Загрузка...



  • Борьба за иммунитет
  • Оттепель и оппозиция
  • За кулисами съезда
  • Выстрел маленького человека
  • «Двурушники»
  • Кремлевские тайны
  • Антитеррористический режим
  • Первый Московский процесс и падение Ягоды
  • Шах Бухарину и второй процесс
  • Сокрушение иммунитета
  • Февральско-мартовский пленум
  • Глава II

    Антитеррористическая операция

    Борьба за иммунитет

    Насколько оппозиционные настроения отражались в высшем партийном руководстве? В 1936 г. меньшевик Б. Николаевский выпустил в «Социалистическом вестнике» статью «Как подготовлялся московский процесс. (Из письма старого большевика)», составленное им по мотивам бесед с Бухариным и другими информированными коммунистами[141]. Из письма следовало, что в руководстве ВКП(б) идет борьба сталинистов и «умеренных», к которым относился и Киров. Схема борьбы между сталинистами и «умеренными» в руководстве господствовала в советологии вплоть до открытия советских архивов. Проанализировав архивные материалы, О. В. Хлевнюк делает вывод: «Известные пока архивные документы не подтверждают, что в Политбюро в 30-е годы происходило противоборство „умеренных“ и „радикалов“. Один и тот же член Политбюро в разные периоды (или в разных ситуациях в одно и то же время) занимал разные позиции — как „умеренные“, так и „радикальные“. Это определялось многими обстоятельствами, но, главным образом, зависело от того, какой линии придерживался Сталин, за которым, судя по документам, оставалось последнее определяющее слово.

    Это не означает, конечно, что в политбюро не было столкновения различных интересов. Напротив, архивных свидетельств о конфликтах удалось выявить достаточно много. Как правило, все они предопределялись различиями в ведомственных позициях членов Политбюро»[142].

    В партии существовало множество бюрократических кланов, роль которых особенно возросла как раз после того, когда сталинская группировка победила всевозможные оппозиции. Теперь партийцы делились не по взглядам, а по принципу «кто чей выдвиженец», «кто с кем служил» и «кто под чьим началом работает». Верхушка каждого клана упиралась в человека, который мог говорить со Сталиным почти на равных, который вместе с ним «революцию делал», занимая важные посты еще при Ленине. При этом и сами оппозиционеры не теряли старых связей. Сталинский партийный монолит опять трескался.

    Наиболее мощными были территориальные группировки (ленинградская, киевская, ростовская и др.). Одновременно формировались и отраслевые кланы хозяйственной бюрократии, пользовавшейся известной автономией. О. В. Хлевнюк пишет о Наркомате тяжелой промышленности: «В 30-е гг. он превратился в одно из самых мощных и влиятельных ведомств, способных заявлять и отстаивать свои интересы. Значительное место среди этих интересов занимали претензии работников наркомата на относительную самостоятельность, их стремление обезопасить себя от натиска партийно-государственных контролеров и карательных органов»[143]. Так же он характеризует и главу Наркомтяжпрома: «Историки, изучавшие деятельность одного из ведущих членов сталинского Политбюро, Орджоникидзе, отмечали ее ярко выраженный ведомственный характер. Переведенный на очередной пост, он существенно менял свои позиции, подчиняясь новым ведомственным интересам»[144].

    Но стремление к ведомственной автономии — это тоже позиция. Именно из нее вытекало поведение, которое, схематизируя, можно представить как «умеренность». В действительности соратники не заставляли Сталина принимать нужные им решения, а уговаривали его. Сталин мог отправить любого из них «на другую работу», но не мог не советоваться. Ведомственно-клановые интересы способствовали при прочих равных покровительственному отношению к подчиненным, среди которых было немало бывших оппозиционеров, внимательное отношение к аргументам спецов. Сталин же как гарант целостности системы и неумолимого продвижения по пути коммунистических преобразований должен был «выкорчевывать» эти человеческие отношения между «винтиками» государственной машины. Тем более, что «винтики» были «заражены» жизнелюбием, которому способствовало всевластие бюрократии. «Термидорианское перерождение» партии, о котором говорил Троцкий, стало и проблемой для Сталина, особенно теперь, когда он сам перестал быть покровителем партийного аппарата и стал отвечать за государство в целом, за государственный центр, которому противостоит жизнелюбивая, эгоистичная бюрократия. После разгрома общества именно она стала источником сопротивления человеческого начала государственной идее и социально-экономической марксистской схеме.

    Ведомственная переменчивость, о которой пишет О. В. Хлевнюк, носила социально-экономический характер, но сама защита людей от центра была непосредственно связана с отношением к репрессиям, с устойчивой «умеренностью» по этому вопросу. Так, заместитель Генпрокурора СССР А. Вышинский, выступая на очередном процессе «вредителей» (новая волна таких репрессий прокатилась в 1933 г., как бы ставя финальную точку по итогам процессов Первой пятилетки), призвал к развертыванию дальнейших репрессий в Наркоматах тяжелой промышленности и земледелия, которыми руководили С. Орджоникидзе и Я. Яковлев. Наркомы воспротивились этому, показав, что «вредители» на самом деле не так уж и виноваты, а может быть, вовсе не виноваты. Они руководствовались деловыми соображениями. В сентябре 1933 г. Сталин писал: «Поведение Серго (и Яковлева) в истории о „комплектности продукции“ нельзя назвать иначе, как антипартийным… Я написал Кагановичу, что против моего ожидания он оказался в этом деле в лагере реакционных элементов партии»[145]. Теперь признаком антипартийности и реакционности стало противостояние репрессиям, проводимым даже в агитационных целях.

    Партийцев рангом пониже за антипартийное и тем более реакционное поведение немедленно бы исключили из партии. Но кем заменить старого друга Орджоникидзе и верного, хотя и способного ошибаться Кагановича. В том же письме Молотову Сталин жалуется, что нельзя долго оставлять на хозяйстве Куйбышева — он может запить. Нужно срочно готовить смену — послушных, исполнительных руководителей, способных вести дела по разработанной Сталиным стратегической линии.

    На волне «большого скачка» мощь ведомственных и территориальных кланов росла. О. В. Хлевнюк пишет об этом: «Могущественные советские ведомства, возглавляемые влиятельными руководителями, были не просто проводниками „генеральной линии“. Приобретая немалую самостоятельность и вес в решении государственных проблем, они во многих случаях диктовали свои условия, усугубляя и без того разрушительную политику „скачка“: постоянно требовали увеличения капитальных вложений, противодействовали любому контролю над использованием выделенных средств и ресурсов и т. д. Огромный партийно-государственный аппарат в полной мере демонстрировал все прелести бюрократизма, косности, неповоротливости и, как обычно, настойчиво отстаивал свои корпоративные права»[146].

    10 июля 1931 г. было принято постановление Политбюро, гласившее: «Никого из специалистов (инженерно-технический персонал, военные, агрономы, врачи и т. п.) не арестовывать без согласия соответствующего наркома (союзного или республиканского), в случае же разногласия вопрос переносить в ЦК ВКП(б)»[147].

    О. В. Хлевнюк констатирует: «В первой половине 30-х годов каждый член Политбюро считал неприкосновенным свое собственное право карать или миловать своих подчиненных и крайне болезненно реагировал на попытки вторжения в его ведомство всякого рода посторонних контролеров и инспекторов»[148]. Такой иммунитет партийно-хозяйственных кланов, очевидно, противоречил сталинской концепции монолитной партии. Но в период борьбы фракций, а затем «бури и натиска» Первой пятилетки Сталин предпочитал опираться на бюрократических «баронов», признавая их права решать судьбу своих «подданных».

    Однако стратегически Сталин стремился к монолитности правящего класса — без фракций, территориальных и ведомственных кланов. Но с неуклонностью социального закона из партийных кадров снова складывались кланы и группы, что вело к распаду сверхцентрализованной системы. Чем дальше удавалось продвинуть страну по пути превращения в единую фабрику, тем выше становился предел прочности новой системы. Но на том же пути росла масса бюрократии и ее власть, ее чисто человеческое стремление к бесконтрольности.

    Эта проблема лишь обострилась по мере разочарования в итогах «большого скачка». На фоне славословий об успехах Пятилетки каждый из лидеров знал о провалах в своей и сопредельных областях и сферах. Это заставляло бояться ответственности и подозревать Сталина в обмане. Настроения недовольства в партии подогревались старыми товарищами и сотрудниками из оппозиционных кругов, среди которых Рютин и Смирнов были краями широкого спектра. В шепотках за спиной Сталина звучали призывы к его смещению. Группа надежных сторонников Сталина в ЦК сужалась, росло ненадежное «болото». Борьба с трещинами в системе, за превращение людей в детали механизма была борьбой не на жизнь, а на смерть.

    Оттепель и оппозиция

    Со второй половины 1933 г. сталинское руководство решило, что пора ослабить натиск «социалистической реконструкции». Были ограничены репрессии против крестьянства, часть осужденных в процессе коллективизации освобождались, с них снималась судимость. Этот сталинский «неонэп» преследовал цель не только упорядочить образовавшийся в результате «большого скачка» социальный «бурелом», но и затянуть трещины, образовавшиеся в партии, — привлечь к работе кадры, негодные в период «штурма», но достаточно компетентные, чтобы обеспечивать наладку возникшей машины и сглаживания разрушительных последствий ее создания.

    В 1934 г. укреплялось «правовое государство». ОГПУ было реорганизовано и влито в состав вновь созданного Наркомата внутренних дел (НКВД), который возглавил Г. Ягода. Родственник Я. Свердлова, помощник Менжинского, талантливый хозяйственник, элитарный сноб — руководитель новой эпохи.

    Из ссылок вернули снова униженно раскаявшихся левых оппозиционеров. Почему они опять согласились на унижения? Незадолго до ареста 1932 г. Каменев напишет о писателе А. Белом: «Трагикомедия эта заключается в том, что, искренне почитая себя в эти годы участником и одним из руководителей крупного культурно-исторического движения, писатель на самом деле проблуждал все это время на самых затхлых задворках истории…»[149] Самое страшное для бывших большевистских вождей было стать героями такой «трагикомедии», «блуждать на затхлых задворках истории». Каменев и Зиновьев не хотели заканчивать свою жизнь, как Меньшиков в Березове. Они пишут покаянные письма: «Я обращаюсь к Вам с горячей личной просьбой: помогите мне ликвидировать глупейший период моей жизни, приведший меня на 15-м году пролетарской революции к полному отрыву от партии и советского государства». Причина ошибок, которые опять признает Каменев в этом письме: не понял вовремя, что Сталин может руководить партией не хуже Ленина. Бывшие вожди «бьют копытом»: «События на Западе и Востоке, нарастание бурной атмосферы превращает сидение в стороне от работы буквально в „моральную пытку“…»[150] Для Бухарина приближение «больших мировых развязок»[151] тоже является надеждой. В решающем мировом сражении былые разногласия будут не так важны, а способности бывших вождей — на вес золота. Сталин тоже много думал о «мировых развязках». А не ударит ли ему в спину коммунистическое подполье при первых неудачах?

    Каменеву и Зиновьеву подыскивали работу в Москве — пока скромную (издательство «Академия», Центросоюз). В мае 1934 г. Зиновьева вводят в редакцию журнала «Большевик», то есть, как и Бухарину (хотя и не столь демонстративно), позволяют влиять на формирование идеологического курса партии.

    На XVII съезде партии Зиновьев и Каменев соревновались в пафосном восхвалении Сталина. Каменев выдвинул целую теорию двух равноправных эпох — ленинской и сталинской[152]. Впрочем, и здесь можно было отметить подтекст противопоставления этих эпох. Зиновьев поставил имя Сталина в один ряд с Марксом, Энгельсом и Лениным. Он был полон раскаяния: «Когда я убедился, что члены Политбюро, и в первую очередь товарищ Сталин, увидев, что человек стал глубже понимать свои ошибки, помогли мне вернуться в партию, — именно после этого становится особенно стыдно за те нападки, которые с нашей стороны были»[153].

    Было ли это искренним, была ли преодолена угроза для сталинской политики со стороны этих идеологов «старого большевизма»? Через год, уже в тюрьме, Зиновьев писал: «Мы не раз говорили себе: вот если бы партия (мы говорили: Сталин) привлекла нас на „настоящую“ работу, вероятно, все бы сгладилось, мы бы помогли исправить „ошибки“, улучшить режим и т. п., и все пошло бы хорошо, и сами мы изжили бы отчуждение от партии»[154]. Сталин не доверял Зиновьеву и Каменеву, тактика которых была рассчитана на негласное усиление влияния в партии, что расценивалось как «двурушничество» (одной рукой — поддерживают Сталина, другой — противодействуют ему).

    Если в 1928 г. Каменев и Зиновьев были восстановлены в партии без перерыва стажа, то теперь в личном деле были отмечены оба перерыва[155]. Но лучше держать их перед глазами, чем в Сибири. Если победят противники Сталина, они смогут извлечь оппозиционеров из этого «холодильника».

    Официально Каменев и Зиновьев не занимаются политикой. Но они не могут не думать о стратегии движения к социализму, не «проталкивать» своих идей. В апреле 1934 г. Каменев пишет статью «Какие классы существуют в СССР» — ответ на одну из статей «Правды», где колхозное крестьянство было названо новым классом (эта точка зрения вскоре станет общепринятой). Каменев не согласен — крестьянство должно быть со временем «уничтожено как класс» (явный намек на участь кулачества), необходимо «выкорчевывание из его сознания тысячелетних навыков мелкого хозяйчика»[156]. Каменев ссылается на Ленина (с цитированием) и Сталина (вскользь). Сталину вряд ли могло понравиться, что Каменев снова пытается «быть святее Папы». А вот в вопросе классовой борьбы Каменев, наоборот, за умеренность, не в пример Сталину. Ведь товарищ Сталин сам говорит: нет в СССР враждебных классов, есть только «отребье человеческого общества» (бывшие помещики, торговцы, офицерство, попы и т. д.), против которых достаточно мер социальной защиты[157] (арестовать их, и все тут). Какая уж классовая борьба — нет враждебных классов. Это был аргумент. Но Сталин вскоре парирует его, заставив «отребье» в лице троцкистско-зиновьевского блока каяться в выполнении указаний из-за рубежа. Классовая борьба выходит на международный уровень, как учили сами Троцкий, Зиновьев и Каменев. Говоря о нарастании классовой борьбы в СССР, Сталин оказался прав — это подтвердили последующие социальные бедствия. Но Сталин не мог даже самому себе назвать «классы», а точнее социальные группы, между которыми происходили столкновения. Потому что главным действующим лицом развернувшейся в СССР трагедии была бюрократия — отсутствовавший в марксистской схеме класс.

    За кулисами съезда

    26 января — 10 февраля 1934 г. прошел XVII съезд ВКП(б), названный «съездом победителей». Партия убеждала себя и мир, что одержала победу в грандиозной битве Первой пятилетки. Содержание всех речей сводилось к восхвалению Сталина, сообщению о производственных успехах в своей области (по официальным данным), критике небольших проблем, возникающих на местах, и издевательству над оппозицией (выступавшие на съезде бывшие фракционеры говорили так же, только вместо издевательств над другими каялись). Затрагивалась международная обстановка, чтобы лишний раз подтвердить мудрость т. Сталина, всесторонне осветившего в своем докладе как внутреннее, так и международное положение советского государства. Устами Кирова партийные боссы утверждали: «основные трудности уже остались позади»[158]. Это была надежда и сигнал Сталину: хватит наращивать трудности, пора наслаждаться победой.

    Из общего хора чуть выбивались выступления Л. Преображенского и Н. Бухарина. Преображенский каялся слишком весело. Словно высмеивая партийное единомыслие, он обещал теперь голосовать, не рассуждая. Это был намек на былую полемику со Сталиным, где вождь высмеивал оппозиционера за стремление «работать своей головой»[159]. О. В. Хлевнюк комментирует: «Слова Преображенского и реакция на них в зале очень любопытны. Совершенно очевидно, что Преображенский просто высмеял насаждаемое в партии единомыслие по принципу личной преданности вождю. И это поняли делегаты, смеявшиеся там, где, казалось бы, нужно аплодировать. Помимо прочего, этот смех свидетельствовал о том, что в руководстве ВКП(б) еще оставались люди, способные понять иронию Преображенского»[160].

    Речь Бухарина, как всегда, была двойственной. С одной стороны, он очередной раз покаялся в старых ошибках и вознес хвалы пятилетке, политике партии и Сталину, который «был прав… задушив в корне правую оппозицию». Особо Бухарин раскаивался за свое прошлое обвинение Сталина в «военно-феодальной эксплуатации крестьянства», которое назвал «отравленным лозунгом». С другой стороны, Бухарин намекал на смену курса: «Пафос строительства дополняется пафосом освоения»[161].

    На съезде Бухарин критиковал фашизм резче Сталина, который еще не до конца определился с политикой в отношении Германии. Антифашизм стал теперь коньком Бухарина, он позволял намекать на тоталитарные черты сталинского режима[162].

    После съезда партии Бухарин хоть и был переведен из членов в кандидаты в члены ЦК, но назначен редактором второй по значению газеты СССР — «Известия». Это был сигнал всем, кто после бедствий Первой пятилетки стал внимательнее относиться к предупреждениям Бухарина: политика будет проводиться с корректировкой вправо. Официально это отрицалось.

    На Бухарина события Первой пятилетки могли произвести не только отрицательное впечатление. Конечно, жестоко, но Сталин значительно приблизил их общую цель, о которой Бухарин писал в самый разгар НЭПа: «Сам рынок рано или поздно отомрет, ибо все заменится государственно-кооперативным распределением производимых продуктов»[163]. Как марксист, Бухарин не был рыночным социалистом. Но он полагал, что переход к государственно-кооперативной системе распределения позволит создать более демократический строй, чем капитализм. Готовность Сталина делать шаги в сторону либерализации режима определяло отношение к его политике со стороны как Бухарина, так и близкой к нему по взглядам части большевистской элиты.

    Вернувшись на идеологический фронт, Бухарин продолжал доставлять беспокойство Сталину и его команде. 12 мая в «Известиях» вышла концептуальная статья Бухарина «Экономика советской страны», в которой он развивал идеи, высказанные на съезде. На следующий день члены Политбюро получили возмущенные письма завагитпропа А. Стецкого (бывшего ученика Бухарина) и редактора «Правды» Л. Мехлиса, в которых они поносили статью своего бывшего кумира. Опытным партийным глазом критики обнаружили в статье Бухарина множество ошибок и намеков. Так, Бухарин писал: «Процент накопляемой части оказался крайне высок (и оттого так велико „напряжение“), перераспределение производительных сил шло за счет других отраслей (в том числе и сельского хозяйства), соотношение между производством и потреблением развивалось в сторону решительного перевеса первого…» Во Второй пятилетке это положение следует изменить. Не намекает ли Бухарин на то, что нужно вернуться к его предложениям 1928–1929 гг.?

    Коллективизацию Бухарин называет «аграрной революцией». Если уж восхвалять, то творчески, показать, кто нынче диктует теоретические новшества. Стецкий и Мехлис, ответственные за массовую пропаганду, крайне недовольны этой вольностью терминологии: «По-видимому, тов. Бухарин решил снова выступать в качестве теоретика, задающего тон. Он оригинальничает и пытается сказать „новые слова“. Однако эти новые слова звучат пока по-старому, по-бухарински»[164].

    Сначала Бухарин не стал отвечать на этот выпад, пытаясь установить деловой контакт с нынешними коллегами по пропагандистскому блоку. Сталин не желал такого сближения, отлично понимая, что Стецкий, а возможно, и Мехлис могут потянуться к более сильному и творческому теоретику, каковым был Бухарин на фоне официального догматизма. Сталин настоял, чтобы Бухарин все же ответил на письма Стецкого и Мехлиса. Психологический расчет Сталина оказался верен — Бухарин не удержался в рамках вежливости, а буквально отхлестал своих критиков, смертельно обидев их. Показав, что в вопросе об основных фондах тяжелой индустрии Бухарин восхвалял политику партии, а не намекал на ее недостатки, он отчитывает бывшего ученика: «Непонимание т. Стецким проблемы основных фондов не извиняет его за его обвинения, ибо он умалчивает о тех местах, которые он наверное понимает, т. к. там все сказано как раз теми словами, к которым т. Стецкий привык». От догматизма, который проповедует Стецкий, «у людей сохнут мозги, и они делаются умственно бесплодными»[165].

    По поводу «новых слов» Бухарин отвечает, что всего лишь возвращается к Марксу. Но в этом-то и проблема — Маркс слишком сложен для массы агитаторов, и в хитросплетениях марксизма легко спрятать намек для молодых коммунистических интеллектуалов, новых учеников.

    Письмо Бухарина разъярило Стецкого, и он ответил уже совершеннейшей руганью. Не найдя, что ответить по существу, Стецкий связывает слова Бухарина, сказанные в 1934 г., со словами 1928 г. «Новые слова» Бухарина опасны, потому что наводят на опасные сравнения и размышления, «он пытается подставить теоретический горшок, в который каждый оппортунист может влить любую жидкость. Подставлять такие горшки т. Бухарин мастер… Эти гуттаперчевые формулы могут явиться лазейкой для последующих попыток оправдания т. Бухариным своих прежних ошибок». А вот «слова», против которых этот мастер ополчился, «близки и доступны каждому трудящемуся», и «не пора ли т. Бухарину… по настоящему заговорить языком партии?»[166] В целом Стецкий, хорошо знавший Бухарина, понял вероятную тактику последнего: вернуть себе статус официального теоретика, создать более творческий теоретический и терминологический «аппарат» и с его помощью пересмотреть официальные догмы и взгляд на события последних лет. Такой идеологический «подкоп» может изменить партийную стратегию.

    Сталин внимательно следил за этим спором. Теперь, когда два идеолога окончательно разругались, можно было выйти из тени и поставить Бухарина на место, что было особенно унизительно, ибо Сталин отдал пальму теоретического первенства полуграмотному Стецкому: «Прав т. Стецкий, а не т. Бухарин». С присущим ему умением делить все многообразие мнений на «правильное» и «неправильное», Сталин разложил бухаринские новации по полочкам: есть намеки на возможность идти к социализму «обходным путем», на сходство социалистических и капиталистических аграрных революций (еще Преображенский об этом писал). В общем, Бухарин исподволь критикует «лобовой удар» партии, хотя «к той же цели» можно было идти «обходным, но менее болезненным путем». «На самом деле правые шли не „к той же цели“, а в капкан, поставленный классовым врагом, и если бы рабочие послушались правых, то сидели бы в капкане…»[167]

    Сталину не был нужен конкурент на ниве выработки теории. Бухарина решили использовать как журналиста, в крайнем случае — начальника журналистов, а он — за старое. «Новые слова». Что же, унизим еще раз. Будь у Бухарина немного политического чутья, он бы уже на XVII съезде понял, как сталинская группа относится к его «новым словам».

    Киров, посвятивший большую часть своего выступления на съезде издевательству над оппозиционерами, прошелся и по Бухарину: «Пел как будто бы по нотам, а голос не тот». Эталоном нужного голоса был сам Киров, который предложил не принимать специальную резолюцию по докладу ЦК, а «принять к исполнению как партийный закон все положения и выводы отчетного доклада товарища Сталина»[168]. Сталин оказался скромнее — краткая резолюция была принята.

    Был ли Киров искренен? Со времен меньшевика Б. Николаевского в советологии была принята версия о соперничестве Кирова и Сталина. Современные исследования показывают, что «мнение о соперничестве Сталина и Кирова на политической арене глубоко ошибочно»[169]. Кирова отличали особенно близкие отношения со Сталиным. Киров, который до 1932 г. во время приездов в Москву останавливался у старого друга Орджоникидзе, теперь стал жить у Сталина дома: «В последние годы он тоже заезжал к Серго, завтракал с ним, оставлял портфель, уходил в ЦК. Но после заседаний в ЦК Сталин уже не отпускал Кирова, и Киров заходил за портфелем только перед отъездом…»[170] В 1933–1934 гг. Киров был самым близким другом Сталина, вождь приглашал его париться вместе в бане (кроме верного охранника Власика такой чести больше никто не удостаивался). Сталин даже простил Кирову, что в 1917 г. тот поддерживал Временное правительство, что вскрылось в 1929 г. Все, лично наблюдавшие отношения Сталина и Кирова, подчеркивают их личную близость в 1934 г.[171]. Похоже, для Сталина именно Киров становился кандидатурой в наследники.

    На съезде Киров был избран в Политбюро, Оргбюро и секретариат ЦК. Такая концентрация власти вопреки воле Сталина в 1934 г. была невозможна. Сталин постепенно загружает Кирова общесоюзными делами. Так, накануне гибели Киров отправился в командировку в Казахстан — бороться с новой угрозой голода.

    Сталин пытался перевести Кирова в Москву, но тот «упирался», привыкнув к ленинградской работе. Ему хотелось остаться на старом месте хотя бы до конца Второй пятилетки. Как и в 1926 г., Киров считал, что пока не готов к более высокому уровню карьеры. В конце концов Сталин и Киров нашли компромисс — в Москву был переведен первый секретарь Нижегородской организации А. Жданов, который должен был отчасти разгрузить направление работы Кирова. А Киров, оставаясь в Ленинграде, должен был часть времени работать в Москве[172]. Несмотря на то что Жданов также стал одним из молодых выдвиженцев Сталина, роль Кирова явно была крупнее — перевод Жданова должен был облегчить подготовку Кирова. Жданов, таким образом, занимал второй эшелон власти, а Киров со временем мог возглавить первый. Сталин видел себя стратегом, а таких людей, как Киров, — проводниками этой стратегии, которые постепенно учатся, чтобы продолжить его дело.

    Проблема преемственности власти словно рок будет висеть над Сталиным, считавшим себя единственным гарантом истинно-коммунистической стратегии. И пока он воспитывал нового гаранта для будущего, поступали сигналы, что сама сталинская стратегия вызывает недовольство не только в низах общества и «отщепенцев», а в самом ЦК. Съезд интересен не только тем, что говорится с трибуны. Самое важное происходит в кулуарах. Там общались организаторы Первой пятилетки — каждый со своими сомнениями. Неужели только у меня на деле провалы, и только на словах — успехи. Нет, и у коллег тоже. Причем у всех. Сталинский план, несмотря на все усилия, не был достигнут[173]. Значит, не так уж были неправы оппозиционеры. Но об этом нельзя сказать с трибуны — тут же будешь лишен власти, попадешь в число отщепенцев, обливаемых идеологическими помоями.

    Подавляющее большинство делегатов съезда будет уничтожено в 1937–1938 гг. Что такого Сталин знал о кулуарах съезда? О чем думал он, когда, получив в подарок от тульской делегации ружье с оптическим прицелом, смотрел через него в зал? «В шутку». Один из немногих выживших делегатов съезда, В. Верховых, в 1960 г. дал показания Комиссии партийного контроля, расследовавшей события 30-х гг.: «В беседе с Косиором последний мне сказал: некоторые из нас говорили с Кировым, чтобы он дал согласие стать Генеральным секретарем. Киров отказался, сказав: надо подождать, все уладится»[174].

    По утверждению О. Г. Шатуновской, сотрудницы комиссии Президиума ЦК под председательством Н. Шверника, которая расследовала события 30-х гг., беседе Косиора и Кирова предшествовало прошедшее на квартире Орджоникидзе (в его отсутствие) совещание недовольных делегатов съезда, среди которых были такие влиятельные фигуры, как Косиор, Эйхе, Шеболдаев[175].

    Биограф Кирова А. Кирилина отрицает достоверность этих сведений, несмотря на то, что их подтвердил еще один гость съезда: «Спустя четверть века бывшие делегаты XVII съезда обменялись своими впечатлениями по вопросу: выдвигали или не выдвигали Кирова на должность генсека. Итог „да“ — два голоса, „нет“ — два голоса… Полагаю, что нет»[176]. Такое голосование, в котором решающий голос остается за А. Кирилиной, выглядит странно. Если два человека оказались свидетелями негласных обсуждений, то нет ничего удивительного в том, что большинство делегатов и даже часть членов счетной комиссии об этом слыхом не слыхивали. Не убедительно и возражение Кирилиной о том, что никто не участвовал в совещании лично. Еще бы. На такое совещание не пускали кого попало, а после террора 1937–1938 гг. были уничтожены все сколько-нибудь нелояльные партийные боссы. К тому же нельзя согласиться, что свидетельство Верховых сделано «с чужих рук» — ведь ему о разговоре сообщил его непосредственный участник, а возможно, и инициатор. Кирилина удивлена, почему показания были даны в 1960 г., а не в 1957 г. Это легко объяснимо — в 1957 г. еще не было ясно, чем может кончиться готовность давать такие показания, — Исход борьбы за власть в Кремле не был ясен.

    К тому же есть еще один важный свидетель. Уже во второй половине века выживший в сталинских лагерях Н. Оганесов рассказал Молотову, что во время съезда их собрал первый секретарь Азово-Черноморского крайкома Б. Шеболдаев: «вот он собрал человек восемь-десять делегатов», включая первого секретаря Казахского крайкома Л. Мирзояна[177]. Судя по всему, это уже другое совещание — ключевых фигур, кроме Шеболдаева, здесь нет. В перерыве съезда они переговорили с Кировым: «Старики поговаривают о том, чтобы возвратиться к завещанию Ленина и реализовать его… Народ поговаривает, что хорошо было бы выдвинуть тебя на пост генерального секретаря»[178]. Оганесов продолжает: «И он нас высмеял, изругал: Что вы глупости говорите, какой я генеральный»[179]. Молотов подтвердил, что Киров рассказал об этом Сталину[180]. Сталин получил новые данные о том, что теперь среди лидеров мощных партийных кланов появилось немало людей, стремившихся его «убрать». Судя по последующему вниманию НКВД к Азово-Черноморскому краю, Киров мог сообщить Сталину о беседе с Шеболдаевым. Об оппозиционных настроениях Косиора Сталин догадался в 1938 г. Микоян подтверждает в своих мемуарах, что Сталин сообщил об этом факте членам Политбюро[181].

    Таким образом, вывод А. Кирилиной, «что все разговоры о тайном совещании, о замене Кировым Сталина являются мистификацией»[182], нельзя признать обоснованным. Решающим для биографа Кирова является не «очная ставка» источников, а такое вполне логичное соображение: «Вряд ли можно поверить, что именно Киров был той фигурой, которая могла стать, по мнению делегатов, антиподом Сталина на посту генсека. Масштаб не тот»[183].

    Это верно. Но если недовольные партбоссы додумались совещаться по этому вопросу с Кировым, то им могло «хватить ума» взять власть самим. Киров был, очевидно, не способен руководить самостоятельно, как Ленин, Сталин, Троцкий. Так же потом соратники Сталина думали о Хрущеве, ставя его во главе партии. Хорош для «коллективного руководства». Для единоличного лидерства — «масштаб не тот».

    По мнению В. Молотова, «Киров… теоретиком не был, и не претендовал… О том, чтобы ему идейно разбить Троцкого, Зиновьева, Каменева, об этом и говорить нечего!»[184] В случае подобной смены лидера могло быть облегчено и возвращение к власти оппозиционных вождей, когда выяснилось бы, что без соответствующей квалификации провинциальным руководителям не удается справиться с «масштабом».

    Разговор об отстранении Сталина с Кировым был делом рискованным. Но Косиор, Шеболдаев и другие «старики» тоже когда-то договаривались между собой. Получается, что инициаторы новой оппозиции не решились выдвинуть себя кандидатами в генсеки. Сначала попробуем уломать «кронпринца», а уж если не выйдет, то чем хуже Косиор или Шеболдаев?

    «Заговорщики» понимали, что нет шансов «прокатить» Сталина на выборах в ЦК. Делегаты не были для этого подготовлены, негласно договориться об этом с большинством делегатов было нереально — к Сталину поступит слишком много доносов. Надежда оставалась на выборы генсека членами ЦК. Отказ Кирова был важным аргументом в пользу того, чтобы подождать. Соотношение сил было неясным. В том числе и Сталину. Он решил не искушать судьбу. Сталин не показал членам ЦК и Политбюро, что знает об их недовольстве, но пост Генерального секретаря как бы сам собой исчезает из официальных документов. Никто не стал генсеком. Сталин — секретарь ЦК, первый среди равных. Теперь Сталин опирался не на формальный статус, с которого можно переизбрать, а на культ своей личности. С культа снять нельзя, но можно свергнуть.

    Верховых был членом счетной комиссии съезда и вспоминает, что против Сталина было подано 123–125 голосов. Комиссия Политбюро в 60-е гг. проверила это заявление и установила, что количество бюллетеней на 166 меньше, чем количеством мандатов. Кто-то из делегатов мог и не проголосовать, но для большевистской дисциплины 30-х гг. это не самое характерное поведение. Отсутствие 166 бюллетеней позволяет серьезно относиться к версии о фальсификации выборов. А. Кирилина предлагает считать, что нехватка бюллетеней объясняется «несобранностью, неразберихой, но никак не фальсификацией». Но Сталин, судя по последующим событиям, в этом вопросе «склонен соглашаться» с Шатуновской, а не с Кирилиной.

    Именно кулуары съезда были тем местом, где сомнения каждого отдельного руководителя о несоответствии официальной пропаганды и результатов Пятилетки могли сложиться в единую картину. Пятилетка провалилась, и виноват в этом Сталин. Этот вывод сделала немалая часть коммунистических чиновников, ставших в этом отношении выразителями стихийного мнения общества.

    Современные авторы А. Колпакиди и Е. Прудникова утверждают, что «даже несфальсифицированные результаты голосования были сокрушительным поражением» оппозиции. «Даже в партийных верхах, где оппозиционные настроения были наиболее сильны, противники Сталина могли набрать всего, лишь 25 % голосов»[185]. Но съезд партии 30-х гг. — это не британский парламент. «Тертые калачи», осторожно обсуждавшие смещение Сталина, да еще и погоревшие на этом обсуждении (не с тем посоветовались, Киров доложил), вовсе не собирались свергать Сталина голосованием на съезде. Съезд, тем более номенклатурный, — это масса людей, которые будут голосовать так, как скажет президиум. Поэтому следовало действовать аппаратными методами.

    И уж крайним идеологизмом выглядит утверждение, что оппозиционные настроения были наиболее сильны в партийных верхах. Тонны партийных документов вопиют о массовом недовольстве в первой половине 30-х гг. буквально во всех слоях развороченного социального муравейника. Множество документов, пришедших «от низов», сочатся ненавистью к «вождям пролетариата». До партийной верхушки оппозиционные настроения доходили в последнюю очередь, но в тоталитарной системе именно это имеет политическое значение. Тем не менее следующий ход в этой игре сделал именно человек из низов.

    Выстрел маленького человека

    1 декабря 1934 г. бывший партийный работник Л. Николаев проник в здание Смольного в Ленинграде. 3 декабря Николаев рассказывал: «Я увидел, что навстречу мне по правой стороне коридора идет Сергей Миронович Киров на расстоянии от меня 15–20 шагов. Я, увидев Сергея Мироновича Кирова, остановился и отвернулся задом к нему так, что, когда он прошел мимо, я смотрел ему вслед в спину. Пропустив Кирова от себя на 10–15 шагов, я заметил, что на большом расстоянии от нас никого нет. Тогда я пошел за Кировым вслед, постепенно нагоняя его. Когда Киров завернул налево к своему кабинету, расположение которого мне было хорошо известно, вся половина коридора была пуста — я подбежал шагов пять, вынув на бегу наган из кармана, навел дуло на голову Кирова и сделал один выстрел в затылок. Киров мгновенно упал лицом вниз»[186].

    Николаев уже несколько месяцев вынашивал планы убийства. 15 октября его задержали у квартиры Кирова, но Николаев убедительно объяснил свой визит: незаконно уволенный с работы партиец, он ходатайствовал о предоставлении ему какой-нибудь должности. Найденный у Николаева пистолет принадлежал ему законно. Николаева отпустили. 1 декабря он пришел в Смольный для того, чтобы получить билет на собрание партийного актива, где должен был выступать Киров. Он ходил из кабинета в кабинет, знакомые, которых у него было немало по партийной работе, так и не выдали ему билета.

    В этот день Киров не должен был присутствовать в Смольном, но он изменил свои планы и заехал ненадолго. Охранник Кирова Борисов немного отстал, перемолвившись с сослуживцем. Киров повернул за угол и услышал за спиной торопливые шаги…

    Узнав о выстреле, Сталин проговорил одно слово: «Шляпы!» Немедленно была сформирована группа высших партийных руководителей, которая под строжайшей охраной выехала в Ленинград. Перед отъездом лидеры партии написали и оперативно приняли постановление президиума Верховного совета о борьбе с терроризмом. Дела о терактах теперь следовало вести ускоренным порядком. А. Кирилина считает: «Его авторами владело одно чувство — ярость»[187]. Добавим — и страх. Если открыт сезон охоты на вождей, то кто следующий? 5 декабря, когда указ был доработан, было объявлено, что дела о терроризме будут слушаться без участия сторон и даже подсудимых. Как в Гражданскую войну — некогда разбираться, надо перебить всех подозреваемых, чтобы виновник не ушел.

    Сталин допросил Николаева. Тот утверждал: «Все это я подготовил один, и в мои намерения никогда я никого не посвящал». На допросе 1 декабря убийца объяснил свои мотивы: «Оторванность от партии… мое безработное положение и отсутствие материальной помощи со стороны партийных организаций». Николаев надеялся, что его выстрел может «стать политическим сигналом перед партией, что… накопился багаж несправедливых отношений к живому человеку со стороны отдельных государственных лиц»[188]. Отдельных лиц, а не системы. В Смольном поговаривали о романе между Кировым и женой Николаева. В своем дневнике он написал: «М., ты могла бы предупредить многое, но не захотела»[189]. Жена Николаева Мильда Драуле сразу же после убийства оказалась в руках НКВД, ее допрос начался через пятнадцать минут после выстрела[190]. Не к Мильде ли приезжал Киров в Смольный, не у себя ли в кабинете назначил он встречу?

    Но основные мотивы, зафиксированные в дневнике, — все же социальные. Николаевым владело отчаяние. Ведь он был тем самым безработным, которых в СССР официально не было с 1930 г. В своем письме к Политбюро накануне покушения Николаев писал: «Для нас, рабочего люда, нет свободного доступа к жизни, к работе, к учебе… Везде, где я только желал через критику принести пользу дела… получал тупой отклик… Я прошу предоставить мне в первую очередь и в самом ближайшем времени санаторно-курортное лечение, но если нет этой возможности, то я должен бросить веру и надежду на спасение»[191]. Помогут — прощу все, даже роман партбосса с женой (если Николаев в него верил). Не помогут — убью. Из личных мотивов вытекали политические. В своем «Политическом завещании» («Мой ответ перед партией и отечеством») Николаев писал: «Как солдату революции, мне никакая смерть не страшна. Я на все теперь готов, а предупредить этого никто не в силах. Я веду подготовление подобно А. Желябову… Привет царю индустрии и войны Сталину…»[192]

    Это был бунт доведенного до отчаяния маленького человека, вечного персонажа российской истории и литературы.

    Николаев — маленький человек из партийной среды. Он типичен и этим страшен. Таких выброшенных на обочину неуравновешенных и обиженных людей миллионы, это — целый социальный слой, и каждый его представитель может оказаться смертельно опасным. Сигналы об этом партийное руководство получало давно. Так, в 1929 г. ЦКК рассматривало дело некоего коммуниста, который жаловался: «У меня, в угоду антисоветским элементам, как у буйно-помешанного, было отобрано огнестрельное и холодное оружие, причем соответствующий врач, очевидно за взятки, дал соответствующую справку… ОГПУ почему-то оказывалось слепым орудием в руках указанного антисоветского элемента… Право на оружие (я) заслужил своим активным участием в Гражданской войне, в которой потерял свое здоровье… На меня очевидно смотрят как на отработанное пушечное мясо…»[193] Пока «герой Гражданской войны», которого «незаслуженно» объявили буйно-помешанным, нападает на своих соседей и медицинских работников. Но уже критикует ОГПУ и ЦКК. А кого он возненавидит завтра, когда его требования не будут удовлетворены? Это — разоруженный Николаев, слишком темпераментный. А сколько было не разоруженных, «не раскрытых».

    Маленькие люди — герои Гражданской войны. Пользуясь связями среди товарищей по партии, они могут преодолеть препоны охраны и выстрелить в кого угодно — в Сталина и его ближайших единомышленников. Вычистить этих людей из партии, из правящей элиты — это, оказывается, значит не решить проблему, а только обострить ее. Вероятно, в это время в голове Сталина стал складываться план чистки не просто от оппозиции, а от целых социальных слоев, которые не нашли своего места в новой социальной структуре. В социалистическом обществе не должно быть социального «отребья», маргиналов, людей без «места» — питательной среды оппозиционных движений.

    По прибытии Сталина в Ленинград ему сообщили, что незадолго до убийства в НКВД поступил сигнал о подготовке покушения на Кирова организацией «Зеленая лампа». Источником была осведомительница М. Волкова, отличавшаяся страстью к повсеместному разоблачению «врагов народа». Сигнал проверялся, не подтвердился, после чего Волкову отправили в псих-лечебницу. Сталин отнесся к сигналу Волковой серьезно, ее вызволили из дома скорби и представили пред очи вождя. Показания Волковой были снова проверены и потом снова не подтвердились. Но на какое-то время версия заговора против Кирова получила подтверждение. Сталин соответствующим образом ориентировал следствие. Отъезжая в Москву 3 декабря, Сталин снял с постов руководителей Ленинградского НКВД как за сам факт провала, так и на случай, если они причастны к организации покушения.

    Организация была нужна и НКВД, чтобы доказать — не такие мы уж «шляпы». Если убийство готовил не «маленький человек», а разветвленная организация, провал не так позорен.

    Если Сталин в дальнейшем доказывал, что Киров пал жертвой заговора троцкистов, то Троцкий сразу же стал намекать, что тут не обошлось без заговора Сталина. Эту версию затем принял Хрущев. Причем версия Троцкого обосновывалась теперь с помощью аргументов Сталина — охрана Кирова была так плохо поставлена, что тут явно не обошлось без сознательного попустительства убийце. Была бы террористическая организация, а заказчик найдется.

    Решающим аргументом стало действительно загадочное событие: «Крайне подозрительным является то обстоятельство, что, когда прикрепленного к Кирову чекиста Борисова 2 декабря везли на допрос, он оказался убитым при „аварии“ автомашины, причем никто из сопровождающих его лиц при этом не пострадал»[194].

    Гибель охранника Борисова является главным аргументом в пользу версии широкого заговора с целью убийства Кирова. Это событие тщательно исследовалось Комиссией Политбюро в 60-е гг. Верховный суд вернулся к этой проблеме в 1991 г. Научный анализ этого инцидента провела А. Кирилина. Выводы неутешительны для версии заговора: Борисов сидел у борта полуторки, когда сломалась рессора. Машину бросило в сторону, она ударилась о стену дома. О нее же ударилась голова Борисова[195]. Убить Борисова, чтобы замести следы, было бы самоубийством — гибель охранника подтверждала почти неопровержимо, что за спиной Николаева стоит разветвленный заговор, проникший даже в НКВД. И если сейчас доступные факты позволяют склоняться к версии о трагической случайности, то в декабре 1934 г. поверить в нее Сталин не мог. И не поверил.

    Но Николаев сообщников и руководителей не выдавал. Следователи столкнулись с человеком, находившимся в тяжелом психологическом состоянии: «Он буквально каждые пять минут впадал в истерику, а вслед за этим наступало какое-то отупение, и он молча сидел, глядя куда-то в одну точку»[196]. Николаев кричал в тюрьме, что его мучают. Это, однако, еще не означало пыток, особенно если учесть психологический склад заключенного. Пока Сталин предпочитал тактику «пряника», которая не исключала последующего «кнута»: «Кормите его, чтобы он окреп, а потом расскажет, кто им руководил, а не будет говорить, засыпем ему — все расскажет и покажет»[197]. Сталин, таким образом, заинтересован в выяснении истины (что было бы опасно, если Сталин сам «заказал» Кирова), но не требует «выбивать» из Николаева фамилии именно зиновьевцев (в дальнейшем — главных обвиняемых). Однако в области агитации выбор уже был сделан. Раз за Николаевым стояла организация, лучше всего на эту роль подходили именно зиновьевцы. Николаев во многом повторял лозунги левой оппозиции, которая в Ленинграде была представлена в первую очередь зиновьевцами. Конечно, Николаев мог и сам дойти до тех же несложных выводов, как и левые. Но логичнее было бы предположить, что его идейная эволюция происходила под влиянием оппозиционных взглядов, циркулировавших в северной столице. Пока Николаев был доволен жизнью, он, как и большинство партактива, поддерживал генеральную линию. Но теперь, когда наступило похмелье, Николаев начал повторять аргументы оппозиции. После Первой пятилетки такую эволюцию прошли миллионы людей. Даже если организации террористов нет, есть оппозиционная организованная среда, которая вырастила фанатика-террориста.

    17 декабря «Правда» утверждала, что убийца подослан «подонками» из бывшей зиновьевской оппозиции. Следствие приступило к арестам знакомых Николаева. Естественно, среди них было немало зиновьевцев — недовольных ленинградских коммунистов. В дневнике Николаева упоминался известный зиновьевец И. Котолынов и троцкист Н. Шатский. По иронии судьбы НКВД планировало арестовать их за оппозиционную пропаганду еще в октябре, но Киров отклонил это предложение.

    По утверждению сотрудника НКВД, подсаженного к Николаеву, в полусне-полубреду он сказал: «Если арестуют Котолынова, беспокоиться не надо, он человек волевой, а вот если арестуют Шатского — это мелюзга. Он все выдаст»[198]. Если эти слова действительно принадлежали Николаеву, то он и здесь ошибся.

    Перемежая признания с попытками самоубийства, Николаев 6 декабря подтвердил участие в заговоре Котолынова и Шатского.

    Следствие разрабатывало и другие версии, в том числе «зарубежную» и «белогвардейскую». Вскоре после убийства были расстреляны 103 «белогвардейца» — этот «материал» не понадобился.

    Для «иностранного следа» тоже были основания — в отчаянной жизненной ситуации Николаев предпринимал рискованные действия. Он законтактировал с германским представительством — то ли в надежде на эмиграцию, то ли как шпион-инициативщик. Однако НКВД не нашло какой-то связи этого факта и решения Николаева убить Кирова. Прежде всего у немцев отсутствовал на этот счет какой-либо мотив. Так что в наше время охота разрабатывать эту жилу осталась у тележурналистов, которые ценят оригинальность версии выше ее обоснованности. Но они не могут объяснить, что за «зуб» вырос у Гитлера именно на Кирова.

    Так что из всего многообразия версий довольно быстро осталось две — или отчаявшийся одиночка, или организация, имеющая внутриполитическое происхождение.

    Председатель Комиссии партийного контроля Н. Ежов рассказывал: «Т. Сталин, как сейчас помню, вызвал меня и Косарева и говорит: „Ищите убийц среди зиновьевцев“. Я должен сказать, что в это не верили чекисты и на всякий случай страховали себя еще кое-где и по другой линии, по линии иностранной, возможно, там что-нибудь выскочит…

    Первое время довольно туго налаживались наши взаимоотношения с чекистами, взаимоотношения чекистов с нашим контролем. Следствие не очень хотело нам показывать, как это делается, и вообще. Пришлось вмешаться в это дело т. Сталину. Товарищ Сталин позвонил Ягоде и сказал: „Смотрите, морду набьем…“

    Ведомственные соображения говорили: впервые в органы ЧК вдруг ЦК назначает контроль. Люди не могли никак переварить этого…»[199]

    6 декабря схема следствия под давлением «сверху» сложилась: существовало два центра — в Ленинграде и Москве. Во главе «Московского центра» стоят Зиновьев и Каменев.

    Следственной группе во главе с заместителем наркома внутренних дел Я. Аграновым удалось убедить Николаева в том, что он может выполнить еще одну важную «миссию» — помочь разгромить зиновьевцев. Николаев не принадлежал к оппозиции, враждебность к Кирову не исключала ненависти и к Зиновьеву. Играя на неустойчивых психологических клавишах Николаева, его мессианизме, нервных перепадах от одной позиции к другой, следователи добились своего. Такая же игра велась и с другими обвиняемыми.

    После 8 декабря Николаев «сломался» и стал давать показания о группах Котолынова и Шатского, которые готовили покушение на Кирова. Он часто путался в показаниях, но НКВД не обращало на это внимания — нужно было скорее отчитаться о раскрытии заговора оппозиционеров. Сталин тоже не мог вникать во все нюансы дела и с удовлетворением решил, что зиновьевская версия оказалась верной. Раз Николаев был левым оппозиционером идейно, был знаком с известными ленинградскими левыми, то почему бы ему не быть левым оппозиционером (зиновьевцем) организационно?

    Постепенно из знакомых Николаева вырисовывался «ленинградский центр», в который НКВД «вовлекло» пока 14 человек. Трое согласились сохранить себе жизнь ценой признания в причастности к убийству (возможно, кто-то что-то слышал от Николаева о его планах, где-то поддакнул, что уже означало «причастность»).

    Остальные арестованные (кроме Шатского) тут же признали, что участвовали в подпольной оппозиционной зиновьевской группе, но причастность к убийству категорически отрицали. Арестованные подтверждали: «Руководители нашей организации постоянно указывали, что все зло исходит от нынешнего руководства т. Сталина и тт. Молотова, Кагановича и Кирова»[200]. Иначе и быть не могло — внутриполитическая программа зиновьевцев и сталинцев почти не различалась, вопрос заключался в том, кто способен компетентно ее осуществлять. Раз пятилетка ведет к провалам, то дело не в однопартийной системе, не в коммунистической идеологии и даже не в форсированной индустриализации, а в Сталине. В таком взгляде на вещи нет ничего невероятного, практически такая же точка зрения была официальной при Хрущеве. Арестованные зиновьевцы продолжали агитировать следователей за своих вождей: «В случае возникновения войны современному руководству ВКП(б) не справиться с теми задачами, которые встанут, и неизбежен приход к руководству страной Каменева и Зиновьева»[201].

    С 10 декабря начались аресты оппозиционеров, которые уже не были лично знакомы с Николаевым. Пошло «выкорчевывание» фракции Зиновьева и Каменева. Пресса все чаще произносило слово «двурушничество». «Двурушниками» называли зиновьевцев и тех троцкистов, которые заявили о своем разрыве с оппозицией (это — «одной рукой»), а на самом деле продолжали вести оппозиционную деятельность («другой рукой»). Такое «двурушничество» было сутью тактики зиновьевцев с декабря 1927 г., а потом и части троцкистов.

    18 декабря было разослано секретное письмо ЦК парторганизациям «Уроки событий, связанных со злодейским убийством тов. Кирова». В нем о зиновьевцах говорилось: «Они стали на путь двурушничества как главного метода своих отношений с партией… В отношении двурушника нельзя ограничиваться исключением из партии — его надо арестовать и изолировать, чтобы помешать ему подрывать мощь пролетарской диктатуры»[202].

    С 18 декабря Зиновьева и Каменева называют в прессе «фашистским отребьем». Они были арестованы 16 декабря.

    При аресте Зиновьев сел писать письмо Сталину: «С того времени, как распоряжением ЦК я вернулся из Кустаная, я не сделал ни одного шага, не сказал ни одного слова, не написал ни одной строчки, не имел ни одной мысли, которые я должен был бы скрывать от партии, от ЦК, от Вас лично»[203]. У Сталина были основания не верить этому.

    * * *

    Накануне убийства Кирова Зиновьев затеял рискованную игру, что вызвало грандиозный скандал. Он позволил себе отправить «идеологический сигнал» прямо через теоретический рупор ВКП(б) «Большевик», причем вопреки ясно выраженной воле Сталина.

    Началось с того, что Сталин счел нецелесообразным разрешить подготовленную в «Большевике» публикацию статьи Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Прочитав статью «классика», опубликованную в 1890 г., Сталин испещрил ее пометками: «Слишком просто. Стиль легкого памфлетиста», «Это качество было присуще дипломатии Германии и Англии так же, как и России», «Почему? Ведь это неверно», «А куда девались Англия, ее противоречия с Германией?», «Наивно»[204]. Действительно, статья Энгельса написана в стиле либерального памфлета, где ответственность за беды Европы возлагаются на Россию, а столь же негативная роль западноевропейских государств остается в тени. Сталин вовсе не отказывается от характеристики Российской империи как жандарма Европы, но стремится восстановить историческую справедливость — Запад ничем не лучше.

    Статья так «раззадорила» Сталина, что он 19 июля 1934 г. даже направил членам Политбюро и директору ИМЭЛ В. Адоратскому большой текст с критикой наиболее «русофобских» положений Энгельса. Этот текст был опубликован в мае 1941 г., уже в иных политических обстоятельствах, а в 1934 г. для публикации не предназначался. Обычно работу Сталина «О статье Энгельса „Внешняя политика русского царизма“» рассматривают в контексте «державного» поворота политики и «отказа» Сталина от идеи мировой революции[205]. Сам текст сталинской критики Энгельса (как, впрочем, и другие выступления Сталина этого периода) не дает оснований для столь смелых выводов — Сталин нигде публично не отказывался от самой идеи мировой революции и не утверждает, что роль России была лучше, чем других европейских хищников.

    Суть позиции Сталина: публикация статьи Энгельса не в собрании сочинений (то есть в контексте своего времени, творчества «классиков»), а в «нашем боевом журнале, в „Большевике“», будет воспринята как актуальные указания и «может запутать читателя». «Я уже не говорю о том, что завоевательная политика со всеми ее мерзостями и грязью вовсе не составляет монополию русских царей». А это важно — ведь русских царей нет, а западные государства, которых косвенно оправдывает Энгельс, — продолжают противостоять коммунистическому движению.

    Сталин указывает на «переоценку роли царской власти как „последней твердыни общеевропейской реакции“ (слова Энгельса). Что царская власть в России была могучей твердыней общеевропейской (а также азиатской) реакции — в этом не может быть сомнения. Но чтобы она была последней твердыней — в этом позволительно сомневаться». Из такой постановки вопроса Энгельсом вытекает, что война «буржуазной Германии с царской Россией является не империалистической, не грабительской, не антинародной войной, а войной освободительной или почти освободительной?

    Едва ли можно сомневаться, что подобный ход мыслей должен был облегчить грехопадение германской социал-демократии 4 августа 1914 года, когда она решила голосовать за военные кредиты и провозгласила лозунг защиты буржуазного отечества от царской России, от „русского варварства“ и т. п.».

    Косвенная ответственность Энгельса за грехопадение старой социал-демократии, отцом которой он является, — это полдела. У Сталина в кармане есть и более существенный компромат на духовного отца Второго Интернационала: «Характерно, что в своих письмах на имя Бебеля, писанных в 1891 году (через год после опубликования статьи Энгельса), где трактуется о перспективах надвигающейся войны, Энгельс прямо говорит, что „победа Германии есть, стало быть, победа революции“, что „если Россия начнет войну, — вперед на русских и их союзников, кто бы они ни были!“

    Понятно, что при таком ходе мыслей не остается места для революционного пораженчества, для ленинской политики превращения империалистической войны в войну гражданскую»[206].

    Таким образом Сталин противопоставляет Энгельсу и воспитанной им «старой» социал-демократии ленинскую позицию революционного пораженчества, а не русской державности, как представляют позицию Сталина сторонники теорий его националистического перерождения/воскрешения (в спектре от Троцкого до Устрялова и их нынешних эпигонов, о которых речь пойдет ниже).

    Политбюро, естественно, согласилось с доводами Сталина и 22 июля приняло постановление: статью в «Большевике» не публиковать, оставив ее до соответствующего тома собрания сочинений Маркса и Энгельса.

    30 июля Сталин отправляется в отпуск. В августе выходит очередной номер «Большевика», где возмущенный Сталин обнаруживает другую работу Энгельса практически той же идейной направленности — письмо к И. Надежде 1888 г. Публикация, не согласованная со Сталиным, сопровождается предисловием «От редакции», в котором Сталин узнал руку Зиновьева.

    В своем письме И. Надежде Энгельс утверждает, что если вспыхнет война, то нужно желать поражения всем правительствам. Но особенно сосредоточивается на России, «кошмаре, тяготеющем над всей Европой». Здесь особенно нужна революция.

    Зиновьев в своем предисловии подчеркивает, что представление о России как источнике сил европейской и германской реакции, резерве мировой контрреволюции — это общее мнение как Энгельса, так и Маркса. Однако это не значит, что Энгельс — оборонец. Зиновьев приводит «пораженческие» цитаты из Энгельса, вступая в полемику с неизвестной читателям позицией Сталина: «Письмо Энгельса к И. Надежде показывает, что „пораженцем“ был и Энгельс». Затем Зиновьев приводит серию цитат из Маркса и Энгельса, где они ждут революцию в России и противопоставляют Россию и самодержавие. Эти цитаты призваны защитить «классиков» от обвинений в «русофобии».

    Было ли известно Зиновьеву письмо Сталина через Адоратского? Вполне возможно, что само письмо он не читал, но, очевидно, знал о запрете на публикацию статьи Энгельса и общих мотивах этого запрета. Письмо Сталина было направлено Адоратскому 19 июля, а статья Зиновьева ушла в типографию 23 июля. Более того, до 25 или даже до 28 июля текст Зиновьева согласовывался с ИМЭЛ (в котором уже знали о письме Сталина и обсуждении вопроса о запрете публикации). Текст Зиновьева был согласован с ответственным редактором «Большевика» В. Кнориным, который не заметил никакого подвоха (как, впрочем, и другие члены редакции). Как раз Кнорин должен был писать «от редакции», но Зиновьев убедил его, что сделает работу лучше. Отстаивая непогрешимость Энгельса, Зиновьев в черновике Кнорина зачеркнул указание на то, что «маршрут мировой революции в эпоху империализма оказался несколько иным», чем думал Энгельс. Таким образом, Зиновьев собирался отстаивать чистоту риз «классиков» против сталинских новаций. В любом случае, у редакции «Большевика», которая не позднее 26 июля получила выписку постановления Политбюро о запрете публикации статьи Энгельса, была возможность задержать печатание очередного номера «Большевика» и изъять письмо Энгельса с предисловием Зиновьева до лучших времен. Но это не было сделано, и «Большевик» пошел в набор с «идеологической бомбой»[207].

    Попытка Зиновьева поправить Сталина сама по себе могла вызвать у вождя приступ гнева. Зиновьев (не забыв снабдить текст льстивой ссылкой на самого Сталина) как бы предупреждает вождя о невозможности публичной критики Энгельса (сам Сталин решится на это только в мае 1941 г.). Но Зиновьев, допущенный к партийному рупору, на этом не останавливается и, опираясь на цитаты из «классиков», обращается к старому спору о революции в Азии — чрезвычайно болезненной для Сталина теме[208]. Крах коммунистов в Китае в 1927 г. — тягчайшее поражение сталинской внешней политики, которое мучительно обдумывалось как раз в 1934 г. в связи с возвращением к тому курсу, который потерпел неудачу в Китае, — политике широкой левой коалиции[209]. Зиновьев возвращается к этой теме и не случайно приводит цитаты из «классиков», посвященные уже не России, а именно Китаю. Его позиция, подкрепленная цитатами «классиков», прежняя: толчок для мировой революции «может придти и из Франции, и из России, и из Индии, и из Китая»[210]. Но он обязательно должен вызвать «революцию на континенте» (слова Маркса, имеется в виду Западная Европа). То есть Россия и Китай играют роль запала. А как же «строительство социализма в отдельно взятой стране»! Получается, что Зиновьев через журнал «Большевик» начинает новый поход в защиту марксизма от Сталина.

    5 августа Сталин написал возмущенное письмо Кагановичу: «Я думаю, что дело это серьезное. Не можем оставлять „Большевик“ в руках таких олухов, которых т. Зиновьев всегда может околпачить»[211]. В тот же день Сталин разразился циркуляром к членам Политбюро и членам коллегии журнала «Большевик», в котором обвинил редакцию «Большевика» в фальсификации взглядов Энгельса «в пику позиции ЦК». Редакция желает скрыть от читателей различие во взглядах Энгельса и Ленина, чтобы доказать, что Ленин «не дал ничего существенно нового в деле определения характера войны и политики марксистов в связи с войной». Сталин дал себе волю в критике Энгельса, повторив свои прежние аргументы и добавив новые: «Энгельс не понимал империалистического характера грядущей войны». Из того, что «Энгельс остается нашим учителем», вовсе не следует, «что мы должны замазывать ошибки Энгельса». «Я думаю, что в своей заметке редакция „Большевика“ исходит из одной троцкистско-меньшевистской установки, в силу которой Энгельс сказал будто бы все, что нужно сказать о войне, ее характере и политике марксистов в связи с войной, что марксистам остается только восстановить сказанное Энгельсом и применить его к практике, что Ленин будто бы так именно и поступил, заявив „аналогичную позицию в войне 1914 года“, что, кто не согласен с этим, тот ревизует марксизм, тот не настоящий марксист.

    Как известно, из такой же установки исходили троцкистско-меньшевистские господа, когда они отрицали возможность победы социализма в одной стране, ссылаясь на то, что Энгельс в „Принципах коммунизма“ (1846 г.) отрицает такую возможность, что Энгельс-де уже сказал все, что нужно было сказать, и кто продолжает настаивать на возможности победы социализма в одной стране, тот ревизует марксизм.

    Едва ли необходимо доказывать, что подобная установка является насквозь гнилой и антимарксистской, ибо она обрекает марксизм, его метод на застой, на прозябание, отдавая его в жертву букве»[212].

    Ставка в этой войне цитат Зиновьева и Сталина очень высока — можно ли развивать марксизм, противоречить «классикам» в каких-то отдельных положениях, или цитата из Маркса и Энгельса является окончательным аргументом в вопросах, относящихся к XX веку. Если так, то левая оппозиция права в критике концепции «социализма в одной стране».

    Зиновьев был выведен из редакции, ошибка редакции «Большевика» была заклеймлена постановлением Политбюро. Сталин даже немного смягчился и писал Кагановичу: «Нельзя все валить на т. Зиновьева. Тов. Кнорин отвечает не меньше, а больше, чем т. Зин-в»[213]. Кнорина на посту ответственного редактора заменили Стецким. От Зиновьева требовали очередного покаяния. Он тщательно работал над ответом, стараясь избегнуть нового унижения, считая, что прав-то он, и, может быть, наступит день, когда об этом можно будет прямо говорить партии. Письмо выдержано в сдержанном тоне: «Корень моей ошибки — в том, что вы справедливо называете приверженностью к „догматическому марксизму“. Излечиться от этой болезни, как видно, не легко. Но я постараюсь излечиться и от нее»[214]. Зиновьев уверяет, что не хотел противопоставить свое мнение мнению ЦК. В общем, в его статье действительно не было своего мнения — одни «классики». Такой догматизм у большевиков считался меньшим грехом, чем ревизионизм. Это письмо Зиновьев писал в ноябре. 1 декабря последовало убийство Кирова…

    Можем ли мы узнать что-то о взглядах Каменева накануне ареста, раз он не имел возможности изложить их открыто. В таких случаях политики часто прибегают к эзопову языку, чтобы подать сигнал своим сторонникам, а может быть, — и потомкам. Незадолго до ареста Л. Каменев по долгу службы в издательстве «Академия» писал предисловие к сборнику, посвященному заговору Катилины в древнем Риме. Он считает, что это — «революционное движение», «последняя попытка сопротивления республиканских элементов» наступлению цезаризма. «Они не оставили истории никаких свидетельств о своей программе, своих планах и замыслах. Сохранились только свидетельства смертельных врагов движения… Обесчещение врага, сведение социально-политического движения к размерам уголовного преступления — такова была цель обоих (выражавших официальную точку зрения Цицерона и Салюстия. — А. Ш.). Задача удалась… Катилина и его сообщники вошли в историю как устрашающий образец политических авантюристов, готовых ради низменных личных целей, опираясь на отребье человечества, предать на поток и разграбление основы человеческого общежития. Обычная участь разгромленного революционного движения»[215]. Сталинское словечко «отребье» Каменев приводит почти в это же время, когда пишет о советском обществе. Будет оно звучать и на процессах, где Каменева и других участников «разгромленного революционного движения» будут обвинять в стремлении «предать на поток и разграбление основы человеческого общежития», вредительстве небывалых масштабов. Но Каменев незадолго до ареста предупредил: нельзя судить о революционном движении, пытавшемся остановить наступление царизма, по прокурорским речам его врагов.

    * * *

    К 23 декабря 1934 г. все причастные к ленинградской группе зиновьевцев оказались под арестом. Всего было арестовано 843 человека. Те ленинградские зиновьевцы, которых не включили непосредственно в «террористический центр», проходили по делу «Ленинградской контрреволюционной группы Сафарова, Залуцкого и других».

    Руководителем «ленинградского центра» был признан И. Котолынов, один из лидеров ленинградского комсомола до 1925 г., исключенный XV съездом из партии и восстановленный в 1928 г., стал руководителем факультетского партбюро в Ленинградском индустриальном институте. Как и большинство зиновьевцев, он не порвал связей с группой единомышленников, решивших действовать изнутри партии. Заявление Котолынова с просьбой о восстановлении в ВКП(б) редактировал сам Каменев.

    Котолынов был настолько потрясен убийством, что просто не счел возможным скрывать существование подпольного зиновьевского кружка: «Я признаю, что наша организация несет политическую и моральную ответственность за выстрел Николаева. Нами создавались такие настроения, которые объективно должны были привести к террору в отношении руководителей партии и правительства. Как активный член этой организации я и лично несу за это ответственность»[216]. Такое признание Котолынов сделал после того, как следствие убедило его в том, что Николаев вращался в кругу зиновьевцев, где «культивировались озлобленные настроения против партруководства и которые могли объективно среди горячих голов породить террористические настроения. Причем совсем не важно, кто был бы этой горячей головой: Николаев, Сидоров или Петров»[217]. Николаев был арестован, но миллионы «озлобленных» Сидоровых и Петровых оставались на свободе. У Сталина были все основания бояться Сидоровых и Петровых, а значит, и оппозиционных кругов, воспитывавших экстремистов.

    Донесения о «Петровых и Сидоровых» приходили со всей страны. Убийство Кирова всколыхнуло самых неосторожных. 23 января 1935 г. прокурор СССР И. Акулов писал нижестоящим прокурорам: «Отмечавшееся в связи с убийством тов. Кирова усиление активизации антисоветских элементов в форме контрреволюционной агитации, одобряющей не только террористический акт над тов. Кировым, но и совершение таких терактов над другими руководителями Партии и Советского правительства, поставило перед Прокуратурой задачу быстро и решительно пресечь подобного рода контрреволюционные выступления». Так, в Карелии, Воронежской области и других регионах некоторые граждане высказывались в таком духе: «Надо убить весь ЦК ВКП(б) и т. п.»[218]. При этом некоторые прокуроры отказывались привлекать таких граждан к ответственности. За такое попустительство, например, прокурор РСФСР В. Антонов-Овсеенко (бывший активный участник оппозиции) снял с должности прокурора Кандалакшского района Ренделя.

    В нескольких районах Западной области распевали популярную частушку:

    Когда Кирова убили, нам торговлю разрешили.
    Когда Сталина застрелят, все колхозы переделят.

    Сельские учителя района почти открыто пропагандировали против Сталина. Эти уроки дали свои всходы. В Смоленск поступали сообщения со всей области о таких, например, высказываниях школьников: «Долой Советскую власть. Когда вырасту, я убью Сталина!»[219]

    Проверка вузов Азово-Черноморского района показала широкое сочувствие Николаеву и Зиновьеву. В узком кругу и даже на открытых собраниях студенты говорили: «Зиновьев и Каменев имеют огромные заслуги перед революцией, были друзья Ленина, а теперь это смазывается»; «Если бы почаще убивали таких, как Киров, то жилось бы лучше, и страна вздохнула бы свободней»; «Одного шлепнули, скоро всех шлепнут. Скоро всех их перебьют»; «Я приветствую Николаева за убийство Кирова»[220]. Говорившие такое немедленно арестовывались (хотя студент Кондеев успел произнести несколько речей в защиту Зиновьева и Николаева, а затем скрылся). А сколько решили промолчать, но думали так же?

    На волне чистки в Ленинграде была раскрыта молодежная организация «Боевой коммунистический союз», состоящий из 11 молодых сотрудников и бывших курсантов военно-топографической школы, с которыми было связано еще около 30 человек. Они распространяли листовки с требованиями «свободы труда, слова и печати» и «прекращения экспорта продуктов». В таких требованиях нет практически никакой тенденции следствия, если бы организация была выдуманной, то она оказалась бы «троцкистско-зиновьевской» и вредительской. Но у лидера А. Головкина нашли 80 детонаторов — союз был «боевым». При обыске у Головкина была найдена программа БКС. Ее экономические требования были скорее бухаринскими, чем троцкистскими. Документ провозглашал, что организация готовит массовое выступление трудящихся «для возвращения на действительно ленинский путь социалистического строительства», «применяя всевозможные способы революционного действия, не исключая и террора… против сознательных извратителей марксистско-ленинского пути построения социализма…»[221]

    У арестованных зиновьевцев находят архивы листовок, завещание Ленина, платформу Рютина, оружие, хранившееся с Гражданской войны, часто без регистрации.

    На суде Котолынов подтвердил, что слышал от Зиновьева: «Лучше бы его не было»[222]. Это — о Сталине.

    Надежду на жизнь подсудимым давало только полное «разоружение перед партией». Котолынов всячески демонстрирует, что ему нечего скрывать. Он во всех подробностях рассказывает о политическом подполье. Но убийство — нет, ничего не знал. Котолынову удалось фактически доказать, что он почти не общался с Николаевым в 30-е гг. Котолынов признавал разве что моральную ответственность зиновьевского течения за настроения Николаева.

    Делались ли эти признания под пытками? Сомнительно. Во-первых, если к заключенным применялись пытки, которые их «сломали», то почему большинство обвиняемых не призналось в причастности к убийству, а Шатский — вообще ни в чем? Во-вторых, избивать коммунистов до 1934 г. было опасно, так как их пока не расстреливали. Все могло еще повернуться, подследственный мог стать уважаемым работником, руководителем. Массовые жестокие избиения подследственных стали обычным делом с 1937 г., когда следователи знали — итогом признаний станет расстрел или превращение в лагерную пыль.

    На процессе 28–29 декабря Котолынов снова подтвердил: «Я морально отвечаю за тот выстрел, который был сделан Николаевым, но в организации этого убийства я участия не принимал»[223].

    Приговор был готов заранее, но у председателя суда В. Ульриха возникли сомнения, стоит ли его выносить. Ульрих звонил Сталину, говорил о своих сомнениях, но Сталин приказал довести дело до запланированного конца.

    Сталин, следивший за ходом следствия, уже мог понять, что ленинградские зиновьевцы не были организаторами убийства. Но машина была запущена, и ее остановка означала бы триумф невиновных Зиновьева и Каменева, унижение Сталина и невозможность выкорчевать среду, которая порождает радикальные настроения и в конечном итоге — терроризм. Сталин решил не отступать. Все обвиняемые были расстреляны.

    Выслушав приговор, Николаев кричал, что его обманули. Перед расстрелом Котолынова Агранов и Вышинский спросили его: «Вас сейчас расстреляют, скажите все-таки правду, кто и как организовал убийство Кирова». На это Котолынов ответил: «Весь этот процесс — чепуха. Людей расстреляли. Сейчас расстреляют и меня. Но все мы, за исключением Николаева, ни в чем не повинны…»[224]

    «Двурушники»

    В одном Сталин был уверен — Зиновьев лгал, когда писал о прекращении им оппозиционной деятельности. В 1932 г. Зиновьев говорил своим сторонникам, что будет «только выжидать»[225]. Чего он ждал? Войны, «мировых развязок». 24 декабря Г. Евдокимов признал, что в разговоре с ним в ноябре 1934 г. Зиновьев «критиковал работу по созданию единого фронта» во Франции[226]. Единый фронт «притуплял» мировую конфронтацию.

    Сам Зиновьев признал, что и после 1933 г. обменивался информацией и политическими мнениями с Каменевым, Евдокимовым, Бакаевым, Куклиным и другими ближайшими соратниками: «многое идет-де „здорово“ и хорошо, а многое — плохо, не так, с „накладными расходами“ и т. п.»[227].

    Да иначе и быть не могло. Профессиональные революционеры не могли не обсуждать судьбы революции, даже под угрозой репрессий. И этим они представляли угрозу для Сталина, были законсервированным «теневым кабинетом» левых коммунистов.

    До 1 декабря 1934 г. Сталин был готов терпеть эти разговоры при условии, что они будут происходить в узком кругу. Но вот кто-то стал расчищать с помощью террора дорогу к власти оппонентам Сталина. Зиновьев утверждал, что ничего не знал о ленинградском центре. Он, конечно, сохранял авторитет среди ленинградских единомышленников, возможно, они надеялись таким образом расчистить ему дорогу к власти. За это он готов признать моральную ответственность.

    Сталину нужно было еще сильнее скомпрометировать и изолировать оппозиционные группы. 23 декабря было решено снова отправить зиновьевцев в ссылку[228]. Но вот 6–7 января Бакаев признал под давлением следствия: «Мы питали наших единомышленников клеветнической, антипартийной, контрреволюционной информацией о положении дел в партии, в ЦК, в стране… Мы воспитывали их в духе злобы, враждебности к существующему руководству ВКП(б) и Совправительству, в частности, и в особенности к т. Сталину»[228]. Большую роль сыграли также аналогичные показания Сафарова. То же потом признают Зиновьев и Каменев, но в другой тональности. Одно дело — политические разговоры в стиле «с одной стороны — с другой стороны», другое — ненависть к товарищу Сталину.

    Опираясь на показания Бакаева и Сафарова, следствие все сильнее «раскручивало» ядро зиновьевской фракции, члены которой делились воспоминаниями о своих политических беседах с 1928 г. «Наша тактика сокрушения врага заключается в том, чтобы столкнуть лбами всех этих негодяев и их перессорить»[230], — вспоминал Агранов.

    13 января, по окончании следствия, Зиновьев писал: «Сначала казалось, что убийство т. Кирова и мое привлечение в связи с таким делом есть просто нечто вроде обрушившейся скалы, которая нечаянно хоронит почему-то меня под своими обломками… Суть дела в том, что после XV съезда мы сохранились как группа, строго говоря, существовавшая подпольно, считавшая, что ряд важнейших кусков платформы 1925–1927 гг. все же были „правильными“ и что, раньше или позже, партия эту нашу „заслугу“ признает.

    Чтобы остаться в партии с этим убеждением, мы должны были обманывать партию, т. е. по сути двурушничать… утешались тем, что-де многое с 1928 г. делалось „по-нашему“, но делается с „большими накладными расходами“ и т. п. Соответственно всему этому питали враждебные чувства к партруководству и к т. Сталину»[231].

    Каменев вспомнил такой эпизод: «После ареста Бакаева и Евдокимова ко мне пришел Зиновьев, чрезвычайно взволнованный, и сообщил мне об этих арестах. Я его всячески успокаивал. Он был все же чрезвычайно возбужден и бросил мне фразу, что он боится, как бы с делом убийства Кирова не получилась такая же картина, как в Германии 30 июня, когда при расправе с Рэмом заодно был уничтожен и Шлейхер»[232]. Зиновьев не знал, что Рэмом решено назначить как раз их с Каменевым.

    Бухарин тоже понял опасность сразу. Эренбург рассказывал: «На нем не было лица. Он едва выговорил: „Вы понимаете, что это значит? Ведь теперь он сможет сделать с нами все, что захочет!“ И после паузы добавил: „И будет прав“[233]». Почему прав? Похоже, Бухарин был уверен, что в Кирова стрелял кто-то из оппозиционного подполья.

    Зиновьев признает, что еще в 1932 г. был рупором антипартийных настроений. По словам Каменева, как минимум до 1932 г. «все члены зиновьевской группы считали своей обязанностью делиться с указанным выше центром всеми теми сведениями и впечатлениями, которые у них имелись по их служебному положению или от встреч с партийными людьми и членами других антипартийных группировок»[234]. Как мы видели, существование таких связей вполне подтверждается документами. Хотя после 1932 г. связи ослабли, они сохранялись и могли быть быстро возобновлены. Такая тактика давала зиновьевцам преимущества в борьбе за лидерство в партии в случае ослабления сталинской фракции.

    Сейчас, после провала, Зиновьев пытается доказать Сталину, что он еще нужен: «Я был небесполезен для партии тогда, когда принятые решения я, не колеблясь, помогал нести в массы»[235]. Так было при Ленине. Так может быть теперь и при Сталине. Я все понял, Коба, не претендую больше на роль стратега. Я готов доказать. Дай любой приказ, и я выполню. Что же, Сталин придумает, как использовать способности т. Зиновьева. Автор заявления, по существу, сам подсказал Вождю: «Если бы я имел возможность всенародно покаяться…»[236]

    Перед процессом Каменеву и Зиновьеву были даны гарантии сохранения жизни, если они подтвердят свои показания. Повторив эти гарантии, помощник начальника секретно-политического отдела НКВД А. Рутковский также напомнил: «Учтите, вас будет слушать весь мир, это нужно для мира»[237]. Это было их партийное задание. Грязное, но единственно возможное как проверка, начало возвращения в политику. Обещание было выполнено, жизнь сохранена. Но это испытание оказалось не последним.

    На процессе 1935 г. Каменев признал себя виновным в том, что «недостаточно активно и энергично боролся с тем разложением, которое было последствием борьбы с партией», а Зиновьев говорил об «объективном ходе событий», который связывает «антипартийную борьбу» прошлого и нынешнее «гнусное убийство». Этот объективный процесс позволяет говорить «о политической ответственности бывшей антипартийной „зиновьевской“ группы за совершившееся убийство»[238].

    16 января лидеры зиновьевцев были приговорены к различным срокам тюремного заключения (Зиновьев — на 10 лет, Каменев — на пять). В приговоре призналось, что не выявлено фактов, доказывающих, что «московский центр» знал о террористических планах ленинградских единомышленников. В январе 1935 г. большинство зиновьевцев были наказаны не за теракт, а за подпольную пропаганду с тяжелыми последствиями.

    16 января особое совещание НКВД распределило наказания между членами группы Сафарова — Залуцкого. В зависимости от поведения подследственных наказания оказались существенно разными: Залуцкий получил 5 лет заключения, а Сафаров — 2 года ссылки. Расстреляют их тоже в разные годы.

    23 января руководители ленинградского НКВД были осуждены за преступную халатность и продолжили трудиться по специальности в лагерях. До 1937 г., когда их на всякий случай расстреляли.

    А. Кирилина считает: «У сторонников Зиновьева не было прежней силы, власти и былого влияния. Поэтому они прибегали к извечным методам борьбы в подобных ситуациях: распространяли нелепые слухи по подводу недостатков, просчетов и ошибок ЦК ВКП(б), собирались на квартирах отдельных оппозиционеров и рассуждали, рассуждали, рассуждали…

    У следствия не оказалось никаких улик и вообще никаких сведений об антисоветской, подпольной деятельности членов бывшей оппозиции»[239]. Но зачем распространять «нелепые слухи», когда достаточно суммировать реальные провалы, которых у сталинского руководства накопилось множество? «Центр» «рассуждал» и тем воздействовал на партийные кадры через общих знакомых. Так что у следствия оказалось достаточно сведений об «антисоветской», то есть антисталинской пропаганде зиновьевцев, причем именно подпольной. Они признавались в ней детально, отрицая при этом причастность к убийству Кирова. Поверим им в обоих отношениях — нельзя однозначно оценивать дела «Московского центра» (19 человек) и «ленинградской контрреволюционной группы» (77 человек) как полностью фальсифицированные. Группы-то существовали, были настроены оппозиционно и выжидали, занимаясь осторожной антисталинской пропагандой.

    Руководство ВКП(б) решило также «зачистить» среду, которая тоже могла питать террористические настроения, — социальные обломки Российской империи. Из второй столицы были высланы и отчасти подверглись арестам и расстрелам члены семей ранее репрессированных «контрреволюционеров», бывшие аристократы и высшие чины империи, помещики, купцы, полицейские, среднее и высшее духовенство, ныне находящееся за штатом. Эти слои, ныне ставшие маргинальными, объективно относились к переменам враждебно (даже если отдельные представители и могли поддерживать революцию и хорошо устроиться в новом обществе). В докладе главы НКВД Ленинграда Л. Заковского сообщалось, что эти слои создали сеть «салонов», где ведутся политические беседы, имеют связи с белоэмигрантскими кругами, многие стремятся к мести[240]. «Органы» не утомляли себя индивидуальным подходом и решили решить проблему ударом по самой среде «бывших», даже если какая-то ее часть «ни сном, ни духом» не противостоит коммунистическому режиму.

    * * *

    Кто бы ни был виновен в убийстве, Сталин воспользовался им в полной мере, использовав трагедию в качестве доказательства: террористическое подполье — не миф. Сталин мистифицировал страну или сам верил в существование всесоюзного террористического заговора?

    Проблема терроризма не исчезла после окончания Гражданской войны. В 20-е гг. белые террористы проникали в СССР, в 1927 г. даже провели несколько небольших терактов. Террористы РОВС задерживались в СССР и в начале 30-х гг. Однако советские вожди не очень опасались этой угрозы, Сталин расхаживал по Москве в сопровождении небольшой охраны и 16 ноября 1931 г. в районе Красной площади даже столкнулся лицом к лицу с закордонным эмиссаром Платоновым-Петиным, у которого в кармане был револьвер. Арестованный вскоре белогвардеец рассказывал: «Первая моя мысль была выхватить револьвер и выстрелить…» Однако лезть за пистолетом было хлопотно, и Платонов-Петин побоялся, что, пока он будет копаться, его схватят. «Это меня остановило, тем более, что встреча со Сталиным была совершенно неожиданной… Весь этот эпизод поразил меня тем, что у меня было представление, что Сталин всегда передвигается только в автомобиле, окруженный плотным кольцом охраны, причем машина идет самым быстрым ходом»[241]. После этого эпизода Сталин прекратил разгуливать по Москве, но советские вожди были доступны для контакта с коммунистами и сотрудниками советских учреждений, которыми руководили.

    1 декабря 1934 г. отношение Сталина к проблеме террористической опасности кардинально изменилось.

    Сталин считал, что террористов производит разросшаяся оппозиционная среда. Но только ли она может их использовать? Странное поведение НКВД, беседа нескольких партбоссов с Кировым на съезде. Сама эта беседа бросала тень подозрения на ее участников: «Оппозиционеры пригласили Кирова на свое тайное совещание, посвятили в свои планы, а он „сдал“ их Сталину. В 1905 за такие вещи полагалась пуля. А чем 1934 год хуже?»[242] — реконструируют гипотетические мотивы убийства современные публицисты. Все, конечно, сложнее. Если беседа с Кировым была, то не на совещании, а с глазу на глаз. Сталин потому и не разоблачил «собеседников», что пока не знал их состава. Как опытные аппаратчики, Косиор и Шеболдаев говорили намеками, чтобы в случае чего все отрицать. Убив Кирова, они спровоцировали бы ответный удар Сталина. К тому же нет никаких данных, что новая оппозиция знала о том, что Киров предупредил Сталина.

    Но после убийства Кирова у Сталина было предостаточно мотивов подозревать членов ЦК и структуры НКВД в заговоре. В истории терактов нередко случается, что террорист, выращенный в одной политической среде, может быть использован «втемную» другой влиятельной силой. Взять хотя бы поджог рейхстага в 1933 г., где сумасшедший голландский коммунист прикрывал провокацию нацистов. Эта история была тогда настолько же на слуху, как сейчас — взрыв американских небоскребов, осуществленный вроде бы по приказу мусульманских экстремистов.

    Убийство Кирова вообще имело политический смысл лишь как часть более широкого заговора с целью устранения также Сталина и Молотова. Тогда оставшиеся не смогут удержать курс, вынуждены будут привлечь к руководству оппозицию (старую и новую, обнаружившуюся на съезде). Выкорчевывая старую оппозицию, Сталин постепенно начинает смотреть на этот процесс не как на цель, а как на средство, повод вычистить из партаппарата ненадежных и подозрительных людей, а заодно проверить на лояльность начальников вычищаемых кадров. Началась всесоюзная охота на террористов — на «Петрова и Сидорова».

    Кремлевские тайны

    Адмирал И. Исаков рассказывал: «По-моему, это было вскоре после убийства Кирова… В тот раз, о котором я хочу рассказать, ужин происходил в одной из нижних комнат. Довольно узкий зал, сравнительно небольшой, заставленный со всех сторон книжными шкафами. А к этому залу от кабинета, где мы заседали, вели довольно длинные переходы с несколькими поворотами. На всех этих переходах, на каждом повороте стояли часовые — не часовые, а дежурные офицеры НКВД. Помню, после заседания пришли мы в этот зал, и, еще не садясь за стол, Сталин вдруг сказал: „Заметили, сколько их там стоит? Идешь каждый раз по коридору и думаешь: Кто из них? Если вот этот, то будет стрелять в спину, а если завернешь за угол, то следующий будет стрелять в лицо. Вот так идешь мимо них по коридору и думаешь…“[243]»

    С ума можно сойти, а не то что страной руководить. Для начала Сталин решил расчистить себе жизненное пространство в Кремле. После убийства Кирова началась тщательная проверка безопасности Кремля. В январе стали всплывать многочисленные нарушения дисциплины и даже более того.

    Служащие Кремля сплетничали о «небожителях» и прежде всего о Сталине.

    Наибольший интерес у участников этих бесед вызывала гибель жены Сталина Н. Аллилуевой, последовавшая 9 ноября 1932 г. То ли она покончила с собой, то ли он ее убил. Популярен был слух, что Киров был убит на почве личной мести. Обсуждалось «завещание Ленина». Из Кремля информация растекалась и дальше.

    Расследование выявило, что информация течет от охранников. Так, помощник коменданта Кремля В. Дорошин вел антисталинские беседы с порученцем коменданта А. Синелобовым и слушателем Военно-химической академии В. Козыревым, который обвинял Сталина в диктаторстве. Позднее выяснилось, что круг командиров РККА, вовлеченных в оппозиционные беседы, был шире. В числе участников «контрреволюционных разговоров» оказались комендант Большого кремлевского дворца И. Лукьянов, начальник административно-хозяйственного управления Кремля П. Поляков, библиотекарши, в том числе Н. Розенфельд — жена сына Каменева. Источником информации о самоубийстве Аллилуевой стал сам комендант Кремля Петерсон[244].

    Тенденция следствия заключалась в том, чтобы вскрыть разветвленный террористический троцкистский заговор. Сначала арестованные сопротивлялись этой версии, признавая только сплетни и антисталинские разговоры. Ну, еще запрещенные книги брали из секретной библиотеки и давали знакомым читать. Так, библиотекарша Е. Муханова характеризовала свою коллегу Н. Розенфельд как «советски настроенного человека», но признавала ее антисталинские настроения. По версии Розенфельд, самоубийство Аллилуевой было вызвано несогласием с политикой Сталина. Розенфельд «восхваляла Зиновьева и Каменева, считая, что они имеют все данные находиться у руководства»[245]. Другие сотрудницы сообщали, что убийство Кирова вовсе не огорчило Розенфельд. У Розенфельдов дома собирался круг знакомых, где резко критиковали Сталина. Розенфельд могла достать пропуск в Кремль и на Красную площадь во время парада (а это уже — аналогии с делом об убийстве Кирова).

    Одновременно в деле появились пикантные детали, касающиеся секретаря ЦИК, главного «завхоза» страны, старого большевика и друга Сталина Авеля Енукидзе. Оказывается, сотрудницы Кремля, среди которых немало бывших аристократок (их даже называли «дворянское гнездо»), часто бывают на даче Енукидзе, который им покровительствует в личном плане. Муханова стала рассказывать об интимных отношениях сотрудниц Кремля с сотрудниками. После визита к Енукидзе одной из дам, которую Муханова назвала «женщиной легкого поведения», та совершила своеобразный рывок в светском статусе — получила приглашение в правительственную ложу Большого театра и на трибуну Красной площади[246]. Это подтверждали и другие сотрудницы. А сотрудница секретариата ЦИК В. Ельчанинова нарисовала картину настоящего гарема Енукидзе, участницы которого получали от него подарки и, пользуясь высоким покровительством, игнорировали начальство (включая, видимо, и саму Ельчанинову, очень этим раздраженную). Ельчанинова назвала восемь женских фамилий[247]. Женщины были арестованы. Допрашивая одну из них, Р. Миндель, следователи пытались раскрутить тему аморалки Енукидзе, но встретили сопротивление.

    Признав, что в кругу ее знакомых были приняты вольные нравы и что Енукидзе бывал у нее в гостях, интимную связь с Енукидзе она категорически отрицала. Действительно, дамочки из аппарата ЦИК и Кремля стремились сблизиться с Енукидзе и получить от него материальные блага (вплоть до квартиры в правительственном кооперативном доме), но насчет какого-то гарема — это сплетни. Не удалось следователям «раскрутить» Миндель и на участие в антисталинских разговорах. Ничего не знаю — и все тут. Эта тактика оказалась правильной. Миндель отделалась ссылкой.

    Возможно, невольно Миндель подсказала следователям, как им нажать на Розенфельд. Она «очень нервная, издерганная и с повышенной возбудимостью. Она очень странный человек. Она озлобленный человек. У меня о ней такое впечатление, что вся ее жизнь замыкается в вопросе о сыне»[248]. Чтобы добиться признания от «новой Каплан», нужно арестовать сына.

    Допросив сына Розенфельдов Бориса, следователи добились показаний от него, что, когда Каменева выслали в 1932 г., мать «в состоянии аффекта» сказала, что готова убить Сталина[249]. Нажав на Бориса посильнее, следователи за девять дней приблизили его показания к тенденции следствия. Мать, оказывается, несколько раз говорила, что готова убить Сталина. Борис рассказал также о своих беседах с отцом, который общался с Каменевым после его возвращения из ссылки: «Каменев чувствовал себя угнетенным, так как он устранен от политической деятельности, к которой Сталин его не допустит». Борис признал, что Каменев и Розенфельд пришли к выводу о «необходимости устранения Сталина»[250] (слово «убийство» не произнесено, речь может идти о политическом устранении).

    На этом этапе показания не совпадают с тенденцией следствия. Борис отрицает, что они с друзьями предпринимали какие-либо практические шаги к осуществлению терактов. Только вели разговоры.

    А вот разговоры действительно были. У Бориса были общие знакомые с убежденными троцкистами, один из которых — Д. Азбель с живописными деталями рассказал о террористических разговорах молодых троцкистов и бухаринцев, с которыми он тоже общался. Показания Азбеля достоверны по двум причинам: во-первых, Азбель также отрицает практические приготовления к теракту, во-вторых, в них много живописных деталей (далеких от канцелярско-криминальных штампов протоколов, продиктованных следователями) — от фразы А. Свердлова «Кобу надо кокнуть», произнесенную под впечатлением критической речи Бухарина перед учениками в 1930 г., до рассуждений о роли личности в истории[251].

    Когда следствие собрало «достаточный» материал с признаниями членов семьи Розенфельдов, был проведен допрос Каменева. «Ваш брат Н. Б. Розенфельд нами арестован за террористическую деятельность. На следствии он признал, что участвовал в подготовке убийства тов. Сталина, и показал, что его террористические намерения сформировались под вашим участием. Что вы можете показать по этому вопросу?»[252] Ну что тут ответишь. Да, антисталинские разговоры были. Не более того.

    «Кремлевское дело» показало — стоит «копнуть» госаппарат и советскую интеллигенцию, обнаружится множество переплетенных кругов общения, в которых одни люди просто нелояльны к Сталину, а другие его ненавидят. Особенно неприятно было, что в центре этой «клоаки» находился старый друг Сталина А. Енукидзе.

    Историк Ю. Н. Жуков делает из секретаря президиума ЦИК СССР А. Енукидзе несгибаемого левака, который готов всем пожертвовать ради сохранения старой системы советов, саботирует подготовку сталинской конституции[253]. Но роль фанатика левого коммунизма плохо подходит к Енукидзе. Разоблачение его в 1935 г. было связано со злоупотреблениями служебным положением.

    Енукидзе был управляющим делами советской администрации, главным кремлевским завхозом. Он отвечал за то, что принял часть обвиняемых на работу. Это называлось «политическое ротозейство». 3 марта 1935 г. он был освобожден от должности. Сначала заслуженного руководителя собирались отправить руководить Закавказьем. Но это назначение Енукидзе не состоялось, Енукидзе был исключен из ЦК и отправился работать начальником треста в Харькове. Дело в том, что «вскрылись новые факты» — аморалка и нелояльность.

    Вот что писала о Енукидзе родственница Сталина М. А. Сванидзе: «Авель, несомненно, сидя на такой должности, колоссально влиял на н(аш) быт в течение 17 лет после революции. Будучи сам развратен и сластолюбив — он смрадил все вокруг себя — и ему доставляло наслаждение сводничество, разлад семьи, развращение девочек. Имея в своих руках все блага жизни… он использовал все это для личных грязных целей, покупая женщин и девушек»[254].

    Сталин, до которого доходили слухи о моральных прегрешениях Енукидзе, некоторое время не решался заняться их проверкой — все-таки Авель был старым другом. «Кремлевское дело» позволило разрубить этот Гордиев узел, и Сталин был доволен, что дело так или иначе разрешилось. Он спросил М. Сванидзе, довольна ли она, что «Авель понес наказание», и улыбнулся[255].

    Если человек замешан в коррупции и «аморалке», его могут шантажировать «враги». Да и сам он идейно ближе этим «врагам», поскольку явно был бы рад, если бы страна остановилась на достигнутом. Таким людям, как Енукидзе, дожить бы до брежневской стабильности. Или приблизить ее…

    Предварительные итоги «Кремлевского дела» были подведены в Постановлении Политбюро 3 апреля 1935 г. Партийной элите сообщили, что в Кремле возникло сразу несколько террористических групп:

    1. Библиотекарши и сотрудники Оружейной палаты, связанные с Каменевым и иностранными государствами (Муханова была знакома с англичанкой);

    2. Сотрудники комендатуры, связанные с троцкистами;

    3. Группа троцкистской молодежи (друзья Б. Розенфельда)[256].

    В общем, террорист на террористе сидит и террористом погоняет.

    Если заменить террориста на оппозиционера, то картина становится куда реалистичней. Действительно, страна была полна недовольными курсом Сталина, их было немало и вокруг вождей. Одни сплетничали (и тем самым дискредитировали кремлевских небожителей), другие мечтали об их свержении. Кто-то в запальчивости обсуждал, что хорошо бы «кокнуть». Следствие не нашло доказательств, что хотя бы кто-то из участников этих разговоров предпринял шаги в стиле Николаева или «Народной воли». Но Сталин не был намерен ждать, когда оппозиционная среда породит новых Николаева или Каплан.

    Была в постановлении и доля правды, неприятной для Сталина: «В аппарат ЦИКа СССР сотрудники и сотрудницы принимались не по деловым признакам, а по знакомству, личным связям и нередко по готовности принимавшейся сотрудницы сожительствовать с тем или иным из ответственных работников секретариата ЦК»[257]. Лично Енукидзе был обвинен в сожительстве с сотрудницами и тяге к «бывшим людям».

    Увы, так жила вся страна, в которой переплетались остатки традиционного общества с его семейственностью, новый бюрократизм с его бесконтрольностью и коррупционными возможностями, страх бедности, маргинальность социальных слоев при переходе к индустриальному обществу. Нам, живущим в эпоху разложения индустриального общества, эти явления тоже хорошо знакомы.

    Сталин решил начать лечение с Кремля прежде всего из самосохранения — ему нужен был островок безопасности. Но «Кремлевское дело» стало моделью стратегии Сталина, стремящегося сделать советское общество монолитным, рациональным, лишенным клановости, семейственности, моральной беспорядочности.

    12 мая Ягода согласовал со Сталиным наказания арестованным по «Кремлевскому делу». Шестерых военных «сплетников» — расстрелять (такая жестокость была связана прежде всего с тем, что, даже распространяя информацию, они совершали тяжелое должностное преступление, а ведь они проявили оппозиционные настроения, отвечая за охрану правительственных чинов), 11 участников «библиотечной группы», включая брата Каменева Н. Розенфельда, приговорить к 10 годам тюрьмы, еще 20 сотрудников и знакомых — к 5 годам. 11 человек были приговорены к 3—10 годам заключения за принадлежность к «террористической группе троцкистской молодежи». В связи с «Кремлевским делом» была «разоблачена» еще и «террористическая группа белогвардейцев», состоявшая из гуманитариев, не работавших в Кремле. Двоих из них назначили к расстрелу, троих — к 10 годам. Еще пятерых «троцкистов» приговорили к 5 годам лагеря — судя по «мягкости» приговора, в их реальную вину Ягода и следователи не верили. Потом эта относительная мягкость интерпретировалась как признак соучастия Ягоды в этом заговоре, но это бессмысленно — давая по пять лет лагеря, Ягода не спасал «соучастников» и не «убирал свидетелей». Скорее всего, несоразмерность названия преступления и размеров наказания говорит о том, что Ягода был настроен скептически в отношении количества участников троцкистской группы в Кремле. Множество сотрудников и сотрудниц Кремля отправились в ссылку — за неумение держать язык за зубами. Пострадали также сотрудницы ЦИК и уборщицы Кремля — от 5 лет лагеря (для «злостных» сплетниц, увлекавшихся тайнами кремлевского двора) до 3 лет ссылки (для любительниц сладкой жизни под крылом Енукидзе). Итого: 3 освободить, 2 выслать, 32 сослать, 65 посадить, 9 расстрелять[258]. Отдельно предстояло судить Каменева.

    «Зона безопасности» для Сталина была расчищена каленым железом. Но вокруг была еще целая страна.

    * * *

    5 сентября в МК ВКП(б) лично Хрущеву пришел конверт, в котором было анонимное письмо. Его неизвестный автор писал так, будто он заговорщик или по крайней мере оппозиционер. Адресат решил сдать письмо властям, но сам открываться не стал.

    Автор письма пишет, что «наши» собираются «убрать одиозную фигуру, которая теперь загородила даже солнце». Политически план означает сдвижку власти с помощью превращения номинальных государственных структур в реальные. Главой государства в этом случае становится… Калинин как «главный» председатель ЦИК: «Авель часто мне говорил, что он, несмотря на свою антипатию к старику, все-ж лучше согласится видеть его президентом Республики, чем этот повар сидел бы и отравлял существование лучшим революционерам». Калинин, по мнению автора письма, мечтает «стать русским Рузвельтом. Это вполне реально: за его спиной миллионы мужиков плюс рабочие и все старые большевики, с которыми он водит большую дружбу». «Наши» в окружении Калинина почти не пострадали от «Кремлевского дела», имеют связи по всей стране, скорбят о смерти Ломинадзе, в которой виноват «этот новый тиран». Более того, в соответствии с тенденцией следствия «Кремлевского дела», автор надеется на теракт: «Может получиться так, что зверь найдет могилу в своей же берлоге, в аппарате ЦК». Аппарат ЦИК — это правительство, и его не легко будет «взять на уря». Развернув перед адресатом картину заговора, автор требует: «Ты должен вокруг себя организовать хоть маленькую группу людей — сторонников дальнейшей нормализации и демократизации жизни страны во главе тех людей, о которых я говорил»[259].

    Странное письмо, не правда ли? Судя по контексту, автор — из близкого окружения Енукидзе, но тоже не пострадал от чистки Кремля. Он сыплет именами и намеками, каждый из которых — невиданная чекистская удача. Иногда автор даже называет адреса, через которые можно выйти на террористов. Мотивы части оппозиционеров низменные (автор рассуждает об этом цинично). Несмотря на то что письмо передано с нарочным, автор поступает безрассудно, «раскрывая карты», — ведь адресат, по его собственным словам, пока не торопится сотрудничать с заговорщиками, прикрываясь «отговорками».

    Что это? Письмо заговорщика — болтливого идиота? Для этого автор слишком циничен. Часть письма написана словно донос. Значит — провокация? Но с какой целью? Не написано ли письмо сотрудниками НКВД, чтобы косвенно подтвердить свои версии «заговора», а заодно еще и проверить Хрущева, у которого письмо окажется на столе? Но для этих целей не нужно называть столько имен — тут объект провокации может заметить подвох. Провокация может исходить не от «органов», а совсем наоборот — от недовольного партийца, стремящегося направить репрессии в ложном направлении.

    Сталин отнесся к письму серьезно. Под руководством начальника секретно-политического отдела ГУГБ НКВД Г. Молчанова была проделана большая работа по сличению почерков. Следствие пришло к выводу, что автор плохо относился к Калинину и пытался его «подставить». Судя по дальнейшим событиям, когда Калинин пережил «Большой террор», Сталин согласился с этой версией. Стали искать среди сотрудников, обиженных Калининым и Енукидзе, вышли на бывшего секретаря приемной Калинина В. Шилихина, уволенного в 1930 г. и работавшего юристом в Союз-металлоимпорте. Он был отправлен в лагерь.

    Для человека, вольно изложившего обывательские домыслы о верхах, Шилихин все же слишком хорошо осведомлен о кадровом составе ЦИК — в том числе и о положении в аппарате после своего увольнения. Вероятно, он поддерживал личные связи с бывшими коллегами и использовал в своей провокации реальные факты: сведения об отношениях людей и фразы из разговоров. Вероятно, в окружении Енукидзе обсуждались возможные комбинации с Калининым, которые стали известны Шилихину и были выданы с помощью письма.

    По итогам этого дела Сталин пришел к выводу, что Калинин все же не собирается стать «русским Рузвельтом» (по крайней мере, не планирует поддерживать ради этого заговорщиков). А вот версия о том, что Енукидзе собирается сменить главного «повара» кремлевской кухни, Сталина убеждала больше.

    * * *

    На процессе «правотроцкистского блока» 1938 г. расстрелянный к тому времени Енукидзе превращается в одного из главных руководителей заговора. Ягода признается, что именно Енукидзе давал ему указания. Как это не похоже на характер кремлевского «завхоза». Самого его не стали выводить на процесс. Для Сталина этот бывший друг был символом разложения большевистской когорты. Сталин писал Кагановичу: «Посылаю вам записку Агранова о группе Енукидзе из „старых большевиков“ („старых пердунов“, по выражению Ленина). Енукидзе — чуждый нам человек. Странно, что Серго и Орахелашвили продолжают вести с ним дружбу»[260]. В связи с «кремлевским делом» и С. Орджоникидзе оказался в перекрестье опасных следственных линий. Он дружил с Енукидзе и Ломинадзе, последнему покровительствовал даже после опалы своего молодого «протеже». В 1935 г. Ломинадзе был вызван в Москву для дачи показаний по вскрывшимся подпольным связям. По дороге Ломинадзе застрелился, подтвердив худшие подозрения (как видно из сообщений Смирнова Троцкому, Ломинадзе участвовал в блоке левых 1932 г.). Через дружеский круг Орджоникидзе, Енукидзе и Ломинадзе сомкнулись леваки и «термидорианцы».

    В апреле 1937 г. Енукидзе был арестован и уже на первом допросе признал, что стремился к устранению нынешнего руководства ВКП(б). При этом Енукидзе отрицает, что «являлся участником какой-либо из этих организаций». Енукидзе объяснял свое сближение с правой оппозицией, прежде всего с Томским, вполне рационально: он был согласен с доводами правых по крестьянскому вопросу, «находясь в партии с первых дней ее основания… сохранил много личных, дружеских связей с меньшевиками». Ему казалась убедительной оценка Рыковым ситуации 1930 года: «мы останемся без хлеба, мужик разорен, скот режут, недовольство в деревне растет. Такое положение отражается и на настроениях в армии»[261]. Эти показания даются явно не под диктовку следователей.

    Вспоминая беседы 1930 г. с Томским, Енукидзе рассказывал, что они исходили из невозможности привлечения лидеров правых к руководству, пока партию возглавляет Сталин. В этих условиях правые вынуждены были публично признать правоту Сталина, хотя на самом деле считали его курс губительным, пошли на «двурушничество». Томский считал, что в условиях восстаний по всей стране, которые неизбежны при проведении сталинского курса, ситуацию может спасти переворот в Кремле и установление контроля над повстанцами в провинции.

    В этих условиях Енукидзе предлагает план, в котором нет ничего невероятного: «Сталин и его ближайшие соратники не такие люди, чтобы пойти на какие бы то ни было уступки и компромиссы, никакие силы не заставят их это сделать. Следовательно, если добиваться изменения состава или смены руководства, нужно иметь огромный перевес своих сил, своего аппарата и своего влияния в стране»[262]. Действительно, в 1964 г. лидер партии Хрущев будет отстранен от власти чисто аппаратным путем с опорой на бюрократию и армию.

    Характерно, что план Енукидзе расходится с радикальными идеями Томского. Нельзя просто совершить «дворцовый переворот» — почва не готова, страна и партия могут расколоться, в условиях всеобщего недовольства это вызовет гражданскую войну. Нет, нужно совершить переворот с опорой на большинство ЦК, то есть законно.

    Это, разумеется, не исключало, что нужно заручиться поддержкой охраны Кремля, чтобы будущий пленум со снятием Сталина можно было провести спокойно и под контролем. Енукидзе рассказывает, что занялся этим делом, но опасался провала при контакте с комендантом Кремля Петерсоном — бывшим троцкистом, человеком левых, а не правых взглядов. Однако Томский свел Енукидзе с Пятаковым, и они заверили Енукидзе, что правые и троцкисты работают в сотрудничестве против Сталина. После этого Енукидзе откровенно поговорил с Петерсоном, «завербовал» его в 1932 г. Енукидзе по-прежнему говорит не под диктовку следствия — он утверждает, что не доверял Пятакову и не собирался делиться с ним информацией о своих делах. Петерсон сообщил, «что настроение у определенной части курсантов школы ВЦИК менялось в связи с происходящими в стране процессами экономического и политического характера»[263]. То есть разочарование в политике Сталина, прежде всего в коллективизации, стало, как и ожидалось, сказываться на настроениях армии, в том числе — и охраны Кремля.

    Петерсон, вопреки тенденции следствия, не получал от троцкистов никаких указаний о сотрудничестве с Енукидзе и, судя по этому протоколу, ни в каком подполье не состоял, а просто был недоволен ситуацией в стране. Енукидзе в марте 1932 г. убедил его в необходимости переворота (на этой дате Енукидзе настаивает, несмотря на возражения следователя, что говорит в пользу достоверности показаний). Следующий эпизод с этой точки зрения более «подозрителен» — Петерсон завербовал как раз тех людей, которые в 1935 г. были расстреляны. Тенденция следствия? Но это как раз объяснимо: Енукидзе называет тех, кто был расстрелян, — с них уже и спроса нет. К тому же нет ничего невероятного в том, чтобы именно эти сотрудники Петерсона были им «завербованы», ведь они действительно вели оппозиционные разговоры, то есть относились к Сталину критически.

    Поскольку заручиться поддержкой большинства ЦК не удалось, оппозиционеры стали обсуждать менее легитимные сценарии переворота. Енукидзе подробно рассказывает о планах ареста сталинской группы либо во время узкого совещания, либо на квартирах ночью. После ареста «намечалось выпустить по Советскому Союзу правительственное сообщение, в котором извещалось бы, что старое руководство партии своей неправильной политикой себя скомпрометировало и тем самым вызвало недовольство во всей стране, что в связи с этим оно сейчас отстранено от руководства страной и что новый состав правительства примет меры к тому, чтобы улучшить положение в стране»[264]. Опять ничего невероятного — вспомним арест Берия.

    Однако подготовка переворота шла медленнее, чем менялась обстановка в стране. Для переворота считалось достаточным 20–25 офицеров, а было под рукой — около 15. К тому же Томский (но не Бухарин и Рыков, на них показаний Енукидзе не дает) склонялся к необходимости решить проблему Сталина и его соратников с помощью терактов.

    Переворот, согласно показаниям Енукидзе, готовился на 1933 г. Но затем в связи с подготовкой XVII съезда был отложен[265]. И это понятно, ситуация на время разрядилась, «бывших» оппозиционеров вернули к работе, Сталин сделал важные уступки правым.

    Такова версия Енукидзе, изложенная вскоре после ареста. Она отличается от тенденции следствия и от версии заговора, озвученной на первых двух Московских процессах. Но Енукидзе придерживался именно этой версии, которая интересна и правдоподобна еще и тем, что является «воспоминанием о будущем». Летом 1953 г. и осенью 1964 г. власть в СССР будет меняться по-разному, но словно с учетом «наработок» оппозиции 30-х гг. Именно так власть и сменяется в авторитарных системах.

    «Кремлевское дело» снова вывело Сталина на поставленную Троцким проблему «Термидора». Старые соратники по борьбе устали, они хотят жить, как буржуа. Возможно, ради этого они могут переступить через труп Вождя. И убийство Кирова, и «Кремлевское дело» напоминали Сталину, как он, в сущности, одинок. Вся его стратегия держится на нескольких людях, вокруг которых — враждебные оппозиционные политики и разлагающаяся бюрократия.

    4 мая 1935 г. Сталин выступил на приеме в честь выпускников военных академий Красной армии. Он предложил выпить за Бухарина, приговаривая, «кто старое помянет, тому глаз вон». И затем, не опасаясь за свой глаз, долго доказывал, что Бухарин ошибался, а Сталин был прав (эти рассуждения попали в стенограмму без упоминания Бухарина)[266].

    Но эта речь Сталина знаменита другим ее пассажем: «Людей надо как можно больше и дороже ценить, ценить кадры. Теперь мы дошли до той стадии развития, когда кадры решают все, а не кобылы и машины»[267]. В варианте для печати эта фраза приняла классическую форму: «Кадры решают все». Это был неожиданный поворот мысли для лидера страны, которая только что пережила голод и которой всего через два года предстоит грандиозное избиение кадров. Не любых людей ценит Сталин, не любые кадры. Чтобы дать дорогу нужным кадрам, преданным, как Киров, нужно устранить препятствия их карьерному росту и одновременно — Сталинскому курсу. В интересах государства, бюрократического господства, необходимо устранить значительную часть, массу носителей этого государства, бюрократического класса. Только так можно укрепить институты, социальные структуры, гарантирующие господство бюрократии, и расставить именно те новые кадры, которые решают все.

    Антитеррористический режим

    На первый взгляд советское общество приобрело устойчивость. «Лимузины для активистов, хорошие духи для „наших женщин“, маргарин для рабочих, магазины „люкс“ для знати, вид деликатесов сквозь зеркальные витрины — для плебса, такой социализм не может не казаться массам новой перелицовкой капитализма»[268], — возмущался в эмиграции один из творцов революции Троцкий, ознакомившись с речью наркома пищевой промышленности А. Микояна о росте благосостояния советских людей. Действительно, в наибольшей степени выросло благосостояние именно партийно-государственной бюрократии. Она пользовалась широкими привилегиями. Соотношение зарплат высших и низших десяти процентов населения в это время оценивается как 8:1[269]. СССР по-прежнему был страной бедных и богатых. Социальное равенство, которое обещала коммунистическая партия, не было достигнуто. Уровень жизни рабочих, не говоря уже о крестьянах, оставался крайне низким. Приняв за точку отсчета 1925 г., когда уровень жизни рабочих приблизился к довоенному, Н. Валентинов писал: «С 1925 г. по 1937 г. номинальная заработная плата выросла в 5,5 раза, а стоимость продуктов выросла минимум в 8,8 раза. В ценах питания средняя заработная плата в 1937 г. была не 48 рублей, как в 1925 г., а только 28 рублей. Набор продуктов питания в заработке главы рабочей семьи занимал в 1925 г. 51 проц., а в 1937 г. — 87 проц. За одно и то же количество продуктов питания семейный рабочий должен был работать в 1925 г. 88 часов, а в 1937 г. 151 час. Прибавлю, что 1937 год в сравнении с 1930–1936 годами считался благополучным»[270]. Сталинская альтернатива не принесла обещанного процветания. Не для этого она и проводилась.

    Класс номенклатуры (партийно-государственной бюрократии) оставался господствующим и эксплуататорским классом, в коллективной собственности которого теперь находилось практически все хозяйство страны. Миллионы людей, разбуженных к общественной жизни революцией, чувствовали себя обманутыми. Они не хотели жить в ухудшенном варианте капитализма. Продолжалось строительство общества — фабрики и государства — казармы. Но большевистская бюрократия и политизированные массы, оказавшиеся за ее бортом, желали жить по-человечески, а не по-солдатски. Приватность снова восставала против казарменности. Выбор между абсолютным подчинением и возвращением к самостоятельности личности стал главной ставкой в политической борьбе середины 30-х гг. Сталин продолжал курс на сжатие социального тела, от чего страдало все больше его клеток. Чтобы остановить этот процесс, нужно было убрать Сталина.

    Убийство Кирова позволило Сталину сформировать специфический антитеррористический режим, то есть такую государственную систему, приоритетной задачей которой является борьба с терроризмом. Такой режим (как показывает опыт XX века — необязательно тоталитарный) позволяет отодвигать на второй план социально-экономические проблемы, парализовывать недовольство, изолировать и частично уничтожать недовольных.

    В стране развернулась охота на террористов и другие контрреволюционные элементы. В первом полугодии 1935 г. по политическим делам было осуждено 9877 человек, во втором — 14 860, а до 20 марта 1936 г. — уже 7450 человек. Причем большинство осужденных были не террористами, а «контрреволюционными агитаторами». Их процент вырос с 46,8 % в первом полугодии 1935 г. до 87,2 % в феврале 1936 г.[271] Народ роптал, и этот ропот, по мнению Сталина, был питательной почвой для терроризма. Материалы Наркомата юстиции РСФСР подтверждали это: по делам о контрреволюционной агитации в первой половине 1935 г. «установлено одобрение подсудимыми террористического акта и высказывания террористического порядка в отношении руководителей партии и правительства»[272] — сигнализировал Сталину нарком Н. Крыленко. При этом он предлагал более осторожно относиться к арестованным за критику отдельных недостатков (например, «кооперативы плохо торгуют»). Предложения Крыленко поддержал только что назначенный прокурор СССР А. Вышинский. Государство сосредоточивалось на борьбе с терроризмом.

    В феврале 1936 г. были проведены массовые аресты троцкистов. Начался отбор подсудимых для следующего процесса. Допросы позволили вскрыть связи троцкистов и зиновьевцев, которые действительно были восстановлены в 1932 г. Отфильтровав нужный «материал», «неисправимых» троцкистов расстреляли в октябре 1936 г. 20 мая было решено ссыльных троцкистов заключить в лагеря на 3–5 лет (пока). Послушные «террористы» давали те показания и в тех формулировках, которые от них требовались. Например, из показаний М. Яковлева: «Каменев сказал, что центром решено подготовить и совершить убийство Сталина в Москве и Кирова в Ленинграде, и предложил мне совершить террористический акт над Кировым». Следователи рисовали картину, в которой к Кирову одновременно неслась целая толпа убийц, чуть ли не спотыкаясь друг о друга. При этом Каменев аккуратно информировал потенциальных убийц Кирова друг о друге (видимо, чтобы следователям потом было удобнее работать)[273]. Следователи сочиняли и более фантастические истории о том, как письмо Троцкого с директивой об убийстве Сталина и Ворошилова троцкисты везут Мрачковскому в Новосибирск, чтобы он оттуда управлял заговором[274]. Следователей можно понять — к террористическому заговору нужно было привлечь людей, которые давно находились в ссылке.

    Впоследствии «разоблаченного врага народа» Ягоду обвиняли в том, что в это время он саботировал следствие. Действительно, в работе следователей НКВД было много халтуры. Возможно к тому же, что Ягода выражал усиливающееся стремление части лидеров бюрократии завершить антитеррористические чистки. Однако дело есть дело, и с подготовкой первого Московского процесса подручные Ягоды успешно справились.

    Первый Московский процесс и падение Ягоды

    Теперь следствие требовало от лидеров зиновьевцев и троцкистов признания не только блока между ними, но и организации террористической деятельности, покушений на вождей партии, убийства Кирова. Если в прежних грехах левые были готовы признаваться и каяться, то теперь, когда речь шла об откровенной лжи, они пытались сопротивляться Сталину. И снова сдались. Почему?

    Покаяния большевистских лидеров на публичных процессах — одна из загадок истории. Люди, известные всему миру как вожди революции, соратники Ленина, организаторы всего хорошего и дурного, что исходило от партии большевиков в первое десятилетие ее власти, — эти люди признавались в страшных и в то же время низменных преступлениях против созданных ими партии и государства. Предположим, они разочаровались в идеалах большевизма. Но нет никаких признаков этого. Да и на процессах перед нами — не озлобленные враги, а жалкие людишки, поливающие себя грязью для пущей убедительности.

    Что с ними произошло? На что они рассчитывали? Ведь это были расчетливые, политически опытные люди. Может быть, их били и пытали? Но здесь прав В. Роговин: «Как можно судить по имеющимся документам и свидетельствам, в 1936 году к подследственным еще не применялись зверские физические истязания. Следователи ограничивались такими приемами, как лишение сна, многочасовые конвейерные допросы, угроза расстрела и ареста родных»[275]. Подсудимых шантажировали, угрожая расправой над родными. Это, конечно, козырь. Но такой угрозы недостаточно, чтобы ни в чем не повинный политик согласился умереть как подонок, да еще признавшись в этом перед всем миром. Зиновьева держали в камере в духоте. Но этого явно недостаточно, чтобы заставить политика публично представлять роль уголовника. Даже под пыткой можно на многое согласиться и выдать «явки и пароли». Но на процессе, отдохнув и подумав спокойно, можно разоблачить фальсификаторов, ославить их на весь мир. Сталин был уверен, что Зиновьев и Каменев, а затем Пятаков, Раковский, Бухарин, Рыков и другие этого не сделают.

    Сталин понял их игру, их мотивы. Оппозиционеры видели свою жизнь только в рамках коммунистической партии. Столько сил, столько жертв было принесено на алтарь этой машины власти. Но звенья этой машины — малокомпетентные люди. В условиях близящегося столкновения Сталину не обойтись без опытных бойцов. Да, они интриговали против него, создавали блоки в подполье, продвигали своих людей, говорили между собой о том, что лучше бы «убрать» Сталина (имея в виду, конечно, политическое смещение, но в минуты отчаяния и гнева, кто знает, что имелось в виду). В 1928–1929 гг. они надеялись вернуться в партию на почетных условиях — ведь их позиции теперь совпадают с линией Сталина. Не вернул, напортачил без их мудрого совета. В 1930–1932 гг. левые (как и правые) надеялись, что Сталин падет под развалинами собственной политики. Не случилось. Что же, будем выжидать. Придет мировая битва, и нас либо позовут, либо Сталин сломает себе шею, и нас позовет партия. Нужно дожить, доказать Сталину, что левая оппозиция «полностью разоружилась». Зиновьев писал Сталину: «Неужели же Вы не видите, что я не враг Ваш больше, что я Ваш душой и телом, что я понял все, что я готов сделать все, чтобы заслужить прощение, снисхождение… Не дайте умереть в тюрьме. Не дайте сойти с ума в одиночном заключении»[276]. Признаться в преступлениях — высшее покаяние перед партией, лучшее доказательство своей лояльности. В этом их убеждал и Сталин, который с помощью процессов хотел окончательно скомпрометировать внутрипартийную оппозицию, заграничный центр оппозиционного коммунизма во главе с Троцким, порожденный леваками экстремизм. Раз довели до убийства Кирова, помогите исправить дело. Сталин обещал подсудимым жизнь, объясняя, что Зиновьева и Каменева просто незачем убивать.

    Сталин приводил доказательства своей доброй воли. Исследователи обращают внимание на такой факт: «Постановлением ЦИК от 1 декабря 1934 года предусматривалось вести дела террористов без защитников, при закрытых дверях, без права апелляции. На московском же процессе 1936 года есть и адвокаты, и публика. Возможно, это отступление от постановления и представление подсудимым права обжаловать приговор были „гарантией“ Сталина в сговоре с обвиняемыми?»[277]

    Они поверили. Жизнь в их положении была важнее чести. «Лицо» уже было «потеряно» в предыдущих покаяниях. Именно предыдущие покаяния перед Сталиным Троцкий считает объяснением их нынешнего падения. Собственно, именно поэтому процесс и представляется Троцкому абсурдным: «Каким образом убийство „вождей“ могло доставить власть людям, которые в ряде покаяний успели подорвать к себе доверие, унизить себя, втоптать себя в грязь и тем самым навсегда лишить себя возможности играть в будущем руководящую политическую роль?»[278] Последующая история коммунистического движения опровергает логику Троцкого. Покаяниями были скомпрометированы такие восточноевропейские лидеры, как И. Надь, Я. Кадар, Л. Райк, В. Гомулка. Всем, кроме Райка, потом удалось вернуться к власти, а Райк посмертно стал национальным героем. Реабилитация все списывает. Главное — дожить до перемен.

    19—24 августа 1936 г. прошел Процесс «Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра» над бывшими лидерами большевизма и левой оппозиции Г. Зиновьевым, Л. Каменевым, Г. Евдокимовым, И. Бакаевым, С. Мрачковским, И. Смирновым. В качестве обвиняемых была привлечена и группа троцкистов во главе с И. Смирновым, а также немецкие коммунисты, которые были объявлены агентами гестапо, связанными с обвиняемыми большевиками. Бывшим лидерам коммунистической партии и их подельникам были предъявлены обвинения в терроризме, шпионаже, стремлении к расчленению СССР. На все вопросы Вышинского о террористических планах и действиях обвиняемые отвечали односложно, но положительно. В связях с гестапо и шпионаже главные подсудимые не сознавались. Для этого были привлечены не известные стране обвиняемые из немецких коммунистов. Зарубежные контакты были, но только с Троцким. Ссылаясь на реальное письмо Троцкого 1932 г., где он предлагал «убрать Сталина» (имелось в виду выполнение завещания Ленина), подсудимый Гольцман заявил: «Единственный способ убрать Сталина — это террор»[279]. Якобы Троцкий инструктировал Гольцмана о ведении террора в 1932 г. в отеле «Бристоль» в Копенгагене. Впоследствии выяснилось, что отель снесен в 1917 г., что вызвало скандал и породило за рубежом еще большие сомнения по поводу фальсификации процессов. Но позднее сын Троцкого Л. Седов признал, что действительно встречался с Гольцманом в 1932 г. и обсуждал тактику оппозиции[280]. Подсудимые готовились к последующей реабилитации, подбрасывая следствию ложные, легко опровергаемые улики.

    Лидер троцкистов И. Смирнов даже пытался сопротивляться версии следствия, продолжал отрицать свое участие в террористическом центре. Но не в политическом подполье. Можно согласиться с В. Роговиным, что «из материалов процесса следовало, что „террористическая деятельность“ подсудимых сводилась к непрерывным разговорам между собой и с десятками других людей о терроре, устройству совещаний и поездок для передачи директив Троцкого и т. д.»[281]. К предыдущим обвинениям 1933–1935 гг., которые во многом отражали реальную деятельность оппозиции, добавлялись террористические намерения и шпионаж.

    В ночь на 25 августа был зачитан приговор. Всем — расстрел. У них было 72 часа на апелляцию. По намеченному ранее сценарию обвиняемые написали прошение о помиловании. После этого всех повели на расстрел. Это вызывает законное возмущение: «Таким образом, Сталин не только беззастенчиво надругался над подсудимыми в их последний час, но и продемонстрировал в очередной раз надругательство над собственными законами»[282]. Сталин ли? Принято отвечать на этот вопрос однозначно.

    Немедленный расстрел Зиновьева и Каменева странен с точки зрения курса Сталина на уничтожение оппозиционеров. Это не способствовало конструированию новых обвинений. Обрывались нити от людей, уже признавших свою вину, к новым обвиняемым. Сотрудничество последних со следствием после гибели Зиновьева и Каменева становилось крайне проблематичным.

    Сталин находился на отдыхе. Или Ягода заранее получил приказ поступить таким образом, или… Не похоже, чтобы Сталин был доволен поведением Ягоды.

    Недовольство поведением Г. Ягоды, спрятавшего таким образом «концы в воду», могло стать главной причиной решения, принятого вскоре после августовского процесса. 25 сентября Сталин и Жданов отправили в Политбюро телеграмму:

    «Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение тов. Ежова на пост наркомвнудела. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздало в этом деле на 4 года»[283].

    Четыре года назад, в 1932 г., стали поступать сигналы об активизации оппозиции. Но ведь теперь она разгромлена — какие претензии к Ягоде? Значит, Сталин считает, что угроза не устранена и Ягода не годится для доведения работы до конца.

    Ягода был переведен на работу наркома связи и до конца марта 1937 г. оставался на свободе. После ареста он далеко не сразу признался во всех грехах, которые ему инкриминировали, но быстро согласился сотрудничать со следствием, признавая за собой некоторые должностные, а затем и политические преступления. В конце апреля Ягода на допросах характеризовал себя как беспринципного карьериста, который стремился воздействовать на политику партии, используя свои должностные возможности. Он признавал себя «пионером двурушничества», потому что рассчитывал пристать «к той стороне, которая победит в этой борьбе»[284]. Почему бы не согласиться с этой вынужденной самооценкой Ягоды. Он действительно был карьеристом.

    Ягода стремился «не озлоблять против себя троцкистов» излишне жестокими репрессиями (мало ли как повернется), но больше сочувствовал «правым», считая их линию более прагматической, дружил с Рыковым. Однако и Рыкову в 1928 г. он сказал: «Открыто выступать на вашей стороне я не могу и не буду»[285]. И это понятно. Открытая поддержка зампреда ОГПУ никак не могла помочь «правым» (ведь правые в 1928 г. не планировали государственный переворот), но в случае их поражения губила его карьеру. Так зачем рисковать. Но при этом Ягода был готов снабжать «правых» секретной информацией (почему бы нет — ведь Рыков был главой правительства). Информация из деревни подтверждала правоту «правых» и убеждала самого Ягоду в их правоте. После поражения «правых» Ягода не был склонен раздувать дела о продолжении их оппозиционной активности, сосредоточившись на троцкистах[286].

    До этого момента показания Ягоды не определяются «тенденцией следствия», в них нет очевидных признаков самооговора — скорее — признания под давлением аргументов, показаний других людей, участвовавших в тех же разговорах.

    Согласно дальнейшим показаниям Ягоды, в 1931 г. он восстановил общение с Томским, на даче которого встречался также с А. П. Смирновым, и они вели оппозиционные беседы. Здесь на фоне прежнего повествовательного тона уже появляются словно вставленные штампы «тенденции следствия»: «на основе борьбы за свержение Советской власти методами террора против руководства партии и массовыми восстаниями»[287]. Характерно, что такие вставки появляются в показаниях подследственных, еще не «разоружившихся перед партией». Если Ягоду зверски избили и он готов признаться в чем угодно, то почему не признает свое участие в шпионаже и соучастие в убийстве Кирова? Напомню, что показания подследственный писал не собственноручно, а лишь затем просматривал и подписывал (или не подписывал). В длинном тексте показаний, в целом соответствовавшем тому, что говорил Ягода, он мог и не уследить за всеми моментами, когда заранее сформулированная интерпретация следователя заметно отличается от того, что говорит подследственный. Следователь вписывал «отточенную формулировку», услышав, что на даче Томского в Болшеве речь шла о развернувшихся в стране крестьянских восстаниях (а Ягода в этот период как раз занимался их подавлением), о необходимости «убрать Сталина» или угрозе терактов против лидеров ВКП(б). Ягода признает, что стремился представить локальными все группы, информация о которых просачивалась в органы НКВД[288]. Действительно, зачем раздувать дела о партийных товарищах, которые попались на неформальных оппозиционных разговорах, если и сам их ведешь.

    А вот соучастие в убийстве Кирова Ягода отрицал категорически и объяснял это вполне логично: «Вы должны понять, что в мои личные планы как народного комиссара внутренних дел не могли входить такие разрозненные планы, как убийство Кирова.

    Я же хорошо понимал, что такие акты могли привести, если не к полному провалу, как участника организации правых, то, во всяком случае, к моей ответственности, как наркома, ведающего охраной членов правительства. Тут ничего кроме проигрыша для меня лично не могло выйти, а как раз к этому периоду мои личные планы шли довольно далеко и не совсем совпадали с планами блока»[289].

    Так и читается между строк: «Ну что за дилетанты меня допрашивают! Таких простых вещей не понимают — я же был не троцкистом-маргиналом, я мог совершить переворот». И с этим трудно не согласиться.

    Ягода настаивал, что у него с организацией «правых» было взаимное недоверие, и он рассчитывал не на отставных политиков, а на своих сторонников в НКВД[290]. Почему бы нет. Но совершить переворот с опорой только на НКВД в этот период было невозможно. Ягода был нужен недовольным партийцам и военным, а они — ему. Пока «фронда» в этих разных секторах не вызрела, Ягода был безопасен для Сталина, а вот если возникнут новые угрозы, то НКВД просто не станет защищать «сталинскую фракцию».

    Осуществив замену Ягоды на Ежова, Сталин решил проблему, которая не давалась ему раньше, — преодолел культивировавшуюся Ягодой ведомственную замкнутость НКВД, получил полный контроль над руководством карательных органов. Замена Ягоды сталинским ставленником Н. Ежовым предоставила генсеку возможность наносить прицельные удары по бюрократическим кланам, которые претендовали на самостоятельность в рамках ВКП(б). Но прежде всего началась зачистка НКВД от ставленников Ягоды.

    Исследователи обращают внимание на борьбу кланов в НКВД, которая способствовала кровавым чисткам в органах[291]. Чекисты ненавидели и боялись друг друга, фабриковали дела на своих конкурентов. Это явление — частный случай борьбы бюрократических кланов, которая подливала масла в огонь Большого террора. В бюрократической иерархии в силу самой ее конфигурации не хватает мест для выдвиженцев всех клановых групп, стоящих за высокопоставленными руководителями. Отсюда — давка за места, которая может принимать форму обычной интриги, а может — кровавой бани.

    Шах Бухарину и второй процесс

    Расстрел Зиновьева и Каменева был тем более неожиданным и нецелесообразным, что на процессе они дали следствию не просто ниточку, а целый клубок: заявили, будто убийство Кирова готовили также Бухарин, Рыков и Томский. Вышинский заявил, что начато расследование в отношении Бухарина, Рыкова, Томского, Угланова, Радека и Пятакова, а Сокольников и Серебряков прямо привлекаются к ответственности. Узнав об этом, Томский застрелился. В предсмертном письме он писал: «Мне пришлось бы доказывать вздорность и всю несерьезность этих наговоров, оправдываться и убеждать, и при всем том мне могли бы не поверить. Перенести это все я не в состоянии… мне предстоит процедура, которую я порой не в состоянии вынести. Несмотря на все свои ошибки, я всю сознательную жизнь отдал делу коммунизма, делу нашей партии. Ясно только, что не дожил до решительной схватки на международной арене. А она недалека»[292]. И здесь ключевая для опальных политиков надежда на «мировые развязки». Томский также сообщил Сталину: «Если ты хочешь знать, кто те люди, которые толкали меня на путь правой оппозиции в мае 1928 года, — спроси мою жену лично, тогда она их назовет»[293]. В беседе с Ежовым жена Томского обвинила Ягоду в том, что он помогал «правым». Конечно, такое обвинение было голословным, но сигналы о симпатиях Ягоды «правым» поступали и раньше. Сталин еще при Менжинском не доверял Ягоде и в некоторых вопросах просил не передавать ему ту или иную информацию[294]. Но до расстрела Зиновьева и Каменева Сталин считал Ягоду вполне терпимым на посту наркома внутренних дел. Сообщение жены Томского легло на подготовленную почву.

    В 1936 г. Бухарин, который в это время был фактически отстранен от руководства газетой, сосредоточился вместе с Радеком на писании конституции. Он связывал с ней большие надежды по переходу к демократии. Узнав об обвинениях в свой адрес, Бухарин немедленно выехал в Москву (он отдыхал на Памире). Прибыв домой, он выразил глубокое удовлетворение расстрелом Зиновьева и Каменева с присущим ему творческим подходом: «Это — осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого индюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую охранку»[295]. Речь идет о Троцком, но осиновый кол вонзен в расстрелянных. У Бухарина было основание вздохнуть свободно — с расстрелом, как казалось, обрывались нити следствия.

    Призывая Сталина «выискать и выловить и уничтожить всю нечисть», Бухарин умоляет его: «Представьте себе человека, всей душой любящего великое дело, когда этому человеку бросается обвинение в его разрушении; когда он бесконечно любит партию, а на него тычут пальцем, как на врага»[296]. Бухарин любит не то, что нужно. Партию и сам Сталин уже не любит. Не доверяет он партии.

    В этом же письме Бухарин пытается и скрыто шантажировать Сталина — ведь именно он, Бухарин, уговаривает западную интеллигенцию любить СССР. Казнь Бухарина плохо отразится на имидже СССР. Что же, Сталин будет взвешивать за и против. До него дошла информация о слишком откровенных разговорах Бухарина с меньшевиком Николаевым во время зарубежной поездки. Много лет спустя Николаев подтвердил, что Бухарин подумывал даже о встрече с Троцким, говоря: «Конечно, между нами были большие конфликты, но это не мешает мне относиться к нему с большим уважением»[297]. Сближение разных крыльев оппозиции не могло не беспокоить Сталина. До самого кануна расправы над «правыми» он отделял их от Троцкого. Выступая на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б), Сталин говорил: «Комиссия… считает, что нельзя валить в одну кучу Бухарина и Рыкова с троцкистами и зиновьевцами, так как между ними есть разница, причем разница эта говорит в пользу Бухарина и Рыкова»[298].

    8 сентября 1936 г. состоялась очная ставка Рыкова и Бухарина с обвиняемым Сокольниковым. Тот признал, что Каменев говорил ему в 1932–1933 г., что к будущему правительству надо привлечь Рыкова. В этом не было ничего невероятного, но и вины Рыкова в этом тоже не было. Стране сообщили о прекращении дела против «правых». Но для Сталина показания Сокольникова были еще одним подтверждением потенциальной опасности правых. Если Каменев готов работать с Рыковым, то тем более на это будут готовы Шеболдаев и другие партбоссы, если решатся сместить Сталина и Молотова. Так что дело не закрыли, а вынесли его на обсуждение декабрьского Пленума ЦК. Там Сталин заявил, что доказательств против Бухарина и Рыкова маловато, и нужно еще разобраться, дать возможность им оправдаться. Вопрос перенесли на февральский пленум.

    Однако пока Сталин не был настроен форсировать дело «правых» после гибели главных обвинителей. Аресты «правых» могли раньше времени вызвать конфликт с умеренной частью партии, для которой эти репрессии могли стать сигналом к более активным действиям.

    Интеллектуальные штабы противника Сталин предпочитал уничтожать по очереди. 23–30 января 1937 г. прошел процесс «Параллельного антисоветского троцкистского центра» (Ю. Пятаков, Г. Сокольников, К. Радек, Л. Серебряков, Н. Муралов, Я. Дробнис и др.). По справедливому замечанию О. В. Хлевнюка, «фактически это был суд над НКТП» (Наркоматом тяжелой промышленности), то есть ведомством члена Политбюро С. Орджоникидзе[299]. Но не только.

    Выступая с обвинительной речью на процессе Зиновьева и Каменева, Вышинский заявил: «Без масс, против масс, но за власть, власть во что бы то ни стало, жажда личной власти — вот вся идеология этой компании, сидящей на скамье подсудимых»[300]. Это не так уж и неверно — различие в стратегии левой оппозиции и публично провозглашаемой линии Сталина было невелико. А вот различие с правыми коммунистами было серьезнее, идея возвращения к НЭПу была популярнее в массах. И когда острие террора стало разворачиваться против Бухарина и Рыкова, следовало дискредитировать их идеологию.

    Исследователь чистки в НКВД Л. Наумов уже о процессе Пятакова-Радека пишет: «Так или иначе, удар теперь наносился по правым»[301]. Однако пока обвиняемые принадлежат к левым. Так что процесс носит переходный характер. Он призван скомпрометировать обвиняемых не просто как революционеров-ниспровергателей, а как сторонников фашизма. Но в этот период правых коммунистов еще не считают фашистами. Более того, с 1934 г. в фашизме перестали обвинять и более правых социал-демократов. Мы увидим, что и перед арестом Бухарину и Рыкову будут предъявляться более реалистичные обвинения. Даже в 1938 г. третий московский процесс будет объединенным, направленным не только против правых, но и против левых коммунистов. Таким образом, все более фантастическая «тенденция следствия» вызвана не переносом огня слева направо, а стремлением бесповоротно скомпрометировать любую оппозицию независимо от идеологической окраски.

    Пятаков на процессе так излагал планы левой оппозиции: «Что касается войны, то и об этом Троцкий сообщил весьма отчетливо… В этой войне неминуемо поражение „сталинского государства“… Поражение в войне означает крушение сталинского режима, и именно поэтому Троцкий настаивает на создании ячеек, на расширении связей среди командного состава»[302]. В своих показаниях Пятаков так реконструирует взгляды Троцкого (как бы цитируя его письмо): «отступать к капитализму настолько далеко, в каком размере, сейчас трудно сказать, конкретизировать это можно после прихода к власти». Следствие делает из этой цитаты более решительный вывод, чем содержится в ней: «программа параллельного троцкистского центра была программой восстановления капитализма в СССР…»[303] Это разночтение свидетельствует в пользу цитаты. Г. Сокольников признает, что оппозиция считала необходимым отказаться от политики индустриализации и коллективизации, что могло развиться «в капиталистическую реставрацию в СССР». «Могло развиться» — не значит «хотели, чтобы развилось». Однако мотивировка этих планов оппозиции тоже не соответствует тенденции следствия — оппозиция, которую обвиняют в стремлении подорвать советское хозяйство, стремится к «подъему в деревне»[304].

    Если очищать показания на процессе от самобичеваний и тем более публицистических прокурорских интерпретаций — это была всего лишь калька с истории 1917–1922 гг., включая путь большевиков к власти, Брестский мир, создание Дальневосточной республики, НЭП.

    Впрочем, «директивы Троцкого» в показаниях обвиняемых не являются его подлинными словами. Там употребляется совсем нехарактерная для Троцкого лексика, например — слово «троцкисты»[305]. Однако зачем Радеку директивы Троцкого — он сам может такие писать, как, впрочем, и другие лидеры левой оппозиции. Что невероятного, например, в таких выводах оппозиционеров, которые Радек приписывает Троцкому и которые могут быть просто их общими взглядами: «Надо признать, что вопрос о власти реальнее всего станет перед блоком только в результате поражения СССР в войне»[306].

    Еще в 1927 г. Троцкий упоминал, что в случае войны к власти в СССР может прийти более решительное руководство, чем Сталин, подобно Клемансо во Франции во время Первой мировой войны. Таких примеров много в истории — поражение союзников в 1940 г. приведет к власти Черчилля, но это не значит, что он готовил победы Гитлера.

    Обсуждая перспективы своего прихода к власти в случае военного поражения Сталина, левые коммунисты могли упоминать свой революционный опыт Бреста, обсуждать возможные границы, уступок победителям в этом случае. Следствию, «выудившему» такие неосторожные упоминания, оставалось только поставить их в центр признаний «разоружившихся перед партией» оппозиционеров. Впрочем, архитекторы процесса «не дотянули» сценарий, и он получился полным противоречий. Оппозиционеры планируют помогать врагу в случае начала войны, но при этом выдают себя, устраивая диверсии во время мира. В одних местах они рискуют всем ради минутной встречи с «руководителями заговора», чтобы получить от них маловажную директиву или выслушать политические рассуждения, а в других работают под чуть ли не ежедневным контролем вредительского руководства. Была идея приплести к заговору еще и чиновника, обвиненного в коррупции, но Сталин этого фигуранта из обвинительного заключения вычеркнул[307].

    Новые неприятности обрушились на Бухарина — подследственные Сосновский и Куликов в это время на очной ставке напоминали Бухарину разговор начала 30-х гг., где тот признавал правомерность терактов.

    Процесс «параллельного центра» был призван скомпрометировать саму идею террора, который в 1934–1936 гг. вызывал не только возмущение, но и одобрение «озлобленных элементов». Нужно было показать оппозицию как действительно антинародную силу, острие подрывной деятельности которой направлено непосредственно против масс. Сенсацией процесса стали признания обвиняемых во вредительстве. Следствие соединило свои достижения 1928–1931 гг. (когда во вредительстве, да и то, как правило, плановом, признавались спецы) и 1936 г., когда лидеры левой оппозиции стали признаваться в уголовных преступлениях. Впервые обвинения строились буквально на голом месте — настолько нетипичный для коммунистов того времени метод борьбы был выдвинут на первый план. «Для того чтобы напакостить и навредить, — говорил Сталин, — для этого вовсе не требуется большое количество людей. Чтобы построить Днепрострой, надо пустить в ход десятки тысяч рабочих. А чтобы его взорвать. Для этого требуется, может быть, несколько десятков человек, не больше»[308]. Была еще одна причина сосредоточения внимания следствия на вредительстве: после расстрела Зиновьева и Каменева нужна была новая стартовая точка. Таковой стал взрыв на шахте в Кузбассе 23 сентября 1936 г. Такие аварии случались время от времени, и стало уже принято обвинять виновных не в халатности, а во вредительстве. Если раньше вредительство считалось арьергардными боями буржуазных специалистов, то теперь ответственность за технические провалы должна была взять на себя левая оппозиция. В ноябре 1936 г. в Новосибирске прошел первый процесс троцкистов-«вредителей». Перед расстрелом кузбасские «вредители» назвали имена известных троцкистов Пятакова и Муралова.

    Оказавшись под подозрением, Пятаков и Радек пытались убедить Сталина и других лидеров партии в своей невиновности и готовности «умереть за Сталина». Что же, это как раз то, что нужно. Нужны люди, которые помогут убедительно скомпрометировать Троцкого. Чтобы «уломать» старых троцкистов, понадобилось от 2 до 7 месяцев. И снова встает вопрос: почему они согласились клеветать на себя?

    Особенно тяжкие преступления брали на себя «пешки», которые могли быть привлечены за шпионаж или уголовные преступления и согласиться сыграть в «политиков». Эти люди могли «взять на себя» признания в непосредственной организации вредительства, оставив политикам политическое руководство. Но все равно признания на втором процессе были чудовищны даже для троцкистов. Даже если в основе лежали прежние разговоры, признаться в реальном совершении диверсий и планах раздела СССР, которые ты якобы поддерживал еще до каких бы то ни было поражений, — это слишком.

    «Заочный обвиняемый» Троцкий полагал: «Все это капитулянты, люди, каявшиеся по несколько раз… утратившие в этих покаяниях цель, смысл жизни, уважение к себе… В течение лет этих внутренне опустошенных, деморализованных, издерганных экс-ревоюционеров держали между жизнью и смертью»[309]. В этой версии тоже не все клеится. Угроза жизни известных троцкистов возникла только с 1935 г., но «каялись» они в 1928–1933 гг. Они каялись не потому, что боялись за жизнь, а потому что не видели себя вне партии, вне осуществления коммунистического проекта, которому посвятили жизнь. Но из раскаявшихся (причем не искренно) оппозиционеров далеко не все согласились участвовать в открытых процессах. Вспомним А. Смирнова, С. Сырцова, А. Шляпникова и др. Их «сломать» не удалось. Многие лица, упоминавшиеся на процессах, на скамью подсудимых не попали и были расстреляны «в рабочем порядке».

    «Капитулянтство» перед Сталиным как предпосылка для признаний вины не объясняет и признаний военных, добытых следствием в короткий срок у людей, прежде не каявшихся в политических грехах.

    Пытки? Но показания, данные под пытками, можно опровергнуть на процессе (в 1938 г. такой удар по сталинскому шоу нанес Крестинский). Шантаж судьбой родственников? Этот метод вообще не очень годится для политиков, для которых общественное важнее семейного. Пятаков, например, обличал собственную жену, заподозренную в троцкизме. Важнейшая ставка политика в условиях жесткой борьбы, быстро меняющейся политической ситуации — сохранить саму возможность возвращения в политику, что с 1936 г. значило — сохранить жизнь.

    После дела Зиновьева и Каменева верить в сохранение жизни подсудимых было трудно. Но у Сталина были аргументы, чтобы доказать: ситуация изменилась. Ягода отстранен. Пятаков не знал, что Зиновьев не виновен в убийстве Кирова, так же, как Зиновьев не знал, что в этом не виновен Котолынов. Но Пятаков и Радек знали, что они не виновны в диверсиях. И они знали, что это знает Сталин. Так зачем их расстреливать?

    Сталин уничтожал тех противников, кого считал «не разоружившимися перед партией», то есть готовыми в случае чего интеллектуально поддержать после-сталинский режим.

    Соревнование за жизнь Радек и Сокольников выиграли. Правда, до «решающих событий» все равно не дожили. Но если бы Сталин был отстранен от власти в середине 1937 г., то Сокольников пригодился бы как опытный финансист, а Радек — как публицист, готовый прославить новый режим и разоблачить сталинский. Уж он бы нашел слова. А вот Пятаков работал на следствие неаккуратно. Ставкой была жизнь, но не мучительная жизнь и смерть в лагере, а возможность вернуться в политику.

    Дольше всех сопротивлялся Муралов, но и он в конце концов убедил себя: «да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я боролся в течение двадцати трех лет»[310], и согласился действовать по плану следствия. А сам этот план, схему троцкистского подполья и его политические цели, разработал Радек. Человек, склонный к авантюре, к большой игре (сколь бы аморальной и опасной она ни была), он увлекся этим важным делом. Возможно, он был вполне искренен, когда писал за три дня до процесса: «Я никогда не чувствовал себя так связанным с делом пролетариата, как теперь»[311].

    А вот Пятаков работал не за совесть, а за страх. Пятаков признал, что летал к Троцкому из Берлина в Осло. Позднее выяснилось, что в это время на указанный Пятаковым аэродром иностранные самолеты не садились. Плохо сочинил Пятаков свои показания или уж во всяком случае не помог растяпам-следователям. Его версия была достаточно абсурдна, ее легко будет опровергнуть, чтобы потом добиться реабилитации.

    Несмотря на то что коммунистическая элита была вынуждена признать итоги процесса, влияние группировки, стремившейся прекратить террор хотя бы на этой точке, становилось все сильнее. Ведь этот процесс был демонстративным ударом Сталина по принципу иммунитета.

    Сокрушение иммунитета

    Развертывая свою антитеррористическую операцию, Сталин дал понять партийным вождям, что их «феодальное право» иммунитета останется неприкосновенным. 17 июня 1935 г. СНК и ЦК приняли постановление, подтверждавшее — разрешения на аресты теперь могли даваться только по согласованию с руководителями наркоматов, в которых работают подозреваемые.

    Сталин успокаивал партийные кланы — борьба с терроризмом не затрагивает ваши интересы, террор не выплеснется за ограниченные рамки действительных врагов. Но враги под прессингом НКВД сообщили о новых своих связях, и партийно-хозяйственным боссам приходилось выдавать на расправу все новых сотрудников.

    Региональные парторганизации оказывали сопротивление действиям сталинских следователей. В июне 1935 г., например, бюро Азово-Черноморского крайкома во главе с Шеболдаевым постановило: «Считать, что установленные уполномоченным КПК факты об огульных и массовых репрессиях, примененных в течение последних трех месяцев к четверти всего состава районной организации, означают подмену партийной линии, направленной на сплочение актива, выращивание и воспитание людей, чуждым партии администрированием»[312]. Это сопротивление было сигналом для Сталина — не зря он волновался на съезде победителей.

    С точки «умеренных», лица, «уличенные» в террористических намерениях, были надежно изолированы, и дальнейшие репрессии были нецелесообразны. Для сталинской группировки, напротив, «раскручивание» дела об убийстве Кирова было единственной возможностью разгромить известных и неизвестных противников.

    В декабре 1936 г. на пленуме ЦК Н. Ежов сообщил, что в Ленинграде арестовано 400 троцкистов, в Грузии — около 300, в Азово-Черноморском крае — около 200. Это означало, что старые троцкистские кадры «вычерпаны». Теперь арестовывались работники, которые в оппозициях не состояли, но были более лояльны своему «сеньору», чем Сталину.

    Сталин принялся перемещать кадры в наиболее «строптивых» кланах. После Москвы по количеству перемещенных высокопоставленных работников идет все тот же Азово-Черноморский край. В первой половине 1937 г. (до 20 июня) были сняты со своих постов председатель Новороссийского горсовета с 1935 г. П. Катенев, который, оказывается, был левым эсером (с 1919 г. — большевик), а в январе 1937 г. арестован как троцкист; председатель Таганрогского горсовета с 1934 г. К. Шульгов, большевик с 1919 г., в январе 1937 г. обвиненный в троцкизме за укрывательство настоящего троцкиста Варданьяна (вспомнили и то, что когда-то был в связи с Мураловым); прокурор края с 1934 г. И. Драгунский, бывший анархосиндикалист, с 1918 г. большевик, в январе 1937 г. обвиненный в засорении своего аппарата уже «разоблаченными» троцкистами; председатель крайисполкома с 1934 г. В. Ларин, большевик с 1914 г., в июне арестованный как враг народа; председатель ростовского горсовета с января 1937 г. Ф. Ляшенко, член партии с 1924 г., в июне объявленный врагом народа; начальник краевого управления связи с 1936 г. А. Аристов, в партии с 1918 г., «разоблаченный» как троцкист в апреле 1937 г.; зампред крайисполкома с 1934 г. Л. Ароцкер, член партии с 1922 г. (до этого — в еврейской партии Поалей Цион), обвиненный в «засорении»[313].

    2 января первый секретарь Азово-Черноморского крайкома Шеболдаев был в постановлении ЦК обвинен в неудовлетворительном руководстве крайкомом, прежде всего за близорукость в отношении троцкистов и вредителей. 13 января такой же удар был нанесен по первому секретарю Киевского обкома Постышеву.

    По количеству снятых с постов работников Азово-Черноморский крайком опережал только столичный регион, что понятно — там было значительно больше руководителей. Из них были перемещены 42, причем один — как бывший троцкист (остальных троцкистов уже сняли раньше), один бывший меньшевик был снят за деловые недостатки, а вот «родственный» ему бундовец покончил с собой. Теперь снимали «чистопородных» коммунистов. Без обвинений, в связи с переменой места работы, ушли с постов 18 руководителей. Не справились, не получили нового назначения или были понижены в должности, но не «разоблачены» 13 руководителей. За «должностные преступления уголовного характера» был арестован Г. Ягода, а И. Фельдман был снят как его ставленник. 5 руководителей были арестованы[314].

    Как видим, в первой половине 1937 г. Сталин еще не развернул избиения руководящих кадров. Он пробивал бреши в клановых крепостях, зондировал своих партийных «генералов» на лояльность и сопротивление.

    Но и противники раскручивания террора не дремали. Их лидером в 1936–1937 гг. был нарком тяжелой промышленности Орджоникидзе. Помимо своего высокого авторитета в партийной элите Орджоникидзе представлял угрозу для планов Сталина, так как нашел слабое звено в его политике. «Дела» о вредительстве, сфабрикованные НКВД в 1936–1937 гг., не могли выдержать серьезной проверки. «Орджоникидзе пытался узаконить право НКТП на самостоятельную проверку материалов НКВД… Можно считать абсолютно доказанным, что Орджоникидзе активно готовился к пленуму и собирал данные, опровергающие утверждения НКВД. Организация независимой проверки дел о „вредительстве“ была самым сильным ходом, который мог предпринять в тех условиях Орджоникидзе», — считает О. В. Хлевнюк[315]. Нарком не верил в массовое вредительство: «Какие саботажники! За 19 лет существования Советской власти мы… выпустили 100 с лишним тысяч инженеров и такое же количество техников. Если все они, а также и старые инженеры, которых мы перевоспитали, оказались в 1936 г. саботажниками, то поздравьте себя с таким успехом. Какие там саботажники! Не саботажники, а хорошие люди — наши сыновья, братья, наши товарищи, которые целиком и полностью за Советскую власть», — заявил Орджоникидзе и был поддержан «бурными и продолжительными аплодисментами»[316]. Более того, ему удавалось добиваться реабилитации уже арестованных директоров.

    Сталин был склонен до определенного рубежа идти на уступки Орджоникидзе. Так, 13 февраля 1937 г. на места от имени ЦК была направлена шифротелеграмма, в которой говорилось: «По имеющимся в ЦК материалам, некоторые секретари обкомов и крайкомов, видимо, желая освободиться от нареканий, очень охотно дают органам НКВД согласие на арест отдельных руководителей, директоров, технических директоров, инженеров и техников, конструкторов промышленности, транспорта и других отраслей». «ЦК» напоминал, что местные руководители не вправе давать согласие на аресты отраслевых сотрудников, и это — прерогатива наркомов[317]. Таким образом, подтверждался прежний порядок поддержания иммунитета.

    Орджоникидзе начал собирать материалы о «диверсиях», в которых обвинялся его заместитель Пятаков и его подельники. Эти материалы могли быть использованы для разоблачения Ежова на ближайшем пленуме ЦК в феврале 1937 г., что позволило бы разрушить всю «антитеррористическую» (то есть террористическую в отношении партийной элиты) стратегию Сталина. Конфликт Орджоникидзе и Сталина нарастал. Готовясь к пленуму, Орджоникидзе носил тезисы своего доклада к Сталину. По свидетельству жены Орджоникидзе Зинаиды Гавриловны: «Тот забраковал. На полях были надписи вроде „Ха-ха…“. Серго писал и переписывал на листках из блокнота, ссорился со Сталиным по телефону, потом опять писал, опять ходил и относил, дважды возвращался под утро»[318]. 19 февраля, накануне пленума, Орджоникидзе погиб от пулевого ранения. Версия убийства Орджоникидзе не получила достаточных доказательств, однако его гибель произошла внезапно, причем неожиданно для него самого. Весьма вероятна высказанная Р. Конквестом версия самоубийства под давлением Сталина, например под угрозой ареста[319]. Орджоникидзе был человеком эмоционально неуравновешенным, разрыв со старым другом Сталиным был для него глубокой личной трагедией, так же как и начавшееся уничтожение других старых товарищей. Выстрел прогремел после разговора со Сталиным на высоких тонах.

    Накануне пленума был арестован брат Орджоникидзе Пачулия. Явный шантаж, который стал еще одним ударом, выводившим Орджоникидзе из равновесия.

    Незадолго до гибели Орджоникидзе долго беседовал с Микояном, который так вспоминает об этой встрече: «За 3–4 дня до самоубийства мы с ним вдвоем ходили вокруг Кремля ночью перед сном и разговаривали. Мы не понимали, что со Сталиным происходит, как можно честных людей под флагом вредительства сажать в тюрьму и расстреливать. Серго говорил, что у него нет сил дальше так работать. „Сталин плохое дело начал. Я всегда был близким другом Сталину, доверял ему, и он мне доверял. А теперь не могу с ним работать, я покончу с собой“.

    Я был удивлен и встревожен его выводом, поскольку до этого его высказывания были иными. Я стал его уговаривать, что он неправильно рассуждает, что самоубийство никогда не было средством решения той или иной проблемы. Это не решение проблемы, а уход от нее. И другие аргументы приводил. Мне казалось, что я его убедил. Несколько успокоились и пошли спать»[320].

    Это свидетельство подтверждает классическую версию гибели Орджоникидзе: он резко критически относился к курсу на террор, но не решился на открытое столкновение со Сталиным и покончил с собой. Важно, что воспоминания Микояна были написаны до начала открытой дискуссии об обстоятельствах смерти Орджоникидзе.

    Еще интереснее этот фрагмент для характеристики позиции самого Микояна. В своих мемуарах он предстает чуть ли не более последовательным антисталинистом, чем Орджоникидзе. Он призывает его «не уходить от проблемы», а «найти ее решение». Какое «решение»?

    Конечно, Микоян мог приукрасить свои слова, показать себя более смелым, чем он был тогда, в 1937 г. Однако факт остается фактом — Микоян выступил одним из инициаторов разоблачения «культа личности Сталина» в 1956 году. И это не была дань конъюнктуре — мемуары Микояна также выдержаны в антисталинском ключе. Можно сомневаться в точности передачи диалога с Орджоникидзе, но сама тема разговора в данном случае не могла стать жертвой аберрации памяти. Орджоникидзе считал Микояна тем человеком, с которым можно было вести антисталинские разговоры. Микоян поддерживал эти разговоры. Если это понимал Орджоникидзе, могли понимать и другие партийные деятели, которые научились отличать своих от чужих уже по намекам (других возможностей сталинский режим не предоставлял). А теперь вопрос: почему столь критически настроенный деятель пережил 1937 год? Был незаменим? У Сталина не было незаменимых. Был безусловно лоялен, как Каганович, Молотов и Ворошилов? Нет, это не про Микояна. Что было его охранной грамотой? Мы еще вернемся к этому вопросу.

    Если беседа Микояна и Орджоникидзе передана сколько-нибудь верно, то «решением», за которое выступал Микоян, была борьба на пленуме ЦК (пусть не прямо против Сталина, но во всяком случае против Ежова как тактической цели). Гибель Орджоникидзе дезорганизовала партийное сопротивление сталинской «антитеррористической операции» накануне решающего пленума ЦК.

    Февральско-мартовский пленум

    На состоявшемся сразу после гибели Орджоникидзе пленуме ЦК ВКП(б) Сталин, опираясь на результаты двух первых антибольшевистских процессов, подвел идеологическую основу под террористический удар, который обрушится на партию несколькими месяцами позднее. Сталин, Ежов, Молотов и другие выступавшие рисовали грандиозную картину терроризма и вредительства, развернувшегося в стране. Не заметив вредительства среди своих сотрудников, большевистские лидеры скомпрометировали себя. «Ошибка наших партийных товарищей состоит в том, что они не заметили глубокой разницы между троцкизмом в прошлом и троцкизмом в настоящем. Они не заметили, что троцкисты давно уже перестали быть идейными людьми, что троцкисты давно уже превратились в разбойников с большой дороги… Чем больше будем продвигаться вперед, чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее они будут идти на более острые формы борьбы… Ошибочно было бы думать, что сфера классовой борьбы ограничена пределами СССР»[321], — говорил Сталин. Оппозиция, таким образом, представляется как авангард мирового капитализма, проникающий в советское общество, в том числе и в ее правящую элиту. Разгром этого авангарда в ходе все обостряющейся классовой борьбы становится предпосылкой мировой победы.

    «Антитеррористическая» операция нависала своим острием над старой большевистской гвардией. Особенно резко Сталин выступал против процесса образования кланов в структуре ВКП(б): «Что значит таскать за собой целую группу приятелей?.. Это значит, что ты получил некоторую независимость от местных организаций и, если хотите, некоторую независимость от ЦК. У него своя группа, у меня своя группа, они мне лично преданы»[322].

    Против саботажа местными кланами работы НКВД было направлено и выступление Н. Ежова на пленуме: «Я должен сказать, что я не знаю ни одного факта… когда бы по своей инициативе позвонили и сказали: „Тов. Ежов, что-то подозрителен этот человек, что-то неблагополучно в нем, займитесь этим человеком“… Чаще всего, когда ставишь вопрос об арестах, наоборот, защищают этих людей»[323].

    Одним из важнейших итогов пленума стало согласие ЦК на арест Бухарина и Рыкова. Сталин готовился к уничтожению последнего интеллектуального центра, который сможет обеспечить управление хозяйством в случае отстранения Сталина от власти.

    По существу, обвинения Бухарину и Рыкову были предъявлены уже на декабрьском пленуме ЦК, характерно — одновременно с принятием «Сталинской» конституции. При этом Сталин действовал не торопливо — ситуация все еще была под контролем. Дискутируя с Бухариным и Рыковым, доказывавшими свою невиновность, Сталин в то же время успокаивал свои жертвы: «Видите ли, после очной ставки Бухарина с Сокольниковым у нас создалось мнение такое, что для привлечения к суду тебя и Бухарина нет оснований. Но сомнение партийного характера у нас оставалось. Нам казалось, что и ты, и Томский, безусловно, может быть, и Бухарин, не могли не знать, что эти сволочи какое-то черное дело готовят, но нам не сказали»[324]. Можно было «проявить объективность», лучше подготовить доказательную базу. «Мы должны объективно, спокойно разобраться. Мы ничего, кроме правды, не хотим, никому не дадим погибнуть ни от кого. Мы хотим доискаться всей правды объективно, честно, мужественно. И нельзя нас запугать ни слезливостью, ни самоубийством»[325].

    13 января 1937 г. была проведена очная ставка Бухарина и Астрова в присутствии Сталина, Ворошилова, Кагановича и Ежова. Астров доказывал, что Бухарин создал оппозиционную организацию в партии, которая существовала в начале 30-х гг. Допрашивая Астрова, Сталин упирал не на гипотетический терроризм группы, а на само ее существование (что отрицать было куда сложнее), на то, что «группа правых имела свой центр. Был центр из 3–4 человек, и был актив, привлекавшийся на заседание центра»[326]. А уж если Бухарин и Рыков входили в руководящий центр, то отвечать должны за все, в чем признались рядовые активисты. Бухарин категорически отрицал эту схему, убеждал Сталина в своей абсолютной преданности и уж во всяком случае безусловной лояльности. Был ли он лоялен Сталину?

    Перед арестом Бухарин оставил письмо будущим руководителям партии, которое его жена выучила наизусть. Отмежевавшись от оппозиционной деятельности после 1929 г., Бухарин видит причину происходящего кошмара в «адской машине НКВД», которая состоит из карьеристов и действует «в угоду болезненной подозрительности Сталина, боюсь сказать больше…»[327] Нет, он не был лоялен. Сталинистом Бухарин не стал, оставался «двурушником», и потому продолжал нести угрозу сталинской стратегии. В условиях травли Бухарин объявил голодовку и пошел на пленум. Но там Бухарин пытался убедить Сталина: «Я ведь ни на что не претендую…»[328] Ему не верили. Ежов, обвиняя правых в запирательстве, практически выдал суть сталинских опасений: «Они своим единомышленникам дают сигнал: „Продолжайте работать, конспирируясь больше; попадешь — не сознавайся“[329]

    Несмотря на то что после разгрома школы Бухарина в 1933 г. и интеграции самого Бухарина во власть в 1934 г., у него не было своей организации, в случае изменения политической ситуации ее было легко воссоздать.

    Ежов приводит аргумент, которому Бухарин и Рыков, да и остальные участники пленума, просто не знают, что противопоставить: «Вы сами понимаете, товарищи, что у арестованных, которые говорят не только о деятельности других, не в меньшей мере, а в большей о своей собственной антисоветской деятельности, соблазн был большой, когда задавался такой вопрос, ответить отрицательно, отказаться от показаний. Несмотря на это, все подтвердили эти показания»[330]. Советские люди не знают, что такое «сделка со следствием», которая дает надежду выжить. А ведь Астров выжил и даже дожил до реабилитации Бухарина.

    Ежов пытается обосновать версию всеобщего заговора, в который входят и левые, и правые коммунисты. Эта версия через год будет представлена на третьем московском процессе. Но сейчас Сталин и Ежов допустили ошибку, сделав краеугольным камнем заговора платформу Рютина: «Сейчас, товарищи, совершенно бесспорно доказано, что рютинская платформа была составлена по инициативе правых в лице Рыкова, Бухарина, Томского, Угланова и Шмидта. Вокруг этой платформы они предполагали объединить все несогласные с партией элементы: троцкистов, зиновьевцев, правых»[331].

    Бухарин показывает нелепость этой версии: «Астров показывает, что авторами являются Рыков, Бухарин, Томский, Угланов. Должен вам сказать, что если бы, вообще говоря, эта четверка занималась сочинением платформы, то как все вы должны отлично понимать, вероятно, писал бы это я. (Сталин: Почему? Обсуждали вы, писал другой.)… Астров утверждает, что мы были главными авторами. Если эта четверка была главными авторами, то наверняка должен был писать я, не Угланов же стал бы писать. (Сталин: Кто-то был один.) Я говорю про вариант Астрова, это можно литературной экспертизой подтвердить, что составлял ее не я, чтобы доказать, что я ее не мог писать. (Ежов: А разве Слепков не составлял документ, который подписал?) Я рютинской платформы не подписывал. Я говорю о рютинской платформе, говорю о стиле. Можно доказать по стилю, что я ни в коем случае ее не писал. (Молотов: Нас не стиль интересует, а террор интересует.) Я совершенно не участвовал в этом деле»[332].

    Это вполне убедительное рассуждение призвано скомпрометировать и Астрова как источник доказательств следствия. Однако Астров, как мы помним, сделал это утверждение не как непосредственный свидетель, а с чужих слов. Ему это сказал Стецкий, а уж почему это понадобилось Стецкому (если он преувеличивал роль платформы Рютина) — это надо спрашивать не Астрова.

    Схема, которую нарисовал Ежов, проваливалась в решающем программном звене. Действительно, абсурдно, что «центр правых» — Бухарин, Рыков, Томский и Шмидт решили поручить составление совместной платформы всей оппозиции Рютину, человеку, который до этого не был известен теоретическими достижениями. Даже Сталин пока перестал настаивать на этой версии.

    Пришлось Ежову обосновывать амальгаму всех оппозиций через их контакты: «Видите ли, то, что правые после поражения в 1929 г. сразу же встали на путь поисков связей с зиновьевцами и троцкистами, это показывают всем известная встреча Бухарина, его переговоры и т. д. и т. п. Сейчас мы располагаем еще одним новым фактом. Тот же Шмидт Василий сообщил нам следующую новость о том, что в конце 1930 г., насколько я помню по его показаниям, вызвал Шмидта к себе Томский и говорит ему: „Нужна дача мне твоя на вечер один“. Тот его спросил: „Зачем?“ Он говорит: „Не твое, — говорит, — дело“. „Нет, скажи“. „Для нашего собрания надо“. Он членом центра был, спрашивает: „А я могу?“ — „Нет, — говорит, — нельзя. Дай дачу“. „Я вначале немножко поартачился, обиделся“, — говорит он. „Не хочешь дать? Найдем другую, другую квартиру найдем“. Ну, потом, говорит, я предоставил, уехал сам. „Затем на второй день я насел на Томского, устроил ему истерику. Что же такое получается? Вы там, тройка, что-то такое решаете. Я сам член центра, что я идиот, дурак что ли, я вам только подчиняться должен. В чем дело, расскажи. Нажимал на Томского, и Томский проболтался, говорит: было свидание у нас, был Рыков, был Бухарин, и был я, и был Каменев на даче. На все мои расспросы, о чем говорили, он сказал: Я не скажу, не могу сказать“»[333].

    Шмидт в 1937 г. уже согласился играть роль одного из руководителей «центра правых», но вся эта история 1930 года свидетельствует о том, что Томский его таковым не считал. Он был готов контактировать с Каменевым и Зиновьевым лично, как Бухарин в 1928 г. (на чем, кстати, Бухарин больно обжегся, когда факт тайных консультаций с Каменевым вскрылся.)[334].

    Ежову не удалось найти свидетельств, что в этой дачной встрече участвовали Бухарин и Рыков: «Рыков, понятно, и Бухарин это отрицают, но у меня имеется один чрезвычайно любопытный объективный факт. На днях жена Томского, передавая некоторые документы из своего архива, говорит мне: „Я вот, Николай Иванович, хочу рассказать вам один любопытный факт, может быть, он вам пригодится. Вот в конце 1930 г. Мишка — она называет своего мужа так — очень волновался. Я знаю, что что-то такое неладно было. Я увидела, что приезжали на дачу Васи Шмидта такие-то люди, он там не присутствовал. О чем говорили, не знаю, но сидели до поздней ночи. Я это дело, говорит, увидела случайно. Я почему это говорю, что могут теперь Васю Шмидта обвинить, но он ничего не знает“. Я говорю: „А почему вы думаете, что он ничего не знает?“ „Потому, что я на второй день напустилась на Томского и сказала: ты что же, сволочь такая, ты там опять встречаешься, засыпешься, попадешься, что тебе будет? Он говорит: молчи, не твое дело“[335]». Ну и что? Это доказывает, что Томский с кем-то встречался. Пришлось даже Ежову признать, что единого блока правых и левых не было: «Исходили из следующего: они считали, что Зиновьев, Каменев и другие троцкисты и зиновьевцы настолько дискредитированы, что связывать свою судьбу с ними небезопасно. Поэтому они установили взаимную информацию, взаимное осведомление, взаимный контакт. Но дальше этого они не шли для того, чтобы блокироваться прямо. Как некоторые правые поговаривают, в частности, из школки Бухарина, здесь имелась известная боязнь правых того, чтобы как-нибудь их не вышибли в случае захвата власти, как бы не слишком много мест досталось троцкистам и т. д.»[336].

    Следовательно, Бухарина и Рыкова нельзя обвинить в причастности к убийству Кирова и другой террористической активности, считавшейся доказанной процессом Зиновьева и Каменева. Пришлось Ежову апеллировать к неосторожным разговорам правых коммунистов 1930–1932 гг.: «в 1930—31 гг. по показаниям арестованного ныне известного Яковенко, партизана… (Голос с места: Наркомзем что ли? Молотов: Не все вы знаете.) Да, совершенно верно. Так вот этот самый Яковенко в своих показаниях говорит о том, что в 1930–1931 гг. он имел неоднократные беседы с Бухариным, высказывал свое несогласие с политикой партии в деревне, считал, что в вопросе коллективизации партия особенно ошибается, считал неизбежным кулацкие восстания, считал нужным ввести эти кулацкие и иные восстания в какое-то организованное русло. Бухарин его усиленно поддерживал. Когда он сообщил Бухарину, что имеет связь, очень близкую связь с сибирскими партизанами: „Ко мне без конца наезжают люди, и что я имею возможность организовать их“[337]». Если такой разговор был, то логика правых коммунистов в критической ситуации 1930–1932 гг. была такова: нельзя предотвратить рост крестьянских восстаний. Если поднимется крестьянская война и достигнет успехов, то новое правокоммунистическое правительство должно будет как-то договориться с новыми батьками. Нет ничего невероятного, что правые коммунисты обсуждали возможность заранее установить контакт с сельским активом, который в условиях кризиса может вспомнить партизанское прошлое.

    В любом случае, весь компромат, который НКВД во главе с Ежовым смогло представить пленуму на Бухарина и Рыкова, — это разговоры 1930–1932 гг. с более радикальными «правыми» и недонесение о них. В 1934–1936 гг. поведение Бухарина и Рыкова выглядит вполне лояльно даже под придирчивым взглядом Ежова. Единственный «прокол» — беседа с бывшим эсером Семеновым. На этот факт упирает в своей атаке на Бухарина А. Микоян: «Я говорю, что и по крестьянскому вопросу Бухарин встал против линии партии, против коллективизации. Против индустриализации. Он пошел на блок с эсерами, он пошел на блок с Каменевым, с Зиновьевым. Если раньше он пошел с эсерами, то нечего удивляться, что и теперь в 1932 году, когда в деревне были нехорошие настроения в связи с коллективизацией, когда после первой успешной борьбы за коллективизацию появились трудности, был некоторый отрыв от этого движения в деревне, мы не справлялись как следует, вот тогда Бухарин, ожидая крестьянских восстаний, направлял своих учеников на сговор с эсерами. Он это отрицает. Но это очень правдоподобно. Если при жизни Ленина он имел блок с эсерами, то почему бы ему теперь при нас не иметь блока с эсерами — привык. Это более вероятно, хотя он отрицает. (Голос с места: Слепков не хуже эсеров.) Очень трудно грань между ними проводить, но все же грань есть. Нельзя все смешивать. Это враг один, а это враг другой. Нужно против каждого врага иметь орудие. Нужно разное орудие направить»[338]. Микоян передергивает. Если при жизни Ленина Бухарин и имел блок с эсерами, то с левыми. А с ними официальный блок имела вся партия большевиков. А сейчас речь идет о союзе с другими эсерами — «правыми», которые в Ленина стреляли и «кулацкие» восстания поднимали. Это — совсем другое дело. Да и Семенов давно перешел на сторону большевиков и сотрудничал с ГПУ против своих товарищей.

    Микоян убеждает пленум в достоверности показаний, которые даны против Бухарина и Рыкова: «Один показал, другой показал, третий, четвертый, десятки людей дали показания, которые совпадают. Это говорит об их правильности. Наконец, очные ставки, которые были проведены, также подтвердили показания. И после этого он пытается попросту отмести все эти показания… Много раз проверенные показания говорят о том, что в этой части они в большинстве своем — правда. Не все правда, но в этой части, к сожалению, правда»[339].

    Микоян пытается быть объективным. Хорошо, может быть, не все правда. Но как объяснить сами эти признания, составляющие «доказательную базу» Ежова. Тем более, что показания арестованных рисуют весьма правдоподобную картину оппозиционной борьбы средствами, которые присущи революционерам. Ну, может быть, и не все правда (например: может быть, Бухарин сам не собирался провоцировать восстания и вредительство), но в основном…

    Микоян развивает наступление: «Бухарин требует, чтобы мы верили ему как члену Центрального Комитета. Можно было верить, если бы факты говорили за Бухарина. Но эти факты за него не говорят. Имело бы вес, если бы он мог сказать, что я никогда не врал партии… но ведь Бухарин прямо поразительно умеет врать, прямо мастер вранья»[340]. Да, Бухарин, выступая с трибуны, далеко не всегда бывал искренен. Но на этот раз для доказательства своей мысли Микоян прибег к придиркам, ловя Бухарина на неточностях показаний, которые вполне могли быть вызваны неспособностью нормального человека точно вспомнить — где и когда он точно с кем-то встречался несколько лет назад. Таких придирок будет немало и в отношении Рыкова.

    Но была и более серьезная претензия: «Этот же Бухарин написал свое заявление к нам в ЦК, оно вам разослано. Он сказал — с 1930 года я всей душой работал. Я читал его слова. Теперь же, после того, как он приперт фактами, очными ставками, он говорит: „После самоликвидации оппозиции… до 1932 года… (не с 1930 года, а до 1932 года) был процесс изживания старых ошибок… (процесс изживания! значит, еще не изжит был тогда, узнаем мы сегодня этот процесс изживания) были элементы двойственности…“ (двурушником он боится себя назвать, а какая между ними разница — двойственность в политике и двурушничество). Двойственность в политике — это двурушничество. А он признает, была у него двойственность до 1932 г., в скобках групповщина. Значит, не только идейное двурушничество — высказать одно, а думать другое, но организационное двурушничество, групповщина. А тов. Бухарин, вы же знаете, что групповщина осуждена нашей партией, запрещена. Вы же в свое время обещали ликвидировать групповщину и вы же признаете в своем заявлении пленуму сейчас наличие элементов групповщины. Он добавляет: „Но вся динамика направлялась у меня, я думаю и у других, в сторону полного слияния с партией“[341].

    В обоснованности этой претензии Бухарин признался. „Это была, может быть, моя ошибка, которую я делал по отношению к своим ученикам, и углановских людей. Дело в том, что я надеялся на изживание у них этого самого процесса. Я старался подводить их к этому, агитировал. Тут был и личный мотив. До 1932 года у меня не было ясности в вопросе о стимулах в земледелии“. Я повторяю, товарищи, еще раз: До 1932 года у меня не было ясности в вопросе о стимулах в земледелии»[342].

    Микоян продолжает: «Разрешите дальше прочитать, что он говорит: „Куликов говорил, когда Бухарин спрашивает, что делать, Куликов говорит, ничего, можно действовать. Я действительно спрашивал, говорит Бухарин, „где же у вас крепкие люди“. Для чего? „Мы никогда не произносили слово террор, а говорили о твердых людях“. Я не утверждаю, что вы слово „террор“ произносили. Вообще вы умеете со словами обращаться. Вам незачем говорить, когда вы можете понимать друг друга с полуслова. А зачем твердые люди, когда вы решили работать вместе с партией, зачем твердые люди, для чего. Смотри, много ли нашлось этих твердых людей? Здесь ты сколько хочешь можешь искать. Ты не нашел их, потому что наша партия сильна“[343]». Но в условиях сталинского режима «крепкие люди» нужны вовсе необязательно для терроризма, а для любой политической работы, которую можно вести против Сталина только подпольно.

    Микоян, который еще недавно обсуждал с Орджоникидзе планы сопротивления сталинской репрессивной политике, оценив конъюнктуру момента, поддерживает Ежова: «Тов. Ежов сделал доклад с фактами, даже привел не все факты, потому что фактов уйма, много показаний. Это ясно показано, это минимум. Но если взять этот минимум, то даже слепому должно быть ясно. Это минимум, но я считаю на деле есть не минимум, а, может быть, максимум, потому что не все доказано, враг не все говорит, Бухарин и Рыков не все открывают, они открывают только там, где их прижмут или поймают. Поэтому трудно судить, отдельные сомнения, может быть, остаются насчет организации террора, насчет вредительства, может быть, не все доказано, но, товарищи, то, что доказано, для слепого ясно, что Бухарин знал, был в курсе дела, держал контакт с троцкистскими, зиновьевскими, контрреволюционными, террористическими, диверсионно-вредительскими группами, знал их деятельность и об этом не сообщил ни слова ЦК партии»[344].

    После такой артподготовки можно было послушать и Бухарина. Но и Бухарин не решался атаковать НКВД прямо: «Мне хочется, говорит Микоян, опорочить органы Наркомвнудела целиком. Абсолютно нет. Я абсолютно не собирался это делать»[345]. Бухарин лишь требует равноправия с «органами». Когда он не может точно вспомнить какие-то даты или что-то путает, его обвиняют во лжи. А когда, напротив, ловит следователей на неточностях, его обвиняют в том, что он хочет опорочить НКВД. Увы, защита Бухарина слишком нерешительна, он не может позволить себе то, что мог бы позволить «тяжеловес» Орджоникидзе, — бросить вызов Ежову и структуре НКВД. Но даже в этих условиях Бухарин пытается оставить за собой право на рациональный разбор обвинений: «Микоян дальше говорит, что я стремлюсь опорочить показания. Но, товарищ Микоян, все же, как же быть? Если я хочу что-нибудь опровергнуть, я тем самым опорочиваю: опровержение есть своеобразное опорочение. Опровергать какие-либо аргументы, значит не улучшить их, а их разрушить. Мне кажется, что высказанное тов. Микояном пренебрежение к сличению различных дат и фактов — в корне неправильно. Сам же Микоян при очной ставке моей с Куликовым в качестве моей якобы лживости привел пример с датами. Он аргументирует датами. Разрешите и мне известную критику в этом вопросе, критику на материалы, которые здесь представлены. Иначе всякая самозащита становится бессмысленной: ибо защищаться значит разрушать обвинения. (Микоян: Я сказал, что имеешь право критиковать, но по-большевистски, а не по-антипартийному.) Я критикую не по-антипартийному. Тут говорят, что употребляются какие-то адвокатские словечки. Но адвокат это есть человек, который опровергает что-то и защищает что-то. (Общий сдержанный смех, возглас: адвокат все защищает.)»[346]

    Главная проблема — почему бывшие сторонники Бухарина дают теперь против него такие убийственные показания. Бухарин объясняет это так: «Хорошо, если вас интересует этот вопрос, то это очень просто объяснить, дело бывает обычно так: им показывают показания других, потому что при допросах прямо говорится: „Вы изобличены в террористической, скажем, деятельности, против вас имеются такие-то и такие-то показания“. (Ежов: Не ври по крайней мере, если не знаешь. Вот Рыков вчера убедился. Петровский: Бухарин опять переходит к опорочиванию.) Я же вам цитирую эти вопросы, я же их выписал из протокола, я же не выдумал. (Сталин: После того, как признал.) Да нет же. Да неверно это. Я же выписал целый ряд таких вещей из протоколов показаний. Для того чтобы понудить, чтобы они признались, задаются такие вопросы. И я тут пишу, что, вообще говоря, такого рода вопросы совершенно допустимы и даже необходимы для того, чтобы ловить. Разве нельзя? (Сталин: Не всегда. В редких случаях.)»[347]

    Этот вопрос интересен всем, в том числе и тем членам ЦК, кому предстоит отправиться вслед за Бухариным всего через несколько месяцев (о чем они не знают еще, но все же уже как-то тревожно). Вот, Рудзутак интересуется: «Называют адреса собраний, называют числа. Почему?» Сталин буквально припирает Бухарина к стенке: «Слепков почему должен врать? Ведь это никакого облегчения им не дает». «Я не знаю»[348], — отвечает Бухарин. Он действительно не знает.

    Обвиняемых-свидетелей избивали? Но тогда почему они не сообщили об этом в присутствии членов Политбюро и Бухарина, который еще не арестован. Нет, они подтверждают показания. И это — сильный козырь в руках Сталина: «На очной ставке в помещении Оргбюро, где вы присутствовали, были мы — члены Политбюро, Астров был там и другие из арестованных: там Пятаков был, Радек, Сосновский, Куликов и т. д. Причем, когда к каждому из арестованных я или кто-нибудь обращался: „По-честному скажите, добровольно вы даете показания или на вас надавили?“ Радек даже расплакался по поводу этого вопроса — „как надавили? Добровольно, совершенно добровольно“»[349].

    Бухарин не в курсе сделки, которую заключил Радек. Он думает, что уж его-то не заставят заключить такую сделку: «Я говорю здесь правду, но никто меня не заставит говорить на себя чудовищные вещи, которые обо мне говорят, и никто от меня этого не добьется ни при каких условиях. Какими бы эпитетами меня ни называли, я изображать из себя вредителя, изображать из себя террориста, изображать из себя изменника, изображать из себя предателя социалистической родины не буду.

    Сталин: Ты не должен и не имеешь права клепать на себя. Это самая преступная вещь».

    Сталину «нужна правда», и он даже просит Бухарина встать на его место: «Ты должен войти в наше положение. Троцкий со своими учениками Зиновьевым и Каменевым когда-то работали с Лениным, а теперь эти люди договорились до соглашения с Гитлером. Можно ли после этого называть чудовищными какие-либо вещи? Нельзя. После всего того, что произошло с этими господами, бывшими товарищами, которые договорились до соглашения с Гитлером, до распродажи СССР, ничего удивительного нет в человеческой жизни. Все надо доказать, а не отписываться восклицательными и вопросительными знаками»[350].

    Бухарин отказывается признавать себя причастным к «чудовищным преступлениям» троцкистов. Но отрицать, что политическая группа правых коммунистов сохранялась после 1929 г., практически невозможно, и Бухарин пытается сгладить значение этого факта: «Я вовсе не оставался на прежних позициях ни насчет индустриализации, ни насчет коллективизации, ни насчет переделки деревни вообще. А вот насчет стимулов в сельском хозяйстве для меня вопрос был не ясен до того, как дело стало приходить к законодательству о советской торговле. Я считаю, что проблема вся, в целом, была разрешена после того, как появились законы о советской торговле. До этого для меня этот вопрос, очень важный, но не всеобъемлющий, был не ясен. Когда дело стало подходить к товарообороту на новой основе, к советской торговле, для меня весь рисунок экономических отношений стал ясен»[351].

    Бухарин не случайно подчеркивает важность решений по товарообороту. Ведь в этом важнейшем вопросе Сталин пошел навстречу «рыночному социализму» правых коммунистов. Когда «гроза минет», можно будет развернуть эту тему подробнее, реабилитировав правый коммунизм не только организационно, но и идейно — мы были правы и пошли навстречу большинству ЦК в 1934 г., потому что в важнейшем вопросе ЦК принял именно нашу установку.

    «Я также ни капельки не оправдываю себя, что я терпел и тем самым способствовал сохранению известных элементов групповщины. Но я хочу объяснить, как было дело, и это я уже объяснял на очной ставке. Дело было так, что я с группой молодежи был связан и персонально. Они часто за меня заступались, когда на меня были нападения, которые я считал несправедливыми. Был такой случай, когда требовалось в резолюции, чтобы меня называли контрреволюционером. Тогда некоторые из молодежи за меня заступились, не соглашались, не соглашались принять такую резолюцию. Я им говорил, чтоб они из-за меня не артачились. Но в то же время я считал себя им обязанным»[352]. По-человечески понятно. Но по крайней мере в 1930–1931 гг. Бухарин продолжал определять политический курс своей школы, который в дальнейшем радикализовался. Бухарин готов признать за это ответственность, но «нужно установить меру и характер этой ответственности»[353]. Ну, не арестовывать же за групповщину четырехлетней давности.

    Итог речи Бухарина: «Я прежде всего должен сделать некоторые суммарные заявления. Вот те самые пункты, о которых Николай Иванович Ежов говорил в самом начале, т. е., что я знал о существовании троцкистско-зиновьевского блока, что я знал о существовании террористического параллельного центра, что я знал об установках на террор, диверсию и вредительство, что я знал тоже об этих самых установках и стоял на этой же самой платформе. Вот в этом утверждении нет ни единого слова правды. Я не знал ни о троцкистско-зиновьевском блоке, ни о параллельном центре, ни об установках на террор, ни об установках на вредительство, никаких таких вещей, и не мог быть причастным каким бы то ни было образом к этим подлым делам. Я протестую против этого самым решительным образом»[354].

    Это — водораздел между реальностью и сталинско-ежовским компроматом, призванным устранить угрозу со стороны «правых». Правая оппозиция продолжала существовать и действовать и после 1929 г. Но, за исключением отдельных высказываний ее наиболее горячих участников, в ее деятельности не было ничего террористического и вредительского.

    Тактика защиты Рыкова была похожа на бухаринскую и отличалась большей и во многом показной лояльностью следствию, попыткой объяснить все недоразумениями и неточностями обвинителей. В отличие от 1930 г., когда Рыков отказался публично обличать Бухарина, на этот раз он резко высказался по поводу голодовки, которую объявил его товарищ по несчастью (к этому моменту Бухарин уже прекратил ее и просил его простить). Разбирая конкретные эпизоды, Рыков выявляет нестыковки в версии следствия, утверждает, что показания на него дают либо клеветники, либо люди, которые неверно поняли ситуацию, ошибочно считая его оппозиционным лидером.

    Более радикальные оппозиционеры «нажимали» на Рыкова, а он «упирался». Это вынужден признать Ежов: «Когда устроили очную ставку с ним, после этого или предварительно он заявил, что действительно в 1932 г. Радин приходил к нему на квартиру и у Радина были такие настроения антипартийные, антисоветские. Он требовал от Рыкова якобы: „Что же вы тут в центре сидите, ничего не делаете. Давайте вести борьбу, активизироваться“ и т. д. Словом, нажимал на Рыкова Радин. Вообще Рыков жаловался, что Радин провоцировал его на такие резкие выступления. Но я, говорит, его отругал, выругал, выгнал и т. д. В частности, когда Радин хотел уходить из партии, я его обругал. Словом, Рыков хочет изобразить дело так, что не он влиял на Радина, а Радин влиял на Рыкова. Но при этом он ограничивался такими отеческими внушениями. А сказал ли он партии об этом? Не сказал. В этом, говорит, моя ошибка»[355].

    Таким образом, даже из материалов следствия видно, что Рыков не руководил оппозиционно настроенным активом, активисты требовали от своего вождя более решительных действий, просили указаний — как действовать против Сталина. Но Рыков дистанцировался, выжидал. Такая позиция казалась беспроигрышной — если Сталин будет свергнут, тут уж без Рыкова не обойдутся. Понадобится человек, способный вести работу предсовнаркома. Но конкретные действия против Сталина — это не его, Рыкова, дело.

    Часть ответственности Рыков пытается возложить на застрелившегося Томского: «пришел к совершенно твердому убеждению, что Томский… занимался этим делом, и для меня стало ясным»[356].

    Таким образом, Томский руководил правыми заговорщиками и при этом убеждал их в том, что «Рыков с нами». А тот ни сном, ни духом.

    Тем не менее Рыков признает, что вел политические беседы с некоторыми ныне арестованными людьми, которые дали на него показания. Но при этом Рыков отрицает свою осведомленность о вредительстве и террористических планах. По версии Рыкова, он после 1929 г. был лоялен к Сталину и всегда убеждал оппозиционеров прекратить борьбу. В 1934 г. Томский приглашал Рыкова побеседовать с Зиновьевым, но Рыков отказался[357]. Его вина заключается только в том, что он не сообщал об этих беседах «куда следует».

    Наиболее опасный для Рыкова эпизод — его участие в обсуждении платформы Рютина на даче Томского: «Относительно рютинской платформы дело было так. Однажды меня Томский позвал к себе в Болшево. Я к нему ездил иногда в Болшево, у него были там всяческие вечеринки и тому подобные вещи. Причем, когда он мне сказал — приезжай ко мне на дачу, я совершенно не знал, зачем и как. Нашел там значительное количество людей, из которых я многих не знал, и подготовлялась обычная у Томского выпивка и всякие такие вещи. (Акулов: А знакомые вам люди были?) Вот я и хочу рассказать. В период этой суматохи несколько человек из них удалились, меня позвали туда в комнату, которая выходит на террасу…

    Это было через несколько дней после того, как мы все узнали о рютинском деле. (Каганович: Когда это было дело? Сталин: Не раньше 1932 года?) Не могу я помнить. Если вы хотите, чтобы я вас обманывал, я буду называть такие-то числа и даты. Я говорю только, я помню, что о рютинском деле я уже знал, и после этого была эта вечеринка. Узнал о рютинском деле так, как узнали об этом все члены ЦК и Политбюро. Меня позвали в эту комнату, которая выходит на террасу, людей, по-моему, в этой комнате было больше, чем утверждали. (Микоян: Кого знал?) Помню Угланова, Томского, Шмидта Василия, еще кого-то, не помню, от каких-то ЦК союзов. Я их не знаю.

    Причем один из тех, который был, рассказал, что в ЦК союзов на одном из заводов есть документ, и стал говорить о рютинской программе. Какой-то рабочий — так сказали — принес с завода документ, давайте прочтем. Документ был напечатанный, прочли. (Смех.) Как только я услышал, я самыми отвратительными словами выругал эту рютинскую программу. Причем даже Шмидт помнит слова, которыми я выругался, речь шла о реставрации капитализма. Там слишком сильно выпячивался вопрос насчет развития капитализма. Он сказал, что это слишком пересолено. (Смех в зале.) Это дело было совершенно не так. Я выругал отвратительными словами программу потому, что это ухудшенный и самый отвратительный вариант во многих частях имел большое сходство с шляпниковской, с медведевской программой, практическая часть — это белогвардейская часть, экономическая — это реставрация, это совершенно дико. А теперь показывают о том, что мы ее обсуждали, читали. (Косиор: Но вы тоже никому ничего не сказали?)

    Как же можно исправить программу, которая обсуждалась на фабрике уже (Шум в зале, смех.), уже в напечатанном виде, как же ее исправлять? Дайте мне второй вариант рютинской программы. (Голос с места: Вы не сказали об этом ЦК партии. Каганович: Как же может член Центрального Комитета партии на собрании, на таком огромном, о котором вы сами рассказывали, читать документ, который был на заводе, почему вы никому об этом не сообщили? Голос с места: Правильно. Голос с места: На пленуме ЦК, когда обсуждалась рютинская программа, вы отрицали все.) Я к рютинской программе никакого отношения не имел, не имею и иметь не могу»[358]. Но распространение платформы началось в самом конце лета. Так что вполне возможно, что в Болшеве обсуждался и предварительный вариант, либо платформа попала к Томскому очень быстро, что говорит о связях профсоюзных оппозиционеров с группой Рютина.

    Рыков не поддержал платформу Рютина, но он участвовал в ее обсуждении относительно большим кругом близких по взглядам чиновников. Этот круг был частью более широкого слоя коммунистов, ориентировавшихся на возвращение к власти Рыкова и Бухарина: «И моя тут ответственность, как никого: вру или не вру, искренне или неискренне говорю — несомненно факт, что огромное количество всех преступников, что они все-таки ориентировались, в частности, на меня. Это же несомненный факт, что эти самые организации и целый ряд из них, что они выросли из тех людей и тех кадров, которые были подняты правым уклоном при большом моем участии, и что это все, ясное дело, делает меня и политически ответственным и говорит о другом, что тоже совершенно ясно»[359]. Но это — политическая ответственность, а не участие в заговоре.

    Участники пленума демонстрировали Сталину свою лояльность, которая выражалась в нападках на «правых». Бухарина перебивали около 50 человек. Они травили Бухарина, надеясь хотя бы сейчас «вбить осиновый кол» в оппозицию и на этом закончить с репрессиями. В итоге обсуждения создали комиссию для выработки резолюции. Ежов предлагал высшую меру. Но Сталину было важно успокоить партийную элиту, и было решено даже пока не предавать Бухарина и Рыкова суду, а передать дело НКВД. Это означало арест.

    Никто из присутствовавших не решился прямо выступить против политики террора. Шеболдаев, Постышев и другие региональные лидеры каялись за то, что «проглядели» врагов.

    Ворошилов говорил: «как т. Сталин нам указывает, многие уже решили почивать на лаврах»[360]. При этом и сам Ворошилов, оказывается, «почивает». По дороге на пленум Каганович съязвил: «Посмотрим, как ты будешь себя критиковать, это очень интересно». Ворошилов ответил: «Но положение мое, Лазарь Моисеевич, несколько иное, чем положение, предположим, Ваше… у нас в Рабоче-крестьянской Красной армии к настоящему моменту, к счастью или к несчастью, а я думаю, что к великому счастью, пока что вскрыто не особенно много врагов народа»[361]. Ворошилов еще не знал, что через несколько месяцев будет участвовать в избиении командных кадров. Знал ли об этом Сталин?

    Присоединившись в целом к выводам Ворошилова, Молотов обратил внимание на необходимость дальнейшей проверки армейского хозяйства: «Если у нас во всех отраслях хозяйства есть вредители, можем ли мы представить, что только там нет вредителей?.. Но у нас, к счастью, мало разоблачено вредителей в армии. Но мы все-таки должны и дальше проверять армию»[362]. Да, армию будут проверять, но прежде всего политработники (об этом специально говорит Молотов), и прежде всего армейское хозяйство. Хотя и по поводу командных кадров есть проколы (проглядели нескольких троцкистов), но о чистке комсостава речь не идет. Молотов повторяет ворошиловское «к счастью». Красным командирам вскоре предстоят большие дела. «Мы теперь ввязываемся в борьбу гораздо более крупного масштаба, чем когда бы то ни было»[363], — говорил Молотов о приближающейся войне, выражая и мнение Сталина. При таких настроениях рискованно устраивать чистку армии. Сталин неоднократно перебивал речь начальника Политуправления РККА Я. Гамарника возгласами «правильно!»[364]

    * * *

    Итак, в 30-е гг. в СССР существовали различные политические течения, которые представляли угрозу для Сталина и его курса:

    1. Левые радикалы (в том числе сторонники Троцкого и Зиновьева), изгнанные из ВКП(б), и молодые леваки.

    2. Левые коммунисты, занявшие ответственные посты в ВКП(б) и сохранившие связи между собой.

    3. Правые коммунисты, лидеры которых заняли ответственные посты, а более молодые сторонники готовы вести более решительную политическую борьбу против Сталина.

    4. Внепартийные интеллектуалы — «спецы», бывшие члены оппозиционных партий.

    5. Партийные «бароны», недовольные сталинским централизмом и волюнтаризмом, разочарованные первыми итогами реализации сталинской стратегии и возмущенные репрессивным наступлением НКВД.

    6. Недовольные «силовики».

    Связи между всеми этими группами неустойчивы, стратегические цели — различны. Но их объединяет одна общая тактическая цель — устранение сталинской олигархии.

    Ход сталинских расследований в 1934–1937 гг. показывает, что убийство Кирова до некоторой степени дезориентировало Сталина. Он сосредоточил внимание на бывших оппозиционерах, в то время как угроза исходила с другой стороны. Весной 1937 г. Сталин узнает нечто, что заставляет его отказаться от «планомерности» следствия 1934 — начала 1937 гг.

    Террористический акт имеет очевидный минус — поверженный враг приобретает ореол мученика. Поэтому, взвешивая за и против, недовольные большевики предпочитали обойтись без теракта. Альтернативой ему был переворот. В ЦК была группа людей, готовая выступить против Сталина. Но только при условии, если будет гарантия: не арестуют в зале заседаний, когда вопрос о доверии Сталину будет поставлен открыто. А для этого нужно взять зал под охрану.


    Примечания:



    1

    Конквест Р. Большой террор. Рига, 1991. Т. 1. С. 97.



    2

    Там же. С. 112.



    3

    Хлевнюк О. В. Сталин и Орджоникидзе. Конфликты в Политбюро в 30-е гг. М., 1993. С. 141.



    14

    Там же. С. 462–463.



    15

    Хлевнюк О. В. Политбюро. Механизмы политической власти в 30-е годы. М., 1996. С. 34.



    16

    Письма И. В. Сталина В. М. Молотову 1925–1936 гг. М., 1995. С. 194.



    17

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. М., 1991. С. 242, 244.



    18

    Фельштинский Ю. Разговоры с Бухариным. Нью-Йорк, 1991. С. 83.



    19

    Меньшевистский процесс 1931 года. Кн. 2. С. 117–118.



    20

    Письма И. В. Сталина В. М. Молотову 1925–1936 гг. С. 190–191.



    21

    Советское руководство. Переписка. 1928–1941. М., 1999. С. 105.



    22

    Коэн С. Бухарин. Политическая биография. 1888–1938. М., 1988. С. 416–420.



    23

    Письма И. В. Сталина В. М. Молотову 1925–1936 гг. С. 211.



    24

    Там же. С. 217, 220, 222.



    25

    Хлевнюк О. В. Сталин и Молотов. Единоличная диктатура и предпосылки «олигархизации». // Сталин. Сталинизм. Советское общество. М. 2000. С. 277.



    26

    Сталинское Политбюро в 30-е гг. Сборник документов. М., 1995. С. 109.



    27

    Письма И. В. Сталина В. М. Молотову 1925–1936 гг. С. 222.



    28

    Сталинское Политбюро в 30-е гг. С. 97.



    29

    Хлевнюк О. В. Политбюро. С. 47.



    30

    Сталинское Политбюро в 30-е гг. С. 105.



    31

    Роговин В. Власть и оппозиции. М., 1993. С. 171.



    32

    РГАСПИ. Ф.17. Oп. 71. Д. 114. Л. 16.



    33

    Фельштинский Ю. Указ. соч. С. 17.



    34

    XVII съезд Всесоюзной Коммунистической партии (б). 26 января — 10 февраля 1934 г. М., 1934. С. 493.



    35

    Лубянка. Сталин и ВЧК-ОГПУ-НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. М. 2003. С. 199.



    36

    Там же. С. 199–200.



    141

    Текст письма см.: Фельштинский Ю. Указ. соч. С. 111–145.



    142

    Хлевнюк О. В. Политбюро. С. 8.



    143

    Хлевнюк О. В. Сталин и Орджоникидзе. Конфликты в Политбюро в 30-е гг. М., 1993. С. 141.



    144

    Хлевнюк О. В. Политбюро. Механизмы политической власти в 30-е годы. С. 79.



    145

    Письма И. В. Сталина В. М. Молотову. 1925–1936 гг. С. 248–249.



    146

    Хлевнюк О. В. Политбюро. С. 95.



    147

    Лубянка. Сталин и ВЧК-ОГПУ-НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. С. 275.



    148

    Хлевнюк О. В. Политбюро. С. 79.



    149

    Белый А. Начало века. М., 1990. С. 3.



    150

    РГАСПИ. Ф. 323. Оп.1. Д.155. Л.2–4.



    151

    Советское руководство. Переписка. С. 359.



    152

    XVII съезд Всесоюзной Коммунистической партии (б). 26 января — 10 февраля 1934 г. М., 1934. С. 520.



    153

    Там же. С. 496–497.



    154

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 160.



    155

    РГАСПИ. Ф.324. Оп.2. Д.94. Л.21.



    156

    РГАСПИ. Ф.323. Оп.1. Д.66. Л.4.



    157

    Там же. Л.6.



    158

    XVII съезд Всесоюзной Коммунистической партии (б). 26 января — 10 февраля 1934 г. М., 1934. С. 259.



    159

    Там же. С. 239.



    160

    Хлевнюк О. В. Политбюро. С. 103.



    161

    XVII съезд Всесоюзной Коммунистической партии (б). С. 124–129.



    162

    О «подтексте» антифашистских статей Н. Бухарина см: Коэн С. Бухарин. Политическая биография. С. 430–431.



    163

    Бухарин Н. И. Избранные произведения. С. 197.



    164

    Советское руководство. Переписка. С. 277–279.



    165

    Там же. С. 284, 286.



    166

    Там же. С. 289–292.



    167

    Там же. С. 294.



    168

    XVII Съезд Всесоюзной Коммунистической партии. С. 252–253.



    169

    Кирилина А. Неизвестный Киров. СПб., М., 2001. С. 323.



    170

    Цит. по: Кирилина А. Неизвестный Киров. С. 307.



    171

    Например, Рыбин А. Т. Рядом со Сталиным. // Социологические исследования. 1988, № 3. С. 87.



    172

    См. Кирилина А. Указ. соч. С. 312.



    173

    Индустриализация Советского Союза. Новые документы, новые факты, новые подходы. Ч. 2. М., 1999. С. 128–129.



    174

    Известия ЦК КПСС. 1989. № 7. С. 114.



    175

    Литературная газета. 1990. 27 июня.



    176

    Кирилина А. Указ. соч. С. 313.



    177

    Сто сорок бесед с Молотовым. Из дневника Ф. Чуева. М., 1991. С. 307–308.



    178

    Хрущев Н. Воспоминания. // «Вопросы истории». 1990. № 3. С. 77.



    179

    Сто сорок бесед с Молотовым. С. 308.



    180

    Там же. С. 478.



    181

    Микоян А. И. Так было. Размышления о минувшем. М., 1999. С. 593.



    182

    Кирилина А. Указ. соч. С. 315. Еще менее убедительные доводы выдвигает Н. И. Капченко: «Фактически весь состав Центрального Комитета был, что называется, повязан по рукам и ногам своими решениями в пользу предложенной Сталиным политики. И теперь, когда эта политика обнажала свои изъяны и пороки, члены ЦК несли и политическую, и моральную ответственность за нее, уклониться от которой они просто были не в состоянии» (Капченко Н. И. Политическая биография Сталина. Т. 2. М., 2006. С. 377). Увы, политический опыт ХХ века подтверждает наивность подобных суждений. Принятые ранее коллективные решения не мешали государственным мужам затем находить «крайнего» за них (вспомним XX съезд партии, когда Сталин был подвергнут критике за действия, в которых участвовали и «оттепельные» вожди партии, вспомним и отстранение от власти Хрущева, которому еще вчера пели дифирамбы руководители, назавтра обвинявшие его в волюнтаризме). Напротив, когда «большой скачок» Первой пятилетки проявил и колоссальные издержки, и экономические достижения, возникал соблазн воспользоваться достижениями, списав издержки на Сталина (как раньше сам он списывал их на ретивых исполнителей).



    183

    Там же. С. 315–316.



    184

    Сто сорок бесед с Молотовым. С. 478.



    185

    Колпакиди А., Прудникова Е. Двойной заговор. Сталин и Гитлер: несостоявшиеся путчи. М., 2000. С. 194–195.



    186

    Цит. по: Кирилина А. Неизвестный Киров. С. 408.



    187

    Кирилина А. Указ. соч. С. 297.



    188

    Цит. по: Кирилина А. Указ. соч. С. 217, 406, 407.



    189

    Там же. С. 253.



    190

    Кремль-9. ОРТ.



    191

    Кирилина А. Указ. соч. С. 257.



    192

    Там же. С. 262.



    193

    РГАСПИ. Ф.613. Оп. 3. Д.201. Л.1–2.



    194

    Известия ЦК КПСС. 1989, № 3. С. 138.



    195

    Кирилина А. Неизвестный Киров. С. 343–354.



    196

    Цит. по: Кирилина А. Указ. соч. С. 251.



    197

    Там же. С. 278.



    198

    Там же. С. 277.



    199

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 153–154.



    200

    Цит. по: Кирилина А. Неизвестный Киров. С. 425.



    201

    Кирилина А. Указ. соч. С. 364.



    202

    Цит. по: Кирилина А. Указ. соч. С. 360.



    203

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 154.



    204

    Сталин И. В. Историческая идеология в СССР в 1920—1950-е годы: Переписка с историками, статьи и заметки по истории, стенограммы выступлений. Сборник документов и материалов. Часть I. 1920-1930-е годы. СПб., 2006. С. 226–233.



    205

    Зеленов М. В. Энгельс, Маркс и внешняя политика России глазами Сталина. //И. В. Сталин. Историческая идеология в СССР в 1920—1950-е годы: Переписка с историками, статьи и заметки по истории, стенограммы выступлений. Часть I. 1920—1930-е годы. С. 221.



    206

    Сталин И. В. Историческая идеология в СССР в 1920—1950-е годы… Часть I. 1920-1930-е годы. С. 236–239.



    207

    Там же. С. 258.



    208

    Подробнее о полемике Сталина и левой оппозиции во время революции в Китае см.: Шубин А. В. Вожди и заговорщики. Политическая борьба в СССР в 20—30-х годах. М., 2004. С. 133–142; Шубин А. В. Мир на краю бездны. От глобальной депрессии к мировой войне. 1929–1941. М., 2004. С. 19–24.



    209

    Шубин А. В. Мир на краю бездны. С. 198–210.



    210

    Сталин И. В. Историческая идеология в СССР в 1920—1950-е годы… Часть I. С. 244–247.



    211

    Там же. С. 251.



    212

    Там же. С. 252–253.



    213

    Там же. С. 258.



    214

    Там же. С. 261.



    215

    РГАСПИ. Ф. 323. Оп.1. Д. 64. Л. 1.



    216

    Цит. по: Кирилина А. Неизвестный Киров. С. 411.



    217

    Там же. С. 412–413.



    218

    Цит. по: Викторов Б. А. Без грифа «Секретно». Записки военного прокурора. М., 1990. С. 195–196.



    219

    Фэйнсод М. Смоленск под властью советов. Смоленск, 1995. С. 446.



    220

    Общество и власть в 30-е годы. Повествование в документах. М., 1998. С. 100–102.



    221

    Лубянка. Сталин и ВЧК — ОГПУ-НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. С. 576, 579–582.



    222

    Цит. по: Кирилина А. Указ. соч. С. 416.



    223

    Там же. С. 300–301.



    224

    Там же. С. 302–303.



    225

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 162.



    226

    Жуков Ю. Н. Следствие и судебные процессы по делу об убийстве Кирова. // Вопросы истории. 2000. № 2. С. 42.



    227

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 161.



    228

    Там же. С. 156.



    230

    Там же. С. 157.



    231

    Там же. С. 159–160.



    232

    Лубянка. Сталин и ВЧК — ОГПУ — НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. С. 650.



    233

    Эренбург И. Из литературного прошлого. // Октябрь. 1988. № 7. С. 162.



    234

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 165.



    235

    Там же. С. 160.



    236

    Там же. С. 164.



    237

    Кирилина А. Неизвестный Киров. С. 369.



    238

    Цит. по: Кирилина А. Указ. соч. С. 368.



    239

    Кирилина А. Указ. соч. С. 365.



    240

    Лубянка. Сталин и ВЧК-ОГПУ-НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. С. 613–616.



    241

    Там же. С. 286.



    242

    Колпакиди А., Прудникова Е. Двойной заговор. С. 198.



    243

    Симонов К. Глазами человека моего поколения. М., 1988. С. 422–423.



    244

    Лубянка. Сталин и ВЧК — ОГПУ-НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. С. 599–606.



    245

    Там же. С. 607.



    246

    Там же. С. 608–609.



    247

    Там же. С. 636.



    248

    Там же. С. 641.



    249

    Там же. С. 628.



    250

    Там же. С. 628–629.



    251

    Там же. С. 644.



    252

    Там же. С. 649.



    253

    Жуков Ю. Иной Сталин. Политические реформы в СССР в 1933–1937 гг. М., 2003. С. 121–126.



    254

    Иосиф Сталин в объятиях семьи. Из личного архива. М., 1993. С. 182.



    255

    Там же.



    256

    Лубянка. Сталин и ВЧК — ОГПУ — НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. С. 658–659.



    257

    Там же. С. 659.



    258

    Там же. С. 669.



    259

    Там же. С. 684–686.



    260

    РГАСПИ. Ф. 81. Оп. 3. Д. 100. Л. 92–93.



    261

    Лубянка. Сталин и Главное управление госбезопасности НКВД. Архив Сталина. Документы высших органов партийной и государственной власти. 1937–1938. С. 146.



    262

    Там же. С. 147.



    263

    Там же. С. 150.



    264

    Там же. С. 155.



    265

    Там же. С. 155–156.



    266

    Невежин В. А. Застольные речи Сталина. М., 2003. С. 69, 77–78.



    267

    Там же. С. 83.



    268

    Троцкий Л. Что такое СССР? Париж, б. г. С. 133.



    269

    История Отечества. М., 1991. С. 181.



    270

    Валентинов Н. Новая экономическая политика… С. 181.



    271

    Советское руководство. Переписка. С. 322–323.



    272

    Там же. С. 323.



    273

    Лубянка. Сталин и ВЧК — ОГПУ-НКВД. Январь 1922 — декабрь 1936. С. 760–761.



    274

    Там же. С. 765.



    275

    Роговин В. 1937. С. 100.



    276

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 185.



    277

    Кирилина А. Указ. соч. С. 369.



    278

    Цит. по: Роговин В. 1937. С. 44.



    279

    Правда. 1936. 22 августа.



    280

    Роговин В. Указ. соч. С. 73.



    281

    Там же. С. 42.



    282

    Там же. С. 53.



    283

    Известия ЦК КПСС. 1989. № 9. С. 39.



    284

    Лубянка. Сталин и Главное управление госбезопасности НКВД. Архив Сталина. Документы высших органов партийной и государственной власти. 1937–1938. С. 136.



    285

    Там же. С. 137.



    286

    Там же. С. 138–139.



    287

    Там же. С. 140.



    288

    Там же. С. 142.



    289

    Там же. С. 142–143.



    290

    Там же. С. 143.



    291

    Папчинский А. А. Репрессии в органах НКВД в середине 30-х годов. // Политический сыск в России: история и современность. СПб., 1997. С. 284–294; Наумов Л. Сталин и НКВД. М.: Яуза, Эксмо, 2007.



    292

    Коммунист. 1991.№ 13. С. 58.



    293

    Власть и оппозиция. Российский политический процесс XX столетия. М., 1995. С. 163.



    294

    Кирилина А. Указ. соч. С. 341.



    295

    Источник. 1993. № 2. С. 11.



    296

    Советское руководство. Переписка. С. 357–358.



    297

    Фельштинский Ю. Указ. соч. С. 64.



    298

    Вопросы истории. 1994. № 1. С. 13.



    299

    Хлевнюк О. В. Сталин и Орджоникидзе. Конфликты в Политбюро в 30-е гг. М., 1993. С. 89.



    300

    Вышинский А. Судебные речи. С. 390.



    301

    Наумов Л. Сталин и НКВД. С. 51.



    302

    Вопросы истории. 1994. № 8. С. 8.



    303

    Лубянка. Сталин и Главное управление госбезопасности НКВД. Архив Сталина. Документы высших органов партийной и государственной власти. 1937–1938. С. 10.



    304

    Там же. С. 10.



    305

    Там же. С. 12.



    306

    Там же.



    307

    Там же. С. 16.



    308

    Вопросы Истории. 1995. №. 3. С. 13–14.



    309

    Цит. по: Роговин В. Указ. соч. С. 168.



    310

    Реабилитация. Политические процессы 30—50-х годов. С. 223.



    311

    Там же. С. 226.



    312

    Хлевнюк О. В. 1937-й: Сталин, НКВД и советское общество. М., 1992. С. 59–60.



    313

    РГАСПИ Ф. 17. Оп. 71. Д. 41. Л. 3–7.



    314

    Там же. Л. 27–33.



    315

    Там же. С. 96, 102–103.



    316

    Совет при народном комиссаре тяжелой промышленности СССР. 25–29 июня 1936 г. Стенографический отчет. М., 1936. С. 390.



    317

    Лубянка. Сталин и Главное управление госбезопасности НКВД. Архив Сталина. Документы высших органов партийной и государственной власти. 1937–1938. С. 92.



    318

    Микоян А. И. Так было. Размышления о минувшем. С. 330.



    319

    Конквест Р. Указ. соч. С. 277–279.



    320

    Микоян А. И. Указ. соч. С. 329.



    321

    Вопросы истории. 1995. № 3. С. 7, 11–12.



    322

    Хлевнюк О. В. 1937-й… С. 77.



    323

    Вопросы истории. 1994. № 2. С. 21.



    324

    Вопросы истории. 1995. № 1. С. 8.



    325

    Там же. С. 11.



    326

    Лубянка. Сталин и Главное управление госбезопасности НКВД. Архив Сталина. Документы высших органов партийной и государственной власти. 1937–1938. С. 634.



    327

    Ларина A. M. Незабываемое. М., 1989. С. 362–363.



    328

    Вопросы истории. 1992. № 4–5. С. 24.



    329

    Вопросы истории. 1993. № 2. С. 26.



    330

    Вопросы истории. 1992. № 4–5. С. 4.



    331

    Там же. С. 8.



    332

    Там же. С. 28.



    333

    Там же. С. 12.



    334

    См. Как ломали НЭП. T.4. М., 2000. С. 560–563.



    335

    Вопросы истории. 1992. № 4–5. С. 12–13.



    336

    Там же. С. 13.



    337

    Там же. С. 13–14.



    338

    Там же. С. 23.



    339

    Там же. С. 17.



    340

    Там же. С. 17.



    341

    Там же. С. 18.



    342

    Там же. С. 19.



    343

    Там же. С. 19.



    344

    Там же. С. 21.



    345

    Там же. С. 24.



    346

    Там же. С. 25.



    347

    Там же. С. 31.



    348

    Там же. С. 31.



    349

    Там же. С. 32.



    350

    Там же. С. 35.



    351

    Там же. С. 24–25.



    352

    Там же. С. 25.



    353

    Там же. С. 25.



    354

    Там же. С. 29.



    355

    Там же. С. 12.



    356

    Вопросы истории. 1992. № 6–7. С. 5.



    357

    Там же. С. 10.



    358

    Там же. С. 13.



    359

    Там же. С. 15.



    360

    Вопросы истории. 1994. № 8. С. 3.



    361

    Там же. С. 4–5.



    362

    Там же. С. 24.



    363

    Там же. С. 27.



    364

    Вопросы истории. 1995. № 7. С. 9.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх