обновы,
Немое все заговорило вслух,
И, мертвые сорвав с вещей покровы,
Все жизнедарный оживляет дух…
Так вера к нам, — весна души — слетает;
С ней человек, — хоть и во льду земном, —
Когда, под зноем духа, сердце тает, —
Не узнает себя в себе самом!..

Федор Николаевич Глинка скончался в феврале 1880 года, у себя дома, скончался тихо и незаметно, без мук, мирно и безболезненно, прожив на земле почти целое столетие. Его похоронили 14 февраля на кладбище Желтикова монастыря, рядом с могилой Авдотьи Павловны, перед этим отпев в монастырском соборе. Похороны были не только церковные, но и военные — как герою Отечественной войны, награжденному золотым оружием, ему были отданы воинские почести — над могилой полковника Глинки был произведен ружейный салют. Как почетного гражданина Твери, много сделавшего для города, отпевал его тверской архиерей. Все расходы по похоронам взял на себя А. К. Жизневский, который ухаживал за могилами Глинок вплоть до смерти своей в девяностых годах.

В двадцатые годы нашего века монастырь был закрыт, кладбище снесено, и могила исчезла. Но не исчезла память о поэте. В годы Великой Отечественной войны, когда русских воинов, сражавшихся на ее фронтах, укрепляла память о деяниях предков, когда снова вспомнили о народных святынях, о достоянии Отечества, в числе прочих книг были напечатаны и отрывки из «Писем русского офицера» и «Очерков Бородинского сражения», которые вошли в издававшуюся тогда «Библиотеку офицера». А после войны стали выходить и стихи Федора Николаевича Глинки, имя его прочно вошло во все собрания отечественной поэзии.

Слово его среди нас, а имя его — среди имен воинов, на поле брани за Отечество живота не жалевших. И память их в род и род.

Владимир Карпец


Примечания:



3

Орден Почетного легиона (франц.).



35

Здесь под самоохотным царем имеется в виду уже не Борис Годунов, а Дмитрий Самозванец.



36

В старину леса заповедовались на несколько лет для восстановления. Существовал особый обряд заповедания леса (В. К.).









 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх