§ 6. Объясняющая сила вероятностной теории смыслов

В этом разделе мы вернемся к своим прежним работам и, опираясь на них, покажем объясняющую силу бейесовского силлогизма.


А. Модель обыденного языка

Лет пятнадцать тому назад я впервые соприкоснулся с проблемой искусственного интеллекта. Тогда для меня на передний план выдвинулся вопрос о том, как мы,- люди, понимаем друг друга, когда говорим на языке, слова которого семантически полиморфны. Как, например, русские угадывают тот или иной, относящийся к данной фразе, смысл английского слова set, если в большом англо-русском словаре его смысл разъясняется через 1816 слов? Ответом на подобные вопросы явились наши книги [Налимов, 1978, 1979]. В них было показано, что понимание осуществляется через возникновение фильтра ?(у/µ), сужающего словарный смысл слова ?(µ) в ситуации, задаваемой некоторым конкретным текстом у. Ведя беседу, мы оказываемся вовлеченными в языковую игру, погружая важные для нас слова в те или иные фразы, раскрывающие различные аспекты смыслов.

Языковые игры могут не только сужать, но и расширять смыслы слов. В этом случае фильтры, отвечающие некоторой новой ситуации, придают высокий уровень значимости словарно не проявленным (в данном слове) участкам шкалы ?. Мы готовы говорить, что в такой ситуации происходит перенос на слово смысла из окружающего его текста, но перенести на слово можно только тот смысл, к восприятию которого оно потенциально готово. Вот отрывок из стихотворения М. Цветаевой:

Я вижу тусклых вод возвышенное лоно
И тусклый небосвод, знакомый наизусть.

Слово наизусть здесь приобретает новый смысл: оказывается, что наизусть можно быть знакомым с чем-то таким, что наизусть на самом деле не выучивается.

Другой прием расширения смысла — это создание нового, двухсловного термина. На наших глазах таким вновь отчеканенным термином оказалось словосочетание искусственныйинтеллект, которое одно время многим представлялось семантически противоестественным, поскольку оно объединяло как бы два принципиально разных начала. В нашей системе представлений смысл этого термина надо рассматривать как задаваемый двумерной функцией распределения ?(µ1 µ2), раскрывающей корреляционную связанность двух вероятностно упорядоченных смысловых структур. Мы в наших последних работах ввели новый двумерный термин — силлогизм Бейеса, связывающий смыслы, ранее остававшиеся несвязанными. Теперь мы занимаемся раскрытием этой связи. Возникает, на первый взгляд, странная процедура —- сначала, на уровне интуитивных догадок, чеканится новый термин, а потом он наполняется содержанием.

Языковая игра может затянуться и обратиться в целый курс лекций. Не так давно один профессор обратился ко мне примерно со следующими словами:


Я только что начал читать курс лекций по вирусологии, и один студент меня спросил: «А как строго и точно можно определить, что есть вирус?» Я оказался в затруднении — не могу найти исчерпывающего определения.


Мой ответ прозвучал так: «Скажите Вашему студенту, что ему надо прослушать весь Ваш курс — это и будет ответом на его вопрос».

Сейчас передо мной лежит четырехтомное тбилисское издание — Бессознательное [1978, 1985]. Это издание отнюдь не монография, раскрывающая глубокую теоретическую и экспериментальную разработку темы. Скорее здесь только преддверие к ней, написанное большим коллективом авторов для того, чтобы разъяснить смысл остающегося неясным для психологов термина, оправдать его, придать ему содержательное — научное звучание. Это как бы фрагмент некоего гигантского словаря, создаваемого для толкования вновь возникающего понятия — уже отчеканенного, но еще семантически не наполненного. Теперь представьте себе, что к нам на Землю пришел бы запрос о смысле слова бессознательное откуда-то, совсем из другой, инопланетной цивилизации. Мы в ответ на него, наверное, отправили бы упомянутое выше четырехтомное издание, извинившись за то, что оно все же еще не полное (в нем не отражены, например, взгляды трансперсональных психологов). Четырехтомник включает в себя 2726 страниц, содержащих около одного миллиона слов (часть из них, правда, с многократными повторами, но не будем забывать, что слова в своих повторах часто обретают и новое звучание). Инопланетянину, желающему понять это издание, нужно будет составить тезаурус существенных слов и оценить их смыслы через другие словари и словароподобные издания. Так появится еще один тезаурус, смысл слов которого надо будет опять оценивать, и так далее... Мы не разобьем семантическое поле на непересекающиеся замкнутые подмножества. Не без некоторого удивления инопланетянин, наверное, заметит, что наполнение смыслом - термина бессознательное началось раньше, чем был осмыслен термин сознание. Еще больше будет его удивление, когда он поймет, что представление о бессознательном введено для того, чтобы лучше осмыслить природу сознания.

Разобранный здесь случай, может быть, и выглядит несколько гротескно, но ведь с подобной ситуацией, вероятно, придется столкнуться при семантическом насыщении искусственного интеллекта?

Мы, люди, справляемся с подобней ситуацией скорее на уровне предмышления, чем на уровне собственно логического мышления. На семантически наполненном линейном континууме Кантора строится функция распределения ?(µ), приглушая одни смыслы и усиливая другие, передаваемые на уровень мышления. Но как только ситуация меняется, происходит перераспределение весов, задающих значимость смыслов. Упомянутый выше четырехтомник — это блуждание по семантической шкале µ, направленное на то, чтобы придать значимые веса отдельным ее участкам. Чеканка термина бессознательное примет более или менее завершенный характер, как только появятся концептуально хорошо обусловленные взвешенности смыслов.

Нам хочется думать, что сказанное здесь уже в значительной степени оправдывает принятую нами аксиоматику. Образ математематического континуума несет в себе то представление(*86) о спрессованности, которое хочется положить в основу концепции семантического поля, не поддающегося дискретному разбиению. Тогда разграничение смыслов будет задаваться не разделением, а вероятностным взвешиванием, задаваемым на всей шкале.

Ранее уже упоминалось о том, что развивать вероятностный подход к пониманию языка мы начали еще в 60-х годах (первая книга на эту тему была опубликована в 1974 году). Теперь выяснилось, что наш подход имеет много общего с программой, недавно сформулированной американским философом Саппесой [Suppes, 1984]:


Мой основной тезис, касающийся языка, многим кажется радикальным и неприемлемым. Он состоит в том, что вероятностные аспекты являются центральными для всех глобальных аспектов языка: фонологии, синтаксиса, семантики и просодии. С философской точки зрения, такое отношение к семантике больше всего отличается от взглядов, господствовавших в философии языка на протяжении последних десятилетий (с. 135).


Б. Теория понимания

В нашей модели, что следует из сказанного выше, понимание — это порождение новых фильтров ?(у/µ), отвечающих новым ситуациям у, задаваемым не только новыми текстами, но и новым и жизненными условиями. Это всегда порождение новых, текстов, или, говоря словами Хайдеггера, проектирование, забегание вперед себя. Причём не только и не столько гносеологический, сколько онтологический процесс понимание смыслов — это всегда овладение смыслами, осуществляемое путем распаковки исконно заложенного в мироздании. Новые тексты и раскрывшиеся через них новые смыслы создают новые условия бытия человека (здесь мы, кажется, опять подходим близко к представленном Хайдеггера). Напомним еще раз, что в нашей системе представлений понимание и творчество — синонимы. Оба этих процесса раскрываются через бейесовскую логику. Собственно понимание—это перепонимание того, что ранее уже было кем-то понято — распаковано на смысловом континууме. Собственно творчество — это непосредственная распаковка того, что оставалось на семантическом континууме еще скрытым под малыми весами.

Теперь вернемся к нашей схеме функционирования сознания, представленной на рис. 2. Мы можем сказать, что процесс понимания осуществляется на всех обозначаемых там уровнях, включая, естественно, и уровень (5), где человек выходит за границы своей привычной семантической капсулизации и соприкасается с трансцендентным отображением самого себя. Творчество, т. е. порождение и раскрытие новых идей мы тоже будем рассматривать как процесс понимания. Представьте, скажем, что перед вами лежит работа по математике или теоретической физике, развивающая новые идеи. Если мы хотим проследить путь развития этих идей, то естественно будет начать с уровня (3), где происходит созерцание образов, которые с точки зрения здравого смысла, порождаемого логицизмом пашей культуры, не имеют, казалось бы, никакого отношения к рассматриваемой проблеме. Дальше можно полагать, что какие-то импульсы передаются с уровня (3) на уровень (2), где происходит бейесовское осмысливание новой ситуации, находящее свое выражение в изменении отношения к смыслам — новые смыслы обретают большую вероятностную меру, прежние — меркнут. (Так возникли, например, неевклидовы геометрии — пятый постулат потерял свое безусловное значение, существенные значения обрели альтернативные высказывания, которые в течение двух тысячелетий находились где-то на хвостовой части функции распределения). Процессы, происходящие на уровне (3) и (2), поддерживаются, с одной стороны, эмоциональной настроенностью, порождаемой телесным уровнем (4), с другой стороны, они замыкаются на космическое сознание, т. е. на уровень (5). Вновь полученная (в новой ситуации у) функция распределения ?(µ/у) редуцируется, как мы об этом уже говорили ранее, к атомарным смыслам, передаваемым на уровень (1), где все завершается построением логически завершенных структур.

Иллюстрируем все сказанное здесь словами из письма А. Эйнштейна, адресованного им Ж. Адамару, проводившему анкетный опрос математиков о процессе их творчества [Адамар, 1970]:


Слова, написанные или произнесенные, не играют, видимо, ни малейшей роли в механизме моего мышления. Психическими элементами мышления являются некоторые, более или менее ясные, знаки или образы, которые могут быть «по желанию» воспроизведены и скомбинированы (с. 80).


Как видите, творчество Эйнштейна начиналось на уровне (3). Приведем здесь еще высказывания Адамара об одном из открытий Галуа (Э. Галуа был совершенно удивительным математиком. Погиб в возрасте 20 лет.):


Но в связи с тем, что непосредственно касается нашей темы, рассмотрим отрывок из письма, написанного Галуа его другу, где он формулирует теорему о «периодах» некоторого класса интегралов. Эта теорема, ясная для нас, не могла быть понята учеными, жившими в эпоху Галуа: эти «периоды» не имели смысла при состоянии науки того времени; они приобрели смысл лишь благодаря некоторым принципам теории функций, теперь классическим, но открытым четверть века спустя после смерти Галуа. Итак, нужно допустить: 1) что Галуа должен был каким-то образом составить себе представление об этих принципах; 2) что они должны были остаться для него неосознанными, так как на них у него нет и намёка, хотя они сами по себе составляют важное открытие (с. 112).


Здесь мы имеем пример того, как забегание вперед становится возможным и для математического творчества, причем оказывается, что оно по своей длительности может охватывать четверть века. Такое забегание вперед только и может быть неосознанным — оно не может совершаться непосредственно на уровне (1), так как там все должно быть осмыслено и обосновано с той строгостью и ясностью, которую требует аристотелева логика.

Наверное, в качестве иллюстрации к сказанному нами выше нужно было бы процитировать здесь всю книгу Адамара о психологии математического творчества, но мы и так привели слишком большие выдержки.

Теперь, если кто-то захочет понять логически завершенную концепцию, то он должен будет пройти весь очерченный выше путь в обратном направлении.

С уровня (1) понимающий должен будет спуститься на уровень (2) и дальше, после получения фильтра бейесовского понимания с уровня (5) перейти на уровень (3) — откуда эхо удовлетворения о понятом должно прозвучать в телесно порождаемых эмоциях уровня (4).

В нашей книге [Nalimov, 1981] мы уже говорили о том, сколь сложным оказался процесс понимания преобразований Лоренца, завершившийся созданием Эйнштейном специальном теории относительности, и как сложно протекал процесс понимания последней.

Если мы теперь обратимся к философским и религиозно-философским текстам, то заметим, что они важны для нас не просто как некоторые факты истории, а как узловые точки человеческой мысли, которые можно без конца реинтерпретировать. Может быть, вся философская мысль есть не более чем некий процесс нескончаемой реинтерпретации того, что уже было ранее сказано — а кто первый сказал что-то очень важное, мы не знаем. Все уходит своими корнями в теряющиеся в тысячелетиях проявления общечеловеческой мудрости, связанной каким-то образом с юнговскими архетипами коллективного, или в наших словах — космического бессознательного. И мы в своей последней книге [Nalimov, 1985] не удержались от того, чтобы еще раз реинтерпретировать Анаксагора, стоявшего у истоков греческой мысли.

Все сказанное здесь свидетельствует лишь о том, что понимание — это сущность человека. Сущность, реализуемая в разноликости многих уровней сознания. В разных культурах, по-видимому, понимание различным образом распределялось по уровням сознания. В культурах Востока мы встречаемся с хорошо разработанной и необычайно широко применяемой практикой медитации и с достаточно критическим отношением к дискретно-логическому, дихотомическому мышлению. Это значит, что в самой, парадигме, восточных культур оказалось заложенным привилегированное отношение к уровням (3)— (4) в овладении смыслами или, может быть, точнее, в освобождении от их бремени, что открывало путь к трансценденции — выходу в безличное космическое сознание. В нашей — западной культуре логицизм, поддержанный в свое время христианской мыслью, оттеснил в Новое время на задний план медитационную практику, сохранившуюся ранее, правда, главным образом в монастырях и орденах. Западная культура стала по преимуществу культурой аристотелевой логики(*87). Обращение к глубинным уровням сознания, конечно, было всегда, иначе не было бы творчества. Но процесс обращения к дологическим уровням сознания протекал спонтанно — ему специально не обучали. И только в последние десятилетия, в США в основном, возродился серьезный интерес к медитации. В этом, нам представляется, проявляется тенденция к гармонизации функционирования сознания, к устранению разбалансированности — того перекоса, который все же возник в результате культивирования панлогицизма.

Мы, наверное, должны отдавать себе отчет в том, что за изящество логической мысли подчас приходится дорого платить. Многие важные для нашего бытия представления остаются несхватываемыми на уровне аристотелева мышления. Одним из примеров может быть наше представление о свободе воли. Эту тему мы уже рассматривали подробно в нашей книге [Nalimov, 1982, гл. 2] сейчас повторим ее коротко.

Еще Гегель обратил внимание на то, что идея свободы в большей степени, чем какая-либо другая, подвержена «величайшим недоразумениям». И действительно, западный мыслитель в соответствии с требованиями логики, всегда, и конечно тщетно, пытается отделить собственно свободное поведение от детерминированного. В вероятностной логике в этом нет необходимости. Силлогизм Бейеса позволяет свободно генерируемому фильтру — ?(у/µ) взаимодействовать с детерминированной составляющей ?(µ), порожденной всем прошлым культуры, воспитанием и пр. Таким образом, при возникновении всякой новой, достаточно серьезной ситуации у происходит мультипликативное смешивание предначертанного (судьбинного) начала со свободой выбора — спонтанным началом. Из сказанного здесь следует, что представление о свободе на внутренних уровнях сознания обладает большей ясностью, чем на уровне аристотелева мышления. Это предположение было подтверждено нашими экспериментальными исследованиями. В них мы воспользовались медитацией, направляемой такими ключевыми словами как свобода, рабство, достоинство(**88). Оказалось, что постмедитационные протоколы на слово свобода чаще всего носят метафорический характер(*89). В них постоянно встречаются такие слова как свет, радость, полет, парение.... Ощущается глубокая удовлетворенность пережитым... Сравнение частоты появления слов из тезауруса наших протоколов с частотой слов, поясняющих слово свобода в толковом словаре русского языка Ожегова, показало, что мы имеем дело с двоемыслием. Толковый словарь отражает парадигму, заданную на уровне (1); протоколы наших экспериментов отражают непосредственное погружение в подвалы сознания, приглушенные в существующей культуре ее всеподавляющим логицизмом. Оказывается, что в глубинах сознания человек готов и к иному, не логически понимаемому, а непосредственно переживаемому — романтическому пониманию того, что есть свобода.

Теперь несколько слов о нирване — одном из труднейших для нас восточных понятий. Смысл его опять-таки легко раскрывается в бейесовской логике. Устремленность к нирване — это отказ от привязанностей, или — иначе — стремление к сглаживанию кармически заданной селективности в системе ценностных представлений. Нирвана достигается, когда система личностных ценностных представлений ?(µ) вырождается в неусеченное (устремляющееся в бесконечность) прямоугольное распределение. При этом, в силу условий нормировки, отрезок, отсекаемый по оси ординат прямой, задающей это распределение, будет стремиться к нулю. Строго говоря, само представление о функции распределения ?(µ) теряет свой смысл, и порождение любого фильтра ?(у/µ) становится просто бессмысленной задачей. Индивидуальность умирает естественной смертью, она превращается в ничто или во все, лишившись ценностных предпочтений. Смыслы исчезают, потеряв селективность в их оценке. Семантический континуум возвращается в свое нераспакованное состояние. Но так открывается возможность трансценденции — выхода в деперсонализированное космическое сознание, лишенное земных смыслов. Об этом сознании извечно мечтал человек(**90). К представлению о нем он приходил каждый раз, когда задумывался о смерти. Но это состояние сознания уже абсолютно невыразимо на нашем языке; это уже мир небытийного Бытия. Бытия, свободного от делания, а, следовательно, неспособного к распаковке семантического континуума, порождающего наш язык. Нам хочется допустить существование того, что мы не в состоянии вообразить. К этому зовет нас наш внутренний голос. Наша фантазия готова уносить нас и в невоображаемое. Для нас предельная реальность в один прекрасный момент может стать более реальной, чем привычная реальность реального. В этом — чудо сознания. Вероятностная модель сознания здесь может нам помочь лишь совсем немного — она слегка очерчивает то, что скрыто от нашего непосредственного взора.

Но вернемся ненадолго к понятию свобода. Для человека, находящегося в нирване, т. е. в состоянии абсолютной свободы, теряет смысл само понятие «свобода». Какой смысл говорить о свободе выбора фильтра ?(у/µ), если ?(µ) вырождается в равномерное распределение, стремящееся к нулю? Если свобода состоит в свободе выбора фильтра, то свободным может быть только несвободный человек. В этом — парадоксальность понятия свободы. Но этот парадокс легко высвечивается, если мы скажем, что свобода — это не более чем один из модусов нашего Бытия, где все мы не свободны от смыслов. Овладевая смыслами, мы всегда становимся не свободными от них.

От понимания текстов (в их широком значении) можно перейти к пониманию собственно концепций. Механизм понимания здесь остается таким же. Можно, скажем, поставить вопрос: являлся ли Лысенко дарвинистом? Наш ответ на этот вопрос будет положительным. Теория. Дарвина построена не как исчисление. Она основана на некоторых размытых (никогда четко не определяемых) понятиях, которым в процессе концептуализации оказалась приданной различная степень значимости. К восприятию теории эволюции Дарвина Лысенко подошел с каких-то своих, глубоко личных позиций. Его фильтр предпочтения оказался таким, что основная масса плотности вероятности функции ?(y/µ) попадала на хвостовую часть распределения ?(µ), определявшего построения самого Дарвина. Так получился лысенковский вариант дарвинизма. А если мы теперь обратимся к такому учению как Христианство, то увидим, что за 2000 лет его существования образовалось столь много организованно оформившихся вариантов интерпретации его первоисточников, что их даже трудно разумно классифицировать и кодифицировать. Среди них была и такая странная форма понимания, как, скажем, секта скопцов (в старой России она пользовалась достаточно широкой известностью). Легко видеть, что только совсем узкие — иглоподобные фильтры пропускания могли породить такую своеобразную и изуверскую форму прочтения текстов. Впрочем, хорошо известно, что и Ислам — одну из мировых религий — можно рассматривать в каком-то смысле как вариант прочтения иудео-христианских источников. (Этой темы мы уже касались в книге [Nalimov, 1982].) Вся история развития Христианства есть не более чем нескончаемое раскрытие потенциального многообразия скрытых в нем смыслов.

Теория понимания, естественно, должна включать в себя и теорию непонимания. Непонимание — это не есть неверное понимание, ибо понимание не может быть верным или неверным. Оно просто должно иметь место. Понимание - это приближение понимаемого текста к самому себе путем порождения фильтра понимания, приближающего чужой текст, чужую смысловую ориентацию к своей собственной. Понимание — это способность найти в чужом тексте свое, или, может быть серьезнее, — найти самого себя новым в чужом. И если снова вернуться к Лысенко, то нужно сказать, что Дарвина он понял — приблизил к самому себе, он стал дарвинистом, но своим собственным, особым дарвинистом. Непонимание — это неспособность приблизить к себе чужой текст.

Непонимание может быть вызвано какими-то особенностями подлежащего пониманию текста — не только его содержанием, но и формой изложения, стилем или нарочито бросаемым вызовом. Если здесь уместно обращаться к личному опыту, то я могу сказать, что долгое время для меня оставался совершенно непонятным Ницше — я не мог его принять и завидовал тем, кто мог. Перелом произошел только тогда, когда я, наконец, познакомился с часто упоминаемой в этой работе его последней книгой Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей. Тогда мне стало понятным и все ранее сказанное.

Серьезно воспринимаемые, преобразующие личность тексты должны нести те смыслы, к пониманию которых понимающий был подготовлен, которые он смутно ожидал, но сам не мог найти. Между текстом и возможностью его понимания часто стоит сама культура, обычно яростно защищающая свою смысловую целостность. И тогда понимание оборачивается в бунт против парадигмы культуры(*91). В науковедении введен термин негативная наука. Этим термином обозначается нередко наблюдаемый в науке процесс самоторможения, обусловленный непониманием нового крупными учеными. (В качестве примера сошлемся здесь только на статью Гарфилда [Garfield, 1980], где говорится о том, как Ньюкомб(**92) — известный математик-астроном, в свое время не мог понять возможности полета машин тяжелее воздуха.)

Христианство почти две тысячи лет господствовало над западной мыслью в силу своей удивительной открытости к разнопонимаемости, хотя эта устремленность почти никогда не обходилась без конфликтов, обретавших часто социальное звучание. И ставшая теперь крылатой фраза Ницше, что «Бог умер», означает просто, что Христианство перестало быть понимаемым в своем непосредственном — традиционном проявлении. Возникло великое парадигматическое противостояние. И вот что интересно: Запад, кажется, начинает заново открывать содержательность Христианства через философию Востока. Последняя не вызывает столь сильного парадигматического противостояния (см., например, книгу Капры [Сарга, 1975] или нашу статью [Nalimov, Barinova, 1974]). Восточная мысль, будучи принятой, открывает путь к пониманию Христианства. Это, кажется, стало ясным для некоторых теологов западных церквей. Если же говорить о православии, то оно сжалось, обороняясь от Востока, — его функция распределения ?(µ) приобрела усеченный характер: все, что выходит за пределы усеченности, объявляется бесовщиной и потому просто снимается с обсуждения. Стремление к преднамеренному усечению своих смыслов — это одна из форм трусливого семантического самолюбования, своеобразного нарциссизма.

Непонимание всегда вызывает агрессию(*93). Степень агрессивности, наверное, может быть мерой непонимания. Вероятно, каждый из пишущих встречался с негативными рецензиями, где ничто не анализируется, а все подвергается поруганию. Вот выдержка из одной такой рецензии, включающая начальные и заключительные слова:


Статья... представляет собой набор не связанных между собой бездоказательных утверждений. (...) История развития естествознания (физики и биологии в том числе) есть история экспериментального (эмпирического) изучения окружающего мира... никакая сколько-нибудь удачно изощренная абстрактная схема не может «вывести» априорным образом законы природы. (...)

Статью следует отвергнуть, так как нельзя тратить и без того небольшой объем журнала на печатание бессмысленных и во многом неверных словесных упражнений.


Эти краткие выдержки из большой рецензии интересны тем, что они явно показывают источник семантической закрытости рецензента — он признает в естествознании только индуктивное мышление, отсюда всякое нетривиальное обращение к математике, науке дедуктивной, становится нелепостью. Это острое неприятие априорной составляющей в научном знании. Наверное, такая рецензия могла бы быть адресована и к общей теории относительности Эйнштейна, который, кстати, всегда выступал против попыток подтвердить его теорию непосредственным (т. е. не опосредованным теорией) измерением кривизны пространства.

Рецензия, кажется, единственно узаконенная в нашей культуре форма дискуссии, в которой защищающийся выступает с открытым забралом, а нападающий — с закрытым, пользуясь правом анонимности. Оказывается, что борьба вокруг нового ведется не на равных правах — тому, кто является защитником старого, для большей храбрости дается право быть неузнанным. Но, впрочем, поднимаемый здесь вопрос относится уже скорее к социологии науки. Хочется здесь напомнить и слова Полани из ставшей теперь широко известной его книги [Полани, 1985]:


К настоящему времени выяснилось, что современный сциентизм сковывает мысль не меньше, чем это делала церковь, (с. 276).


Итак, заканчивая этот раздел, мы должны еще раз повторить, что нет критерия истинности понимания. И это естественно, хотя бы потому, что всякое серьезное понимание есть забегание вперед. Но забегание никогда не гарантирует от попадания в волчьи ямы. Может быть, самый яркий и в то же время трагический пример этому дает сам Хайдеггер — один из крупнейших философов понимания — не он ли в свое время попал в ловушку приверженности нацизму (см. [Руткевич, 1988]). О ловушках мы узнаем чаще всего тогда, когда смыслы из мира семантического переносятся в мир делания. Уже давно было сказано, что «по плодам их узнаете их» (Мф. 7.16). Что мы можем сегодня к этому добавить? Путь понимания тернист.

Отметим здесь еще, что наш подход к природе понимания близок к представлениям Полани [Полани, 1985]:


На протяжении всей этой книги я настойчиво стремился к одному: я старался показать, что всякий акт познания включает в себя молчаливый и страстный вклад личности, познающей то, что становится известным, и этот вклад не есть лишь всего некоторое несовершенство, но представляет собой необходимый компонент всякого знания вообще (с. 319).


В. Смыслы биосферы

В нашей книге [Nalimov, 1985] была рассмотрена вероятностная модель биологического эволюционизма, опирающаяся опять-таки на бейсовский силлогизм. Мы исходили из того, что смыслами текстов мира живого являются морфофизиологические признаки. Предполагалось, что все многообразие этих признаков изначально упаковано на числовой оси µ. Мир живого тогда предстал перед нами как вероятностно взвешенная распаковка континуума биологических смыслов(*94). Особи — элементарные единицы текстов мира живого — оказались задаваемыми функциями распределения — ?(µ); виды, соответственно, — многомерными распределениями, построенными на осях µ1, µ2,..., отвечающих отдельным особям.

В качестве иллюстрации к сказанному рассмотрим биогенетическийзакон Э. Геккеля (сформулированный еще в 1866 г.), согласно которому индивидуальное развитие особи является быстрым повторением (рекапитуляцией(**95)) филогенеза. Повторяются на короткое время признаки далеких предков — их структура, химизм, функции. Этот (весьма странный на первый взгляд) закон свидетельствует о том, что зигота (оплодотворенная яйцеклетка) содержит в себе всю предысторию особи. В эмбриогенезе эта история зачем-то проигрывается еще раз, а затем стирается (однако, не полностью), с тем, чтобы иметь возможность повториться у следующего потомка. Весь этот онтогенетический спектакль можно рассматривать как процесс, описываемый изменениями весов, приданных отдельным участкам континуума морфогенетических признаков. В современном учении о рекапитуляции, которое развивал И. И. Шмальгаузен [Шмальгаузену 1982], особенно подчеркивалась сложная система корреляций в организме, проявляющаяся в особенностях развития взаимосвязанных органов и структур. В нашей модели эта взаимосвязанность естественным образом задается самой функцией распределения.

Если теперь опустить все подробности бейесовского эволюционизма, уже изложенные нами в упоминавшейся выше книге [Nalimov, 1985], и ограничиться только сравнением нашего подхода со столь популярной сейчас синтетической теорией эволюции, то здесь все будет очень похоже на то сопоставление, которое мы раньше делали, сравнивая бейесовскую семантику обыденного языка с аристотелевой логикой, допускающей только атомарные факты. В синтетической теории эволюции нет представления о поле. Ее математические модели основаны на предпосылке, называемой Beanbag Genetics. Это далеко идущее упрощение: гены ведут себя в геноме как дискретные единицы, взаимодействие между которыми пренебрежительно мало; селективная ценность каждого аллеля постоянна, селективная ценность генов аддитивна. Как бы ни были серьезны успехи такого подхода, они все же остаются не изоморфными действительности (подробнее эта тема освещена в статье Б. М. Медникова [Медников, 1980].

В отличие от моделей, базирующихся на идее Beanbag Genetics, представление о мире живого как о распаковке морфофизиологического континуума позволяет дать формальное описание изменчивости как процесса, охватывающего все поле признаков сразу. Такое описание становится значительно более реалистичным. В упоминавшейся выше нашей книге это утверждение иллюстрируется следующими примерами: отмеченное А. А. Любищевым телеогенетическое сходство животных, проявляющееся в том, что эволюция дает сходные решения задач независимо от факторов, осуществляющих эти решения (сходство ихтиозавров, дельфинов и рыб и т. д.); гомологические ряды Н.И. Вавилова — представление о том, что целые семейства растений в общем характеризуются определенным циклом изменчивости; неотеническая теория происхождения человека, оправдывающая представление о пятнистом характере эволюции, т. е. быстром и, радикальном изменении целого паттерна признаков. Признав бейесовскую модель эволюционизма, мы оказались готовыми признать направленность эволюционного процесса. К этому, кажется, готовы и некоторые генетики. Во всяком случае, Хесин [Хесин, 1981] говорит о возможности существования направленного и закономерного процесса регулирования состава гена, не требующего селекции для своего проявления. Но это, конечно, не формулировка научных гипотез — это все не более чем расширение горизонта нашего незнания. Горизонта поиска. Не то же ли самое происходит, когда формулируется антропный принцип(*96) отбора фундаментальных постоянных, обеспечивающий возможность жизни на Земле?

В сказанном выше особенно существенным для нас является то, что введение понятия об изначально заданном морфофизиологическом континууме позволяет дать модель, описывающую эволюционные процессы в биосфере так же, как они описываются в сфере семантической деятельности человека. Единство интеллекта и природы, параллелизм между биологической эволюцией и ментальными процессами — это проблема, которую поставил и разрабатывал Бейтсон [Bateson, 1979]. Мы пытаемся дать этой проблеме иное освещение, исходя из существенно иных исходных посылок.

Мне неоднократно задавали вопрос: можно ли, исходя из все тех же бейесовских представлений, описывать эволюцию ландшафтов Земли. Я не занимался разработкой этой темы, но думаю, что такой подход возможен. Наверное, можно высказать такую мысль: все в окружающем мире, что предстает перед человеком как нечто эстетичное, есть текст, а текст всегда возникает в результате эволюции, и этот эволюционный процесс, по своей природе всегда должен быть одним и тем же. Именно одноприродность эволюционных процессов — их замкнутость, как это нам хочется думать, на каком-то непонятном для нас, может быть, космическом начале порождает ту одинаковость в оценивании разных по своей выразительности текстов, которую мы готовы связать с нашим эстетическим их восприятием. Можно, конечно, не соглашаться с тем, что только что было сказано выше, но нельзя снять с рассмотрения поставленный здесь вопрос: почему так широк спектр наших эстетических восприятий — он простирается от математических трактатов до изломов скал на морском берегу.





 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх