• Часть I. Служение Господне
  • 1. Кана Галилейская
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • 2. Первый День Господень
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • 3. Блаженства
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • XXVII
  • XXVIII
  • XXIX
  • XXX
  • 4. Царство Божие
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • 5. Освободитель
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • XXVII
  • XXVIII
  • XXIX
  • XXX
  • XXXI
  • XXXII
  • XXXIII
  • XXXIV
  • XXXV
  • XXXVI
  • XXXVII
  • 6. И мир его не узнал
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • 7. Пришел к своим
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • 8. И свои не приняли
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • XXVII
  • XXVIII
  • 9. Кесария Филиппова
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • 10. Преображение
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • Часть II. Страсти Господни
  • 1. Вшествие в Иерусалим
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • 2. Бич Господень
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • 3. Серый понедельник
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • 4. Страшный суд
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • 5. Иуда предатель
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • 6. Тайная вечеря
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • 7. Гефсимания
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • XXVII
  • XXVIII
  • 8. Суд Каиафы
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • 9. Суд Пилата
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • XXVII
  • XXVIII
  • XXIX
  • 10. Распят
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • ??II
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • XXIII
  • XXIV
  • XXV
  • XXVI
  • XXVII
  • XXVIII
  • XXIX
  • XXX
  • XXXI
  • XXXII
  • XXXIII
  • XXXIV
  • XXXV
  • XXXVI
  • XXXVII
  • XXXVIII
  • XXXIX
  • XL
  • 11. Воскрес
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX
  • XXI
  • XXII
  • 12. Воистину воскрес
  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • Том второй

    Часть I. Служение Господне

    1. Кана Галилейская

    I

    «Время исполнилось, и приблизилось царство небесное; покайтесь (обратитесь) и веруйте в Блаженную весть» (Мк. 1, 15), – начал Иисус проповедовать, сойдя в Галилею с Иудейской нагорной пустыни, где искушаем был дьяволом, а в Иерусалиме, дня за три до смерти, кончил так:

    Царство небесное подобно человеку царю, который сделал брачный пир для сына своего.

    И послал рабов своих звать званых на брачный пир; и не захотели прийти. (Мт. 22, 2–3).

    Вспомнил ли Иисус в эти последние дни Свои тот первый день, когда пришел к людям с Блаженною Вестью о Царстве Божьем? Если первое и последнее, начало и конец, есть главное во всяком деле, то, судя по такому концу и такому началу, главное в деле Господнем есть Царство Божие, брачный пир, где Мать Земля – невеста, а Сын Человеческий – жених.

    II

    Брачный пир у синоптиков – в слове, а в IV Евангелии, – в деле, в «чуде-знамении».

    В Кане Галилейской положил Иисус начало знамениям,

    , и явил славу Свою. (Ио. 2, 11.)

    Тотчас после Вифавары-Вифании, первого явления славы, – второе, – Кана Галилейская; после крещения в воде – претворение воды в вино. Это связано с тем не только внешне, по времени, но и внутренне, по смыслу; то противополагается этому: пост и пир, скорбь и радость, вода и вино, закон и свобода. Сам Иисус противополагает Себя Иоанну Крестителю:

    до Иоанна – закон и пророки, а после него, царство Божие благовествуется. (Лк. 16, 16.)

    Но кому уподоблю род сей? Детям подобен он, которые, сидя на площади, перекликаются, мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам надгробные песни, и вы не рыдали. Ибо пришел Иоанн – не ест, не пьет; и говорят. «В нем бес». Сын человеческий пришел, – ест и пьет, и говорят. «Вот обжора и пьяница»,

    (Мт. 11, 16–19.)

    Последних двух кощунственно-грубых слов смягчать не следует: знает, конечно, Господь, что делает, когда вспоминает их, с какой, должно быть, грустной и к человеческой глупости милосердной усмешкой!

    «Лучше бы этого пьяного чуда не было вовсе в Евангелии», – думают о Кане трезвые, так называемые нравственные, люди, «сухие» от вина, но не от крови, которую лили на войне, как воду, вчера и будут лить завтра. То же могли бы и подумать и многие из нынешних как будто христиан, будь они поискреннее перед собой и читай Евангелие менее слепыми от привычки глазами. И надо правду сказать: «пьяное чудо» как будто нарочно рассказано так, чтоб это подумали «трезвые».

    III

    В брачной горнице для «очищения иудейского», омовения рук и ног перед трапезой, шесть водоносов, огромных каменных чанов, по три меры воды в каждом (Ио. 1, 6). Греческая мера жидкости, метрет, иудейская – бат (bath), – около 40 литров:[474] в каждом чану-водоносе три-четыре меры – от 80 до 120 литров; в шести – от 500 до 700. Слуги наполняют их водою «доверху», «до края» (Ио. 2, 7): помнит рассказчик и эту подробность, видимо радуясь всему, что усиливает впечатление полноты и щедрости дара.

    Свадебные пиры длились, по тогдашнему иудейскому обычаю, не менее трех, а иногда и семи дней. Судя по огромному количеству воды в шести чанах, достаточному для омовения множества гостей, дом – большой и богатый; должно быть, и запас вина обильный. Если же истощился он весь, и так неожиданно, что для пришедших с Иисусом новых гостей вина не хватило (а нового негде было, вероятно, купить в маленьком городке-селении), то значит, все эти дни пили очень много.

    Худшее вино (слабейшее) подают, когда люди напьются, а ты хорошее (крепчайшее) сберег доселе (Ио. 2, 10), —

    шутит с женихом, как будто чересчур весело-пьяно, архитриклин, начальник слуг (столько их в доме, что нужен начальник: тоже признак богатого дома). Значит, и в тот день, когда приходит на пир Иисус, гости уже напились; и вот, шесть новых, полных до края, чанов – по-нашему, бочек, чтоб не прекращался пир.

    Этого «пьяного чуда» никогда не поймут трезвые, но, может быть, поймут такие святые, Господним вином упоенные, как Франциск Ассизский и Серафим Саровский.

    Духа Бог дает не мерою. (Ио. 3, 2.) Приняли же мы все от полноты Его… благодать на благодать (Ио. 1, 16), —

    радость на радость, щедрость на щедрость, или, как сказали бы те, на Канском пиру упоенные, – «меру на меру». Да, надо самому опьянеть, чтобы понять это пьяное чудо.

    IV

    Вспомним иудейских прозелитов, эллинов, пришедших к Иисусу за шесть дней до Голгофы и услышавших слова Его о святейшей тайне Елевзинских мистерий:

    если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно;

    если же умрет, то принесет много плода. (Ио. 12, 24.)

    Вспомним, что простонародный греческий язык, на котором написано Евангелие, так называемый «общий», koine, есть язык мистерий, «объединяющих род человеческий», по слову Претекстата,[475] язык первых двух объединителей, бога Диониса и Александра Великого; вспомним, что Павел, апостол язычников, а за ним и вся Церковь до наших дней называет величайшие святыни свои тем же словом, какое произносилось в Елевзинском святилище: mysteria. Вспомним все это, и мы, может быть, поймем, почему в самом эллинском, «общем», koine, и всемирном из четырех Евангелий, Кана Галилейская, первая вечеря Господня, с претворением воды в вино, так же как последняя – с Евхаристией, претворением вина в Кровь, суть два наиболее всемирных «чуда-знамения», в которых Иисус, объединив род человеческий, действительно «явил славу Свою».

    V

    Смешивать Христа с Дионисом – грубое кощунство и невежество. Но если, по глубокому слову Августина, «то, что мы называем христианством, было всегда, от начала мира, до явления Христа во плоти»,[476] то в Дионисовых таинствах достигнута, может быть, высшая, и ко Христу ближайшая, точка в дохристианском человечестве. В этом смысле, все язычество есть вечная Кана Галилейская, уныло-веселое пиршество, где люди, сколько ни пьют, не могут опьянеть, потому что вина не хватает, или вино претворяется в воду. «Нет у них вина» (Ио. 2, 3), – жалуется Господу Мать Земля милосердная, как Дева Мария, матерь Иисуса. Вина нет у них и не будет, до пришествия Господа.

    Жаждут люди, уже за много веков до Каны Галилейской, истинного чуда, претворяющего воду в вино, и чудесами ложными не утоляется жажда.

    В хоре Еврипидовых «Вакханок», кличет Вакх: «Эвое!» и земля вместо воды в родниках, источает вино.

    Тирсом в скалу ударяет мэнада, – льется вода;

    в землю вонзает свой тирс, – брыжжет вино,[477]

    Но верит ли сам Еврипид в это Вакхово чудо, так же как Плиний Натуралист в чудо на о. Андросе, в источнике Дионисова храма, где в январские ноны, по римскому календарю, а по христианскому, в тот самый день, когда вспоминалась в древней церкви, вместе с Богоявлением, Кана Галилейская, – вода претворялась в вино?[478]

    VI

    Воду в вино претворяет Господь на первой вечере, явной, в Кане Галилейской, а на последней, Тайной, – претворит вино в кровь.

    Я есмь истинная лоза, а Отец Мой – виноградарь. – Сие сказал Я вам… да радость ваша будет совершенна. (Ио. 15, 1, 11.)

    Что это за радость, и почему обе двери Евангелия, вход и выход, затканы одной виноградной лозой, с одинаково рдеющими гроздьями, – этого никогда не поймут человечески трезвые – те, кто главного чего-то о себе, о мире и Боге не знают; это поймут только божественно-пьяные, потому что знают они или узнают когда-нибудь, что не утоляющее жажды, слабое и грубое, земным вином опьянение, есть только вещее подобие, знамение, иного, иным вином опьянения, всеутоляющего.

    Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я – в нем, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего. (Ио. 15, 5.)

    Знают они, или когда-нибудь узнают, что надо человеку «выйти из себя», чтобы войти в Бога; душу свою «потерять», «погубить», чтобы «найти», «спасти». В этой-то высшей точке и прикасается тень к телу, Дионис – ко Христу.

    Вышел из себя,

    (Мк. 3, 21), —

    скажут о Нем, единственно-божественно-пьяном, трезвые, тем же словом, как о посвященных в Дионисовы таинства.

    Трепет объял их и ужас-восторг,

    (Мк. 16, 8),

    скажет Марк-Петр о женах, «пришедших весьма рано, при восходе солнца», ко гробу воскресшего Господа (Мк. 16, 2). Если бы не этот «восторг», «исступление», «выхождение из себя», Экстаз, то не узнали бы они, не увидели, что Христос воскрес.

    VII

    «Землю целуй и ненасытимо люби… ищи восторга и исступления сего… и не стыдись; дорожи им, ибо оно есть дар Божий, великий, да и не многим дается, а избранным», – завещает старец Зосима Алеше Карамазову,[479] и в чудном, у старцева гроба, видении вспомнит Алеша эти слова.

    «Кана Галилейская… первое, милое чудо! Радость людскую, а не горе посетил Христос… Чудо сотворив в первый раз, радости людской помог… Но кто это? Почему раздвигается комната?.. Кто встает?..» Встал лежащий во гробе, подошел к Алеше.

    – «Тоже, милый, тоже зван, – раздается над ним тихий голос. – Веселимся, пьем вино радости новой… Видишь ли Солнце наше?»

    – «Боюсь… не смею глядеть…»

    – «Не бойся. Страшен величием… но милостив к нам бесконечно, нам из любви уподобился, и веселится, воду в вино превращает, чтоб не пресеклась радость гостей… новых ждет, новых зовет, и уже на веки веков. Вот и вино несут новое».

    «Что-то горело в сердце Алеши… Слезы восторга – (исступления, экстаза) – рвались из души его. Руки простер, вскрикнул, проснулся… Опять гроб, и тихое чтение Евангелия. Алеша глядел на гроб, на закрытого, недвижимого, протянутого в гробу, мертвеца… Только что слышал он голос его, голос этот еще раздавался в ушах его. Он еще прислушивался, ждал… Но вдруг вышел из кельи… Полная восторга душа его жаждала свободы. – Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих, сияющих звезд. – Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною. – Алеша стоял, – смотрел, и вдруг, как подкошенный, повергся на землю. – Целовал ее, плача, рыдая… и исступленно клялся любить ее во веки веков. – «Землю облей слезами радости твоей и люби сии слезы твои», – прозвенело в душе его. О чем плакал он? О, он плакал, в восторге своем, даже и об этих звездах, которые сияли ему, и «не стыдился исступления сего». Нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих как будто разом сошлись в душе его, она трепетала, соприкасаясь с мирами иными», – с таким же «восторгом-ужасом», как души тех жен у гроба Господня.[480]

    Вот что значит: от чуда опьянеть – чудо понять, чудо совершить, – претворить воду в вино.

    VIII

    «Было это или не было?» – чтобы об этом спросить Алешу и, услышав ответ его: «Было! Кто-то посетил мою душу в тот час», – все-таки решить: «галлюцинация», – каким надо быть лакеем Смердяковым, хотя бы и ученым, премудрым, во всеоружии «Критики чистого разума»! Но, кажется, надо быть лакеем во сто крат большим, чтобы спросить ев. Иоанна: «было это или не было?»

    «Все про неправду написано», «голый вымысел», – кто так решил и на этом успокоился, тот очень плохо знает историю, а души человеческой не знает совсем. Как же не понимают левые критики, что для такого «вымысла» надо быть не ев. Иоанном, все равно, учеником ли, «которого любил Иисус», или неизвестным Иоанном Пресвитером, а противоестественной помесью утонченного скептика II века с грубым циником XX века, т. е. баснословнейшей из всех химер.

    Нет, Кана Галилейская – не «вымысел». Что-то произошло в ней действительно, из чего родился евангельский рассказ. Что же именно? Этого мы, разумеется, никогда не узнаем с точностью. Главное, что здесь затрудняет исследование, есть общее свойство всех исторических свидетельств IV Евангелия. Мастер, никем не превзойденный, в том, что живописцы называют «светотенью», «chiaroscuro», смешивает Иоанн свет ярчайший с глубочайшею тенью, в таких неуловимых для глаза переливах-слияниях, что чем больше мы вглядываемся в них, тем меньше знаем, действительно или призрачно то, что мы видим.

    Рано, когда еще было темно, приходит Мария Магдалина ко гробу. (Ио. 20, 1.)

    Во всем IV Евангелии такая темнота раннего утра. В винчьевской живописи происходит нечто подобное. Может быть, в Моне Лизе живой мы не узнали бы той, что на портрете, из чего, однако, не следует, что не было живой: так, из того, что мы не узнаем исторической Каны Галилейской в Евангельской, не следует вовсе, что исторической не было.

    Два порядка смешивает или нарочно соединяет Иоанн, – Историю и Мистерию, так что все его свидетельство – полуистория, полумистерия; смешивает, или нарочно соединяет, явь с пророческим сном, с тем, что он называет «знамением»,

    , а мы называем «символом», «подобием», – так что все у него, – как полуявь, полусон. Это надо помнить, чтобы понять, что произошло в Кане Галилейской.

    IX

    Скрытое в свидетельстве Иоанна, исторически-твердое тело осязается лучше всего в таких для нас невообразимых, ненаходимых чертах, как эта:

    нет у них вина, —

    говорит Мать, а Сын отвечает:

    что Мне до тебя, женщина?

    (Ио. 2, 3–4).

    Сколько бы ни сглаживали этой режущей остроты, – не сгладят. («Что Мне и тебе, женщина?» – хотя и буквальный, но, по смыслу и по множеству других примеров на тогдашнем простонародном греческом языке, koine, неверный перевод.) Слово это надо принять, как оно есть: вслушаться ухом, не оглохшим от двухтысячелетней привычки, в эту, для нас «фальшивую ноту», как бы от железа по стеклу скрежещущий звук, – так, как будто мы слышим его в первый, а не в тысячный раз; надо «удивиться-ужаснуться» ему до конца, – и может быть, мы поймем, что, если в нашей человеческой музыке нужны диссонансы для высшей гармонии, для высшего лада – разлады, то и в музыке божественной. Евангелии, – тоже.

    Только что услышав в Вифаваре-Вифании глас Матери своей Небесной, Духа: «Ты – Сын Мой возлюбленный: в сей день Я родила Тебя», – не мог бы сказать Иисус земной матери: «Мать», так же как земному отцу: «Отец»; мог – только Небесной Матери и Отцу Небесному.[481]

    Вот почему и в слове любви нежнейшей, какая только была на земле, когда, вися на кресте. Сын глазами укажет матери на любимого ученика, брата Своего нареченного, – Он не назовет ее «матерью».

    Женщина! вот сын твой. (Ио. 19, 26.)

    Мог ли бы Он так назвать ее, если бы не знал, что и ей открыта эта святейшая тайна сердца Его – любовь, соединяющая Их обоих, земную и Небесную?

    Вот в какую глубину сердца Господня мы заглядываем сквозь «светотень» Иоанна, как сквозь темную ясность вод – в их глубину бездонную; вот для какой божественной гармонии нужен этот диссонанс человеческий.

    Тайно пил Иоанн из сердца Господня, —

    Ex ilio pectore in secreto bibebat, —

    скажет бл. Августин.[482] Только возлежавший у сердца Его – мог пить из него так, как пчелы пьют мед из цветов. «Женщина», вместо «матери», – горькая, на языке человеческом, полынь, а на языке ангельском – сладчайший мед сердца Господня.

    X

    Ранним, еще темным утром, когда особенно крепок и сладок сон, мать будит спящего Сына, потому что знает, что час Его пришел, Царства Божьего солнце встает, брачный пир готов, а спящий не хочет проснуться, молит не будить: «Что Мне до тебя, женщина?» Но когда говорит: «Час Мой еще не пришел», – знает, что уже пришел.

    Отче! избавь Меня от часа сего (Ио. 12, 27), —

    скажет и Отцу Небесному, в тот канун последнего дня, так же, как в этот – первого, говорит матери земной. Если говорит ей о часе Своем, то, верно, потому, что знает и она, что это за час для Него. Это видно уже из того, что она велит слугам:

    Что бы Он вам ни сказал, то сделайте. (Ио. 2, 5.)

    Знает ли мать, что не только вода претворится в вино, но и вино в кровь? И если знает, то для этого ли будит спящего, торопит Его, как бы своими руками толкает на это?

    Кажется, видишь два эти сближенных, таких друг на друга похожих лица. Сына и Матери; кажется, слышишь таинственный сговор, почти без слов, только в быстро обмененных взорах. И опять «светотень» бездонных глубин, лада небесного земной разлад, диссонанс божественной гармонии; полынь человеческая – ангельский мед.

    Если бы мы больше знали Неизвестного, любили Нелюбимого, то может быть, поняли бы, что все равно, был или не был в Кане Галилейской тот, кого мы называем «евангелистом Иоанном», – он как будто своими глазами видел, своими ушами слышал все; возлежал у сердца Господня и «тайно из этого сердца пил».

    XI

    Первая, исторически подлинная канва Иоаннова свидетельства о Кане Галилейской – вероятно, очень древнее, простодушно-простонародное сказание или, не будем бояться слов, «легенда» только что ко Христу обратившихся прозелитов-эллинов (их здесь, в Галилее «языческой», множество), посвященных в Дионисовы таинства и еще кое-что помнящих о чуде, для них уже не истинном, неутоляющем – претворении воды в вино, кровь лозную (Дионис – Лоза). Очень вероятно, что и в этой легенде мы могли бы прощупать исторически твердое тело.

    Кана Галилейская, в отличие от всех других, вне Галилеи, соседних местечек, под тем же именем «Кана» (эта географическая точность – лишний признак не «голого вымысла»), кажется, нынешнее селение Kephar Kenna, в пяти километрах к северо-востоку от Назарета, на пути в Капернаум, есть место действия, а время – первый день служения Господня, или канун этого дня.[483] Нет причины сомневаться в исторической точности этих двух свидетельств.

    Идучи из Капернаума в Назарет, Иисус действительно мог зайти в Кану и быть зван на брачный пир, вместе с матерью и перешедшими к Нему от Иоанна Крестителя учениками, что подтверждается и другим свидетельством IV Евангелия:

    после того (Каны Галилейской) пришел Он в Капернаум, Сам и матерь Его… и ученики. (Ио. 10, 2–12).

    Самое же для нас драгоценное в возможном исторически подлинном ядре сказания, это не внешнее, а внутреннее: земная, простая, простым людям доступная, так же физически, как вино их виноградников, пьянящая радость первого дня Господня. «Тихие люди земли», амгаарецы, чистые сердцем, нищие духом, первые увидели что-то в лице рабби Иешуа, поняли в Нем что-то если не умом, то сердцем, от чего обрадовались так, что «вышли из себя»; поняли – увидели чудо Экстаза, претворяющее воду в вино.

    XII

    Чудо для них, а для нас что?

    Десять евангельских стихов о Кане Галилейской – десять загадок – «светотеней». Иоанн слишком хорошо знает синоптиков (в этом никто из критиков не сомневается), чтобы забыть об Искушении. «Камень сделай хлебом», «воду сделай вином» – два одинаковых чуда; если то отверг Господь, как искушение дьявола, то мог ли принять это, как волю Отца?

    Кажется, выйти из этого противоречия нельзя иначе, как предположив два, для двух чудес, порядка: для камней-хлебов – Историю, для воды-вина – Мистерию. Сам евангелист называет Кану не «чудом», teras, a «знамением», semeion, так же, как все «чудеса» Господни. Здесь-то, может быть, и ключ ко всему.

    Между «чудом», в собственном смысле, и «чудом-знамением» – существенная разница. Только вне человека совершается то, а это – и вне, и внутри. Чудо есть нарушение законов естественных; знамение может им и не быть. Всякое явление, когда просвечивает сквозь него то, что за ним, становится «чудом-знамением».

    Alles vergangliche

    Ist nur ein Gleichniss.

    Все преходящее,

    Есть только знак, —

    знамение, символ. В толще внешнего опыта, опытом внутренним истонченное, опрозраченное место, как бы узником в стене процарапанная щель; кем-то из того мира в этот поданный знак-мановение; как бы сполох зарницы в ночи – вот что такое «чудо-знамение». Всякое естественное, под свет такого сполоха попавшее явление может сделаться, в этом смысле, «чудом».

    XIII

    Чудо объяснять «малым разумом», rationalismus vulgaris, значит радовать глупых, старых бесов, огорчать мудрых детей, Ангелов. Чудо – как живое сердце: объяснить его значит обнажить, убить.

    Слишком легко догадаться, что «нет у них вина», значит: «вина сейчас не будет». Не сразу же все истощилось, кое-что могло сохраниться в нескольких из шести огромных водоносов-чанов, или других, подобных им, сосудах. Так же легко догадаться, что «наполните сосуды водою» может значить: «долейте», «дополните», и что гости, уж конечно, не только вином упоенные, пили бы и это разбавленное вино, как цельное. Но все такие догадки малого разума идут мимо евангельского чуда-знамения.

    В мертвых ли сосудах претворяется вода в вино, или в живых сердцах? Спрашивать об этом могут лишь такие несчастные, трезвые, как мы, но не Господним вином упоенные.

    XIV

    «В лозах претворяет воду в вино Тот же, Кто претворил ее в водоносах Каны Галилейской; но мы тому чуду не удивляемся, потому что привыкли к нему», – учит бл. Августин, объясняя чудо, уж конечно, не от «малого разума».[484]

    Солнце мира, сердце Господне, везде и всегда претворяет воду в вино, вино в кровь. Мертвое в живое претворяющая сила, чей слабый отблеск мы называем «Эволюцией», есть вечная тайна Сына в Отце, Логоса в Космосе. Тайна эта и открылась людям в Кане Галилейской, в первый день Господень и, может быть, откроется в последний:

    сказываю вам, что не буду пить от плода виноградного, доколе не придет царствие Божие. (Лк. 22, 18.)

    Люди пьянеют и от маленьких радостей; как же могли не опьянеть от величайшей, какая только была на земле, – от Блаженной Вести о наступающем Царстве Божьем?

    XV

    Как мы ни «сухи», трезвы, но если бы сам Господь сел за нашу трапезу, то, может быть, и наша вода превратилась бы в вино, и мы уже не спросили бы, где совершилось это «чудо-знамение», в мертвых ли сосудах или в живых сердцах.

    Кое-кто из нас все еще помнит, с каким радостным ужасом, подходя в детстве к чаше с Дарами, чувствовал он, что хлеб сей – воистину Тело, вино сие – воистину Кровь. С кем это было в детстве, с тем будет и в смерти; тот, может быть, услышит над собою тихий голос:

    – Видишь ли Солнце наше? С нами веселится, воду в вино претворяет, чтоб не пресеклась радость гостей уже во веки веков.

    Услышит – проснется от смертного сна и увидит в Кане Галилейской первый день Господень.

    2. Первый День Господень

    I

    Раннею весною, кажется, в первые мартовские дни 16 года правления кесаря Тиберия, 28 или 29 года нашей эры, бывший строительных и плотничьих дел мастер, будущий рабби Иешуа сошел из горного городка Назарета в рыбачий поселок, «Село Наума», Кафар-Наум, на Геннисаретском озере. Это событие в жизни человека Иисуса не менее исторически достоверно, чем то, что Он родился в Назарете (или Вифлееме) и умер в Иерусалиме.

    Услышав же, что Иоанн (Креститель) отдан под стражу, Иисус удалился в Галилею.

    И, покинув Назарет, пришел и поселился в Капернауме Приморском (Приозерном), —

    сообщает Матфей (4, 12–13); несколько иначе – Лука, вспоминающий первый день Господень не в Капернауме, а в Назарете.

    В Назару пришел, где был воспитан, и пошел, по обыкновению Своему, в день субботний в синагогу и встал, чтобы читать (Писание).

    Следует рассказ, чей общий смысл таков: тридцать лет молчал Иисус, таясь от назареян так, что никому из них не приходило в голову, с кем они имеют дело; когда же, наконец, заговорил, то сначала удивились:

    не Иосифов ли это сын?

    даже восхитились, едва ли, впрочем, смыслом речи, слишком для них темным, а скорее тем, как Он ее говорил; но потом, от одного намека, что Мессия может быть послан не только к народу Божьему, Израилю, но и к язычникам – «псам», пришли в такую ярость, что

    повели Его на вершину горы, где построен был город их, чтобы свергнуть вниз (Лк. 4, 16–30), —

    убить. Чудом только спасся Иисус: в толпе оказались, должно быть, разумные люди, которые защитили Его и помогли Ему бежать.

    II

    В этом свидетельстве или, не будем бояться слов, «апокрифе» Луки слишком для нас очевидны исторические неточности: город Назарет построен не на вершине, а по склону горы, и кручи такой, чтобы, сбросив с нее человека, убить насмерть, нет вовсе близ города, а уводить Иисуса далеко незачем было разъяренной толпе: тут же, на месте, могла Его побить камнями, по иудейскому обычаю. К тому же Марк (6, 1–6) и Матфей (13, 54–58) относят проповедь Иисуса в Назарете не к первым дням служения Господня, а к гораздо позднейшему времени. Но если, вопреки всем этим внешним неточностям, в свидетельстве Луки есть внутренняя правда о каком-то прошлом или будущем, окончательном отрыве Иисуса от родной земли, —

    истинно говорю вам: никакой пророк не принимается в своем отечестве (Лк. 4, 24), —

    то здесь, в III Евангелии, освещается свидетельство 1-го новым светом: «покинул Назарет», значит «бежал» из него; и «поселился в Капернауме», значит: «переселился» в него, что подтверждается и IV Евангелием:

    сам (Иисус) пришел в Капернаум, и матерь Его, и братья Его, и ученики Его. (Ио. 2, 12)

    А если так, то, бежав из Назарета, понял, вероятно, Иисус, как легко эта колыбель Его могла сделаться гробом; первый к людям шаг Его мог быть и последним; в первый же день Свой понял, что дни Его сочтены.

    Прибыл в Свой город (Капернаум), —

    скажет Матфей об одном из многих скитаний Господних (9, 1). Но и этот город – не Его, а чужой; второе отечество, не лучше первого. Сын человеческий будет вечным изгнанником, бродягой на больших дорогах, «не имеющим, где приклонить голову», более на земле бездомным, чем степные шакалы и птицы небесные.

    III

    Не «пришел», а «сошел», «спустился»,

    , из Назарета в Капернаум, – с точностью изображают Иоанн и Лука (2, 12; 4, 31), как это часто делают евангелисты, одной чертой целое событие в жизни человека Иисуса, внешней и внутренней.[485]

    «Прямо с неба сошел в Капернаум», – скажет Маркион Докет:[486] с неба тридцатилетнего Назаретского молчания, тайны, тишины. Это историческое сошествие Сына человеческого в Капернаум соответствует вечному сошествию Сына Божьего на землю.

    Геннисаретское озеро находится часах в десяти пешего пути к северо-востоку от Назарета. Путнику, идущему, как, вероятно, шел Иисус, по плоскогорью Туран (Tur-an), над Арбеельским ущельем (Arbeel), вдруг открывается, глубоко внизу, между темных базальтовых скал, длинное, узкое, в зеленеющих, весенних берегах, воздушно-голубое, в желтеющих, осенних, – воздушно-зеленое озеро, как бы на землю сошедшее небо.[487]

    Если бывал Иисус в этих местах и раньше, когда ходил с отцом Своим, плотником Иосифом, на отхожие промыслы, то все же теперь, вероятно, смотрел на озеро так, как будто видел его в первый раз в жизни: только теперь узнал, что волю Отца исполнит, возвестит людям царство Божие, – здесь.

    IV

    «Геннисаретская область – красоты неописанной, – вспоминает Иосиф Флавий. – Так плодородна здешняя земля и воздух так благорастворен, что различнейшие злаки, от северного орешника до южных пальм, вместе растут: все времена года как бы соперничают здесь. Смоквы и виноград, рядом со всеми другими плодами, зреют в течение десяти месяцев».[488]

    Кажется, здесь, как нигде на земле, люди могли бы услышать Блаженную Весть:

    все готово, приходите на брачный пир. (Мт. 22, 4).

    Место святейшее, где царство Божие с неба на землю сошло, – подобно лицу человека Иисуса, – простое-простое, обыкновенное, как все места земли, и необычайное, единственное, какого больше нет нигде на земле. Та же ясность, мир, тишина, что в Назарете; но там – как бы восходящая к небу земля, а здесь – как бы на землю нисходящее небо. Две колыбели: одна – Царя, другая – царства. Две заглавных картинки к Евангелию, чудом до наших дней уцелевшие, не писцом на пергаменте, а Богом на земле написанные: та, к детству Господню, – Назарет, и эта, к царству Божию, – Геннисаретское озеро.

    V

    Все еще, в наши дни, так же, как в первый день Господень, золотистая дымка окутывает озеро, подобно «славе Божьей», золоту старинных икон; так же паруса рыбачьих лодок белеют по голубому озеру, острые, как крылья чаек, и тесные стада пеликанов, белых и розовых, движутся по воде островками плавучими, а черные цапли-кормораны, стоя на прибрежных камнях, выслеживают в прозрачной воде рыбу и падают за нею в воду стремительно; так же, сидя в лодках у берега, чинят сети рыбаки, как чинили их сыновья Заведеевы, когда призвал их Господь, или моют их, как Петр, и потом развешивают на кольях сушиться. Все еще озерные заводи у Капернаума, где воды Семиключья (Heptapygon), семи горячих целебных источников, изливаются в озеро, привлекая вкусом и теплотою такое множество рыб, что здесь можно ловить их руками, – напоминают чудесный лов Петра, когда сеть у него прорывалась от множества рыб, и две наполненных ею лодки начинали тонуть (Лк. 5, 6–7). Все еще запах теплой воды и рыбы смешан в летние полдни с благоуханием лимонных и апельсиновых цветов в прибрежных садах Вифсаиды, где чащи олеандровых кустов свешивают розовые, в голубую воду, цветы. Все еще под ногою путника, идущего по берегу озера, хрустит, как под ногою Господа, на мелком черном песке, множество белых известковых ракушек.[489] А на берегу заливов, кажется, только что стояла полукругом толпа, слушая внятно, по воде, доносившийся голос учившего с лодки, рабби Иешуа. И в бурные ночи, на озере, пенистые гребни волн, освещенные луною сквозь тучи, все еще кажутся белой одеждой идущего по воде Господа.

    VI

    Здешняя земля Киннезар-Киннерет посвящена была, с незапамятной древности, богу Киниру-Адонису, умирающему в земле и воскресающему, хлебному семени.[490] Память о боге заглохла в людях, но так же и здесь, как на холмах Назарета, рдели у ног Иисуса цветы анемонов – «Адонисова Кровь»; так же плакала киннора, унылая, как шум ночного ветра в озерных камышах, пастушья свирель умирающего бога Кинира:

    воззрят на того, Кого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают о сыне единородном, и скорбеть, как скорбят о первенце. (Зах. 12, 10.)

    Знала как будто здешняя земля, Кто будет по ней ходить. И если во всякой земной красоте – печаль неземная, то здесь, как нигде; словно чей-то тихий зов, сердце надрывающая жалоба во всем:

    брачный пир готов, и никто не пришел.

    VII

    Путь Иисуса от Арбеельских теснин шел через равнину Геннезара на прибрежное селение Магдалу, а оттуда – на Капернаум, по берегу озера, где горы подступают к нему, иногда почти отвесными кручами, так близко, что для дороги остается лишь узкое место; здесь должна она была проходить, во дни Господни, так же как в наши: люди могут доныне целовать на ней следы от ног Его, неизгладимые.[491]

    Был канун субботы, когда, по закону Моисееву, начинается покой субботний, тотчас по заходе солнца; час дня – предвечерний, судя по тому, что рыбаки на озере еще закидывали сети. Западный берег, где шел Иисус, был уже в тени, а противоположный, с рдеющей, как раскаленное железо, кручей Гадары, – весь еще в солнце. К югу, за Магдалой, прямо из голубой воды встающие, как водяные цветы, розовели белые башни Тивериады, только что отстроенной столицы Ирода Антипы, и золотая кровля дворца его горела, как жар углей. А дальше к югу, вытекающие из озера, сквозь Тарихейское ущелье, воды Иордана осиянны были заходящим солнцем, как славой Господней.[492]

    VIII

    Идучи же у моря Галилейского, (Иисус) увидел Симона и Андрея, брата его, закидывавших сети в море, ибо они были рыбаки. (Мк. 1, 16.)

    Вот первого дня Господня первый миг. Здесь начинается для нас свидетельство Петра-очевидца: его глазами видеть, его ушами слышать Иисуса мы будем от этого мига до того, когда вознесется он с горы Елеонской.

    Симонову лодку увидел Иисус, не доходя до Капернаума, может быть, у обильного рыбой, Семиключья, где, вероятно, поблизости от берега, так же как это делают и в наши дни рыбаки на Геннисаретском озере, Симон с братом своим, Андреем, закидывали сети, или прямо с лодки, или стоя по пояс в воде, на мелком месте.[493]

    В первом же слове: «идучи мимо»,

    , сказанном с точки зрения не самого Иисуса, а рыбаков, сидящих в лодке или стоящих в воде и видящих, как Он идет по берегу, – слышится сквозь голос Марка голос Петра, так же, как в рыбачьем слове

    , «закидывать кругом, с обеих сторон»; что закидывают, не сказано, потому что всякий рыбак знает, что речь идет о сетях. Круглый невод нынешних геннисаретских рыбаков, shabake, точно так же, вероятно, как во дни Петра, наматывается на левую руку; потом, схватив правою висящий с руки, свинцовым грузом отягченный конец сети, разматывают ее быстро и раскидывают по воде. Оба брата – за работой, Симон с одной стороны, Андрей – с другой.[494] Все описано одной чертой, с такой же чудесной точностью, как в наших светописных, движущихся снимках. Неочевидец не мог бы так описать.

    IX

    И сказал им Иисус: идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков.

    И тотчас, бросив свои сети, они пошли за Ним. (Мк. 1, 17–18.)

    Вспомнив свидетельства двух Евангелий, IV-го o том, что Симон и Андрей, бывшие ученики Крестителя, перешли от него к Иисусу (1, 40–42) и III-го, что молва о новом Пророке из Назарета уже распространилась по всей Галилее (4, 14), мы поймем, что все произошло, может быть, не так внезапно, как изображает, по своему обыкновению, Марк: целый ряд постепенных, внутренних опытов, сгущает он и сосредоточивает в одно мгновенное действие той исходящей от Иисуса «движущей силы», dynamis, которая Симону, также, как всем, кто испытывает ее на себе, кажется чудом, и действительно, как всякий религиозно-первичный опыт, касание к мирам иным, – чудесна. – «Будешь отныне ловцом человеков» (Лк. 5, 10), – словом этим озаряются, как молнией, все грядущие судьбы Верховного Апостола и кидается обратный свет на тот вечно для него памятный миг, когда, стоя в воде, полуголый, с намотанной на руку сетью, и вглядываясь пристально в лицо стоящего на берегу рабби Иешуа, услышал он таинственный зов. Миг тот сделался вечностью не только для него, но и для всего христианского человечества: был, есть и будет Петр, до конца времен, ловец человеческих душ.[495]

    X

    И, пройдя оттуда немного, увидел Он Иакова Заведеева и Иоанна, брата его, тоже в лодке, чинящих сети. И тотчас позвал их. И, оставив отца своего, Заведея, в лодке с наемниками, пошли за Ним. (Мк. 1, 19–20.)

    Чинят к будущему лову большие, для больших глубин, сети, ??????, mebatten:[496] целая картина опять в одной мгновенной черте. Зовом неизвестного Прохожего пораженные, как молнией, оба сына покидают старого отца своего, даже не простившись. Все это опять так сокращенно, стремительно, в духе Маркова-Петрова «тотчас»,

    , и так «чудесно», удивительно, что нельзя и в этом не видеть преднамеренной или невольной, историческую действительность упрощающей, «стилизации», как в слишком явном соответствии двух почти одинаковых призваний: лодка, сети, два брата-рыбака, зов Господень, внезапность решения, – все повторяется, как в песенном ладе припев, или созвучие в музыке.

    XI

    И входят в Кафарнаум. (Мк. 1, 21.)

    Больше всех городов мира, «до неба вознесшийся, до ада низвергнутый», Kaphar Nahum, рыбачье «сельцо Наума», – судя по найденным камням в развалинах от основания древнейшей городской стены, в виде четырехугольника, в 1000 шагов длины, 500 ширины, – маленький, как бы игрушечный городок.[497] Только благодаря его положению на самой границе областей двух Тетрархов, братьев Иродов, Антипы и Филиппа, а также на большой, идущей по северному берегу озера, военно-торговой дороге из Иерусалима в Дамаск, есть в городке таможня, telonium, где взимаются пошлины с переходящих через границу или переплывающих в лодках с того берега, Десятиградия; есть и военный, с римским центурионом, постой.[498]

    В тесно-тенистых, соленой рыбой насквозь пропахших улочках, где прохожий ступает осторожно, чтобы не запутаться в разложенных по земле сетях и о рыбью чешую не поскользнуться, рыбачьи домики построены из темных, таких же, как все окрестные холмы и горы, базальтовых плит. Только одна синагога, воздвигнутая римским сотником («он любит народ наш и построил нам синагогу», – скажут Иисусу иудейские старейшины Капернаума, Лк. 7, 5), вся из белого, подобно мрамору, известняка, высится над кучей темных домиков, сияющая белизной, далеко видная с озера. Нежные венцы колонн и архитравы ионического ордера, а также львы, орлы, кентавры и боги-дети с цветочными вязями, а может быть, и с Вакховыми гроздьями, в украшающих стены ваяньях, – все напоминает эллинский храм, – как бы уже предвестье того всемирного, «общего», koine, греческого языка, на котором будет написано Евангелие.[499]

    Внутренность Капернаумской синагоги – такая же, как Назаретской, только побольше и побогаче все: две колоннады, нижняя коринфского, верхняя дорического ордера; голые белые стены; простые деревянные скамьи для молящихся; каменный помост, arona, с «Ковчегом Завета», двухстворчатым шкапиком, где хранятся свитки Закона. Двери главного входа обращены, как всегда, к Иерусалиму; здесь – прямо на озеро, воздушно-голубое, как небо, в чешуе солнечных искр, чьи отражения ходят по белым стенам волнистыми полосами.[500]

    Камни, может быть, от крылечных ступеней главного хода в синагогу найдены в нынешних Тель-Гумских развалинах: если так, то и здесь, как на той приозерной дороге, люди все еще могут целовать следы Иисусовых ног.

    XII

    И тотчас, в день субботний, войдя в синагогу, учил. (Мк. 1, 21.)

    В этом излюбленном Марковом «тотчас» уцелела белая нитка шва, соединяющего два дня: будний, пятницу, до захода солнца, и праздничный, субботу, – в один, – первый день Господень.

    Как учит Иисус, мы, может быть, узнаем из свидетельства Луки о Назаретской проповеди.

    Встал (взошел на арону) читать.

    Подали же ему книгу (свиток) пророка Исаии; и, раскрыв (развив свиток), нашел Он место, где было написано: «Дух Господень на Мне; ибо Он помазал Меня благовествовать нищим и послал меня исцелять сокрушенных сердцем, возвещать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу: проповедовать лето Господне, блаженное».

    И, закрыв книгу (свивши свиток) и отдав ее служителю, сел; и глаза всех в синагоге были устремлены на Него. (Лк. 4, 16–20.)

    Только повторив Исаиино пророчество, умолк; но, должно быть, так повторил, что все поняли, что оно действительно исполнилось на Нем; поняли, или только казалось им, что поняли, и те первые, на земле услышанные, слова Господни:

    Ныне время исполнилось, приблизилось царство Божие; обратитесь же и веруйте в Блаженную Весть. (Мк. 1, 15).

    Или, как скажет потом, уже в последние дни служения:

    все готово: приходите на брачный пир. (Мт. 22, 4.)

    Что еще говорил Иисус в тот первый день, Марк-Петр странно забыл, или не считал нужным вспоминать, может быть, потому, что главное для него не слова Иисуса, а Он Сам. Кажется, Петр вспоминает только, как один из толпы, то, что с нею чувствовал.

    Крайне изумлялись учению Его,

    , ибо Он учил их, как власть имеющий, а не так, как (учат) книжники. (Мк. 1, 22.)

    С книжниками сравнивать Господа едва ли могло прийти в голову кому-либо из первохристианской общины; но очень вероятно, что те, капернаумские слушатели Его, чувствовали именно так, что могли сделать это сравнение;[501] так же ведь и мы, через двадцать веков, чувствуем, или могли бы почувствовать если бы услышали слова Его первый раз в жизни: самые живые, некнижные, и потому самые властные из всех человеческих слов; все мы – «книжники» «ученые»; Учитель – Он один.

    XIII

    И тотчас (вдруг) появился в синагоге их человек в духе нечистом и завопил, говоря: «Что Тебе до нас, Иисус Назарянин? Знаю Тебя, кто Ты, Святый Божий!»

    Духи, существа из того же нездешнего мира, откуда и Он, раньше людей и лучше их знают, кто Он такой. Но слыша, как впервые на земле исповедуется Сын Божий устами бесов, что должен был чувствовать Сын человеческий?

    И запретил ему Иисус грозно: «Молчи и выйди из него!»

    И забив его в судорогах, ???????, и закричав криком великим, вышел из него дух нечистый. И все ужаснулись. (Мк. 1, 23–27).

    Замерли, должно быть, от ужаса, и сделалась такая тишина, что, казалось, можно было слышать, как на белой стене с играющими, от водной ряби, солнечными зайчиками, трепещут, звенят у залетевшей в открытую дверь водяной стрекозы, стеклянные крылышки.

    «Что это? что за новое учение со властью, что и духам нечистым повелевает, и слушаются Его?» (Мк. 1, 27), —

    пронесся вдруг шепотный говор в толпе. Что это, кто это, – еще не знают, но уже чувствуют, что этого никогда не было в мире, и удивляются – ужасаются опять так, как мы, через двадцать веков, могли бы ужаснуться – удивиться, не внешнему чуду, а внутренней, чудеса рождающей силе – «новому учению со властью».

    XIV

    Дальше, в каждом слове Марка, живой голос Петра-очевидца так внятен, что, не меняя почти ни одного слова в Евангельском подлиннике, можно бы продолжать от первого лица:

    Тотчас же, выйдя из синагоги, мы с Андреем, Иаковом и Иоанном, пришли в мой дом, где теща моя лежала больная. И тотчас говорим Ему о ней.

    И Он, подойдя к ней и взяв ее за руку с силой, поднял. И тотчас горячка оставила ее. И она служила нам (за вечерью).

    Что такое эта «горячка», ???????, мы хорошенько не знаем.[502] Может быть, болотная лихорадка, частая во всей Геннисарской низине, у Кафарнаумских же лагун, особенно; или перемежающаяся, чьи приступы сами проходят. Очень вероятно, что и чудотворная, от Господа исходящая «сила» («с силой взял ее за руку») помогла больной. Но ведь и для многих тогдашних равви-целителей вылечить приступ лихорадки – пустое дело. Кажется, Симонова теща получила бессмертье в Евангелии, как мошка в янтаре нетленная, только потому, что слишком хотелось Петру увековечить первый день Господень, весь до последней черты. Эти-то именно, не нужные никому, никем, кроме очевидца, незапоминаемые черточки и внушают нам, может быть, наибольшую веру в исторически подлинное, вопреки всем возможным внешним «стилизациям», внутреннее, в Марковом свидетельстве, ядро.

    XV

    В сумерки же, когда уже солнце зашло, начали приносить к Нему всех больных и (приводить) бесноватых.

    Солнечного захода, конца Субботы, только и ждали, чтобы начать «работу» – ношение больных.

    И собрался к дверям дома весь город. И исцелил Он многих, страдавших разными болезнями, и многих бесов изгнал, и не позволял бесам говорить, что знают Его. (Мк. 1, 32–34)

    Так было в первый день; так же будет и во все дни Господни: сколько бы ни исцелял больных, все идут к Нему, да идут.

    …Сходится народ, так, что им невозможно было и хлеба есть. (Мк. 3, 20.)

    Тысячи людей столпились так, что давили друг друга. (Лк. 12, 1.) Все, имевшие язвы, кидались на Него, чтобы прикоснуться к Нему, и духи нечистые, когда видели Его, падали перед Ним и кричали: «Ты – Сын Божий!»

    Он же запрещал им грозно, чтоб не разглашали о Нем. (Мк. 3, 9–12.)

    Так кончилась Капернаумская Суббота, первый день Господень, и наступила ночь.

    XVI

    Утром же рано весьма, когда еще было темно. Он встал, вышел (из Симонова дома), пошел в пустынное место и молился там.

    Симон же и те, кто с Ним, искали Его

    И, найдя Его, говорят Ему: «Все ищут Тебя».

    Он же говорит им: «Пойдем и в другие ближние города и селения, чтобы Мне и там возвещать, ибо Я на то и вышел». (Мк. 1, 35–38.)

    Кажется, все просто; но, пристальнее вглядевшись в эту простоту, как бы гладкую поверхность вод, мы, может быть, увидим проходящую по ней, едва для глаза уловимую, рябь от чего-то движущегося под водою, огромного.

    В первых же словах, где с такою точностью указано время: «утром весьма рано, когда еще было темно»,

    , чувствуется удивление, с каким все в доме, проснувшись, видят, что рабби Иешуа нет: никому не сказавшись, потихоньку ушел, бежал, – куда и зачем, никто не знает. Но больше, чем удивление, – тревога слышится в слове, или, точнее, в смысле его: ??????????, «поспешили, кинулись Его искать».[503] В трех же словах Симона: «Все ищут Тебя», – слишком внятен вопрос или недоумение: «Отчего Ты бежал?» – чтоб Иисус мог его не услышать. Слышит, но не отвечает, потому что вовсе, конечно, не ответ: «Пойдем и в другие города», а уклонение, нежелание или невозможность ответить. Симон, вероятно, так и не понял тогда; не поймет и потом, вспоминая об этом: тайну бегства Господня, как принял, так и передал нам, нераскрытую.

    Чтобы тайну эту увидеть еще яснее, стоит лишь сравнить два Марковых стиха, этот, 38-й: «Пойдем и в другие города», и следующий, 45-й:

    Явно уже не мог войти в город, но находился вне, в местах пустынных.

    Что было в Капернауме, то будет и во всех городах: только что входит в город, – чувствует, что не может в нем оставаться, должен уходить, бежать. Так в первые дни служения, так и во все, до последнего: к людям идет, и от людей уходит, бежит. Как бы две равные силы борются в Нем, – притяжение к людям, и от людей отталкивание.

    Только вся жизнь Иисуса, все Евангелие, если бы мы поняли его, как следует, могли бы ответить на вопрос, что это значит.

    XVII

    «Братьями» называет Сын Божий сынов человеческих (Ио. 20,17), любит людей, как никто никогда не любил, и знает, как никто никогда не знал, что есть между людьми нелюди, между сущими – несущие, в пшенице плевелы, «сыны дьявола», «человекообразные», неразличимо с людьми смешанные, между ними снующие, липкой паутиной все оплетающие пауки. Видит их, как никто никогда не видел, больше всего – в человеческих толпах.

    Вышедши, увидел множество людей и сжалился над ними, потому что они были, как овцы, не имеющие пастыря. (Мк. 6, 34.)

    Сжалился над ними и в те Капернаумские сумерки, когда у двери Симонова дома собралось такое множество народа, что «люди давили друг друга», как овцы, сбегаясь к Пастырю. В первый раз вошел тогда в это неразличимо-смешанное, человечье-овечье – паучье – стадо; вошел и устрашился, Бесстрашный, – бежал. Изгнан людьми из Назарета; из Капернаума Сам бежит от людей: это бегство страшнее того.

    О, род неверный и развращенный! доколе буду с вами? доколе буду терпеть вас? – (Мт. 17, 17),

    скажет и Он, терпеливейший.

    О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать! (Лк. 24, 25),

    это, может быть, уже и тогда, в Капернауме, предчувствовал.

    Видя, не видят, и слыша, не слышат… ибо огрубело сердце людей сих (Мт. 13, 13, 15).

    Грубостью человеческой ранено, может быть, сердце Господне уже и тогда. Примет все раны потом, но от этой первой бежит.

    Слышал, может быть, уже и тогда сквозь клики бесов:

    «Ты – Сын Божий», – «бес в Тебе» (Ио. 8, 53).

    Око человеческое – выгнутое, вогнутое, исковерканное дьяволом зеркало: глянул в него Сын человеческий, увидел Себя и бежал.

    Тошно Сыну Божьему с людьми: «Изблюю Тебя из уст Моих», – мог бы Он сказать всему человечеству (Откр. 3, 16).

    Лазарь, друг наш, уснул. Но я иду разбудить его (Ио. 11, 11), —

    мог бы и это сказать человечеству; но, прежде чем разбудить его, услышит:

    Господи! уже смердит. (Ио. 11, 39.)

    XVIII

    «Имя Его – Прокаженный», «nomen ejus Leprosus»; a другое имя – «Облачный», скажет о Мессии, может быть, под влиянием христианства, поздний Талмуд.[504] Кажется, в этих двух именах нечаянно вскрыто таинственнейшее противоречие сердца Господня: противоборство двух сил – притяжения к людям и от людей отталкивания. «Облачный» – Белый, Чистый, Солнечный, – белизною в лазури неба Сияющий как облако, – с неба на землю сойдет к Иову прокаженному – всему человечеству; ляжет с ним на гноище, обнимет, телом к телу, устами к устам припадет.

    Взял на Себя наши немощи и наши болезни понес (Ис. 53, 4), —

    нашу проказу. Но, прежде чем сделать это, увидит Себя в нас, Нечистого – Чистый, Прокаженного – Облачный, и, в страхе, бежит от нас – от Себя.

    Отче! спаси Меня от часа сего, —

    с этим словом, бежит.

    Но на сей час Я и пришел, —

    с этим – возвращается (Ио. 12, 27).

    О, если бы мы больше знали Неизвестного, любили Нелюбимого, то поняли бы, может быть, отчего Он всегда к нам идет и всегда уходит, бежит!

    XIX

    Только два дня Господня – этот первый, в Капернауме, и тот, последний, в Иерусалиме, мы знаем, целиком; все же остальные – лишь в дробях, в отдельных точках времени. Между этими двумя днями – вся исторически явная жизнь Иисуса: их поняв, поймем всю Его жизнь.

    Двадцать четыре стиха Маркова-Петрова свидетельства о Капернаумской субботе – двадцать четыре часа суток Господних. Вспомним порядок часов: идучи у моря Галилейского, видит рыбаков, зовет их; входит в Капернаум, учит в синагоге; исцеляет бесноватого; идет в Симонов дом, исцеляет тещу его, возлежит за вечерей; идет, по заходе солнца, к дверям дома, где собрался весь город; исцеляет больных; ночью возвращается в дом; рано утром уходит, бежит.

    Шаг за шагом, час за часом, – сутки рабби Иешуа; все в ярчайшем свете истории, в личных воспоминаниях очевидца Петра; его ушами слышим, его глазами видим, и можем быть покойны: этот не обманет, не забудет; вспомнит, как никто никогда не вспоминал; скажет правду, как никто никогда не говорил, потому что любит, как никто никогда не любил. И двух тысяч лет как не бывало: все – как вчера – сегодня.

    Есть ли что-нибудь подобное в истории? И разве не чудо, что с большею ясностью, чем какой-либо из величайших дней человечества, чем, может быть, наш собственный вчерашний день, мы помним, видим, или могли бы вспомнить, увидеть, первый день Господень?

    3. Блаженства

    I

    «Блаженны нищие духом»…
    Небо нагорное сине;
    Верески смольным духом
    Дышат в блаженной пустыне.
    Бедные люди смиренны;
    Слушают, не разумея,
    Кто это, сердце не спросит
    Ветер с холмов Галилеи
    Пух одуванчиков носит.
    «Блаженны нищие духом»…
    Кто это, люди не знают,
    Но одуванчики пухом
    Ноги Ему осыпают.[505]

    II

    Если четыре, от четырех Евангелий на лицо Иисуса падающих света нами угаданы верно:[506] в I Евангелии – слово Его, во II – дело, в III – чувство, в IV – воля; то у Иоанна, в Кане Галилейской, начало служения Господня есть то, чего Иисус хочет: претворить воду в вино, закон в свободу; у Луки, в Назарете, то, что Иисус чувствует: в едва не удавшейся попытке назареян убить Его, свергнув с горы, – необходимость смерти Голгофской; у Марка, в Капернауме, то, что Иисус делает: явление «силы», от Него исходящей, в исцелении больных; а y Матфея, на горе Блаженств, то, что Иисус говорит: Блаженная весть о царстве Божием.

    Кана Галилейская, Назарет, Капернаум, Гора Блаженств, – может быть, вовсе не четыре первых дня Господня, а один, только разно понятый и увиденный под четырьмя светами: у Матфея – утренним, у Марка – полуденным, у Луки – вечерним, у Иоанна – ночным, звездным.

    Кажется, у одного Марка дана история в личном воспоминании Петра, очевидца, о Капернаумской субботе, а у остальных трех евангелистов – история, смешанная с тем, в чем «непосвященные», неверующие, видят только «легенду», «апокриф», а верующие, «посвященные», узнают мистерию – религиозный опыт, внутренний, не менее действительный, чем опыт внешний, исторический, ибо то, что было, есть и будет в вечности, не менее действительно, чем то, что было однажды, во времени.

    Если в трех свидетельствах – Иоанна, Луки, Марка – история с мистерией сплавлена на огнях разной степени жара, с разною степенью крепости, то крепчайший и нерасторжимейший сплав их дан у Матфея. Очень вероятно, что та самая проповедь, которую мы называем Нагорною, действительно была произнесена Иисусом, в первый или один из первых дней служения, и сохранилась, с большей или меньшей степенью точности, в памяти ближайших к Нему учеников: вот история. Но более чем вероятно, что Блаженства – главное для нас, так же как для самого Иисуса, в этой проповеди, – суть подлиннейший и внутреннейший опыт Его: вот мистерия. Эти-то два металла и сплавлены Матфеем на огне жарчайшем в крепчайший сплав, так что они уже не два, а одно; то, что было однажды во времени, в истории, есть и то, что было и будет в вечности, в мистерии: первый день Господень есть уже наступившее царство Божие.

    III

    Следовало за Ним множество народа из Галилеи, и Десятиградия, и Иерусалима, и Иудеи, и из-за Иордана. Увидев же народ. Он взошел на гору. (Мт. 4, 25; 5, 1.)

    Если это свидетельство Матфея относится к первому дню, или вообще к первым дням служения Господня, то очень вероятно, что такое множество народа, следующего за только что начавшим проповедь и вчера еще никому не известным рабби Иешуа, есть преувеличение обобщающей и сокращающей стилизации, – не история, а мистерия. Очень вероятно также, что и в свидетельстве Луки, относящем Нагорную проповедь уже к позднейшим дням – к избранию Двенадцати, – такое же преувеличение.

    …На гору взошел Он помолиться в те дни и пробыл всю ночь в молитве к Богу.

    Когда же настал день, призвал учеников Своих и избрал из них двенадцать, наименовав их Апостолами…

    И сошедши с ними (с горы), стал на ровном месте, и множество учеников Его (было с Ним), и много народа из всей Иудеи, и Иерусалима, и приморских мест, Тирских и Сидонских, которые пришли послушать Его и исцелиться от болезней своих, также и страждущие от нечистых духов; и (все они) исцелялись.

    И весь народ искал прикасаться к Нему, потому что от Него исходила сила, и исцеляла всех. (Лк. 6, 12–13, 17–19.)

    Судя по свидетельству Марка о Капернаумском бегстве Иисуса после первого дня служения: «Нашедши Его, говорят Ему: все ищут Тебя» (1, 25–27) и о таких же, во все дни служения повторяющихся бегствах: «Находился вне, в местах пустынных, и приходили к Нему отовсюду» (1, 45), – судя по этому свидетельству, народ, ищущий Господа, и в этот день Нагорной проповеди, идет к Нему на гору, а Он, после ночной молитвы, должно быть, по восхождении солнца, сходит к народу с горы и встречается с ним «на ровном месте»,

    (Лк. 6, 17), вероятно, на горной площади или плоском выступе горы, где собираются вокруг Него не тысячные толпы со всей Палестины, как в преувеличении Матфея и Луки, а лишь немногие сотни капернаумских жителей.

    IV

    Время года, кажется, ранняя весна, конец марта, начало апреля;[507] место – над Капернаумским Семиключьем, на горных высотах к северо-западу от Геннисаретского озера. Тамошние жители помнят до наших дней три стоявших на одной из этих высот, теперь уже срубленных, дерева – два теребинта и один ююб (jujube). Судя по их арабскому имени el-mebarakat, «Благословенные», «Блаженные», а также по слову, тоже арабскому, der makir, вероятно, от греческого ??????????. Блаженство, уцелевшему на одной из найденных здесь циклопических глыб, должно быть, от развалин очень древней базилики, – судя по этим двум признакам, древнейшее предание искало горы Блаженств в этих местах.[508]

    Здесь, в горной пустыне, между темных базальтовых скал, стелются бледные луга асфоделей, бессмертных цветов смерти; зыблются над ними на высоких стеблях, в чьей древесине скрыл похищенный с неба огонь Прометей, огненно-желтые зонтики ферулы (ferula); рдеют анемоны брызнувшими каплями крови по темной зелени вересков, те же, что некогда рдели у ног Пастушка Назаретского; и великолепный гладиол, gladiolus atroviolaceus, ярко-красный и черно-фиолетовый, может быть, евангельская «лилия», ??????, арамейская schoschanna,[509] напоминает пурпур царей:

    Посмотрите на лилии, как они растут: не трудятся, не прядут;

    но, говорю вам, что и Соломон, в славе своей, не одевался так, как всякая из них. (Мт. 6, 28–29.)

    В воздухе, более редком и свежем на этих горных высотах, чем в душной котловине озера, тянущий с гор холодок, и запах утренней гари в тумане, и углубляющее тишину, невидимых в небе жаворонков пенье, и кукованье кукушки, сладко унылое, как на чужбине память о родине, – все могло здесь напоминать Иисусу родные холмы Назарета.[510]

    Солнце уже всходило из-за голых и рдяных, как раскаленное железо, вершин Галаада, а озеро, все еще тенистое в глубокой, между гор, котловине, спало, как дитя в колыбели. Небо и горы отражались в зеркале вод с такой четкостью, что если долго смотреть на них, то казались те, отраженные, настоящими. И пустынно было все, и торжественно безмолвно на земле и на небе, как в приготовленном к брачному пиру и ожидающем гостей, чертоге жениха:

    Все готово; приходите на брачный пир.

    V

    И когда сел, приступили к Нему ученики Его.

    Сидя, а не стоя, учит всегда, – в тишине и спокойствии.

    И открыв уста Свои, учил их. (Мт. 5, 1–2).

    И подняв глаза Свои на учеников, говорил. (Лк. 6, 20).

    Молча сперва сидит, опустив глаза, и весь народ, тоже молча, смотрит на Него, ждет, чтоб Он поднял глаза, открыл уста. Небо и земля, и преисподняя, ждут. Миру навеки запомнились эти сомкнутые в молчанье уста, опущенные глаза Господни.

    Чтобы видеть и слышать Сидящего, все народное множество тоже сидит, вероятно, по склону горы, так что, глядя на Него снизу вверх, видит лицо Его в небе, окруженное лучами восходящего солнца, как славой Господней.

    Проповедь «Нагорная», – верно поняло христианство с первых веков: горнее слово, с неба на землю сходящее, самое небесное из всех на земле сказанных слов.

    Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное.

    Блаженны плачущие, ибо утешатся.

    Блаженны кроткие, ибо наследуют землю.

    Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо насытятся.

    Блаженны милостивые, ибо помилованы будут.

    Блаженны чистые сердцем, ибо узрят Бога.

    Блаженны миротворцы, ибо наречены будут сынами Божьими.

    Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное. (Мт. 5, 3–10)

    VI

    Музыки более небесной, чем эта, никогда еще не было и, вероятно, никогда уже не будет на земле; с этим каждый легко согласится, верующий и неверующий одинаково, – все, кто обладает хотя бы в малейшей мере тем, что можно бы назвать «музыкальным слухом сердца». Люди ко всему привыкают, но к этому, кажется, никогда не привыкнут: сколько бы ни слушали, все вновь и вновь удивляются, как будто слышат в первый раз, и все не могут этим насытиться.

    В медленно-глубоких гулах океана бьется великое сердце земли: так и в этих «Блаженны, блаженны», бьется сердце Божие, и отвечает ему сердце человеческое: «Истинно, истинно, так!»

    «Лето Господне блаженное» наступило в мире. Где-то, высоко над миром, должно быть в раю, Божья гроза пронеслась, и льется с горы солнечный ливень Блаженств, водопадом громокипящим и опьяняющим.

    Музыку Блаженств слышат все, но того, что за нею, – величайшего в мире дела, – спасения мира, – почти никто, кроме святых, уже или еще не слышит.

    VII

    Блаженны богатые, имеющие, beaati possidentes, – вот дело мира, то, на чем он стоит; «блаженны нищие» (не духом, а просто «нищие», как верно, кажется, понял Лука), – вот «безделье» – то, от чего рушится мир. Слуги Мамоновы – Марксовы (новый Мамон – «Капитал»), – все равно, сегодняшние ли, уже успевшие награбить богачи-буржуи, или еще не успевшие, завтрашние богачи-пролетарии, – могут, в лучшем случае, только плечами пожать и усмехнуться на эту беспомощно-детскую мечту, а в худшем, только что дело дошло бы до их шкуры, истребили бы «блаженных нищих», как злейших врагов сегодняшнего государства или завтрашней революции.

    Если же верно понял Матфей: «блаженны нищие духом», то для детей мира сего это еще нелепее. «Духом богатые, мудрые блаженны», – мир и на этом стоит; «блаженны нищие духом», «слабоумные», «безумные», – и от этого рушится мир.

    Знает ли это Господь? Знает, конечно; потому и говорит:

    Если не обратитесь, не войдете в Царство Небесное. (Мт. 18, 3).

    В этом-то именно слове: «обратитесь»,

    , «обернетесь», «перевернетесь», «опрокинетесь», – ключ ко всему в Блаженствах.

    В слове Господнем, не вошедшем в Евангелие, «незаписанном», agraphon, – тот же ключ:

    Так сказал Господь в тайне: если вы не сделаете ваше правое левым и ваше левое правым, ваше верхнее нижним и ваше нижнее верхним… то не войдете в Царство Мое.

    Dominus in mysterio dixerat: si non feceritis dextram sicut sinistram et quae sursum sicut deorsum, non cognoscetis regnum Dei,

    .[511]

    Это и значит: «В царство Мое не войдете. Блаженств не познаете, если не обратитесь, не перевернетесь, не опрокинетесь». Первое же слово Господне, сказанное миру:

    , «покайтесь», «опомнитесь», значит: перемените все ваши мысли, все ваши чувства, всю вашу волю; выйдите из этого мира, из трех измерений, и войдите в тот мир, в измерение четвертое, где нижнее становится верхним, и верхнее – нижним, правое – левым, и левое – правым; где все наоборот. Только «перевернувшись», «опрокинувшись», только «вниз головой», к ужасу всех, как будто твердо на ногах стоящих, «здравомыслящих», можно войти, влететь, упасть, из этого мира в тот, из царства человеческого в царство Божье, из печали земной в блаженство небесное.

    VIII

    Царство Божие есть опрокинутый мир, —

    скажет рабби Иозий Бен-Леви, иудейский книжник, может быть, один из тех, кто, по слову Господню, «недалек от царства Божия» (Мт. 12, 34), во всяком случае, ближе к нему всех нынешних – бывших христиан.[512] Мир опрокинутый, перевернутый, есть Царство Божие; это и значит: царству человеческому обратно Царство Божие; там все наоборот.

    Будут последние первыми, и первые последними. (Мт. 20, 16.) Что высоко у людей, то мерзость пред Богом. (Лк. 16, 15.) Душу свою сберегший потеряет ее, а потерявший… сбережет. (Мт. 10, 39.)

    В самом языке Иисуса, сотканном из таких антитез, – кажущихся противоречий, действительных противоположностей, – слышится как бы до-временная, в вечности усвоенная привычка, лад и строй души нечеловеческие, – музыка, доносящаяся в этот мир из того, где все обратно подобно этому, – все наоборот.

    Горе богатым – блаженны нищие; горе пресыщенным – блаженны алчущие; горе смеющимся – блаженны плачущие; горе любимым – блаженны ненавидимые: ряд Блаженств – ряд переворотов, полетов вниз головой, радостно-ужасающих. В небе перевернутая, опрокинутая, как предмет отраженный в зеркале вод, всякая тяжесть земная становится легкостью, всякая печаль – блаженством; и наоборот: здешняя легкость становится нездешнею тяжестью, земное блаженство – небесной печалью.

    IX

    Здесь еще, на земле, восторжествует праведник, а злодей будет наказан. Царство Божие есть просветленный, возвышенный, очищенный Богом, но все еще стоящий, как стоял всегда, неопрокинутый мир: в это верят Псалмы; Иов уже не верит:

    Пытке невинных посмеивается (Бог). – В руки нечестивых отдана земля; лица судей земных Бог закрывает. Если не Он, то кто же? (Иов. 9, 23–24).

    Видит и слепой – зрячий Эдип, что «лучше всего человеку совсем не родиться, а родившись, умереть поскорей».

    Иисус – Иов-Эдип обратный: больше их страдает и лучше их знает «власть тьмы», царящую над миром; но знает и то, чего не знают они: зло для них бесконечно, а Он видит, что «близко, при дверях». Конец (Мк. 13, 29); мир во зле стоит для них, а для Него опрокинут; царства Божия не знают они, а Он знает, как никто никогда не знал, потому что Он сам – Царь. Вот почему те несчастны, а Он блажен.

    Сын превращает Отчий закон в свободу.

    Слышали вы, что сказано древним? А Я говорю вам (Мт. 5, 21–22.), —

    по-арамейски wa-ana amar lekhon, – вот рычаг, которым опрокидывает мир Иисус.[513] Сказано древним в законе, а Он говорит в свободе. Добрых Бог награждает, злых казнит, в законе; а в свободе:

    солнцу Своему повелевает Отец ваш небесный всходить над злыми и добрыми, и дождь посылает на праведных и неправедных. (Мт. 5, 45.)

    Добрых от злых отделяет закон; свобода соединяет их. Только добрых спасает закон; добрых и злых спасает свобода.

    Слуги царевы, посланные звать гостей на брачный пир, —

    выйдя на дороги, всех собрали, кого только нашли, и злых, и добрых; и наполнился брачный пир возлежащими.

    Царь же, войдя посмотреть возлежащих, увидел там человека в одежде небрачной…

    И сказал царь слугам: «…бросьте его во тьму внешнюю; там будет плач и скрежет зубов».

    Ибо много званых, но мало избранных. (Мт. 22, 10–14.)

    Кто этот человек в небрачной одежде? Злой? Нет, злые с добрыми здесь неразличимо смешаны. Кажется, «небрачный», значит, не «обратившийся», не «перевернувшийся», не перешедший из этого мира в тот, не «блаженный», не «избранный».

    X

    «Выбрал Он себе в Апостолы самых грешных людей, сверх всякой меры греха», – скажет Послание Варнавы, от времен Мужей Апостольских.[514] Судя по тому, что самим Иисусом Иуда назван будет «диаволом» (Ио. 6, 70), а Петр «сатаною» (Мк. 8,33), так оно и есть. «Выбрал Себе в ученики негодяев отъявленных», – скажет Цельз, разумеется, ничего не понимая и злобно преувеличивая, но спросит, кажется, с искренним недоумением: «почему такое предпочтение грешников?».[515] С тем же недоумением могли бы спросить об этом все, от Канта до Сократа, учителя «нравственности».

    Мытари и блудницы впереди вас (праведников) идут в царство Божие (Мт. 20, 16), —

    скажет Господь. Мытари, telonai, по Талмуду, – «те же разбойники».[516]

    И к злодеям причтен (Мк. 15, 28), —

    будет Сам Иисус. В сонме блудниц и мытарей, Он – «злодей» среди злодеев, «отверженный» среди отверженных, «проклятый» среди проклятых.

    Этот народ – невежда в законе; проклят он (Ио. 7, 49), —

    скажут люди закона о всех идущих за Иисусом, «беззаконником». Проклят «темный народ», am haarez, – вот это-то «проклятье» и будет Благословением, Блаженством, по закону «опрокинутого мира» – царства Божия.

    XI

    Равенство в законе – безличность; личность в свободе – неравенство: будет и этим рычагом опрокинут мир.

    Кто имеет, тому дано будет, и приумножится; а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет (Мт. 12, 12), —

    вот для меры сил человеческих невыносимая, возмутительная, душу переворачивающая, несправедливость, неравенство, – как бы нарочно в лицо всей человеческой справедливости брошенный вызов.

    В этом смысле, не только вся Нагорная проповедь, все учение Христа, но и вся Его жизнь, – не что иное, как опрокинутый закон. Мир будет спасен величайшим из всех злодеяний – Богоубийством Голгофским: Крест – всех опрокинутых законов, перевернутых справедливостей венец.

    Сколько бы ни доказывал Кант, что христианство есть «учение нравственное», прежде всего, – с тем же, если не с большим, правом могут доказывать другие, что христианство «безнравственно». Главное во всякой и в собственной Кантовой этике – «категорический императив» долга, а в Нагорной проповеди тот же императив опрокинут. Нет, уж если говорить о нравственности, то все религии, от Моисеева Закона до Ислама, все философии, от Сократовой до Кантовой, подводят более широкое и твердое, потому что более общедоступное, в меру человеческих сил осуществимое, основание под нравственность, нежели христианство, с его нечеловеческой безмерностью, таинственной «превратностью», уходом из трех измерений в четвертое, где «все наоборот». Самое шаткое из всех равновесий, конус, поставленный на острие, – вот что такое христианство. Дорого обошлось оно людям, – не слишком ли дорого? Но, прежде чем это решить, надо бы подумать: можно ли было меньшей ценой спасти погибающий мир?

    XII

    Детскую игрушку, ваньку-встаньку, напоминает человек, с тою лишь разницей, что у того человечка, игрушечного, свинцовый груз – в ногах, а у настоящего – в голове. Ваньку-встаньку нельзя опрокинуть, все подымается на ноги, а человека нельзя поднять, – все падает, как пал Адам, согрешив. Первородный грех и есть этот, к низу тянущий обратного ваньку-встаньку, свинцовый груз. Падшего в людях Адама поднять не может никакой закон, никакой императив, никакая нравственность. Чтоб это сделать, надо переместить в человеке центр тяжести. Это и делает Нагорная проповедь.

    Не собирайте себе сокровищ на земле… но собирайте себе сокровища на небе…

    Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше. (Мт. 6, 19–21.)

    Радуйтесь в тот день и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах. (Лк. 6, 22–23.)

    Сердце человека – истинное сокровище, – тянущий груз, уже не свинцовый, а золотой, – переместится, и обратный ванька-встанька, падший Адам, встанет на ноги. Если царство Божие есть «опрокинутый мир», то и обратно, мир есть опрокинутое царство Божие. Снова опрокинуть раз уже опрокинутое, перевернуть перевернутое, – это и значит восстановить, выпрямить, поднять падший, оживить мертвый, спасти погибающий мир.

    Это бесконечно просто, и не трудно, а невозможно людям, кроме одного Человека – Иисуса; этого не только никогда никто не делал, но и никому никогда не приходило в голову, что это вообще можно сделать.

    XIII

    Горе наше в том, что, за две тысячи лет, мы так привыкли к словам Его (как будто можно к ним привыкнуть, если только услышать их раз), что уже оглохли, ослепли к ним окончательно: твердим их, как таблицу умножения, бессмысленно. Но если б мы могли чуть-чуть отвыкнуть от них и вдруг услышать их так, как будто они сказаны не за две тысячи лет, а вчера-сегодня, то, может быть, мы удивились бы, ужаснулись; поняли бы вдруг, что это самые неимоверные, невыносимые, невозможные для нас, «безумные», как дважды два пять, самые нечеловеческие из всех человеческих слов.[517] И всего неимовернее, может быть, то, что Он говорит их так просто. В каждом слове Его опрокинут мир, с такою же бездонно тихою ясностью, как в совершенно гладком зеркале вод – отраженные в них берега. Самое тяжкое, темное, страшное для нас Он говорит как самое простое, ясное, легкое. «Кто потеряет душу свою, тот сбережет ее». Многие, может быть, и до Него это предчувствовали, как блаженно-ужасающую тайну, но Он первый это сказал так, как всем понятную и очевидную истину, как дважды два четыре, но в мире не трех, а четырех измерений. В том-то именно и главная особенность Его, что глубочайшее и сокровеннейшее, опрокидывающее мир с неодолимою силою, говорит Он так просто, легко и естественно, как будто не может быть иначе, и это всем известно, а Он только Вспоминает забытое, открывает то, что у всех людей таится в душе.[518]

    Если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего, и матери, и жены, и детей, и братьев, и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником (Лк. 14, 26), —

    эти раздирающие наше сердце слова Он говорит так тихо и ласково, как и мать не говорит с ребенком. Но мы должны помнить, как все это неимоверно, неслыханно, перевернуто, обратно или даже «превратно»: да, лучше это считать губительно-превратным, «демоническим», чем к этому привыкнуть, как мы привыкли. Те, кто ненавидит Его, ближе к Нему и правее тех, кто лишь терпит Его и считает Нагорную проповедь «отчасти полезною» – «учением нравственным прежде всего».

    XIV

    «Кто не возненавидит отца своего и матери»… Хочется, не дослушав, бежать от страха, но, может быть, потому именно, что не дослушал. Если это кажется «возмутительным», «противоестественным», то, может быть, потому, что принято, как новая заповедь, закон, повеление: «возненавидь». Но ведь это вовсе не так. Верно понятые слова Его страшно освобождают нас, а не порабощают; ставят перед нами цели, задачи, а не законы.[519] Требует ли Он чего-нибудь, повелевает ли, принуждает ли? Нет, только сообщает опыт, непреложно ясный хотя и не нашему, а иному, как будто опрокинутому, а на самом деле, может быть, восстановленному, здравому смыслу, где все наоборот смыслу нашему, мнимо-здравому, больному, искаженному.

    Столь непонятное, страшное для нас, в Его неиспытанной нами любви, небесно-земной, agape, становится простым, легким и радостным в нашей любви, только земной, – эросе. «Люби врага твоего». Если в плотской любви один любит, а другой ненавидит, то любящий любит и врага, и это так естественно, что ему не надо говорить: «Люби». – «И оставит человек отца и мать, и прилепится к жене своей» (Мт. 19, 5), – столь же естественно.

    Сделавшие опыт Его любви знают, что, любя Его, нельзя не оставить, не возненавидеть, если для Него это нужно, отца и матери, и не прилепиться к Нему так же естественно, легко и радостно, как любящий прилепляется к возлюбленной.

    Нет, вовсе не говорит Он: «оставь», «возненавидь»; Он только говорит: «возненавидишь», «оставишь». Вовсе ничего для Себя от человека не требует, а только соблазняет его, пленяет Собой, влюбляет в Себя; не повелевает ничего, а лишь открывает, что было, есть и будет в человеке, или может быть всегда, – скрытое в нем и всегда готовое открыться Блаженство.

    XV

    Это не легко и не трудно, а это есть, или этого нет; и у кого есть, тому познать Блаженство не трудно, а невозможно не познать, не потерять для него души своей, не возненавидеть отца и матери, не полюбить врага, – как невозможно берегу не опрокинуться в ясной поверхности вод. Если же есть малейшее усилие, принуждение, несвобода, легчайшая тень «закона» в Блаженствах; если я не лечу, не падаю в них, то это еще не Блаженства. Трудно человеку войти сквозь тесные врата, оторваться от земли, как устрице – от родной скалы; но, раз он вошел, оторвался, то уже легко. Легкость эта и есть главный признак Иисусова бремени:

    бремя Мое легко. (Мт. 11, 30.)

    Если же слова Его кажутся нам иногда слишком тяжкими, страшными, как будто нарочно ранящими, то лишь потому, что розе Блаженств нужны против ослиных зубов шипы; ограда нужна против топчущих жемчуг свиней. Не забудем сказанного о тесных вратах, не будем обманывать нашей первой, человеческой, а не Его, последней, божественной легкостью. Очень легко увидеть в ясном зеркале вод опрокинутый мир, этот мир – в том; но очень трудно понять, что мир, как будто прямостоящий и действительный, на самом деле отражен и опрокинут, а как будто отраженный и опрокинутый – прямо стоит и действителен; или даже опять-таки не трудно, а невозможно сделать это без Него:

    делать без Меня ничего не можете. (Ио. 15, 5.)

    XVI

    Знайте, что близко, при дверях. (Мк. 13, 29.)

    Ибо еще немного, очень немного, и Грядущий придет и не умедлит. (Евр. 10, 37.)

    Время уже коротко, так что имеющие… должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; и пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо преходит образ мира сего. (I Кор. 7, 29–31.)

    Точка промежуточная, interim, между этими двумя сближенными строками, – тем, когда сказано: «Господь грядет», Maranatha, и тем, когда это сбудется, и есть точка зрения Блаженств. Если «завтра», – сколько бы веков и тысячелетий ни отделяли это наступающее в вечности, внутреннее «завтра» от исторического, внешнего, – если завтра Конец, то все блаженно легко, как во сне или на другой планете, с меньшей, чем на земле, силой притяжения. Но вот, Конец замедлится, и все опять отяжелеет прежнею, земною тяжестью, и Блаженства сделаются скорбными; «новый Закон», nova lex, Новый Завет, сделается более тяжелым бременем, чем Ветхий les antiqua; новое вино свободы претворится в старую воду закона. Было, как бы не было? Нет, было, есть и будет. Слышащие слышат, видящие видят, что, как бы ни было далеко внешнее «завтра», внутреннее – близко. Если за две тысячи лет – миг в вечности – это было «близко, при дверях», то теперь еще ближе: может быть, уже входит в двери. Сколько бы ни отдаляли мы нашу смерть, наш конец личный, – наступит минута, когда мы увидим ее лицом к лицу; так же увидит мир и общую смерть, кончину века сего.

    Все еще говорят и будут говорить Святые – Блаженные:

    Мы неизвестны, но нас узнают; нас почитают умершими, но вот, мы живы; нас казнят, но мы не умираем; нас огорчают, но мы всегда радуемся; мы нищи, но многих обогащаем; мы ничего не имеем, но всем обладаем. (11 Кор. 6, 9–10).

    Все еще тлеет под пеплом этот огонь, и может вспыхнуть всегда.

    Сколько бы мы ни забывали Блаженств, помнят их детские очи, и звезды, и птицы небесные, и полевые лилии; сколько бы мы ни заглушали его, не заглохнет в мире таинственный зов:

    Все готово; приходите на брачный пир.

    XVII

    Прямо стоящий мир будет опрокинут Иисусом, или опрокинутый – поставлен прямо: сколько бы мы ни уничтожали дело Его, – нарушенное Им равновесие уже не восстановится. Зиждется ли Им все или разрушается в мире; восстает или падает; к добру идет иль к худу, – но дойдет до конца, не остановится. Правильно-планетное, круговое движение земли нарушено, и, превратившись в комету, несется она по какой-то неведомой нам траектории.

    Кто ученики Господни? «Всесветные возмутители»,

    (Д. А. 17, 6), «революционеры всемирные», по-нашему:

    значит «восстание»; ?????????, «воскресение», «восстание из мертвых». Все христиане – «возмутители всесветные», опрокидывающие – или восстанавливающие мир. Первый же из них и величайший – Христос. Кто бы ни был Он, – Губитель или Спаситель, Он Первый Двигатель, Primo Motore, опрокидывающий – или восстанавливающий мир.[520]

    Внешние перевороты, политические и социальные революции, – все поверхностны: буйны и кратки, дерзки и робки, грубы и слабы; все останавливаются на полдороги, или кончают своей противоположностью: освобождая, порабощают. В новом порядке возникает старый. Ванька-встанька, только что сваленный, но не с перемещенным центром тяжести, опять встает и крепче утверждается. Новый порядок хуже старого: вместо веревочных уз – железные, стальные, адамантовые; внешнее рабство становится внутренним: люди сами в цепи идут, жаждут рабства все неутолимее. И этот «прогресс» бесконечен.

    Тщетны все революции, перевороты внешние; в мнимом движении, неподвижны все. Только один – Его, Первого Двигателя, внутренний переворот действителен, потому что только он перемещает в человеке и в мире внутренний центр тяжести; только он – глубочайший и сильнейший, потому что тишайший.

    Кажется, именно мы сейчас яснее, чем кто-либо, когда-либо, за две тысячи лет христианства, могли бы почувствовать, что «близко, при дверях» конец, если не мира, то наш, – бывшего христианского человечества, и могли бы понять тоже яснее, чем кто-либо, за две тысячи лет, что Иисус, «Возмутитель всесветный», действительно опрокинул мир или восстановил. Самое глубокое, сильное в мире, – самое тихое.

    Я победил мир (Ио. 16, 33).

    Чем? Тишиной.

    Будет веяние тихого ветра, и там Господь (I Цар. 19, 12)

    это пророчество на горе Блаженств исполнилось: «тихий ветер этот потряс основание земли и сорвал вершины гор».[521]

    XVIII

    Только в яснейшем зеркале вод может отразиться берег с ясностью такой, чтоб ни одна черта не исказилась в отраженном образе; с тихостью такой, чтоб ни одна черта закона Отчего в свободе Сына не нарушилась, – может опрокинуться мир только в тишайшем сердце Господнем.

    Сев, учил народ из лодки. Когда же перестал учить, сказал Симону: отплыви на глубину, и закиньте сети. (Лк. 5, 3–4).

    Сети – слово Его, а глубина – Он сам. Только на поверхности души Его – бури, а в глубине – тишина. Бурею нисходит Дух Божий на всех пророков, а на Него – тишиной.[522]

    Ты – Мой покой. Моя тишина, tu es… requies mea,

    скажет Сыну Матерь Дух.[523] Всех бурь земных тишина небесная – Он.

    Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою – утишу вас. (Мт. 11, 28.)

    Мира вечный Двигатель, Он сам неподвижен: все вокруг Него движется.

    Знают святые, а может быть и посвященные в древние таинства, что в буре экстаза наступает вдруг тишина, подобная голубому небу над смерчем. В круговороте божественной пляски, уносящей души, солнца и атомы, есть неподвижная ось: к ней-то и влечется все захваченное в круговорот. Сам экстаз – все еще жажда; только тишина – утоление; сам экстаз – все еще путь; только тишина – цель; сам экстаз – все еще мир, только тишина – Бог.

    XIX

    С Богом был Иисус, как никто из людей, и если быть с Богом, значит блаженствовать, то Он, как никто из людей, был блажен. Только что новый Адам вышел из рая, и раем пахнет еще от Него. Души человеческие, все одинаково, злые и добрые, помнят этот райский запах и летят на него, как пчелы на запах цветов; тянутся к Иисусу неудержимо, как компасные стрелки к магнитному северу. Всех увлечет Он на миг в блаженство Свое: этот-то миг – вечность – и есть Царство Божие.

    Первый Адам и последний – один и тот же. Весь зон истории – времени – как бы сон Адама в раю, где с древа жизни вкушаемые плоды – Блаженства. Память о рае – Блаженствах – есть у всех людей в душе, а Сын человеческий – только первый проснувшийся, вспомнивший Адам.

    Отче! Ты возлюбил Меня, прежде основания мира (Ио. 17, 24), —

    вот религиозный опыт Иисуса, нами не сделанный, невозможный для нас. Тут кончается вся наша земная. Евклидова геометрия; тут мы – «комнатные собачки», ???????, подбирающие крохи под столом (Мт. 15, 27); но и у крох тот же вкус, как у хлеба на столе, – плода с древа жизни. Опыта Блаженств нет у нас, и мы почти ничего не знаем о них; но глядя в лицо Его, слыша голос Его, не можем не чувствовать, что это и для нас возможно, или, по крайней мере, желанно. Кто понял Блаженства, тот принял их, потому что сердцу человеческому этого нельзя не желать.

    Ваши же очи блаженны, что видят, и уши ваши, что слышат. (Мт. 13, 16.)

    Все блаженства в том и заключаются, чтобы это видеть и слышать, – знать, что это есть.

    XX

    Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный. (Мт. 5, 48).

    Ясно, или кажется ясным, что этого не только исполнить, но и помыслить человеку нельзя. Зачем же Он этого требует, или к этому зовет, манит? Зачем об этом говорить, как о самом простом, очевидном и даже как будто легком: «бремя Мое легко»? Кто возлагал на людей более тяжкое бремя?

    Но вот что удивительно: сердце наше, внимая словам Его, все-таки знает – вспоминает, что тяжесть эта вдруг может сделаться легкостью.

    И верится, и плачется,

    И так легко, легко…

    Каждый из нас, внимая Блаженствам, вспоминает или мог бы вспомнить, если бы так страшно не забыл, свой детский, райский сон, то, что своими ушами слышал, своими глазами видел на горе Блаженств.

    XXI

    Однажды, когда народ теснился к Нему, чтобы слышать слово Божие, а Он стоял у Геннисаретского озера, увидел Он две лодки, стоявшие на озере; а рыбаки, вышедши из них, вымывали сети.

    Он же, войдя в одну лодку, которая была Симонова, просил его отплыть немного от берега и, сев, учил народ из лодки. (Лк. 5, 1–3.)

    Так у Луки, а у Марка (4, 1–2):

    … И вошел в лодку, и сидел на озере; а весь народ был на земле у озера.

    И учил их притчами много.

    «Притча», по-гречески

    , «загадка», или ????????, «сравнение», «подобие», от ???????????, «перекидывать»: притча-парабола – как бы перекинутый мостик, сходня с корабля на берег – из того мира в этот, из вечности во время. По-еврейски «притча» – agada, «повествование», «рассказ» о том, что было однажды и бывает всегда; а «притча» maschal, – «иносказание», «подобие», в смысле Гётевском: «все переходящее есть только подобие», «символ», как бы из того мира в этот поданный знак.[524] В притчах-символах является не только Слово, Логос, но и мир, космос:

    в притчах… изреку сокровенное от создания мира (Пс. 77, 22 – Мт. 13, 35).

    Форма совершеннейшая, в какую только могла отлиться Иисусова мысль, чувство и воля; внутреннейшая, на ядре их, оболочка; больше, чем одежда на теле, – тело на душе, – вот что такое притча. Явственней, чем на всех остальных словах Господних, отпечатлелось на притчах живое лицо Иисуса; внятнее слышится в них «живой, неумолкающий голос» Его;[525] как бы само «дыхание божественных уст», suavitates quae velut ex ora Jesu Christi afflari videntur, – все еще веет в притчах;[526]

    XXII

    Евангельская притча есть нечто единственное, небывалое и неповторимое. Чтобы в этом убедиться, стоит лишь поискать чего-нибудь подобного притчам о бедном Лазаре, о блудном сыне или о милостивом Самарянине не только во всех книгах человеческих, но и во всей Книге Божественной, кроме Евангелия.[527] Этот небесный цветок цвел на земле только раз.

    Был Соломон мудрее всех людей… и изрек он три тысячи притч, meschalim. (III Цар. 4, 31–33.) Но вот, здесь – (в притчах Иисуса) – больше Соломона (Мт. 12, 42), —

    по слову самого Господа.

    Как ни прекрасны и глубоки многие притчи в Талмуде, левая критика только по недостатку религиозного и художественного вкуса может сравнивать их с евангельскими притчами: школьным потом пахнет от тех, а от этих – росною свежестью Галилейского утра; то, человеческое, отличается от этого, Божьего, как земные огни – от звезд небесных.[528]

    XXIII

    «Все, что у вас есть, есть и у нас; это я уж тебе по дружбе, одну нашу тайну открываю, хоть и запрещено», – скажет черт Ивану Карамазову.

    «Все, что у вас», в здешнем мире, «есть и у нас», в мире нездешнем. Притча – подобие, соответствие, согласие, созвучие, символ, симфония двух миров: тот мир отвечает этому в притче, как звенящий на лютне струне отвечает немая струна.[529] Тот мир обратно подобен этому, опрокинут в нем, как небо в зеркале вод; и стоящие на берегу люди, и лодка на озере, и сидящий в лодке, сказывающий притчу, Иисус, – как бы два ряда символов: один ряд – в слове, другой – в действии.

    Узами подобий, символов, как звеньями золотой, с неба на землю спущенной, цепи, возносится душа человеческая от земли к небу, в неощутимых для нее полетах, как бы в исполинских, астрономических «параболах» (то же слово для притчи, parabole, как движения небесных тел).

    Мир сей как бы пленяется, соблазняется в притчах его же собственным мирским соблазном; побеждается его же собственным мирским оружием; уловляется в его же собственные мирские сети.[530]

    Отплыви на глубину, и закиньте сети.

    Сети – притчи; мир – глубина.

    XXIV

    И, приступив, ученики сказали Ему: для чего притчами говоришь им?

    Он же сказал им в ответ: для того, что вам дано знать тайны царства небесного, mysteria, а им не дано…

    Потому говорю им притчами, что они, видя, не видят, и слыша, не слышат, и не разумеют. (Мт. 13, 10–13).

    Сидя в лодке, сказывает притчи стоящим на берегу. Голос, по воде звучащий, слышнее слуху телесному, но не духовному. «Тайна Царства Божьего», «мистерия», отдаляет, как водная черта, «посвященных» в мистерию, «внутренних» от «непосвященных», «внешних».[531]

    XXV

    Слово о разделении на «посвященных», спасаемых, «непосвященных», погибающих, «неисторично», «неподлинно», потому что слишком «несправедливо», – с легкостью решает левая критика.[532] Но по общему правилу: чем слово Господне для нас неимовернее, тем подлинней; и, может быть, лучшая порука в исторической подлинности этого слова – крайняя, с нашей человеческой точки зрения, невыносимая тяжесть его, странность, парадоксальность, неземная чудесность, – чудовищность, опрокинутость, обратность всей Канто-Аристотелевой этики, всей нашей земной, Эвклидовой геометрии, как бы вывернутость наизнанку, трех измерений в четвертом, где «все наоборот», так, что левая перчатка надевается на правую руку, и происходит ломающий вывих всего.

    XXVI

    Притчи только у синоптиков; их нет в IV Евангелии, самом таинственном из всех четырех, прозрачно-темном, бездонно-ясном, как ночное небо.

    Притчами говорил Я вам доселе, но наступает время, когда уже не буду говорить вам притчами, но прямо возвещу вам об Отце…

    Я исшел от Отца, и пришел в мир, и опять оставляю мир и иду к Отцу.

    Ученики сказали Ему: вот теперь Ты прямо говоришь и притчи не говоришь никакой.

    Теперь видим, что Ты знаешь все… Посему веруем, что Ты от Бога исшел.

    Иисус отвечал им: теперь веруете? Вот, наступает час, и настал уже, что вы расстаетесь, каждый в свою сторону, и Меня оставите одного. (Ио. 16, 25–32.)

    Слово это сказано, конечно, не только Двенадцати на Тайной Вечере, но и всем ученикам Его, до конца времен.

    Те, кто со Мной, Меня не поняли.[533]

    Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)

    Как надо не знать Его, не любить, чтобы не услышать, с какою мукой стучится Он, в притчах, в запертые двери нашего сердца: «кто имеет уши слышать, да слышит!»

    Так, многими притчами проповедовал им слово, сколько они могли слышать (Мк. 4, 33).

    В этом-то «сколько» и ключ ко всему: люди, как ни глухи, все-таки слышат, сколько могут слышать, в притчах, а без них совсем ничего не услышали бы – «рассеялись бы, каждый в свою сторону, и оставили бы Его одного». Нет, в притчах – не самое «жестокое», «нелепое», как нелепо и жестоко думает левая критика, а самое милосердное и мудрое подхождение к истине.

    XXVII

    «В евангельских притчах мы имеем нечто подобное греческому ваянию, где совершенная прелесть как бы дает себя осязать и любить», – замечает Ренан только отчасти верно:[534] увы, есть и у греческих ваятелей, так же, как и у Гомера, полынь в меду – в сладчайшей любви к жизни горький привкус смерти. Жизнь любить такою бессмертной любовью, какою любит ее Иисус в притчах, мог только Он один, победивший смерть.

    В тихой ясности притч, ласково покоится взор Его на всех явлениях мира и, проникая сквозь все покровы их, видит руку Бога живого во всем, что растет и зреет под Божьим солнцем и росою небесною, до последней жатвы – Конца.[535]

    Ты возвестил Меня, Господи, творением Твоим; я восхищаюсь делами рук Твоих (Пс. 91, 5), —

    мог бы Он сказать, как никто, потому что и Сам участвует в деле Отца, в творении мира:

    Отец Мой доныне делает, и Я делаю (Ио. 5, 7).

    Две у Него родины – земля и небо, и Он как будто иногда не знает Сам, какая из двух Ему роднее, какую Он больше любит.

    Все земное отражается в притчах с неземною четкостью, как в ясных водах райских озер; снится, вспоминается как уже в царстве небесном – вечности, все, что было на прежней, покинутой, скорбной, скудной, и все-таки милой, земле. Как бы оттуда сюда, с неба на землю смотрит Он взором любви бесконечной.[536]

    О, как понятно, что дети и взрослые, глупые и мудрые, злые и добрые, все одинаково слушали и будут слушать Иисусовы притчи с ненасытимою жадностью, даже не понимая тайного смысла их, как неземные и все-таки вечно родные, детские, райские сны!

    XXVIII

    Отнятые у небесных детей. Ангелов, и подаренные людям, детям земли, игрушки, – вот что такое притчи. Кажется иногда, что Иисус играет в них сам, как дитя, с людьми, миром и даже с Отцом. Тихая на всем улыбка: «ласков и тих в увещании, весел с достоинством hilaris servata gravitate», – по апокрифу Лентула.

    Мог ли бы Он, без внутренней улыбки, грустной и радостной вместе, как солнце сквозь облако, сравнивать Себя с «подкапывающим дом, ночным вором» (Лк. 12, 39), или Отца, то с «неправедным судьею» (Лк. 18, 1–7), то с ленивым другом, не желающим вставать ночью с постели, чтобы дать хлеба взаймы просящему другу (Лк. 11, 5–8), то с обманутым домовладыкой, который хвалит управителя неверного, бесчестного, за то, что тот обманул его, поступил «догадливо», ибо «сыны века сего догадливее, ???????????? (житейски умнее) сынов света в своем роде»? (Лк. 16, 1–8).

    Многие притчи запечатлены таким божественным здравым смыслом, что наш человеческий смысл кажется перед ним лишь обезьяньей или сумасшедшей хитростью. И тут же, рядом с детской простотою, – неземная метафизика, темная глубина под светлой поверхностью. Точно мимоходом, нечаянно, открываются иногда премирные тайны: притча-парабола, как будто только земная, – становится вдруг исполинскою, из этого мира в тот уходящею, «астрономической параболой».

    XXIX

    За две тысячи лет, почти никто не увидел, какая загадка о премирном, не только от человеческой воли идущем зле заключена в притче о плевелах, неразличимо-смешанных, в искушающем равенстве с доброй пшеницей – «сынами Божьими» (Мт. 13, 24–30; 36–43).

    Точно такая же «астрономическая парабола» – в притче о соли.

    Вы – соль земли. Если же соль потеряет силу, чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям. (Мт. 4, 13) Ибо всякий огнем осолится, и всякая жертва солью осолится. (Мк. 9, 49.)[537]

    Судя по тому, что в предыдущих стихах говорится у Марка о «вверженных в геенну огненную» (9, 44; 47), речь идет и в этом стихе о том же огне: всякий, не только ввергаемый в геенну, но и вступающий в рай, «огнем сселяется», как «жертва – солью», проходит через какой-то общий для всех огонь. Какой же именно? «Бог есть любовь» (I Ио. 4, 16), и «огнь поядающий» (Втор. 4, 24): значит, Бог есть огонь любви – начало бессмертия для всех одинаково, спасаемых и погибающих, как соль есть начало нетления для всех сселяемых веществ. Вечною мукою в аду или вечным блаженством в раю будет один и тот же огонь любви, там неутолимой, здесь утоляемой.

    «Что есть ад?.. Страдание о том, что нельзя уже более любить, – учит старец Зосима у Достоевского. – Раз, в бесконечном бытии, дана духовному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: „Я есмь и люблю“. И что же? Отвергло сие существо… дар бесценный, не возлюбило… и осталось бесчувственным. Видит таковой, уже отошедший… и лоно Авраамово, как в притче о богатом и Лазаре, и рай созерцает, и ко Господу восходить может, но именно тем-то и мучается, что ко Господу взойдет он, не любивший… Ибо зрит ясно и говорит себе уже сам: „ныне уже и знание имею и, хоть возжаждал любить, но уже подвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, и не придет Авраам, хоть каплею воды живой… прохладить пламень жажды любви деятельной, которою пламенею теперь, на земле ее пренебрегши; жизни нет уже, и „времени более не будет“… Говорят о пламени адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо в мученье материальном, хоть на миг, позабылась бы ими страшнейшая всего мука духовная. Да и отнять у них эту муку невозможно, ибо она внутри их… А если б и возможно было отнять, то стали бы оттого еще горше несчастными. Ибо хоть и простили бы их праведные, из рая созерцая муки их, и призвали бы их к себе, любя бесконечно, но тем самым им еще более приумножили мук, ибо возбудили бы в них еще сильнее пламень жажды ответной, деятельной и благодарной любви, которая уже для них невозможна“.[538]

    Нынешние – бывшие христиане, «соль, потерявшая силу», те, кто страдает «розовой немочью» христианства, кто не верит в вечные муки (как будто не познается, уже и на пределах муки земной, возможность вечных мук), и кому пустыми кажутся слова Судии: «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный» (Мт. 25, 41), – пусть подумают об этих страшных словах Достоевского: может быть, поймут они, что значит исполинская притча-парабола: «Всякий огнем осолится».

    XXX

    Все эти, в притчах, как будто мимоходом и нечаянно открываемые тайны – только падающие со стола и нами, «комнатными собачками», подбираемые крохи; но можно и по ним судить, каков пир. В притчах говорит людям Иисус, «сколько могут они слышать», – бесконечно много для них, а для Себя бесконечно мало.

    Если Я сказал вам о земном, и вы не верите, как поверите, если я буду говорить вам о небесном? (Ио. 3, 12.)

    Сила, побеждающая мир, та же в притчах, что в Блаженствах, – тишина. Только в сердце Господнем, тишайшем, внятны символы, симфонии, созвучия двух противоположно подобных миров, того и этого.

    Чему уподобим царство Божие, или какою притчею изобразим его? (Мк. 4, 30.) —

    спрашивает Господь, как будто знает, что изобразить его нельзя ничем.

    Тайна царства Божия дана вам, а тем, внешним, все бывает в притчах.

    Это и значит: неизобразимая тайна всех притч есть царство Божие. Все озаряется в них тихим светом незакатного солнца – как бы уже наступившего царства Божия.

    Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное.

    Не будет, а уже есть. В притчах, так же, как в Блаженствах, – вечный мир, субботний покой, тишина райская.

    Сердце Господне, тишайшее, солнце Блаженств, солнце всех притч, – царство Божие.

    4. Царство Божие

    I

    И призвав двенадцать учеников Своих… послал их Иисус, говоря:…проповедуйте, что приблизилось царство небесное. (Мт. 10, 1, 7.) Они пошли, и проходили по селениям, возвещая Блаженную Весть (Лк. 9, 6.)

    После сего же, избрал Господь и других семьдесят учеников, и послал их по два пред лицом Своим во всякий город и место, куда сам хотел идти.

    И сказал им: жатвы много, а делателей мало; итак, молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою. Идите! Я посылаю вас, как агнцев среди волков… И, если придете в какой город и примут вас… говорите: «приблизилось к вам царствие Божие». Если же не примут, то, вышедши на улицу, скажите: «И прах, прилипший к нам от вашего города, отрясаем вам; однако ж знайте, что приблизилось к вам царствие Божие» (Лк. 10, 1–3, 8–11.)

    Первых двенадцать учеников послал Иисус, по свидетельству Матфея, еще до казни Иоанна Крестителя (11,2), следовательно, в начале служения; а по свидетельству Марка (6, 7–12) и Луки (9, 1–6), уже после казни, значит, в конце служения.

    Ирод же, услышав об Иисусе, ибо имя Его стало гласно… говорил: это Иоанн Креститель воскрес из мертвых (Мк. 6, 14).

    И недоумевал:… «кто же этот, о котором я слышу такое?» И искал увидеть Его. (Лк. 9, 7–9.)

    А на последнем пути Господа в Иерусалим, некоторые из фарисеев говорили Ему:

    выйди и удались отсюда, ибо Ирод хочет убить Тебя (Лк. 13,31.)

    Маленький Ирод Антипа, слыша народную молву об Иисусе:

    не это ли Христос-Мессия (Мт. 12, 22.), —

    вспомнил, может быть, отца своего Ирода Великого: «Ирод есть Христос (Мессия), – говорили Иордане».[539] Ирод-отец хочет убить Христа Младенца (Мт. 2, 13), а Ирод-сын – Мужа.

    Иродовой закваски берегитесь (Мк 8, 15), —

    скажет Господь, по умножении хлебов, когда захотят Его самого сделать царем, новым Иродом (Ио. 5, 15); скажет и о всех подобных Мессиях:

    все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры и разбойники. (Ио. 10, 8.)

    Близкий к Нему, в Галилее, «разбойник» – Ирод; дальний, в Риме, – Тиберий, тогда, а потом – Нерон, «Зверь» Апокалипсиса. «Царство Зверя» – против царства Божия.

    В день, когда посылает Господь учеников на проповедь, царство Божие входит в историю – встречается лицом к лицу с царством Зверя. Брошенное в землю, зерно прорастает; тайна Царства открывается, насколько может вечное открываться во времени.

    Что говорю вам в темноте, говорите при свете; и что на ухо слышите, проповедуйте на кровлях (Мт. 10, 27).

    Эта первая точка царства Божьего в пространстве и времени, разрастаясь бесконечно, обнимет вселенную:

    И проповедана будет сия Блаженная Весть царствия по всей вселенной (Мт. 24, 14).

    II

    Что такое царство Божие?

    Много недоразумений между Христом и христианством, но, кажется, нет большего, чем это, – в сердце Евангелия, сердце Господнем.

    Где царство Божие? «Не на земле, а на небе», – отвечают христиане; «на земле, как на небе», – отвечают иудеи. Кто, в этих двух ответах, ближе ко Христу, – те ли, кто отверг Его, или те, кто принял?

    Да будет воля Твоя и на земле, как на небе, —

    здесь, для христиан, глухо, мертво звучит «на земле»; живо, внятно, – только «на небе». Вот почему и главное прошение молитвы Господней:

    да приидет царствие Твое, —

    так бессильно, глухо, мертво. Сколько веков повторяют люди эту молитву – живое биение сердца Господня, – с каждым днем все глуше, мертвее, бессильнее! Если царство Божие не на земле и на небе, а только на небе, то приходить ему некуда. Вот где мог бы сказать Господь: «Те, кто со Мной, Меня не поняли». Поняли Его свои, дети Израиля, и не приняли, распяли; приняли чужие, «псы», язычники, но не поняли, и тоже, хотя по-иному, распяли. Эллины, если бы к ним пришел Господь и проповедал у них царство Божие, не только небесное, но и земное, может быть, не распяли бы Его по плоти, но сделали бы хуже, – посмеялись бы над Ним, как над Павлом, в Ареопаге:

    об этом послушаем тебя в другое время (Д. А. 17, 31–32.)

    III

    То, что нам, арийцам, эллинам, «псам», трудно, почти невозможно, – детям Божьим, семитам, легко: не разделять метафизически, холодно, и не смешивать мифологически, кощунственно, а плотски, кровно, огненно соединять два мира, тот и этот; два порядка, божеский и человеческий. Наша движущая сила, религиозная или антирелигиозная, – в уходе от мира к Богу или от Бога к миру; сила же семитов – обратная, в соединении Бога с миром. Глаз наш, арийский, видит лишь бесконечность времени; глаз же семитский видит Конец – тот горизонт всемирной истории, где земля сходится с небом, время с вечностью.

    В этом религиозном опыте – сила вообще всех семитов, иудеев же особенно. Чувствовать с такою силою Бога, входящего в историю, дано было только одному народу – Израилю. «Царство небесное» по-еврейски, malekut schamajim, по-арамейски, malek uta di schemaija, открывалось еще на Синае; на Сионе же, когда воцарится Мессия, – откроется, явится уже окончательно. В этом-то именно смысле и употребляется слово «царство» в простом народе, во времена Иисуса.[540] «Царство небесное», значит не только «сущее на небе», но и «сходящее с неба на землю».[541]

    В книге Даниила, всемирная история, чем больше удаляется сознательно, вольно, от цели своей – царства Божия, тем больше приближается к нему невольно, бессознательно. Кончится внезапно все старое, и начнется новое: царство Божие с неба на землю падет, как созревший плод с дерева; здесь еще, на земле, во времени, осуществится, как новый эон всемирной истории, где все земное сделается вдруг небесным, и небесное – земным.[542]

    Скоро, во дни жизни нашей, да воцарится Господь, и да приидет Помазанник Его (Мессия), и да освободит народ Свой, —

    таково прошение древнеиудейской молитвы Kaadisch.[543]

    Бог идет судить землю:

    трепещи пред лицом Его вся земля.

    … Да веселятся небеса, и да торжествует земля; да шумит море, и что наполняет его.

    Да радуется поле и все, что на нем, и да ликуют все дерева дубравные, перед лицом Господа, ибо идет, ибо идет судить землю. (Пс. 95, 9; 11–13.)

    Вот что значит: «да будет воля Твоя и на земле, как на небе». Главное здесь ударение для нас на слове «небо», а для первохристиан, так же как для иудеев, на слове «земля». Весть о царстве Божьем, конце всемирной истории, звучит для нас, как похоронный колокол, а для них – как зовущая к победному бою труба.

    IV

    То же ударение на слове «земля» – в Блаженствах и в притчах.

    Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. (Мт. 5, 5.)

    Царство Божье – «семя, брошенное в землю» (Мк. 4, 26), зреющая на земле «жатва», «сокровище, скрытое в земле» (Мт 13, 38, 44).

    Царство небесное подобно купцу, ищущему хороших жемчужин, который, нашедши одну драгоценную жемчужину, пошел и продал все, что имел, и купил ее. (Мт. 13, 45–46.)

    Как бы двумя цветами переливается жемчужина Царства; голубым, холодным, небесным, и розовым, теплым, земным. Вся красота, вся драгоценность жемчужины – в этом сочетании двух цветов. Только один голубой – остался в позднем христианстве, а розовый – потух.

    С неба на землю сходит царство Божие, – это огненное жало притупить, значит умертвить Евангелие: уже не физически, плотски, как это сделал Израиль, а духовно, метафизически, как мы это делаем, – распять Христа.

    V

    «Царство Божие есть Церковь: большего, лучшего царства на земле не будет, – будет только на небе», – так думают или чувствуют христиане наших дней, как будто не для них сказано это слово Господне о Царстве:

    Сын человеческий придет во славе Отца Своего, с Ангелами Своими.

    Есть же некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына человеческого, грядущего в царствии Своем. (Мт. 16, 17–28.)

    Так, в I Евангелии, а во II-ом:

    … смерти не вкусят, как уже увидят царствие Божие, пришедшее в силе. (Мк. 9, 1.)

    Надо быть глухим, как мы глухи к словам Господним, чтобы не понять, что, по этому слову, Церковь, во времени, в истории, не может быть царством Божиим в конце времен. Церковь есть путь в далекую страну, возвращенье блудного сына, мира, в отчий дом; но Церковь не Царство, как путь не дом. В Церкви успокоиться, как в Царстве, все равно что поселиться на большой дороге, как дома. Только что Церковь сказала: «Я – Царство», мир остановился на пути своем, и Царство сделалось недосягаемым: ради «бесконечного прогресса» отменен Конец; ради «царства человеческого», все равно, мирского, – государства, или церковного, – теократии, отменено царство Божие.

    «Взять на себя иго Царства» – эта заповедь Талмуда (Гамалиил II, 110 г. по Р. X.), – ее же могла бы повторить и Церковь, – наиболее противоположна евангельским словам о царстве Божьем: здесь оно – буря, а там – длительный порядок вещей.[544]

    Два религиозных опыта – близость Конца и близость Царства – в первохристианстве, нерасторжимые, в христианстве позднейшем, расторгнуты. Первое же слово Господне о Царстве два эти опыта соединяет, как та драгоценная жемчужина Царства соединяет два цвета.

    Время исполнилось, и приблизилось Царствие Божие; обратитесь же и веруйте в Блаженную Весть. (Мк. 1, 15.)

    «Время исполнилось, ??????????, „кончилось“; наступает вечность – Царство Божие.

    Знайте, что близко, при дверях. (Мк. 13, 29.)

    Царство небесное, от дней Иоанна Крестителя доныне, силою берется. (Мт. 11, 12.)

    Царство Божие достигло до вас (Мт. 12, 28), —

    , «нашло на вас».

    Вот (уже) царство Божие посреди вас,

    . (Лк. 17, 21)

    Этим все начинается и кончается в Евангелии.

    Возведите очи ваши и посмотрите на нивы, как они пожелтели и поспели к жатве. (Ио. 4, 35.)

    Это, может быть, последняя жатва на земле, не в иносказательном, а в прямом смысле; последнее, «блаженное лето» мира, потому что «времени уже не будет» (Откр. 10, 6), – наступает вечность: посланы будут, в один и тот же день, жнецы – на жатву земную, и Ангелы – на жатву небесную.[545]

    С какою силою чувствует сам Иисус близость Конца, можно судить по тому, что, посылая учеников на проповедь, Он велит им спешить, нигде не останавливаясь; если в одном городе не примут их, идти немедленно в другой:

    ибо истинно говорю вам: не успеете обойти городов Израилевых, как приидет Сын человеческий. (Мт. 10.)

    Все для Него в Израиле, в мире, и в Нем самом, – как на острие ножа: сейчас Конец.[546]

    VI

    Нет никакого сомненья, что все эти слова Иисуса о Конце подлинны: вложить их в уста Его не могло бы прийти в голову никому, уже во втором поколении учеников, когда были написаны Евангелия и когда все, о ком сказано:

    «Смерти не вкусят, как уже увидят царствие Божие», – вкусили смерть, а Царства не увидели.

    В этом – великий скрытый, но тем более неодолимый, «соблазн», skandalon, не только первых веков христианства:

    вся его история до наших дней определяется замедлением Царства, отсрочкой Конца, вольным или невольным от него отречением, убылью в христианстве эсхатологии. Слишком очевидным казалось, что конец всемирной истории отменен ее продолжением; сверхъестественный ход ее опровергнут естественным, вечность – временем.

    Где обетование пришествия Его? Ибо с тех пор, как стали умирать отцы, от начала творения, все остается так же. (II Петр. 3, 4)

    Это – (о кончине мира) – слышали мы давно; но вот, состарились, ждавши день за днем, и ничего не дождались.[547]

    Если Конец не пришел, значит, Иисус ошибся? Вывод этот кажется нам неотразимым, может быть потому, что у нас нет религиозного опыта, хотя бы издали приближающегося к Иисусову опыту. Мы живем во времени; Он – во времени и в вечности. Мы разделяем их; Он соединяет. Вечность для Него не мысль, как для нас, а жизнь. Наша мера одна – время; две меры у Него – вечность и время.

    День один у Господа, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день. (Пс. 89, 5.)

    Это знает Он, чувствует так, как никогда никто из людей не знал и не чувствовал. Все наши слова одноцветно временны, тусклы и серы; каждое слово Его, как та жемчужина царства Божия, переливается двумя цветами – розовым, теплым, земным, – времени, и голубым, холодным, небесным, – вечности.

    Если бы доказано было с астрономической точностью, что в 16–17-м году кесаря Тиберия к земле приближалась комета, которая могла бы ее уничтожить, и, лишь в последней точке пути своего, увлекаемая силой притяжения окружающих небесных тел, пронеслась мимо земли; если бы доказано было, с такою же точностью, что в известный период времени, вероятно, очень близкий к тому, когда мы живем, та же комета вернется снова на ту же роковую точку и уже от пути своего не уклонится, взойдет над землей великим светилом Конца, в тот предреченный день, когда

    земля и все дела на ней сгорят… воспламененные небеса разрушатся, и разгоревшиеся стихии растают (II Петр. 3, 10, 13);

    если бы, наконец, доказано было, что один только человек на земле, Иисус, знал об этих двух возможных Концах, настоящем и будущем, но не знал, какой из двух совершится, то, может быть, мы поняли бы, что значит в устах Его:

    время исполнилось – кончилось: близко, при дверях.

    VII

    Нет, Иисус не ошибся: Он видел то, что действительно совершалось в мире – восходившее тогда, хотя еще не во внешнем, а только во внутреннем небе, в Его же собственном сердце, великое светило Конца, и знал безошибочно, что внешний Конец совпадает с внутренним, потому что Сын человеческий для того и пришел, чтобы эти два конца совпали в царстве Божием; знал, что люди могут войти в Царство сейчас, если только захотят; но захотят ли, не знал, в начале служения; лишь в конце узнал:

    Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз Я хотел собрать детей твоих, как наседка собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! (Мт. 23, 37.)

    Это и значит: чудо царства Божия уже наступало, уже входило во время, в историю, и могло бы войти окончательно, если бы люди этого так захотели, как Он.

    Лучше всех бывших и будущих историков знал Иисус царящий в истории закон необходимости – страшную силу человеческой слабости, косности, тупости, трусости, лжи, маловерия; но знал и то, что если преодолеть их людям невозможно, то «все возможно Богу» (Мк. 10, 27).

    Нет, Иисус не ошибся: действительно, одну минуту, все в Нем самом, в людях и в мире колебалось, как на острие ножа, чтобы в следующую минуту упасть в ту или другую сторону, – в какую именно, – этого Он опять не знал – не мог, не хотел, не должен был знать, чтобы Своей и человеческой свободы не нарушить. Царство Божие, благой конец «дурной бесконечности» – всемирной истории, было действительно, одну минуту, так близко и возможно, как еще никогда, потому что только в те дни был на земле истинный Царь, Помазанник Божий, Христос; а в следующую минуту, когда люди отвергли Его, было оно так же далеко и невозможно. Мимо человечества Царство прошло, как чаша мимо уст. Две были чаши: страданий Голгофских и Царства Божия; та прошла мимо Сына человеческого, если бы не прошла эта мимо человечества. Знал Иисус, что есть две чаши; но мимо кого какая пройдет, не знал – не мог, не хотел, не должен был знать, до конца, до Гефсимании, где все еще молится:

    да минует Меня чаша сия. (Мт. 26, 39.)

    VIII

    «Мог ли Он не лгать перед Самим Собою, говоря, в течение двух-трех лет служения Своего: „царство Божие наступит сейчас“, – спрашивает кто-то из левых критиков.[548] Этот нелепый вопрос показывает только, до какой слепоты доводит людей недостаток религиозного опыта. Надо бы спросить не «мог не лгать Иисус», а «мог ли лгать?». Не был ли Он умнее, чем это кажется левым критикам? На смех не только умным врагам своим, но и глупым детям, мог ли говорить сегодня: «царство Божие наступит сейчас», а завтра: «не сейчас», – если бы между сегодняшним и завтрашним днем не произошло что-то решающее, понятное всем: «и вы не захотели»?

    Надо бы также спросить: легче ли два-три месяца говорить: «конец мира будет сейчас», чем два-три года? Или для Того, Кто вышел, хотя бы на одно мгновенье, из времени в вечность, нет вовсе такой ощутимой между временами разницы, как для нас, погруженных во время безвыходно? Что для Него значит «сейчас», нам трудно понять, потому что мы и Он говорим на разных языках: мы – на языке только времени, Он – на языке времени и вечности. В лучшем случае, мы видим один далекий, будущий Конец; Он видит их два: близкий, наступающий, – в первые дни служения Своего: «время исполнилось – кончилось», а в последние дни, – далекий, будущий:

    это еще не конец… Проповедана будет сия Блаженная Весть царствия по всей вселенной, во свидетельство всем народам; и тогда придет конец. (Мт. 24, 6, 14.)

    IX

    Как бы две меры перемежаются в Нем: мера Сына человеческого – время, и мера сына Божьего – вечность: если у Господа «тысяча лет, как день вчерашний», – миг, то две тысячи лет христианства – два дня – два мига.

    Когда Иисус говорит: «близко, при дверях», то главное здесь не то, насколько близко Царство, а то, что оно будет наверное, как завтра наверное солнце взойдет, или сегодня наверное будет гроза, если туча надвинулась, и вдали уже сверкает молния.[549]

    Полного знания о том, когда будет Конец, у Сына человеческого быть не может. С большею ясностью этого нельзя сказать, чем говорит Иисус:

    Дня же того или часа никто не знает, ни Ангелы небесные, ни Сын; знает только Отец. (Мк. 13, 32.)

    Сыну открыл Отец все, кроме этого. В этой единственной точке надо было Сыну отделиться от Отца, чтобы войти из того мира в этот, из вечности во время, – жить, страдать и умереть. Если бы знал Иисус наверное, что Конец сейчас, или также наверное знал, что не сейчас, то, в обоих случаях, не возвестил бы Блаженной Вести так, как возвестил; не жил бы и не умер так, как жил и умер. Самое беззащитное, открытое, уязвимое место в сердце Его, самое человеческое в Сыне человеческом, родное людям, близкое, братское, – это незнание: сейчас или не сейчас Конец. Это вольное незнание, как бы отпадение, отречение Сына от Отца, – может быть, величайшая, неизреченнейшая из всех Его жертв. Здесь главная, тайная мука Его, сомнение, искушение, до креста неодолимое; начало страданий – Страстей Господних; здесь же Гефсиманское борение, агония не только Христа, но и всего христианского человечества:

    Доколь же, Владыка святой и праведный, не судишь и не мстишь… за кровь нашу?

    вопиют души убиенных свидетелей Божьих из-под жертвенника перед престолом Всевышнего.

    И сказано им, чтобы успокоились еще на малое время — (Откр. 6, 9–11.)

    Малое – для них, а для нас – великое: «агония» всемирной истории, «дурная бесконечность», вместо благого Конца.

    X

    Если Учитель соединяет две меры, человеческую – времени, и божескую – вечности, то ученики смешивают их. С точностью передают они слова Его о том, что Сыну должно пострадать, но не понимают их и ужасаются.

    Слова сего не поняли они, и оно было закрыто от них, так что они не постигли его, а спросить Его… боялись. (Лк. 9, 45.)

    Вот почему так трудно понять, что значит для самого Иисуса отсрочка Конца.

    Все еще земля горит под ногами Марка-Петра, а в III Евангелии, уже остывает. Видя, что Конец не наступает, люди начинают устраиваться для продолжения мира.[550]

    Вдруг – тотчас, ??????, после скорби дней тех… силы небесные поколеблются… и все племена земные… увидят Сына человеческого, грядущего на облаках небесных (Мт. 24, 29–30), —

    так, в I Евангелии, а в III-м:

    не тотчас Конец,

    . (Лк. 21, 9).

    Этим-то и решается все в христианстве. Павел уже переводит стрелку на часах всемирной истории с ночного счета – Конца, на дневной – продолжения мира:

    молим вас, братия… не спешить… и не смущаться… от слова, будто уже наступает день Христов. (II Фесс. 2, 1.)

    Но огненное жало Евангелия, чувство Конца, стынет медленно. «Маран афа, Господь грядет», – все еще воздыхание Павла, так же как всего первохристианства. «Молимся мы, да приидет Господь и да разрушит мир», – скажет Ориген.[551] «Все воздыхание наше – о кончине века сего, vota nostra suspirant saeculi hujus occasum», – скажет и Тертуллиан.[552]

    Ce гряду скоро, —

    трижды повторяет Господь в Откровении (22, 7; 12, 20). Смерти не вкусит, как уже увидит Сына человеческого, «грядущего в силе», Иоанн на Патмосе. Слово Господне о скором пришествии Царства исполнится, хотя и не так, как было понято, – не в Истории, а в Мистерии, Но если бы все первохристианство уже не видело воочию Пришествия – Присутствия Господня, Парузии, то и христианства бы не было.

    XI

    Правда ли, что с точки зрения Самого Иисуса, как утверждает левая критика, не может быть и речи о постепенном росте и развитии царства Божия в истории, во времени; что оно совсем есть, или его совсем нет? Правда, в том смысле, что нельзя быть отчасти живым или мертвым, а можно только совсем; но не правда, что долго царство Божие не может долго расти, развиваться в жизни человечества.

    Царство Божие подобно тому, как если человек бросит семя в землю;

    и спит, и встает, ночью и днем; и как семя растет, не знает он. Ибо земля сама собою производит сначала зелень, потом колос, потом полное зерно в колосе.

    Когда же созреет плод, тотчас – вдруг,

    человек посылает серп, потому что настала жатва. (Мк. 4, 26–29.)

    Это и значит: царство Божие, вопреки отсрочке Конца, совершается во времени, в истории; медленная в нем постепенность развития сочетается с мгновенною внезапностью Конца: долго грозовая сила копится в туче, прежде чем разразится молнией; туча – история, молния – Конец.

    В царстве Божьем происходит взаимодействие двух сил – постепенной, человеческой, и Божеской, внезапной. Та же и здесь антиномичность, «согласная противоположность», как во всех глубинах религиозного опыта.

    XII

    Только при свете Конца, мы понимаем, видим, что такое царство Божие. Можно сказать с точностью математической формулы: наше познание Царства прямо пропорционально чувству Конца и обратно пропорционально чувству исторической бесконечности, того, что мы называем «бесконечным прогрессом».

    Житницы мои сломаю и построю большие, и соберу туда весь хлеб мой и все добро мое.

    И скажу душе моей: душа! много добра лежит у тебя на многие годы; покойся, ешь, пей, веселись, —

    говорит Бесконечный Прогресс, и слышит:

    безумный! В эту ночь душу твою возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты заготовил? (Лк. 12, 16–20.)

    XIII

    Бесы исповедуют Господа раньше людей. Ближе к нему могут быть бесноватые, чем здоровые: к царству Божьему, земному, malekut schamajim, может быть ближе террорист с бомбою, чем провожающий его на казнь священник. Быть настоящим революционером нельзя, не веря, что завтра будет революция; так же нельзя быть и настоящим христианином, не веря, что завтра будет царство Божие. Надо, конечно, делать мудрую поправку на время – закон исторической необходимости, – ту самую, которую делает Господь: «дня того или часа не знает никто»; но первично-парадоксальное чувство Конца остается: «близко, при дверях»; завтра – сегодня – сейчас Конец.

    XIV

    «Иисус есть Христос» – Царь: в этих трех словах все христианство.[553] Но сам Иисус никогда не называет Себя ни «Христом», ни «Сыном Божиим», а только «Сыном человеческим». Левая критика предполагает, что имя «Сын человеческий», в мессианском значении, основано на ошибочном переводе арамейского barnasch (bar enach, по-еврейски, у Даниила, ben adam): «человек»; что, следовательно, Иисус называл Себя просто «человеком», и только позднейшие христиане, не поняв, что значит, в устах Его, «человек», сделали из этого слова мессианское наименование «Сын человеческий».[554] Но, должно быть, слово «человек», в устах Самого Иисуса, звучало так, что не могло быть передано иначе, как этим загадочным, на языке греческих классиков не существующим вовсе, сочетанием слов: «Сын человеческий»

    Слова этого нет ни в посланиях Павла, ни во всем Новом Завете (кроме видения первомученика Стефана, Д. А. 7, 56), ни у ранних Отцов; только к началу II века, у гностиков, Маркиона, Валентиниана и Офитов, оно появляется снова.[555]

    «Ныне Иисус уже не Сын человеческий, а Сын Божий», – учит Послание Варнавы, в конце I века.[556] Имя «Сын человеческий», в смысле первичном, евангельском, здесь уже забыто, или еще не понято. Лучшая порука в исторической подлинности этого слова и есть именно то, что Церковь не поняла его и не усвоила.[557]

    Кто этот Сын человеческий? (Ио. 12, 34), —

    спрашивают иудеи самого Иисуса; так же могли бы и мы спросить, через две тысячи лет: это и для нас все еще непонятное имя Непонятного, неизвестное – Неизвестного.

    XV

    Имя «Сын человеческий» ничего не значило бы, в устах Иисуса, если бы не напоминало Даниилова пророчества:

    Вот, с облаками небесными, шел как бы Сын человеческий, bar enach; дошел до Ветхого деньми, и подведен был к Нему. И дана Ему власть, и слава, и царство, чтобы все народы, племена и языки служили Ему; владычество Его – владычество вечное, оно же не пройдет, и царство Его не разрушится. (Дан. 7, 13–14).

    Именем этим утверждает Иисус Свою нерасторжимую связь с Израилем:

    Ибо спасение от Иудеев. (Ио. 4, 22.)

    Именем этим говорит Иисус, что Он есть Тот, в Ком исполнилось Даниилово пророчество. Полного, однако, понимания не мог Он ожидать от слушателей и, как бы нарочно, загадывал им загадку этим прозрачно-темным именем, чтобы заставить их самих подумать, кто Он такой. Только «посвященные», может быть, знают, – «вам дано знать тайну царства Божия», – что «Сын Человеческий», bar enach, в смысле Даниилова пророчества, – сам Иисус; остальные же думают, что Он говорит о третьем лице.[558] Сам Себя называть «Мессией-Христом» не мог Иисус, потому что нужно было, чтобы люди узнали и признали Его свободно; сами для себя сделали Его Христом – Царем единственным не извне, а изнутри; поняли, узнали, что «это Он»,

    Кто же Ты? —

    спрашивают Иудеи, кажется, с искренним недоумением (Ио. 8, 25). Но на этот вопрос – единственный ответ Его:

    «Я».

    Если не уверуете, что это Я,

    , то умрете во грехах ваших. Когда вознесете – (на крест) – Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я. (Ио. 8, 24, 28.)

    Раз только в жизни открыл Иисус, что значит «Сын человеческий», когда на вопрос первосвященника:

    Ты ли Христос, Сын Благословенного? —

    ответил: «Я» (Мк. 14, 61–62), и это Ему стоило жизни.

    XVI

    Каждый день Кущей совершалось шествие вокруг жертвенника (в Иерусалимском храме), с возглашением псалма (117, 15): «О, Господи, спаси же!» – вспоминает Мишна.[559] «Молились же так: Ani we-Hu, „спаси!“ – сообщает рабби Иегуда. В этом „Ani we-Hu – то неизреченное имя Божье“, которое Бог откроет людям только тогда, когда придет Мессия. „Ani we-Hu, значит: „Я и Он“; „Я есмь Он“, – объясняет Мишна. «Чтобы открыть тайну этого имени, и пришел Иисус“, – учит раввин XX века, и, может быть, поняли бы его, хотя и прокляли, раввины I—II века.[560]

    Когда Иисус открывает тайну Свою ученикам:

    Я и Отец одно (Ио. 10, 15),

    то это и значит: «Я есмь Он», Ani we-Hu.

    XVII

    Именем «Сын человеческий» Иисус как бы говорит людям: «Я такой же человек, как вы». Но в этом принятии человеческого равенства чувствуется, может быть, больше всего иная, нечеловеческая природа, иное существо Иисуса: сколько бы ни погружался Он в человечество, не может погрузиться в него до конца, потому что у Него иной удельный вес. Bar enosch, «Сын человеческий», в устах Его звучит как bar elaha, «Сын Божий».[561]

    Если бы людей спросили жители другой планеты, по ком судить им о человечестве, то не на кого бы людям указать, не о ком бы сказать, кроме Иисуса:

    Се Человек. Ессе Homo.

    Можно во Христа не верить, но нельзя не признать, что было что-то в человеке Иисусе, что заставило людей преклониться перед Ним, как ни перед кем никогда еще не преклонялись они и, вероятно, никогда уже не преклонятся.

    Бог превознес Его и дал Ему имя выше всякого человеческого имени, дабы пред именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних,

    и всякий язык исповедал, что Господь Иисус есть Христос-Царь. (Филлип. 2, 9–11.)

    XVIII

    После одной неудачной попытки превратить Иисуса в «миф» сделана была другая, столь же неудачная, – доказать, что Иисус не Христос, сам Себя никогда не называл «Христом» и никем не был Им признаваем при жизни, а был только после смерти признан.[562] Но крестная надпись, titulus crucis:

    Иисус Назорей, Царь Иудейский (Ио. 19, 19), —

    самое первое и подлинное историческое свидетельство о жизни и смерти человека Иисуса, делает невозможным сомнение, что Он осужден и казнен римской властью как Мессия, Царь Израиля, «противник кесаря» (Ио. 19, 12), «виновник мятежа», auctor seditionis.[563] Если же Он умер за это, то с этим, конечно, и жил. Надо отвергнуть историческую подлинность распятья, надо превратить Иисуса в «миф», чтобы отвергнуть мессианство Христа.[564]

    Что же значит «Иисус есть Христос-Царь?» Этот вопрос ставится и разрешается жизнью всего христианского человечества, всемирной историей. Чтобы заглушить вопрос или пройти мимо него, как мы заглушаем или проходим мимо, надо уничтожить христианство.

    И одели Его в багряницу, и, сплетши терновый венец, – возложили на Него,

    И начали приветствовать Его. «радуйся, царь Иудейский!»

    И били Его по голове тростью, и плевали на Него, и, становясь на колени, кланялись Ему. (Мк. 15, 17–19.)

    Это люди сделали с Ним и все-таки поверили, что Бог

    посадил Его одесную Себя на небесах, превыше всякого начала, и власти, и силы, и всякого имени, именуемого не только в сем веке, но и в будущем;

    и все покорил под ноги Его и поставил Его выше всего. (Ефес. 1, 20–22.)

    Можно во Христа не верить, но нельзя не признать, что не было в мире большей силы, чем та, которая заставила людей в это поверить. Сколько бы люди ни забывали об этом, вспомнят когда-нибудь, что единый Царь царствующих и Господь господствующий – этот поруганный, осмеянный, оплеванный, тернием венчанный, распятый Царь.

    XIX

    Кажется, и людям наших дней, меньше всего думающим о царстве Божьем, чаще всего приходит в голову, что европейская, бывшая христианская, цивилизация доживает свои последние дни. Если даже «конец Европы» не значит еще «конец всемирной истории», а значит только подъем на один из тех перевалов, откуда виден ее горизонт, – действительный Конец, – то, за две тысячи лет христианства, не был никто на таком крутом перевале, как мы, и никому не открывался горизонт всемирной истории, конец ее с такою ясностью, как нам. Если же, по найденной нами формуле, познание царства Божия прямо пропорционально чувству Конца и обратно пропорционально чувству исторической бесконечности, то мы, как никто, могли бы знать, что такое царство Божие. Почему же не знаем? Почему так забыли о нем, как, за две тысячи лет христианства, не забывал никто? Почему самая непонятная для нас, невозможная, бессильная, безнадежная из всех молитв: «да приидет царствие Твое»? Кажется, все потому же: потому что два религиозных опыта, нерасторжимых в первом же слове Иисуса о Царстве, – опыт Конца: «время исполнилось, кончилось», и опыт Царства: «приблизилось», – для нас уже расторгнуты; потому что царство Божие для нас уже не на земле и на небе, а только на небе, и весть о нем, труба, некогда звавшая к победному бою, теперь звучит как похоронный колокол; потому что Церковь, как царство Божие на земле, есть на половине прерванный, сделавшийся домом, путь, и люди успокоились в Церкви, как в Царстве, уже потеряв надежду вернуться в отчий дом, поселились на большой дороге, как дома; и, наконец, главное, потому, что мы все еще не «обратились», не «перевернулись», не «опрокинулись», не поняли, что больные, а не здоровые, имеют нужду во враче; не праведников пришел Господь призвать к покаянию, а грешников; что не святые, богатые, сытые, пьяные, а нищие, голодные, жаждущие, – такие, как мы, может быть, первые услышат из уст Его: «блаженны»; мытари и блудницы могут войти в царство Божие вперед тех «праведных». Кажется, мы не знаем, что такое царство Божие потому, что все еще не поняли, что значит:

    брачный пир готов, а званные не были достойны. Итак пойдите на распутья, и всех, кого найдете, зовите на брачный пир.

    И рабы те, вышедши на дороги, собрали всех, кого только нашли, и злых, и добрых; и брачный пир наполнился возлежащими. (Мт. 22, 8–10.)

    Может быть, эти, на распутьях найденные и лишь в последнюю минуту званные, злые с добрыми смешанные, – мы. Кажется, Господу сейчас нужнее святых, ушедших из мира и спасшихся, грешные, погибающие с миром, почти отчаявшиеся, готовые всунуть шею в петлю, но все-таки надеющиеся, хотя и сами этого не знающие, – что, в последнюю минуту, Он придет и спасет их, вынет их шею из петли, – точно такие, как мы.

    О, если бы мы только могли сказать, как разбойник на кресте:

    помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое!

    мы, может быть, услышали бы:

    сегодня же будешь со Мною в раю. (Лк. 23, 42–43.)

    Не завтра, не через две тысячи лет, а сегодня, сейчас, – в этом вся Блаженная Весть, Евангелие.

    О, если бы мы только поняли, что значит:

    да будет воля Твоя и на земле, как на небе, —

    мы, может быть, спаслись бы, и с того самого места, в ту самую минуту, где и когда поняли бы это, начался бы для нас путь к царству Божию; если бы мы только поняли, что нам, может быть, больше, чем кому-либо, за две тысячи лет христианства, сказано:

    люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы небесные поколеблются.

    … Когда же начнет сбываться то, тогда восклонитесь и подымите головы ваши, потому что приблизилось избавление ваше. (Лк. 21, 26–28).

    Ужас конца для одних – радость избавления для других: в этом вся Блаженная Весть о царстве Божьем.

    XX

    Ужас христианского человечества в том, что миром овладели сейчас, как никогда, не злые люди и не глупые, а совсем не-люди – человекообразные, «плевелы», не-сущие, не только русские, но и всемирные слуги Мамоновы-Марксовы, гнусная помесь буржуя с пролетарием. И люди запуганы так, что уже не смеют быть людьми и спешат потерять человеческое лицо свое, чтобы сделаться такими же безличными, как те, над ними царящие «не-люди». Больше, может быть, и сейчас людей, а человекообразных меньше, чем это нам кажется; но сплоченные в дьяволову церковь – Всемирный Интернационал, они всемогущи, а люди бессильны, безвластны, потому что разрозненны: Церкви Вселенской, единственного места, где могли бы они соединиться, все еще нет. Вот почему, если дело христианского человечества и дальше пойдет, как сейчас, то человек, потеряв лицо свое окончательно, приобретет насекомообразную мордочку, и кучка термитов-титанов (такими кажутся они запуганным людям), или даже один из них, единственный, станет во главе человеческого термитника, что и будет концом всемирной истории, – царством Не-сущего.

    «Не-люди» делают с людьми уже и сейчас то же, что с русскими удельными князьями делали татаре Золотой Орды: кладут их на землю в ряд и, придавив досками так, что хрустят у них кости, садятся на них и, празднуя победу, пируют. Выбиться из-под не-людей, вскочить и увидеть, как те опрокинутся навзничь, и прахом и пылью рассыплются, – вот уже всем людям понятное, простейшее начало царства Божия.

    Не-люди хоронят людей заживо, а те и пошевелиться не могут, как в летаргическом сне. Сон встряхнуть, встать из гробов и увидеть, как могильщики сами в вырытую ими яму рухнут, – вот опять понятное всем, начало царства Божьего.

    Если Богу и нам будет угодно, то, может быть, завтра, когда нас ударят по одной щеке, мы подставим другую; но сегодня, может быть, святее и праведнее вспомнить, что здесь еще, на земле, в истории, Страшный Суд начинается; здесь еще услышат не-люди приговор:

    идите от Меня, проклятые, в огонь вечный. (Мт. 25, 41).

    И пойдут, и сгорят, и ничего от них не останется, кроме кучки смрадного пепла. Это увидеть – тоже понятное нам всем начало царства Божия.

    XXI

    Грешные Царство начнут – кончат святые.

    Меч обоюдоострый да будет в руке их, для того чтобы совершать мщение над народами, суд над племенами (Пс. 149, 6–7),

    … Господи! вот здесь два меча. Он сказал им: довольно. (Лк. 22, 38.)

    И один из них ударил раба первосвященникова и отсек ему правое ухо. (Лк. 22, 50).

    Не было бы, может быть, и христианства, если бы Господь не сказал Петру:

    вложи меч в ножны (Ио. 18, 11);

    но, если бы Петр не обнажил меча, может быть, тоже христианства бы не было.

    Завтра, может быть, святые падут от меча, но сегодня праведно и свято обнажат они меч на овладевших миром не-людей. Сущих против не-сущих крестовый поход – тоже понятное всем людям начало царства Божия.

    Были святые, одинокие, от мира ушедшие, безвластные, бессильные; будет «народ святых»:

    Царство, и власть, и величие царственное дано будет народу святых. (Дан. 7, 27.)

    Так же, как сейчас правит миром «народ окаянных», «Всемирный Интернационал», будет править «народ святых».

    Будут царствовать с Ним (Христом) тысячу лет (Откр. 20, 6),

    еще до конца мира, – во времени, в истории.

    XXII

    Все это и значит: с того самого места, в тот самый миг, где и когда мы это поймем, начнется для нас путь к царству Божию, и, если оно еще не наступит, то приблизится безмерно уже здесь, на земле, в каждой точке пространства и времени.

    Буду ходить пред лицом Господним на земле живых. (Пс. 114, 9).

    Если мы это поймем, то сердце наше – размагниченная стрелка на компасе, снова намагнитится, дрогнет и обратится к магнитному северу, – царству Божию; снова почувствуем мы, что «близко, при дверях»: «не прейдет род сей, как все это будет», по непреложнейшему слову Господню:

    небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут. (Мт. 24, 35).

    Только бы не успокоиться на большой дороге, как дома, – в Церкви, как в Царстве.

    Ищущий да не покоится… пока не найдет; а найдя, удивится;

    удивившись, восцарствует; восцарствовав, упокоится».[565]

    XXIII

    Первые точки царства Божия теплятся уже и сейчас, как первые звезды в ночи.

    Все, или почти все наше искусство – «Не-божественная Комедия», притча о царстве Не-божьем. Но если было в средние века и еще за много веков до христианства, в древних мистериях, иное искусство, то, может быть, и снова будет.

    Иная Десятая Симфония иного Бетховена, может быть, восславит уже не древний хаос, а новый космос, новое небо и землю, – царство Божие.

    Все, или почти все наше знание учит нас биться головой об стену, голую или обитую подушками, как в одиночной камере для буйных помешанных, – о «закон тождества» – смерти. Но если было иное знание, от Гераклита до Паскаля, ломающее стену, то, может быть, и снова будет.

    В ночь самоубийства, уже с холодком пистолетного дула на виске, вспоминает бесноватый Кириллов «минуты вечной гармонии»; вспоминает и то, что понял в одну из них: почему Ангел Откровения «клянется Живущим во веки веков, что времени уже не будет» (10, б): «время исполнилось – кончилось»; наступила вечность – царство Божие.

    Мальчик влюбленный еще не знает, но, может быть, узнает, выросши, что в благоухании розы – дыхании уст возлюбленной – есть уже райское веяние новой земли и нового неба – царства Божия.

    После изгнания, такого долгого, что мы успели в нем состариться, снова, может быть, вернемся мы в отчий дом; ранним утром откроем окно, всею грудью вдохнем росистую свежесть черемухи, такую знакомую, вчерашнюю, как будто чужбины вовсе не было; вслушаемся в райский щебет только что проснувшихся птиц; вглядимся в голубое, без единого облачка, небо, такое же далекое – близкое, как в самом раннем детстве, – и вдруг поймем, что значит:

    все готово; приходите на брачный пир.

    В длинном коридоре, с большими, полукруглыми, точно слуховыми окнами, такими высокими, что видно в них только небо, в старинном, желтом, с белыми колоннами, времен Александровых, дворцовом флигеле на Елагином острове, где я родился, – вечные, милые, райские, зеленые, с золотом, фарфоровые чашечки, с утренним, холодным молоком: видел ли я их наяву или во сне, не знаю; знаю только, что когда-нибудь увижу опять, и они помогут мне «обратиться», стать, как дитя, чтобы войти в царство Божие.

    XXIV

    Бедный Афанасий Иванович! Когда умерла Пульхерия Ивановна, лучше бы и ему умереть с нею, чем пять лет мучиться так, что на него было жалко смотреть.

    «Боже! – думал я, – пять лет всеистребляющего времени; старик уже бесчувственный… которого вся жизнь, казалось, состояла только из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов, – и такая долгая, такая жаркая печаль!.. Несколько раз силился он выговорить имя покойницы, но на половине слова… лицо его судорожно исковеркивалось, и плач дитяти поражал меня в самое сердце» (Гоголь. «Старосветские помещики»).

    Если бы не где-то на небе, в далекой вечности, а тут же, на земле, в том же старосветском домике под очеретовою крышею, с жарко натопленными комнатками и разнообразно поющими дверями, снова увидел Афанасий Иванович живую Пульхерию Ивановну, сидящую на том же высоком стуле, в том же стареньком, коричневом с цветочками, платье, с тем же лицом в милых, добрых морщинках; если бы он мог ее спросить, как, бывало, спрашивал:

    «– А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?»

    И услышать ответ:

    «– Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?» – и все было бы точно такое же, как до разлуки их, и совсем, совсем иное, потому что оба знали бы, что не разлучатся уже никогда; если бы все это было, то, может быть, Афанасий Иванович понял бы, что царство Божие значит радость вечного свидания любящих друг друга и вместе любящих Его.

    XXV

    Не будут уже ни алкать, ни жаждать… и не будет палить их солнце и никакой зной, ибо Агнец будет пасти их и водить их на живые источники вод.

    И отрет Бог всякую слезу с очей их. И смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло; се, творю все новое. (Откр. 7, 16–17; 21, 4.)

    Для тех, кто больше, чем верит, будет, – это уже есть.

    кто знает, что это

    Истинно, истинно говорю вам: кто соблюдет слово Мое, тот не увидит смерти вовек. (Ио. 8, 51.)

    Мы, нищие, услышим: «блаженны»; мы, алчущие, услышим: «насытитесь»; мы, плачущие, услышим: «утешитесь».

    Гарь сгоревшего мира будет для нас лишь утренней гарью в тумане, смешанной с запахом мяты, полыни и вереска, там, на горе Блаженств. Снова увидим лицо Его, снова услышим голос Его:

    «Блаженны нищие духом»…

    Небо нагорное сине,

    Верески смольным духом

    Дышат в блаженной пустыне…

    «Блаженны нищие духом»…

    Кто это, люди не знают,

    Но одуванчики пухом

    Ноги Ему осыпают.

    В царстве Божьем люди узнают, Кто это.

    О, только бы легкой пушинкой приникнуть к ногам Твоим, Господи, в Царстве – Блаженстве Твоем!

    5. Освободитель

    I

    Идучи в день субботний хлебными полями, должно быть по равнине Геннизарской, ученики Господни срывали колосья и, растирая их между ладонями, ели. Голода этим не утолишь: будь по-настоящему голодны, могли бы зайти и купить хлеба в любое селение, от Арбеелы до Магдалы, на богатейшей равнине, житнице всей Галилеи, а если бы не на что было купить, то ученикам рабби Иешуа не отказал бы никто в куске хлеба.

    Только Матфей упоминает о «голоде» (12, 1); Марк и Лука ничего о нем не знают. Кажется, и в самом деле это не столько утоление голода, сколько игра взрослых детей. Но, если забыли ученики, как же Учитель не напомнил им, чем они играют; что в тех же громах Синайских, Тот же сказал: «помни день субботний», – Кто сказал: «не убий»; и что «ни одна йота или ни одна черта из Закона не прейдет, пока не исполнится все» (Мт. 5, 18)?

    Прячась, должно быть, в буйной пшенице Геннизарских полей, где иногда бывает она выше человеческого роста, наблюдали фарисеи за учениками рабби Иешуа и, увидев, что они делают, вышли из засады, подошли к Нему и сказали:

    Вот, ученики Твои делают, чего не должно делать в субботу.

    Он же сказал им: разве вы не читали, что сделал Давид, когда был голоден сам и бывшие с ним?

    Как взошел он в дом Божий и ел хлебы предложения, которых не должно есть никому, кроме священников.

    И сказал им: суббота для человека, а не человек для субботы.

    Посему Сын человеческий есть господин и субботы. (Мт. 12, 1–2; Мк. 2, 25–28).

    Очень бы легко могли возразить фарисеи, что нельзя сравнивать того, что сделал Давид, с тем, что делали ученики рабби Иешуа: тот спасался от голодной смерти, а эти играли с голодом. Главное же в ответе Иисуса: «суббота для человека», им было совсем не понятно; надо бы весь Закон ниспровергнуть, чтобы это принять, потому что Закон, воля Божия, выше воли человеческой.

    Выслушали молча, отошли, спрятались, должно быть, опять, как давеча, в засаду, и продолжали наблюдать, что будет дальше.

    II

    Иисус вошел в Капернаум, и они – за Ним. Он – в синагогу, и они.

    Был же там человек, имевший иссохшую руку.

    И наблюдали за Ним (Иисусом), не исцелит ли в субботу, чтобы обвинить Его.

    Он же говорит человеку: стань на середину. А им говорит: должно ли в субботу добро делать или зло? Душу спасти или погубить? Но они молчали.

    И, взглянув на них с гневом, скорбя об ожесточении сердец их, говорит: протяни руку твою. Он протянул, и стала рука его здорова, как другая. (Мк 3, 1–5.)

    Они же пришли в бешенство. (Лк. 6, 11.) И, вышедши, немедленно составили с Иродианами совещание против Него, как бы Его погубить. (Мк 3, 6.)

    Здесь, в Капернауме, началось; там, на Голгофе, кончится. Эта первая, на безоблачном небе блаженного лета Господня, черная точка, разрастаясь, затмит солнце, уже засиявшее было над миром, – царство Божие. Всей Иисусовой жизни и смерти движущий рычаг – тяжба Его не только с фарисеями, но и со всем Израилем за нарушенную или исполненную Сыном волю Отца – Закон.

    Можно ли есть яйцо, снесенное курицей в субботу? Рабби Гиллель говорит: «можно», а рабби Шаммай: «нельзя». Можно ли есть хлебные зерна растертых в субботу колосьев? Рабби Иешуа говорит: «можно», а другие рабби говорят: «нельзя». Оба спора кажутся нам одинаково пустыми.

    Но если так, то Сын Божий сошел на землю, жил и умер из-за пустяков.

    Если мы так мало знаем жизнь Иисуса, то, может быть, отчасти потому, что действительный смысл этой тяжбы Его с фарисеями нам все еще непонятен.

    III

    Кто такие фарисеи? Только ли мертвые законники, начетчики, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие, лицемеры, набеленные гроба, снаружи красивые, а внутри полные мертвых костей и всякой нечисти? Кто такие вообще иудеи? Те ли самые «жиды», что, по средневековой, может быть, и в наших сердцах все еще тлеющей, мифологии, распяли Христа и за это величайшее в мире злодейство – единственные ответчики:

    кровь Его на нас и на детях наших? (Мт. 27, 25)

    Но если так, что же значит:

    спасение от Иудеев? (Ио. 4, 22.)

    За что Иисус, по чудному слову Варнавы, «слишком любил – перелюбил Израиля»

    ?[566]

    Умер ли, во дни Господни, Израиль? Нет, «жив как никогда», – отвечает глубокий знаток иудейства, историк Вельгаузен. В рабстве ли духовном Израиль? Нет, «сухость и строгость законов господствуют только в делах; в вере же свобода изумительна», – отвечает тот же историк.[567]

    Стоит лишь вспомнить фарисея Гамалиила, Павлова учителя, сказавшего одно из мудрейших и свободнейших человеческих слов против иудеев, гонителей христиан (Д. А. 5, 34–39), и самого Павла, бывшего Савла, «фарисея из фарисеев», злейшего врага Господня; стоит лишь вспомнить и того книжника, тоже, вероятно, фарисея, которому скажет Иисус:

    недалеко ты от царствия Божия (Мк. 12, 33), —

    чтобы понять, что не все фарисеи – «лицемеры»; что не всем иудеям сказано:

    ваш отец – диавол (Ио. 8, 44);

    и что, может быть, суд язычников над Израилем, наш суд, – только лай «псов» на детей Божьих.

    В том-то и ужас этого Капернаумского совещания, что здесь фарисеи, люди глубокой совести, не худшие, а лучшие в Израиле, когда решают убить Иисуса, «осквернителя субботы», «беззаконника», – могут считать себя правыми, по совести.

    Кто осквернит субботу, да будет предан смерти. Кто станет в субботу делать дело, та душа да истребится из среды народа своего, —

    говорит Господь. (Исх. 31, 14.)

    В том-то и узел Иисусовой «трагедии» (слово это хотя и не точно для такого Существа, как Он, но зато понятно всем), что двух иудеев – Иуду, о котором скажет Господь ученикам:

    один из вас диавол (Ио. 6, 70.), —

    и Петра, которому скажет:

    отойди от Меня, сатана (Мк. 8, 33.), —

    разделяет, может быть, только один волосок, а соединяет Павел, бывший Савл: на том Капернаумском совещании, решил бы, конечно, и он: «убить!».

    IV

    «Должно ли в субботу добро делать или зло, душу (жизнь) спасти или погубить?» – на этот вопрос очень легко могли бы ответить фарисеи, как отвечает Талмуд: «сохранение жизни отменяет субботу».[568] «Вам дана суббота, а не вы субботе», – повторит, как будто подслушав слово Господне, рабби Шимон, бен-Манассия.[569] Если бы даже фарисеи времен Иисуса с этим не согласились, все же в слове этом дана мера их внутренней к Иисусу близости. «Милость больше закона», – скажет рабби Иоханан.[570] «Более важное дело для них чистота сосудов, чем непролитие человеческой крови», – повторяет и Талмуд тоже как будто подслушанное слово Господне о «фарисеях-лицемерах».[571] – «Делающий мало (по Закону) равен делающему много, только бы устремлен был сердцем к Богу».[572] И еще острее, «удивительнее», «парадоксальнее», подобнее словам Господним: «милостыню втайне творящий больше Моисея».[573] Отче наш и древнеиудейская молитва Shemone hezra так схожи, что, и в наши дни, каждый иудей мог бы повторить молитву Господню.[574]

    По всему этому видно, как близко было, в те дни, к Израилю, как возможно, по крайней мере, на одну минуту, царство Божие. Что говорит Иисус тому фарисею-книжнику, мог бы Он сказать и всему Израилю:

    недалеко ты от царствия Божия.

    V

    Но если так легко фарисеям ответить Иисусу, почему же они молчат? Трудно, по Евангелию, решить, какая из двух возможностей вероятнее: то ли не слышат вопроса, как «дети дьявола», «плевелы», «не-сущие»; то ли смутно чувствуют, как люди глубокой совести, что тяжба их с Иисусом не о добре и зле человеческом, а о существе Божеском.

    Субботы Мои соблюдайте, ибо это – знамение между Мною и вами… навеки, потому что в шесть дней сотворил Господь небо и землю, в день же седьмой почил и покоился. (Исх. 31, 13, 17.)

    В царстве Божием весь мир упокоится, так же, как Бог в седьмой день творения. Вечное напоминание о Царстве, прообраз его и путь к нему, – вот что такое Суббота. «Если б освятил Израиль хоть одну субботу, как следует, то освободился бы», – и пришел бы Мессия, наступило бы царство Божие.[575] Эту святейшую связь между Субботой и царством Божиим расторгает Иисус, или фарисеям кажется, что Он ее расторгает: сам же Мессия нарушает субботу.

    Слышали вы, что сказано древним, а Я говорю вам wa-ani amar leckhon, —

    словом этим как бы разрывает Он все рукописание Закона, разбивает скрижали Моисеевы; здесь, в Капернаумской синагоге, также как там, на горе Блаженств, «опрокидывает мир».

    VI

    Надо бы отменить весь Закон, чтобы отменить Субботу, потому что нельзя часть Закона принять, а часть отвергнуть.

    Так говорит Господь: души ваши берегите, не носите нош в день субботний. (Иер. 17, 21)

    Встань, возьми постель твою и ходи, —

    скажет Иисус Вифездскому расслабленному.

    Было же это в день субботний.

    Посему иудеи говорили исцеленному: сегодня суббота; не должно тебе носить постели. (Иер. 17, 21.)

    Здесь уже бесполезное нарушение субботы для иудеев очевидно: можно бы исцелить, и не приказывая нести через весь город постель. Сам же говорит: «Блажен, кто не соблазнится о Мне», и, как будто нарочно, соблазняет.

    До Иоанна (Крестителя) – закон и пророки. (Лк. 16, 16.)

    От дней же Иоанна… царство небесное силою – (насильем над Законом) – берется

    , и насильники, ???????, восхищают его. (Мт. 11, 12.)

    Это значит: между Законом и Царством – прерыв, меч рассекающий:

    не мир пришел Я низвести, но меч (Мт. 10, 34).

    Я пришел не исполнить, а нарушить закон, —

    исказит, опрокинет, или исправит, восстановит слово Господне Маркион, – это решить, может быть, не так легко, как нам кажется.[576] Так же нелегко решить, право ли Послание к Евреям, не Павлово, но, вероятно, очень близкое к Павлу:

    вот, наступают дни, говорит Господь, когда Я заключу с домом Израиля новый завет…

    Говоря «новый», показывает ветхость первого, а ветшающее… близко к уничтожению (Евр. 8, 8, 13);

    прав ли сам Павел, что «Христос – конец Закона» (Рим. 10, 4)? «Ваш закон; их закон», – говорит Иисус в IV Евангелии (8, 17; 10, 34; 15, 25). «Ваш», значит «не Мой»; «их», значит «не Его». Здесь уже не спорит Он о законе, как у синоптиков, а стоит вне закона.[577]

    Се, оставляется вам дом ваш пуст. (Мт. 23, 38.)

    Все это будет разрушено, так что не останется здесь камня на камне. (Мк. 13, 2.)

    Это исполнится с ужасающей точностью: дом Израиля, дом Закона, будет разрушен. Свалку нечистот на месте Иерусалимского храма, устроенную христианами, из ненависти к иудеям, «жидам, распявшим Христа», найдет халиф Омар.[578]

    Этот человек – (первомученик Стефан) – не перестает говорить хульные слова на святое место сие и на закон;

    ибо мы слышали, как он говорил, что Иисус Назорей разрушит место сие (храм) и переменит обычаи (Закон), которые передал нам Моисей (Д. А. 6, 13–14).

    «Первохристианская община. Церковь, есть дочь иудейской матери; но мать оттолкнула дочь, когда увидела, что та убьет ее своим поцелуем».[579]

    Э! разрушающий храм – (Закон) – и в три дня созидающий, спаси Себя самого и сойди с креста. (Мк. 15, 29–30).

    Это и значит: Иисус распят за то, что преступил и разрушил Закон.

    VII

    Только в том случае, позволено было бы отменить Субботу, закон премирный, вечное напоминание о царстве Божьем, если бы оно уже наступило.

    В древнем кодексе Cantabrigiensis D уцелело слово Господне, agraphon, не вошедшее в наше каноническое чтение Луки:

    в тот же день – (срывания колосьев) – Иисус, увидев человека, работавшего в субботу, сказал ему: человек! если ты знаешь, что делаешь, то ты блажен, если же не знаешь, то проклят и преступник закона.[580]

    Это значит: блажен, кто нарушает Субботу – Закон, ради царства Божия.

    Входим же в покой – (субботний покой Царства) – мы, уверовавшие – (во Христа-Мессию), а для народа Божия еще остается субботство;

    ибо кто вошел в покой Его, тот и сам упокоился от дел своих, как и Бог – от Своих. (Евр. 4, 3, 9.)

    «Новый Закон (Завет) повелевает вам освящать субботу всегда» (т. е. каждый день – Суббота), – учит Юстин Мученик.[581]

    Если покой субботний есть начало царства Божия, то не суббота для человека, а человек для субботы.

    Кажется, на арамейском языке, где слово bar nacha может иметь два смысла: или «человек», в обыкновенном смысле, или в мессианском: «Сын человеческий», – слово о человеке и Субботе должно быть понято так: «Суббота для Сына человеческого, а не Сын человеческий для Субботы». Только тогда понятен и вывод: «Посему Сын человеческий есть господин и Субботы» – царства Божия Царь.

    Суббота есть ожиданье Царства; только наступленьем ожиданье отменяется. Царство – цель. Суббота – путь: если достигнута цель, кончен путь.

    VIII

    Равви! женщина эта взята в прелюбодеянии. А Моисей заповедал нам побивать таких камнями. Ты что скажешь? —

    искушают Иисуса книжники и фарисеи, как будто Его же словами: «слышали вы, что сказано древним, а Я говорю вам»…

    Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания.

    Когда же продолжали спрашивать Его, Он, восклонившись, сказал им: кто из вас без греха, первый брось в нее камень.

    И опять наклонившись низко, писал на земле.

    Они же, услышав то и будучи обличаемы совестью, стали уходить, один за другим, начиная от старших до последних; и остался один Иисус и женщина, стоявшая посреди. (Ио. 8, 4–9.)

    Вот где видно, что не все книжники и фарисеи – «лицемеры», «сыны диавола», «плевелы», «не-сущие»; только люди глубокой совести могли так понять, что значит: «кто из вас без греха». Что мешает им исполнить закон?

    Если Ты хочешь. Господи, чтобы мир был, то нет правосудия (Закона), а если хочешь, чтоб было правосудие (Закон), то нет мира. Выбери одно из двух[582] —

    эту молитву Авраама за осужденный мир – Содом – вспомнили, может быть, судьи, и выбрали мир, вместо Закона; вспомнили, что «милость больше Закона». Сами же делают то, за что осуждают Иисуса, «беззаконника». Если еще не поняли, то уже один волосок отделяет их от понимания, что это мнимое нарушение есть действительное исполнение закона Отчего в свободе Сына. Тихий голос человеческого сердца в эту минуту внятнее для них громов Синайских. Почти узнали, что это Он.

    Тогда сказал Иисус к уверовавшим в Него Иудеям: если пребудете в слове Моем, то вы истинно Мои ученики.

    И познаете истину, и истина сделает вас свободными. (Ио. 8, 31–32.)

    Дело происходит за несколько дней до Голгофы. Видно опять и поэтому, как близко было до последней минуты к Израилю, – как возможно царство Божие. Если же не познает он истины, распнет Сына человеческого, то потому только, что не узнает в Нем Освободителя.

    IX

    Делает Отец Мой доныне, и Я делаю (Ио. 5, 17), —

    вот одно из глубочайших и неизвестнейших слов Иисуса Неизвестного, сказанных тотчас по исцелении Вифездского расслабленного, – этом как будто бесполезном нарушении субботы: «встань, возьми постель твою и ходи».

    И искали иудеи убить Его за то, что Он делает такие дела в субботу.

    После же того слова об Отце и Сыне, «делающем доныне», —

    еще более искали убить Его… за то, что Он не только нарушал субботу, но и Отцом Своим называл Бога, делая Себя равным Богу.

    На это Иисус сказал: истинно, истинно говорю вам: Сын ничего не может творить сам от Себя, если не увидит Отца творящего: ибо что творит Отец, то и Сын творит также. (Ио. 5, 16, 18–19.)

    «Делает» – «творит» Отец доныне, и Сын тоже. Это значит: Бог, положивший в основание мира Закон, тот самый, который мы называем «законом причинности», – неизменно повторяющийся, при одинаковых условиях, ряд явлений, – не почил навсегда от дел Своих, в седьмой день творения: Он все еще творит и будет творить мир до конца мира. То, что опыт религиозный называет «законом Отца», а опыт научный – «законом причинности», – еще не конец всего: есть что-то за чертою Закона, для чего и пришел Сын.

    Не думайте, что Я пришел нарушить закон… не нарушить пришел Я, а исполнить (Мт. 5, 17), —

    вот другое слово, столь же непонятное, как то, о продолжающемся творении мира, потому что противоречащее всему, что Иисус не говорит, а делает. Кажется, два эти слова внутренне связаны, и, только поняв это, мы поймем и то.

    Слово об исполнении закона Отчего Сыном уцелело на арамейском языке, в Талмуде, где, кажется, глубочайший смысл его лучше понят и передан, чем в Евангелии.

    Не нарушить пришел Я закон, а восполнить, —

    это значит: прибавить к Закону недостающее. Между этими двумя понятиями: «исполнить» и «восполнить», – разница, конечно, огромная: кто «исполняет» закон, тот сам ничего не творит; а кто «восполняет» его, – творит и сам.

    Ибо истинно говорю вам: доколе не прейдет небо и земля, —

    порядок, установленный в природе, космосе, Отчий закон, —

    ни одна йота или ни одна черта не перейдет из закона, —

    того же Отчего закона в человеке, в логосе, —

    пока не исполнится все. (Мт. 5, 21–22.)

    Вот что значит: «Отец Мой делает доныне, и Я делаю».

    X

    «В мире вездесущ механизм, но вторичен», – с гениальною точностью определяет Лотце.[583] «Творческая эволюция» (Бергсона), – движение мира, жизнь, – не объясняется ни законом причинности в механике, ни законом тождества в логике: к арифметической сумме слагаемых, в причине, – действующих физических сил, прибавляется, в следствии, величина неизвестная, x, – то, что мы называем «чудом» или «свободой». Если в причине, в механике: а + b + с, то в следствии, в жизни, а + b + с + х.

    Было живое тело мертвой материей, – мертвой материей будет; «вышел из праха – в прах отойдешь»: таков закон механической причинности, логического тождества, – смерть.

    XI

    Страшное «Снятие со креста» Голбейна вспоминает, в предсмертном бреду, Ипполит у Достоевского.

    «Если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно таким) видели все ученики Его… все веровавшие в Него… то как могли они поверить, что Он воскреснет? Тут невольно приходит мысль, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их?.. Природа мерещится, при взгляде на эту картину, в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или, вернее… в виде громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное Существо – такое Существо, Которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого Существа. Картиной этой как будто именно выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено… Мне как будто казалось, что я вижу… эту бессмысленную силу, это глухое, темное и немое существо. Я помню, что кто-то, будто бы, повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого-то огромного и отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это – то самое темное, глухое и всесильное существо, и смеялся над моим негодованием».[584]

    На две половины делится человечество, и надо быть с одной из двух: или с теми, кто верит в Тарантула, или с теми, кто верит, что Христос воскрес. Надо выбрать один из двух опытов: или внешний, чувственный, где неизменна, по закону тождества – механики, сумма действующих физических сил – арифметическая сумма слагаемых: а + b + с; или внутренний, религиозный опыт, где к этой сумме прибавляется неизвестная величина, x – чудо.

    «Я пришел не нарушить, а восполнить закон», – значит: «Я пришел прибавить к закону Отчему свободу Сына; восстановить искаженный, восполнить ущербленный в законе причинности, в законе тождества – смерти, отчий закон – жизнь».

    Верующий в Сына имеет жизнь вечную. (Ио. 3, 36.)

    Я есмь воскресение и жизнь… верующий в Меня не умрет вовек. (Ио. 11, 25–26.)

    Надо верить в Того, Кто это сказал, или в Тарантула.

    XII

    Дух Господень на Мне; ибо Он… послал Меня… проповедовать пленным освобождение… отпустить измученных на свободу (Лк. 4, 18), —

    этим Иисус начинает Блаженную Весть, и этим же кончает:

    Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете. (Ио. 8, 36.)

    Как труден и неизвестен людям религиозный опыт свободы, вместо закона, видно из того, что даже в Исаиином пророчестве, этой ближайшей к Иисусу точке откровения, или, как мы говорим, «религиозного опыта», – даже здесь, единственно понятное людям, имя Царя Мессии: Раб, ebed Jahwe, «раб Господень» (Ис. 53).

    Явное и для нас, имя Иисуса: «Христос», «Царь»; а все еще тайное: «Освободитель».

    Люди, без Христа, живут и сейчас, как жили иудеи, под игом закона. Все наши законы государственные суть отражения законов естественных, искажающих в смерти, как в дьявольском зеркале, Отчий закон – жизнь: принудительная сила тех, так же как этих, – страх смерти. Чтобы освободить от него человека, надо сломить иго закона. Вот за что Иисусова тяжба не только с иудеями, но и со всеми рабами закона – со всеми людьми.

    Рабство всех рабств, всех цепей железо крепчайшее, – смерть. Мнимые освободители человечества, крайние бунтовщики и мятежники, остаются все-таки рабами смерти: никому из них и на мысль не приходит, что можно освободить человека от смерти, и что, без этой свободы, все остальные – ничто. Только один человек, Иисус, во всем человечестве, восстал на смерть. Так же просто, естественно, разумно, как всякий из нас говорит: «умру», Он говорит: «воскресну». Он один почувствовал в Себе силу, нужную, чтобы смертью смерть победить не только в Себе, но и во всем человечестве, во всей твари. И люди этому поверили и, вероятно, будут верить, хотя бы немногие, до конца времен. Веры этой нельзя понять, если не прибавить и здесь, в истории, так же как там, в природе, к арифметической сумме слагаемых, действующих исторических сил: а + b + с, неизвестную величину, ослепительное x – чудо.

    Все это значит: мы не узнаем, чем жил Иисус и за что Он умер, если не поймем, чем было для Него чудо.

    XIII

    «Иисус, как первобытный человек, или как маленький ребенок, не знал закона причинности».[585]

    «Первобытный человек», значит «дикарь»; «маленький ребенок», значит «глупенький». Вот до чего доводит людей, в вопросе о чуде, недостаток религиозного опыта. Эту, увы, не первобытную дикость и не ребяческую глупость лучше всего выразил Цельз, еще за семнадцать веков до утонченнейшего Ренана и ученейшего Штрауса: «Чудеса евангельские жалки; странствующие маги творят не меньше чудес, но никто за это не почитает их сынами Божиими».[586] Трудно себе представить, чтобы эта точка зрения могла господствовать в течение полутора веков, от середины XVIII до начала XIX, когда первое прикосновение исторической критики смело ее окончательно.

    Что Иисус действительно являл «силы» в чудесах ????????, в этом сомневается лишь плоский rationalismus vulgaris. «Нет, такие рассказы, как Talipha kumi (воскрешение Иаировой дочери), не сочиняются», – этот общий вывод о чудесах Иисуса, сделанный одним из левых критиков, в 1906 г., стоит лишь сравнить с тем, что говорилось в середине прошлого века, Ренаном и Штраусом, чтобы измерить весь пройденный исторической критикой, путь.[587]

    «В те времена и для той личности, границы возможного и действительного были бесконечно шире, чем для мещанского разума наших дней», – делает тот же общий вывод и другой левый критик.[588]

    «В лед не верил царь Индии, потому что отроду не видел льда» (Гердер).[589] Так скептики наших дней не верят в чудеса Иисуса. Но если все меньше сомневается в них и, вероятно, будет сомневаться историческая критика, то, может быть, не потому, что люди все больше верят или хотели бы верить во Христа, Сына Божия, а потому, что все лучше узнают человека Иисуса, по общему, кажется, правилу: чем меньше знают, тем меньше верят, и наоборот, чем больше – тем больше, так что если совсем узнают, то и поверят совсем.

    XIV

    Иисус творил чудеса – это мы знаем с наибольшей достоверностью, какая только возможна в истории; но что Он думал и чувствовал, когда творил чудеса, этого мы почти не знаем, но, может быть, не потому, что этого нельзя узнать из евангельских свидетельств, а потому, что мы не умеем читать их, как следует. Ясно, впрочем, одно: что такое «закон причинности», знал Иисус не хуже нашего.

    Мог ли не знать, когда только и думал о том всю жизнь, как закон Отца – по-нашему, «закон причинности» – исполняется в свободе Сына – «чуде», по-нашему?

    Кажется, в трех словах, обозначающих в Евангелии чудо: «сила», ???????, «знамение»,

    , и «чудо», в собственном смысле, ?????, – отразилось то, что думал и чувствовал сам Иисус, творя чудеса.[590] Раз навсегда отвергнув, на горе Искушения, чудо внешнее, предложенное дьяволом, Он являл только «силы» и «знамения».

    Что от чего, – вера от чуда, или чудо от веры? Надо ли увидеть чудо, чтобы поверить, или поверить, чтобы увидеть? Вся жизнь и смерть Иисуса – ответ на этот вопрос.

    Блаженны не видевшие и уверовавшие (Ио. 20, 29), —

    в этом вся Блаженная Весть об исполнении закона Отчего в свободе Сына – в чуде.

    Слепые прозревают и хромые ходят, прокаженные очищаются и глухие слышат, мертвые воскресают и нищие благовествуют.

    И блажен, кто не соблазнится о Мне. (Мт. 11, 5–6.)

    Это значит: блажен, кто не соблазнится чудесами внешними, ??????; кому не надо видеть, чтобы верить: таков ответ Иисуса на вопрос Иоанна Крестителя:

    Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого? (Мт. 11, 3).

    Тот или не Тот, никакими чудесами недоказуемо.

    Между верой и чудом для самого Иисуса нерасторжимая связь, но обратная той, где вера от чуда:

    если будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: «перейди отсюда туда», то она перейдет, и ничего не будет для вас невозможного. (Мт. 17, 20).

    Это Он сам испытал на Себе, как никто. «Вера переставляет горы» – это подтверждается личным опытом каждого человека и всего человечества так, что и для маловерных сделалось общим местом.

    Чудо для Иисуса есть взаимодействие двух мер, двух сил: одной, исходящей от Него, и другой, – от людей: если люди верят в чудо. Он может его совершить; если не верят – не может.

    И не мог совершить там (в Назарете) никакого чуда. (Мк. 6, 5.)

    Как исторически подлинно это свидетельство Марка-Петра, видно из того, что для Матфея оно уже соблазнительно: он смягчает его, притупляет жало соблазна:

    И не совершил там многих чудес, по неверию их. (Мт. 13, 58).

    Смерть на кресте есть величайшее отрицание чуда, только внешнего, ?????, и утверждение чуда внутренне-внешнего,

    .

    Пусть сойдет теперь с креста, чтобы мы видели, и уверуем. (Мк. 15, 32.)

    Если б Он сошел с креста, а не воскрес, то совершилось бы только внешнее чудо, порабощающее. Антихристово, а не освобождающее, Христово.

    XV

    Вышли фарисеи, начали с Ним спорить и требовали от Него знамений с неба, искушая Его. (Мк. 8, 18.)

    Требуют знамения, тотчас по умножении хлебов – величайшем знамении, когда народ «хотел нечаянно взять Его и сделать царем» Израиля, новым Иродом (Ио. 6, 15).

    Иродовой закваски берегитесь (Мк. 8, 15.), —

    скажет Господь ученикам.

    Если не все фарисеи – «лицемеры», но есть между ними люди глубокой совести, то, может быть, эти не только Его искушают, но и сами искушаются Им: верят или могли бы поверить, что царство Божие так близко к Израилю, так возможно сейчас, как еще никогда; видят или могли бы увидеть восходящее над миром великое светило Конца; ждут со дня на день, что «явится знамение Сына человеческого на небе» (Мт. 24, 30), и готовы, вместе с народом, примкнуть к Иисусу, только бы Он открыто объявил Себя Мессией, согласился, чтоб Его сделали царем: вот почему и требуют, молят знамения с неба:[591]

    Учитель, хотелось бы нам видеть от Тебя знамение. (Мт. 12, 38).

    Если так, то никогда еще не было сильнее, чем в эту минуту, искушение дьявола Царством:

    все это дам Тебе, если, падши, поклонишься мне. (Мт. 4, 9) И Он, простонав в духе Своем,

    , сказал: для чего род сей требует знамения? Истинно говорю вам: не дастся роду сему знамение. (Мк. 8, 13.)

    Этот затаенный, тихий, может быть, только одним очевидцем Петром подслушанный, стон открывает нам такую глубину сердца Господня, что страшно в нее заглянуть. Кажется, к самому больному месту его – никогда не заживающей ране, прикоснулись фарисеи нечаянно. Думают, что царство Божие все еще близко, а Он знает, что оно уже далеко; думают, что великое светило Конца все еще восходит над миром, а Он знает, что уже заходит. Только что все колебалось, как на острие ножа, и могло упасть в ту или другую сторону, и вот упало; царство Божие могло наступить, и не наступило, потому что люди не захотели его так, как хотел Он: царство Божие прошло мимо человечества, как чаша мимо уст.

    Знамение с неба – чудо – не дастся людям, потому что уже было дано и не было принято.

    Ниневитяне восстанут на суд с родом сим и осудят его, ибо они покаялись от проповеди Иониной; и вот здесь больше Ионы.

    Царица Южная восстанет на суд с родом сим, и осудит его, ибо она приходила от края земли послушать мудрости Соломоновой; и вот здесь больше Соломона. (Мт. 12, 41–42).

    Это значит: выше всех «чудес» и «знамений» «мудрость», ?????, и «проповедь», ???????. «Род лукавый и прелюбодейный», требующий знамения-чуда, – не только фарисеи, не только весь Израиль, но и весь род человеческий.

    Чудо не дастся ему, потому что «мудрость» и «проповедь», само явление Сына человеческого, есть уже величайшее чудо и знамение.

    Когда вознесете Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я,

    . (Ио. 8, 28.)

    Тот единственный Человек во всем человечестве, кто мог сказать, как сказал Иисус: «это – Я», – есть чудо чудес.

    Род лукавый и прелюбодейный ищет знамения (чуда); и чудо не дастся ему, кроме чуда Ионы-пророка;

    ибо, как Иона был во чреве кита три дня и три ночи, так и Сын человеческий будет в сердце земли три дня и три ночи. (Мт. 8, 38–39.)

    Это значит: только тому, кто, не видя, поверит, узнает, что это Он, дано будет чудо единственное – Воскресение.

    XVI

    В самой «удивительной», «парадоксальной» из книг, Евангелии, самое, может быть, удивительное – то, как Иисус чудотворец бежит от Своих же чудес, как бы от Себя самого.

    В первый же день служения в Капернауме, когда ранним, еще темным утром, Он встает потихоньку и, крадучись, уходит из дому, бежит в пустынное место, и все ищут Его, недоумевая, куда и зачем Он ушел, – бегство Его начинается и продолжается, усиливаясь, до последнего дня.

    И отправились – (ученики с Иисусом) – в пустынное место, в лодке, одни.

    …И бежали туда пешие из всех городов, и предупредили (их), и собрались к Нему. (Мк. 6, 32–33.)

    Слуха одного довольно, чтобы люди бежали к Нему:

    всю окрестность ту обежали и начали на постелях приносить больных туда, где Он, как слышно было, находился. (Мк. 6, 55.)

    Люди бегут за Ним, а Он бежит от людей.

    Грозно запретил (исцеленному) и сказал ему: смотри, никому ничего не говори…А тот, вышедши, начал провозглашать и рассказывать о происшедшем, так что (Иисус) не мог уже явно войти в город, но находился вне, в местах пустынных. И приходили к Нему отовсюду. (Мк. 1, 43, 45.)

    Точно игра: бежит от людей, прячется, а те ищут, ловят Его. Что его нудит бежать? Странная, людям непонятная, неизвестная, мука чудес. Что нудит Его возвращаться к людям? Жалость, любовь-Жалость.

    XVII

    В самой трогательной из книг, Евангелии, самое, может быть, трогательное, как побеждается Непобедимый жалостью.

    Вышедши, Иисус увидел множество людей, и сжалился над ними, и исцелил больных их. (Мт. 14, 14.)

    В те дни, когда собралось весьма много народа и нечего было им есть, Иисус, призвав учеников Своих, сказал им:

    Жаль Мне народа… (Мк. 8, 1–2.)

    Чудо любви – умножение хлебов – одно из величайших и несомненнейших чудес Своих, совершает Он, только из жалости. Можно бы сказать, что все чудеса в большей мере делаются с Ним, чем Он их делает Сам.[592] Только вынуждаемый народом, Он творит чудеса, как бы нехотя, наперекор Себе. Хочет любить равных, свободных, и любит-жалеет рабов.

    Часто отводит исцеляемых «в сторону», ????????, как будто прячет исцеления, стыдится их.

    Привели к Нему глухого, косноязычного, и просили возложить на него руку. Иисус, отведши его в сторону от народа, вложил персты Свои в уши ему.

    Кажется видишь эти персты, женственно-тонкие, как у девы Марии («матери Своей во всем подобен»), божественной «прелести», delectabilia, по слову Лентула, и силы божественной, ими же созданы солнца и звезды, – кажется, видишь их в страшных и жалких дырах – ушных впадинах глухого-косноязычного.

    И, плюнув, коснулся языка его.

    О, милосердная небрезгливость Врача! Люди посмеются над ней – ужаснутся Ангелы.

    И, взглянув на небо, простонал «эффафа! откройся». (Мк. 7 32–34).

    Вместе со всею тварью, стенающей об избавлении, стонет и Он, Творец. Так же «простонал в духе Своем», когда фарисеи потребовали от Него знамения с неба.

    XVIII

    Дальше, все дальше бежит от Своих же чудес – от Себя самого: в горную, над Капернаумом, пустыню – сначала; потом – на ту сторону озера; потом – в Кесарию Филиппову, Тир и Сидон, страну язычников – «псов»; и, наконец, – на «весьма высокую гору» Преображения (Мк. 9, 2), – должно быть, снежную вершину Ермона, где нога человеческая не ступала никогда. Но, только что сойдет с горы, увидит у ног Своих бьющегося с пеною у рта, бесноватого отрока и отца его, молящего:

    сжалься над нами, помоги! (Мт. 9, 22.);

    увидит учеников Своих, которые не могли изгнать беса.

    О, род неверный и развращенный! доколе буду с вами? Доколе буду терпеть вас?

    стонет опять, с отвращением, с тошнотою смертною. Но и это, как все, превозмогается жалостью:

    Приведите его ко Мне, сюда. (Мт. 17, 14–17.)

    XIX

    Чтобы понять, от каких чудес бежит Иисус, стоит только заглянуть в «Евангелие Детства», Псевдо-Матфея, и другие поздние апокрифы, собрание таких кощунственных и нелепых чудес, что трудно поверить, чтобы книги эти могли быть написаны верующими людьми.

    Четырехлетний младенец Иисус уже воскрешает мертвого,[593] а Отрок, в мастерской плотника Иосифа, удлиняет, растягивая, слишком короткую доску;[594] посланный Марией на колодезь по воду, когда разбивается глиняный кувшин по дороге, – приносит воду в подоле рубахи.[595] Маленькое чудовище, шаля, убивает школьных товарищей. Люди бегут от Него, как от чумы. Иосиф умоляет Его прекратить чудеса, но тщетно: чем дальше, тем хуже, – все нелепее, кощунственней и отвратительней:[596] как бы написанный дьяволом лик, Господень.

    И всего страшнее то, что Церковь это не только терпит, но и поощряет. Истинные, древние апокрифы – «Утаенные Евангелия» – такие, как «от Евреев», или «от Петра»; подлинные и драгоценные слова Господни, не записанные в Евангелии, Agrapha, уничтожаются Церковью, под предлогом мнимых «ересей», а эти варварские, позднейшие апокрифы остаются нетронутыми. Все чудеса их, уже с XVII века, принимаются, без малейших оговорок, такими великими учителями Церкви, как св. Епифаний и св. Григорий Нисский. В средние века, когда Священное Писание под запретом и читается в церкви лишь на латинском языке Вульгаты, Апокрифы у всех в руках и заменяют Евангелие.[597]

    Да и в наши дни, разделяющая черта между отвергнутым на горе Искушения чудом внешним, рождающим веру, и чудом истинным, рождаемым верою, проведена ли в Церкви догматически опытно?

    Свято и праведно, в защиту истинной веры, утверждается критикой познания, что бытие Божие недоказуемо разумом. Когда же постановлением Ватиканского собора объявляется анафема тому, кто отрицает, что «при свете естественного человеческого разума, бытие Божие достоверно-познаваемо»,[598] то здесь для Церкви критика познания – такая же «игрушка дьявола», как для иезуитов, изобразивших в одном испанском монастыре Архангела Михаила, который попирает ногами дьявола с микроскопом в руках.[599]

    XX

    Все это как будто предвидит Иисус, когда бежит от чyдес. Вот от чего Он стонет:

    зачем род сей требует знамения-чуда?

    О, смрадное, смертное удушье человеческих толп, одержимых похотью чуда и бегущих за Иисусом, «кидающихся на Него», как тот Гадаринский бесноватый. Так же побегут они и за другим, который придет во имя свое:

    Я пришел во имя Отца Моего, и не принимаете Меня, а если иной придет во имя свое, его примете. (Ио. 5, 43.)

    Сколько раз, сколько мигов, – кажется, больше одного мига для каждого раза не вынес бы и Он, – сколько раз задыхался Он в этом смертном удушье? Может быть, кровавый пот Гефсимании и даже тот последний вопль на кресте: лама сабахтани, не страшнее, чем это. Вот в такие-то минуты и стонет Он: «Эффафа! Откройся!» – глядя на небо, и для Него закрытое наглухо, как те страшные темные дыры – ушные впадины глухого косноязычного.

    Может быть, в одну из этих минут скажет он с такою бездонною горечью, что мы ее даже измерить не можем:

    Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)

    Мог ли бы Он это сказать, если бы не было у Него чувства, для которого у нас нет имени, потому что слишком человеческое слово «отчаянье» – не для Него? Кажется, это что-то подобное чувству вины тягчайшей, хотя и невиннейшей, перед Собой, перед людьми и, может быть, даже перед Отцом: как бы чего-то недосказал, недоделал, недострадал, недолюбил; мир хотел спасти, и не спас. Кажется, чувство это у Него будет всю жизнь, до последнего вопля на кресте: «для чего Ты Меня оставил?» Только воскреснув, узнает Он, что сделал все, —

    возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца (Ио. 13, 1), —

    спас мир.

    XXI

    Но если единственное чудо – Он Сам, и вера в Него, какой Он хочет от нас, лучше всего выражена словами: «блаженны не видевшие и уверовавшие», то что же значит воскрешение Лазаря? Чтоб это чудо увидеть, не надо было верить. Тут уже как будто не чудо от веры, а вера от чуда. Вот где, кажется, соблазн соблазнов не только для малых сих; вот где «блажен, кто не соблазнится о Мне».

    Мог ли воскреснуть Лазарь, прежде чем воскрес Христос? На этот прямой вопрос надо бы ответить прямо: не мог. Мог ли Христос победить смерть в другом, прежде чем в Себе? Надо бы и на этот вопрос ответить прямо: не мог.

    Но верен ли ответ или неверен, он слишком легок сейчас. В средние века, и даже еще во дни Кальвина, он был бы труднее: в те дни за такие ответы жгли на кострах. Если же теперь огонь костров потух, то, может быть, не потому, что люди верят свободнее, а потому, что не верят совсем, что еще не значит, конечно, что этот, слишком легкий, ответ менее страшен теперь, чем тогда. Прежде чем ответить с легкостью, надо бы вспомнить тяжкое – в наши дни великих соблазнов тягчайшее, – слово о мельничном жернове и о глубине морской (Мк. 9, 42). Но надо бы вспомнить и другое слово, не менее тяжкое, о взявших ключ разумения, самих не входящих и других не впускающих (Мт. 23, 13). Если новый ответ на вопрос о чуде может соблазнить малых сих, то сколько их уже соблазнено и еще соблазнится старым ответом или безответностью! Чья шея всунется раньше в мельничный жернов – тех ли, кто отвечает, или тех, кто молчит? Чудо некогда к вере влекло, а теперь от нее отвращает, – по чьей вине, – тех ли, кто отвечает, или тех, кто молчит? Надо бы вспомнить и то, что Великий Инквизитор, предвидя новый ответ самого Христа, говорит Ему, снова пришедшему в мир: «Я Тебя сожгу».

    Хочет или не хочет сам Христос, чтобы такие люди, как мы сейчас, верили в чудо так, как будто религиозного опыта двадцати веков христианства вовсе не было, – вот вопрос, на который надо бы тоже ответить, помня о мельничном жернове.

    XXII

    «Должны ли были люди верить во Христа, если бы Он не сотворил никаких чудес?» – спрашивает св. Фома Аквинский, и отвечает: «Должны бы».[600]

    Трудно и Великому Инквизитору сжечь св. Фому на костре; труднее, пожалуй, чем самого Христа. А между тем вывод из того, что говорит Фома, ясен: если бы Иисус воскресил 10 000 Лазарей, это вовсе не доказывало бы, что Он – Христос, так же, как не доказывало бы противного, если бы Он не воскресил ни одного.

    «Всю мою систему я разбил бы вдребезги и крестился бы, если бы поверил, что Лазарь воскрес», – скажет Спиноза.[601] Ничего и это, конечно, не доказывает, не только потому, что тут дело идет о том, что больше всех систем, но и потому, что вопрос о чуде с Лазарем, так же, как о всяком чуде, решается не в той плоскости, в которой ставит его Спиноза, – не в разуме, а в опыте. Или, другими словами: единственным для нас, историческим опытом евангельского свидетельства здесь решается все.

    Первое, над чем не может не задуматься всякий, кто оценивает историческую подлинность этого свидетельства, есть, конечно, то, что у синоптиков даже места нет, куда бы можно было вставить воскресение Лазаря. Чем больше говорит нам об этом событии IV евангелист, тем немота синоптиков многозначительней.

    В самый день воскресения Лазаря первосвященники и фарисеи, собрав совет, говорят:

    что нам делать? Этот человек много чудес творит.

    Если оставим Его так, то все уверуют в Него…

    …С этого дня положили убить Его. (Ио. 11, 47–48, 53.)

    Это значит: главное, чем все решается в последних судьбах Иисуса, есть воскрешение Лазаря. Как же этого не знают синоптики? И еще удивительней: Лазарь воскресший присутствует вместе с Иисусом, на Вифанийской вечере, за шесть дней до Пасхи.

    Многие из иудеев узнали, что он (Лазарь) там, и пришли, – чтобы видеть его.

    Первосвященники же положили убить и Лазаря, потому что, ради него, многие из Иудеев приходили и веровали в Иисуса. (Ио. 12, 1, 9–11.)

    Как же и этого не знают синоптики? И еще удивительней:

    бывший с Ним прежде народ свидетельствовал, что Он вызвал из гроба Лазаря и воскресил его из мертвых. Потому и встретил Его (Иисуса) народ, —

    при вшествии в Иерусалим.

    Фарисеи же говорили между собою: видите ли что не успеваете ни в чем? Весь мир идет за Ним. (Ио. 12, 17.)

    Это значит: весь мир знает, или вот-вот узнает, о воскресении Лазаря. Как же ничего не знают синоптики, а если знают, то как же молчат об этом величайшем, кроме воскресения самого Христа, чуде-знамении, подтверждающем главное, что благовествуют они – что Иисус есть Христос?

    XXIII

    Знает, впрочем, кое-что о воскресении Лазаря, один из трех синоптиков, ближайший к Иоанну, Лука; но знает не в том порядке, где чудо происходит по Иоаннову свидетельству, – не в истории, а в мистерии, – в подобии, символе, притче.

    Отче!.. пошли его (Лазаря) в дом отца моего, ибо у меня пять братьев: пусть же он засвидетельствует им, чтобы и они не пришли в это место мучения, —

    молит Авраама богач в аду.

    Тогда Авраам сказал ему: если Моисея и пророков не слушают, то если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят. (Лк. 16, 27–31.)

    То, что здесь, у Луки, в мистерии, там, у Иоанна, в истории: Лазарь воскрес, – не поверили.

    В чуде с бесплодной смоковницей, у двух первых синоптиков, и в притче о ней, у третьего, происходит нечто подобное.

    «Да не будет же от тебя плода вовек». И смоковница тотчас засохла. (Мт. 21, 19; Мк. 11, 14, 20.)

    Здесь притча в действии. Если не принесет смоковница плода и на этот год, то «в следующий срубишь ее» (Лк. 13, 6–9): здесь действие в притче.[602]

    Две притчи – два чуда: Лазарь и смоковница. Если возможно в одном случае, то почему и не в другом – движение от притчи-символа к чуду-событию – от мистерии к истории?

    XXIV

    Между двумя чудесами-знамениями, – Каной Галилейской, первым чудом радости человеческой, и воскрешением Лазаря, последним чудом радости божественной, – совершается, в IV Евангелии, всё служение Господне. То, что мы сказали о Кане Галилейской, надо бы повторить и о воскресении Лазаря: мастер, никем не превзойденный в «светотени» chiaroscuro, смешивает Иоанн свет ярчайший с глубочайшей тенью, в таких неуловимых для глаза переливах, – слияниях, что, чем больше мы вглядываемся в них, тем меньше знаем, действительно или призрачно то, что мы видим. Два порядка смешивает он или нарочно соединяет, – Историю и Мистерию, так что все его свидетельство – полуистория, полумистерия; смешивает, или опять-таки соединяет нарочно, явь с пророческим сном, с тем, что он называет «чудом-знамением», а мы называем «подобием»,»символом».

    Это надо помнить, чтобы понять, что произошло в тот первый день Господень, в Кане Галилейской, и в этот, один из последних дней, в Вифании.

    XXV

    Стоит лишь сравнить два воскресения, – одно Иаировой дочери, у синоптиков, и другое, Лазаря, в IV Евангелии, чтобы понять, какая между ними разница. Там все происходит в одном порядке, – в яви, в истории, а здесь в двух, – между явью и сном, Историей и Мистерией; там – однородный металл, а здесь – крепчайший сплав двух металлов; там зрительно для нас представимо все, а здесь не все: кое-что, может быть, еще нагляднее, чем у синоптиков, а кое-что призрачно, почти неуловимо для глаза, и, чем ближе к чуду, тем неуловимее, тем больше противоречит тому, что можно бы назвать «логикой зрения». Все происходит как будто в трех измерениях, но рассказано так, что непредставимо, невместимо в трех, а переходит, переплескивается в четвертое; все предполагается видимым, но изображается так, что кое-чего нельзя увидеть.

    Зрительно для нас непредставимо, как Лазарь, связанный, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, закутанный в них, подобно мумии, выходит из гроба.

    Развяжите его, пусть идет (11, 44), —

    скажет Господь уже после того, как он выйдет. По толкованию древних отцов Церкви, Лазарь «вылетает из гроба по воздуху, реет», как видение, призрак, и только тогда, когда развязывают его, начинает ходить естественно.[603] Это, в сущности, меньшее чудо полета кажется невероятнее большего чуда – воскресения, может быть, потому, что последнее не воображается, не видится глазами вовсе, а то, первое, все-таки видится, но, чем оно видимее, тем невероятнее.

    Здесь, в самом сердце чуда, все – как во сне или в видении; все переплескивается из трех измерений в четвертое; да и не там ли происходит действительно?

    Было лицо его обвязано платом. (11, 44.)

    Кто развязал плат? Марфа или Мария? Это еще представимо: может быть, и в такое лицо смеет заглянуть любовь. Но как представить себе, что некоторые из фарисеев, после только что виденного чуда, сохраняют достаточно присутствия духа, чтобы донести первосвященникам и, на собранном тут же совете, рассуждать о римской опасности:

    что нам делать?.. Придут римляне и овладеют местом нашим и народом. (11, 48).

    И еще непредставимее: Лазарь на Вифанийской вечере, хотя и воскресший, а все-таки мертвец среди живых, званый или незваный гость, прямо из гроба на пир. Прочие гости не принюхиваются ли, как бы сквозь благоухание мира, которыми сестра Лазаря умащивает ноги Господни, к ужасному запаху тления? И это, может быть, знает Лазарь. Какими же глазами смотрит он на них, и они – на него? Как делят с ним хлеб и обмакивают кусок в то же блюдо, куда и он? О чем спрашивают его, и что он им отвечает? Помнит ли еще что-нибудь о тайне гроба, или все уже забыл? Нет, не все:

    пусть он засвидетельствует им, чтоб и они не пришли в это место мучений. (Лк. 16, 28.)

    Как же приняли они свидетельство его? Мы знаем как «положили убить Лазаря» (Ио. 12, 10).

    Я – фарисей, сын фарисея; за чаяние воскресения мертвых судят меня, —

    скажет Павел в Синедрионе (Д. А. 23, 6–8). Если кое-что знают фарисеи о воскресении мертвых, – знают, конечно, и те, осудившие Лазаря, что «воскреснуть» значит вернуться из того мира в этот, но уже не в прежний, а новый, и уже не в прежнем теле, а в новом. В какой же мир, и в каком теле, Лазарь воскрес? Могут ли его фарисеи убить? Может ли воскресший снова умереть? Все эти вопросы как будто не приходят в голову рассказчику, что понятно только в пророческом сне, видении, но наяву совсем непонятно.

    XXVI

    И еще непонятнее: если Лазарь воскрес в мире трех измерений, в истории, то начало евангельского рассказа об этом хуже, чем непонятно, – соблазнительно. Сестры Лазаря, Марфа и Мария, когда заболевает брат их, посылают сказать о том Иисусу, находящемуся за Иорданом, кажется, в двух днях пути от Вифании.

    Господи! вот, кого Ты любишь, болен. (11, 3).

    Это значит: «приходи, пока еще не поздно, исцелить больного». Но Иисус не спешит на зов; зная наверное, что друг Его умрет, остается два дня на том месте, где находится; дает ему время умереть и даже быть похороненным, да «прославится через эту смерть Сын Божий» (11, 4); и радуется, что он умирает:

    радуюсь, что Меня не было там. (11, 15.)

    Надо иметь очень грубое от природы, или, от двухтысячелетней привычки к тому, что мы читаем в Евангелии, огрубелое сердце, чтобы не почувствовать, что это невозможно; что никакое сердце, бьющееся в мире трех измерений, ни даже Его, или даже Его тем более, – так не любит. Это напоминает худшие из апокрифов, где Отрок Иисус убивает чудесами школьных товарищей, чтобы явить миру «славу Свою», и чтобы люди в Него поверили, как в Сына Божия. Мог ли так не знать сердца Господня тот, кто возлежал у этого сердца, – Иоанн?

    Очень легко, конечно, решить, что все эти вопросы, идущие, будто бы, только от «малого разума», rationalismus vulgaris, достойны лакея Смердякова. Но ведь мы здесь имеем дело вовсе не с благородством или подлостью человеческого разума, а с неодолимой для человека, потому что не им созданной, «логикой пяти чувств». Можно совсем от нее отказаться, но, раз приняв ее (а кто вводит чудо в мир трех измерений, как это делает Иоанн, тот принимает ее), нельзя не считаться с нею, требуя от человека того, чего он дать не может.

    XXVII

    Все это в порядке Истории; но все иначе, в порядке Мистерии, или, точнее, на рубеже двух порядков: Истории – Мистерии.

    И вот что, может быть, самое удивительное в Иоанновом свидетельстве о воскресении Лазаря: сколько бы нас ни убеждали другие, сколько бы сами ни убеждали себя, что Лазарь не воскрес, что это лишь голый «вымысел», «миф», или, как выражается лакей Смердяков, здесь «про неправду все написано» – стоит только перечесть евангельский рассказ, чтобы снова убедиться, что люди так не сочиняют, не лгут, не обманывают так не только других, но и себя; чтобы снова почувствовать сквозь призрачную оболочку мистерии твердое тело истории, увидеть смешанную с облаками гряду снеговых вершин; чтобы снова почувствовать, что здесь, рядом с тем, что могло и не быть, есть то, что наверное было; что здесь, по Лотцевой формуле, к арифметической сумме слагаемых в причине, тусклому ряду а + b + с, прибавляется в следствии неизвестная величина, ослепительное x – чудо.

    В письменности всех веков и народов нет такого убедительного рассказа о таком невероятном событии, такого естественного – о таком сверхъестественном, как этот. Здесь, может быть, всего убедительнее не внешние исторические черточки: «Вифания близ Иерусалима, в стадиях пятнадцати» (11, 18); «уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе» (11, 39); «Иисус еще не входил в селение, но был там, где встретила его Марфа» (11, 30). Можно бы заподозрить рассказчика в желании искусственно усилить правдоподобие событий, при помощи таких подробностей – отдельных точек ярчайшего света в глубочайшей тени, освещенных, со свойственным одному Иоанну, мастерством «светотени». Нет, самое убедительное – не эти внешние черточки, а внутренние, открывающие такую глубину сердца Господня, в какую мог заглянуть только тот, кто возлежал у этого сердца.

    XXVIII

    Иисус, когда увидел ее (Марию), плачущую и пришедших с нею Иудеев плачущих. Сам восскорбел духом и возмутился – разгневался,

    ;

    И сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Раввуни! Пойди и посмотри.

    Иисус заплакал. (Ио. 11, 33–35.)

    Мог ли бы Он плакать, если бы знал, что Лазарь через минуту воскреснет? Но люди усомнятся во всем, только не в этих слезах. След неизгладимый выжжен ими в сердце человечества: им поверило оно и будет верить до конца времен. Смертным смертную тьму осветили слезы эти, как незакатные звезды.

    Часто, бывало, идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил, и мне казалось, что Он идет, не касаясь земли.[604]

    Призрачно-легким шагом идет по земле, как бесплотная тень. Ищут люди следов Его – не находят. Но вот нашли: призрачно-легкое облако плоти Его вдруг сгустилось, отяжелело, сделалось таким же, как наша плоть, – уже не «подобием» ее, homoioma, по слову Павла, а ею самой. Вот когда всей нашей смертной тяжестью, смертным страхом, мукой смертной, мы осязаем плоть Его как свою. Плачет о братьях Своих Брат человеческий, Смертный – о смертных; плачет, как мы; страдает, как мы; любит, как мы. Вот когда дострадал, долюбил до конца, – спас мир.

    Зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, – возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца. (Ио. 13, 1.)

    Кажется, если бы не было этих слез Господних, то не было бы христианства, не было бы Христа.

    XXIX

    Иисус же, опять возмутившись-разгневавшись,

    , входит в гробницу. То была пещера, и камень лежал на гробе. (11, 38.)

    Это «возмущение», «гнев», вовсе, конечно, не на маловерных иудеев, как объясняют истолкователи, – не на людей вообще, а на последнего врага их, «человекоубийцу исконного», дьявола – Смерть, за то что он так долго держит их в рабстве, бесчестит и мучает; это гнев бойца, идущего на бой за освобождение человечества.

    Дух Господень на Мне… ибо Он… послал Меня… проповедовать пленным освобождение… отпустить измученных на свободу.

    Это возмущение в мире небывалое: никогда никто из людей не возмущался так против смерти, не кидал ей такого вызова в лицо; только один человек, Иисус, во всем, человечестве, восстал на смерть, как Сильнейший на сильного, Свободный на поработителя.

    Внутренний смысл всего чуда-знамения здесь: победа над смертью, законом естества – законом «логического тождества», механической причинности (а + b + с = а + b + с + x); преодоление закона свободою – чудом Воскресения. Здесь Иисус – Чудотворец – Освободитель.

    XXX

    Что же значит эта, как будто неразрешимая для нас в Иоанновом свидетельстве и, по мере того, как мы углубляемся в него, всевозрастающая двойственность: История – Мистерия; было – не было; воскрес – не воскрес? Чтобы это понять, вспомним слово бл. Августина:

    тайно пил Иоанн из сердца Господня,

    ex ilio pectore in secreto biberat.[605]

    Что это действительно так, мы увидим по Тайной Вечере, где, «припадши к сердцу Иисуса», выпил Иоанн из него горчайшую тайну предательства (Ио. 13, 23–26). А если так, то многое мог знать Иоанн, чего не знали другие ученики. Судя по некоторым признакам или хотя бы намекам у самих синоптиков (Иосиф Аримафейский, член Синедриона, давний тайный друг Иисуса; тайное ночное убежище Господа в Вифании, кажется, в доме Лазаря; неизвестный хозяин дома в Иерусалиме, должно быть, тоже давний друг Иисуса, приготовивший горницу для Тайной Вечери), судя по таким намекам, связь более глубокая и давняя, чем знают или считают нужным говорить о том синоптики, соединяет Иисуса с Иерусалимом. Следовательно, между двумя точками зрения – галилейской, у синоптиков, и иерусалимской, в IV Евангелии, нет вовсе такого противоречия, как это прежде казалось, а теперь все меньше кажется даже кое-кому из левых критиков.[606] Очень вероятно, что Иисус провел в Иерусалиме, кроме последней Пасхи, много дней, может быть, даже недель, если не месяцев. Кажется, из этих-то Иерусалимских дней и течет у Иоанна, недоступный синоптикам, источник исторически-подлинных преданий – воспоминаний.[607] К ним, может быть, принадлежит и событие, малое во внешней, огромное во внутренней жизни Господа – в тайной жизни сердца Его, – смерть Лазаря, «друга» Его, как Он Сам его называет:

    Лазарь, друг наш, уснул (Ио. 11, 11), —

    одного из тех трех единственных, кроме Иоанна, людей, о которых сказано, что Иисус их «любил» (Ио, 11, 3, 5, 36). Историческая подлинность Иоаннова свидетельства о любви Иисуса к сестрам Лазаря, Марфе и Марии, подтверждается и III Евангелием, ближайшим к IV-му.

    XXXI

    В сумерках Воскресного утра, так же как в сумерках церковного предания, таинственно сливаются для нас три женских образа: Марии Вифанийской, сестры Лазаря, Марии Магдалины, из которой Господь изгнал семь бесов и которая, сделавшись Его ученицей, «служила Ему именем своим» (Лк. 8, 2–3), и той неизвестной, которая возливала миро на Тело Господа, «приготовила Его к погребению» (Мк. 14, 3–9), – может быть, той самой грешницы, о которой сказано:

    прощаются ей грехи ее многие, за то что возлюбила много. (Лк. 7, 36–50.)

    Чудно, страшно и свято сливаются для нас эти три лица, не только над гробом Лазаря, но и над гробом самого Господа. Первое человеческое существо, увидевшее Христа воскресшего, – не он, а она; не Петр, не Иоанн, а Мария. Рядом с Иисусом – Мария, рядом с Неизвестным – Неизвестная.

    В древних таинствах воскрешает Озириса Изида, Диониса – Деметра-Персефона: Сына – Брата – Жениха воскрешает Мать – Сестра – Невеста.

    Это есть тень будущего, а тело во Христе. (Кол. 2, 17.)

    Две Марии – одна в начале жизни, другая – в конце; та родила – эта воскресит.

    Тайну Вечно-Женственного в Вечно-Мужественном мог подслушать в сердце Господнем только тот, кто возлежал у этого сердца, – шестнадцатилетний, по древнему преданию Церкви, отрок Иоанн, с лицом, по чудной Винчьевской догадке, женственной, или точнее, страшнее, святее, – мужеженственной прелести; только он мог выпить из сердца Господня, как райская пчела из райского цветка, этот чистейший мед любви чистейшей, для которой нет имени на языке человеческом.

    XXXII

    Тщетны все попытки отделить в Иоанновом свидетельстве, сплаве двух металлов, один из них от другого – Историю от Мистерии.

    Лазарь умер; Иисус тайно беседует о смерти его и воскресении с Марией, сестрой его, – вот история – то, что было однажды во времени. Лазарь воскрес; Мария видит выходящего из гроба Лазаря: вот мистерия – то, что есть, было и будет в вечности. Где порог двери из одного порядка в другой, пограничная между ними черта, – этого мы никогда не узнаем с точностью; но кажется, где-то около слез Господних. Мир для того, кто смотрит на него сквозь такие слезы, как эти, зыблется, тает, течет, как расплавленный металл; в призме слез преломленный, образ мира как будто искажен, а на самом деле восстановлен, выправлен; только сквозь такие слезы можно увидеть мир как следует: «преходит образ мира сего», и сквозь этот мир сквозит иной; в том, что мы называем «видением» или «подобием», «символом», а Иоанн называет «чудом-знаменьем», открывается иная действительность, большая, чем та, в которой мы живем.

    XXXIII

    «Марфа, услышав, что идет Иисус, вышла к Нему навстречу» и сказала:

    Раввуни! если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой. (11, 20–21.)

    То же, теми же словами, скажет и Мария (11, 32), потому что здесь Марфа – Любовь Деятельная, и Мария – Любовь Созерцательная, две сестры, – одно существо. «Брат мой не умер бы», – тихая жалоба всей твари, от начала мира об избавлении стенающей и все еще не избавленной. «Если бы Ты был здесь», – тихий укор любви, как бы ответ на то непостижимое, нечеловеческое слово:

    радуюсь, что Меня не было там, дабы вы уверовали.

    Марфа-Мария вся еще в мире здешнем, на пороге, отделяющем тот мир от этого.

    Но и теперь знаю, что чего Ты попросишь у Бога, даст Тебе Бог.

    Знает только умом, – еще не сердцем.

    Иисус говорит ей: воскреснет брат твой.

    …Знаю, что воскреснет в воскресение (мертвых), в последний день.

    Вот не переступленный ею, непереступаемый для нас, порог между временем и вечностью. Остановилась на нем и не может сдвинуться. Но с чудною силой сдвигает ее Господь.

    Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет.

    И всякий живущий и верующий в Меня, не умрет вовек. Веришь ли сему?

    Она говорит Ему: так. Господи, я верую, что Ты Христос, Сын Божий, грядущий в мир. (11, 21–27.)

    Вот сила, которая еще не перенесла, но сейчас перенесет ее за порог, – вера в Него Самого, как чудо из чудес. Верит, а все-таки плачет.

    Иисус, когда увидел ее плачущую, —

    Марфу-Марию – всю обреченную смерти тварь – плачущую, —

    сам восскорбел духом и возмутился (разгневался),

    И сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Раввуни! пойди и посмотри.

    Иисус заплакал.

    Вот рубеж двух миров: вечно-женственные слезы – вечно-мужественный гнев. Плачет, как все; как никто, возмущается. Слезы человеческие – до рубежа, а за ним – «возмущение», «гнев» божественный. В этом чувстве все люди с Ним – «сыны Божий», потому что смерть для них всех противоестественна, возмутительна.

    …И опять возмутившись, входит в гробницу, —

    и говорит:

    отвалите камень.

    Это сказано уже там, за порогом, в вечности. Но все еще здесь – Марфы-Марии, всей смертной твари ужас смертный:

    Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он в гробе.

    Не было и не будет более страшного слова о смерти, чем это, сказанное пред лицом самой Жизни. Вот, во всей своей неодолимой, наглой силе, закон механической причинности, логического тождества: а+b+с=а+b+с; «вышел из праха – в прах отойдешь». Кажется, видишь, как Сила на Силу идет, Враг на Врага, Жизнь на Смерть; кажется, слышишь, как устами всей твари Смерть говорит самой Жизни: «его три дня прошло, и вот что с ним; пройдут Твои три дня, и что будет с Тобой?»

    Иисус говорит ей, —

    Марфе-Марии – всей твари:

    если будешь веровать, увидишь славу Божию (38–40).

    Все, что затем, и есть это «видение славы». Но только ли «видение», «обман чувств», «галлюцинация» – то, чего нет? Надо быть во сто крат большим лакеем, чем лакей Смердяков, чтобы так решить и на этом успокоиться; не почувствовать, что это видение есть прозрение, прорыв в иную действительность, большую, чем та, в которой мы живем, так что по сравнению с нею все, что мы считаем «действительным», может быть, только «обман чувств», «галлюцинация» – то, чего нет.

    XXXIV

    Что увидела Мария, мы никогда не узнаем; мы можем только смутно догадываться об этом по слову Господню, сказанному в ту Субботу, когда исцелением Вифездского расслабленного как будто нарушил Иисус, а на самом деле, исполнил – «восполнил» – закон Отца в свободе Сына:

    Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете. – Кто соблюдет слово Мое, тот не увидит смерти вовек. (Ио. 8, 36, 51.)

    Мы можем судить об этом и по другому слову, сказанному в тот день, когда сами фарисеи-законники, не смея казнить прелюбодейную жену, как будто нарушают, а на самом деле исполняют Отчий закон:

    Делает (творит) Отец Мой доныне, и Я делаю (творю). Ибо, как Отец воскрешает мертвых и оживляет, так и Сын оживляет, кого хочет…

    Истинно, истинно говорю вам: наступает время и настало уже, когда мертвые услышат глас Сына Божия и, услышав, оживут…

    Ибо, как Отец имеет жизнь в самом Себе, так и Сыну дал иметь жизнь в самом Себе…

    Не дивитесь сему, ибо наступает время, когда все, находящиеся в гробах, услышат глас Сына Божия. И изыдут… (Ио. 5, 7, 21, 25–28.)

    После этого тихого слова во времени, громовое – в вечности:

    Лазарь, изыди!

    И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его было обвязано платом. (Ио. 11, 43–44.)

    Если бы не пала к ногам Господним Мария, испепеленная этим неимоверным видением-прозрением, то не увидела бы и воскресшего Господа, и с нею – вся тварь.

    Здесь уже История соприкасается с Мистерией, время – с вечностью. В этом смысле, Лазарь воскрес воистину, и можно бы сказать: не будь воскресения Лазаря, не было бы христианства, не было бы Христа.

    XXXV

    Ты открыл нам многие тайны, а меня избрал из всех учеников Своих и сказал мне три слова, ими же я пламенею, но другим сказать не могу, —

    вспоминает Фома Неверный.[608] Очень вероятно, что эти три слова, открытые тому, кто сказал:

    если не увижу… не поверю (Ио. 20, 25.), —

    относятся и к чуду Воскресения. Если для каждого времени они – свои, то для нашего, пред лицом грозящего людям нашествия «человекообразных», «не-людей», рабов-поработителей, – вспыхнули бы на небе крестным знамением Лабарума: Сим победиши, – знамением Сына человеческого, эти три слова:

    Чудо – Любовь – Свобода.

    Может быть, сейчас, как никогда, могли бы люди услышать, —

    что Дух говорит церквам: побеждающему дам… белый камень и на камне написанное, новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает. (Откр. 2, 17.)

    Новое имя возвещено будет миру в Судный День, трубой Архангела. Но, может быть, слышится оно уже и сейчас в шепоте узников, помнящих Блаженную Весть:

    Дух послал Меня… проповедовать пленным освобождение. Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете.

    Нового имени Его еще никто не знает; но, может быть, скоро узнают – вспомнят рабы вечное имя Христа:

    Освободитель.

    XXXVI

    Кажется, не случайно, говоря о начале служения Господня, мы заговорили о конце его, потому что начало связано с концом, первое чудо-знамение – с последним, Кана. Галилейская – с воскрешением Лазаря. Эта связь – лучшее доказательство того, что в Евангельских свидетельствах уцелел исторически подлинный порядок событий в жизни Христа; если же мы этого порядка не видим, то, может быть, только потому, что еще не умеем читать Евангелия как следует.

    Сколько лет или месяцев длилось служение Господне? Около года, по синоптикам; около двух лет, по IV Евангелию. Если и это для нас неопределимо с точностью, по евангельским свидетельствам, то, может быть, уже не только потому, что мы не умеем читать их, как следует, но и потому, что у самих свидетелей естественное для нас восприятие времени нарушается слишком острым чувством Конца – наступающей вечности: их время – не наше.[609]

    Есть в Евангелии «предварение событий» и «возвращение» к ним, anticipatio et recapitulatio, – учит бл. Августин: истина Евангелия («историческая подлинность», по-нашему) не зависит от того или иного «порядка в рассказе о событиях», – ordo rerum gestarum; этот порядок может и не соответствовать «порядку воспоминаний», ordini recordationis.[610] Это и значит: надо уметь читать Евангелие, как следует, чтобы увидеть в нем исторически подлинный порядок событий; или, другими словами: вопреки левым критикам, утверждающим, будто бы «жизнь Иисуса Христа не может быть написана, scribi nequit (A. Harnack), это, хотя и труднее, чем даже им кажется, но все-таки возможно: жизнь Христа в Евангелии уже написана.

    Чтобы в этом убедиться, вспомним найденный нами порядок событий: первый день в Капернауме; Нагорная проповедь; спор о субботе с фарисеями; первое совещание фарисеев с иродианами, как бы погубить Иисуса; послание Двенадцати на проповедь; открытие царства Божия.

    Царство, Блаженство, Чудо: в этих трех словах-делах – все служение Господне. Просто, тихо, однообразно, почти без всяких внешних, видимых событий и с громадою невидимых, внутренних, – большею, чем во всей остальной всемирной истории (жизнь Христа – как ночное небо: чем больше смотришь на него, тем больше видишь звезд), протекает жизнь Иисуса. Странствуя, благовествуя, исцеляя больных, утешая скорбных, собирая учеников, ходит Он по городам и селам Галилеи. Год от Пасхи Блаженств до Пасхи Умножения хлебов – «лето Господне, блаженное» – блаженнейший год человечества.

    XXXVII

    Медленно торжественно восходит над миром невидимое солнце – великое светило Конца. Смутно чувствует его все человечество, как слепой – теплоту восходящего солнца. Видит его только один из народов – Израиль; яснее всего Израиля видят идущие за Иисусом, галилейские толпы; еще яснее – те сотни людей, что слышали Иисуса на горе Блаженств; еще яснее – ученики Его. Полным же светом Конца озарен только один человек на земле – сам Иисус.

    Если не оледенеет земля раньше, чем наступит на ней царство Божие, то, может быть, потому только, что солнце лета Господня прогрело ее до самого сердца.

    День умножения хлебов, полдень Иисусовой жизни – точка наибольшего приближения великого светила Конца к земле, царства Божия – к человечеству. Кажется, в этот самый день посланные Иисусом на проповедь, ученики

    вернулись к Нему с радостью (Лк. 10, 17),

    …и рассказали Ему все, что сделали и чему научили. (Мк. 6, 30.)

    В тот час возрадовался духом Иисус и сказал: славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных, и открыл младенцам. Ей, Отче! ибо таково было Твое благоволение. (Лк. 10, 21.)

    Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Возьмите иго Мое на себя, ибо Я кроток и смирен сердцем; и найдете покой душам вашим.

    Ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко. (Мт. 11, 28–30.)

    Сколько бы ни забывало человечество Того, Кто это сказал, – вспомнит когда-нибудь; сколько бы ни сомневалось, – поверит когда-нибудь, что Им спасется мир.

    6. И мир его не узнал

    I

    В мире был, и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал. Пришел к своим, и свои Его не приняли. (Ио. 1, 10–11.)

    Тайну эту – тайну всей жизни человека Иисуса – подслушал у сердца Его один из всех учеников, Иоанн.

    II

    Как это ни странно сказать, догмат об Искуплении, каков он сейчас для большинства христиан, – не совсем неподвижный, но еле движущийся, не мертвый, но и не живой, – отделяет их от жизни Христа Искупителя; с ней соединял их некогда и, может быть, когда-нибудь вновь соединит лишь догмат живой, движущийся и раскрывающийся в религиозном опыте. Опыт первичнее догмата, – только поняв это, можно понять жизнь человека Иисуса.

    III

    Петр, Верховный Апостол, «соблазняет» Христа. Кто это говорит, сумасшедший? Нет, сам Господь:

    Отойди от Меня, сатана! ты Мне соблазн. (Мт. 16, 23.)

    Мертвому догмату с этим делать нечего, а догмат живой только с таких «соблазнов» и начинается.

    Нет той человеческой немощи – сомнения, искушения, отвержения, проклятья, нет того соблазна человеческого, где бы рядом с нами не был человек Иисус; где бы мы не узнавали в Нем себя. Слишком человеческого нельзя сказать о Нем ничего, ибо Он, —

    подобно нам искушен во всем, кроме греха. (Евр. 4, 15.)

    В каждой капле воды – та же вода, что в океане; в каждой искре огня – тот же огонь, что в солнце; в каждом человеке – тот же Сын человеческий, что во Христе.

    Я есмь Ты, —

    сказано с чудным опытным знанием в одной гностической молитве-заклятии для благополучного прохождения души по мытарствам ада.[611]

    Только через наше человеческое сердце можем мы заглянуть в сердце человека Иисуса; только через наше смертное борение можем мы заглянуть в Гефсиманию; тяжесть креста Его можем измерить, только взяв крест на себя. Кто же никогда ничего подобного не испытывал, тому нечего делать с Евангелием, и лучше всего согласиться с Цельзом, что «жалкою смертью кончил Иисус презренную жизнь», или, что едва ли не хуже, – с Ренаном, что «жалкою смертью кончил Иисус великую жизнь». И не спасет нас от этого согласия никакой догмат.

    IV

    Чем больше мы вдумываемся, вживаемся в жизнь человека Иисуса, тем больше узнаем, что в ней должна была наступить такая минута, когда Он вдруг понял, – медленно, должно быть, понимал, но понял вдруг, что «в мире Он был и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал»; «пришел к своим, и свои Его не приняли»; и что эта минута пронзила душу Его, как некогда пронзит тело Его острие крестных гвоздей.

    Знал от начала Сын Божий, что «пришел в мир для того, чтобы отдать душу Свою в выкуп за многих» (Мт. 20, 28), – это очень легко сказать в догмате, но очень трудно понять в опыте.

    Видел Иисус, как никто, восходящее светило Конца, – наступающее царство Божие. Но до какой точки светило взойдет; какой из двух возможных Концов наступит, близкий или далекий; царство ли Божие пройдет мимо человечества, или чаша страданий мимо Сына человеческого, – этого не знал Он, – не хотел, не мог, не должен был знать, потому что ни Ангелы, ни Сын о дне и часе Конца не знают, знает только Отец. А не зная этого, должен был говорить, делать, жить, умирать, – все решая надвое. В этом-то раздвоении – вся терзающая мука Его, смертное борение до Гефсиманского кровавого пота и до последнего крестного вопля: «для чего Ты Меня оставил?» – непостижимая для нас пытка надеждой и тем, для чего у нас нет слова, потому что наше слово «отчаяние» не для такого, как Он.

    Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)

    Если это значит: «Все, что Я сделал, для чего жил и умер, – не даром ли?», то, может быть, тихое слово это не менее страшно, чем тот последний вопль на кресте.

    V

    С каждым днем служения Своего все меньше мог Он надеяться, что мир узнает Его; но должен был сохранять искру надежды, до конца, до креста. Этой нечеловеческой муки Его мы никогда не узнаем.

    Если бы могли мы увидеть ту первую точку служения Господня, когда величайшее из всех искушений: «мир не узнает Меня», пронзило сердце Его, как острие гвоздное, то каким новым светом озарилась бы для нас вся Его жизнь, как приблизилась бы к нашему человеческому опыту!

    Очень глухие, но согласные намеки всех четырех Евангелий указывают на день Умножения хлебов, как на эту первую точку. Может быть, так глухи намеки потому, что уже и здесь, в самом Евангелии, религиозный опыт Сына человеческого начинает заглушаться догматом о Сыне Божием. Но, кажется, тайный смысл намеков, если бы раскрыть его до конца, привел бы нас к выводу: именно в этот день – Умножения хлебов, понял Иисус так ясно, как еще никогда (ясности совершенной быть не могло, и в этом вся мука Его), понял вдруг, что вчера еще близкий Конец, сегодня отсрочен; что восходящее солнце царства Божия, достигнув высшей точки своей, начало опускаться; и, поняв это, увидел тоже так ясно, так близко, как еще никогда, – Крест.

    Это значит: жизнь Иисуса Христа, Сына человеческого – Сына Божия, мы перенесем из неподвижного, мертвого догмата в живой, движущийся религиозный опыт только в том случае, если поймем до конца, что произошло в этот великий, но, может быть, самый забытый, непонятный, неузнанный – неизвестный день Господень.

    VI

    Где и когда произошло, мы знаем с почти несомненной исторической точностью.

    Взяв учеников с Собою, удалился один

    , в пустынное место близ города, называемого Вифсаидою. (Лк. 9, 10.)

    В северо-восточном конце Геннисаретского озера, на левом берегу Иордана, при его впадении в озеро, в области Ирода Филиппа Четверовластника, находился старый Иудейский городок Beth-Saida, что значит «Рыбачий Поселок», родина трех учеников Господних, Петра, Андрея и Филиппа (Ио. 1, 44), а рядом со старым городком – новый, только что отстроенный во вкусе римского зодчества, Вифсаида Юлия, названный так в честь Августовой дочери, Юлии.[612] Горные, над Вифсаидой, луга, – вот, вероятно, то «пустынное место», куда удалился Иисус.

    Знаем мы и время с такою же историческою точностью.

    «Приближалась Пасха Иудейская», по свидетельству Иоанна (6, 4), совпадающая с Марковым-Петровым воспоминанием о весенней «зеленой траве»

    тех Вифсаидских лугов (Мк. 6, 39). «Было же на месте том много травы», – вспоминает и IV Евангелие (6, 10).

    Пасха Иудейская – в начале апреля, а в конце его, с первым иссушающим полуденным ветром, свежая зелень трав на Геннисаретских лугах вянет, желтеет.[613]

    Распят Иисус тоже в Пасху Иудейскую; по очень, кажется, древнему, у Климента Александрийского (200 г.), уцелевшему преданию – воспоминанию Церкви, 7 апреля 30 года нашей эры, 17–18-го – кесаря Тиберия.[614] Если так, то Пасха Хлебов относится к 29 году по Р. X., 16–17-му – Тиберия. Та Пасха, Иерусалимская, – годовщина этой, Вифсаидской. Тайна Пасхи той, предпоследней, – Хлеб, а этой, последней, – Плоть.

    Я – хлеб живой, сшедший с небес… Хлеб же, который я дам, есть плоть Моя, —

    тайну эту подслушал у сердца Господня Иоанн (6, 51).

    VII

    В этот день, как часто бывает в такие решающие дни, все, от начала жизни к ее концу идущие нити сплелись в один, неразрешимый для жизни, лишь смертью разрешимый узел.

    Только что похоронив Иоанна Крестителя, ученики его возвещают о том Иисусу (Мт. 14, 13); возвещают, может быть, и о том, что сказал о Нем Ирод:

    это Иоанн, которого я обезглавил, воскрес из мертвых. (Мк. 6, 16.)

    И искал увидеть Его. (Лк. 9, 9.)

    А может быть, и остерегают Его, как потом – фарисеи:

    выйди и удались отсюда, ибо Ирод хочет убить Тебя. (Лк. 13 31.)

    В судьбе Иоанна свою мог узнать Иисус:

    Илия – (Иоанн, предтеча Мессии) – уже пришел, и не узнали ли его, и поступили с ним, как хотели; так и Сын человеческий пострадает от них. (Мт. 17, 12.)

    И так же не будет узнан.

    В тот же день Умножения хлебов собрались к Иисусу ученики, посланные на проповедь о царстве Божием, —

    и рассказали Ему все, что сделали и чему научили. (Мк. 6, 30.)

    С радостью, должно быть, такой же вернулись к Нему Двенадцать тогда, как потом – Семьдесят:

    Господи! и бесы повинуются нам о имени Твоем. (Лк. 10, 17.)

    Радовались так потому, что царство бесов, отходящее, – признак наступающего царства Божия:

    Может ли кто войти в дом сильного и расхитить его, если прежде не свяжет сильного? (Мт. 12, 29.)

    В тот час возрадовался духом Иисус и сказал, славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных, и открыл младенцам. Ей, Отче! Ибо таково было Твое благоволение. (Лк. 10, 21.)

    И обратившись к ученикам, скачал им особо: ваши же блаженны очи, что видят, и уши ваши, что слышат. Ибо истинно говорю вам, что многие пророки и праведники желали видеть, что вы видите, и не видели; и слышать, что вы слышите, и не слышали. (Лк. 10, 23 – Мт. 13, 16–17.)

    В жизни всего человечества, а может быть, и в жизни человека Иисуса не было радости большей, чем эта.

    Друг жениха, стоящий и внимающий ему, радостью радуется, слыша голос жениха. Сия-то радость Моя исполнилась. Ему должно расти, а мне умаляться (Ио. 3, 29–30.),

    вспомнил, может быть, Иисус это слово Предтечи.

    Друг жениха умер, умалился перед Ним, как утренняя звезда – перед солнцем.

    VIII

    Радовались и толпы галилейских паломников, шедших на праздник Пасхи в Иерусалим, по большой Морской дороге, via Maris, через Капернаум, где находился тогда Иисус, – вероятно, в доме Симона Петра, – и куда собрались к Нему ученики в заранее назначенный день; радовались потому, что надеялись, что

    царство Божие откроется сейчас,

    . (Лк. 19, 11.)

    «Не Он ли Христос (Мессия), сын Давидов?» – спрашивал народ об Иисусе (Мт. 12, 23). Громко говорить еще не смел, но, может быть, шепот уже носился в толпе: «Malka Meschiah, malka Meschiah! Царь Мессия, Царь Мессия!» Как же Царству не быть, если Царь уже есть? Ждали, что не сегодня завтра солнце, восходящее над Галилейским озером, будет солнцем незакатным царства Божия.

    Вот почему запружены были несметной толпой тесные улочки Капернаума городка и осажден ею маленький рыбачий домик Симона.

    И сказал ученикам Иисус:

    Пойдите вы одни в пустынное место и отдохните немного. Ибо много было приходящих и отходящих, так что и есть им было некогда. (Мк. 6, 31.)

    Может быть, и Сам Иисус, в скорби Своей об Иоанне Крестителе и в радости о царстве Божием, хотел уйти от людей к Отцу.

    IX

    И отплыли в пустынное место в лодке одни.

    Народ же увидел, как они отплывали, и многие узнали их. И бежали туда пешие из всех городов. (Мк. 6, 32–33.)

    Десять километров, включая обход через мост на Иордане, часа два пешего пути, отделяют Капернаум от Вифсаиды Юлии.[615] К вышедшей из Капернаума толпе присоединялись, должно быть, по дороге все новые толпы, возрастая, как снежный катящийся ком.

    …И предупредили их, и собрались к Нему. (Мк. 6, 33).

    На гору взошел Иисус, и там сидел с учениками Своими.

    …И увидел множество народа, и сжалился над ними, потому что они были как овцы, не имеющие пастыря; и начал учить их много.

    …И беседовал с ними о царстве Божием, и требовавших исцеления исцелял.

    День же склонялся к вечеру. И, приступив к Нему, Двенадцать говорили Ему:

    Отпусти их, чтоб они пошли в окрестные хутора и селения купить себе хлеба, ибо им нечего есть… потому что мы в месте пустынном.

    Но Иисус сказал им: не нужно им ходить; вы дайте им есть. Они же говорят Ему:… им и на двести динариев хлеба не хватит, чтобы каждому досталось хотя понемногу. (Мт. 14; Мк. 6; Лк. 9; Ио. 6.)

    Тайная досада, может быть, слышится в этом ответе учеников: «Где же взять хлеба для такого множества?» Иуда, имевший при себе денежный ящик и носивший, что туда опускали (Ио. 12, 6), знал, конечно, лучше всех, что в скудной казне их не могло быть двухсот динариев. В этот миг, с Иудой, «другом» Своим, как называет его Сам Иисус (Мт. 26, 50) не обменялся ли Он глубоким взглядом?

    Если одну из двух тайн подслушал у сердца Господня Иоанн, то, может быть, другую подслушал Иуда. В этом глубоком взгляде Его, может быть, прочел Иисус: «Не Ты ли Сам сказал:

    не заботьтесь что вам есть и что пить… взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, а Отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше птиц?» (Мт. 6, 25–26.)

    «Что сказал, то и сделай!»

    Он же спросил их: сколько у вас хлебов? Они, узнав, сказали: пять хлебов и две рыбы.

    Тогда велел им рассадить всех застольными, ложами-ложами, ???????? ????????, на зеленой траве.

    И возлегли грядками-грядками,

    , по сту человек и по пятидесяти.

    И взяв пять хлебов и две рыбы, и воззрев на небо, благословил и преломил хлебы, и дал ученикам, чтобы роздали им; и две рыбы разделил на всех.

    И ели все, и насытились.

    И собрали кусков хлеба и рыбы двенадцать полных корзин.

    Было же евших около пяти тысяч человек, кроме жен и детей. (Мк. 6, 38–48; Мт. 14, 21).

    X

    Чудо с хлебами совершается у первых двух синоптиков дважды, хотя и в разные времена, в разных местах, но совершенно одинаково, так что мы имеем о нем шесть евангельских свидетельств, – столько, как ни о каком другом событии в земной жизни Господа, кроме распятия и Воскресения. Но вот что удивительно: все, что предшествует чуду, и все, что следует за ним, мы видим, но само оно остается невидимым; только что дело доходит до него, как непроницаемая завеса падает. Все слова относятся к тому, что было до чуда и будет после него, а о нем самом – ни слова.[616] Между двумя мигами – тем, когда Иисус раздает ученикам пять хлебов и две рыбы, и тем, когда пять тысяч человек насытились, – как бы зияющий провал, пустота. Сколько бы мы ни хотели верить в чудо, надо видеть его, чтобы верить, а здесь мы ничего не видим. «Чудо с хлебами непредставимо для нас», – вынуждены сознаться и апологеты церковные.[617]

    Чтобы насытить пять тысяч человек, нужно было двадцать, тридцать тысяч тех маленьких «ячменных хлебцев»,

    , какие пеклись тогда в сельских пекарнях или на бедных домашних очагах, считая по три, по четыре хлебца на человека; а маленьких копченых или соленых рыбок,

    (Ио. 6, 9), вдвое, втрое больше. Если так, то каждый из пяти хлебов должен был раздробиться, размножиться, с неимоверной быстротой, или, увеличиваясь в размере, удлиниться или утолщиться в пять-шесть тысяч раз. Где же это происходит – в руках Самого Господа, когда Он преломляет хлебы, или в руках учеников, когда они раздают их народу? Чудо не могло не быть видимо, но всякая попытка увидеть его приводит нас к нелепости. И вовсе не надо страдать болезнью двух прошлых веков, rationalismus vulgaris, чтобы в таком чуде усомниться.

    Отрок Иисус, в апокрифическом «Евангелии Детства», чудом удлиняет, растягивает слишком короткую доску в мастерской плотника Иосифа.[618] Нечто подобное происходит и в чуде с хлебами, по толкованию Фомы Аквинского: «Хлебы умножил Господь не сотворением нового вещества, а прибавлением внешнего, не хлебного, к внутреннему, хлебному».[619]

    Если так, то чудо дьявола, отвергнутое Господом на горе Искушения:

    вели камню сему сделаться хлебом (Лк. 4, 3.), —

    принято здесь, на горе Хлебов.

    XI

    Неудивление народа и учеников перед чудом также удивительно. Как удивлены, поражены бывают свидетели всех чудес Господних, Марк-Петр никогда не забывает об этом сказать; только здесь почему-то забыл.[620] Что это значит? Судя по тому, как неизгладимо запечатлелась память об этом событии в евангельских свидетельствах, чувство, испытанное от него учениками, было очень глубоко, но это не удивление, а что-то иное, может быть большее, для чего у них нет еще слов, и у нас все еще нет.

    Кажется, не случайно первый из наших свидетелей, едва ли не очевидец события, Петр, говоря о нем устами Марка, слово «Чудо» не употребляет вовсе, а говорит просто: «не поняли того, что было с хлебами»,

    (6, 52).

    Удивительно и то, что фарисеи требуют чуда-знамения, только что увидев его на горе Хлебов.

    Начали с Ним спорить и требовали от Него знамений, искушая Его. (Мк. 6, 11.)

    Какое же Ты дашь знамение, чтобы мы увидели и поверили Тебе?

    Манну в пустыне ели наши отцы, как написано: «Хлеб с неба дал им есть». (Ио. 6, 30–31.)

    Сами же ели вчера, а сегодня об этом забыли.[621]

    XII

    Так же забывают ученики в Десятиградии о том, что было в Вифсаиде, повторяя, как бы в беспамятстве, перед этим вторым чудом, слова, сказанные перед первым:

    откуда нам взять в пустыне столько хлебов, чтобы накормить такое множество? (Мт. 15, 33; Мк. 8, 4.)

    И еще удивительнее: после другого чуда, или видения – прозрения в иную действительность, – Иисуса, идущего по водам, – ученики

    чрезвычайно изумились, так что были вне себя.

    Ибо того, что было с хлебами, не поняли, потому что сердце их было окаменено. (Мк. 6, 51–52.)

    Если бы чудо с хлебами было «прибавлением внешнего вещества, не хлебного, к внутреннему, хлебному», как учит Фома Аквинский, то как могли бы не понять; как могло бы сердце их «окаменеть»? Сердца не нужно, нужны только глаза, чтобы такое чудо увидеть.

    Слово же Господне к ученикам, после второго умножения хлебов, всего непонятней:

    Еще ли не понимаете и не разумеете? еще ли окаменено у вас сердце?

    Имея очи, не видите? имея уши, не слышите? Когда Я пять хлебов преломил для пяти тысяч, сколько полных коробов набрали вы остатков? Говорят Ему: двенадцать. А когда семь – для четырех тысяч, сколько корзин набрали вы кусков? Говорят: семь. И сказал им: как же не понимаете? (Мк. 8, 17–21.)

    Так же не понимаем, не помним и мы; имея очи, не видим; имея уши, не слышим; так же окаменено и наше сердце, вот уже двадцать веков.[622]

    Тотчас после второго чуда с хлебами приходит Иисус туда, где совершилось первое чудо, – в Вифсаиду.

    И приводят к Нему слепого, и просят, чтобы прикоснулся к нему.

    Он… возложил на него руки и спросил, видит ли что. Тот, взглянув, сказал: вижу проходящих людей, как деревья. И снова возложил (Иисус) руки на глаза его и велел ему взглянуть. И он исцелел и стал видеть все ясно (Мк. 8, 22–25).

    Кто этот слепой? Не все ли христианское человечество? Раз уже возложил руки Господь на глаза его, но оно увидело лишь смутно. О, если б возложил опять!

    XIII

    Что же было с хлебами?

    Есть, кажется, два ключа ко всему. Один – мнимое противоречие, действительное согласие и в этом случае, как в стольких других, первого свидетеля, Марка-Петра, с последним – Иоанном.

    Пять хлебов и две рыбы у Двенадцати, по Маркову свидетельству (6, 38), а по Иоаннову:

    Один из учеников Его, Андрей, брат Симона Петра, говорит Ему (Иисусу): Здесь есть у одного мальчика, ?????????, —

    (продавца съестных припасов, «маркитанта», по-нашему),[623]

    пять ячменных хлебов и две рыбки. (Ио. 6, 8–9.)

    Те же, очевидно, пять хлебов и две рыбы – то у народа, то у Двенадцати. Что это значит? Надо ли принять одно из двух свидетельств и отвергнуть другое? Нет, надо соединить оба. Два предания-воспоминания: по одному – хлебы у Двенадцати, по другому – у народа; оба могут быть исторически подлинны.

    Бедные люди запасливы, земледельцы же особенно: не выходят в дорогу без хлеба, как мы – без денег.[624] Два огромных табора: один, пятитысячный. Израильский, близ Вифсаиды, – должно быть, большею частью, толпы идущих издалека в Иерусалим на праздник Пасхи, галилейских паломников; другой – четырехтысячный, языческий, в Десятиградии, людей, пришедших тоже издалека:

    три дня уже народ находится при Мне, и нечего им есть. Если не евшими отпущу их в домы их, то ослабеют в дороге, ибо некоторые пришли издалека. (Мк. 8, 2–3.)

    Чтобы все эти тысячи людей, с больными, с детьми и женами, вышли в пустыню, на один или на три дня пути, из городов и селений богатейшей земли, житницы всей Галилеи, не взяв с собой куска хлеба, в обоих случаях почти так же невероятно, как то, чтобы они вышли голыми. Если же у одного мальчика-продавца оказались не съеденными или не раскупленными пять хлебов и две рыбы, то еще невероятнее, чтобы у всех остальных пяти тысяч не оказалось ни одного куска; что-то, во всяком случае, могло оказаться, а этим решается все, и вовсе не надо опять-таки страдать болезнью rationalismus vulgaris, чтобы это понять и услышать слово Господне, к нам обращенное: «Как же не понимаете?…имея очи, не видите; имея уши, не слышите?»

    Что было с хлебами, мы не знаем, но можем догадываться, что это неизвестное, так неизгладимо запечатлевшееся в Евангелиях, «Воспоминаниях Апостолов», по слову Юстина, есть нечто большее, чудеснейшее, чем то, что нам кажется «чудом».

    Вот один из двух ключей ко всему, а вот и другой.

    XIV

    Равенству учит Павел Коринфскую церковь на примере церквей Македонских:

    Нищета их глубокая преизбыточествует в богатстве их щедрости.

    Ибо щедры они по силам и даже сверх сил.

    …Знаете вы милосердие Господа нашего Иисуса Христа, как, будучи богат, обнищал Он ради вас, дабы вы обогатились Его нищетою.

    …Легкости другим и тягости вам да не будет, но да будет равенство, ??????.

    Ныне вашим избытком восполнится их недостаток, а после избытком их – недостаток ваш, да будет равенство. Как написано: «Кто собрал много, не имел лишнего; и кто мало – не имел недостатка». (II Кор. 8, 2–3, 9, 13–15.)

    Павел вспоминает здесь первое чудо равенства в хлебе, манне Синайской. Могли бы он вспомнить и второе чудо, большее, в пустыне Вифсаидской, – или не мог, уже забыл, как мы забыли? Но, если ум забыл, то сердце помнит:

    было же одно сердце и одна душа у множества уверовавших. И никто ничего из имени своего не называл своим, но все у них было общее.

    …И, преломляя хлеб, принимали пищу в радости. (Д. А. 4, 32–33; 2, 46.)

    Если будет когда-нибудь царство Божие на земле, то потому, что это было в первый раз от начала мира, в тот великий день Господень, при Умножении хлебов.

    Царство Божие – как зерно горчишное, которое, когда сеется в землю, есть меньше всех семян на земле. А когда посеяно, всходит и бывает больше всех злаков, и пускает большие ветви, так что под тенью его могут укрыться птицы небесные. (Мк. 4, 31–32.)

    Первая точка этой исполинской параболы-притчи – там, на горных лугах Вифсаиды: семя, посеянное там, меньше всех семян на земле; когда же взойдет, будет больше всех злаков, – царством Божиим на земле, как на небе.

    XV

    Там, на горе Хлебов, сделал человек Иисус то, чего никто из людей никогда, от начала мира, не делал и до конца не сделает, – разделил хлеб между людьми, сытых уравнял с голодными, бедных с богатыми, не в рабстве, ненависти, вечной смерти, как это делают все мятежи – «революции», а в свободе, в любви, в жизни вечной. Люди сами, без Него, не разделили бы хлеба, продолжали бы войну из-за него бесконечную, горло перегрызли бы друг другу, как это делали от начала мира и будут делать до конца. Но пришел к людям Он, и они узнали Его, – потом опять забудут, но тогда, на минуту, узнали. Только глядя на Него, Сына человеческого, вспомнили, что все они – братья, дети одного Отца; поняли, как еще никогда не понимали, что значит:

    душу твою отдашь голодному и напитаешь, душу страдальца; тогда свет твой взойдет во тьме, и мрак твой будет, как полдень. (Ис. 58, 10.)

    Поняли, что «мое» и «твое» – смерть, а «мое – твое» – жизнь.

    Было ли чудо? Было. И здесь, как везде, всегда, чудо единственное, чудо чудес – Он Сам. Отдал все, что имел; будучи богат, обнищал, и Его нищетой обогатились все. Только на Него глядя, «обратились» – «опрокинулись» – стали, как дети, и вошли в царство Божие. Первый вошел тот маленький мальчик-продавец, отдавший голодным все, что имел, – пять ячменных хлебов и две копченые рыбки, а за ним – все. Так же чудесно-естественно сердца открылись Единственному, Возлюбленному, как цветы открываются солнцу; полюбили Его – полюбили друг друга. Чудом любви сердца открылись – открылись мешки, и пир начался.

    Все готово; приходите на брачный пир, сердце одно, одна душа у всех, – Его.

    Все да будут едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе так и они да будут в Нас едино (Ио. 17, 21.), —

    молится, может быть, Иисус уже и на этой, первой Тайной Вечере, как на той, последней. Три мольбы молитвы Господней:

    Да приидет царствие Твое;

    да будет воля Твоя и на земле, как на небе;

    хлеб наш насущный даждь нам днесь, —

    эти три мольбы исполнились. Так было однажды – так будет всегда.

    XVI

    Чудо с хлебами повторяется: это еще помнят ученики, но уже не знают, почему повторяется. Первое чудо в Вифсаиде, в Израиле; второе – в Десятиградии, в земле язычников – во всем человечестве:[625] это еще помнят Марк и Матфей, но Лука уже забыл, не понял, не поверил; исключил второе чудо, как лишнее. Кажется, это непонимание – лучшая порука в том, что свидетельство о повторении чуда – очень древнее, идущее из первоисточника, исторически-подлинное, по общему закону евангельской критики: чем невероятнее, тем достовернее. Так же не верят, не понимают и левые критики наших дней, – да и кто понял за две тысячи лет? – так же думают, что это два свидетельства об одном чуде, как будто Марк и Матфей глупее нашего, когда говорят об одном событии, как о двух:

    Когда Я пять хлебов преломил для пяти тысяч, сколько коробов набрали вы остатков? Говорят Ему: двенадцать.

    А когда семь для четырех тысяч, сколько корзин?…Говорят Ему: семь.

    И сказал им: как же вы не понимаете?

    Нет, не понимаем, что на горе Хлебов открылся новой твари новый закон.

    Се, творю новое небо и новую землю, и прежние не будут уже вспоминаемы. (Ис. 65, 17.)

    Все, что было в первом умножении хлебов, повторяется и во втором, потому что это два явления одного закона: так было однажды – так будет всегда.

    Не нарушить пришел Я закон, а исполнить.

    По Лотцевой формуле: а + b + с, в причине, – «пять хлебов и две рыбы»; пять тысяч человек не могут насытиться; a+b+c+x, в следствии, – сердца и мешки открылись: «ели все и насытились».

    Первое чудо забывают ученики перед вторым, как сон наяву забывается.

    Где же нам взять хлебов, чтобы накормить такое множество?

    повторяют они, как в беспамятстве, глупея неестественно, потому что не могут поверить новому порядку естества, привыкнуть к нему и войти в него: ведь и мы, за двадцать веков, так же не привыкли, так же глупы, – нет, еще глупее, и, кажется, будем глупеть до Конца, в бесконечной из-за хлеба войне всех против всех.

    XVII

    Если то, что было с хлебом, – только внешнее чудо – «прибавление вещества», как думают одинаково те, кто верит в него, и те, кто не верит, то это было однажды и уже не будет больше никогда: людям сейчас с этим нечего делать. Если же это – внутренне-внешнее чудо любви и свободы – прозрение, прорыв в иную действительность, где утоляется одна из величайших человеческих мук – неравенство, разрешается то, что мы называем «социальной проблемой»; где только и может быть найдено то, чего мы ищем так жадно сейчас и никогда не найдем, без Христа; если таков смысл Умножения хлебов, то это чудо, завтрашнее – сегодняшнее, – самое нужное, близкое, родное из всех чудес Господних, именно в наши дни, когда совершается перед нами воочию обратное чудо дьявола – умаление хлебов.

    «В мире был, и мир Его не узнал», не узнала и Церковь: только в катакомбных росписях еще изображается чудо с хлебами, как величайшее из таинств, Евхаристия,[626] а потом забывается и уже не вспомнится, что первая обедня – Вифсаидский обед. В память о нем, за две тысячи лет, – ни образа, ни праздника.

    Но не этим ли чудом с хлебами и спасет погибающий мир Иисус Неизвестный?

    XVIII

    В Интернационале, этом «Отче наш» безбожников, есть одно глубокое слово:

    Сделаем гладкую доску из прошлого

    Du passe faison table rase.

    Можно бы сказать, что и там, в Вифсаидской пустыне, сделана, хотя и в ином, конечно, обратном смысле, «гладкая доска из прошлого».

    Самое черное, чумное пятно на всей твари – человек: весь круг естества от него воспаляется. Пал Адам – пала тварь, но не по своей вине, а по его, так что и доныне перед человеком невинна: звери, злаки, земля, вода, воздух, – чем дальше от человека, тем чище; и неба чистейший эфир объемлет все.

    Вот почему уводит Иисус людей в пустыню, на гору, – к зверям, злакам, земле и небу.

    Если не евшими отпущу их в домы их, то ослабеют в дороге.

    Вот в какую пустыню увел их, или сами они ушли за Ним. Здесь-то, в пустыне, и делает «гладкую доску из прошлого», сызнова все начинает, как будто ничего не было раньше, или все, что было, «будет разрушено, так что не останется камня на камне» (Лк. 21, 6).

    Царство Мое не отсюда (Ио. 18, 36), —

    скажет Пилату – Риму – миру сему.

    Все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры разбойники (Ио. 10, 8.), —

    скажет всем строителям Града человеческого.

    Кто поставил Меня судить и делить вас? (Лк. 12, 14.), —

    скажет в этом Граде чужом, а в Своем, – так рассудит – разделит, как никто никогда не судил и не делил.

    XIX

    Всем велит возлечь на траву, «застольными ложами-ложами, грядками-грядками». В этой музыке повторяемых слов: symposia-symposia, prasiai-prasiai, – как бы хрустально-прозрачная музыка сфер, так же как в точности чисел: «по сту, по пятидесяти», – божественная математика равенства.

    Длинные, на зеленой траве, как бы цветочные грядки, с яркими пятнами одежд, красных, синих, желтых, белых, – цветники человеческие среди Божьих цветов; драгоценные камни – «двенадцать камней, заложенных в основание Града Божия – сапфир, халкедон, топаз, гиацинт», и прочие (Откр. 21, 19–20); «светило же Града – камень драгоценнейший – подобно япису кристалловидному» (Откр. 21, 11); «камень, который отвергли строители, и который сделается главою угла» (Мт. 21, 42).

    Между рядами, расположенными, должно быть, в виде концентрических кругов, чтобы всем пирующим был виден Пироначальник, Архитриклин Божественный, ходят Двенадцать, раздают хлебы и рыбу, «сколько кто хочет», с царственной щедростью; когда же насытятся, соберут оставшиеся куски, с мудрою скупостью (Ио. 6, 11–12). Меньшие ходы между рядами – улочки вдоль кругов, а поперек – большие ходы, по радиусам, идущим к центру всех кругов, где находится этих двенадцати планет движущихся, учеников, неподвижное солнце, Господь.

    Все же вместе – как бы начертанный зодчим на гладкой доске чертеж великого Града.

    XX

    Пир начался. Хлебы и рыбу едят, запивают водой из невидимо журчащих под высокими травами горных ключей.

    «Людям – пшеница, ячмень – скотам и рабам», – говорили в те дни богатые.[627] Этот-то рабий, скотский хлеб и сделается хлебом царского пира.

    Блажен, кто вкусит хлеба в царствии Божием. (Лк. 14, 15.)

    Все вкусили – познали блаженство. Так же на этом пиру Вифсаидском, как на том, в Кане Галилейской, опьянели все, обезумели – сделались мудрыми. Сердце одно, одна душа у всех, – Его. Глядя на Него, Единственного, Возлюбленного, вышли из себя и вошли в Него.

    Трепет объял их и ужас-восторг,

    . (??. 16; 8.)

    Слухом еще не слыхивали, но сердцем поняли уже, услышали:

    Я семь хлеб жизни.

    Ядущий плоть Мою и пиющий Кровь Мою пребывает во Мне, и Я в нем.

    Ядущий Меня жить будет Мною (Ио. 6, 48, 56–57).

    Поняли – потом забудут, но поняли тогда, что никакою пищей голод не насытится, кроме этой, – Плоти Его; жажда никаким питием не утолится, кроме этого. Крови Его.

    Блаженны алчущие и жаждущие… ибо насытятся (Мт. 5, 6), —

    это на горе Блаженств сказано, а на горе Хлебов сделано.

    XXI

    Две горы – Капернаумская – Блаженств, и Вифсаидская, – Хлебов. Та обращена к востоку, эта – к западу. Царства Божия солнце взошло на той, а на этой заходит.

    День уже начал склоняться к вечеру. (Лк 9, 12.)

    Солнце заходит за Галилейские горы над Тивериадой, и озеро, в глубокой котловине, уже тенистое, спит, как дитя в колыбели. Горы и небо отражены, опрокинуты на озере с такою четкостью, что если долго смотреть на них, то кажется, что и те, отраженные – настоящие. И снежного Ермона, как Ветхого деньми, в несказанном величии, седая глава тоже опрокинута в озере – в нижнем небе, земном, как будто Сам Отец с неба на землю сошел. И светло и торжественно все на земле и на небе, как в приготовленном к брачному пиру чертоге жениха.

    Все готово; приходите на брачный пир.

    Небо и земля, и преисподняя ждут, что люди решат: быть ли пиру, царству Божию на земле, как на небе, или не быть?

    XXII

    Апокриф

    Слишком рано солнце зашло, не за гору, а за тучу. Тени побежали по земле и по небу, как будто распростер кто-то исполинское черное крыло надо всем. Холодом пахнуло. Тонко заныл, зажужжал, как ночной комар в ухо, начинающийся ветер, северо-западный. Рябь пошла по гладкой поверхности озера. Сухо зашелестели травы, живые, как мертвые.

    Белый на белом камне сидит так же, как тогда, на горе Искушения. Тихо закрыл глаза; веки опустились на них так тяжело, что кажется, уже никогда не поднимутся.

    Смотрят все на Него, на Него одного; ждут; как будто не они решают, а Он. Страшной свободы взять на себя не хотят, помощи ждут от Него. Но Он помочь им не может; не может нарушить свободы в любви: сами должны решить.

    Замерли все, ждут. Только один не ждет; среди неподвижных, движется, бегает, снует в толпы, как паук в паутине; что-то шепчет людям на ухо. Страшную свободу взял на себя, решил один за всех, – Иуда Искариот.

    – Malka Meschiah, malka Meschiah! Царь Мессия, царь Мессия! – повторяет толпа шепот Иуды.

    Шедшие в Иерусалим на праздник Пасхи, галилейские паломники, первые вспомнили, что «царство Божие должно открыться сейчас» (Лк. 19, 11), первые поняли, что сделавший то, что Мессии предсказано: чудом накормит народ в пустыне, как древле Моисей, – и есть Мессия; первые вняли Иудину шепоту:

    это истинно тот Пророк, которому должно прийти в мир, – царь Израиля. И решили схватить Его

    , и сделать царем. (Ио. 10, 6, 14.)

    Будет царь – будет и царство: в Иерусалим поведет их, подымет восстание, освободит их от Римского ига, воцарится в Сионе, примет все царства мира и славу их, да поклонятся Ему все племена и народы, да скажут вместе с Израилем:

    Господи! царствуй над нами Один.[628] Вдруг неподвижные задвигались, немые заговорили, громче, все громче.

    – Осанна! – крикнул кто-то, и другие подхватили:

    – Благословен Грядущий во имя Господне! Благословенно царство отца нашего, Давида! (Мк. 11, 9.)

    И все голоса слились в один оглушающий крик:

    – Осанна в вышних! Господи, царствуй над нами один! Поднял глаза Иисус и увидел, что идет к Нему Иуда с Одиннадцатью. Подошел, поцеловал Его и сказал.

    – Радуйся, Царь Иудейский!

    Прямо в глаза ему глянул Иисус, и вспомнил, как на горе Искушения предлагал Ему дьявол все царства мира и славу их:

    Все это дам Тебе, если, падши, поклонишься мне. И так же теперь, как тогда, сказал Господь:

    Отойди от Меня, сатана!

    XXIII

    Надвое преломилась жизнь Иисуса между двумя мигами, – тем, когда Он узнал, что хотят Его схватить, чтобы сделать царем, и тем, когда бежал от царства. Что произошло между этими двумя мигами, мы не знаем, и, если прав Юстин, что «Евангелия – Воспоминания Апостолов», то этого не знают и они, не помнят или не хотят вспоминать, потому ли, что это слишком страшно для них, или потому, что согласно, кажется, с очень древним церковным преданием, уцелевшим у Оригена «нечто, открытое Господом ученикам наедине, не записано в Евангелии, ибо знали они, что ни записывать, ни даже говорить всего всем не должно».[629]

    Смутно, должно быть, как в бреду, невспоминаемо, прошел великий соблазн мимо них, а может быть, и мимо самого Иисуса, в тот миг, когда Он мог бы сказать всему Израилю:

    отойди от Меня, сатана, потому что ты Мне соблазн. (Мт. 16, 28.)

    Если бы пять тысяч человек, только что увидевших чудо-чудес – Его Самого, – вкусивших хлеба почти в царстве Божием, на один волосок от него и забывших об этом так, что захотели сделать Его, Царя царствующих и Господа господствующих, новым Иудой Галилеянином или новым Иродом Великим, полумессией, полуразбойником, – если бы эти пять тысяч человек вышли из пустыни к людям с жалкой и страшной добычей своей – схваченным, связанным, насильно венчанным царем Иудейским, – какой соблазн произошел бы в Израиле, в мире! Был уже один великий соблазн там, на горе Искушения, и вот другой, еще больший, здесь, на горе Хлебов, где сам Дух Искуситель воплотился в одном из Двенадцати, избранном, возлюбленном, вместе с Петром и Иоанном, потому что, если бы не любил Иуду Господь, то не избрал бы его.

    Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас диавол (Ио 6, 70), —

    скажет или, что гораздо вероятнее, только подумает Иисус, на следующий день, в Капернауме, вспоминая то что было накануне, на горе Хлебов. Судя по этому слову. Иуда был главным подстрекателем тех, кто замышлял сделать Иисуса царем. Может быть, уже на этой первой Тайной Вечере, умножении хлебов, так же, как на той, последней, – с поданным куском хлеба, «вошел в Иуду сатана» (Ио. 13, 27).

    XXIV

    Как спас Иисус от соблазна учеников Своих, – всех вместе с Иудой, – этого мы тоже не знаем; скрыто и это от нас в том же темном, между двумя освещенными точками, провале-молчании евангельских свидетельств, может быть, потому, что знали ученики, что об этом «говорить не должно».

    Понял ли Иуда, что сделал, кого предал, какой огонь зажег, и, поняв, помог ли Иисусу бежать из огня; или сама толпа, разделившись в себе, как это часто бывает с такими буйными толпами, помогла Ему бежать из нее, как человек бежит из охваченного пламенем дома или из разрушающегося от землетрясения города? Как бы то ни было, Иисус, выйдя из толпы, сошел вниз, на берег озера.

    И тотчас понудил учеников Своих войти в лодку и отправиться вперед, на другую сторону (озера), пока Он отпустит народ. (Мк. 6, 45.)

    В этом слове «понудил»,

    , вспыхивает опять, после темного провала – молчания, внезапный свет в Марковом свидетельстве – кажется, исторически подлинном воспоминании очевидца, Петра. Но, вспыхнув, потух бы, не осветив провала, не будь у нас другого свидетельства – Иоаннова: «Иисус узнал, что хотят Его схватить и сделать царем».

    Помнит ли сам Петр-Марк, что значит «понудил», и, помня, молчит ли, потому что «говорить об этом не должно», или уже забыл? Если надо Иисусу «понуждать» учеников отплыть и оставить Его наедине с народом, значит, ученики противятся Ему; может быть, хотят, оставшись с Ним до конца, увидеть, что будет, – сделают ли Его царем.[630] А если так, то соблазн и мимо них всех не прошел.

    Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь, ибо написано: «Поражу пастыря, и рассеются овцы». (Мк. 14, 27).

    Это знает Иисус, – вот почему и «понуждает» их отплыть. Очень знаменательно, хотя и непостижимо для нас, как одна из «глубин сатанинских» (Откр. 1, 24), – что Иуда не отпал от Двенадцати в ту минуту последнего выбора, послушался Господа, вошел с прочими в лодку. Понял, может быть, что на этот раз дело его и сообщников его проиграно: силой венчать Иисуса на царство не так легко, как это им казалось; или, может быть, «вошел в Иуду сатана» – и вышел, как некогда войдет в Петра и выйдет?

    Как бы то ни было, ученики отплыли, Иисус остался один и, чтобы отпустить народ, Должен был вернуться к нему на то страшное место, где начал строить Град Божий и не кончил, как погорелец возвращается на пожарище, или бежавший от землетрясения – на развалины отчего дома. Только что начал Он строил здесь, в пустыне, как на «гладкой доске», – кто-то пришел и все уничтожил, стер, как стирается влажной губкой чертеж на аспидной доске.

    XXV

    Как Иисус отпустил народ, или, может быть, надо бы сказать: «Как народ отпустил Иисуса» (смысл греческого слова

    , (Мк. 6, 46) сильнее, чем «отпустил», – «отверг»), этого мы тоже не знаем; знаем только, с каким чувством Он это сделал.

    Вы ищете Меня не потому, что видели знамение, но потому, что ели хлеб и насытились…

    …И видели Меня, и не веруете (Ио 6, 26–36.), —

    скажет на следующий день, в Капернаумской синагоге, когда вчерашняя толпа снова найдет Его и потребует от Него чуда знамения:

    Равви! подавай нам всегда такой хлеб (Ио. 6, 34);

    скажет о том, что накануне чувствовал, когда отпустил – «отверг» народ.

    Легче было, может быть, сделать это, чем думал Он, когда шел к народу, – легче потому, что давешний жар в толпе, покинутой главным вождем своим. Иудой, остыл, и начавшееся в ней разделение усилилось; а может быть, и еще легче, проще, потому что при наступлении ночи, после того большого пира, – малого царства Божия (что не удалось большое, чувствовали все, конечно), захотелось людям спать; «царство же Божие, – думалось им, – не уйдет; можно его отложить и назавтра».

    И, отпустив народ. Он взошел на гору помолиться наедине,

    так по Матфею (14, 23) и Марку (6, 46); почти так же и по Иоанну:

    на гору опять удалился один. (6, 15.)

    Вместо канонического чтения: «удалился», «ушел»,

    , в древнейших кодексах: «бежит»,

    Слово это, должно быть, из страха соблазна, в позднейших кодексах исправленное, опять кидает внезапный свет на все.[631]

    Три слова – три света. Первое: «хотят Его сделать царем»; второе: «понудил учеников Своих войти в лодку»; третье: «бежит». Этими тремя светами, как вспышками зарниц в ночи, и освещается для нас то темное, может быть, темнейшее, место в Евангелии, тот неизвестнейший для нас и таинственнейший миг, когда вся жизнь человека Иисуса переламывается надвое; когда Сын человеческий – Сын Божий, понял, что «в мире Он был, и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал».

    «На гору взошел опять». Был уже на горе; «опять взошел», значит: с меньшей высоты, где произошло чудо с хлебами, взошел на большую, – может быть, на самую вершину горы.

    Первая Тайная Вечеря – умножение хлебов, а эта молитва на горе – первая Гефсимания.

    XXVI

    Часто разражающиеся на Геннисаретском озере, около весенних полнолуний, светлые, сухие бури страшнее самых темных, с грозой и ливнем. Северо-западный ветер – сквозняк, вдруг подымаясь из горных ущелий над озером, падает на него, как бешеный, и буровит с такою внезапною силою только что гладкую поверхность вод, что вся она кипит и бурлит, как котел на огне.

    Может быть, такая светлая буря была и в ту ночь, когда Иисус молился на горе Хлебов. Полная почти луна (Пасха Иудейская, Ио. 6, 4, праздновалась в полнолуние) стояла в небе ровно-мглистом от света, где звезды гасли одна за другой, в разгоравшемся ярче, все ярче, почти ослепляющем свете луны.

    И на земле было светло, как днем – все видно, все четко, но на себя не похоже, бело, мертво, неподвижно в буре, луной зачаровано, как широко открытый глаз лунатика. Тихая в небе луна, а на земле буря, и, кажется, чем тише луна, тем буря неистовей.

    7. Пришел к своим

    I

    «Жизнь Иисуса не кончена, но, едва начатая, прервана, – вот главное от нее впечатление», – замечает историк Вельгаузен очень глубоко, – глубже, может быть, чем думает сам, потому что та глубина религиозного опыта, где впечатление это возникает, остается невидимой тому, кто, подобно Вельгаузену, смотрит на жизнь Иисуса как на явление не двух порядков, исторического и религиозного, а лишь одного, исторического; кто забывает, что Иисус для нас может быть, а для Себя наверное был Христом, Сыном Божиим, чем и в жизни, и в смерти Его решается все.[632]

    «Прервана» жизнь человека Иисуса во времени, в истории, но если Он – Христос, то и в мистерии, в вечности, прервана. Слишком рано ушел Спаситель мира, не сделав для мира всего, что мог бы сделать. Каждый год, каждый день жизни Его приближал человечество к царству Божию. Сколько дней, сколько лет отнято у нас этой преждевременной смертью?

    Прав Вельгаузен: таково неизгладимое в сердце нашем, от евангельских свидетельств, впечатление. Но этот религиозный опыт сталкивается, в неразрешимом, как будто, противоречии, с догматом, потому что догматически-ясно, что все времена и сроки в земной жизни Господа предустановлены Промыслом Божиим в вечности, и, следовательно, человек Иисус жил ровно столько и умер именно тогда, сколько и когда это нужно было для спасения мира.

    Так, по таблице умножения, арифметике догмата; но так ли по высшей математике?

    II

    Если в догмате ясно все, как дважды два четыре, что же значит притча о злых виноградарях, одна из глубочайших и таинственнейших притч Господних, кажется, недаром предсмертная?

    После того как избили и выгнали злые виноградари всех посланных к ним за плодами, рабов, сказал господин виноградника:

    «Что мне делать? Сына моего возлюбленного пошлю; может быть, увидев его, постыдятся».

    Но виноградари, увидев его, рассуждали между собою, говоря:

    «Это наследник; пойдем, убьем его, и наследство будет наше» (Лк. 20, 13–14).

    Вот где конец арифметики, начало высшей математики в догмате. Если Отец, посылая Сына в мир, говорит: «Может быть», то значит, и в этом – в спасении мира, как во всем, – свобода человеческая Промыслом Божиим не нарушается: люди могли убить и не убить Сына, и, если б не убили, весь ход мира был бы иной.

    То, что о Мне, приходит к концу. (Лк. 22, 37)

    Было два возможных конца, – или мира, или Сына, – и людям надо было сделать мeждy ними выбор. Царство Божие, конец мира, отвергли; выбрали конец Сына.

    Вот что значит: «жизнь Иисуса, едва начатая, внезапно прервана». Но в эту глубину уже не нашего, человеческого, опыта мы можем только заглянуть и молча пройти мимо, с тем «удивлением-ужасом», о котором сказано:

    к высшему познанию (гнозису) первая ступень – удивление.[633]

    III

    Если в догмате все ясно, как дважды два четыре, что же значит:

    Авва, Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня. (Мк. 14, 36.)

    Мог ли бы так молиться Иисус, если бы знал, с нашей догматической ясностью, что чаша мимо Него не пройдет?

    Сына земного земной отец любит и милует, щадит. Но «Сына Своего не пощадил, предал за нас всех». Отец небесный, по страшному слову Павла (Рим. 8, 32) и по Исаиину пророчеству:

    Господу угодно было поразить Его, и Он предал Его мучению. (Ис. 53, 7.)

    И по слову самого Иисуса:

    так возлюбил Бог мир, что Сына Своего единородного отдал, —

    в жертву за мир (Ио. 3, 16).

    В догмате все безболезненно, потому что привычно; но в опыте мы поняли бы, может быть, от какой боли проступают на теле ап. Павла и Франциска Ассизского крестные язвы, стигматы. В догмате все невозмутимо, а в опыте не только наша, но и Его душа возмущается:

    Ныне душа Моя возмутилась, и что Мне сказать? Отче! спаси Меня от часа сего? Ho на сей час Я и пришел. (Ио. 12, 27.)

    IV

    Знает ли Он, на что идет? Все великие люди знают, что плоды жизни бессмертной зреют только в страдании, в смерти; могли этого не знать Он, величайший?[634] Более чем вероятно, что Иисус действительно говорил ученикам Своим:

    Сыну человеческому должно,

    , пострадать (Мк, 8, 31).

    Мысль о необходимом страдании должна была возникнуть в Иисусе лишь очень поздно, по толкованию новейших критиков. Но что значит «поздно»? Через сколько дней или месяцев от Сначала служения? Не все ли равно? Весь вопрос в том, была ли эта мысль в самом Его служении. Трудно поверить, чтобы такой человек, как Иисус, приступил к делу, «начал строить башню», «вышел на войну с врагом» (Лк. 14, 28–32), не рассчитав заранее возможных последствий и не поняв сразу, что одно из них, и вероятнейшее, – смерть.[635] Это и значит: Он знал, что «жизнь Его, едва начатая, будет прервана». Чтобы понять, чем прервана, – вспомним «парадокс» того же Вельгаузена: «Иисус не был христианином; Он был Иудеем».[636]

    Мы никогда не узнаем «Христа по плоти», жизни и смерти Его не поймем, если не вспомним того, что все забываем, – что и Он, так же как Павел, – «Иудей из Иудеев, обрезанный из обрезанных».

    Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по крови, – Израильтян. (Рим. 9, 3.)

    Это сказано слишком сильно: быть от Христа отлученным не пожелал бы Павел ни за что и ни за кого в мире, но действительная мера любви его к Израилю все-таки слышится в этих словах. Оба, Иисус и Павел, отлучены от Израиля; но Павел остался жив, а Иисус умер, потому что, по чудно-глубокому слову Варнавы, «слишком любил – перелюбил Израиля»,

    .[637]

    V

    Царство Божие для Иисуса начинается и кончается Израилем.

    На путь к язычникам не ходите… а идите к погибшим овцам дома Израилева (Мт. 10, 5–6.), —

    говорит Он ученикам Своим, посылая их на проповедь. И уже покинув Израиля, теми же почти словами, повторяет:

    Я послан только к погибшим овцам дома Израилева. (Мт. 15, 24).

    И жене ханаанеянке, молящей об исцелении дочери, скажет Милосерднейший как будто жесточайшее слово:

    Нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам. (Мт. 15, 26).

    Если же все-таки бросить, то, уж конечно, не с легким сердцем.

    Будет плач и скрежет зубов, когда увидите Авраама, Исаака и Иакова, и всех пророков в царствии Божием, а себя изгоняемыми вон,

    – тоже не с легким сердцем скажет.

    И придут от востока, и запада, и севера, и юга, и возлягут в царствии Божием. (Лк. 13, 28–29.)

    Но к нему же придут, к Израилю, потому что в средоточии Царства все-таки – Он.

    Вы, последовавшие за Мною, в новом рождении, ????????????, когда сядет Сын человеческий на престоле славы Своей, сядете и вы на двенадцати престолах судить двенадцать колен Израилевых. (Мт. 19, 28).

    Крестная надпись: «Царь Иудейский», будет насмешкой Рима – мира – над царем Израиля; но не спасется мир, пока не узнает, что «спасение от Иудеев» (Ио. 4, 22) и от распятого Царя Иудейского, или, как тогда ругались и теперь еще ругаются враги всех вообще иудеев и Христа-иудея особенно, – спасение от «Жида Распятого».

    VI

    Может быть, самое нежное человеческое место в этом Божественном Сердце то, где пламенеет любовь Иисуса к Израилю, Сына – к Матери-Земле.

    Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как наседка собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! (Мт. 23, 37).

    Большей любви, чем эта, не было в мире и не будет. Вот какую любовь надо было Ему вырвать из сердца Своего, «Кто не возненавидит отца своего и матери»… только ли другим Он это говорит? Нет, и Себе. Матерь Свою возненавидит, родную землю. Вот чем насмерть будет ранен.

    Но здесь уже кончается ведомый нам, земной опыт Иисуса, Сына человеческого, и начинается небесный опыт Христа, Сына Божия, нам неведомый. Сыну человеческому «должно пострадать», – это Он уже знает; но, может быть, еще не знает, что не от чужих пострадает Он, а от своих; все еще надеется, и до конца, до креста, будет надеяться, что отвергнут Его чужие, – примут свои. В этой-то терзающей пытке надеждою – внутренний крест Его тяжелее внешнего. До той последней минуты будет надеяться, когда услышит вопрос чужого – Пилата:

    царя ли вашего распну?

    и ответ своих:

    Возьми, возьми, распни Его (Ио. 19, 15.);

    когда услышит, как, умыв руки, скажет чужой:

    невиновен я в крови Праведника сего, —

    и ответят Свои:

    кровь Его на нас и на детях наших. (Мт. 27, 24–25.)

    Вот какое оружие пройдет Ему душу. В тот день, когда люди, на горе Хлебов, захотят Его сделать царем, и Он «отпустит» – «отвергнет» народ, – оружие начнет входить в душу Его, a войдет в нее совсем на следующий день, в Капернауме, когда уже Он Сам будет отвергнут народом и вдруг поймет так ясно, как еще никогда, что «пришел к своим, и свои Его не приняли»; увидит так близко, как еще никогда, – Крест.

    VII

    В ночь между тем днем, на горе Хлебов, и следующим – в Капернауме, произошло то, для чего у свидетелей, учеников, еще не было слова, да и у нас все еще нет, потому что наше слово «чудо» недостаточно или двусмысленно; произошел мгновенный выход, прозрение-прорыв из этого мира в тот, из времени, истории, в вечность, мистерию, – Хождение по водам.

    Как вернулся Иисус в Капернаум с горы Хлебов, – так же, как пришел, по земле, естественно, или по воде, чудесно? Кто ближе к тому, что действительно было, – те ли, кто просто верит в чудо, или те, кто просто не верит, – вот вопрос, на который ответить, может быть, труднее, чем это кажется верующим и не верующим одинаково.

    Чтобы это понять, вспомним то, что мы узнали о лице Иисуса по историческим и евангельским свидетельствам.

    «Тело Его не совсем такое, как наше» – это, вероятно, чувствуют «знающие Христа по плоти», ближайшие ученики Его. Вспомним рассказ неизвестного в «Деяниях Иоанна»:

    Брал Он меня на грудь Свою, когда возлежали мы с Ним за трапезой… и я осязал то вещественно-плотное тело Его, то бесплотное, как бы ничто…И проходя сквозь него, рука моя осязала пустоту.

    Что это, «обман чувств», «галлюцинация», или мгновенное прозрение-прорыв в иную действительность? Только ли внутреннее что-то происходит в теле ученика, или внутренне-внешнее – в обоих телах ученика и Учителя? Как бы мы ни судили об этом, здесь могло сохраниться исторически-подлинное воспоминание о том, что, по слову Иоанна, – вероятно, «ученика, которого любил Иисус», —

    было от начала; что мы слышали, что видели, что рассматривали и что осязали руки наши (I Ио. 1, 1.), —

    о сыне Божием, пришедшем в «подобии» плоти человеческой.

    Часто, бывало, идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил, и мне казалось, что Он идет, земли не касаясь, —

    вспомним и этот рассказ того же неизвестного в «Деяниях Иоанна». Призрачно-легким шагом Идущий по камню, где не могло быть следов, начинает, а Идущий по воде кончает: то связано с этим, – какою связью, внутренней ли только или внутренне-внешней, мы опять не знаем, но этого нам и не нужно знать, чтобы осязанием ученика прикоснуться к внутренней плоти Господа сквозь внешнюю; глазами ученика увидеть внутреннее лицо Господне сквозь внешнее; и уже от нас зависит, соединим ли мы эти два лица в одно – то самое, о котором сказано:

    вот, Я с вами до скончания века. Аминь. (Мт. 28, 20.)

    Вспомним все это, и, может быть, мы поймем, что Хождение по водам действительно было, хотя и не в протяжении нашего геометрического пространства, а лишь в одной точке его, где наше пространство, трехмерное, соприкасается с четырехмерным; не в длении нашего исторического времени, а лишь в одном миге его, где время соединяется с вечностью.

    Теми же словами, какими говорит Иоанн о Воскресении, можно бы сказать и о Хождении по водам:

    Иисус явил Себя ученикам Своим. (Ио. 21, 1.)

    Не «явился», потому что и призрак – то, чего нет, может «являться», – а «явил Себя»,

    , «Себя Самого», как то, что есть, и перед чем, может быть, призрачно все, что мы считаем действительным.

    VIII

    …На гору взошел помолиться. Вечером же, лодка была посреди озера, а Он Один – на земле.

    И увидел их, бедствующих в плавании, потому что ветер был им противный. (Мк. 6, 46–48.)

    Так как еще до Умножения хлебов «времени прошло много», «время было позднее», по свидетельству Марка (6, 35); «день склонялся к вечеру», по свидетельству Луки, (9, 12); «настал вечер», по свидетельству Матфея (14, 15), то здесь, у Марка, «вечером»,

    , значит, вероятно, «в ранний час ночи». Мог ли Иисус ночью, даже при свете почти полной, предпасхальной луны, увидеть лодку посреди озера, в «двадцати пяти или тридцати стадиях», четырех-пяти километрах от берега (так по Иоанну, 6, 1), с вершины горы в 500–600 метров (средняя вышина гор на северо-восточном берегу озера, близ Вифсаиды)? Видел, может быть, лишь черную точку в дрожащей и сверкающей сетке лунных искр на волнах, как бы в ослепительном кипении расплавленного серебра; но не знал, что это, – лодка или только одна из тех черных мушек, что призрачно плывут и тают в глазах от слишком яркого света. Но если не внешним, то внутренним зрением увидел «бедствующих в плавании». Думал о них в эту минуту и любил их так, как еще никогда. Эти Двенадцать (все, вместе с Иудой: предал, или хотел предать, но, может быть, раскается; «вошел в него сатана», но, может быть, выйдет), эти Двенадцать были последним и единственным, что осталось у Него на земле, – спасенным, как из пожара, сокровищем. «Мир Его не узнал», – эти узнали; «свои не приняли», – приняли эти. Может быть, уже молился о них, в эту ночь, как в ту, предсмертную:

    Отче Святый! соблюди их во имя Твое, тех, которых Ты дал Мне, чтобы они были едино, как Мы. (Ио. 17, 11.)

    Лодку посреди озера, или ту черную, в лунном серебре, точку увидел, раннею ночью, следовательно, в самом конце первой или начале второй стражи ночи, по римскому счету, – в девять – десять часов вечера, по-нашему, а пловцы увидят Идущего по водам, «около четвертой стражи» (Мк. 6, 48; Мт. 14, 16), между тремя и шестью часами утра.[638] Значит семь – восемь часов видит внутренним зрением «бедствующих в плавании», может быть, погибающих, и ничего для них не делает; любит их, знает, что может и должен прийти к ним на помощь, и не приходит. Что это значит? Значит: вышел из времени, уже не чувствует его; время остановилось для Нею в одной точке – миге-вечности.

    Не происходит ли и с учениками чего-то подобного? Чтобы исполнить волю Учителя, переправиться на ту сторону моря или мира, борются с противным ветром до изнеможения; гребут-гребут, но почти не движутся. Сделали четыре километра за восемь часов: полкилометра в час. Лодка их – неподвижная точка в пространстве и времени: время и для них остановилось, сделалось вечностью. Думают о Нем и они в эту ночь и любят Его так, как еще никогда; видят Его и они не внешним зрением, а внутренним.

    Его молитва о них исполнится: будут с Ним едино во Отце.

    IX

    Ночь кончается, белеет рассвет; белая пена волн – как белая одежда призрака.

    Вдруг увидели кого-то, идущего к ним по воде, и закричали в ужасе: призрак! ????????!

    Он же тотчас заговорил с ними и сказал им: мужайтесь, это Я, не бойтесь. И вошел к ним в лодку, и ветер утих. (Мк. 6, 48–51.)

    Так же внезапно утих, и сделалась такая же «великая тишина», как тогда, при первом укрощении бури, перед чудом с Гадаринским бесноватым (Мк. 4, 39). Эта тишина – от Него, Тишайшего.

    «В лодку вошел», по Маркову свидетельству, – может быть, воспоминанию очевидца Петра, а по свидетельству IV Евангелия – может быть, тоже воспоминанию другого очевидца, Иоанна: только «хотели принять Его в лодку», но не успели, потому что «лодка тотчас же пристала к берегу, куда плыли» (6, 21).

    Стадий тридцать, около пяти километров от средины озера, где находились пловцы, когда увидели Идущего по воде, до противоположного берега, лодка, а значит, и рядом с нею, не успевший войти в нее, Иисус – пролетают, как стрела, как молния, как мысль. Не только пять километров, но и пять миллионов – пролетели бы с такою же быстротою, между двумя мигами – тем, когда веко мигающего глаза опускается, и тем, когда оно подымается: миг, – веко опустилось, – пловцы еще на середине озера, в начале первой стражи ночи, в десять часов вечера, в столбе червонного, на черной воде, золота от восходящей луны; миг, – веко поднялось, – пловцы уже в Семиключной, у Капернаума, заводи, в бездыханной тишине, в конце четвертой стражи, часов в пять утра, в столбе червонного, на голубой воде, золота от восходящего солнца.

    Когда же настало утро, Иисус стоял на берегу. Но ученики не узнали, что это Иисус.

    …Тогда ученик, которого любил Иисус, говорит Петру: «Это Господь!» (Ио. 21,4, 7.)

    В этом последнем явлении Воскресшего, Живого в вечности, все – как в том первом явлении живущего во времени, Которому должно еще умереть и воскреснуть: та же лодка, те же пловцы, в той же, вероятно, Семиключной заводи; та же тишина бездыханного утра; тот же первый луч восходящего солнца на лице Неузнанного, и так же слава лица Его лучезарнее солнца. Все теперь, как тогда, с тою лишь разницей, что сердце их еще «окаменено» (Мк. 6, 52); все еще для них только может быть, не наверное; а тогда сердце их расплавится, и все уже будет наверное: узнают Неузнанного, поверят, что это Он.

    X

    Два свидетельства, два воспоминания, может быть, очевидцев – Петра: «в лодку вошел»; и Иоанна: «хотели принять Его в лодку», но не успели. Сколько бы ни уверяли нас апологеты, что противоречие это несущественно, мы хорошо знаем, что и в наших человеческих тяжбах такие противоречия свидетелей слишком существенны; тем более в этой тяжбе, нечеловеческой. Если все происходит только в нашем мире, трехмерном, в земной физике и геометрии, то один и тот же человек, в одно и то же время, не может быть и не быть в одном и том же месте, войти и не войти в лодку. Но если все происходит на рубеже двух миров, двух физик, двух геометрий, нашей и не нашей, нам неведомой, то противоречие легко разрешается. Разным людям «являет Себя» Иисус по-разному. Вспомним Оригена: «Каждому являлся в том образе, какого достоин был каждый».[639] Для одних – в лодку вошел; для других – не входил. В самых первых и точных воспоминаниях самых первых и правдивых свидетелей, уже могло быть это противоречие. Им-то, может быть, лучше всего и подтверждается истина всего свидетельства.

    XI

    Все видели Его, —

    вспоминает Марк-Петр, и недаром, конечно, настаивает, что увидели все Двенадцать, вместе с Иудой. Все – одна душа, одно тело, – Его, по Его же молитве:

    все да будут едино, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе. (Ио. 17, 21.)

    Вместе с Иудой, может быть вчерашним и завтрашним «дьяволом», все – в одном теле Господнем. Чем это неимоверней, «соблазнительней», тем достовернее, исторически подлинней.

    Видя Идущего по воде, думают, что это «призрак», phantasma или, по древнейшему кодексу Марка, – «демон»;[640] так же как, увидев Воскресшего, подумают, что это «дух»,

    (Лк. 24, 37), или, по «Евангелию от Евреев», – «бесплотный демон»,

    .[641] В первом чуде, когда Господь говорит: «Это Я», так же, как скажет во втором:

    Это Я сам; осяжите Меня и рассмотрите, ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у Меня (Лк. 24, 39.), —

    верят Ему, или хотели бы верить, все, кроме Иуды: после того, что он сделал вчера и, может быть, сделает завтра, легче (страшная легкость, соблазнительная, с которой он уже не имеет силы бороться), легче ему не верить.

    Он одержим бесом (Ио. 10, 20.), —

    скажут иудеи – скажет Иуда. Не этот ли скрытый в Иисусе «бес» и вышел теперь наружу, явил себя в идущем по воде, «призраке»? Кажется, именно так должен был, если не думать, то чувствовать Иуда, тогда уже полудьявол.

    XII

    Очень показательно, что хождение Петра по водам, эта жемчужина первого Евангелия, из Маркова-Петрова свидетельства выпала, а кому бы, кажется, и помнить об этом, как не самому Петру. Но вот забыл, а если и помнит, то молчит, «из смирения», как хотят нас уверить апологеты. Так ли это? Многим мог бы гордиться Петр, но меньше всего, – этим неудавшимся чудом.

    Равви! если это Ты, повели мне прийти к Тебе по воде.

    Сразу весь, как живой, в этом слове: в первой половине его, – только что услышав: «Это Я», и поверив, опять сомневается, слабеет, искушает Его и себя: «если это Ты»; а во второй половине: «повели мне прийти к Тебе», – крепнет, верит опять. Слышит: «иди», —

    и, вышедши из лодки, Петр пошел по воде, чтобы подойти к Иисусу.

    В силе и славе нечеловеческой, победитель утишенных, точно елеем углаженных, волн идет по ним, немокрою стопою, как сам Господь.

    Но, видя сильный ветер, —

    (слово рыбачье Петра рыбака, соединяющее два впечатления – осязательное – силу ветра, и зрительное – вышину волн), —

    видя сильный ветер, испугался, —

    в третий раз усомнился – ослабел. И только что утишенные волны забушевали вновь; только что твердая, как лед, вода растаяла, и стопа немокрая бесславно мокнет, тяжелеет, угрузает. Начал тонуть и закричал:

    Господи, спаси меня!

    Плачет, кричит, жалко, страшно и смешно, как наказанный маленький мальчик-шалун.

    Руку тотчас протянул (к нему) Иисус, поддержал его и говорит:

    «маловерный! зачем ты усомнился?» (Мт. 14, 28–31.)

    Смелый и робкий, сильный и слабый, великий и малый, Петр, в этом странном приключении, так похож на всех нас, так нам братски близок и мил, как, может быть, никто из Апостолов. Но, если он молчит об этом, то, уж конечно, не из смирения, а по какой-то другой причине, более глубокой и, может быть, решающей все.

    XIII

    Кажется, нет у Петра человеческих слов, чтобы выразить то, что пережил он в эту ночь. Может быть, сам хорошенько не знает, почему об этом нельзя говорить. Кажется, лучше всех учеников увидел, узнал в Иисусе что-то новое, никому еще не известное; дальше всех заглянул через чудо, прозрение-прорыв, в иную действительность, из этого мира – в тот; был к Иисусу ближе всех. Оба, Иисус и Петр, «явили себя»; но между этими двумя «явлениями» – одного из величайших людей и Величайшего, Единственного. – та самая бездна, в которой Петр едва не погиб.

    Может быть, когда он вспоминает об этом, ему не до себя, не до гордыни своей или смирения, а до Него, до Него Одного, Неузнанного тогда и все еще и теперь Неизвестного.

    Что это было, все хочет вспомнить, понять, и не может. «В теле или вне тела», восхищен был с Ним, – этого Петр никогда не узнает, так же, как Павел (II Кор. 12, 1–4); знает только, что об этом нельзя говорить, – слишком страшно.

    Может быть, вспоминая об этом, чувствует и он то же, что жены-мироносицы почувствуют, вспоминая о Воскресении.

    Только что выйдя из гроба Господня и услышав от Неизвестного:

    Он воскрес… идите, скажите о том ученикам Его, —

    и еще не обрадовавшись, только «ужаснувшись», —

    побежали от гроба; трепет объял их и ужас. И никому ничего не сказали, потому что боялись. (Мк. 16, 5–8.)

    Этим словом: «боялись»,

    , внезапно кончается, обрывается все Марково-Петрово свидетельство о Воскресении: что затем следует, уже позднейшая прибавка, может быть, Аристиона, из круга Эфесских учеников Иоанна Пресвитера или Апостола.[642]

    Жены-мироносицы, первые на земле существа, узнавшие о Воскресении, никому ничего не сказали о нем, «потому что боялись». Так же боялся и никому ничего не сказал о своем хождении по водам Петр; разве только шепнул кое-кому на ухо (этот-то шепот, может быть, и дошел до нас в свидетельстве Матфея). Но как ни драгоценна жемчужина I Евангелия, слово о Петре – молчание самого Петра еще драгоценнее.

    XIV

    И вошел к ним в лодку, и ветер утих. И они изумились так, что были вне себя.

    Ибо не вразумились хлебами, но сердце их было окаменено. (Мк. 6, 51–52.)

    Так же внезапен и этот конец – обрыв, в свидетельстве Марка о хождении по водам, как тот, в его же свидетельстве о Воскресении.

    Жен, бегущих от Гроба Господня, «трепет объял и ужас-восторг», ????????, «исступление», «выхождение из себя». И ученики, приняв Идущего по воде в лодку, «были вне себя»,

    Корень этих двух слов один, – древнейший, от начала до конца времен, вечный корень всех таинств,

    , Экстаз. Здесь-то, кажется, и ключ, ко всему.

    «Вышли из себя», из тела своего, трехмерного, отдельного, и вошли в единое, общее тело, – Его.

    Да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе.

    Но вышли только в одно мгновение, чтобы тотчас же снова вернуться в себя, отяжелеть, упасть назад, каждый в свое тело, угрузнуть в нем, так же как, усомнившись, Петр угрузает в пучине вод. Только что расплавленное, сердце их окаменеет вновь. Так же не поймут того, что было давеча с хлебами, как и того, что было сейчас с их телом. Верят во все чудеса, и в это; но все еще не верят в Него, чудо чудес.

    Вы и видели Меня, и не верите (Ио. 6, 26.), —

    мог бы сказать Господь и ученикам Своим, как скажет всему Израилю, всему человечеству.

    Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле?

    XV

    Идучи по морю, подошел к ним и хотел пройти мимо них,

    (??. 6, 48.)

    Это, может быть, самое страшное для них, потому что самое нездешнее.[643] К бедствующим в плаванье идет на помощь; как же хочет пройти мимо? Своим путем идет, неведомым, не только мимо них, но и мимо всего человечества, – уходит от мира?

    Я исшел от Отца и пришел в мир; и опять оставляю мир и иду к Отцу. (Ио. 16, 28.)

    Это первое чудо – новое по качеству, небывалое. Все чудеса бывшие – были для людей, а это – уже не для них; все – в чужих телах, а это – в Его собственном теле; к миру от Отца нисходит Он во всех чудесах, а в этом – восходит от мира к Отцу.

    Это ли соблазняет вас?

    Что же, если увидите Сына человеческого, восходящего туда, где был прежде? (Ио. 16, 61–62.)

    Нет, не забудет их, мимо них не пройдет; но жалеет их, милует, помнит, что они плоть. Если бы сразу пришел к ним оттуда, где был, может быть, не вынесли бы, умерли от страха. Издали, медленно подходит к ним и осторожно, делая вид, что хочет пройти мимо; как бы приучает их к Себе новому, каким не был для них еще никогда; «это Я, не бойтесь». Но, сколько бы ни приучал, не могут привыкнуть, боятся. И когда уже вошел к ним в лодку, все еще не верят, не знают, кто это, – человек или дух, Он или не Он. «Вышли из себя», как бы сошли с ума от «удивления-ужаса».

    Что смущаетесь, и для чего такие мысли входят в сердца ваши? Это Я Сам; осяжите Меня и рассмотрите, ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у Меня. (Лк. 24, 38–39.)

    Жадно любопытствуют сквозь ужас: может быть, хотели бы прикоснуться к Нему, ощупать, узнать, какое тело на Нем; но не смеют: что, если рука, пройдя сквозь тело, пустоту ощупает? Только жмутся друг к другу, глядя на Него; дрожат, как овцы в загоне, нечаянно к себе пустившие льва. Чувствуют, что пахнет от Него миром нездешним, как морозом – от человека, вошедшего прямо с крещенской стужи в теплую комнату.

    XVI

    Было это или не было? Горе нам, если мы ответим с невежественной легкостью или с ученою тяжестью: «не было; про неправду все написано»; если отвергнем, как нелепую сказку, это чудо – прозрение-прорыв в иную действительность, туда, где зачинается новая, смертная тяжесть механики побеждающая, «невесомая материя», преображенная, прославленная, над хаосом торжествующая плоть Космоса-Логоса.

    Это первое чудо с тем, последним – Воскресением, внутренне связано. В то же раннее, «темное утро», «в четвертую стражу ночи», совершаются оба; одно из явлений Воскресшего происходит на том же Геннисаретском озере (Ио. 21, 1–14); так же в Обоих видящие не узнают Иисуса и думают, что это «призрак» или «демон»; так же Он говорит им: «Это Я Сам»; так же Петр, узнав Его, бросается в воду.

    Горе нам, если мы отвергнем это первое чудо, Хождение по водам, так нерасторжимо связанное с тем, последним, – Воскресением, что можно только вместе принять их или вместе отвергнуть. Если же мы скажем, что и того чуда не было, что Христос не воскрес, то нет христианства, нет христианского, а может быть, и никакого человечества; есть только человекообразное животное, огню обреченный плевел.

    XVII

    «Равви! ходил ли Ты по водам?» – если бы так спросили ученики, то более чем вероятно, что Он ответил бы: «ходил».

    Равви! когда Ты сюда пришел? (Ио. 6, 25.),

    спрашивает Его народ, вернувшийся на следующий день в Капернаум с горы Хлебов, кажется, смутно подозревая что-то чудесное в этом внезапном пришествии. Но если бы спросил Его народ не «когда», а «как Ты сюда пришел?», то более чем вероятно, что Иисус ответил бы: «Пришел, как вы, по земле». Противоречие между двумя этими ответами неразрешимо в нашем геометрическом пространстве и в нашем историческом времени; но может быть разрешается в той, еще или уже неведомой нам, предельной точке религиозного опыта, где наше пространство, трехмерное, соприкасается с четырехмерным, наше время – с вечностью, История – с Мистерией. В двух местах не может быть в одно и то же время одно и то же тело; но два тела – могут.

    Есть тело душевное, ???????; есть и тело духовное, ??????????? (I Кор. 15, 44), —

    учит Павел.

    Два тела – у человека Иисуса. В теле «душевном», «психическом», Он стоит на горе; в теле же «духовном», «пневматическом», идет по водам. Вот почему на вопрос: «как пришел Он в Капернаум, по воде или по земле?» – два, как будто противоречивых, а на самом деле согласных ответа: «по земле» и «по воде».

    Еще ли не понимаете и не разумеете? еще ли окаменено у вас сердце?

    XVIII

    Но как бы ни было окаменено сердце учеников – и наше, – что-то узнали они в эту ночь, – и мы могли бы узнать, чего уже никогда не забудут, и мы не забудем: ко Христу в Иисусе приблизились так, как еще никогда; Божеское лицо Его увидели сквозь человеческое, хотя и очень смутно, как рыбы видят солнце сквозь воду.

    Кажется, не воспоминание учеников, а лишь предание церковной общины хочет прояснить это смутное, перенести его оттуда, где только и могло оно совершиться, – из утренних сумерек – в полный свет дня, с границы между временем и вечностью – во время целиком.

    Бывшие же в лодке подошли, пали ниц перед Ним и сказали: истинно Ты – Сын Божий! (Мт. 14, 33.)

    Если это уже тогда могло быть сказано, то незачем бы Иисусу спрашивать учеников в Кесарии Филипповой:

    за кого вы почитаете Меня?

    И исповедание Петра:

    Ты – Христос, Сын Бога живого, —

    так же, как слово Иисуса к Петру:

    блажен ты, Симон, сын Ионин (Мт. 16, 16–17.),

    потеряли бы всякий смысл.

    Нет, в окамененном сердце учеников это исповедание в ту ночь могло быть только немым.

    XIX

    «Тело Его не совсем такое, как наше», это они, вероятно, всегда чувствуют; но в эту ночь почувствовали так, как еще никогда.

    Вспомним «Утаенное Евангелие», Апокриф Матфея, где уцелел, может быть, след исторически подлинного воспоминания о том, что действительно испытывали знавшие Христа по плоти:

    Почивал ли Он, ночью или днем, было над Ним божественное свечение.[644]

    Только маленькие дети, да старые старушки все еще видят в потускневшем золоте сияния вокруг лика Господня на старых иконах нечто подобное. Но, если и для нас не озарится человеческое лицо Иисуса этим «божественным свечением», мы его никогда не узнаем. Плотски-физически чувствуют ученики, осязают всегда, в живой плоти человека Иисуса какую-то одну, неуловимо от пяти чувств ускользающую, из этого мира в тот уходящую, призрачно-прозрачно-огненную точку. В теле же Идущего по водам внезапно разрастается она, как искра – в пламя, так что все тело, охваченное и как бы раскаляемо этим пламенем, становится тоже огненно-прозрачно-призрачным.

    Славу Свою явил Иисус, —

    говорит Иоанн о Кане Галилейской (2, 11), первом чуде Господнем, идущем от Отца в мир. «Слава», ??? значит «сияние», «свечение». Можно бы сказать то же и о первом чуде Его, идущем от Отца к миру, – Хождении по водам.

    Свет во тьме светит, и тьма не объяла его. (Ио. 1, 5.)

    Три возрастающих света – три чуда:

    Хождение по водам, Преображение, Воскресение.

    В первом – солнце восходящее; во втором – полдневное; в третьем – незакатное. И эти три чуда, три солнца, – одно, потому что во всех трех Иисус «явил Себя» – чудо чудес, солнце солнц.

    8. И свои не приняли

    I

    Надвое переламывается служение Господне от Вифсаидского вечера до Капернаумского утра.

    В начале было Слово, и Слово было у Бога. (Ио. 1, 1.)

    В первой половине служения – Слово сказанное, во второй – сделанное; в первой – Слово низошло в мир, во второй – стало плотью; слышимое Слово – в первой, во второй – вкушаемая Плоть.

    Плоть Мою ядущий пребывает во Мне, и Я – в нем. – Ядущий Меня жить будет Мною (Ио. 6, 56–57), —

    это не мог бы сказать никакой человек в теле трехмерном, во времени, в истории; это мог сказать только человек на той последней черте, где время соприкасается с вечностью. Вот для чего и нужно связующее, между Вифсаидским вечером и Капернаумским утром, звено – Хождение по водам.

    II

    И переправившись на ту сторону (озера) моря, прибыли в землю Геннисаретскую. (Мк. 6, 53.)

    Может быть, в какой-то одной, все для них решающей, огненной точке «экстаза», «исступления», «выхождения из себя», переправились «на ту сторону» не только моря, но и мира.

    Когда же вышли из лодки, тотчас, узнав Его, люди обежали всю окрестность ту и начали приносить больных…

    …И просили Его, чтоб им прикоснуться хотя бы к краю одежды Его. И которые прикасались к Нему, исцелялись. (Мк. 6, 54–56).

    Многим, вероятно, из тех пяти тысяч, что, прождав Его всю ночь на горе Хлебов, сошли, в поисках за Ним, в Капернаум, казалось, что они нашли Его не совсем таким, каким оставили вчера. Новое что-то, как бы не сошедший с лица Его отблеск Божественного Свечения, могло им забрезжить, хотя и очень смутно, как солнце рыбам сквозь воду:

    Равви, когда Ты сюда пришел? —

    в этом явном вопросе слышится, может быть, тайный: «Где Ты был? что с Тобой произошло?»

    III

    Часто, весной, на Геннисаретском озере, после таких мгновенных бурь при безоблачном небе, какая, вероятно, была в ту ночь, наступает вдруг тишина бездыханная. В воздухе теплеет, низкие тучи сгущаются, и сеет мелкий дождь как из сита, заволакивая свинцовой пеленой горы и озеро. Если и это Капернаумское утро было таким, то, может быть, люди, сошедшие с горы Хлебов, вспоминая, здесь, на скучной земле, как райский сон, то, что было вчера, – едва не наступившее царство Божие, испытывали, как после пьяного пира, похмелье.

    Все, как всегда, и еще скучнее, в это дождливое утро в Капернауме-городке: так же медные денежки звякают на таможенном прилавке при входе в городок; так же римские трубы играют в казармах унылую зорю; так же пахнет соленой и вяленой рыбой в тесных и темных улочках, где прохожий ступает осторожно, чтобы не запутаться ногою в рыбачьих сетях и о рыбью чешую не поскользнуться.

    Все, как всегда. Но может быть, сошедшим с горы чудится что-то в лице земли и неба едва уловимое, новое, так же как в лице Иисуса; как будто чуть-чуть переменилось, передвинулось все, грозно для одних, а для других желанно.

    Иисус вошел в синагогу (Ио. 6, 59), —

    и народ – за Ним; не все пять тысяч, конечно, а лишь несколько сотен, которые могли в ней поместиться, в том числе фарисеи и книжники, учителя Израиля. Только, вероятно, немногие, с надеждой и страхом, большинство же, с праздным любопытством, ждут, чем кончится сегодня то, что началось вчера: будет ли Иисус царем, наступит ли царство Божие?

    IV

    Что произошло в синагоге? Очень вероятно, что в свидетельстве о том IV Евангелия мы имеем дело с исторически подлинным ядром воспоминания, хотя и закутанным в покровы мистерии. Лучшая порука в том – совпадение свидетельства Иоаннова с Марковым, вопреки различным степеням их приближения к тому, что нам кажется «исторически подлинным».

    Какое же Ты дашь знамение, чтобы мы увидели и поверили Тебе (Ио. 6, 30), —

    спрашивает Иисуса народ в синагоге. Так, по Иоанну, а по Марку:

    Вышли фарисеи, начали с Ним спорить и требовали от Него знамения с неба, искушая Его. (Мк. 8, 11.)

    Это происходит, по свидетельству Марка, хотя и не в самом Капернауме, а где-то поблизости от него, на берегу Геннисаретского озера, в неизвестных, кажется, самому Марку, «пределах Далмануфских» (8, 10), и не после первого умножения хлебов близ Вифсаиды, а после второго, в Десятиградии; но, так как первое и второе слиты в одно у Иоанна, то эта разница двух свидетельств несущественна. В главном же оба согласны; требуемое «знамение с неба» есть исходная точка всего, что произойдет и чем решится земная судьба Иисуса.

    V

    С тем же исторически подлинным ядром воспоминания мы имеем дело и в другом глубоком совпадении синоптиков с IV Евангелием.

    Очень знаменательно и не случайно, конечно, целых шесть согласных свидетельств (по два – в первом и втором Евангелии, по одному – в третьем и четвертом) изображают теми же почти словами Евхаристическое действие Господа перед Умножением хлебов:

    Взял пять хлебов… взглянув на небо, благословил и преломил хлебы, и дал ученикам Своим. (Мк. 6, 41; Мт. 14, 19.)

    То же действие изображается и в Тайной Вечере, у синоптиков. Обе вечери соединяются повторением слов: «преломил, благословил»,

    , – в одно таинство – Евхаристию. Если же мы имеем в Евангелиях, хотя бы отчасти, «Воспоминания Апостолов», по слову Юстина, то в этом соединении Вифсаидской вечери с Тайною могло уцелеть исторически подлинное воспоминание о том, что действительно испытывали первые свидетели обоих событий.[645]

    Двое учеников, по воскресении Господа, пройдя с таинственным Спутником шестьдесят стадий, пяти-шестичасовой путь, от Иерусалима до Эммауса, и не узнав Учителя ни по лицу, ни по голосу, тотчас узнают Его по тому, как Он благословляет и преломляет хлеб за вечерью, – видимо, для них давно привычному и незабвенно-памятному действию (Лк. 24, 13–31). Если так, то предсмертная Тайная Вечеря – не первая и не единственная, а одна из многих. Если же в IV Евангелии не повторяется о ней свидетельство Синоптиков, то это еще не значит, что оно здесь отвергнуто.

    Приимите, ядите; сие есть тело Мое (Мк. 14, 22), —

    этим словам Иисуса, сказанным, по свидетельству Синоптиков, на Тайной Вечере, соответствуют слова Его, сказанные, по свидетельству IV Евангелия, в Капернаумской синагоге:

    хлеб, который Я дам, есть плоть Моя. (Ио. 6, 51.)

    Хлеб Вифсаидской вечери – плоть Капернаумской утрени.

    Если тот, неизвестный нам, творец IV Евангелия, которого мы называем «Иоанном», в этом прав, то очень вероятно, что Иисус, в последний год жизни Своей, от Вифсаидской Пасхи до Иерусалимской, готовил учеников к последней Тайной Вечере, – к тому, чтобы они поняли, что значит: «приимите, ядите; сие есть Тело Мое». Этого они не могли бы понять в Иерусалиме, если бы уже раньше, в Капернауме, а может быть, и еще много раз, не слышали: «хлеб, который Я дам, есть плоть Моя». Только постепенно и медленно могло войти это неимоверное слово в их душу и плоть.

    Если все это действительно так, то и в этом согласии Марка-Петра с Иоанном мы прощупываем исторически подлинное ядро воспоминания сквозь все покровы мистерии: не было бы и Тайной Вечери, не будь Капернаумской утрени.

    VI

    …Начали же иудеи спорить между собою, «как Он может дать нам есть плоть Свою?» (Ио. 6, 52.)

    Спор их между собою кончается спором с Иисусом. Так у Иоанна; почти так же у Марка:

    вышедши, фарисеи начали с Ним спорить (8, 11.)

    Марк не говорит, о чем, но более чем вероятно, что и этот спор, после Умножения хлебов, так же как тот, Капернаумский, относится к непостижимому для иудеев смыслу Вифсаидской вечери: «Хлеб, который Я дам, есть плоть Моя». Спор, начатый в Капернауме, в предсмертную Пасху Господню, кончается в Иерусалиме, в Пасху смертную, и опять-таки более чем вероятно, что Иисус знает уже тогда, в Капернауме, чем и где кончится спор.

    Если и это действительно так, то и здесь, в Иоанновом свидетельстве, мы заглядываем так глубоко, как, может быть, нигде в Евангелии, сквозь мистерию в историю; открываем и здесь ту невидимую точку, как бы ось, на которой вращается вся жизнь человека Иисуса, а потом разбивается, как задевшая осью колеса за мету ристалища, колесница. Снова и здесь, еще яснее, страшнее, мы понимаем, что значит для нас и для всего человечества: «жизнь Иисуса не кончена, но, едва начатая, прервана».

    VII

    Что исторически подлинное ядро в этом соединении Вифсаидской вечери с Тайною, возможно не только в воспоминаниях учеников, но и в сознании самого Учителя, нами прощупано верно, видно также из того, что первое Дошедшее до нас изображение Евхаристии, в катакомбных росписях, есть Умножение хлебов,[646] а весь евхаристический опыт первохристианства, насколько мы можем судить о нем, по учению древнейших Отцов, от Юстина Мученика до Иринея Лионского, ученика учеников «Иоанновых», вытекает не из Тайной Вечери синоптиков, а из Капернаумской утрени IV Евангелия.[647]

    Это значит: каждая церковная обедня – обед Вифсаидский; в каждой Евхаристии все еще совершается и будет совершаться до конца времен Умножение хлебов, – вечно неудающееся и возобновляемое, с надеждой, что удастся, наконец, когда-нибудь, царство Божие на земле, как на небе; разрешение того, что мы называем так плоско и грубо «социально-экономической проблемой»; вместо нашего равенства в рабстве и ненависти – «коммунизма» сатанинского, равенство в любви и свободе – Коммунизм Божественный; вечное воздыхание мира:

    да приидет царствие Твое.

    VIII

    Это говорил Он в синагоге, уча в Капернауме. (Ио. 6, 59.)

    Рабби Иешуа учит народ в синагоге, «по обыкновению Своему» (Лк. 5, 16) и всех тогдашних учителей Израиля, в субботние дни: значит, и этот Капернаумский день – суббота, а канун его, день Вифсаидской вечери, – пятница, должно быть, предпасхальная. Ровно через год, в Страстную Пятницу, по свидетельству IV Евангелия, вопреки синоптикам, – в тот самый день, когда закопается Пасхальный агнец, распят был Иисус. Вот что значит, в самом начале Иоаннова свидетельства о Вифсаидской вечере и Капернаумской утрене, как бы мимоходом оброненный намек:

    приближалась же Пасха, праздник Иудейский. (6, 4).

    Пасха против Пасхи, Агнец против Агнца: таков для Иоанна смысл обеих Пятниц, – первой, Блаженной, Вифсаидской, едва не исполнившей весть о царствии Божием, и последней, Голгофской, Страстной.

    Кость Его да не сокрушится, —

    вспомнит Иоанн (19, 36) пасхального Агнца (Исх. 12,46), свидетельствуя о неперебитии голеней Распятого. Агнцева плоть вкушаема, по закону Моисееву, вместе с «опресночным хлебом», азимом: здесь уже дано в прообразе будущее соединение хлеба с Плотью:

    хлеб, который Я дам, есть плоть Моя.

    Если же сердцу человека Иисуса ближайшее из всех пророчеств – Исаиино, об «Агнце, взявшем на Себя грех мира» (53, 6–7), то, может быть, и для самого Иисуса, так же, как для Иоанна, тайна Вифсаидской вечери открывается в Капернаумской утрене.

    Ядущий Меня жить будет Мною, —

    говорит уже не только человек Иисус, во времени, в истории, но и закланный от создания мира, Агнец, – в вечности, в мистерии.

    IX

    «Не бо врагом Твоим тайну повем», – молятся причастники. Мог ли Сам Господь поведать тайну Свою врагам?

    Не давайте святыни псам, и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями. (Мт. 7, 6.)

    Это делать другим не велит; как же делает Сам? Чтобы ответить на этот вопрос, с такою же нерелигиозной, а, может быть, и неисторической, легкостью, с какою отвечает на него почти вся евангельская критика наших дней, вспомним, что во всякой человеческой толпе, кроме «псов» и «свиней», могут быть и дети Божий, а в этой Иудейской, – больше, чем в какой-либо другой, потому что «спасение от Иудеев» (Ио. 4, 22). Вспомним, что люди, только что сошедшие с горы Хлебов, были там уже на один волосок от царства Божия; ели хлеб с неба вчера, и сегодня все еще верят, что Иисус может сделать то, чего не сделал Моисей, – дать людям «истинный хлеб, сходящий с небес».

    Равви! подавай нам всегда такой хлеб. (Ио. 6, 33–34.)

    Вспомним, что в какой-то одной, внутренней, огненной точке экстаза, «выхождения из себя», может быть, весь народ, так же как Иисус с Двенадцатью, сойдя с горы, «переправился на ту сторону» не только моря, но и мира; что-то и для всего народа переменилось, передвинулось в мире; что-то увидел и он в лице земли и неба, чего не видел еще никогда. Вспомним, что Иисус говорит, и народ слушает Его, уже не совсем во времени, в истории, хотя еще и не совсем в вечности, в мистерии, а на сумеречной между ними границе, – там, где мы никогда не бывали, а потому и не знаем, что здесь может и что не может быть сказано.

    Левые критики утверждают, будто бы Господь всегда говорит одним и тем же голосом, который слышится им у синоптиков; но наблюдение это поверхностно и недоказуемо. Более, чем вероятно, что, когда близким Иисуса кажется, что Он «вышел из Себя», «сошел с ума» (Мк. 3, 21), то Он говорит уже и здесь, у синоптиков, иным голосом, может быть, тем самым, который слышится нам в IV Евангелии.

    Вспомним, наконец, что, когда на вопрос иудеев, в Капернаумской синагоге:

    что нам делать, чтобы творить дела Божьи? —

    Иисус отвечает:

    вот дело Божие, чтобы вы веровали в Того, Кого послал Бог (Ио. 6, 28–29.), —

    то Он говорит уже не только слушающим Его иудеям, но и всему Израилю – всему человечеству. Стены синагоги бесконечно, в эту минуту, раздвигаются для нас, так же, как для самого Иисуса; мы знаем, знает и Он, что будет услышан до пределов земли и до конца времен.

    Вспомнив все это, мы, может быть, поймем, что Иисус, хотя и не знал, – не хотел, не мог, не должен был знать, – примет ли Его мир или не примет, но должен был открыть миру тайну Свою:

    Я есмь хлеб жизни: приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать вовек. (Ио. 6, 35.)

    Это и значит: Иисус, в то Капернаумское утро, должен был говорить так, как Он говорит в IV Евангелии.

    X

    Было, может быть, серенькое утро; был скучный день, и наверное, – жалкая толпа иудеев, для Рима – мира – уже и тогда, как теперь, отверженного племени «жидов». И самый жалкий из них, самый отверженный, был «маленький Жид», бывший каменщик, рабби Иешуа, – и были эти неимоверные, ни на что земное не похожие, самые нечеловеческие, нездешние слова, какие когда-либо были и будут сказаны, решающие судьбы мира на веки веков. Только один Человек на земле, Он, – больше никто никогда, в этом чудо, – мог их сказать:

    Плоть Мою ядущий и кровь Мою пиющий имеет жизнь вечную, и Я воскрешу Его в последний день.

    Ибо плоть Моя истинно есть пища, и кровь Моя истинно есть питие.

    Плоть Мою ядущий и кровь Мою пиющий во Мне пребывает, и Я в нем.

    Как послал Меня живой Отец, и Я живу Отцом, так и ядущий Меня жить будет Мною.

    Сей-то есть хлеб, сшедший с небес. (Ио. 6, 54–58.)

    Слушают иудеи в синагоге, слушает все человечество до пределов земли и до конца времен; слушает – не слышит: видит – не узнает:

    Не Иисус ли это, сын Иосифов, Которого отца и мать мы

    знаем?

    Как же Он говорит: «Я сшел с небес»?

    …Как может Он дать нам есть плоть Свою?

    …Какое жестокое слово! Кто может это слушать? (Ио. 6, 42; 52; 60.)

    , «жестокое», «жесткое», как бы каменное, слово, непонятное, нерастворимое ни в разуме, ни в сердце человеческом. Плоть человечью есть, кровь человечью пить, чтобы спастись, – не надо ли «сойти с ума», чтобы это понять и принять? Вот когда Он «вышел из Себя», «сошел с ума», не только для близких, но и для всего Израиля – всего человечества. Здесь же, в Капернаумской синагоге, год назад, тоже в день субботний, первый день служения Своего, исцелил Он бесноватого, и вот теперь кажется Сам бесноватым.

    Теперь узнали мы, что бес в Тебе (Ио. 8, 52), —

    думает, может быть, уже не только Иуда Дьявол.

    Бесом Он одержим и безумствует; что слушаете Его? (Ио. 10, 20.), —

    может быть, тогда уже говорят, в Капернаумской синагоге, шепотом, как потом скажут громко, во всем Израиле – во всем человечестве.

    «Кто может это слушать?» – ропщут, а все-таки слушают. Будь Он просто «сумасшедший», «бесноватый», – руки на него наложили бы, как некогда хотели это сделать близкие Его. Но это не так просто: все еще помнят, как вчера, а может быть и сегодня, только что надеялись, что Он – Мессия, царь Израиля. Чем пристальнее вглядываются в Него, тем больше недоумевают: «Кто это? что это?» В том-то и ужас их, что не могут решить, кто Он, – Сын Божий или «сын дьявола»; только жмутся друг к другу, глядя на Него, дрожат, как овцы в загоне, пустившие к себе нечаянно льва; только чувствуют, что пахнет от Него миром нездешним, как от человека, вошедшего прямо с крещенской стужи в теплую комнату, пахнет морозом. Так же и у них, как у Двенадцати в лодке, когда они увидели Его, идущего по водам, волосы на голове дыбом встают от неземного ужаса: так же и они готовы закричать: «призрак! phantasmal» и бежать от Него, как от страшилища.

    XI

    Знает ли Он это? И если знает, то зачем выбирает, как будто нарочно, самые для них «жестокие», невыносимые, непонятные слова: как будто не может насытиться соблазном их, возмущеньем и ужасом?[648] Видит, что каждое слово Его – острый нож для них, и все глубже вонзает его в сердца их и переворачивает в нем.

    Вместо обычных для еды человеческой слов:

    , и без того уже страшных в этом сочетании слов: «есть плоть Мою», «есть Меня», – употребляет еще страшнейшее, только для еды звериной обычное слово: ???????, «пожирать». Так в греческом подлиннике; так же, конечно, и в арамейском. Кто бы ни был творец IV Евангелия, в этом не мог не ослышаться, неверно запомнить или сочинить от себя: слишком это страшно, соблазнительно, и потому, незабвеннопамятно, подлинно. И уж конечно, тоже не случайно слово это повторяется в четырех стихах (54–58) четыре раза, один за другим:

    Плоть Мою пожирающий… имеет жизнь вечную…

    Плоть Мою пожирающий… пребывает во Мне, и Я в нем.

    …Пожирающий Меня, жить будет Мною.

    …Пожирающий хлеб сей, жить будет вовеки.

    Что это значит?

    Господь Бог твой (Израиль) есть огнь пожирающий. (Исх. 4, 24.)

    Огнь Божий – любовь. Огнем пожирается все, что горит, а любовью – все, что любит. Всею плотью и кровью своей любящей хочет соединиться с любимым, как огонь соединяется с тем, что горит, пожирающий – с пожираемым. Кто знает, какое блаженство больше – любить или быть любимым, пожрать или быть пожранным? Но лютее ненависти кажется любовь тому, кто не любит: самые нежные слова любви – самые жестокие; и бежит нелюбящий от любви, как от огня.

    Вот неизвестнейшая мука Иисуса Неизвестного; казаться не тем – обратным тому, что Он есть; любящему казаться ненавидящим, пожираемому – пожирающим. Это и значит:

    В мире был, и мир через Него начал быть, и мир Его не узнал.

    XII

    Если мы верно угадали тайну «Атлантиды», «Запада», – обетование первому человеку первого человечества, Адаму-Атланту:

    Семя Жены сотрет главу Змия, —

    то люди, от начала мира, знали так же несомненно, что Христос будет, как мы знаем, что Он был.

    Если мы угадали верно тайну «богов Атлантиды» – Озириса, Таммуза, Адониса, Аттиса, Митры, Диониса, – Боговкушение, Теофагию, то люди, от начала мира, алкали Плоти Сына, как хлеба алчет умирающий от голода; жаждали Крови Его, как умирающий от жажды жаждет воды. Когда же Сын пришел, чтобы дать людям Плоть и Кровь Свою, не узнали Его и не приняли.

    XIII

    Как соблазнительно «жестокое» слово Господне о Плоти и Крови Его не только для иудеев, но и для ближайших учеников Его, из которых многие, после того слова, —

    отошли от Него, и уже не ходили с Ним, —

    видно по заключительным словам Иисуса, измененным в нашем каноническом чтении:

    Это ли соблазняет вас?..

    Дух животворит, плоть не пользует ни мало. Слова, которые Я говорю вам, суть дух и жизнь. (Ио. 6, 61–63.)

    Если бы это действительно сказал Иисус, то Он не только смягчил бы «жестокое» слово, как бы Сам ужаснувшись его, но взял бы его назад, уничтожил вовсе, отрекся от Себя самого; таинство Плоти и Крови понял бы «духовно», иносказательно. А если так, то незачем было бы Ему ни рождаться, ни умирать, ни воскресать во плоти. Слишком явное противоречие это почувствовал древнейший Сиро-Синайский кодекс, и сделал попытку восстановить подлинные слова Господни:

    Дух животворит плоть. Как же вы говорите: «Плоть не пользует нимало?»[649]

    Когда священнослужитель прободает копием проскомидийного Агнца на жертвеннике, то предстоящие ему Херувимы и Серафимы закрывают лица свои, в ужасе:

    Царь бо царствующих и Господь господствующих приходит заклатися и датися в снедь верным.

    «Ядущий Меня жить будет Мною». – «Кто может это слушать?» Слушаем, но уже не слышим; так привыкли – оглохли, за две тысячи лет. Дальше иудеев, дальше язычников, мы, христиане, от того жесточайшего-нежнейшего слова любви. В скольких беспечных причастников, как в Иуду на Тайной Вечере, вошел сатана!

    – «Вы сегодня причащались?» – «Да, сподобился». – «Поздравляю». И дело с концом, а завтра, может быть, вторая всемирная война. «Все будут убивать друг друга» – это вавилонское пророчество исполняется над нами так, как ни одно из пророчеств.

    Слово о вкушаемой Плоти Господней – одно из тех слов Его, которые кажутся обращенными к нам больше, чем к кому-либо другому, за две тысячи лет христианства. Хотим не хотим, мы сделаем выбор между спасением и гибелью: поймем, что значит: «Ядущий Меня жить будет Мною», – или себя пожрем.

    XIV

    Все ли единодушны в толпе иудеев, слушающих Иисуса, в то Капернаумское утро? Нет, не все.

    …Стали спорить между собою, говоря: как может Он дать нам есть плоть Свою?

    Спорят – значит, несогласны: одни ближе к Нему, другие дальше. Приняли Его и узнали, может быть, только те, кого называет Он «младенцами»:

    утаил сие от мудрых и разумных, и открыл младенцам. (Мт. 11, 25.)

    Но решают, увы, в делах человеческих, и в этом деле решат, не младенцы, а взрослые.

    Что произошло тогда в Капернаумской синагоге, мы не знаем с точностью; знаем только, по свидетельству Иоанна, что с этого времени, многие из учеников отошли от Него, и уже не ходили с Ним (6, 66).

    Если отошли, отпали самые близкие, то тем более далекие – весь народ. Как произошло отпадение, мы можем отчасти догадываться, по свидетельству того же Иоанна.

    «Как может Он дать нам есть плоть Свою» – начали спорить между собою»: значит, уже не с Ним. Молча слушают Его, с возрастающим недоумением и ужасом. Очень вероятно, что, когда отзвучали последние слова Его:

    никто не может прийти ко Мне, если то не будет дано ему от Отца Моего (Ио. 6. 65.), —

    наступила вдруг такая тишина, что слышался только однозвучный шелест дождя на дворе синагоги. Вслушиваясь в эту тишину, вглядываясь в отдельные лица и в общее лицо толпы, враги Его, книжники и фарисеи, «мудрые и разумные», могли торжествовать; дело Его, казалось им, проиграно. Взял певец фальшивую ноту, глупость сказал умный человек, и наступило вдруг неловкое молчанье, а здесь – еще хуже.

    Несколько месяцев назад, по исцелении сухорукого, в день субботний, в этой же Капернаумской синагоге, —

    вышедши, фарисеи немедленно составили с иродианами заговор против Него, как бы Его погубить. (Мк. 3, 6.)

    Заговора теперь не нужно: сам Себя погубил. Был вчера Мессия, царь Израиля, а сегодня – ничто.

    Притчу о недостроенной башне могли бы Ему сегодня напомнить и фарисеи: положил основание и не мог совершить, и все видящие то посмеются, говоря: «начал строить, и окончить не мог». Только что было страшно, а теперь смешно: так думали враги Его, или, может быть, только хотели бы думать так.

    XV

    Вышел Иисус из синагоги, вместе с двенадцатью последними, от Него не отошедшими, верными Ему, – в том числе и с Иудой: этот не отойдет от Него; будет верен Ему до конца.

    Вышли и фарисеи. С тихой и жадной усмешкой следят за Ним, должно быть узнали: как идет Он по тесной улочке Капернаума-городка, под дождем, ступая босыми ногами по грязным лужам, низко опустив голову, точно под навалившейся вдруг неимоверной тяжестью.

    Быстрым шагом уходит, точно бежит от Своих, от братьев, как братоубийца Каин:

    ныне проклят ты от земли… будешь на ней скитальцем. (Быт. 4, 11.),

    Вот когда исполнилось над Ним пророчество:

    паче всякого человека обезображен был лик Его, и вид Его – паче сынов человеческих…

    Презрен был и умален пред людьми, и мы отвращали от Него лицо свое. (Ис. 52, 14; 53, 3.)

    Радуются враги Его, а что, если бы узнали, что тридцати лет не пройдет, как один из них же, рабби Савл, скажет миру:

    Бог посадил Его одесную Себя, на небесах.

    …И дал Ему имя выше всякого имени, дабы пред именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних. (Ефес. 1, 20–22; 2, 9–10.)

    XVI

    Вышли из Капернаума-городка на большую дорогу двенадцать нищих бродяг, а впереди них – Тринадцатый. Сам, должно быть, не знал, куда идет, – только бы прочь от Своих – от Израиля. Может быть, не знали и они; шли этим первым, для них еще неведомым, крестным путем, с таким же недоумением и ужасом, с каким пойдут тем последним, в Иерусалим:

    Шел Иисус впереди них, а они недоумевали, и, следуя за ним, ужасались. (Мк. 10, 32.)

    Вдруг остановился, обернулся к ним и, когда они подошли, заглянул в глаза им всем, от Петра, до Иуды, таким глубоким взглядом, каким еще никогда не заглядывал. И сделалась опять такая же тишина, как давеча в синагоге.

    Тогда Иисус сказал Двенадцати: не хотите ли и вы отойти от Меня? (Ио. 6, 67.)

    В миг между вопросом и ответом, снова, как уже столько раз это было и будет, все заколебалось, как на острие ножа; судьбы человечества решались на веки веков; ужас был такой, какого, может быть, не было еще никогда и не будет в мире: что, если и эти Двенадцать последних отойдут, оставят Его одного? Сын Божий пришел спасти мир и не спас, – может ли это быть? Может, если и Бог Всемогущий мир спасти не может насильно; если свободы человеческой в любви не нарушает и Он. Вот что решалось в тот ужасающий миг.

    Ныне все народы – как капля из ведра и как пылинка на весах… как ничто перед Ним. (Ис. 40, 15–16.)

    Все народы – все миры. Сколько их уже угасло и еще угаснет, как улетающих под вьюгою искр от ночного костра! Мог бы и наш мир погибнуть так же бессмысленно.

    Но Симон Петр ответил:

    Господи! к кому нам идти? Ты имеешь глаголы вечной жизни.

    Следующие за тем слова не могли быть сказаны Петром тогда; сказаны были потом, в Кесарии Филипповой. В этом синоптики правее IV Евангелия внешне-исторически; но внутренне все-таки прав Иоанн; эти, еще не сказанные, слова уже прочел Господь в сердце Петра:

    и мы уверовали и узнали, что Ты – Христос, Сын Бога Живого. (Ио. 6, 68–69.)

    Это значит: «мир Тебя не узнал – узнали мы».

    Ужас миновал – спасся мир.

    И дальше пошли, куда глаза глядят, по грязной дороге, под скучным и злым дождем, двенадцать нищих бродяг, а впереди – Тринадцатый, – все, кроме Иуды Дьявола, с такою радостью в сердце, как будто уже наступило царство Божие.

    XVII

    Здесь начинается вторая, после первой, до Крещения, утаенная жизнь Иисуса; второе «лето Господне», уже не «блаженное», а скорбное; бегство Иисуса от Израиля к язычникам, от своих к чужим; изгнание вольное и невольное. Месяцы этого года, 30–31-го нашего летосчисления, 16–17-го кесаря Тиберия, определяются для нас с почти несомненной исторической точностью: от Пасхи, начала апреля-низана, 30 года, до начала того же месяца 31 года, – 7 апреля, по очень, кажется, древнему, у Климента Александрийского уцелевшему преданию Церкви, о том, когда Иисус был распят.[650] Кроме этих двух точек есть и третья, в конце скитальческого года, перед последним смертным путем из Капернаума в Иерусалим.

    Когда же пришли в Капернаум, то подошли к Петру собиратели дидрахм и сказали. Учитель ваш не даст ли дидрахмы?

    (Мт. 17, 24).

    Это собирание дидрахм, иудейской дани на храм, происходило 15 марта-адара.[651]

    В этот последний год, чем дальше отходит от Иисуса и учеников Его, ближайших свидетелей жизни Его, великое светило Конца – Вечности, тем глубже эта жизнь, вышедшая только что из времени в вечность, снова вдвигается во время, возвращается в нашу историческую оптику времени. Вот почему и в евангельских свидетельствах, чем дальше от конца мира, ближе к концу Иисусовой жизни, тем точнее становится счет времени: месяцы скитаний, недели последнего пути в Иерусалим, дни в Иерусалиме, часы после Гефсимании, минуты на кресте.

    XVIII

    Оптике времени соответствует и оптика пространства: чем дальше от конца мира, ближе к концу Иисусовой жизни, тем точнее становятся меры пространственные, географические, в евангельских свидетельствах; видимому для нас все яснее движению во времени соответствует и движение в пространстве, тоже все яснее видимое для нас.

    Кажется, по свидетельству Марка-Петра, неразлучного Иисусова спутника, можно проследить почти все пути Его скитаний.

    После первого Умножения хлебов, —

    отправившись оттуда – (из Капернаума) – пришел в пределы Тирские и Сидонские. (Мк. 7, 24.)

    Значит, от Израиля уходит к язычникам, от своих – к чужим.

    Вышедши же из пределов Тирских через Сидон, пошел опять к морю (озеру) Галилейскому, через пределы Десятиградия (Мк. 7, 31), —

    на восточном берегу озера, в земле язычников: снова, значит, приближается к Израилю. После второго Умножения хлебов, —

    прибыл в пределы Далмануфские (Мк. 8, 10), —

    на западном берегу озера: значит, снова уходит от язычников к Израилю, от чужих к своим; но не надолго. После требования знамения с неба фарисеями, —

    оставив их, опять вошел в лодку и отправился на ту сторону (озера) (Мк. 8, 13.), —

    в Вифсаиду Юлию. После исцеления слепого в Вифсаиде, —

    пошел… в селения Кесарии Филипповой. (Мк. 8, 27).

    Значит, опять от Израиля уходит к язычникам. После исповедания Петра и Преображения, —

    вышедши оттуда (из Кесарии), проходили через Галилею. (Мк. 9, 30.)

    Значит, опять от язычников – к Израилю. И, наконец, – последний путь в Иерусалим (Мк. 10, 1).

    Сам остерегает учеников Своих, посылая их на проповедь:

    на путь к язычникам не ходите (Мт. 10, 5), —

    и Сам же к ним идет. Но, и покинув, отвергнув Израиля, как будто навсегда, вдруг вспоминает:

    Я послан только к погибшим овцам дома Израилева.

    …Нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам. (Мт. 10, 25–26.)

    Вот человек Иисус, в человеческой немощи своей, в сомнении, борении с самим Собою.

    «Мечется, прячется, как насмерть раненый зверь», – могли бы сказать о Нем враги Его; мог бы сказать Иуда враг, тоже спутник Его неразлучный.

    Норы имеют шакалы, и птицы небесные – гнезда, а Сын человеческий не имеет, где приклонить голову. (Лк. 9, 57).

    То бежит от Израиля к язычникам, то возвращается к нему, как будто подходит к порогу его, с надеждой заглядывает в него, и тотчас опять отходит с безнадежностью; хочет и не может покинуть его навсегда: «слишком любил – перелюбил Израиля».

    Сколько раз я хотел собрать детей твоих… и вы не захотели! (Лк. 13, 34).

    XIX

    Где-то в Тиро-Сидонской области, —,

    вошедши в дом, не хотел, чтобы кто узнал Его; но не мог утаиться. (Мк. 7, 24.)

    Так же точно, и на последнем пути в Иерусалим, —

    проходили через Галилею, ?????????????, —

    как бы «крадучись», «тайком», минуя населенные места,[652]

    и не хотел, чтобы кто узнал Его. (Мк. 9, 30.)

    Кажется, ясно, что прячется, но от кого и от чего, – совсем не ясно, и в голову никому не придет, за две тысячи лет, спросить об этом. Смутно помнит Петр-Марк о скитальческих путях Иисуса; помнит еще, куда Он ходил, но зачем, – уже забыл, или не хочет, боится вспоминать. Матфей и о самих путях уже почти забыл, а Лука забыл совсем.[653]

    Внешними только, географическими точками отмечен в евангельских свидетельствах утаенно-скитальческий путь Иисуса, и за две тысячи лет никто не увидит, что эти точки – капли крови; что этот страшно людьми забытый путь на земле Сына человеческого – как бы, в самом деле, насмерть раненого зверя кровавый след.

    XX

    Медленно великое светило Конца, солнце царства Божия, отходит от земли; медленно понимает Иисус, что время еще не исполнилось, брачный пир не готов: Агнец еще не заклан. С медленно в сердце проникающей горечью видит Он, как поворачиваются люди спиной к царству Божию:

    …звать послал… на брачный пир… и не хотели прийти… но, пренебрегши то, пошли, кто на поле свое, а кто на торговлю свою. (Мт. 22, 3–5.)

    Косность и тупость людей бесконечную так испытал на Себе Иисус, как никто.[654]

    Мертвым мертвецов своих погребать предоставь (Мт. 8, 22), —

    вот страшное слово Живого в царстве мертвых. Понял Он, что весь Израиль, а может быть, и все человечество – поле мертвых костей.

    Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле?

    Весь труд Его жизни не даром ли? Мир пришел спасти, и не спас? Вот рана в сердце Его, источающая кровь.

    XXI

    …Не хотел, чтоб кто-либо узнал (Его), ибо учил Своих учеников и говорил им, что Сын человеческий предан будет в руки человеческие, и убьют Его. (Мк; 9, 30–31.)

    Вот для чего уходит от мира, – чтобы остаться наедине с Двенадцатью, учить их и готовить к последнему пути, крестному. Уходит от мира сего, чтобы увести их в свой мир; спасти это последнее, единственное, что осталось у Него на земле. «Мир Его не узнал», – эти узнают; «свои не приняли», – примут эти.[655]

    Зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, – возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца, —

    сказано о всех Двенадцати на Тайной Вечере, —

    когда дьявол уже вложил Иуде Симонову Искариоту предать Его (Ио. 10, 13, 1–2).

    Знал же Иисус от начала, кто предаст Его.

    …Не двенадцать ли вас избрал Я, но один из вас – дьявол (Ио. 6, 64; 70).

    Как бы легко мог сказать ему: «уйди»; но вот, не скажет.

    Приходящего ко Мне не изгоню вон. (Ио. 10, 6, 37.)

    Будет и его любить до конца – до последнего лобзания, которым тот предаст Его в Гефсимании.

    Все они идут за Ним покорно, еще не зная, куда Он ведет их и зачем; молча удивляются-ужасаются, почему ушел Он от царства тогда, на горе Хлебов, и теперь уходит от мира.

    Господи! что это, что Ты хочешь явить Себя нам, а не миру? (Ио. 14, 22.)

    Так же, как братья Его, могли бы и они сказать:

    Втайне не делает никто ничего (доброго), но всякий ищет сам быть известным. Если Ты делаешь такие дела, то яви Себя миру. (Ио. 7, 4.)

    Не понимают, ужасаются, а все-таки идут за Ним, куда бы Он их ни повел, потому что любят Его бесконечно.

    Может быть, уже и теперь Он говорит им, что скажет в ту предсмертную ночь:

    вы – друзья Мои… Я уже не называю вас рабами, потому что раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего. (Ио. 15,15.)

    Может быть, уже и теперь молится за них, как будет молиться в ту предсмертную ночь:

    Отче! Я о них молю: не о всем мире молю, но о тех, которых Ты дал Мне.

    …Отче Святый! соблюди их во имя Твое… чтобы они были едино, как и Мы. (Ио. 17, 1–13.)

    XXII

    Слишком рано, конечно, празднуют враги Его победу над Ним, после Капернаумского утра: только теперь начинается между ними неземной поединок. Только тело врага убивает враг, в поединке земном, а в этом – и тело, и душу; временная жизнь или смерть решается в земном поединке, а в этом – вечная. Если Он – с Богом, то они – с дьяволом, и наоборот. Самое страшное, что может сделать человек с людьми. Он делает с ними, когда говорит:

    ваш отец – диавол. (Ио. 8, 4.)

    То же и они делают с Ним, когда говорят:

    теперь узнали мы, что бес в Тебе. (Ио. 8, 52.)

    Большего поединка Бога с дьяволом не было в мире и не будет, потому что большей любви, чем у Него, и большей ненависти, чем у них, не было в мире и не будет. Что разжигает их ненависть? Тайный, скрытый от них самих, только изредка, прямо в глаза им заглядывающий, в жилах их всю кровь леденящий ужас: «Кто это? что это? откуда?» Смутно чувствуют они в Нем Существо неземное. То, что говорят им в свое оправдание слуги их, посланные схватить Его и не посмевшие это сделать:

    никогда человек не говорил так, как этот Человек (Ио. 7, 46), —

    сами они чувствуют, сами признаются:

    мы не знаем, откуда Он. (Ио. 9, 29.)

    Кто же Ты? – Долго ли Тебе держать нас в недоумении? (Ио. 8, 25; 10, 24).

    Сколько бы ни брали Его – не возьмут: «между них» – сквозь них – проходит как дух. Сколько бы ни убивали Его, – не убьют: все мечи их проходят сквозь Него, как сквозь дух. Сколько бы ни уверяли себя и других, что «в Нем бес», – не уверят: тайное сомнение шевелится в них. Душу бы отдали – и отдадут, чтобы подавить сомнение, но не подавят.

    Всякий грех и хула простятся человекам…

    Но кто будет хулить Духа Святого, тому не будет прощения вовек (Мт. 12, 31; Мк. 3, 29), —

    слышат приговор Его над собою.

    Идите от Меня, проклятые, в огнь вечный (Мт. 25, 41).

    Этим-то вечным огнем и распаляется их ненависть. Вот чем Он держит их за сердце.

    XXIII

    Но и они держат Его. «Ваш отец – дьявол», – кому Он это говорит, – всем ли иудеям? Но «от Иудеев спасение» (Ио. 4, 22). На две половины делится для Него не только Израиль, но и все человечество – на пшеницу и плевелы, сынов Царства и сынов Лукавого, смешанных так, что не различить.

    …Хочешь ли, пойдем, выберем их?…Нет, чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали с ними и пшеницы.

    Оставьте расти вместе то и другое до жатвы. (Мт. 13, 28–30.)

    Кто пшеница, кто плевел, не знает и Он; борется с врагом неуловимым. Сколько бы ни брал его – не возьмет; сколько бы ни убивал – не убьет. Плевел сегодня – завтра пшеница; в Иуду вошел сатана сегодня, а завтра войдет в Петра, и ему скажет Господь: «Отойди от Меня, сатана!»

    Вот чем и они держат Его за сердце – плевелом-пшеницей: Иудой Дьяволом – Иудой Возлюбленным.

    На две половины делится мир: Петр – в одной, в другой – Иуда. И поединок в мире бесконечен: конец его – конец мира – Страшный Суд.

    XXIV

    Мартовские розы Тивериады отцветают так же скоро, как мечты о царстве Божием в слабых сердцах людских.

    С первым полуденным ветром, в начале мая, в глубокой, отовсюду горами стесненной котловине Геннисаретского озера наступает зной, а в конце мая, в начале июня становится невыносимым. Дышат болотной лихорадкой стоячие воды озерных лагун. Сквозь запах теплой воды и гниющей рыбы томно-лекарственно пахнут эвкалипты с облупленной кожей розово-телесных стволов, – в голубоватом, лихорадочно-знойном тумане, мглистые призраки, а от дремлющих по шею в воде, облепленных черною тиною, буйволов пахнет свинятником. Даже ночи бездыханно-жарки. Тучи жалящих мух и мошек не дают заснуть, и тягостно в знойном мраке благоухание лимонных цветов. Вся цветущая равнина Геннизара – как бы увядающий и тлеющий рай.[656]

    Ирод Антипа, построив столицу свою, Тивериаду, на старом кладбище, населил ее всяким языческим сбродом, потому что ни один благочестивый иудей не согласился бы жить на этом «нечистом месте».[657] Тивериада – на западном берегу озера, а на восточном – Гадара, тоже бывшее языческое кладбище, ныне – свиное пастбище, где бесы ютятся в запустевших гробах и живет Гадаринский бесноватый (Мк. 5, 1–5). Между этими двумя нечистыми местами, все оскверненное святое озеро – святейшее место земли, где едва не наступило царство Божие, – как бы с адом смешанный рай; царство Божие, смешанное с царством дьявола.

    XXV

    Знал Иисус, что надо Ему не только покинуть Израиля, но и отвергнуть его, проклясть; надо сказать:

    Се, оставляется вам дом ваш пуст. (Лк. 13, 35.)

    Но решиться на это, кажется, долго не мог. Всех утаенно-скитальческих путей Его мы не знаем: в IV Евангелии они иные, чем у синоптиков. Но и по тому, что мы знаем, видно, что много раз уходил Он от Израиля и опять возвращался к нему, с надеждой: «сколько раз Я хотел…»

    Долго решиться не мог – наконец решился. Кажется, после второго Умножения хлебов, выйдя из пределов Далмануфских (Магдалинских, по Матфею, 15, 39), —

    пошел, с учениками Своими, в селение Кесарии Филипповой (Мк. 8, 27.), —

    на север, в горную страну, у подножия Ермона. Знал, уходя, что вернется в родную землю только для того, чтобы в ней умереть.

    Если мы верно угадываем времена последнего года Господня, то Иисус пошел в Кесарию в начале Геннизарского лета. Может быть, в эти знойные дни, тосковал Он о горной свежести родных Назаретских высот, а белеющий между выжженных холмов над озером снежный Ермон манил Его к свежести еще более родных, неземных высот.

    XXVI

    Где и когда проклял Господь Израиля, мы не знаем с точностью, но можем догадываться об этом по трем намекам. Первый – то, что город Хоразин (Ker ase) упоминается только однажды, в слове Иисуса о трех нечестивейших городах Израиля – Вифсаиде, Хоразине, Капернауме, и больше нигде в Евангельских свидетельствах: будучи в Хоразине или около него, Иисусу было естественно вспомнить о нем. Второй намек – то, что нечестие этих городов сравнивает Господь с нечестием Тира и Сидона, а Кесария Филиппова находится в Сидонской области: идучи туда, было опять-таки естественно вспомнить Сидон. И, наконец, третий намек: на прямом и кратчайшем, двухдневном пути в Кесарию с Геннисаретского озера (через Tibnin или Gatir) находятся высоты Хоразинские, откуда Иисус мог окинуть последним, прощальным взором все расстилавшееся у ног Его, в белую знойную мглу закутанное озеро, место Блаженной Вести, от ее начала, горы Блаженств, над Капернаумом, до ее конца, горы Хлебов, над Вифсаидой, – некогда святейшее место земли, а теперь оскверненное, – смешанный с адом рай, царство Божие, смешанное с царством дьявола.

    Кажется, именно там, именно тогда, и сказал Господь притчу о «злом роде сем», – может быть, не только Израиле, но и всем человечестве:

    Выйдя из человека, дух нечистый ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит. Тогда говорит: «Возвращусь в дом мой, откуда я вышел». И пришедши, находит его незанятым, выметенным и убранным.

    Тогда идет и берет с собою семь духов, злейших себя, и, вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого.

    Так будет и с этим злым родом. (Мт. 12, 44–45.)

    Тогда начал укорять города, в которых наиболее явлено было сил Его, за то, что они не покаялись:

    Горе тебе, Хоразин! горе тебе, Вифсаида! ибо, если бы в Тире и Сидоне явлены были силы, явленные в вас, то давно бы они, сидя во вретище и пепле, покаялись.

    Но говорю вам: Тиру и Сидону отраднее будет в день суда, нежели вам.

    И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвергнешься; ибо, если бы в Содоме явлены были силы, явленные в тебе, то он оставался бы до сего дня. Но говорю вам, что земле Содомской отраднее будет в день суда, нежели тебе. (Мт. 11, 20–23.)

    Это, может быть, не только тем трем, но и всем городам земли – всему Граду Человеческому сказано; может быть, и наш Капернаум, христианский, до неба вознесшийся, до ада низвергнется.

    XXVII

    Проклял Господь Израиля, а все-таки любит его и будет любить до конца. На последнем пути в Иерусалим, когда Он увидит Его, то заплачет о нем:

    О, если бы и ты, хотя в сей твой день, узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих. (Лк. 19, 42.)

    Что произошло бы, если бы Иерусалим узнал, «что служит к миру его»; если бы начатая там Иисусом борьба кончилась Его победой, и в одном углу эллино-римского мира, orbis terrarum, основан был Град Божий, царство Божие? «Стал ли бы Иисус во главе народа Своего, чтобы начать новую эру всемирной истории, от нынешнего хода ее совершенно отличную?» – спрашивают левые критики и отвечают: нет, если бы «Царю Иудейскому» удалось поднять восстание в народе, свергнуть власть иерархии, то Он был бы и Сам в величайшем затруднении, не зная, что Ему делать с этою властью».[658]

    Если так, то люди оказали благодеяние Сыну человеческому, распяв Его; это, конечно, с той предпосылкой, что вера Иисуса и наша в царство Божие – самообман.

    Что было бы, если бы Он победил? А что будет, если Он снова придет и победит? Ведь и это будущее столь же невообразимо для нас, как и то прошлое, возможное или невозможное, и даже так, что эти недоумевающие люди решают: «Никогда не придет».

    Сын человеческий говорит нашему второму человечеству о гибели первого:

    как во дни перед потопом, ели, пили, женились, выходили замуж, до того дня, как вошел Ной в ковчег: и не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех, так будет и в пришествие Сына человеческого. (Мт. 24, 38–39.)

    Если не покаетесь, все так же погибнете (Лк. 19, 3.)

    Что было бы, если бы Иисус тогда победил? Можно с уверенностью сказать одно: не было бы грозящей нам сейчас гибели второго человечества.

    Надо быть религиозно невменяемым, как люди наших дней, чтобы думать, что человечеству могло пройти даром убийство Сына Божия и что мир будет искуплен Им, не искупив себя перед Ним.

    XXVIII

    Все это, может быть, уже предвидел Иисус на Хоразинских высотах: может быть, тогда уже плакал о том, кого проклинал, – не только о «злом роде сем», Израиле, но и о всем роде человеческом:

    сколько раз Я хотел… и вы не захотели! (Лк. 13, 34.)

    И окинув последним взором Землю Святую – Проклятую, пошел.

    Днем и ночью, в зной и стужу, в дождь и ведро, идут-идут двенадцать нищих бродяг, а впереди их Тринадцатый. Куда идут, сами не знают; знает Он один: – на Крест.

    9. Кесария Филиппова

    I

    Ирод Филипп, четверовластник, сделал столицей своей древний город бога Пана, Паниас, на южных предгорьях Антиливана, у подножия Ермона, отстроив его заново, со всем великолепием эллино-римского зодчества, и назвав «Кесарией», в честь кесаря Августа.[659] Но верной осталась древнему богу земля его и под новым именем. «Жив Великий Пан», – журчали воды, шумели листья, жужжали пчелы; и гром гремел, и трепетала звездами ночь от радости, что жив великий Пан.

    В северной части города высилась огромная скала, с темной пещерой, Панионом, незапамятно-древним святилищем Пана, где бил из бездонной расщелины, как бы адова устья, один из великих Иорданских источников. Новорожденные воды Святой Реки вытекали из адова устья сначала широкой и гладкой, хрустальной волной, как из наклоненной чаши, а потом низвергались водопадами в ущелье, где, разбившись на тысячи русл, то прядали шумно сверкающей пеной, между черных базальтовых глыб, то стлались по песчаному ложу, тонко звеня невидимо-прозрачным стеклом. Все эти живые воды орошали священные Пановы рощи, где возносились осокори, вязы, клены, дубы и тополя такой вышины и красоты «божественной» – «демонической», ?????????, по слову Платона о рощах Атлантиды, Блаженного Острова,[660] что казались насажденными самим богом Паном, в веке Золотом, или Богом Адонаем, в раю.[661]

    II

    Отец Ирода Филиппа, Ирод Великий, тот, самый, что «искал погубить Младенца» Спасителя (Мт. 2, 23), воздвиг земному богу, кесарю Августу, иному «Спасителю», на узком выступе скалы над самой кручей, где зияла пещера Паниона с Иорданским источником, великолепный, из белого мрамора, эллинского зодчества храм. Были, должно быть, и на нем, как на всех подобных храмах, посвятительные надписи; какие – мы можем судить по дошедшим до нас, надписям, Приенской и Галикарнасской, от 9 года до Р. X., прославляющим день рождения Августа:

    Бог послал нам Спасителя, ?????… Море и суша радуются миру… Большего, чем он, не будет никогда… Ныне Евангелие,

    , о рождестве бога исполнилось.[662]

    III

    Путнику, восходившему, как Иисус, в летние дни, с раскаленной равнины Геннизара на лесистые предгорья Антиливана, у Кесарии Филипповой, где, в многоводных и густолиственных рощах Пана, веет и в самые жаркие дни сквозь благовонный мед лавро-розовых чащ девственный холод Ермонских снегов, – путнику казалось, что, выйдя из адского пекла, входит он в свежесть райских садов.

    Здесь, в Кесарийских ущельях, отпечатлелся, может быть, в те дни, на гладком песке Иорданских источников, рядом с копытами горной козы или самого бога Пана, след ноги Господней.

    Сын человеческий не имеет, где приклонить голову. (Мт. 8, 20.)

    Здесь приклонил на глубокие, между корнями дубов, мягкие – мягче изголовий царских – мхи; здесь отдохнул перед последним путем, Крестным.

    IV

    Более чем вероятно, что свидетельство Марка об утаенно-скитальческом пути Господнем в Кесарию Филиппову относится к тому древнейшему, может быть, доевангельскому, слою преданий-воспоминаний, где исторически подлинно все, насколько вообще религиозный опыт, сверхисторический, вместим в порядок истории. Вот одно из тех свидетельств, где все еще слышится живой голос Петра сквозь голос Марка: Петр говорит, Марк записывает. В этом убеждает нас редчайшая во всех вообще евангельских свидетельствах, а в Марковых особенно, точность в указаниях места и времени.

    Время Кесарийского действия – после Умножения хлебов и отвержения обоюдного, – Иисуса Израилем и Израиля Иисусом. В этом точном указании времени синоптики согласны с IV Евангелием, что также для нас порука в исторической подлинности Кесарийского свидетельства. Смысла, решающего все в жизни учеников и Учителя, не получает ли, в самом деле, только после такого отвержения обоюдного этот удивительный, Иисусом в Кесарии Филипповой заданный ученикам вопрос:

    а вы за кого почитаете Меня?

    Или еще удивительнее в греческом подлиннике:

    а вы что обо Мне говорите, – кто Я такой?

    (??. 8, 29; Мт. 16, 15; Лк. 9, 20).

    Темный у синоптиков, ясный только в IV Евангелии вопрос:

    не хотите ли и вы отойти от Меня? (Ио. 6, 68), —

    как отошел Израиль, и отойдет, может быть, весь мир? Сказано ли это Иисусом или только подумано, – глубже и исторически подлинней нельзя объяснить того, из чего вышло все Кесарийское действие. Здесь, как почти везде, первый и лучший истолкователь синоптиков – Иоанн.

    V

    Точность в указании времени, доходящая до счета дней, в Марковом свидетельстве о Кесарии, есть нечто единственное, больше нигде не встречающееся в нем, до страстей Господних.

    Дней через шесть

    (9, 2), —

    после того вопроса: «Кто Я такой?» будет услышан ответ на горе Преображения:

    Сей есть Сын Мой возлюбленный. (Мк. 9, 7.)

    «Дней через шесть», – по свидетельству Марка, а по свидетельству Луки (9, 28): «через восемь». Шесть – восемь: около семи – седмица. Эта, Кесарийская, и та, Страстная: эта – как бы тень и прообраз той; сказано в этой, сделано в той. Здесь, в Кесарии, Марк считает время днями, а там, в Иерусалиме, будет считать уже часами, минутами.

    Есть у памяти сердца свое особое время, не то, что у памяти ума. Память сердца считает время тем в меньших дробях, чем больше для нее то, что происходит во времени; время умаляется, как бы сжимается для сердца, по мере того как событие для него растет; сердце бьется все чаще, быстрее, – быстрее льется в часовой склянке песок, движется стрелка на часах памяти: годы, месяцы, дни, часы, минуты, секунды, и последний миг – вечность – Конец. Меньше произойдет в десять веков всемирной истории, чем в десять секунд – миг – на кресте. Это умаление, сжимание времени началось для Петра в Кесарии Филипповой. «Дней через шесть» – эти три слова – как бы памятная, сделанная рукой самого очевидца Петра заметка на полях Евангелия; ею хочет он сказать: «Главное начинается здесь; здесь сказал нам Иисус, и мы Ему поверили, что Он – Христос».

    VI

    Точности в указании времени соответствует точность и в указании места.

    Есть у сердца и память мест особая, не та, что память ума. Чем событие огромнее для сердца, тем крепче и уму непонятнее прилепляется память к мельчайшим черточкам тех мест, где событие происходит. Две такие черточки уцелели в воспоминаниях Петра о Кесарии.

    Спрашивал Он, дорогою,

    , учеников своих. (Мк. 8, 27).

    Помнит ли Марк, помнит ли сам Петр, что значит «дорогою»? Если ум забыл, то сердце помнит: «Сын человеческий не имеет где приклонить голову», – в скитании, в изгнании, в отвержении, в проклятии, может быть, не только Израилем, но и всем человечеством. Все идут, да идут, и будут идти до пределов земли, до конца времен, двенадцать нищих бродяг, а впереди – самый нищий, Тринадцатый.

    Вот одна из черточек, а вот и другая.

    VII

    В пригороды-села, ?????, Кесарии Филипповой, пошел Иисус.

    (Мк. 8, 27.)

    В пригородах был, а в города не входил. Помнит ли Марк, помнит ли сам Петр, что и это значит? Если через двадцать лет забыл, а через двадцать веков это темное место в памяти Петра осветилось для нас, как внезапным лучом, светом истории, то разве и это не чудесная порука в истине всего свидетельства?

    Больше года ходит Иисус около Тивериады, столицы «государя» своего, Ирода Антипы, и тот «ищет Его увидеть» (Лк. 9, 9), но Он в нее не войдет. Многие дни, может быть месяцы, ходит и около столицы Ирода Филиппа, Кесарии, но не войдет и в нее. Кажется, всю жизнь уходит от больших городов, где люди, как Марфа, «суетятся о многом», забыв, что «нужно только одно» (Лк. 10, 41–42); где князь мира сего дает людям «власть и славу, ибо она предана ему» (Лк. 4, 6). В Иерусалим войдет только для того, чтоб умереть, но будет и в эти последние дни уходить каждую ночь из города в селение Вифанию.

    Так всю жизнь уходит из городов-темниц на волю, от людей и камней – к лилиям долин и птицам небесным, из ада человеческого – в Божий рай.

    Вот один из двух глубоких, может быть, умом Петра забытых, но сердцу его памятных, смыслов этой черточки: «пошел в селения Кесарии Филипповой», а вот и другой. Именно здесь, в Кесарийском ущелье, откуда виднелся вдали, на узком выступе скалы над пещерой Паниона, храм «Спасителя» Августа, – именно здесь, как нигде, должен был прозвучать вопрос Спасителя Христа: «кто Я?» Здесь же, на Иорданских источниках, должен был Иисус, вспомнив о Крещении, начале своем, возвестить и свой конец – Крест.

    VIII

    Скупы вообще все евангельские свидетельства на обозначения мест. Только тогда вспоминают их, когда речь идет о главнейших событиях в жизни Христа. В Вифлееме или Назарете – Рождество, в Вифаваре – Крещение, в Капернауме – Блаженная Весть, а в Кесарии что? Здесь впервые людям явлен Крест.

    Мог ли знать Иисус, без чудесного дара предвидения, что умрет на кресте? Мог, вопреки всей левой критике. Вспомним, что в самый год Р. X. (4–5-й до нашей эры), римским проконсулом Варом, подавившим мятеж Иуды Галилеянина, «Мессии», распято две тысячи мятежников, чье главное гнездо находилось в соседнем с Назаретом, Сепфорисе, так что лес крестов осенил черною тенью колыбель Младенца Христа.[663] Вспомним, что в 6 году нашей эры, 10–11-м – по настоящем Р. X., подавлен проконсулом Конопием второй мятеж того же Иуды Галилеянина или другого «Мессии», нам неизвестного, и снова множество мятежников распято.[664] Эти кресты мог уже видеть Отрок Иисус.

    Дерева не хватит на кресты, в безлесой пустыне Иудейской, у стен осажденного Иерусалима, в конце Иудейской войны, так что один и тот же крест будет служить для многих распятий.[665]

    Всех «Мессий, царей Израиля», казнь, по римским законам, – крест. Этого не мог не знать Иисус; не мог не предвидеть, что «преступник» двух законов, Моисеева и кесарева. Он будет казнен, а для Него, Мессии, казнь – значит крест.

    Только что сказал себе: «Я – Христос, Мессия», как уже увидел Крест. Видел всегда, но впервые явил его людям здесь, в Кесарии Филипповой; думал о Кресте всегда, но лишь здесь сказал впервые людям: «Крест». Смысл Кесарии Филипповой – в этом. Это помнит Петр-Марк.

    Кто хочет идти за Мною… возьми свой крест. (Мк. 8, 34.)

    Или, по «незаписанному» в Евангелии слову Господню, Аграфу:

    кто не несет креста своего, тот Мне не брат.[666]

    Сын человеческий сделается Братом человеческим впервые здесь, в Кесарии Филипповой.

    Первенцем был между многими братьями (Рим. 8, 29.), —

    скажет Павел.

    К братьям Моим или (Ио. 20, 17), —

    скажет сам Господь, по воскресении.

    IX

    Это лицо Брата, неузнанное тогда, и теперь, через две тысячи лет, все еще неизвестное, потому что слишком человеческое – в Божеском, является здесь, в Кесарии Филипповой, так, как, может быть, нигде в жизни человека Иисуса, кроме Гефсимании. Но уже и здесь, в самом Евангелии, религиозный опыт застилается позднейшим догматом, лицо Иисуса, Сына человеческого, – лицом Христа, Сына Божия, как слишком ярким полуденным светом застилается даль. Тайну Иисуса во Христе уже само Евангелие открывает невольно, нехотя, как бы вопреки себе. Здесь, в Кесарии Филипповой, как нигде, кроме Гефсимании (но и ее начало уже здесь), борется, может быть, не только в сердце учеников, но в сердце Петра, нашего главного свидетеля, но и в сердце самого Учителя, – Иисус с Христом, Сын человеческий – с Сыном Божиим. Кто Кого победит, – вот вопрос Кесарии Филипповой.

    Мы никогда ничего не поймем ни в жизни, ни в смерти человека Иисуса, никогда не увидим ни первого утаенного лица Его, Назаретского, ни последнего – Гефсиманского, Голгофского, если не увидим Его лица Кесарийского. Здесь, как нигде, наша воля к спасению противоположно согласна с волей учеников Его: увидеть в Иисусе Христа, в Сыне человеческом – Сына Божия, – их воля; а наша – во Христе увидеть Иисуса, в Боге – человека. Им погибнуть или спастись значит узнать в Иисусе Христа, а нам – во Христе узнать Иисуса.

    Я не тем казался, чем был;

    Я не то, чем кажусь, —

    говорит Иисус в «Деяниях Иоанна»;[667] это мог бы Он сказать и нам, через две тысячи лет. Все еще Он кажется и нам, так же, как ученикам своим, или только Иисусом, или только Христом; все еще и мы до конца не поняли тайны Кесарии Филипповой: Иисус – Христос. Мог бы Он сказать и о нас, как о них:

    те, кто со Мной, Меня не поняли.[668]

    X

    Чтобы понять разговор, как следует, надо знать не только, о чем люди говорят, но и где. «Спрашивал (Иисус) дорогою учеников своих», – кажется, не значит: «идучи дорогой». Слишком невероятно, чтобы тринадцать человек могли на ходу говорить или хотя бы только слушать, участвовать молча в беседе о сокровеннейшей тайне своей, о том, от чего зависит спасение не только их, но и всего человечества. Кажется, «дорогою» значит: «в пути», «в странствии».

    Слишком верить Луке в Кесарийском свидетельстве нельзя: даже имени Кесарии не помнит он, или не считает нужным вспоминать. Но, кажется, одной у него черточке, объясняющей Марка, можно верить.

    …Однажды, когда Он молился в месте уединенном

    , и ученики были с Ним, Он спросил их… (Лк. 9, 18.)

    Перед каждым великим шагом в жизни своей молится Иисус, чтобы узнать волю Отца: так же и перед этим, величайшим – первым шагом на Крестном пути, потому что Крестный путь начинается для Него уже здесь, в Кесарии. Молится почти всегда в ночные часы или вечерние. Так же, вероятно, и теперь, в конце дневного пути, на привале у костра, под сенью одной из священных Кесарийских рощ бога Пана, у одного из множества русл Иорданского источника, а после молитвы и такого же, может быть, преломления хлеба, как на той последней Тайной Вечере, спрашивает учеников:

    что говорят обо Мне люди, – кто Я такой?

    Так по свидетельству Марка (8, 27), а по Матфееву (16, 13):

    что говорят люди о Сыне человеческом, – кто Он такой?

    И, наконец, еще по свидетельству Луки. (8, 18):

    что говорит обо Мне народ, – кто Я такой?

    Странный, как будто невозможный, вопрос. Чтобы не знать или забыть, что говорят о Нем люди, не должен ли Он был забыть всю свою жизнь – кто Он, где Он, откуда и куда идет; забыть, как уже в начале служения, —

    весь народ говорил о Нем: не это ли Христос (Мессия)? (Мт. 12, 23);

    и, в конце, на горе Хлебов, —

    люди, видевшие чудо… сказали: это истинно тот Пророк, которому должно прийти в мир (Мессия). (Ио. 6, 14.);

    и как хотели Его сделать царем Израиля, новым Иудой Галилеянином или Иродом Великим; и как ушел Он от народа, отверг его, проклял? Все это не должен ли Он был забыть, – как бы вдруг сойти с ума, погрузиться в беспамятство? А если не так, то за явным смыслом вопроса есть тайный. Чувствуют это и ученики, когда отвечают:

    (одни) говорят, что Ты – Иоанн Креститель (воскресший из мертвых); другие, что Илия, а иные, что один из пророков. (Мк. 8, 28.)

    XI

    Тайный смысл вопроса чувствуют и ждут, не заговорит ли Он, наконец, о себе уже прямо, не в третьем лице, как всегда: «Сын человеческий», а в первом: «Я»; не скажет ли им Сам, кто Он такой?

    Долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты – Христос (Мессия), скажи нам прямо. (Ио. 10, 24.)

    С трепетом ждут, не прозвучит ли, наконец, всегда заглушаемый, но незаглушимый между ними вопрос:

    а вы что обо Мне говорите, – кто Я такой? (Мк. 8, 29) —

    Дождались – прозвучал.

    Очень знаменательно, что вопрос повторяется у всех трех синоптиков, слово в слово: врезался, должно быть, в память учеников неизгладимо; услышали его из уст Господних точно так, как мы его читаем в Евангелии. Внутренний же смысл его опять объясняет Иоанн. Место у него не указано, но, судя по времени, – после Умножения хлебов, и отступления от Иисуса Израиля, – дело происходит, и по IV Евангелию, там же, где по синоптикам, – в Кесарии Филипповой.

    Тогда Иисус сказал Двенадцати: не хотите ли и вы отойти от Меня? (Ио. 6, 67.)

    В двух грамматических частицах – в союзе ??, у синоптиков: «а вы что обо Мне думаете?» и в союзе ???, у Иоанна: «и вы отойти от Меня не хотите ли?» – в этих двух частицах скрыто жало одного вопроса. Вовсе не о том спрашивает Господь, верят ли ученики уже (после Его отвержения Израилем, это было бы нелепо), а о том, верят ли они еще, что Он – Христос. Этот-то именно смысл Кесарии Филипповой, темный у синоптиков, ясен только в IV Евангелии.

    XII

    Можно бы сказать о Кесарийском свидетельстве Марка-Петра то же, что мы сказали о свидетельстве Иоанна: в миг между вопросом и ответом судьбы мира колеблются, как на острие ножа; мир может спастись или погибнуть.

    Ты – Христос, —

    ответил Петр – спасся мир. Принял на себя в этот миг и поднял Петр всю тяжесть мира. «Кто Я?» – на этот вопрос Иисуса ответило устами Петра все человечество: «Христос». Петр, в этот миг, больше Иоанна Крестителя, величайшего из рожденных женами, потому что Иоанн все еще сомневается:

    Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого? (Мт. 11, 3.), —

    а Петр уже верит. В миг исповедания высшая точка всего человечества – он.

    Очень вероятно, что исповедание Петра, только в его же собственном свидетельстве у Марка, сильнейшее – кратчайшее, в двух словах: «Ты – Христос», – исторически подлинно. Петр не мог сказать по-гречески:

    ; он сказал по-арамейски: entach Meschina, «Ты – Мессия». Но, в устах Петра, «Мессия» значит уже: «Христос».

    Верно угадывают и объясняют этот внутренний смысл исповедания Лука и Матфей:

    Ты – Христос (Помазанник) Божий. (Лк. 9, 20.)

    Ты – Христос, Сын Бога Живого. (Мт. 16, 16.)

    XIII

    Вот мы оставили все и пошли за Тобой (Мк. 10, 28), —

    скажут ученики, уже в конце служения Господня; то же могли бы сказать и в начале. Чтобы оставить все и пойти за Ним, должны были уже и тогда начать узнавать, что Иисус есть Христос.

    Мы нашли Христа (Мессию), —

    говорит Симону брат его, Андрей, еще в Вифаваре (Ио. 1, 40–41). Первый шаг учеников за Иисусом есть уже узнавание, исповедание Христа, и каждый следующий тоже: идут за Ним все дальше, потому что узнают Его все больше. Медленно, долго и трудно узнают.

    Кто этот Сын человеческий? (Ио. 12, 34.) —

    недоумевают, может быть, вместе с народом.

    Когда же Он вошел в Иерусалим, весь город пришел в движение, и говорил: кто это?

    (??. 21, 10).

    …Не знаем, откуда Он, ????? ?????. (Ио. 9, 29.)

    Видят, что Он как будто прячется от них, и не понимают, зачем.

    Кто же Ты? (Ио. 8, 25). – Долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты Христос, скажи нам прямо. (10, 24).

    Прямо не может сказать, так же как знамения с неба не может показать «роду сему лукавому и прелюбодейному»; сами должны увидеть, узнать, что это Он.

    Если так, то значит, много было узнаваний, исповеданий; но такого, как здесь, в Кесарии Филипповой, не было: первое, все-таки, и единственное, – это. Только теперь действительно сделали выбор и, оставив все, пошли за Ним в изгнание, в отвержение, в проклятие всем Израилем, а может быть, и всем человечеством.[669] Бывшие исповедания, все – как во сне; это одно – наяву; те – только бледные зарницы этой Кесарийской молнии; медленно-долго узнавали – узнали вдруг.

    Здесь, в Кесарии, только что Петр сказал: «Ты – Христос», – родилось христианство, потому что все оно – в трех словах: «Иисус есть Христос». Тайна Вифлеема или Назарета – Рождество Христа в человеке; тайна Кесарии Филипповой – Рождение Христа в человечестве. Родилось христианство – умерло язычество, «умер Великий Пан». Только что Петр сказал: «Ты – Христос», – здесь, в священной роще Пана, может быть, пронесся, над головами Тринадцати, в ночной темноте, по верхушкам деревьев, как бы панического ужаса шепот, – умирающего бога Пана последний вздох.

    Умерло язычество – умер и Израиль. Этого Петр еще не знает; узнает Павел. Если «Израиль» значит «Закон» а «конец Закона – Христос» (Рим. 10, 4), то Он же – и конец Израиля. Здесь, в Кесарии Филипповой, Петр, только что сказал: antach Meschina, «Ты – Христос», – убил Израиля.

    XIV

    Лучше всего объясняет исповедание Петра Иоанн:

    Господи! к кому нам идти? Ты имеешь глаголы вечной жизни. И мы уверовали и узнали, что Ты – Христос. Сын Бога Живого. (Ио. 6, 68–69.)

    Главное – то, что «узнали»; не только «уверовали» но и «узнали».

    Если не узнаете, что это Я,

    , то умрете во грехах ваших (Ио. 8, 24.)

    Когда вознесете – (распнете) – Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я. (Ио. 8, 28.)

    Это говорит не только иудеям, но и всем, до конца времен не узнающим, – Неузнанный.

    Начал исповедание Петр – кончит сам Иисус.[670]

    Первосвященник в Синедрионе, судящем Господа, спросит Его:

    Ты ли Христос, Сын Благословенного?…Иисус сказал: Я,

    , и вы узрите Сына человеческого, сидящего одесную Силы (Божией) и грядущего на облаках небесных.

    Тогда первосвященник, разодрав одежды свои, сказал: на что еще нам свидетелей?

    Вы слышали богохульство. Как вам кажется? Они же все признали Его повинным смерти. (Мк. 14, 61–64.)

    «Кто Ты?» – на этот вопрос отвечает Иисус всегда, и не может ответить иначе, как только одним словом: «Я»,

    . – «Я есмь».

    Два у Него человеческих имени: «Иисус» и «Христос»; Божеское же имя – только одно: «Я». Каждый человек говорит: «я», но никто никогда не говорил и не скажет этого так, как Он. Все наши «я», человеческие, – временны, частны, дробны, мнимы; только Его – цельно, едино, истинно, вечно, – Я всего человечества. Тот еще не исповедал Его, кто сказал о Нем: «Христос», а только тот, кто сказал Ему самому: «Ты – Христос». – «Это Я», – говорит Иисус, и Петр отвечает: «это, воистину. Ты». – «Я есмь», – говорит Иисус, и Петр отвечает: «Ты еси».

    Вот что значит Кесария Филиппова.

    XV

    Что произошло после исповедания Петра? В ответе на этот вопрос, между Марком, с одной стороны, и Лукой и Матфеем, с другой, – противоречие как будто неразрешимое.

    …Иисус сказал ему в ответ: блажен ты, Симон, сын Ионин (по-арамейски, bar-jona), ибо не плоть и кровь открыли тебе это, но Отец Мой, сущий на небесах. И Я говорю тебе: ты – Петр (Kifa, «Камень», по-арамейски), и на сем камне Я созижду Церковь Мою, и врата адовы не одолеют ее. И дам тебе ключи царства небесного; и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах. (Мт. 16, 15–19.)

    Против исторической подлинности этих слов говорит многое. Прежде всего, их отсутствие в свидетельстве не только Луки, но и Марка-Петра. Если слова эти помнят другие – те, от кого узнал их Матфей, мог ли забыть их именно тот, кому они сказаны? А если помнит, то почему скрывает, молчит? Все из-за того же «смирения», заставившего его, будто бы, скрыть и хождение по водам? Это так же невероятно, как если бы Петр умолчал из смирения о том, что удостоился первый увидеть воскресшего Господа. Да и нечем было слишком «гордиться» Петру в Кесарии Филипповой: противовес гордыне дан ему тотчас; так же низко пал, как высоко вознесся. Тотчас же за тем словом Господним: «Блажен ты, Симон Ионин», – услышит другое: «Отойди от Меня, сатана!» Подлинным для него смирением было бы не умолчание, а признание того, с какой высоты он пал.

    XVI

    Это во-первых, а во-вторых: более, чем вероятно, что говорить о «Церкви», в смысле позднейшего греческого слова, ekklesia, Иисус не мог уже потому, что не только этого слова, но и самого понятия не было тогда в Израиле. Он мог произнести, на языке арамейском, только слово kahal, что значит «собрание», «община» иудеев, – по крови и по закону, «обрезанных». Кроме них, никто не входит в kahal; в будущую же Церковь, Экклезию, войдут и язычники, «необрезанные» – «псы». Между Кагалом и Церковью – такая же разница, как между Иудейским Мессией и христианским Христом.

    В-третьих, наконец: слова «Церковь» нет нигде в Евангелии, кроме двух Матфеевых свидетельств, – этого, Кесарийского, и другого, где Иисус, уже на пути в Иерусалим, повторяет слово о связывающей и разрешающей власти Церкви, говоря уже не только Петру: «свяжешь – разрешишь», но и всем верующим: «разрешите – свяжете»:

    ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них (Мт. 18, 18–20.)

    В том, Кесарийском, слове, «Камень», положенный в основание Церкви, – Петр, а в этом – сам Христос; в том Петр – один над всеми, а в этом Христос – один во всех; путь от Церкви ко Христу – в том, а в этом – от Христа к Церкви. Между этими двумя словами – такое противоречие, что если одно было, то другое не могло быть сказано. Вернее же всего, по нашим трем доводам, что ни одно не было сказано, потому что Иисус о Церкви говорить совсем не мог, и что слово это вложено в уста Его самою Церковью, уже возникавшей в лице первохристианской общины. Будущее здесь перенесено в прошлое, внутренний опыт, религиозный, – во внешний, исторический; мистерия – в историю.

    «Ты – Петр, Камень», – говорит не Иисус, а сама Церковь – о своем Верховном Апостоле. В слове этом как бы уже слышится римских и византийских колоколов далекий благовест.

    XVII

    Но если не мог говорить Иисус о Церкви, то и не думать не мог о своей общине, выйдя с учениками из общины Израильской.

    Не бойся, малое стадо, ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство. (Лк. 12, 32.)

    «Малое стадо» будет великою Церковью. Но это тихое, как бы тишиной Геннисаретского полдня над озером обвеянное, слово, этот шепот о Церкви – как не похож на тот громогласный Кесарийский благовест.

    Знает и Лука, что Иисус думает о Церкви, но знает также, что Он еще не может о ней говорить. Симона Петра избирает Господь, и в III Евангелии, но уже на Тайной Вечере, и как опять непохоже это избрание на то, Кесарийское!

    Симон! Симон! вот сатана просил (у Бога), чтобы сеять вас, как пшеницу (сквозь сито).

    Но Я молился о Тебе, чтобы не изнемогла вера твоя; и ты, некогда обратившись (покаявшись), утверди братьев твоих. (Лк. 22, 31–33.)

    В том, Кесарийском, слове о Петре какое спокойствие, а в этом – какая тревога, почти страх! Там Петр уже Камень, а здесь все еще только сеемая сатаною пшеница, а если и «камень», то жалко идущий ко дну, как в хождении по водам.

    …Если и все соблазнятся о Тебе, я не соблазнюсь.

    …Хотя бы надо было мне и умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя. (Мт. 26, 32–35.)

    И вот соблазнился, отрекся, хуже всех:

    не знаю Человека сего. (Мк. 14, 71.)

    Нет, Симон Ионин еще не «блажен», в Кесарии.

    XVIII

    Очень знаменательно переносит IV Евангелие исповедание Петра и его наречение «Камнем» из конца служения Господня, Кесарии, в начало его, Вифавару.

    Симон, услышав слово брата своего, Андрея:

    мы нашли Мессию (Христа), —

    тотчас же верит ему; если еще не словом, то сердцем уже Христа исповедует. «Иисус же, видя его, идущего к Нему» (в первый раз в жизни, должно быть, видит), говорит:

    ты – Симон, сын Ионин; ты наречешься Кифа (Камень) (Ио. 1,40–41).

    Слово же о будущих судьбах Петра переносится Иоанном уже в последнее явление воскресшего Господа, на Тивериадском озере. Трижды, соответственно, должно быть, трем отречениям Петра, спрашивает Господь:

    Симон Ионин! любишь ли ты Меня; —

    трижды слышит ответ:

    Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя, —

    и трижды завещает:

    паси овец Моих. (Ио. 21, 15–17).

    Паства – Церковь. Вот куда перенесено Иоанном Матфеево слово о Церкви, – из времени в вечность, из истории в мистерию. Но и здесь Иисус не называет Церкви по имени. Слово это для Него как бы несказуемо. Никогда не говорит: «Церковь», как никогда не говорит: «Христос»; не хочет или не может сказать. Почему? За две тысячи лет христианства никто об этом не спросит.

    XIX

    Принял ли Господь исповедание Петра в Кесарии Филипповой и если принял, то как? Этого не знает Марк, должно быть потому, что сам Петр не знает.

    Кажется, случилось и с Петром то же, что со всем христианством: только что увидел Христа – перестал видеть Иисуса; Бога узнал – не узнал Человека. Мог бы сказать и в эту Кесарийскую ночь, как скажет в ту. Иерусалимскую, во дворе Каиафы:

    не знаю Человека сего.

    Так же могло бы сказать и все христианство: так же знает Христа, Бога, но не знает человека Иисуса.

    Судя по тому, что произойдет, от Кесарии до Голгофы, ясно одно: исповедание Петра не мог принять Господь с той безмятежной радостью, какая слышится в словах Его, у Матфея. Если и радуется, то не за Себя:

    радость Моя в вас пребудет, и радость ваша будет совершенна. (Ио. 14, 11).

    Радуется, что Отец привлечет их к Нему:

    никто не может прийти ко Мне, если не привлечет его Отец. (Ио. 6, 44.)

    Вспомнил, может быть, радость избрания нездешнего:

    Я вас избрал, прежде основания земли.

    Elegi vos antequam terra fierat, —

    по не записанному в Евангелии слову Господню, Аграфу.[671] Но радость эта смешана с великою скорбью.

    Душа Моя скорбит до смерти (Мк. 14, 34.), —

    мог бы сказать, уже и в эту Кесарийскую ночь, как в ту, Гефсиманскую. «Царство Божие приблизилось, – уже наступает»; «конец при дверях» – такова, в начале служения Господня, Блаженная Весть, а в конце – скорбная: Царство отдалилось, отступило:

    еще не скоро конец. (Лк. 21, 9.)

    Званых звал на брачный пир, —

    и не захотели прийти. (Мт. 22, 3.)

    Знает, что будет Церковь, и «врата адовы не одолеют ее»; но, если в этом знании – торжество, то лишь надгробное, – над царством Божиим. Будет Церковь, значит: Царства не будет сейчас; могло быть, но вот отсрочено; мимо человечества прошло, как чаша мимо уст. Думает Иисус о Церкви, но не говорит о ней, как любящий думает, но не говорит о смерти любимого. Знает, что Церковь, вместо Царства, – путь в чужую страну, вместо отчего дома; пост; вместо пира; плач вместо песни; разлука вместо свидания; время вместо вечности. Церковь – Его и наше, на земле, последнее сокровище, но Церковь вместо царства Божия – пепел вместо огня. Знает Иисус, что «мерзость запустения станет на месте святом».

    Будет великая скорбь, какой не было от начала мира…

    …И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть. (Мт. 24, 15, 22).

    Вот что значит: Церковь вместо царства Божия; вот о чем душа Его скорбит до смерти.

    XX

    …И грозно повелел ученикам своим никому не говорить, —

    что Он – Христос. Это, у Марка (8, 30), тотчас по исповедании Петра; это же и у остальных двух синоптиков, почти дословно; должно быть потому, что и это, как тот первый вопрос: «А вы что обо мне говорите, – кто Я такой?» – врезалось в память учеников неизгладимо. «Грозно повелел»,

    , – слово одно, у всех трех синоптиков. «Грозно повелевает» и нечистым духам не говорит о Нем, когда, изгоняемые из бесноватых, исповедуют они Его, кричат:

    Ты – Сын Божий! (Мк. 3, 11–12.)

    Знаю Тебя, кто Ты, Святый Божий! (Мк. 1, 22–25.)

    Что это значит? Так же ли не принимает Господь исповедания учеников (Петр говорит, конечно, за них всех), как исповедания бесов?[672] Или сам не знает, принять ли, отвергнуть ли; знает только, что опереться на него нельзя, как на ветром колеблемую трость; строить на нем, как на песке, нельзя.

    Видит, может быть, по лицу Петра и по лицам остальных учеников, уже в самый миг исповедания, что оно блеснуло, как молния в темную ночь, ослепило, и еще темнее ночь.[673] Понял, что если они и узнали Его, то на одну лишь половину, светлую для них, радостную, а на другую, темную, страшную, Он долго еще, может быть при жизни своей навсегда, останется неузнанным. Плод сорвал, отведал, и бросил: кисел, незрел. Понял, что еще не готовы, а время не терпит, надо спешить, – успеет ли?

    Может быть, в эту минуту, почувствовал вдруг, и среди этих последних, единственных, «друзей» своих, «братьев», как Сам назовет их, свое одиночество, как еще никогда.

    Видим теперь… и веруем, что Ты от Бога исшел, —

    могли бы они сказать Ему уже и в эту Кесарийскую ночь, как скажут в ту, Иерусалимскую, последнюю; и мог бы Он ответить им уже и в эту ночь, как в ту:

    теперь веруете?.. Вот наступает час, и наступил уже, когда вы рассеетесь, каждый в свою сторону, и оставите Меня одного. (Ио. 16, 30–32.)

    …Все вы соблазнитесь о Мне в ту ночь. (Мт. 26, 31.)

    XXI

    …Грозно повелел ученикам своим никому не говорить о Нем, – и начал учить их, что Сыну человеческому, —

    (опять только «Сын человеческий», все еще не «Сын Божий», – для Себя и для них), —

    должно быть отвержену старейшинами, первосвященниками и книжниками, и быть убиту, и в третий день воскреснуть.

    И говорил о том открыто (Мк. 8, 30–32).

    Если Марк-Петр вспоминает, что только теперь Иисус начал говорить «открыто», ????????, —

    вот теперь Ты говоришь прямо, и притчи не говоришь никакой; теперь видим, что Ты знаешь все (Ио. 16, 29–30.), —

    то значит, Иисус говорил о том и прежде, но еще сокровенно, в притчах, тоже памятных Марку-Петру:

    могут ли поститься сыны чертога брачного, доколе с ними жених?..

    Но придут дни, когда отнимется у них жених, и тогда будут поститься в те дни. (Мк. 2, 19–20.)

    «Прямо», «открыто», говорит в первый раз только теперь: «Сыну человеческому должно быть убиту». Это для Него значит: «быть распяту».

    Только что Петр сказал: «Христос», – Иисус ответил: «Крест».

    XXII

    Что такое для Него и для них Крест, в эту минуту, одну из самых человеческих в жизни человека Иисуса? Чтобы это понять, нужно бы нам освободиться от двухтысячелетней привычки, от омертвевшего догмата, даже в самых благоговейных чувствах и мыслях наших о Кресте, а это для нас не то, что снять одежду; это почти то же, что содрать кожу с тела; надо бы так увидеть Крест, как если бы мы его видели в первый раз в жизни.

    Павел говорит о «непрекращающемся соблазне креста»,

    (Гал. 5, 11). В нашем, слишком привычном, церковном слове «соблазн», почти однозначащем с греческим, ???????o? «искушение», отсутствует глубокий, в евангельском слове, ?????????, внятный смысл: «стыд», «срам», «смех», «поругание святыни».

    Кажется, глубже всего проникает в метафизическую природу «соблазна-стыда» Достоевский, в тех чудовищно смешных и стыдных приключениях, «скверных анекдотах», в которые умеет он, с таким неутолимо-жестоким злорадством, впутывать своих героев. Каждому, впрочем, из нас случалось, вероятно, лежа ночью в постели, уже с закрытыми глазами, перед тем, чтобы заснуть, и вдруг вспомнив приключившийся с ним за день, «стыд», внутренне корчиться от него, стонать, как от внезапной боли. Есть, может быть, и в аду, вечная мука стыда, плач от него и скрежет зубов.

    Кто постыдится Меня и слов Моих, того и Сын человеческий постыдится, когда приидет во славе Своей и Отца и святых Ангелов (Лк. 9, 26/), —

    говорит Иисус там же, в Кесарии Филипповой, как будто знает, что есть в Нем что-то для людей «стыдное», чем люди «соблазняются».

    Блажен, кто не соблазнится о Мне. (Мт. 11, 6.)

    Крайняя же точка всех человеческих «стыдов-соблазнов» – Крест.

    XXIII

    Проклят всяк, висящий на древе (Втор. 21, 23), —

    этого не могли не вспомнить ученики, только что Иисус сказал: «Крест». Проклят Богом висящий на древе креста – Сын проклят отцом: можно ли это помыслить, без хулы на Бога?

    «Если не допустил Бог жертвоприношения Исаака, то допустил ли бы убиение Сына Своего, не разрушив весь мир и не обратив его в хаос?» – скажет Талмуд, может быть, то самое, что подумали ученики Господни в Кесарии Филипповой.[674] «Сыну человеческому должно быть убиту» – распяту: в этом «должно», ???, самое для них страшное, невыносимое, такое же, как если бы Он сказал: «Сыну Божию должно Себя убить, погубить Себя и дело Свое – царство Божие».

    Разве Он Себя убьет? (Ио. 8, 22.) —

    могли бы и они спросить, как спрашивают не верующие в Него иудеи.

    Крещением должен Я креститься; и как томлюсь, пока сие свершится! (Лк. 12, 50).

    Хочет Креста, томится по нем; алчет его, как умирающий от голода – хлеба; жаждет, как умирающий от жажды – воды.

    …Не мир пришел Я принести, но меч. (Мт. 10, 34.)

    Огонь пришел Я низвесть на землю. (Лк. 12, 49.)

    Что за Мессия, с мечом и огнем, – губящий Спаситель? Самое для них страшное, что, как будто нарочно, хочет Он навлечь проклятие Божие на Себя и на мир. «Вышел из Себя», «сошел с ума», – думают, может быть, и они, как думали некогда братья Его.

    Бесом Он одержим и безумствует; что слушаете Его? (Ио. 10, 20.)

    вспомнили, может быть, слова мудрейших и святейших людей в Израиле.

    Мысль одна у них у всех: спасти Его от Него самого, остановить на краю бездны. Но кто это сделает? кто первый скажет Ему:

    не бес ли в Тебе? (Ио. 7, 20.)

    Тот же, кто сказал: «Ты – Христос».

    XXIV

    …Петр, отведши Его в сторону, начал укорять Его (Лк. 8, 32).

    «В сторону отводит», должно быть потому, что стыдится за Него перед другими учениками, не хочет «укорять» Его при всех. Слово «укорять», «грозить»,

    [675] – то же, как об Иисусе, изгоняющем бесов: прежде Сам изгонял их из других, а теперь другие изгоняют из Него. Что говорит ему Петр, чем «грозит», – не гневом ли Божиим, «проклятием Висящему на древе», – у Марка не сказано, потому ли, что этого Петр уже не помнит (слишком для него все это смутно, невспоминаемо, как бред), или потому, что боится вспоминать. Как это страшно, видно уже из того, что в III Евангелии исключено совсем.

    Марк забыл все, что сказано Петром; Матфей кое-что помнит, но тоже смутно, как бред. Петр у него, только в начале, «грозит», а в конце молит, «сжалившись над Ним», по древнему кодексу, Сиро-Синайскому.[676]

    Милостив будь к Себе, Господи, да не будет этого с Тобою. (Мт. 16, 22).

    Он же, обернувшись и взглянув на учеников Своих, грозно повелел Петру, сказав: отойди от Меня, сатана, потому что ты думаешь не о том, что Божие, а что человеческое. (Мк. 8, 33.)

    Быстро «обернувшись»,

    , «взглядывает» на всех учеников, чтобы узнать, с кем они, – с Петром или с Ним; но, может быть, увидев вдруг жадно на Него устремленные, нечеловеческим огнем горящие, глаза Иуды, – только их одни уже и видит.

    «Грозно повелел», то же слово, ??????????, в третий раз, – как бы одной грозы третья молния.

    «Отойди от Меня, сатана» – так же говорит Петру, как самому сатане, на горе Искушения. Дьявол тогда отошел от Него «до времени» (Лк. 4, 13), а здесь, в Кесарии, опять приступил. В третий раз приступил уже на Тайной Вечере, когда в Иуду, вместе с поданным куском, «войдет сатана» (Ио. 13, 27).

    XXV

    Петр «сатана». Иуда «дьявол», – здесь, в Кесарии, – не близнецы ли двойники неразличимые, как сатана от дьявола? Нет, как один слабый и грешный человек отличим от другого, такого же грешного и слабого. Да и все остальные ученики, может быть, не лучше и не хуже этих двух: двенадцать Петров – двенадцать Иуд.

    Отойди от Меня, сатана! Ты мне соблазн, ?????????, —

    три последних слова, у одного Матфея прибавленные, освещают все Кесарийское свидетельство внезапным, страшным светом.[677] Если и самому Иисусу «человеческие, не Божий» мысли Петра – «соблазн», то, значит, не совсем ошибся Петр, верно угадал, что и сам Иисус идет на крест не с легким сердцем; что противен и Его естеству человеческому крест: хочет его и не хочет; покорствует и возмущается:

    ныне душа Моя возмутилась… Отче! избавь Меня от часа сего. (Ио. 12, 27.)

    …Начал ужасаться и тосковать,

    – падать духом. (Мк. 14, 33.)

    Здесь уже, в Кесарии, начал – кончит в Гефсимании. Вот на что Петр, «сатана», в Нем самом опирается, чтобы с Ним на Него же восстать. Вот когда завеса в сердце Господнем перед нами раздирается, так же, как завеса в храме «раздерется надвое, сверху донизу», с последним вздохом Распятого (Мт. 27, 51); вот, когда, видя в этом Божественном Сердце человеческий соблазн, мы понимаем, что значит:

    …должен был во всем уподобиться братиям (Своим), чтобы милостивым быть…

    …Ибо, как сам Он претерпел, быв искушен, то может и искушаемым помочь. (Евр. 2, 17–18)

    Только теперь мы вдруг понимаем, что значит: «Сын человеческий» – «Брат человеческий».

    XXVI

    Тогда сказал Иисус ученикам своим:

    …если кто хочет идти за Мною, отвертись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною.

    Ибо кто хочет душу свою спасти, тот погубит ее, а кто погубит душу свою, тот спасет ее.

    Ибо что пользы человеку приобрести весь мир, а себя самого погубить или повредить себе?

    Ибо кто постыдится Меня и Моих слов, того постыдится и Сын человеческий, когда приидет во славе Своей и Отца и святых Ангелов.

    Говорю же вам истинно: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят царство Божие. (Лк. 9, 23–27.)

    Это второе слово о Кресте – как непохоже на первое! Между этими двумя словами произошло такое же чудо, как на Геннисаретском озере, когда Иисус «грозно повелел» буре:

    умолкни, перестань!

    и сделалась вдруг «великая тишина» (Мк. 4, 37–39).

    В первом слове – все еще непобедимый для человека «соблазн Креста», а во втором – уже начало победы. Кто победит, – Иисус? Нет, Христос. Но что это значит, мы никогда не поймем, если не скажем Иисусу, как Петр:

    Ты – Христос.

    10. Преображение

    I

    Дней через шесть взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна и возвел на высокую гору их одних, особо, и преобразился перед ними. (Мк. 9, 2.)

    Что происходило между Иисусом и учениками в эти шесть, по счету Марка, а по счету Луки (9, 28), восемь дней? Очень вероятно, что Он продолжал делать, что начал, – учить их, что «Сыну человеческому должно пострадать… быть убиту», распяту (Мт. 16, 21); а они продолжали не понимать и «ужасаться», «соблазняться» крестом. «Цель Преображения – исторгнуть из души учеников соблазн креста, scandalum crucis», – глубоко объясняет один средневековый истолкователь Евангелия.[678]

    День седьмой обеих Страстных седмиц, той, Иерусалимской, настоящей, и этой, Кесарийской, прообразной, есть явление «Прославленной плоти»: там, во тьме креста, свет Воскресения, здесь – Преображения.

    II

    Где преобразился Господь? На горе Фаворе, по преданию Церкви, неизменному от IV века до наших дней.

    В древнейших кодексах Марка, после слов: «возвел их на гору высокую», уцелело выпавшее из нашего канона слово «весьма», ????: «гора высокая весьма», с ударением в последнем слове: значит «высочайшая». Близ Кесарии Филипповой, где находился Иисус в те дни, нет другой «высочайшей» горы, кроме Ермона. Фавор, в Галилее, на расстоянии пятидневного пути от Кесарии, – не «весьма высок», а скорее, низок, около 300 метров; к тому же, с вершиной в те дни обитаемой, занятой римской крепостью.[679] Здесь так же не мог преобразиться Господь, как на большой дороге. Только об одном свидетельствует это предание – какими слепыми глазами читается Евангелие даже в Церкви, и как не дороги людям следы земной жизни Христа; как мало любят они Сына человеческого в Сыне Божием.

    III

    Снежный Ермон, «первенец гор», – спутник Иисуса, неразлучный во всю Его жизнь: отроком уже видел Он его с Назаретских высот; потом – с Сорокадневной горы Искушения, и с горы Блаженств над Геннисаретским озером, где солнце царства Божия всходило, и с горы Хлебов, где оно зашло; а с горы Елеонской увидит уже в последний раз. Издали видел всегда; только однажды, из селений Кесарии Филипповой, – лицом к лицу. Тогда-то и взошел на него, чтобы преобразиться.

    Трех учеников, Петра, Иакова и Иоанна, возвел на гору «особо, одних», – так, вероятно, чтобы остальные ученики не знали, куда Он их ведет и зачем.

    Судя по тому, что сойдут с горы только «на следующий день» (Лк. 9, 37), – пробыли на ней около суток; если же время считается не с начала, а с конца восхождения, то, вероятно, более суток: значит, восходили на большую высоту, – может быть, до снеговой черты; снег на Ермоне тает лишь в самые жаркие дни позднего лета.

    IV

    Проще, глубже и точнее нельзя сказать о том, что произошло на горе, чем это делает Марк (9, 2) и Матфей (17, 2) только одним словом:

    ???????????, преобразился.

    Главный смысл этого слова: «превращение», «метаморфоза», почти стерт в нашем слишком привычном и церковно-торжественном слове «Преображение». Эллин Лука, вчерашний язычник, выпустив Марково-Петрово, вероятно, арамейское слово, соответственное греческому – «метаморфоза», должно быть потому, что испугался его, как чересчур «языческого», напоминающего «Превращения», «Метаморфозы» Овидия,[680] заменил его пятью словами, чем, конечно, силу одного ослабил:

    вид лица Его сделался другим,

    . (Лк. 9, 29).

    Слово «метаморфоза» нам хорошо знакомо и понятно не из религиозного, а из научного опыта – учения о «творческой эволюции»[681] – восходящем от низших органических форм к высшим рядам метаморфоз. Точному знанию видимы три пройденных уже ступени мировой Эволюции, три метаморфозы, уже совершившихся: от неорганической материи к живой клетке; от растения к животному; от животного к человеку – личности, еще не данной, а только возможной, потому что воля к личному в человеке есть воля к вечному: умереть – не быть всегда, значит для личности не быть совсем; смертное «я» – мнимое.

    V

    Нет никаких разумных оснований думать, что человек, в нынешнем своем состоянии, духовном и физическом, где уцелело еще столько пережитков до-человеческого, звериного, есть не кажущийся, а действительный, высший предел Эволюции; что начатая ею борьба жизни со смертью не кончится победой, и, пройдя три ступени, остановится она перед четвертой; совершив три чудесно-естественных метаморфозы от мертвого к живому, от безличного к личному, не совершит и последней, четвертой – от живого к бессмертному.

    «Человек должен измениться физически», – говорит «бесноватый» Кириллов у Достоевского («Бесы»). «Человек есть то, что должно быть преодолено», – говорит и злейший враг христианства, Нитцше.[682] Если «преодолено» не пустое слово, то значит «преображено» из временно живого, смертного, в живое вечно, бессмертное; «измениться физически» значит: «победить физически смерть».

    Если же высший, достигнутый и, вероятно, достижимый, предел человеческой, а в условиях земной жизни, и мировой Эволюции, есть Сын человеческий, с чем могли бы согласиться и неверующие в Сына Божия, то последняя, четвертая ступень Эволюции должна была ею быть пройдена, последняя Метаморфоза, физическая победа над смертью, должна была совершиться в Нем, в Сыне человеческом.

    Ибо, как смерть через (одного) человека, так через (одного) человека и воскресение мертвых. Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут. Все мы изменимся, ????????????, вдруг, во мгновение ока. (I Кор. 15, 20–22, 45, 51)

    Тело наше, уничиженное, преобразится, ??????????????, так что уподобится прославленному Телу Его (Христа). (Филип. 3,21).

    Все мы, открытым лицом, как в зеркале, взирая на славу-сияние Господне, преображаемся, ??????????????, от славы к славе (II Кор. 3. 18.)

    Это и значит: «человек есть то, что должно быть преодолено»; «человек должен измениться физически». Нитцше и Кириллов, сами того не зная и не желая, повторяют Павлове учение о совершающейся во Христе победе жизни над смертью – последней ступени Творческой Эволюции.

    Вот что значит: «Иисус преобразился», «совершил в Себе метаморфозу». Это слово очевидца Преображения, Петра-Марка, кажется, обращено к нам больше, чем к кому-либо за все века христианства.

    VI

    Вид лица Его, когда Он молился, сделался другим.

    Молится, должно быть, всю ночь, а ученики спят, —

    потому что глаза их отяжелели. (Мк. 14, 40).

    Те же трое, Петр, Иаков и Иоанн, в эту Ермонскую ночь, как и в ту Гефсиманскую, «спят от печали» (Лк. 22, 45), – от «стыда-соблазна» Креста.

    Кажется, ранним утром, потому что глаза их все еще «отягчены сном» (Лк. 9, 32), проснулись, но, может быть, еще не совсем, а как это бывает иногда в очень глубоком сне, – из одного сна в другой, из тяжелого, темного, – в легкий, прозрачный, из сновидения в ясновидение. Ясно видят, как еще никогда, самое белое, чистое, неземное, что есть на земле, – сияющие белизной в голубом небе, под первым лучом солнца, горные снега и белую, как снег, одежду Иисуса.

    Сделались блистающими одежды Его, белыми весьма, как снег, как на земле белильщик не может выбелить. (Мк. 9, 2–3.)

    Белою, сверкающей (как молния, ? ??????????), сделалась одежда Его. (Лк. 9, 29.)

    И просияло лицо Его, как солнце, и одежды Его сделались белыми, как свет. (Мт. 17, 2.)

    Три свидетеля, Петр, Иаков и Иоанн, – три свидетельства, Марка, Матфея, Луки; все трое видят одно, каждый по-своему. Оба вторичных для нас, позднейших свидетеля (Лука и Матфей) видят лицо Преображенного, а Петр-Марк, свидетель древнейший, первичный, лица Его не видит, или не говорит о нем, должно быть потому, что это для него слишком свято и страшно, «неизреченно», arreton, как во всех мистериях. Но уже по сверхъестественной белизне одежд можно судить, каково лицо: «как солнце»? Нет, бесконечно светлее.

    VII

    Между Преображением и Воскресением – нерасторжимая связь: там начало, здесь конец. В Преображении видят ученики сквозь «уничиженное» тело Иисуса «прославленное» тело Христа, как бы осязают сквозь смерть Воскресение.

    Свет Рождества, на белых пеленах Младенца, лежащего в яслях (Лк. 2, 9, 12); свет Крещения на водах Иордана;[683] свет Идущего по водам, на белой пене волн (Мк. 48–51); свет Преображения, на «белой как снег» одежде Господа; свет Воскресения, никому еще невидимый, – только в пришествии Сына человеческого, в молнии Конца, его увидят все: пять возрастающих светов, пять чудес – одно, потому что Он один во всех.

    VIII

    И явился им Илия с Моисеем; и беседовали с Иисусом. (Мк. 9,4.)

    При сем Петр сказал: Господи! хорошо нам здесь быть; если хочешь, сделаем три кущи: Тебе одну, и Моисею одну, и одну Илии. (Мт. 17, 4.)

    Ибо не знал, что говорит, потому что они были в страхе. (Мк. 9,6.)

    С детски-робкой мольбой: «Если хочешь», предлагает он построить пастушьи, из древесных ветвей, шалаши – райские кущи, чтобы удержать уходящих, ? ???????????????, Илию и Моисея (Лк. 9, 23) – остановить мгновение, сделать время вечностью.[684]

    В день седьмой творения, —

    Бог увидел все, что сотворил, и вот, хорошо весьма. (Быт. 1, 31).

    То же видит Петр: «хорошо нам здесь быть».

    Око того не видело, ухо не слышало, и не приходило то на сердце человека, что приготовил Бог любящим Его. (I Кор. 2, 9.)

    День седьмой творения есть и последний день мира: начало и конец времени сомкнутся в круге вечности. Петр вошел в «покой субботний» – в блаженный отдых от времени в вечности; он уже в царстве Божием и не хочет выходить из него, возвращаться из вечности во время, из Царства – в Церковь, на нем же, Петре-Камне (если верить Матфею), основанную только что. Вот когда понял он, что царство Божие, если бы люди только захотели, могло бы наступить сейчас.

    Марк, а может быть и сам Петр, вспоминая, уже не понимает, что тогда говорил; как будто стыдится, извиняется: «сам не знал, что говорит». Но лучше нельзя сказать, чем он сказал. «Хорошо нам здесь быть», – скажут, может быть, так же просто все, кто войдет в царство Божие.

    IX

    Когда же он еще говорил, вот осенило их светлое облако. (Мт. 17, 5.)

    …И устрашились, когда вошли в него. И был из облака глас: Сей есть Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение; Его слушайте. (Лк. 9, 34–35.)

    И, услышав, ученики пали на лица свои, и очень испугались. Но Иисус, подойдя к ним, коснулся их и сказал: встаньте, не бойтесь. (Мт. 17, 6–7.)

    И внезапно, посмотрев вокруг, никого более с собою не увидели, кроме одного Иисуса. (Мк. 9, 8.)

    Когда же сходили с горы, Иисус запретил им, говоря: никому не сказывайте о сем видении, доколе Сын человеческий не воскреснет из мертвых. (Мт. 17, «9.)

    Сам Иисус называет то, что было на горе, «видением»,

    , по-еврейски, chason, march». Слово это, в устах Его, значит, конечно, не «призрак», «обман чувств», то, чего не было, а «прозрение-прорыв» в иную действительность. Только своими глазами видевший, своими ушами слышавший мог об этом свидетельствовать так, как свидетельствует Петр.

    …Силу, ???????, и присутствие, ??????? ??. Господа Иисуса Христа мы возвестили вам, не хитросплетенным басням (мифам) последуя, но быв очевидцами Его величия… на святой горе (Преображения). (II Пет. 1, 16–18).

    После долгих и тщетных усилий доказать, что Преображение – «миф», приходят, наконец, и левые критики, менее всего подозрительные в церковной апологетике, к выводу, что оно исторически подлинно.[685] Нет никакого сомнения, что Петр, устами Марка, свидетельствует о том, что действительно видел и слышал. Очень возможно, что Ирод, «надеявшийся увидеть от Иисуса какое-либо чудо» (Лк. 23, 8), будь он тогда, вместе с четырьмя, на горе, не увидел бы ничего, кроме бледного, на бледных лицах, отсвета горных снегов и неподвижного, как у лунатиков, взора остановившихся глаз: ничего не услышал бы, кроме неясного, как во сне, бормотания и величественного гула далеких лавин. Но это еще не значит, что ничего больше не было.

    Здесь, как во всяком «чуде-знамении», – тот же вопрос: было или не было? и тот же ответ: если в нашем историческом времени и в нашем геометрическом пространстве не было, то было в той неведомой нам, предельной точке религиозного опыта, где наше пространство, трехмерное, соприкасается с четырехмерным, наше время – с вечностью.

    Между Воскресением и Преображением нерасторжимая связь: только поверив – узнав, что Иисус преобразился, мы узнаем – поверим, что Христос воскрес.

    X

    Когда же сошли они с горы, встретило Его множество народа (Лк. 9, 37).

    И тотчас, увидев Его, весь народ удивился – ужаснулся, ? ????????????; и, подбегая (устремляясь) к Нему, поклонялись Ему (Мк. 9, 15).

    Что «удивляет – ужасает» их? Кажется, все еще с лица Его не сошедший отблеск горней «славы-сияния», а может быть, и обреченности жертвенной знак.[686]

    Се, Агнец Божий, взявший на Себя грех мира (Ио. 1, 29), —

    это непонятное и забытое слово Крестителя могли бы они теперь вспомнить и понять.

    После исцеления бесноватого отрока, когда все «удивлялись величию Божию», сказал Иисус ученикам Своим:

    в уши вы себе вложите слова сии: Сын человеческий предан будет в руки человеческие.

    Но они не поняли слова сего, и было оно зарыто от них, чтобы они не постигли Его, а спросить Его боялись. (Лк. 9, 43–45.)

    Это второе возвещение крестной тьмы – тотчас после Преображения, когда еще отблеск горней славы не сошел с лица Его; первое – по исповедании Петра: так в свидетельстве Луки, а в свидетельстве Марка, второе – уже при нисхождении с горы.

    Сыну человеческому… должно много пострадать и быть уничижену. (Мк. 9, 12).

    Слава Преображения – позор Креста, свет и тьма:

    исподволь как будто приучает Иисус глаза учеников, чтоб не ослепли, к предстоящей игре светотеней – чернейших мраков Голгофы и ослепительнейших солнц Воскресения.

    XI

    Кажется, от начала лета в Кесарии Филипповой до средины марта, иудейского адара, следующего года (сбора храмовой дани в Капернауме, Мт. 17, 24), – значит, месяцев семь, двести дней, оставался Иисус наедине с учениками, —

    и не хотел, чтобы кто узнал (Его), ибо учил Своих учеников. (Мк. 9, 30–31).

    Это – вторая «утаенная» жизнь Его – последний исторически-темный провал в Евангелии; за ним – уже ярчайший свет истории на последних днях в Иерусалиме.

    Двести дней учит Иисус учеников Своих, как маленьких детей, крестной азбуке, повторяя все одно и то же:

    «Пострадать, быть убиту, воскреснуть», а, b, с, с каждым разом, все точнее, а в последний раз, уже при восхождении в Иерусалим, так точно, как будто видит все в пророческом сне, знает – помнит будущее, как прошлое.

    …Вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын человеческий предан будет первосвященникам и книжникам; и осудят Его на смерть и предадут язычникам. И поругаются над Ним, и будут бить Его, и оплюют Его; и в третий день воскреснет. (Мк. 10, 33–34.)

    Но слов этих не поняли они, а спросить Его боялись (Мк. 9, 32.), —

    по свидетельству Марка и Луки, а по свидетельству Матфея (17, 23): «весьма опечалились». Так же «спят от печали», как в Гефсиманскую ночь. «В уши себе вложите, вложите в уши», – повторяет Он, с почти безнадежным усилием: знает, что дальше ушей не пойдет, не проникнет в сердце; но только бы сохранилось в памяти слуха: может быть, потом, когда уже исполнится все, загорится и в сердце; вспомнят, узнают наконец, что это Он.

    XII

    Люди, самые близкие Ему, любящие Его так, как никто никогда никого не любил, – все-таки чужие, далекие: косны, слабы, глупы, как все люди.

    О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать! (Лк. 24, 25.), —

    скажет о них, уже по Воскресении.

    В лучшем случае, повторяют за Ним, как несмысленные школьники: а, b, с, – «пострадать, быть убиту, воскреснуть», но с каждым разом понимают все меньше. Вот почему эти двести дней выпали бы из Евангелия, человеческая тайна сердца Господня была бы для нас потеряна, если бы не «обратные светы», падающие на нее от Страстей Господних.

    Двести дней – двести ночей, как бы уже Гефсиманских: молится Иисус, отойдя от учеников «на вержение камня» (Лк. 22, 41); «тоскует», «ужасается» (Мк. 14, 33), а они «спят от печали». С каждым днем все больше чувствует Иисус, что Он один. Чем яснее видит Он, тем больше слепнут они; закрывают глаза на предстоящий ужас; привыкают к нему; все еще надеются, что как-нибудь мимо пройдет: может быть. Он пожалеет их и Себя – не пойдет на крест.

    XIII

    Двести дней не понимают они; две тысячи лет не понимает христианское человечество.

    Слово о кресте так же закрыто и для нас, как для них, «чтобы мы не постигли его»; так же и мы твердим: а, b, с, – «пострадать, быть убиту, воскреснуть», и понимаем все меньше; так же «спим от печали». Самое тяжкое в мире, самое полное, – Крест, сделалось самым легким, пустым.

    Умер Христос за грехи наши, по Писанию. (I Кор. 15, 3), —

    вот ледяной кристалл догмата, – с каждым днем, все ледянее, яснее, прозрачнее и непроницаемее, нерастворимее в человеческом разуме и сердце.

    Если соль потеряет силу, чем поправить ее? Ни в землю, ни в навоз не годится; вон выбрасывают ее. (Лк. 14, 35.)

    Догмат о кресте для нас такая соль.

    XIV

    Мы возвещаем Христа Распятого, для иудеев соблазн, а для эллинов безумие. (I Кор. 1, 23.)

    Святы иудеи, эллины мудры. Но святому надо соблазниться, обезуметь мудрому, чтобы понять Крест.

    …Сына Своего Бог не пощадил, но предал Его за всех нас (Рим. 8, 12).

    Сделавшись за нас проклятием, ??????, Христос искупил нас от проклятия закона; ибо написано, проклят всяк висящий на древе (Гал. 3, 13.), —

    по страшному слову Павла.

    Господу было угодно поразить Его, и Он предал Его на мучение, —

    по Исаиину пророчеству (53, 10), и по слову самого Иисуса:

    так возлюбил Бог мир, что Сына Своего Единородного отдал. (Ио. 3, 16), —

    в жертву за мир.

    «Предал на мучение», «не пощадил», «проклял», убил Сына Отец. Крайнее злодеяние, убийство Сына Божия спасает тех, кто его совершил: вот всех «парадоксов» человеческих и божеских, всех «опрокинутых справедливостей» венец, – «соблазн» и «безумие» Креста; вот силы своей не потерявшая, едкая соль догмата-опыта.

    …Язвы Господа Иисуса (язвы крестные ????????), я ношу на теле моем, —

    скажет Павел (Гал. 6,17). Что же делает он, когда называет Иисуса «проклятым»? Бога не боится, кощунствует, «соблазняется», «безумствует»; меньше нашего любит Христа и меньше верит в Него? Нет, больше. Потому-то и растравляет едкою солью догмата-опыта крестные язвы на теле своем, чтоб не заживали никогда.

    О, если б мы могли понять, что значит для Павла: «Иисус Проклятый», – может быть, и мы почувствовали бы тот проходящий по сердцу, неземной холодок «удивления – ужаса», который служит верным знаком наступающего религиозного опыта!

    XV

    Все дальнейшее «диалектическое развитие» догмата ясно, как дважды два четыре. Древо креста, с висящим на нем «Проклятым», привлечет на себя проклятие Закона, как острие громоотвода привлекает молнию. Иисус, приняв на Себя удар Закона, отвратит его от человечества; силу свою смертоносную Закон истощит на Нем; Его осудив, невинного, осудит себя; прокляв Его, благословенного, себя проклянет.[687]

    Между двумя борющимися врагами. Богом и человеком, становится посредником-примирителем, Бог-Человек, Христос Иисус и, принимая на Себя удары обоих, падая жертвою обоих, примиряет врагов.

    Две чаши весов у Бога, судящего мир: грех мира – на одной, а на другой – Голгофская жертва; та чаша перевесится этой, и мир будет оправдан Богом.

    Все это ясно для ума, как дважды два четыре, а для сердца темно, ненужно или возмутительно.

    Ныне душа Моя возмутилась. (Ио. 12, 27.)

    Если Его душа, то тем более наша. У сердца своя диалектика, свой незаглушимый вопрос: мир создать не мог ли Всемогущий так, чтобы Всеблагому не надо было жертвовать Сыном за мир?

    Снова и снова вспоминается забытая в христианстве, но вечно живая мудрость Талмуда – тоже едкая, крестные язвы растравляющая, соль: «если Бог не допустил жертвоприношение Исаака, мог ли бы Он допустить убийство Сына Своего, не разрушив мир и не обратив его в хаос?»

    Этот незаглушимый в нашем сердце вопрос не прозвучал ли и в сердце Иисуса?

    XVI

    Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня проклял, mafedixisti? —

    это разночтение Марка (15, 34), хотя и очень древнее, может быть, от времен самого Марка-Петра, едва ли исторически подлинно;[688] кажется, наше каноническое чтение: «для чего Ты Меня оставил»,

    ? – вернее. Слышанную, может быть, еще в колыбели, из уст матери, с детства затверженную и повторяемую всю жизнь, молитву Отца Своего, Давида (Пс. 21–22, 2), Иисус повторяет и с последним вздохом на кресте:

    Elohi, Elohi, lema schebatani.

    Что же побудило древнейших свидетелей заменить без того уже страшное, почти невыносимое: «оставил», этим страшнейшим, невыносимейшим: «проклял»? Такое же, вероятно, как у Павла, неутолимое желание принять до конца «соблазн» и «безумие» креста, растравить едкою солью крестные язвы на теле своем так, чтоб не заживали никогда.

    Иисус Неизвестный – Иисус Проклятый.

    Если бы мы поняли, что это значит и для нас, то, может быть, пробежал бы по нашему сердцу холодок еще большего удивления – ужаса, и мы бы почувствовали вдруг, что едкая соль растравляет и в нашем сердце как будто зажившие крестные язвы.

    XVII

    Только в религиозном опыте свободы открывается живой догмат о Кресте; здесь только и ответ на вопрос: мир создать не мог ли Всемогущий так, чтобы Всеблагому не надо было жертвовать Сыном за мир? Нет, не мог, потому что Бог любит людей в свободе, а быть свободным значит для человека делать выбор между добром и злом, и, может быть, выбрав зло, погибнуть. Чтобы спасти погибающий мир, Богу надо было или отнять у людей свободу, разлюбить их, потому что свобода – высший дар любви, или согласиться на то, чтобы Сын Божий пожертвовал Собою за мир.

    Отче! пошли же Меня.

    Я пройду через все небеса,

    к людям на землю сойду, —

    говорит Сын Отцу в вечности («Гимн Наасеян»):[689] скажет) и во времени:

    …любит Меня Отец потому, что Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее.

    Никто не отнимает ее у Меня, но Я сам отдаю ее. Власть, имею отдать ее, и власть имею опять принять ее. Заповедь сию получил Я от Отца Моего. (Ио. 10, 17–18.)

    Первый свидетель, Марк-Петр, и здесь, как почти везде согласен с последним свидетелем, Иоанном:

    Сын человеческий пришел… чтобы отдать душу Свою в выкупе за многих. (Мк. 10, 45.)

    Опыт любви сделан в христианстве, а опыт свободы мнимой – своеволия, бунта, – делается помимо христианства или против него. Все еще свобода остается «проклятою», и все еще миром проклят, если не на словах, то на деле, «висящий на древе» Освободитель.

    Мертвым догматом будет Крест, пока люди не поймут, что на Голгофе совершилась победа не только любви, но и свободы божественной.

    XVIII

    Трудно было понять ученикам Господним в двести дней, а нам – в две тысячи лет, что такое Крест; но им и нам еще труднее понять, что такое Воскресение.

    Когда же сходили они с торы (Преображения), Он повелел им никому не сказывать – (о том, что было на горе), – доколе Сын человеческий не воскреснет из мертвых.

    И они удержали (запомнили) это слово, спрашивая друг друга, что значит: воскреснуть из мертвых. (Мк. 9, 9.)

    Спрашивают об этом друг друга, потому что Его спросить боятся, так же как о том, что такое Крест, а может быть, и больше, потому что «соблазн-безумие» Воскресения больше для них, чем «безумие» Креста. Знают, конечно, как все Иудеи, что мертвые воскреснут в последний день мира; но понимают, что Он говорит не об этом.

    В третий день воскреснет (Сын человеческий). (Мт. 17, 23).

    Только что в гроб сойдет, как выйдет из гроба.[690] Этого никогда никакой человек о себе не говорил и не скажет. Меньшее для человека безумие сказать: «не умру», чем: «воскресну». Смерть – установленный Богом закон естества: восстать на смерть – восстать на Бога.

    Но мало того, что Он говорит: «воскресну», – Он еще говорит: «воскрешу».

    …Как Отец воскрешает мертвых и оживляет, так и Сын оживляет, кого хочет. (Ио. 5, 21.)

    Самое страшное для них, может быть, то, что Он говорит об этом, как о самом простом и естественном.

    XIX

    Только в совершенном догмате опыта, два лица – Иисус и Христос – одно, а в несовершенном, – все еще два. Будем же говорить на несовершенном, но все-таки живом языке опыта, а не на мертвом – догмата: Иисус человек не мог сказать: «воскресну»; это мог сказать только Христос.

    Мужество бесконечное нужно было человеку Иисусу для того, чтобы вступить в единоборство со смертью не за Себя одного, но и за всех живых, за все живое.

    …Бог воскресил Его, расторгнув узы смерти, потому что ей невозможно было удержать Его. (Д. А. 2, 24.)

    Но, если бы Он знал, как дважды два четыре, что это будет, то не было бы никакого мужества: «тенью» бы только умер – «тенью» воскрес, как учат докеты.

    «Низких» сравнений не будем бояться для Того, Кто Сам Себя «унизил», «опустошил», по слову Павла (Филип. 2, 7). Два игрока – Иисус и Архонт, «князь мира сего „, дьявол; ставка Иисуса – Его душа: „душу свою пришел отдать в выкуп за многих“ (Мк. 10, 45), а ставка дьявола – «держава смерти“.

    …Тайной премудрости Божией никто из архонтов века сего не познал,

    ибо, если бы познали, то не распяли бы Господа славы. (I Кор. 2, 7–8.)

    Это и значит: чем кончится игра Иисуса с дьяволом, не знал никто, ни в этом мире, ни в том. Знал ли сам Иисус, или только бесконечно надеялся и бесконечно покорствовал воле Отца: «не Моя, а Твоя да будет воля»? Этого мы не знаем; знаем только, что если бы Христос не воскрес, то проклят был бы Висящий на древе. Но вот, воскрес, и благословен Проклятый; Иисус – воистину Христос.

    XX

    Двести дней – двести ночей, как бы уже Гефсиманских, учит Иисус учеников своих, все там же, вероятно, в селениях Кесарии Филипповой.

    …Но они ничего из этого не поняли; слова сии были для них сокровенны, и они не разумели сказанного.

    То ужасаются, то надеются, что крест как-нибудь мимо пройдет; то «спят от печали». Самое, может быть, страшное для них, потому что самое точное и все решающее, слово: «в Иерусалим». Тотчас по исповедании Петра, —

    начал Иисус открывать ученикам Своим, что должно Ему идти в Иерусалим (Мт. 16, 21).

    …Потому что не бывает, чтобы пророк погиб вне Иерусалима (Лк. 13, 33).

    Когда же наступили дни взятия Его (от мира). Он устремил лицо Свое,

    , на путь в Иерусалим (Лк. 9, 51).

    Дни эти можно определить с почти несомненной исторической точностью. Около середины марта собиралась ежегодная храмовая дань, чьи сборщики обратились к Петру в Капернауме (Мт. 17, 24): значит, Иисус вышел из селений Кесарии Филипповой около начала марта, 30–31 года нашей эры, 16–17-го – царствования Тиберия.

    Вышедши оттуда, проходили они через Галилею. (Мк. 9, 30.)

    Если Он «устремил лицо Свое» на путь в Иерусалим, то возвращался, вероятно, тем же кратчайшим, двухдневным путем, каким шел туда, – через те же Хоразинские высоты, откуда снова мог видеть расстилавшееся у ног Его, Геннисаретское озеро, все место Блаженной Вести, от ее начала до конца, от горы Блаженств, над Капернаумом, до горы Хлебов, над Вифсаидой.

    XXI

    Были те же дни ранней весны, как два года назад, когда солнце царства Божия восходило на горе Блаженств, и год назад, когда оно зашло на горе Хлебов. Так же покоилось, в глубокой котловине между горами, длинное, узкое, в зеленеющих весенних берегах, воздушно-голубое озеро, как бы на землю сошедшее небо; так же бледные луга асфоделей, бессмертных цветов смерти, расстилались между черных базальтовых скал, и рдели у ног Иисуса цветы анемонов, брызнувшими каплями крови по темной зелени вересков; так же плакала унылая, как шум ночного ветра в озерных камышах, киннора, пастушья свирель умирающего бога Кинира:

    воззрят на Того, кого пронзили,

    и будут рыдать о Нем,

    как рыдают о сыне единородном,

    и скорбеть, как скорбят о первенце. (Зах. 12, 10).

    И чей-то тихий зов был во всем, сердце, надрывающая жалоба:

    брачный пир готов, и никто не пришел.

    XXII

    Вспомнили, может быть, ученики, снова увидев с Хоразинских высот гору Хлебов, как год тому назад хотел народ сделать Иисуса «царем Израиля», Мессией, и вспомнив, подумали: «Царство Божие не наступило тогда; не наступит ли теперь?» И начали спорить, «кто из них больше» (Лк. 9,46); кому какое место достанется в Царстве; кто «сядет по правую и по левую сторону» Царя (Мк. 10, 37).

    И пришел (Иисус) в Капернаум. И когда был в доме, —

    вероятно, Симона Петра, там же, где в первые дни служения, —

    спросил их: о чем вы дорогою спорили?

    Они же молчали…

    Вспомнили, должно быть, забытый Крест, и устыдились.

    И, севши, подозвал Двенадцать, и сказал им: кто хочет быть первым, будь последним из всех и слугою всем.

    И, взяв дитя, поставил его посреди них и, обняв его, сказал им:

    Истинно говорю вам: если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в царство небесное. (Мк. 9, 33–37; Мт. 18, 3.)

    К детям ближе Он, чем к взрослым. Взрослые Ему удивляются, ужасаются, а дети радуются, как будто, глядя в глаза Его, все еще узнают – вспоминают то, что взрослые уже забыли, – тихое райское небо, тихое райское солнце.

    Вечная юность мира, детство, – бывший рай, будущее царство Божие.

    … Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных, и открыл то младенцам. (Мт. 11, 25.)

    Здесь, в Капернаумском рыбачьем домике Симона, – тот же субботний покой, тишина блаженства, как там, на горе Преображения:

    Господи! хорошо нам здесь быть.

    … Бог увидел все, что сотворил Он, и вот, весьма хорошо.

    Все как будто уже совершилось: Крест позади, миновала Голгофская ночь, и царства Божьего солнце восходит, незакатное.

    Только что Иисус изнемогал, падал под крестною ношею, и вот опять несет ее с божественной легкостью.

    Часть II. Страсти Господни

    1. Вшествие в Иерусалим

    I

    Вшествием в Иерусалим начинаются страсти Господни.

    Прежде чем говорить о самом деле, надо бы понять слово или хотя бы только, услышав его, удивиться, почему Церковь называет такое дело таким словом – наследием от нечестивейшей для нее, «бесовской» мистерии бога Диониса. «Бесы, узнав через иудейских пророков о скором пришествии Господа, поспешили изобрести басню о боге Дионисе, дабы распространить ее среди эллинов и других народов, там, где, как знали они, поверят этим пророчествам: бог Дионис, будто бы растерзанный на части, вознесся на небо», – учит св. Юстин Мученик в середине II века и, может быть, сам учению своему ужасается.[691] Но вот, вопреки этому, Церковь величайшую святыню свою, искупительные страдания Богочеловека, называет тем же словом, каким в дохристианских таинствах названы страдания «бога-беса»: «Страсти», ????. Между «растерзанием» Вакха, diaspasmos, и «распятием Логоса» устанавливают связь, хотя бы только от противного, не одни еретики-гностики,[692] но и такие православные учителя Церкви, как св. Климент Александрийский: «Вечную истину видит и варварская и эллинская мудрость в некоем растерзании, распятии, – не в том, о коем повествует баснословие Дионисово, а в том, коему учит богословие вечного Логоса».[693]

    Если прав Гераклит: «Логос прежде был, нежели стать земле»;[694] прав Августин, что «христианство было всегда, от начала мира до явления Христа во плоти»;[695] прав Шеллинг, что «всемирная история есть эон, чье содержание вечное, начало и конец, причина и цель – Христос»; и если мы верно угадали тайну Востока и Запада – того, что миф называет «Атлантидою», Откровение – «допотопным», а наука – «доисторическим» человечеством, – откинутую назад на все человечество, в мистерии-мифе о страдающем Боге, тень Христа, —

    это есть тень будущего, а тело во Христе (Кол. 2, 17);

    если все это верно, то Церковь, соединяя в слове «Страсти», ????, passio, свой совершенный религиозный опыт с предчувственным опытом всего человечества, поступило с божественной мудростью.

    II

    Так же удивительно, и, кажется, только от двухтысячелетней привычки мы и этому уже не удивляемся, – что Церковь, считая греховною всякую «страсть», а святым – лишь «бесстрастие», не побоялась назвать величайшую святыню свою «Страстями».

    Что такое «страсть»? Крайнее во всем духовно-телесном существе человека напряжение воли. В слабых, не очень страстных желаниях человек знает, или думает знать несомненно, что желает себе добра, а не зла, все равно в чем – в низшем ли наслаждении, физическом, или в высшем духовном блаженстве; знает, что хочет не погубить, а спасти душу свою. Но по мере того, как напряжение воли растет, желание становится все более страстным, – воля раздвояется, противоречит себе и противоборствует: человек все меньше знает, чего хочет себе, – добра или зла, блаженства или страдания, душу свою погубить или спасти, пока, наконец, на последних пределах страсти перестает это знать уже совсем. Воля в страсти у человека раздвояется так же, как у стоящего на краю пропасти, когда он хочет от нее бежать, спастись и броситься в нее, погибнуть. Здесь, на крайней точке страсти, с волей происходит нечто подобное тому, что с разумом, на той же крайней точке, – в логических противоречиях, антиномиях (конец – бесконечность пространства и времени, делимость – неделимость материи, свобода воли и необходимость), где разум сам на себя восстает, рушит свой собственный закон тождества, говорит одному и тому же «да» и «нет», как бы изнемогая в агонии, смертном борении с безумием. Та же агония постигает и волю в крайнем безумии страсти. Это всего очевиднее в сильнейшей из всех страстей – половой, где не только физическая боль становится иногда наслаждением для грубой похоти, но и духовное страдание – блаженством для нежнейшей любви; где одно с другим неразделимо смешаны, как два разделенные в корнях, а в верхушках сросшиеся дерева, так что любящий иногда не знает, чего хочет – ласкать или терзать любимую, умереть за нее или ее убить.

    III

    Помня, что от наших страстей человеческих до Страстей Господних – как от ада до неба, будем помнить и то, что один закон противоборствующих сил господствует и здесь, в небе, и там, в аду: разуму непостижимое, рушащее логический закон тождества, противоречие воли; «да» и «нет» одному и тому же; душу свою погубить и спасти; страх страдания и страсть к страданию.

    Богом одержимые Мэнады растерзывают божеское тело так: за руки и за ноги привязывают к двум пригнутым до земли стволам деревьев, и когда отпущенные вдруг стволы разгибаются, то раздирают тело надвое. Здесь, между деревьями, мгновенно, а там, на одном дереве креста, длительно растягивается тело, как бы тоже раздирается в противоположные стороны – влево и вправо, вниз и вверх. Как бы геометрия человеческой и божеской воли в Страстях Господних и наших – вот что такое Крест.

    Можем ли мы не то что постигнуть, но хотя бы только увидеть небо Страстей Господних, только поднять к нему глаза из ада страстей человеческих? Можем. Если «Логос – прежде был, нежели стать земле», если «в начале было Слово» распятое, – Агнец, закланный от создания мира, и «все через Него начало быть» (Ио.1, 1–2), то семь дней творения – семь дней Страстей Господних, в них же вся тварь, – не только человек, но и мошка однодневная участвует. Воля наша, в смертном борении, в агонии страстей – страданий человеческих, – такая мошка однодневная – Страстей Господних причастница.

    IV

    Прежде чем подходить к евангельским свидетельствам о Страстях Господних в поисках не божеского (этого нам нечего искать, мы и так этим пресыщены в церковном догмате), а в поисках человеческого, самого нужного нам в эту именно роковую минуту всемирной истории, – мы должны сделать выбор между двумя возможными исходными точками: темным, стыдным, страшным, но все-таки живым, вечнодвижущимся опытом страстей человеческих и лучезарным, но бесстрастным, неподвижным церковным догматом о Страстях Господних. Церковь сделала выбор: догмат приняла, отвергла опыт. Если же все еще называет «Страстями» страдания Сына Божия, то, может быть, только по глухой и все более глохнущей памяти о неведомом и уже невозможном для Церкви опыте таких святых, как ап. Павел и Франциск Ассизский, носивших крестные язвы Господни на теле своем и, судя по ним, обладавших таким опытным знанием Страстей, какого мы себе и представить не можем. Но если бы и сейчас мы могли только понять как следует, что значат или будут когда-нибудь значить для нас эти два слова: «Страсти Господни», то, может быть, мы нашли бы потерянный ключ к дверям, уже и в самом Евангелии замкнутым крепчайшим замком догмата – к самой нужной для нас и спасительной, не только божеской, но и человеческой, нашей же собственной тайне Страстей Господних, – к неизвестнейшей в Нем, Неизвестном, и самой близкой нам, братской тайне сердца Господня:

    кто не несет креста своего, тот Мне не брат.

    В небе Его Страстей и в геенне наших – одинаково действующий закон раздвояемой, раздираемой воли: «Хочу страдать, и не хочу; вольно иду на крест, и невольно; страсть к страданию – страх страдания», – в Нем и в нас одинаково действующий закон, – вот потерянный ключ к Страстям Господним.

    V

    Глупо жестоки ко всему человечеству те, кто полагает, будто бы человек Иисус, не будучи «трусом», не мог бы страшиться физических мук и смерти так, как страшился их, судя по Гефсимании. Немногим умнее, но еще жесточе к самому Господу те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Он не мог страшиться их вовсе, будучи Сыном Божьим.

    Только докетический «призрак», phantasma, мнимое подобие тела, а не такое Существо, как Он, с такою единственной, как у Него, способностью страдать духовно и физически, мог бы не страшиться вовсе физических мук распятия (что будет на него осужден по римским законам как «царь Израиля», знал, конечно, Иисус). Но этот страх – ничто перед тем, что Он, Сын Единородный, любящий Отца, как никто никогда не любил, будет «оставлен», «отвержен», «проклят» Отцом. Чтобы одолеть такой «страх страдания», какая нужна была «страсть к страданию»!

    VI

    Высшая, видимая нам у синоптиков точка Страстей Господних – «смертное борение» в Гефсимании, где раздвоение человеческой воли в Иисусе так очевидно-осязательно, что скрыть его нельзя ни под каким догматом, как режущее лезвие меча нельзя скрыть ни под какою тканью: разум уцелеет – сердце обрежется.

    Авва, Отче!.. пронеси чашу сию мимо Меня; но не чего Я хочу, а чего Ты (Мк. 14, 36.)

    Мог ли бы так молиться Господь, если бы не чувствовал, что две воли противоборствуют в Нем и еще неизвестно, какая из двух победит?

    Так у синоптиков, но в IV Евангелии не так. Смертное борение, Агония, вспоминается и здесь, но не в Страстной Четверг, а за четыре дня до него, в Вербное Воскресенье, тотчас по вшествии в Иерусалим, при торжественных кликах народа:

    Осанна! благословен грядущий во имя Господне, Царь Израилев? (Ио. 12, 13.),

    на высоте земного величия, когда враги Господни, первосвященники и фарисеи, готовы признать себя побежденными:

    что нам делать?.. Весь мир идет за Ним (Ио. 11, 47; 12, 19);

    и сам Он о Себе свидетельствует:

    пришел час прославиться Сыну человеческому (Ио. 12, 23);

    и приходящий с неба Глас или гром свидетельствует:

    и прославил (уже), и еще прославляю (Ио. 12, 29).

    В этой-то «славе-сиянии», земной и небесной, вдруг наступает, как в светлый день – черная ночь, Агония, такая же, как в Гефсимании.

    Ныне душа Моя возмутилась; и что Мне сказать? Отче! спаси Меня от часа сего?.. Ho на сей час Я и пришел. (Ио. 12, 27.)

    Так же и здесь, как там, в Гефсимании, две противоречивые или согласно противоположные воли в одном человеческом сердце – Его и нашем, – как две с двух противоположных сторон, в один миг, в одно место ударяющие молнии.

    В догмате – «Иисус Христос»; в опыте, Его и нашем, – все еще «Иисус и Христос», в догмате «Сын и Отец» – уже одно, в опыте, – все еще два.

    Только один из всех учеников, Иоанн, возлежавший у сердца Господня, увидел в Нем «смертное борение», Агонию, задолго до Гефсимании. Знает об этом IV Евангелие больше синоптиков, но кое-что знают и они. Кажется, есть у Матфея намек на то, что это началось уже давно, в Кесарии Филипповой. Если так, то первую «агонию» от последней, Гефсимании, отделяют не дни, а месяцы.

    Только что открыл Господь ученикам Своим тайну Креста:

    Сыну человеческому должно пострадать (Мк. 8, 31),

    и только что Петр начал «прекословить» Ему:

    милостив будь к Себе, Господи! да не будет этого с Тобой, —

    как «повелел ему Иисус грозно»:

    отойди от Меня, Сатана! ты мне соблазн (Мт. 16, 22–23).

    Мог ли бы Петр «соблазнить» Иисуса, не будь начала «соблазна» уже в самом Иисусе? Смел ли бы Петр «прекословить» Ему, если б не услышал в слове Его: «должно», – как бы хрусталя надтреснутого звук: «а может быть, и не должно»?

    Между двумя словами – тем: «Сыну человеческому должно пострадать» и этим: «ты Мне соблазн», – не такое же ли «смертное борение», «агония» уже и здесь, в Кесарии, как там, в Гефсимании? Та агония – в молитве, эта – в молчании; но, может быть, и эта не меньше той. Воля человеческая, так же и здесь, как там, раздирается надвое. Точка Страстей Господних, ближайшая к страстям человеческим, – здесь. В этих трех словах, «ты Мне соблазн» – так, как нигде, Сын Божий – Сын человеческий – наш Брат.

    Вот где закон волевых раздвоений отмыкает для нас уже в самом Евангелии крепчайшим замком догмата замкнутую дверь – человеческую тайну Страстей Господних.

    VII

    В исторической подлинности целого ряда свидетельств у Марка, а отчасти и у двух остальных синоптиков, о последнем пути Господнем в Иерусалим лучшая для нас порука – то, что сами свидетели не разрешают и даже как будто не видят слишком явных для нас противоречий. Кажется, Марк, «толмач» Петра, только записывает, что слышит от него, а Петр только вспоминает, что ему запомнилось.

    Эти разрозненные, ни между собою, ни со всем окружающим не связанные ничем клочки воспоминаний похожи на рассеянные обломки какого-то неизвестного нам целого или на случайно уцелевшие вехи заглохшего пути. Где начинается путь и как продолжается, мы не видим; видим только, куда ведет, – на Крест. Но если бы мы могли соединить вехи, то, может быть, восстановили бы путь.

    Вот первая веха.

    После второго Умножения хлебов Иисус, по свидетельству Марка (8, 27), уходит «в селения Кесарии Филипповой», от Израиля – к язычникам, от своих – к чужим. Марк не знает, почему и отчего уходит; знает, может быть, Иоанн. После Вифсаидской вечери, когда народ понял, что Иисус не будет «царем Израиля»; и после Капернаумской утрени, когда, услышав: «Плоть Мою ядущий и кровь Мою пьющий имеет жизнь вечную» (Ио. 6, 54), – народ соблазнился, возроптал: «Какие жестокие слова! кто может это слушать?» (Ио. 6, 60) – «многие из учеников отошли от Него и уже не ходили с Ним» (Ио. 6, 66). Если отошли, отпали от Него ближайшие к Нему ученики, то тем более – весь народ. Это значит: не только Иисус отошел от народа, но и народ – от Иисуса; расхождение между ними, отвержение – взаимное.

    Месяцы длится оно. Но после Преображения, открыв ученикам, что «Сыну человеческому должно пострадать», Иисус возвращается к Израилю, идет в Иерусалим

    Вышедши оттуда (из Кесарии Филипповой), проходили они через Галилею, —

    как бы «крадучись», «тайком», избегая, должно быть, населенных мест: таков именно смысл греческого слова ?????????????. —

    И не хотел (Иисус), чтобы кто-либо узнал Его. (Мк 9, 30.)

    Нечто подобное бывало и раньше: в первый уход Его в пределы Тиро-Сидонские, —

    вошедши в дом, не хотел, чтобы кто-нибудь узнал Его. (Мк. 7, 24.)

    Судя по тому, что, выйдя уже из Галилеи, Он избирает вместо обычного для пасхальных паломников двухдневного пути через Самарию более далекий и трудный путь через пустынные горные дебри Переи, «страны за-Иорданские» (Мк. 10, 1), Иисус и на этом последнем пути скрывается, продолжает идти как бы «крадучись», «тайком», и если учит, то не весь народ, а только учеников, наедине.[696]

    VIII

    Ho вот вдруг меняется все.

    Снова сходятся к Нему народные множества

    , и Он снова учит их, по обыкновению Своему.

    Так у Марка (10, 1), и у Матфея (19, 1–2) так же:

    множество народа шло за Ним, и Он исцелил их там, —

    в стране за-Иорданской, Перее. Так же, хотя и в ином порядке событий, в IV Евангелии:

    снова пошел за Иордан, на то место, где некогда крестил Иоанн, – в Вифавару-Вифанию, где путь из Переи в Иерусалим пересекается Иорданом.

    Многие же пришли к Нему (туда) и говорили, что… все, что сказал о Нем Иоанн, было истинно.

    И многие там уверовали в Него. (Ио. 10, 40–42.)

    Здесь вторая веха пути. Только что Иисус уходил от народа и вот опять идет к нему; только что народ уходил от Иисуса и вот опять возвращается к Нему. Это слишком явное для нас, а для самих свидетелей как будто невидимое противоречие внешне не объяснимо, кажется, ничем, кроме внутреннего противоречия в воле самого Иисуса, а может быть, и в воле народа – действующего в них закона «волевых раздвоений», закона всех агоний: «страх страдания – страсть к страданию».

    Что-то произошло между этими двумя вехами пути; что-то в самом Иисусе и в народе изменилось. Что же именно?

    Тотчас по исповедании Петра в Кесарии Филипповой: «Ты – Христос, Сын Бога живого», —

    начал (Иисус) открывать ученикам Своим, что должно Ему идти в Иерусалим (Мт. 16, 21.);

    потому что не бывает, чтобы пророк погиб вне Иерусалима. (Лк. 13, 33.)

    Это Он помнит всегда; может быть, и теперь вспоминает. Что Ему Иерусалим?

    Город, стоящий на верху горы, не может укрыться. (Мт. 5, 14.)

    «Город великого Царя» (Мт. 5, 35), Иерусалим, стоящий на верху такой горы, как ни один из городов земли, бывших и будущих, есть высшая точка мира; высшая же точка Иерусалима, отовсюду виднейшая, – Крест.

    Когда вознесен буду от земли, всех привлеку к себе. (Ио. 12, 32).

    Когда вознесете Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я. (Ио. 8, 28.)

    Прошлым будет все во всемирной истории; это одно – Крест – будет всегда настоящим; исчезнет все; это одно – Крест – видимо будет всегда.

    Никто, зажегши свечу, не ставит ее в сокровенном месте или под сосудом; но на подсвечнике, чтобы входящие в дом видели свет. (Лк. 11, 33.)

    Вот что для Него Иерусалим: не было в мире и не будет такого, для такой свечи, подсвечника. Это понял, увидел народ и стремится к Нему, летит на Него, как ночной мотылек на свечу; хочет в Нем сгореть и не хочет.

    Близ Меня – близ огня; далеко от Меня – далеко от Царства.[697]

    Это и весь мир увидит:

    Весь мир идет за ним (Ио. 12, 19), —

    хочет в Нем сгореть и не хочет: страх огня – страсть к огню. Эта агония мира тогда началась и уже не кончится, пока мир не сгорит в Его огне, как ночной мотылек.

    IX

    Что произошло тогда в Иисусе, лучше всего можно понять по тому, что произошло тогда же в народе. Началось, и это уже давно, в Кесарии Филипповой.

    Когда сошли они с горы (Преображения), встретило Его множество народа. (Лк. 9, 37.)

    И вдруг, увидев Его, весь народ удивился (ужаснулся,

    ), и, подбегая (устремляясь) к Нему, приветствовал Его (припадал к Нему, ?????????.) (??. 9, 15.)

    Что в Нем «удивляет» – «ужасает» народ? Кажется, горней славы, Преображения, все еще не сошедший с лица Его свет («лицо Его просияло как солнце», Мт. 17, 2) и жертвенной обреченности новый знак. Там, в Кесарии, видели это, может быть, язычники, – чужие; здесь, в Иудее, увидит Израиль, – свои.

    Ce, Агнец Божий, взявший на Себя грех мира. (Ио. 1, 29),

    этот пророческий клик снова и по-новому слышится людям по всей великой равнине от Вифавары до Иерихона в эти дни второго крещения уже не водой, а кровью.

    Можете ли креститься крещением, которым Я крещусь?..

    – Можем. (Мк. 10, 38–39.)

    Слишком легок ответ. Но как бы люди ни приходили к Нему, Он не отвергает их:

    приходящего ко Мне не изгоню вон. (Ио. 6, 37.)

    В эти-то дни и увидели, может быть, люди в лице Его то, что так хорошо изображает «живописец» Лука (9, 51):

    когда же наступили дни Его вознесения (отшествия,

    , то устремил Он лицо Свое

    , на путь в Иерусалим.

    Эту новую в Нем «устремленность» видят, может быть, все, и сами за Ним устремляются.

    X

    Если то, что врачи называют «чувством вдаль», «телепатией», а все люди – «предчувствием», – странная, как бы не назад, а вперед, не к прошлому, а к будущему обращенная память, – свойственна не только отдельным людям, но и целым народам, даже всему человечеству в его роковые минуты, в «чувстве Конца», «Апокалипсиса», – то восходившие за Иисусом в Иерусалим человеческие множества могли испытывать нечто подобное.

    То, что о Мне, приходит к концу (Лк. 22, 37), —

    скажет Царь Израиля; то же мог бы сказать в те дни и сам Израиль. Воет и пес к пожару, и бык мычит, идя на бойню; как же было Израилю, а может быть, и всему человечеству конца своего не предчувствовать?

    Кровь Его на нас и детях наших (Мт. 27, 25),

    – скажет Израиль, и сбудется.

    …Камня на камне здесь не останется: все будет разрушено (Мт. 24, 2);

    …ce, оставляется вам дом ваш пуст (Мт. 23, 38), —

    скажет Царь Израиля, и тоже сбудется. Это, может быть, уже и тогда, на пути в Иерусалим, чувствуют все «чувством вдаль», «телепатией».

    …Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие совершится. (Лк. 12, 50.)

    В это-то смертное «томление», «борение» Свое, «агонию», и вовлекает Он всех, идущих за Ним. Кто за кем идет, кто кого ведет. Он – их или они – Его, этого еще не знают они, не знает, может быть, и Он сам.

    Час Голгофы, Искупления, наступает, такой же великий и страшный для всего человечества, как час грехопадения. «То, что о Мне, приходит к концу», – могло бы сказать в те дни и все человечество, потому что вся остальная всемирная история будет только началом Конца.

    Будет или не будет совершено на земле величайшее из всех злодеяний – убийство людьми Сына человеческого, Сына Божия; скажут или не скажут люди, как злые виноградари, увидев сына:

    это наследник; пойдем, убьем его, и наследство будет наше (Лк. 20, 14),

    этого еще не знает Сын; не хочет знать и Отец:

    Сына моего возлюбленного пошлю; может быть, увидев Его, постыдятся. (Лк. 20, 12.)

    В догмате все ясно, как в таблице умножения, и так же бесстрастно; а в опыте – Страсти Господней и наши, Его «агония» и наша, – «может быть» – до конца мира.

    XI

    Были же они в пути, восходя в Иерусалим; и шел Иисус впереди них, и, следуя за Ним, ужасались они. (Мк. 10, 32.)[698]

    Если человек идет на слишком верную смерть, то это, кажется самоубийством.

    Неужели Он убьет Себя? (Ио. 8, 22), —

    скажут иудеи, враги Его; то же могли бы сказать и друзья Его, все шедшие тогда за Ним. Вот чему они «ужасаются».

    Так же пойдет Он один, впереди всех. Вождь всего человечества, на приступ подоблачной крепости – царства Божия, и так же, следуя за Ним, будет ужасаться все человечество.

    И, подозвав Двенадцать, начал им опять говорить о том, что будет с Ним: вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет первосвященникам и книжникам: и осудят Его на смерть, и предадут язычникам; и поругаются над Ним, и будут бить Его, и оплюют Его, и убьют. (Мк. 10, 32–34).

    Но они ничего из этого не поняли; были слова сии сокровенны для них, и они не уразумели сказанного. (Лк. 18, 34.)

    А спросить Его боялись. (Мк. 9, 32.)

    Как могли бы не понять, если бы слова Его звучали для них в опыте, так же, как для нас – в догмате; если бы не слышалось им в слове «будет»: «а может быть, и не будет»: в слове «должно»: «а может быть, и не должно»? – «Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня» (Мк. 14, 36), – эта агония Сына и мира, – как звук хрусталя надтреснутого в небесной музыке сфер.

    XII

    «Следуя за Ним ужасались» – и радовались. Радость и ужас перемежаются в них, как две воздушные струи осеннего вечера, холодная и теплая.

    …Думали, что царство Божие откроется сейчас, – немедленно,

    . (Лк. 19, 12.)

    Здесь, в конце Блаженной Вести, происходит обратное тому, что в начале: «Царство Божие приблизилось» (Мк. 1, 15), – говорил Он тогда, и люди не верили Ему; царство Божие отдалилось, —

    в дальнюю страну пошел человек высокого рода, чтобы, царство получив, возвратиться. (Лк. 19, 12.);

    жених полуночный «замедлил» (Мт. 25, 5), – говорит Он теперь, и опять люди не верят Ему, думают, что царство Божие наступит сейчас; жадно тянутся к чаше устами, но поздно: чаша прошла мимо уст.

    Снова, как это уже было раз, глупо и жалко спорят о первых местах в Царстве: кому сесть по правую и кому по левую сторону Царя во славе Его (Мк. 10, 35–37). Думают только о себе – о Нем забыли; знают, что идет на крест, но не очень боятся: черной точкой в лучезарном небе Царства кажется им Крест.

    XIII

    Снова и здесь, в конце пути, так же как в начале, в Галилее, множества людские влекутся к Нему, как бушующие волны прилива к тихой луне.

    Вечером в субботу, 30–31 марта, если верен счет дней Страстной недели и Господь был распят 6–7 апреля, – когда входит Он в Иерихон для последней перед Иерусалимом ночевки, такая толпа окружает Его, что мытарь Закхей, чтобы увидеть Его, влезает на смоковницу, а поутру, —

    когда выходил Он из Иерихона, с учениками Своими и множеством народа, Вартимей… слепой, сидел у дороги, прося милостыни. (Мк. 10, 46).

    И, услышав, что мимо него проходит народ, спросил: «Что это такое?»

    «Иисус Назорей идет», – сказали ему.

    И он закричал: «Иисус, Сын Давидов, помилуй меня!»

    «Сын Давидов» – значит: «Мессия, Царь Израиля».

    Шедшие впереди заставляли его молчать; но он еще сильнее кричал: «Сын Давидов, помилуй меня!» (Лк. 18, 36–39.)

    Первый из людей понял, что нельзя молчать: «Если умолкнут (люди), камни возопиют» (Лк. 19, 40).

    Нищий царя венчает на царство. Зрячие не видят, не узнают; узнал, увидал слепой.

    Я пришел… для того, чтобы слепые увидели, а видящие ослепли. (Ио. 9, 39).

    …Иисус, остановившись, велел привести его к Себе: и, когда тот подошел к Нему, спросил:

    «Чего ты хочешь от Меня?» Он сказал: «Равуни, видеть!»

    Иисус сказал ему: «видь!»

    И он тотчас увидел и пошел за Ним, славя Бога. (Лк. 18, 40–43).

    XIV

    Путь из Иерихона в Иерусалим, на высоту двух тысяч локтей, извилистый, крутой, между голыми, обагренными марганцем, точно окровавленными скалами, – Путь Крови.

    Шли, должно быть, весь день, с утра до вечера. Вдруг с одного из крутых поворотов у селения Вифагии на горе Елеонской, так же и теперь, как тогда, двадцать лет назад, Иисусу отроку, – открылась над многоярусным, плоскокровельным, тесносплоченным, темно-серым, как осиное гнездо, ветхим, бедным Иерусалимом великолепная, вся из белого мрамора и золота, громада, как бы снежная гора на солнце – сияющий Храм.

    Двух учеников посылает (Иисус).

    И говорит им: «Пойдите в селение, что прямо против вас; входя в него, тотчас найдете привязанного осленка, на которого никто из людей не садился; отвязав его, приведите его Мне.

    Если же кто скажет вам: «Что вы делаете?» – отвечайте: «Он надобен Господу». (Мк. 11, 1–3.)

    Этот рассказ повторяется у всех трех синоптиков почти дословно, с той лишь разницей, что у Матфея вместо «осленка» «ослица». Такие повторения – знак того, что виденное врезалось в память видевших неизгладимо и особенно для них значительно.

    Несколько иной рассказ в IV Евангелии, где Иисус не посылает учеников за осленком, а сам находит его (12, 13), привязанного, должно быть, так же, как во II Евангелии, у ворот дома на «перекрестке двух улиц»,

    , кажется, при входе в тот же, как у Марка, «Смоковничий поселок», Вифагию, первое, после Иерихонской пустынной дороги, селение, уже городское предместье 9;[699] Сам Иисус отвязывает осленка и садится на него; если же удивленные хозяева спрашивают: «Что Ты делаешь?», то ученики, должно быть, объясняют им, Кому и для чего он надобен, и те отпускают его тотчас. Все это, конечно, естественней и вероятней, исторически подлинней, чем у синоптиков, так что здесь Иоанн как бы меняется с ними ролями: ближе к истории он, а они – к мистерии.

    «Господом» нигде, никогда, во всем Евангелии Марка – вероятных «Воспоминаниях» Петра – не называют Иисуса ни ученики, ни сам евангелист; так называет Себя Иисус в первый и единственный раз только здесь.[700] Греческое слово ?????, «Господь», если не вполне совпадает по смыслу с еврейским meschiah, «Мессия», «Помазанник», «Царь», то очень внутренне близко к нему. Что бы мы ни думали об исторической подлинности слова «Господь» в устах самого Иисуса, уже и то значительно, что, по воспоминаниям Петра, очевидца-слышателя, слово это было сказано Им; что в первый и единственный раз, именно тогда, при Вшествии в Иерусалим, Иисус говорит как бы всему Израилю – всему человечеству: «Я – Царь, Господь».

    XV

    Радуйся, дщерь Сиона! Дщерь Иерусалима, ликуй! Се, Царь твой грядет к тебе, кроткий, сидя на осленке, сыне подъяремной.

    …И станут ноги Его в тот день на горе Елеонской, что перед лицом Иерусалима, к восходу солнца… День же тот будет единственный, ведомый лишь Господу. (Зах. 9, 9; 14, 4, 7.)

    Слишком памятно всем, а Иисусу, конечно, особенно, потому что Ему одному понятно так, как еще никому во всем Израиле, во всем человечестве, это вещее слово пророка, одно из таинственнейших, на земле когда-либо сказанных слов о «кротком» (то, что Он – «кроткий», «мирный», «невоинственный», здесь главное), о кротком, на кротком осленке, «грядущем Царе Сиона»:[701] слово это слишком незабвенно памятно всем, чтобы могли не вспомнить о нем все, и больше всех Он, посылая учеников за осленком или найдя его Сам. Кажется, во всех четырех Евангелиях, «Воспоминаниях Апостолов», по глубокому слову Юстина, исторически подлинно, точно и твердо одно:[702] в тот день и час, при Вшествии в Иерусалим, ничего с Иисусом не делается, – Он сам делает все: сам берет на Себя почин мессианского, царского Вшествия и всю за него ответственность; сам дает к нему народу первый знак, как бы исполняя Свой тайный и давний замысел; миру внезапно «являет Себя» (

    , Ио. 21, 1); как бы опять, но здесь уже не словом, а делом говорит всему Израилю – всему человечеству: «Я – Царь».

    Вот, кажется, третья веха все на том же заглохшем пути Страстей Господних; третье, для самих свидетелей неразрешимое или невидимое, но слишком для нас явное противоречие двух свидетельств: там, на горе Вифсаидской, по Умножении хлебов. Царство отверг Иисус, бежал от него, а здесь, на горе Елеонской, сам идет к нему, принимает его, хотя уже не так, а обратно тому, как было предложено там. Два Мессии – два Царя: один – с мечом, на боевом коне; другой – безоружный, на мирном осле. Сделать между ними выбор надо было всему Израилю – всему человечеству.

    XVI

    И привели к Нему осленка, и поспешно накинули на него,

    , одежды свои, —

    чтобы Царю было мягче и выше сидеть на хребте ослином – царском престоле.

    И сел на него (Иисус). Многие же постилали одежды свои по дороге, —

    чтобы мягче ступало копыто осла по камням дороги.

    И резали травы с лугов,

    , и постилали их по дороге, —

    Ярко-зеленый, с радужным узором весенних цветов, великолепный ковер: не было такого и у царя Соломона, во славе его.

    «Травы постилали» – по свидетельству Марка (11, 8), а по свидетельству Матфея (21, 8), – «ветви с дерев»,

    Здесь, на Масличной горе, почти единственное дерево – «олива мира».[703]

    Хвали, Иерусалим, Господа… ибо Он утверждает в стенах твоих мир. (Пс. 148, 1–2).

    «Пальмовые ветви»,

    , у них в руках, по свидетельству IV Евангелия (12, 13), – как в победном шествии.

    XVII

    В I Евангелии (21,2–7) вместо «осленка»,

    , неезженного (без чуда на таком далеко не уедешь), – проще, ближе к сельскому быту и ласковей – «матка-ослица»,

    , с осленком, бегущим, должно быть, за нею, неуклюжим, вислоухим, длинноногим, смешным; или чудесно-покорно, с накинутыми и на него для мягкости одеждами, идущим рядом с нею, чтобы служить подножием ног Господних. Ослик этот – как бы игрушечный, да и все такое же – милое, детское:

    из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу (Мт. 21, 16), —

    детское, райское, не как в настоящем железном веке войны, а в Золотом веке мира, бывшем и будущем.[704]

    Осанна Сыну Давидову! —

    первый, может быть, воскликнул узнавший – увидевший слепец Вартимей. И одного этого клика довольно, чтобы подхватила его вся толпа, как искры одной в сухом лесу довольно, чтобы вспыхнул пожар.

    И впереди идущие, и сопровождающие (все) восклицали:

    Осанна!

    Благословен Грядый во имя Господне!

    Благословенно грядущее во имя Господа царство отца нашего Давида.

    Осанна в вышних! (Мк. 11, 9–10.)

    Главное, однако, слово: «Мессия», «Христос», – умолчано, может быть, потому, что слишком для них свято и страшно.[705] Поняли сердцем, хотя бы только на миг, тайну сердца Господня: почему велел Он ученикам Своим, еще в Кесарии Филипповой, по исповедании Петра, никому не сказывать, что Он – Христос, Царь (Мт. 16, 20). Но другую, глубочайшую тайну сердца Его не поняли: почему не может быть Иисус Христом, Царем, в их смысле; владыкой рабов не может быть Освободитель.

    Я не называю вас рабами: ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего. (Ио. 15, 15.)

    …Раб не пребывает в доме вечно; вечно пребывает сын.

    …Если же Сын освободит вас, то истинно свободны будете. (Ио. 8, 35–36.)

    Иисус еще не Христос – в жизни; только в смерти – воскресении будет Христом.

    Жертву, когда ведут на заклание, венчают, – так и Его: только терновым венцом будет увенчан; только через Лобное место, Голгофу, взойдет на престол.

    XVIII

    Тайну Вшествия Господня, глубочайшую и особенно близкую нам, людям «второй Атлантиды», возможной гибели второго человечества, – угадывает лучше всех евангелистов Лука.

    В радостных кликах Вшествия люди повторяют ангельскую песнь Рождества:

    Слава в вышних Богу! Gloria in excelsis! (Лк. 2, 14) —

    как будто зовут небожителей участвовать с ними в величайшей радости земли.

    Хвалите Господа с небес,

    Хвалите Его в вышних,

    Хвалите Его все Ангелы Его! (Пс. 148, 1), —

    этот зов земли будет услышан на небе: небо на землю сойдет; в Сыне – Отец «примирит с Собою все земное и небесное» (Кол. 1, 11), да будет царство Божие на земле, как на небе.[706]

    Люди повторяют ангельскую песнь почти дословно, но не совсем.

    Мир на небе и слава в вышних,

    люди поют на земле, а на небе – Ангелы:

    слава в вышних Богу и мир на земле, в людях доброй воли,

    (Лк. 2, 14).

    Это значит: будет мир на земле, как на небе, если только люди пожелают мира. Но вот не пожелали. Царь мира с неба на землю сошел, и люди не узнали Его. «Мир на земле» – не смеют сказать: слишком хорошо знают, увы, что все еще на земле война. Но все-таки радуются так, как будто вечный мир уже наступил. Только тень его прошла по земле; но люди знают, что все железо войны растает некогда перед этой тенью, само как тень.

    Первый на земле праздник вечного мира – вот что такое Вшествие Господне в Иерусалим – единственный на земле Град Мира («Салим», schalem, значит «мир»).

    Просите мира Иерусалиму… Мир да будет в стенах твоих! (Пс. 121, 6–7.)

    Все цари земные входят в Град человеческий с мечом:

    все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры и разбойники. (Ио. 10, 8.)

    Царь мира единственный – Он, Сын человеческий; не было другого и не будет, от начала до конца времен.

    …Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам (Ио. 14, 27).

    «Мир Божий», pax Dei, против «римского мира», pax Romana, – вот всемирно-исторический смысл Вшествий.

    «Мир, мир дальним и ближним», – говорит Господь. (Ис. 57, 19.) Тогда истреблю колесницы и коней боевых, и сломан будет бранный лук. И возвестит Он мир народам. (Зах. 9, 10.)

    Перекуют мечи свои на плуги и копья свои на серпы; не поднимет меча народ на народ, и не будут более учиться воевать. (Ис. 2, 4.)

    Там, на горе Вифсаидской, Иисус дал людям хлеб, умножил хлеба, а здесь, на горе Елеонской, дал мир; голод победил там, а здесь – войну, оба ига тягчайших сломал на шее рабов Освободитель.

    Но вечного мира и хлеба лишь тень прошла по земле: может быть, это было и будет, а может быть, и не было – не будет. В этом-то «может быть» – вся агония Его Страстей и наших. Вшествие Господне в Град человеческий – всех человеческих мук, всех агоний всемирной истории – все еще недосягаемая цель.

    XIX

    И когда приблизился к городу, то, глядя на него, заплакал о нем, и сказал: о, если бы ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему! Но это сокрыто ныне от глаз твоих.

    Слово это, о мире, всем городам земли – всему Граду человеческому – сказано.

    Радуются люди, поют, а Господь плачет. Дважды плакал: там, над могилою Лазаря, – о человеке, и здесь, над могилою Города, – о человечестве.

    «О, если бы и ты – весь род человеческий – узнал, что служит к миру твоему!» И тотчас же после этого слова о мире – слово о войне:

    ибо придут на тебя дни, когда враги твои обложат тебя и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне за то, что ты не узнал времени посещения твоего. (Лк. 19, 41–42.)

    Сказано и это слово, о войне, всему человечеству.

    XX

    «Час был поздний», вечерний,

    , по исторически точному, вероятно, воспоминанию одного из двух очевидцев, Петра – Марка (11, 11), а по воспоминанию другого очевидца, Иоанна (12, 28–29), вечер был грозовой.[707]

    Если грозовая туча, как это часто бывает весной на Иерусалимских высотах, надвинувшись с востока, от Мертвого моря, захватила внезапно все небо, кроме одной узкой полосы на западе, где туча ровно, как ножницами, срезана, то заходящее солнце, брызнув из-под нее снопами последних багровых лучей сквозь далекую сетку дождя, кинуло, может быть, вдруг несказанно печальный, как бы рыдающий, свет на радостные вайи Вшествия, и с чудною точностью исполнилось древнее пророчество:

    день тот будет единственный, ведомый лишь Господу; ни день, ни ночь, – только в вечернее время явится свет. (Зах. 14, 7.)

    И Его пророчество, вчерашнее, тоже исполнилось:

    свет еще с вами на малое время: ходите, пока есть свет, чтобы не объяла вас тьма. (Ио. 12, 35.)

    Не было никогда и не будет на земле такой печальной радости, как эта, – такого рыдающего солнца, как это, на весенних вайях Вшествия. Вечно грустны все земные весны с той весны; все заходящие солнца рыдают о зашедшем в тот день солнце царства Божия.

    Радуются люди, поют, а Господь плачет: шествие победное для них – для Него похоронное. И в радостных кликах: «Осанна!» – Он один слышит: «Распни!»

    2. Бич Господень

    I

    Кто Господа предал – Иуда? Нет, первосвященник Анна. Кто распял Господа – Пилат? Нет, первосвященник Анна. Иуда повесится; руки на себя наложит Пилат, хотя и по другому поводу,[708] а первосвященник Анна мирно отойдет к отцам своим, насыщенный днями, «один из счастливейших людей» на земле, по свидетельству Иосифа Флавия,[709] и не усомнится, вероятно, до конца, что спас Израиль, а может быть, и все человечество от великого Обманщика. И посмертную память сына своего возлюбленного дьявол сохранит чудесно: в голову никому не придет за две тысячи лет христианства, что настоящий убийца Христа первосвященник Анна.

    «Анна и Каиафа», – говорили в те дни о двух первосвященниках, хотя Анна (по-еврейски Напап) давно уже не был первосвященником: так называли его, и даже всегда впереди Каиафы, не только из глубокого почтения, но и потому, что полною в Синедрионе властью обладал он один; зять же его Каиафа, действительный первосвященник, был только слепым и послушным орудием Ганана.[710]

    Мудрый политик, потому что скептик и циник совершенный, как и все вообще саддукеи; не веровавший «ни в духа, ни в Ангела» (Д. А. 23, 8), а может быть, и ни в Бога, ни в дьявола, – веровавший только в закон Моисеев и Кесарев, пуще же всего – в золотой римский динарий, – на все остальное смотрел Ганан с вечной усмешкой мертвого черепа, как царь Соломон-Екклезиаст:

    кружится, кружится ветер на ходу своем и возвращается на круги свои. Все, что было, то и будет: все суета и томление духа…

    Вышло из праха и в прах отойдет. (Еккл. 2, 11; 3, 20.)

    II

    Странное для него, смешное и нелепое шествие Мессии, Царя на осле, мог видеть Ганан из окон загородного дома своего в Ханейоте (Khaneioth), на горе Елеонской,[711] и, вспомнив недавнее постановление Синедриона: взять Иисуса под стражу (Ио. 11, 57), – мог подумать: «Стоит ли такого брать? Шут на осле. Пусть поиграет народ в Мессию, – чем бы дитя ни тешилось!» Но в ту же ночь, узнав, что произошло в Храме, может быть, решил: «Стоит!»

    Главный для всего Гананова рода источник богатства и власти было великое храмовое торжище, где сыны Ганановы, чудесные купцы, с ним самим во главе, чудеснейшим, набили цену двух жертвенных горлиц до золотого римского динария.[712] И вот в один час торжище это разорено тем самым «Шутом-Царем» на осле. Если бы разрушил Он или сжег храм дотла, то и это, вероятно, казалось бы Ганану меньшим злодейством.

    В ту же ночь или на следующее утро узнал он, как совершилось «злодейство».

    III

    Медленно подымалось шествие из глубокой Иосафатовой долины на святую гору Сиона, венчанную храмом, по слишком крутым даже для ослиной езды ступеням Силоамской улочки-лестницы.[713] Слезть бы с осла, пойти пешком; так, может быть, и сделал бы Иисус, если бы не жалел народа. Все еще радуются люди царственному шествию, как маленькие дети – игрушке; все еще стелят по дороге одежды свои, машут зелеными ветками, поют: «Осанна!» Слез Его не видят, и Он улыбается им сквозь слезы, как мать – ребенку или как то рыдающее солнце сквозь дождь.

    В храм вошел Иисус (Мк. 11, 15), —

    должно быть, через Восточные – Золотые врата.[714] Вспомнил ли, как входил в него двенадцатилетним отроком? Если забыл, то вспомнила, может быть, матерь Его, прошедшая снова, как тогда, Путь Крови[715] в смиренной толпе Галилейских жен (Лк. 8,2–3) вместе с матерью двух сынов Заведеевых, так усердно хлопотавшей давеча о почетном для них месте в царстве Божием (Мт. 20, 20–21); вспомнила, может быть, матерь Его, как три дня искала тогда потерянного Сына своего и, найдя, заплакала, сама не зная от чего, – от горя или от радости:

    сын! что Ты сделал с нами. (Лк. 2, 48.)

    Плакала, может быть, и теперь так же.

    Только небольшая часть сопровождавшей Иисуса огромной толпы могла войти в так называемый «Внешний» двор храма, har habajit,[716] двор «Язычников», отделенный от двух следующих внутренних дворов, куда разрешался доступ одним сынам Израиля, с каменной решеткой и с остерегающей язычников надписью: «Входящему смерть». Великолепные притворы с исполинскими, в двадцать локтей вышины, столпными ходами из белого мрамора, с резными потолками из кедрового дерева и помостами из разноцветных каменных плит окружали Внешний двор.[717]

    Здесь увидел Иисус великое Гананово торжище: скотный и птичий двор; множество лавок и лавочек, где продавались жертвенная соль, мука, елей, вино и фимиам; множество меняльных столов и прилавков, где паломники со всех концов земли обменивали римскую «нечистую» монету с изображением кесаря на «святое серебро», древний, тирский зекель, потому, что в нем только могла вноситься храмовая дань.[718] Звон серебра на меняльных столах; хлопанье голубиных крыл в бесчисленных клетках; брань, клятвы, крики, вопли торгующихся так, как только сыны Израиля торговаться умеют; жалобное блеянье овец и мычанье быков, чуявших кровь близкой жертвенной бойни, – все сливалось в один оглушительный хор. Гнусная нажива, обман и грабеж царствовали здесь, у самого сердца храма, – у Святого святых.

    Так говорит Господь Саваоф, Бог Израиля… не надейтесь на лживые слова: «храм Господень, храм Господень»…

    Крадете и убиваете, прелюбодействуете и клянетесь во лжи, и кадите Ваалу… а потом приходите и становитесь пред лицом Моим, в доме сем, на коем начертано имя Мое, и говорите: «Мы спасены», – чтобы и впредь делать все эти мерзости… Вот я сделаю с домом сим то же, что сделал с Силомом, и город сей предам на проклятие всем городам земли. (Иер. 7, 3–10; 26, 6.)

    Тот храм, Силомский, разрушил Господь; разрушит и этот, Иерусалимский.

    IV

    Шум на площади сразу, должно быть, затих; умолкли голоса продающих и покупающих, когда увидели они Входящего и услышали торжественный клик:

    Осанна Сыну Давидову! Благословен Грядущий во имя Господне!

    Все оглянулись на Него с удивлением и страхом:

    кто это? (Мт. 21, 10.)

    И наступила вдруг тишина.

    Низко наклонившись, искал Он чего-то на земле. Здесь, на скотном дворе, где постоянно привязывали и отвязывали скот, легко было найти то, чего Он искал: двух крепких, «пеньковых веревок», ????????.

    Скоро нашел их и, свив, скрутив в узлы крепко-накрепко, сделал бич, ?????????? – и сказал:

    не написано ли: «Дом Мой домом молитвы наречется для всех народов?» Вы же сделали его вертепом разбойников. (Мк. 11, 17.)

    И поднял бич, —

    и начал выгонять продающих и покупающих; и столы менял и скамьи торгующих голубями опрокинул. (Мк. 11, 15.)

    И выгнал всех из храма (

    , выкинул – вымел как сор); так же и овец и волов; и серебро менял рассыпал. (Ио. 2, 15.)

    Сделать это, конечно, не мог бы один: народ помогал Ему.[719] Как бы иначе Он мог разорить все эти нагороженные лавки и лавочки, опрокинуть все меняльные столы и столики, очистить весь огромный Внешний двор от звериной и человеческой нечисти? Очень вероятно, что и Ему самому бич пригодился, чтобы гнать не только четвероногий скот.

    Так же вероятно и то, что гонимые, бегущие после первого удивления и страха остановились, опомнились и начали сопротивляться, так что дело обошлось не без драки, а может быть, и не без крови. Вспомним, что у Двенадцати были мечи, – по крайней мере два (Лк. 22, 38): один у Петра, а другой, может быть, у Иоанна, «Сына Громова», и что в последнюю ночь будут они защищать Любимого до крови. Так же, конечно, и теперь готовы были Его защитить в этой самой неистовой из всех человеческих толп – Иудейской, где казалось, что не одна половина дерущихся идет на другую, а все против всех в общем побоище.[720]

    V

    Как бы не произошло возмущение в народе (Мк. 14, 2), —

    ???????, «бунт», «мятеж», «восстание» – «революция», по нашему, – этому вечному страху Ганана, мудрого политика, чье главное правило: quieta non movere, «не двигать неподвижного», – суждено было, казалось, оправдаться: сдвинулось неподвижное – началась «революция».

    Издали, должно быть, смотрят на все «блюстители» храма, segaanim, из Левитских знатнейших родов,[721] белоручки, слуги Ганановы, одержимые тем же страхом «возмущения»:

    как бы народ не побил нас камнями. (Лк. 20, 6).

    Памятуя мудрость господина своего: две собаки грызутся, чужая не приставай, – ни во что не вступаются; только наблюдая издали за всем, готовят завтрашний донос Ганану.

    Все, что происходило внизу, на дворе, мог видеть и римский «военачальник храма», «стратег», с любой из площадок двух лестниц, соединявших Внешний двор с Антониевой крепостью, занятой в эти пасхальные дни, когда стекались во храм сотни тысяч паломников, усиленным военным постоем: крепость эта – как бы римский железный орел, держащий в когтях своих белую голубку Господню – храм.[722] И, видя все, стратег не преминул, конечно, донести о том прибывшему в Иерусалим на те же пасхальные дни Понтию Пилату. Но и он не подумал вступиться: глядя на эту обычную драку ненавистных ему и презренных иудеев, как на петушиный или паучий бой, тихо, должно быть, злорадствовал, а может быть, и ждал нового случая, как тогда с Галилейскими паломниками, «смешать кровь их с жертвами их» (Лк. 13, 1).[723] Но не успел – с такой внезапной, как бы чудесной быстротой все началось и кончилось;[724] только что неистовый крик, вопль, «Иудейское побоище», ад, и вдруг – тишина, чистота, порядок; тихое, стройное пение молитв вокруг одного Человека – Того, Кто все это сделал. «Кто Он?» – если бы уже тогда спросил Пилат об этом у других, как спросит потом у Него самого:

    откуда ты?

    (Ио. 19, 9), —

    то, вероятно, немного узнал бы: «пророк из Назарета Галилейского» (Мт. 21, 10), только что на осле въехавший в город с толпой пасхальных паломников, женщин и детей. Но если бы узнал, что это «царь Иудейский», «сделавший Себя Сыном Божиим» (Ио. 19, 7) подобно «Божественному Кесарю Августу», divus Caesar Augustus, то, вероятно, не остался бы таким спокойным.

    VI

    Не было ли в том, что произошло, тайного смысла, более глубокого, чем явный, вложенный Церковью в эти слишком для нас привычные и почти уже ничего не говорящие два слова: Очищение храма? Кажется, многие, по всему Евангелию рассеянные намеки указывают на этот более глубокий смысл.

    Здесь Тот, Кто больше храма (Мт. 12, 6), —

    говорит о себе Иисус иудеям, обвиняющим Его в нарушении Субботы – Закона; то же мог бы сказать Он и об Очищении.

    Верь Мне, что наступает время… и уже наступило, когда… не в Иерусалиме – (в храме) – будут поклоняться Отцу, а в духе и в истине (Ио. 4, 21–23), —

    говорит Самарянке в Сихеме, у колодца Иакова. И тотчас по Очищении, когда иудеи спрашивают Его:

    каким знамением докажешь Ты нам, что имеешь власть так поступать? —

    Иисус отвечает:

    разрушьте храм сей, и Я в три дня воздвигну его. (Ио. 2, 19.)

    И дня через три, когда один из учеников, выходя из храма, говорит:

    Учитель, посмотри, какие камни и какие здания! (Мк. 13, 1–2).

    …Все это будет разрушено, так что не останется здесь камня на камне, —

    отвечает Господь.[725] И уже не Он сам, а «лжесвидетели» против Него:

    слышали мы, как Он говорил: «Храм сей рукотворный разрушу и через три дня иной воздвигну, нерукотворный». (Мк. 14, 58.)

    И проходящие мимо Распятого смеются над Ним:

    Э! разрушающий храм и в три дня созидающий… сойди с креста. (Мк. 15,29–30).

    И, наконец, то же слово – в устах свидетелей против диакона Стефана:

    слышали мы, как он говорил, что Иисус Назорей разорит место сие (Д. А. 6, 14).

    Если нет дыма без огня, то очень похоже на то, что Иисус действительно сказал при Очищении храма какое-то слишком скоро забытое всеми, друзьями и врагами одинаково, – потому что слишком для всех непонятное, – слово о разрушении храма, такое же, вероятно, «жестокое», как то, о «вкушении плоти и крови Его» (Ио. 6, 53–57).

    Кажется, главный смысл всех этих уцелевших в Евангелии намеков – тот, что Очищение с Разрушением внутренне связано: старый оскверненный храм очистится огнем, и воздвигнется новый. Если так, то одно из самых нужных нам и самых забытых, непонятых, неуслышанных слов Господних – это: о разрушении всех рукотворных на земле храмов – церквей и о воздвижении единого Храма, нерукотворного – Церкви Вселенской.

    VII

    Очень ошибаются христиане, думая, что в Очищении огненном – Разрушении храма – дело идет только о храме Иерусалимском; нет, о всех вообще рукотворных, – в том числе и о христианских, храмах – церквах. И это очень страшно для христиан – «мятежно», «возмутительно», «революционно».

    Чтобы разрушить старое и новое создать, нужен «переворот», «революция». – «Если не обратитесь

    , не перевернетесь, не опрокинетесь, – не войдете в царство Небесное» (Мт. 18, 3). Это мы уже слышали на горе Блаженств; это надо помнить и здесь, на горе Страстей, чтобы понять, что произошло в Очищении храма. Для этого «переворота» – «перевертывания», «опрокидывания» – единственного пути в царство Божие, – страшно не подходит наше, слишком человеческое, «демоническое», хотя бы в древнем смысле «полубожеское», слово «революция». Но у нас другого слова нет и, кажется, долго еще не будет. В том то и беда наша, что лишь в этом темном и почти всегда обратном, опрокидывающем, но не всегда искажающем, иногда и страшно точно отражающем, демоническом зеркале – Революции, – мы можем увидеть самые нужные нам, близкие, братские, человеческие и неизвестные черты в лице Христа Неизвестного – Освободителя.

    Будем же помнить, что мы употребляем для Него наше человеческое слово «революция» в новом, иногда противоположном старому, «обратном», «перевернутом», «опрокинутом» – божественном смысле.

    VIII

    В городе Фессалонике, когда произошло «возмущение в народе», – от Павловой проповеди, то «не уверовавшие (во Христа) Иудеи, возревновав и взяв с площади каких-то негодяев, повлекли братьев (уверовавших Иудеев и Эллинов) к городским начальникам, вопя, что эти всесветные возмутители (возмущающие вселенную), – пришли и сюда и поступают против повелений кесаря, почитая не его, а другого царем, – Иисуса» (Д. А. 17, 1–6).

    Правы, конечно, по-своему, хотя и обратно, неожиданно для себя, эти враги Господни: в самом деле, ученики Христовы – «всесветные возмутители», люди «всемирной революции»; были ими тогда и всегда могут ими снова сделаться. Величайший же из них и «возмутительнейший» – сам Христос. Если поняли это те захолустные охранители порядка, то насколько лучше должен был понят мудрый церковный политик, первосвященник Ганан.

    Иисус – против Ганана, Первый Двигатель – против неподвижного, Возмутитель – против Охранителя. Знает Ганан, что твердыня порядка – Закон, а твердыня Закона – Храм. Смертный приговор себе произносит Иисус, когда говорит здесь, в бывшем доме Господнем, нынешнем доме Ганановом: «Я разрушу храм». В львиное логово вошедший Агнец дразнит льва: «Я тебя пожру». И всего удивительней, что знает лев или скоро узнает, что так и будет.

    Знают это, может быть, и слуги Ганановы, храмовые менялы-банкиры, trapezitai (точный перевод евангельского слова trapeza – «меняльная лавка», banka на итальянском языке средних веков и на всех языках мира). С них-то и начинает Иисус «перевертывать», «опрокидывать» все: «столы меновщиков опрокинул». Хлещет по ним бич Господень, и правильно сложенные столбики монет рассыпаются, катятся, звеня, по гладкому полу. «Какой грабеж!» («экспроприация», по-нашему) – вопят менялы-банкиры, и кажется им, что пришел конец всему: началось «возмущение в народе», такая «революция», какой никогда не бывало. Правы и они опять-таки по-своему. Правее же всех – меняла менял, банкиров банкир, первосвященник Ганан.

    Тенью лишь от облака это пройдет по земле, но в облаке – гроза. Это было и будет. Очищение храма есть первое во всемирной истории видимое всем и понятное, «мятежное», «возмутительное», «революционное» (все в том же, конечно, новом обратном, сверхисторическом смысле) действие Христа Освободителя.[726] Но первое будет и последним: тотчас же за ним Крест.

    Всех, доныне единственно возможных во всемирной истории, человеческих – «демонических» революций конец, – начало последней сверхисторической Революции Божественной, – вот что такое Очищение – Разрушение храма.

    IX

    Могли Иисус не то что быть, а хотя бы только казаться «революционным насильником»; мог ли, в этом смысле, поднять бич Тот, Кто сказал: «Злому не противься (насильем)

    ; ? правую щеку ударившему тебя подставь и другую»; «Любите врагов ваших» (Мт. 5, 39–44) и прочее – все, что мы затвердили так бесполезно-безнадежно-бессмысленно, как таблицу умножения? Нет, не мог. Но если это так, то почему же столько о биче «соблазнов» было и будет, столько отчаянных усилий вырвать бич из рук Господних?

    Бич – только «символ», «прообраз»; плотского бича вовсе не было, – начинает соблазняться уже Ориген.[727] Но если так, то почему же ев. Иоанн изображает бич с такою наглядно-вещественной точностью: «свил бич из пеньковых веревок»? Судя по тому, что бич выпал из синоптиков, он уже и для них был «соблазном», skandalon; уже и они испугались «революционного насилия» (этот страх и соблазн – лучшая для нас порука в том, что память о биче исторически подлинна). Очень знаменательно, что в одном только IV Евангелии, самом «духовном» и «нежном» из всех, уцелела эта «грубость» и «вещественность». «Тайно пил Иоанн из сердца Господня» (Августин); выпил из него, может быть, и эту грозную тайну Бича.

    «Злому не противься, насильем». – Кто это сказал, не мог поднять бича; но не мог ли Тот, Кто сказал:

    царство небесное силой (насильем) берется, ????????, и (только) насильники, ???????, восхищают его,

    (Мт. 11, 13), —

    «приступом берут», входят в Царство, как в осажденную крепость. Первый вошел в него сам Царь-Христос – «Насильник», ???????. О, конечно, мы бы не посмели произнести это до ужаса загадочное слово о Нем, если бы Он сам его не произнес!

    Противоречие между двумя словами – тем, о «непротивлении злу насильем», и этим, о вхождении в царство Божие «насильников», – неразрешимо, если два эти слова – два неподвижных догмата; но если это два движущихся религиозных опыта, то в опыте Страстей Господних и наших противоречие, может быть, разрешается.[728]

    Что такое жизнь? «Противоположное-согласное»,

    , по чудному слову Гераклита; «из противоположного – прекраснейшая гармония»; «из противоборства рождается все»:[729] «все противоположности – в Боге».[730] «Да» и «нет» – в высшем «да»; Сын и Отец – в Духе: вот что такое жизнь.

    Самое живое лицо, самое «противоположно-согласное», – Его. Два лица:

    придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные. (Мт. 11, 28.) —

    одно, а другое:

    идите от Меня, проклятые, в огонь вечный. (Мт. 25, 41.)

    Благостный – Яростный; Агнец пожираемый – пожирающий Лев. Два лица? Нет, одно. Но мертвые, в догмате, никогда не увидят этого Живого Лица; его увидят только живые, в опыте.

    X

    Меньше всего христианство есть буддийское, толстовское «непротивление злу насильем». Что же отделяет тo от этого? Бич Господень.

    Вечная мука всех честных людей – как бы раз навсегда предрешенная в судьбах мира, каким-то дьявольским промыслом предустановленная защищенность, неуязвимость, безнаказанность, всех овладевших миром негодяев, все равно «революционных», «мятежных» или «охранительных». О, если бы знать, что бич Господень ударил по лицу хоть одного из них, – какая была бы отрада!

    Поднял бич на других, зная, что на Него самого будет поднят сейчас. Крестные гвозди целуем; поцелуем же и два эти бича – тот, на Него, и этот, Его.

    Сколько усилий умных и глупых, добрых и злых, чтобы вырвать бич из рук Господних! Кому это нужно, кто этому радуется? Новые буддисты, толстовцы, «непротивленцы», теософы, розовой водой кровь Господню разбавляющие; овцы настоящие и волки в овечьих шкурах; благочестивые глупцы и мошенники; все, кто ударившему их в правую щеку подставляет другую, не свою, а чужую? Да, все. Но больше всех – «счастливейший из людей» на земле, неуязвимейший из негодяев, невидимейший и действительнейший убийца Христа, возлюбленный сын дьявола, первоантихрист, первосвященник Ганан.

    Сколько бы, однако, люди ни вырывали бич из рук Господних – не вырвут.

    Он придет. Он не минует, —
    В ваши храмы и дворцы.
    К вам, убийцы, изуверы,
    Расточители, скопцы,
    Торгаши и лицемеры,
    Фарисеи и слепцы!
    Вот, на празднике нечистом,
    Он застигнет палачей,
    И вопьются в них со свистом
    Жала тонкие бичей.
    Хлещут, мечут, рвут и режут;
    Опрокинуты столы…
    Будет вой, и будет скрежет.
    Злы пеньковые узлы.
    Тише город. Ночь безмолвней.
    Даль притайная пуста.
    Но сверкает ярче молний
    Лик идущего Христа.[731]

    XI

    «Время было вечернее», – по воспоминанию одного очевидца, Петра-Марка (11, 19); будет гроза, по воспоминанию другого очевидца, Иоанна.

    Ближе, все ближе глухие гулы далекого грома, ярче, все ярче молнийный блеск – огненный бич, призрачнее бледность исполинских столпов притвора Соломонова, ужас неземной гонит все стремительней бегущих под свистом Бича.

    Как бы лучи исходили из глаз Его, и теми лучами устрашенные, бежали они. Radii prodierunt ex oculis ejus, —

    уцелело, может быть, тоже «воспоминание очевидца» в «Евангелии от Евреев», почти современном нашим каноническим четырем Евангелиям и нисколько не менее исторически подлинном.[732]

    Огнь, исходящий из глаз Его, —

    Очи Его – как пламень огненный (Откр. 1, 14), —

    будет на Страшном Суде страшнее бича.

    Жжешь меня! жжешь меня! ?????? ??, ?????? ??, —

    люди и бесы вопят уже здесь, на земле.[733]

    Царь Ужасного Величия.

    Rex tremendae majestatis.[734]

    Вот Он идет… И кто выдержит день пришествия Его, и кто устоит, когда Он явится? Ибо Он – как огнь расплавляющий. (Мал. 3, 1–2.)

    И цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный спрятались в пещеры и в расщелины гор; и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца; ибо пришел великий день гнева Его, и кто устоит? (Откр. 6, 15–17).

    XII

    «Выгнал их, вымел, как сор» – это начало, а конец:

    не позволял, чтобы кто-либо пронес какой-либо сосуд,

    , через храм. (Мк. 11, 16).

    «Храм да не будет проходным двором» – исполнил и эту черту-йоту Закона с такою точностью, что и фарисеи-законники могли бы позавидовать.[735] Чтобы это сделать, должен был, вероятно, поставить у всех входных ворот во Внешний двор храма, har-habait, надежную из Своих людей стражу. Сын овладел домом Отца, как приступом взятою крепостью; сделался в нем, хотя бы на несколько часов, полным хозяином.[736]

    Видел, может быть, и это Пилат, но продолжал не вступаться. И если бы Иисус ковал железо, пока горячо, и с помощью таких преданных Ему членов Синедриона, как Иосиф Аримафейский и Никодим (Ио. 7, 50–52; Мк. 15, 43), так же быстро и легко, не нарушая тишины и порядка, овладел Синедрионом, как храмом, то, очень вероятно, Пилат и в это не вступился бы: кто из двух одинаково для него презренных иудеев будет во главе Синедриона, Иисус или Ганан, не все ли равно, – только бы смирно сидел.

    Слово Господне о римской подати:

    кесарево кесарю, а Божие Богу (Мк. 12, 17), —

    понятое как совершенная покорность власти Рима (а иначе и не могли бы понять его римляне), – показалось бы мудрым не только Пилату, но самому Тиберию. С Римом, – так, по крайней мере, кажется нам с нашей человеческой, исторической точки зрения, – мог бы Иисус поладить на время, если бы только хотел.

    XIII

    Так же мог бы он поладить и с народом Божьим, Израилем. Давеча, когда входил во храм, —

    весь город пришел в движение, и спрашивали. «Кто это?» Толпы же народные отвечали: «Пророк из Назарета Галилейского». (Мт. 21, 10–11).

    И прибавляли шепотом, на ухо, так, чтобы не выдать эту святую и страшную тайну врагам:

    не это ли Мессия-Христос? (Мт. 12, 23.)

    Тайну эту, может быть, до конца сохранили бы, пока не открыл бы ее всему Израилю, всему человечеству Он сам.

    Страшная Иудейская война-восстание 70 года – нечто небывалое во всемирной истории: целый народ, одержимый Богом или дьяволом, самоубийца или мученик за царство Божие. Если бы вождем такого народа оказался такой человек, как Иисус, то какая началась бы «революция», опять-таки не в нашем, «демоническом» смысле, а в Его, божественном; какой огонь на земле возгорелся бы!

    Огонь пришел Я низвесть на землю и как желал бы, чтоб он уже возгорелся. (Лк. 12, 49.)

    Сердце мира – Израиль; сердце Израиля – Иерусалим; сердце Иерусалима – храм: храмом овладев, овладел бы миром Иисус. И даже от Креста не отрекаясь (о, конечно, кончилось бы все-таки Крестом!), мог бы это сделать, – только не спеша на Крест так, как спешил; отсрочив его с пяти дней на пятьдесят, пятьсот, или на больший, нам, а может быть, и Ему самому тогда еще неведомый, срок; только сказав, как столько раз уже говорил:

    Час Мой еще не пришел. (Ио. 2, 4.)

    Время Мое еще не исполнилось. (Ио. 7, 8.)

    Каждая такая отсрочка, с нашей, опять-таки слишком, может быть, человеческой, исторической точки зрения, как изменила бы весь ход всемирной истории, как неимоверно приблизила бы ее к царству Божью!

    Вот что решалось в эту ночь. Всем грядущим векам показал Иисус, что мог бы овладеть миром, если бы захотел. Но вот, не захотел.[737] Почему?

    XIV

    Что произошло между двумя мигами – тем, когда Иисус, поставив стражу у последних ворот храма, овладел им окончательно, как приступом взятою крепостью, и тем, когда, выйдя из храма, как бы снова отдал врагу только что взятую крепость, – что произошло между этими двумя мигами, не знают синоптики, но, может быть, знает Иоанн:

    смертное борение, Агония, почти такая же, как в Гефсимании.

    Начал ужасаться и тосковать… Душа Моя скорбит даже до смерти. (Мк. 14, 33–34).

    Ныне душа Моя возмутилась. (Ио. 12, 27.)

    Целые годы служения Господня отделяют в IV Евангелии Очищение храма от Вшествия в Иерусалим, Бич – от Агонии. Но если помнят синоптики лучше внешний порядок событий, во времени, внутренний же смысл их в душе Иисуса яснее видит Иоанн, то мы должны соединить оба свидетельства его – то, слишком раннее, об Очищении храма, и это, точное по времени, о Вшествии в Иерусалим; мы должны соединить Агонию с Бичом.[738] Тотчас же после Бича – Агония; только ли после него или также – от него? В мертвом догмате на этот вопрос нет ответа; но, может быть, есть – в догмате живом – в религиозном опыте Его страстей и наших, в смертном борении, Агонии человека Иисуса и всего человечества.

    XV

    Ревность по доме Твоем снедает Меня, —

    вспомнили, по свидетельству Иоанна (2, 17), все ученики, увидев бич в руке Господней, но поняли, что это значит, может быть, лучше всех двое: Петр, один из всех, поднявший меч за Любимого (Ио. 18, 10), и Иоанн, один из всех, запомнивший бич в руке Любимого. Понял, может быть, и третий, тоже снедаемый ревностью о доме Божием – царстве Божием, – «друг» Господень Иуда, Иуда «диавол» (оба эти имени даны ему самим Иисусом, Мт. 26, 50; Ио. 6, 70), – тоже ученик «возлюбленный»: если бы не любил его Господь, то не избрал бы.

    Давеча, когда, восходя в Иерусалим, думали все, что «царство Божие явится сейчас» (Лк. 19, 11), – этого, вероятно, один Иуда не думал; и когда поняли все, почему Иисус, посылая двух учеников за осленком, назвал Себя «Господом», «Царем», – этого один Иуда не понял; и когда все восклицали: «Осанна! благословен Грядущий во имя Господне!» – один Иуда молчал. Но, только увидел бич в руке Господней, – поверил, понял все и вдруг ужаснулся – обрадовался, может быть, больше всех.

    Стража поставлена у последних ворот; крепость взята приступом. Все ждут, что скажет Иисус, что сделает, куда их поведет; больше всех ждет Иуда. Но Иисус молчит; стоит, должно быть, не двигаясь, опустив глаза, как будто ничего не видит и не слышит; весь ушел в Себя. И бледно лицо Его в трепетном блеске зарниц – бледнее мрамора исполинских столпов в притворе Соломоновом. Руки повисли, как плети; длинный бич все еще в правой руке; пальцы судорожно крепко сжимают его, как будто не могут разжаться. Вспомнил, может быть, два слова, – то: «в царство Божие входят насильники» и это: «злому не противься насильем». И надвое между этими двумя словами разодралась душа Его, как туча молнией.

    Начал ужасаться и тосковать… Ныне душа Моя возмутилась.

    Медленно поднял глаза, и огненный взор Иуды ударил Его по лицу, как бич: вдруг понял все – прочел в глазах «друга» Иуды, Иуды «диавола»:

    Поднял бич – поднял меч. Царство отверг на горе Вифсаидской, когда Тебя другие хотели сделать царем, а теперь Сам захотел? Принял Царство – принял меч. Кто говорил с Тобой на горе Искушения: «Если падши, поклонишься мне, я – дам Тебе все царства мира?» Как он сказал, так и сделалось: Иисус поклонился Христу; все царства мира дал Иисусу Христос. Осанна! Благословен Грядущий во имя Господне!

    Пальцы разжал Иисус на биче с таким отвращением и ужасом, как будто держал в них змею. И лег на красном порфире помоста серо-серебристый в трепетном блеске зарниц, извиваясь у ног Его, бич, как змея.

    XVI

    Были же некоторые Эллины из пришедших (в Иерусалим) на поклонение в праздник (Пасхи).

    И, подошедши к Филиппу, бывшему из Вифсаиды Галилейской, просили его, говоря: «Господин! мы хотим видеть Иисуса». (Ио. 12, 20–21.)

    Люди от начала мира этого хотели, жаждали, умирали от жажды, и вот эти три слова: «Иисуса видеть хотим», – как бы открытые, сжигаемые жаждой уста.

    Прямо подойти к Нему не смеют, «необрезанные», «псы», язычники: только что видели, может быть, издали Царя Ужасного Величия. Робко подходят к Филиппу из Вифсаиды Юлии, полуэллинского города, но и Филипп не смеет подойти прямо:

    идет и говорит о том Андрею —

    земляку своему из той же Вифсаиды Юлии (Ио. 1, 44). Только вдвоем осмелились – подходят, —

    и сказывают о том Иисусу.

    Иисус же сказал им в ответ: час пришел прославиться Сыну человеческому. (Ио. 12, 20–23)

    Что это значит? Почему слава Сына – пришествие эллинов? Мир вещественный – Рим; мир духовный – Эллинство: он-то к Сыну и пришел.[739]

    Весь мир идет за Ним (Ио. 12, 19), —

    говорят между собой фарисеи за минуту до прихода эллинов, как будто уже зная о нем. Если первые попавшиеся эллины к Нему не пришли бы, то эти, должно быть, знают, к Кому идут и зачем. Он и говорит им как знающим:

    истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; если же умрет, то принесет много плода. (Ио. 12, 24.)

    Тайна всех таинств, от начала мира до Христа, – в этом слове. И, слыша его, не могли не понять знающие тайну эллины, что умирающее и воскресающее зерно – Он сам.

    Когда вознесен буду от земли (на крест), всех привлеку к Себе. (Ио. 12, 32.)

    Слыша и это слово, не могли не понять, что перед ними – высоко вознесенный, «Срезанный Колос», «Великий Свет» Елевзинских ночей – Спаситель мира.[740]

    XVII

    Снова огненный взор Иуды ударил Иисуса, как бич, по лицу; снова понял Он все – прочел в глазах Иуды:

    Кто говорил с Тобой на горе Искушения: «Я дам Тебе все царства мира и славу их»? Как он сказал, так и сделалось: всю славу мира дал Иисусу Христос.

    В смертном борении поднял к небу глаза Иисус.

    Ныне душа Моя возмутилась, и что Мне сказать? Отче! спаси Меня от часа сего… Ho на сей час Я и пришел… Отче! прославь имя Твое.

    Славу мира отверг, славу Божию принял – позор человеческий – Крест.

    Молния разодрала тучу надвое; несказанно величественный, небо и землю потрясающий гром – глас Отца к Сыну:

    и прославил (уже), и еще прославлю,

    , славой осиял уже и еще осияю.

    После молнии – тьма, но и во тьме, кажется людям, лицо Иисуса – как вечная тихая молния. И сказал Иисус:

    ныне суд миру сему; ныне князь мира сего изгнан будет вон. И, когда вознесен буду от земли, всех привлеку к Себе (Ио. 12, 27–32).

    Так сказал и пошел. Сделал первый шаг, наступил на бич – раздавил змею; сделал шаг второй, наступил на сердце Иуды Возлюбленного – раздавил и его, как змею.

    Только в первую минуту после молнии – черная ночь, а потом опять чуть-чуть рассвело; в двойных, грозовых и вечерних, сумерках мрамор столпов забелел опять, зарозовел, должно быть, от зажженных где-то факелов. Видели все, куда шел Иисус; видели, но глазам своим не верили.

    После грома несказанного, гласа Божия, сделалась вдруг такая тишина на земле и на небе, что слышался каждый шаг Идущего. Молча перед Ним расступаются все; идет в толпе один, как в пустыне. «Куда идешь, зачем? Что делаешь? Крепость ли только что взятую приступом, царство Божие, сдаешь врагу?» – этого никто спросить, ни даже подумать не смел; но, может быть, в сердце было это у всех, так же как в сердце Иуды. В смертном борении, в агонии, ждали, что будет. «Всех привлеку к Себе, когда вознесен буду от земли» – на Крест. Как Он сказал, так и сделается, всех привлечет к Себе – в Агонию, на Крест.

    Вот уже вступил в Восточные врата, те самые, которыми давеча вошел в храм; вот уже переступил порог. Знал, что делает: «слишком любил – перелюбил Израиля» – человечество и сердце его раздавил, как змею.

    XVIII

    Иисус отошел и скрылся от них, —

    по воспоминанию одного очевидца, Иоанна (12, 36).

    Вышел вон из города, —

    по воспоминанию другого очевидца, Петра-Марка (11, 19).

    И, оставив (покинув) их, вышел вон из города в Вифанию и там провел ночь, —

    по воспоминанию, может быть, третьего очевидца, Матфея (21, 17). Если так врезалось в память, то значит, и в сердце.

    Может быть, в эту ночь подумал о Любимом не только Иуда Возлюбленный:

    «Царство Божие предал Иисус Предатель».

    3. Серый понедельник

    I

    Ступая босыми ногами по грязным лужам дороги, под мелко сеющим, как из сита, дождем, шли в Иерусалим из Вифании двенадцать нищих бродяг, а впереди – самый нищий, Тринадцатый. Вспомнили, может быть, как в прошлую Пасху под таким же точно дождем шли, отверженные Израилем, от своих к чужим, из Капернаума в Кесарию Филиппову.[741]

    Утром же опять пришли в Иерусалим. (Мк. 11, 20.)

    И вошел Он в храм, и учил. (Мт. 21, 23.)

    Если бы действительно хотел, как могло казаться не только Иуде, но и преданнейшим из учеников Его, возмутить народ и объявить Себя «царем Израиля», то понял бы, какую роковую сделал ошибку, покинув вчера, Иерусалим так внезапно, как будто бежал с поля битвы. Все решающий миг упустил; вместо того чтобы ковать железо, пока горячо, дал ему остынуть. Что можно было сделать вчера, в последних лучах заходящего солнца, в красное Воскресенье, нельзя было сделать сегодня, в Серый Понедельник, под серым, скучным дождем.

    Слушают Его, может быть, люди и сегодня так же неотступно, как вчера; так же готовы идти за Ним всюду, куда их поведет. Но если как будто не изменилось ничего снаружи, то изменилось внутри: тень сомнения прошла по сердцам: «Тот ли это, которому должно прийти, или ожидать нам другого?»

    II

    Так же и в стане врагов, может быть, кое-что изменилось. Первым ударом оглушенные, за ночь опомнились они, пришли в себя.

    Первосвященники же, и книжники, и старейшины народные искали Его погубить.

    И не находили, что бы сделать с Ним, потому что все народное множество приковано было к устам Его. (Лк. 19, 47–48).

    Видя, что силой ничего не возьмешь, решают действовать хитростью. Лютые между собой враги – фарисеи, саддукеи, иродиане, – все против общего врага соединяются.[742]

    И посылают к Нему некоторые из фарисеев и иродиан, чтобы уловить Его в слове. (Мк. 12, 13.)

    – значит «ставить западню», ловят Его, как охотники – зверя.

    Сходятся, прячутся, наблюдают за пятами моими, чтобы уловить душу мою.

    …Сеть приготовили ногам моим; выкопали передо мною яму. (Пс. 55, 7; 56, 7).

    Сеть их, стальную, адамантовую, рвет Иисус, как паутину. А все-таки из жалости к народу соблазненному вынужден играть в их игру – школьную диалектику раввинов, – с какими, должно быть, отвращением и скукою («скука Господня» и здесь, в Иерусалимских буднях, в конце жизни, так же, как там, в начале, в буднях Назаретских). В спорах этих рабби Иешуа – книжник среди книжников: видишь, кажется, висящие по краям одежд Его из голубой шерсти свитые кисточки-канаффы, давно уже от солнца полинялые, белой пылью дорог запыленные, от дождя потемневшие.

    Весь Израиль – все человечество – ставка в этой игре Сына Божия с дьяволом. Знает это народ или не знает, – дух у него замирает от любопытства и страха: чья возьмет?

    Главное в поединке оружие Господне – змеиное жало насмешки – до мозга костей проникающий яд.

    Будьте мудры, как змеи. (Мт. 10, 16.)

    С кем имеют дело, могли бы узнать слуги Ганановы по этому яду.

    III

    Кукольного театра хозяин, спрятавшийся за сценой, дергая куклы за невидимые ниточки, двигает их и делает с ними что хочет: двигатель кукол – всех, от Иуды до Пилата, действующих лиц этой дьявольской комедии, – первосвященник Ганан; он за всеми, а за ним «отец лжи».

    Князь мира сего идет, и во Мне не имеет ничего. (Ио. 14, 30.)

    Три искушения Ганана соответствуют трем, на горе, искушениям дьявола. Те – в мистерии, в вечности, эти – во времени, в истории; но можно бы сказать и об этих, как о тех: «чтобы их изобрести, не хватило бы всей мудрости земной».

    Первое искушение – властью.

    Когда Он ходил в храме, приступили к Нему книжники (Мк. 11, 27) и сказали Ему: какою властью Ты это делаешь? и кто дал Тебе такую власть? (Мт. 21, 23.)

    Жало искушения раздвоено. Дело, конечно, идет об Очищении – Разрушении храма. Если бы на вопрос: «Кто дал Тебе такую власть?» – Иисус ответил: «Бог», то слишком легко уличили бы Его искусители Его же словами:

    если Я свидетельствую сам о Себе, то свидетельство Мое неистинно. (Ио. 5, 31.)

    Это одно жало, а вот и другое, более глубокое, может быть, и от самих искусителей скрытое. Там, на горе Искушения, дьяволом предложенную власть отверг Иисус; не принял ли ее здесь, в храме; бич подняв, не поднял ли меч?

    Здесь уже от большего предателя к меньшему, от Ганана к Иуде, – перекинутый мост.

    IV

    Весело, должно быть, слушателям видеть, с какою легкостью оборачивается жало искушения на самих искусителей; как в их же собственную западню ловит их Иисус.

    Спрошу и Я вас об одном, отвечайте Мне; тогда и Я скажу вам, какою властью это делаю.

    Крещение Иоанново откуда было, с небес или от человеков? (Мк. 11,29–30; Мт. 21, 25).

    Они же, рассуждая между собою, говорили: если скажем: «С небес», Он скажет: «Почему же вы не поверили ему?» А если скажем: «От человеков», весь народ побьет нас камнями, потому что он верит, что Иоанн был пророк. И отвечали: не знаем. (Лк. 20, 5–7.)

    Глупый ответ и смешной; умники остались в дураках.

    Мытари и блудницы вперед вас идут в царство Божие….ибо Иоанну поверили они… вы же, и видя тo, не раскаялись. (Мт. 21, 31–32.)

    Вот первый по лицу их удар бича, того же и сегодня, как вчера. Если бы нечто подобное сказано было нищим бродягою в Ватикане наших дней, то поняли бы мы силу удара.

    И начал говорить к народу (Лк. 19, 9), —

    уже не к вождям его, а к нему самому, притчу о злых виноградарях.

    Сына моего возлюбленного пошлю; может быть, увидев его, постыдятся (Лк. 19, 13.)

    В этом слове Отца: «может быть» – уже Агония Сына, как бы уже сквозь Серый Понедельник Страстной Пятницы черная тьма.

    И, схватив его, убили. (Мк. 12, 8.)

    Что же сделает с ними господин виноградника? (Лк. 20, 15.)

    Смерти злой предаст злодеев сих, а виноградник отдаст другим, —

    отвечают у Матфея (21, 41) сами искусители, еще не поняв, что притча – о них; а у Марка (12, 10) и Луки (20, 16) отвечает за них Иисус.

    Слышавшие же т? сказали: да не будет! —

    этим невольно с уст их сорвавшимся криком ужаса сами себя выдают: в злых виноградарях узнали себя. И так же, может быть, как вчера мелькнуло вдруг перед ними в одном лице другое: в Благостном – Яростный, в Агнце пожираемом – пожирающий Лев.

    Он же, взглянув на них пристально, —

    (новый удар бича по лицу), —

    сказал: что же значит слово сие: «Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла»?

    Всякий, кто упадет на него, разобьется, а на кого он упадет, того раздавит (Лк. 20, 17–18).

    Поняли, конечно, «охранители», «возмущающий», «революционный» смысл обеих притч: свергнуть надо Израилю – всему человечеству – слепых вождей, чтобы не погибнуть вместе с ними.[743] Снова и сегодня, как вчера, возмущает народ Иисус, Возмутитель Всесветный.

    И хотели схватить Его, но побоялись народа… И, оставив Его, отошли. (Мк. 12, 12.)

    Первое искушение кончено, начинается второе.

    V

    И наблюдая за Ним, (первосвященники) подослали лукавых людей, которые, притворившись благочестивыми, уловили бы Его в слове, чтобы предать Его начальству и власти правителя. (Лк. 20, 20.)

    Те же, пришедши, говорят Ему: Равви! мы знаем, что Ты праведен и не заботишься об угождении кому-либо, ибо не смотришь ни на какое лицо, но истинно пути Божию учишь. (Мк. 15, 14.)

    Итак, скажи нам, как Тебе кажется: можно ли нам давать подать кесарю или нельзя? (Мт. 22, 17.)

    Дьявольская хитрость искушения в том, что между двумя огнями ставит оно Искушаемого: если ответит: «Можно», – то будет в глазах народа ложным Мессией, потому что истинный – освободит Израиля от римского ига; если же ответит: «Нельзя», – то выдаст Себя головой римским властям.[744]

    Видя же Иисус лукавство их, сказал: что искушаете Меня, лицемеры?

    Покажите Мне монету, которою платится подать. Они принесли Ему динарий.

    И говорит им: чье это изображение и надпись?

    Так же и здесь, во втором искушении, как в первом, жало вопроса обращается на самих искусителей. Только что ответили: «кесаревы», – сами в западню свою попались; все перевернулось, опрокинулось, как в зеркале.

    Тогда говорит им: отдавайте же кесарево кесарю, а Божие – Богу. (Мт. 22, 18–21.)

    «Умное, наконец-таки, умное слово!» – восхищаются двадцать веков те, кто на все остальные слова Господни плюет. Чем восхищаются? Мудрым «отделением Церкви от государства», царства Божия – от царства человеческого, земного – от небесного.[745] Но если бы что-нибудь подобное мог сказать Иисус, то отрекся бы от главного дела всей жизни своей – царства Божия на земле, как на небе.

    VI

    Чтобы понять это слово, надо помнить, что Иисус вовсе не отвечает, а только отражает мнимый вопрос искушающих (мнимые только ответы и могут быть на такие вопросы мнимые); делает с ним то же, что зеркало с отраженным образом. В мнимой глубине ответа – действительная плоскость, где искать глубины настоящей – все равно, что входить в зеркало: никуда не войдешь – только разобьешь стекло и обрежешься.

    «Можно ли воздавать кесарево – кесарю, а Божие – Богу?» – вот в мнимом ответе действительный вопрос.

    Двум господам не может служить никакой слуга, ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному усердствовать, а о другом не радеть: не можете служить Богу и Маммоне,

    Богу и кесарю.

    Слышали это фарисеи и, будучи сребролюбивы, смеялись над Ним. (Лк. 16, 13–14.)

    Тогда смеялись они, а теперь – Он. Стоило бы им только прочесть на лицевой стороне монеты: «Tiberius Caesar, divi Augusti filius», «Кесарь Тиберий, Августа Божественного сын» и на стороне оборотной: «Pontifex maximus», «Первосвященник», – чтобы понять насмешку.[746]

    …Сделает (Зверь-Антихрист) так, что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет начертание или имя Зверя. (Откр. 13, 16–17.)

    «Зверю – звериное, Божие – Богу», – мог ли это сказать Иисус?[747] Кесарево кесарю воздал и Он, но так, что был распят по римским законам как «виновник мятежа», auctor seditionis.

    Слово о подати верно поняли враги Его – вернее друзей:

    начали обвинять Его, говоря:…Он развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, называя Себя Христом – Царем. (Лк. 23, 2.)

    Только для того, можно сказать, жил и умер Иисус, чтобы явить миру, что царство Зверя – против царства Божия и что надо между ними сделать выбор. «Бога или человеков слушаться?» – спрашивает Иуда Галилеянин, подымая против римской власти, римской подати, меч.[748] Крест поднял Иисус; мог ли Он сказать: «Бога и человеков слушаться должно, двум господам служить»?

    Если две тысячи лет, от Павла, учившего во дни Нерона-Зверя:

    нет власти не от Бога (Рим. 13, 1), —

    до нынешних церковных политиков христианство «входит в зеркало», ищет путей в западне, то можно по этому судить, как и здесь, в учении о власти, все еще неизвестен Христос-Царь Неизвестный.

    И не могли уловить Его в слове… и, удивившись ответу Его, замолчали. (Лк. 20, 26.)

    Кончено второе искушение, начинается третье.

    VII

    В тот же день приступили к Нему саддукеи, которые учат, что нет воскресения мертвых. (Мт. 22, 23.)

    Скептики-циники, а может быть, и тайные безбожники (Бог для них – Закон), думают они о смерти, как первый саддукей, царь Соломон:

    нет у человека преимущества перед скотом… Все идет в одно место, вышло из праха и в прах отойдет. (Еккл. 3, 19–20).

    Странным приключением семи братьев – семи мужей одной жены на том свете – этим «скверным анекдотом» в вечности – сводят они воскресение мертвых к нелепости, самое святое делают смешным.

    В первом искушении хотят уничтожить тайну Рождества: Сына Единородного спрашивают: «Кто дал Тебе такую власть?» «Тайну жизни Его – царство Божие – хотят уничтожить во втором искушении податью кесарю, а в третьем – тайну смерти Его – Воскресение.

    Будучи еще в живых, обманщик тот сказал: «Через три дня воскресну» (Мт. – 27, 63), —

    это могли бы они узнать в Четверг или Пятницу от Иуды Предателя; но в Понедельник – от кого, если не от «отца своего, диавола»?

    Весело, должно быть, опять слушателям видеть, как маску с лицемеров срывает Иисус.

    Этим ли приводитесь в заблуждение, не зная Писаний, ни силы Божией?

    Ибо когда из мертвых воскреснут, тогда не будут ни жениться, ни замуж выходить, но будут, как Ангелы на небесах.

    А о мертвых, что воскреснут, разве вы не читали в книге Моисея, как Бог при купине сказал ему: «Я есмь Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова»? (Мк. 12, 24–26.)

    Бог не есть Бог мертвых, но живых, ибо у него все живы. (Лк. 20, 38.)

    Это значит «ваш отец – диавол», «человекоубийца от начала» (Ио. 8, 47, 44), – мертвый бог мертвых.

    Только что были смешны – и вот страшны. Это третий по лицу их удар бича Господня.

    И слыша, народ дивился учению Его. И никто не мог отвечать Ему ни слова; и с того дня никто уже не смел спрашивать Его. (Мт. 22, 33, 46.)

    Все искушения победил. «Весь народ прикован был к устам Его; слушал Его с услаждением». Но что же дальше? Слушали, слушали и «разошлись по домам» (Ио. 7, 53), к малым делам и делишкам своим, «кто на поле свое, а кто на торговлю свою (Мт. 22 5). „Все сойдет на нет, игра будет вничью“, – могли надеяться враги Господни. В слове неуловим для врагов, но и для друзей тоже: слишком „пререкаемое знамение“ для всех.

    Прямо на прямой вопрос: «Можно ли давать подать кесарю?» – так и не ответил. Слишком тонкое жало насмешки осталось для народа невидимым, противоядие – бездейственным, а яд, может быть, вошел в сердце.[749]

    Ясным казалось одно: начал делом – кончил словом; поднял бич – поднял меч и опустил; мог бы овладеть Царством и не захотел.[750]

    VIII

    В славянском кодексе Иосифа Флавия найдена, кажется, очень древняя, потому что слишком очевидно противо-христианская, должно быть, иудейская, вставка, где уцелело исторически подлинное, хотя и очень смутное воспоминание о том, что происходило тогда в Иерусалиме.

    Многие сердца воспламенялись надеждой, что народ иудейский может быть освобожден им (Иисусом) от римского ига. Он же находился, обыкновенно, перед городом, на Масличной горе, —

    (каждый день уходил на ночь из Иерусалима в Вифанию, по свидетельству Марка и Матфея), —

    где творил исцеления, будучи окружен ста пятьюдесятью учениками и множеством народа. И, видя, что может он совершать словом все, чего ни захочет, открыл ему народ желание свое: чтобы, войдя в город, перебил он римских воинов с Пилатом и воцарился. Но этого он (Иисус) не захотел".[751]

    Если бы человек с горящим факелом, войдя в пороховой погреб осажденной крепости, остерегался тщательно, чтобы ни одна искра не упала в порох, то осаждающие могли бы подумать: «Трусит он или изменил, предал нас врагу?» Так об Иисусе мог думать народ.

    Здесь, в Иерусалиме, повторяется то же, что там, в Вифсаиде, по Умножении хлебов: народ хочет сделать Иисуса царем, и Тот, как будто сначала согласившись, потом отвергает царство – «обманывает» всех. Этого Ему никогда народ не простит. Те же уста, что возглашали «Осанна!» – завопят: «Распни!»

    IX

    Около всякой трагедии, личной и общей, происходит то, что можно бы назвать «духовным вихрем» или «водоворотом». Души вовлекаются в него, как частицы воды в водоворот, или частицы воздуха – в вихрь. Кажется, и около этой величайшей из вех человеческих трагедий – Страстей Господних – образовался «духовный вихрь» такой силы, какой не было и не будет уже никогда во всемирной истории. Кажется, все приближающиеся к этой трагедии, от Петра до Иуды, от Пилата до Ганана, более или менее смутно чувствуют, что в ней решаются вечные судьбы не только каждого из них в отдельности, но и всего Израиля, а может быть, и всего человечества. Сколько бы люди ни уходили от этого великого дела к малым делам и делишкам своим, «кто на поле свое, а кто на торговлю свою», – с каждым из них могло случиться то же, что с Симоном Киринеянином, который, идучи с поля, попал нечаянно под крест (Мк. 15, 21); каждый более или менее смутно чувствовал агонию общую по неимоверно растущему в нем самом нагнетению ужаса, как бы раздавливающему все, психическому давлению атмосфер.

    X

    Очень вероятно, что Иисус провел в Иерусалиме более семи дней (немногим, впрочем, более): семь дней Страстей Господних – символически-образное, священное, как во всех мистериях, число.[752] Но также вероятно, что в неудержимо стремительном у синоптиков беге событий к одной последней точке, в их неимоверной сжатости, сгущенности (по закону трагического действия – «единству времени»), уцелело исторически подлинное воспоминание о том, что люди действительно переживали в эти, по счету Марка и Матфея, пять дней, от Серого Понедельника до Черной Пятницы: это – как бы сжатость, сгущенность воздуха в вихре, а вихрь – Агония. Кажется, лучше всего это понял Иоанн.

    Многие в народе говорили: «Он точно пророк».

    Другие же говорили: «Это Христос (Мессия)». А иные: «Разве из Галилеи придет Христос?»

    …Итак, произошла о Нем распря в народе. (Ио. 7, 40–42.)

    «Распря», может быть, не только в народе – во всех, но и в каждом.

    Бесом Он одержим и безумствует; что слушаете Его? (Ио. 10, 20)

    Кто это говорит сегодня, может быть, скажет завтра: «Это Христос», – и почти поверит этому, – почти, но не совсем; верит сегодня, а завтра опять усомнится:

    не знаем, откуда Он. (Ио. 9, 29.)

    Если этого не знают одни, то другие слишком хорошо знают:

    не Иисус ли это, Иосифов Сын, которого отца и мать мы знаем?

    Как Он говорит: «Я сошел с небес»? (Ио. 6, 42.)

    Вместо слишком для нас привычного Иисуса Плотника представим себе Иисуса портного, столяра или сапожника, и мы сразу поймем, а может быть, и простим негодование и ужас тех, кто слышит, что сапожник этот, столяр или портной есть «от начала Сущий», что Им «небеса сотворены» и что Он «грядет одесную Силы на облаках небесных» (Мк. 14, 62). Только что ел головку чеснока, отирал пот с лица или ступал босыми ногами по грязным лужам иерусалимских улиц – и вдруг: «Я сошел с небес».

    Я и Отец – одно. – Тут опять… схватили каменья, чтобы побить Его.

    Иисус же сказал им: много добрых дел показал Я вам от Отца Моего; за которые из них хотите побить Меня камнями?

    Иудеи же сказали Ему в ответ: не за добрые дела хотим побить Тебя камнями, а за то, что Ты, будучи человеком, делаешь Себя Богом. (Ио. 10, 30–33).

    Теперь узнали мы, что бес в Тебе (Ио. 8, 52).

    Узнали почти, но не совсем. В том-то и мука их, как бы уже неземная, вечная, – «червь неусыпающий, огнь неугасающий», – что не могут этого узнать совсем.

    Кто же Ты? (Ио. 8, 25)

    Долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты – Христос (Мессия), скажи нам прямо (Ио. 10, 24).

    Прямо не скажет, ответит таинственнейшим словом, как бы собственным именем: «Я».

    Когда вознесете Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я,

    (8, 28).

    XI

    Держит не только врагов Своих, но и друзей, весь народ, – в «недоумении», в ожидании, в пытке надеждой и страхом, в муке сверх сил человеческих – раздирающей душу надвое муке всех агоний: душу свою погубить или спасти? исповедать Его, как Петр, или предать, как Иуда? с Ним – на крест или на крест – Его? Этого не могут решить, но уже и тем, что не могут, решают.

    То же почти, что сказал Иисус тому книжнику:

    недалеко ты от царства Божия (Мк. 12, 24)

    мог бы Он сказать всему Израилю: близко подошел и он к царству Божию, почти вошел в него, но совсем не войдет. С медленно в сердце проникающей горечью снова видит Иисус и здесь, в Иерусалиме, так же как там, в Галилее, что люди поворачиваются спиною к Царству.

    Звать послал на брачный пир… и не хотели прийти. (Мт. 22, 3.)

    Снова остался один; косность и тупость людей снова испытал на Себе, как никто.

    Мертвым мертвецов своих погребать предоставь. (Мт. 8, 22.)

    Понял снова, что весь Израиль, а может быть, и все человечество, – поле мертвых костей. «Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле?»

    Некто имел в винограднике смоковницу, и пришел искать плода на ней, и не нашел.

    И сказал виноградарю: вот я третий год прихожу искать плода на этой смоковнице и не нахожу; сруби же ее; на что она и место занимает? (Лк. 13, 6–7).

    Эта притча – в слове; а вот она же и в действии. Утром в Понедельник, возвращаясь в Иерусалим из Вифании, взалкал Иисус, —

    и, увидев при дороге смоковницу, подошел к ней, и, ничего не нашедши на ней, кроме листьев, говорит ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек.

    И смоковница тотчас засохла. (Мт. 21, 17–19.)

    Если же засохла и не «тотчас», то завтра засохнет наверное:[753] «Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут».

    Кто эта смоковница? Весь Израиль, а может быть, и все человечество. В этом-то «может быть» – Его Агония и наша.

    XII

    Днем Он учил во храме, а ночи, выходя, проводил на горе Елеонской.

    И весь народ с утра приходил к Нему в храм слушать Его. (Лк. 21, 37–38.)

    Вечером в Среду уйдет из Иерусалима в Вифанию, и народ уже не увидит Его, пока не выведет Его к нему Пилат, в терновом венце и багрянице, осмеянного, оплеванного, окровавленного.

    Се, Царь ваш! (Ио. 19, 14)

    Но, прежде чем уйти, скажет Сын человеческий Израилю – всему человечеству – последнее слово, неумолкаемое до конца времен. В том-то и сила этого слова, что оно никогда не умолкнет; через двадцать веков будет звучать, как будто сказано сейчас.

    Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете царство небесное людям; ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете.

    Горе вам, вожди слепые!

    Самое внутреннее в людях обличает взор всевидящий: гробы набеленные прозрачны под ним, точно хрустальны, и видно, какая нечисть внутри. Слушают фарисеи молча, не двигаясь, точно пригвожденные к позорному столбу; не могут уйти, должны дослушать все до конца. «Горе! Горе! Ouai! Ouai!» – как бича ударяющего свист.

    Первая вспыхнувшая искра Вечного Огня:

    идите от Меня, проклятые, в огнь вечный;

    первая точка Страшного Суда во всемирной истории – вот что такое это слово.

    О, если бы можно было нам сказать: «Это они, а не мы; огненным бичом их лица – не наши исполосованы»! Но стоит нам только посмотреться в зеркало, чтобы и на своем лице увидеть след бича Господня.

    Дополняйте же меру отцов ваших.

    Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле, от крови Авеля…

    Истинно говорю вам, что все это придет в род сей… Се, оставляется вам дом ваш пуст. (Мт. 23).

    Чей дом? Только ли Израиля? Нет, и всего человечества.

    Если не покаетесь, все так же погибнете. (Лк, 13, 3.)

    Это – самое огненное, яростное, «мятежное», «переворотное», «революционное» из всех на земле сказанных слов. Только в тот день, когда оно исполнится (а мы все слышим или могли бы услышать, что слово это слишком верно и вечно, чтобы могло не исполниться), только в тот день и начнется не мнимая, а действительная, не наша, «демоническая», а Его, Божественная, Революция – путь к царству Божию на земле, как на небе.

    XIII

    «Или Он, или мы; если мы с Богом, то Он с диаволом», – думают враги Господни, не только фарисеи-лицемеры, но и люди глубокой совести. Очень вероятно, что были минуты, когда мудрые политики, слуги Ганановы, надеялись, что дело с Иисусом кончится, как все на свете кончается, – ничем, сойдет на нет, игра будет вничью. Но были, вероятно, и другие минуты, когда чувствовали они, что почва уходит у них из-под ног, и всегдашнее правило их: «не двигать неподвижного» – может оказаться недостаточным: все куда-то сдвинулось, началось-таки «возмущение в народе». «Шут на осле» для них страшнее, чем думал Ганан.

    XIV

    Кажется, в Среду под вечер, после той «возмутительной» речи, собрались члены Синедриона в доме Каиафы:[754]

    И положили в совете, схватив Иисуса хитростью, убить. (Мт. 26, 3–4).

    Но говорили: только не в праздник (Пасхи), чтобы не сделалось возмущение в народе. (Мк. 14, 2.)

    «Только не в праздник» – значит «до праздника»:[755] все согласны в том, что надо спешить и, несмотря на опасность «возмущения», кончить все в оставшиеся от Среды до Пятницы сорок восемь часов.[756] «Хитростью схватив, убить» – значит: убить тайным, из-за угла, нападением, может быть, наемных убийц.

    Что произошло на этом последнем совещании, мы не знаем; но можем об этом хотя бы отчасти судить по свидетельству IV Евангелия о другом подобном совещании, более раннем, но в те же предпасхальные дни (Ио. 11,55).

    Первосвященники же и фарисеи собрали совет и говорили: что нам делать?

    Если оставим Его так, то все уверуют в Него и придут римляне и овладеют и местом нашим (храмом), и народом. (Ио. 11, 48.)

    «Что нам делать?» – почти крик отчаяния. Струсили так, что потеряли голову. Может быть, и в том последнем решении: «хитростью схватив Его, убить» – храбрость отчаяния. Это еще яснее при Вшествии в Иерусалим:

    видите, что ничего не можете сделать? Весь мир идет за Ним. (Ио. 12, 19.)

    Только мудрый Ганан знает, что надо делать. Он-то и говорит устами Каиафы – одной из послушных, в кукольном театре на невидимых ниточках движущихся кукол:

    вы ничего не знаете; и не рассудите, что лучше нам, чтобы один человек умер за народ, нежели чтоб весь народ погиб. (Ио. 11,49–50.)

    Цель оправдывает средства в политике, а в арифметике миллион человеческих жизней больше одной.[757] В голову им не приходит однажды Никодимом, членом Синедриона, заданный вопрос:

    судит ли закон наш человека, если прежде не выслушают его и не узнают, что он делает? (Ио. 7, 51.)

    Нет, закон не судит Христа, а убивает:

    с этого дня положили Его убить. (Ио. 11, 53).

    XV

    «Хитростью схватив, убить» – это легче сказать, чем сделать.

    Первосвященники же… искали погубить Его и не находили, что бы сделать с Ним, потому что все народное множество приковано было к устам Его. (Лк. 19, 47–48.)

    Слуги их, посланные однажды, чтобы схватить Его, вернулись ни с чем и, когда спросили их:

    почему же вы не привели Его? —

    отвечали:

    никогда человек не говорил так, как этот Человек. (Ио. 7, 45–46.)

    Слуги «прельстились», но и господа их – тоже: члены Синедриона Никодим и Иосиф Аримафейский – тайные ученики Господни (Ио. 19, 38–39). И, может быть, не только эти.

    …Многие же из начальников уверовали в Него; но ради фарисеев не исповедовали, чтобы не быть отлученными от Синагоги. (Ио. 12,42.)

    Всюду измена, наверху и внизу. Знают враги Иисуса, что, как бы ни охладел к Нему народ, гаснущее сегодня пламя может вспыхнуть завтра с новою силою. Если и за мертвого Иоанна Пророка весь народ готов был побить их камнями, то за живого Иисуса Мессию – тем более. Только что на Него покусятся – вырастет народ вокруг Него стеною, защитит Его или растерзает убийц.[758]

    Знают также, почему Он каждый день уходит на ночь в Вифанию: прячется там или прячут Его другие в верном убежище; преданные ученики охраняют Его. Сколько их – двенадцать, семьдесят или больше, – никому неизвестно; но эти не выдадут.

    «Что же делать?» – думают глупые в отчаянии; но мудрый Ганан все еще надеется; кто-то шепчет ему на ухо: «Предатель».

    XVI

    А пока что дело врагов Господних остановилось на мертвой точке; но и дело друзей Его – тоже. Все опять заколебалось, как уже столько раз, на острие ножа. Все еще мог бы сказать Иисус всему народу – всему человечеству: «Недалеко ты от царства Божия»; все еще люди могут сделать выбор между Иисусом и Гананом, Сыном Божиим и сыном дьявола: «может быть, Сына моего постыдятся»; все еще «может быть», ничего до креста не потеряно: можно все исправить, искупить, остановить на краю гибели, – спасти. Только бы хоть кто-нибудь был с Ним до конца – до Креста. Но вот никого во всем Израиле – во всем человечестве. Он – один, как никто никогда не был и не будет в мире один.

    XVII

    Кажется, в тот самый час, когда враги Его совещались, как бы Его убить, —

    сел Иисус против сокровищных ящиков (в храме) и наблюдал, как народ кидает в них медь. (Мк. 12, 41.)

    В первом из двух внутренних, язычникам недоступных дворов храма, так называемом «Женском», azarat naschim, в одной из великолепных, блиставших драгоценными вкладами сокровищных палат, шли по стенам вделанные в них тринадцать ящиков, суженных кверху наподобие труб, так и называвшихся «трубами», schopharot – как бы огромных копилок, с отверстием в узком конце для кидаемых монет и с особою под каждым ящиком надписью о назначении вкладов.[759]

    Против них-то и сел Иисус. К этому быстрому, прямо, как всегда, к делу идущему воспоминанию Марка-Петра прибавляет живую черту, в лице Иисуса, «живописец» Лука (21, l):

    очи подняв,

    , увидел…

    Значит, сидит сначала, опустив глаза, должно быть, глубоко задумавшись, ничего кругом не видя.[760]

    В этот предпоследний вечер Свой на земле, последний – с народом, молча, праздно сидит, ничего не делает, – не учит, не исцеляет, как будто Ему уже нечего делать с людьми и людям – с Ним: между ними все кончено. Был всегда один, но теперь, как никогда.

    Длинной, должно быть, вереницей проходят люди к тринадцати ящикам. Видят ли Его, узнают ли или проходят мимо Него, как мимо пустого места? Судя по тому, что сейчас подзовет к Себе учеников, отошли от Него и они (это не случайно вспоминает Петр-Марк: через тридцать лет видит, как Иисус тогда был один). Может быть, и хотели бы к Нему подойти, но не смеют: слишком один.

    Вот наступает час, и наступил уже, когда вы рассеетесь, каждый в свою сторону, и оставите Меня одного. Но Я не один, потому что Отец со Мной. (Ио. 16, 32).

    XVIII

    Вдруг поднял глаза и увидел.

    Многие богатые клали много.

    Пришедши же, одна нищая вдова положила две лепты, что составляет кодрант.

    Он же, подозвав учеников Своих, сказал им:

    аминь, говорю вам, —

    (так всегда начинает, если хочет, чтобы слово Его врезалось в память слушателей), —

    аминь, говорю вам, эта нищая вдова бросила больше всех бросавших в ящик.

    Ибо все они клали от избытка своего, а она от нищеты своей положила все, что имела, все пропитание свое (всю жизнь,

    ) (Мк. 12, 41–42).

    Сердце нищей видит Нищий, знает, что последний грош иногда – «вся жизнь». Две у нее были денежки: могла бы сохранить для себя, пожалеть одну; но вот отдала обе.[761] Кому? В те тринадцать ящиков собиралась не милостыня бедным, а приношения на дом Господень, храм: значит, последнее свое отдала не людям, а Богу. И солнцем засияет эта темная полушка в слове Господнем: «аминь, говорю вам», – до пределов земли и до конца времен.

    XIX

    «Поднял глаза и увидел». Та же у Него и теперь ясность и тишина видящего все, потому что все любящего взора, как там, в Назарете, когда Он с детским любопытством наблюдал, как бедная женщина, может быть, матерь Его, зажегши свечу, подметала комнату, чтобы найти потерянную драхму (Лк. 15, 8–10); или уличные дети, ссорясь от скуки, играли то в свадьбу, то в похороны (Мт. 11, 16).

    Между двумя Агониями – через три дня после первой, во храме, и накануне второй, в Гефсимании, – эта ясность и тишина.

    Если Я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со Мной: Твой жезл и Твой посох, они успокаивают Меня. (Пс. 22, 4).

    Как Он страдал, мы знаем или могли бы узнать, хотя бы отчасти, по собственному опыту; но никогда не узнаем, как Он блаженствовал.

    Редкие, побывавшие почти внутри смерча и чудом спасшиеся пловцы вспоминают, что в последние минуты перед тем, как разразиться смерчу, – над самою осью вертящегося с непостижимой быстротой водяного волчка-хобота, в совершенно круглом между угольно-черных разорванных туч, отверстий, сияло райски голубое небо. Ясность блаженства Господня над Агонией – это голубое небо над смерчем.

    Та же ясность и тишина, как в бурю на Геннисаретском озере:

    сделалась великая тишина. (Мк. 4, 38–39.)

    «Я победил мир». Чем? Тишиной. «После бури веяние тихого ветра – и там Господь» (III Цар. 19, 12). Всех бурь земных тишина небесная – Он.

    4. Страшный суд

    I

    И, вышедши, Иисус шел от храма; и приступили к Нему ученики Его, чтобы показать Ему здания храма. (Мт. 24, 1.)

    Идучи в Вифанию, всходили, должно быть, по западному склону горы Елеонской, откуда видны были основания храма, с циклопическими каменными глыбами.[762] Вдруг остановились, оглянулись.

    И говорит Ему один из учеников Его: Учитель, посмотри, какие камни и какие здания! (Мк. 13, 1.)

    Рабби Иешуа, бывший «каменщик», naggar, мог их оценить.

    Видите ли все это? Истинно говорю вам, камня на камне здесь не останется; все будет разрушено. (Мт. 24, 2.)

    Молча, должно быть, как бы онемев от ужаса, выслушали ученики пророчество и пошли дальше, восходя на гору.

    С западной, обращенной к Иерусалиму, в те дни пустынной, вершины Елеонской горы виден был весь храм внизу, как на ладони, с восходящими уступами многоколонных дворов, с клубящимся над жертвенником облаком дыма, с золотым челом главного Святилища и чуть колеблемой ветром, как бы дыханием уст Господних, таинственной завесой перед входом во Святая Святых.[763] «Дело рук человеческих, изумительнейшее», по слову Иосифа Флавия; «безмерного великолепия храм», по слову Тацита,[764] – создание полу-Мессии, полуразбойника, Ирода: если ученики об этом не думали, – думал, может быть, Иисус.

    II

    Часто, поздней весной, на Иудейских горных высотах, после таких суточных грозовых ливней, как в тот Серый Понедельник, наступают вдруг свежие, как бы осенние, несказанно ясные, хрустально прозрачные дни. Может быть, и этот, предпоследний день Господень был такой. Солнце заходило за храмом, и золото кровельных плит горело на небе, как второе солнце. Тихий свет вечерний, как бы лампадный, теплился на сером стволе вековой, горными ветрами скрюченной маслины, на чьих корнях, может быть, сидел Иисус, молча, пристально глядя на храм, на Иерусалим, на всю свою родную землю, как любящий – на лицо возлюбленной, перед вечной разлукой.

    Восемь из Двенадцати отослал, должно быть, вперед, в лежавшую внизу, на склоне горы, Вифанию, где Марфа и Мария готовили Ему последнюю вечерю, в доме Симона Прокаженного; четверо же, – две первозванных братских четы, Петр и Андрей, Иаков и Иоанн, – остались с Ним наедине. Этим, только четверым, первым людям на земле, откроет Господь ужасающеблаженную тайну Конца.

    И когда Он сидел на горе Елеонской, прямо против храма, спрашивали Его наедине (втайне,

    ) Петр и Иаков, Иоанн и Андрей:

    скажи нам, когда это будет, и какой знак, когда все это должно исполниться? (Мк. 12, 3.).

    Знаем ли мы, что им ответил Иисус, хотя бы только с приблизительной точностью, потому что слишком невероятно, чтобы наш единственный, возможный, через Марка, свидетель-слышатель, Петр, мог запомнить дословно и почти через сорок лет повторить эту, у Марка – самую длинную, а у Матфея и Луки – одну из самых длинных речей Господних? Кажется, впрочем, все три свидетеля независимо друг от друга черпают содержание Елеонской речи из какого-то общего, потерянного для нас, должно быть, арамейского письменного источника, так что весь вопрос сводится к тому, насколько уцелело в этом источнике исторически подлинное воспоминание о словах Иисуса.[765]

    III

    Как бы, впрочем, мы ни ответили на этот вопрос, одно несомненно: надо быть лишенным всякого не только религиозного, но и исторического, и художественного вкуса, всякого «музыкального слуха» к прошлому, чтобы видеть в этом древнейшем, досиноптическом источнике, как все еще видят евангельские критики, не более чем один из тех «иудео-христианских апокалипсисов», что ходили по рукам накануне 66 года (начала Иудейской войны-революции), – один из тех простонародных «летучих листков», что-то вроде наших подпольных революционных воззваний. Стоит лишь сравнить Елеонскую речь с тем, тоже «подпольным воззванием», «иудео-христианским апокалипсисом», только в колоссально увеличенных размерах, который мы называем «Откровением Иоанна», – стоит лишь их сравнить, чтобы сразу услышать, какая разница между этими двумя голосами – тем, Иоанновым, только, и этим, Иисусовым, не только человеческим: там «голоса семи громов», а здесь тихий голос, человеческий, но насколько менее значительно то, чем это! Самое, может быть, «ужасное – удивительное» для нас в Елеонской речи о Конце именно то, что Иисус говорит о нем так просто, тихо, почти ни разу не возвышая голоса; говорит о космических бурях:

    звезды спадут с неба, и силы небесные поколеблются. (Мк. 13, 25), —

    с такой же тишиной и ясностью, какая и в этом весенне-осеннем, хрустально-прозрачном небе над Ним сейчас, и в давешнем, детски любопытном взоре, каким наблюдал Он, как люди кидали монеты в сокровищные «трубы». Самое, может быть, единственное, ни на что не похожее, а потому и самое исторически подлинное в Елеонской речи (кто другой мог бы так говорить, кроме Него?) – это нечеловеческое спокойствие. О, конечно, и в этих спокойных словах бьется сердце Его; но трудно догадаться по едва уловимым дрожаниям голоса, в этом, например, слове:

    будет такая скорбь, какой не было от начала творения… даже доныне, и (уже) не будет (Мк. 13, 19), —

    или в этом подобном зовущему в ночной тишине на пожар колоколу:

    чт? вам говорю, говорю всем: бодрствуйте,

    (Мк. 13, 37),

    так же трудно догадаться по этим едва уловимым дрожаниям голоса о глубоко скрытом волнении Его, как по чуть скользящей на гладкой поверхности вод солнечной ряби о только что, может быть, перевернувшем дно океана землетрясении – о неведомой никому «Атлантиде» на дне Атлантики.

    IV

    «Все эти пророчества не имеют ничего общего с историческим Иисусом»;[766] в них – только «мимолетная фантазия» или попросту «глупости»;[767] только в душевном состоянии, «близком к помешательству, мог искать Иисус убежища от овладевшего Им отчаяния в таких фантастических грезах».[768] Вот с какой высоты судят Елеонскую речь люди наших дней. Но и крайние скептики вынуждены в ней признать историческую подлинность по крайней мере двух слов: о том, что Сын человеческий не знает, когда наступит Конец, и о том, что «род сей» увидит Конец.

    Первое слово, о неведении Сына, слишком противоречит исконному, уже первообщинному, догмату о единосущном Отцу всеведении Сына: «все предано Мне Отцом» (Мт. 11, 27), а второе слишком противоречит неотразимо очевидному опыту: «род сей» вымер, не увидев Конца; слишком оба эти слова «соблазнительны» уже для ближайших к Иисусу учеников, чтобы кому-нибудь из них могло прийти в голову, «выдумав» их, «сочинив», вложить в уста Господни, если бы слова эти не врезались в память слышавших, может быть, потому именно так неизгладимо, что были для них слишком «соблазнительны».[769] И по мере того как поколения одно за другим уходят, а конец мира не наступает, и все мертвее, неподвижнее становится догмат о единосущном Отцу всеведении Сына, – соблазн возрастает в геометрической прогрессии. «Радуется Арий, радуется Евномий (злейшие еретики, отрицающие единосущность Сына Отцу) – как бы неведению Учителя», – скорбит бл. Иероним,[770] а св. Амвросий гневается до того, что, предвосхищая методы нынешних критиков, считает подлиннейшее слово Господне лживою «вставкою», «интерполяцией».[771]

    Все это показывает только одно: мертвый, неподвижный догмат недостаточен, нужен опыт живой, движущийся, чтобы постигнуть, как относится Сын Божий к Отцу и Сын человеческий – к Сыну Божию, Иисус – ко Христу; опыт нужен во всем, а особенно в этом – в тайне не только извне, в мире, по закону необходимости, но и в человеке, изнутри наступающего, свободно человеком творимого Конца. Если бы только извне, в необходимо установленной точке времени, конец мира был уже дан, то главное условие творчества – свобода была бы нарушена. Вот почему Сын не должен, не может, не хочет знать, когда наступит Конец.

    V

    Судя по общему для слов Господних правилу: чем неимоверней, «соблазнительней», тем подлинней, – два эти слова – о неведении Сына и о «роде сем», свидетеле Конца (как бы мы ни понимали загадочные слова: «род сей»,

    , – два эти слова подлинны в высшей степени, и даже в большей, чем это кажется маловерным критикам. Лев узнается по когтям; Иисус – по таким словам. Слишком на Него похожи они, слишком для Него значительны, чтобы мы могли признать с такой поспешной легкостью, с какой это делают новейшие критики, что вся между этими двумя словами движущаяся, от них идущая остальная речь о Конце – только слабая и грубая, «ничего общего с историческим Иисусом не имеющая подделка». Пусть мы не можем угадать по евангельской записи с дословной точностью, что Иисус говорил; но что Он хотел сказать – можем. Так же, как по собственноручной подписи мы узнаем, чье письмо, или по двум в темной комнате блеснувшим искрам глаз, чье лицо, – так же мы могли бы узнать и по этим двум словам, чья Елеонская речь о Конце.

    VI

    Два в один миг, как бы в одном дыхании, произнесенных слова – это:

    род сей не прейдет, как все это будет, —

    наступит конец мира; и то:

    дня же того или часа никто не знает, – ни Ангелы небесные, ни Сын; знает только Отец. (Мк. 13, 30–32.)

    Противоречие между этими двумя словами неразрешимо, если «род сей», как полагает большая часть новейших критиков, значит: «современное Иисусу поколение». В счете мировых эонов-веков между концом и началом мира, – 40–50 лет, средняя жизнь поколения, – не «день», не «час», не даже секунда, а невообразимая для нас дробь, атом времени. С этой-то, более чем астрономической точностью знает Иисус время Конца – «день и час». И вот, в тот же миг, в том же дыхании: «дня же того или часа не знает Сын». Чтобы так противоречить Себе, надо было Ему и впрямь «сойти с ума».

    Весь вопрос в том, действительно ли «род сей» значит «поколение». Греческое слово ????? двусмысленно; может значить: весь «род людской», все «человечество», или «род – поколение». Но в простонародно-эллинистическом языке Евангелия, koine, второй смысл вероятнее. Вспомним, однако, что Иисус говорит не по-гречески, а по-арамейски и что на этом языке Он мог употребить слово менее двусмысленное, чем ?????. Это тем вероятнее, что надо было Ему опять-таки и впрямь «сойти с ума», чтобы думать, что в ближайшие 40–50 лет «кончатся времена язычников» (Лк. 21, 24) и «во всех народах будет проповедано Евангелие» (Мк. 13, 10).

    VII

    Греческий язык знают Иероним и Ориген не хуже нынешних критиков, но вот и они слово ????? понимают в смысле не «рода – поколения», а всего «рода людского», «человечества», omne genus hominum.[772] «Род людской» не кончится, пока не наступит конец мира и «рода людского»: это, конечно, бессмысленное повторение, тавтология, в том случае, если человечество одно. Но из той же Елеонской речи ясно, что для Иисуса по крайней мере два человечества: первое – допотопное, погибшее и второе – наше. Гибель второго будет или может быть подобною гибели первого:

    если не покаетесь, все так же погибнете. (Лк. 13, 3).

    Как было во дни Ноя (потопа), – так будет и в пришествие Сына человеческого. (Мк. 24, 34).

    Но конец первого человечества, Потоп, еще не был концом земного мира-космоса; может быть, не будет им и конец второго человечества, нашего; так же, как после первого было второе, будет, может быть, и после второго – третье: «тысячелетнее царство святых на земле»:

    царствовали со Христом тысячу лет. (Откр. 20, 4).

    «Тысяча» эта, может быть, – только символически-образное число уже не нашей земной арифметики.

    Если так, то мнимое противоречие между двумя словами Господними – о неведении Сына и о «роде сем» – легко разрешается: «род сей не прейдет», наше второе человечество не кончится, «как все это будет», – наступит конец всемирной истории, второго космического эона, и Сын человеческий знает, когда это будет; но когда наступит последний конец земного мира-космоса, – не знает.

    VIII

    «Бодрствуйте» – вот, кажется, главное, что хочет сказать Иисус не только ученикам, но и всем людям.

    Чт? вам говорю, говорю всем: бодрствуйте. (Мк. 13, 36).

    В этом недаром, конечно, у Марка последнем слове «бодрствуйте» – как бы сторожевом, будящем колоколе – движущая сила всей Елеонской речи – то, что Иисус хочет не только сказать, но и сделать.

    Бодрствуйте… ибо не знаете, когда наступит тот день.

    …Ибо не знаете, когда придет хозяин дома: вечером, в полночь, или в пение петухов, или утром. (Мк. 13, 33, 35.)

    Будьте же готовы, ибо в который час не думаете, придет Сын человеческий. (Мт. 24, 44.)

    День Конца – как «вор, подкапывающий дом в ночи» (Мт. 24, 43); как невидимо, неслышимо «на всех, живущих по лицу земли, находящая сеть» (Лк. 21, 36): как внезапно «от края до края земли сверкающая молния» (Мт. 24, 27).

    Эту-то главную движущую силу всей речи – несоизмеримую с человеческим знанием, неучитываемую, непредвидимую внезапность Конца – Иисус уничтожил бы более чем астрономически точным предсказанием на ближайшие 40–50 лет – жизнь «рода сего», поколения. Вымерло оно, а конец мира не наступил: значит, Иисус «ошибся»? Но если в этом, то и во всем остальном мог ошибиться, обмануть людей нечаянно или нарочно, как никто никогда не обманывал. Тут в самом деле кто-то «сходит с ума» или «глупеет», но кто – Он или мы, – вот вопрос.

    IX

    Очень возможно и даже вероятно, что ученики поняли «род сей» как «род – поколение». Если Учитель соединяет две меры: человеческую – времени и божескую – вечности, то ученики смешивают их. Точка зрения Конца – вечности, на которой естественно, как бы физически, стоит Иисус:

    прежде, чем был Авраам, Я есмь (Ио. 8, 58), —

    несоизмерима с точкой зрения длящегося времени, истории, на которой так же естественно физически стоят ученики. Вот почему неизбежен для них оптический обман в смешении перспектив: одна как бы входит в другую, одна с другой пересекается; плоское становится глубоким, близкое – далеким, и наоборот. Но и в этом смешении все еще различимы для нас три плана, три Конца: первый – дохристианского человечества; второй – всемирной истории; третий – земного мира – космоса. И каждый из этих трех концов возвещается как бы сторожевым, из того мира в этот поданным знаком – «знамением»,

    : первый конец – дохристианского человечества – разрушением Храма (Мк. 13, 2); второй конец – всемирной истории – «мерзостью запустения, стоящею там, где не должно» (Мк. 13, 14); третий конец – мира-космоса – «знамением Сына человеческого, являющимся на небе» (Мт. 24, 30).

    После первого знамения начинаются «войны», «смятения», ??????? (то, что мы называем «революциями»), – слишком знакомое нам содержание всемирной истории.

    Это – начало мук (рождения),

    . (??. 13, 8).

    Знамение второе – «мерзость запустения». Подлинный смысл Даниилова пророчества (11, 31) в арамейском подлиннике schikkuz meschomem, передан не совсем точно в греческом переводе:

    , «мерзость запустения», точнее «мерзостный ужас». Храм не потому «запустеет», что будет разрушен, – он все еще может быть цел, а потому, что будет «осквернен» каким-то «мерзостным ужасом». Греческое существительное среднего рода ????????, «мерзость», соединено у Марка (13, 4) и Матфея (24, 15) с причастием мужского рода:

    , «стоящий». Эта грамматическая неправильность вместе с таинственной, в скобках или на полях книги, заметкой – как бы шепотом на ухо: «читающий да разумеет» – глухо намекает на то, что речь идет здесь о каком-то историческом лице, чей «мерзостный ужас» таков, что о нем и говорить нельзя, – разве только шепотом.[773] Кто же это такой? Более внятный намек у Павла:

    (день Конца не придет), доколе не явится человек беззакония, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого «Богом» или «Святынею», так что и в храме Божием сядет, как Бог, и выдавая себя за Бога. (II Фесс. 2, 3–4).

    Кажется, и в самом Евангелии есть намек еще более внятный:

    Я пришел во имя Отца Моего, и вы не принимаете Меня;

    если же иной придет во имя свое, его примете. (Ио. 5, 43.)

    Высшая точка достигнута человечеством в историческом лице, Христе; почему бы и низшая точка не могла быть достигнута тоже в лице историческом – Антихристе? Был один человек лучше всех; будет один и хуже всех.

    Воля человека и человечества сделаться Богом – тоже, увы, нечто, нам слишком знакомое: «Где станет Бог, там уже место Божие; где стану я, там будет первое место».[774]

    X

    Крайняя точка «родовых болей», «мук рождения», в человечестве, будет достигнута в явлении Антихриста.

    Ибо в те дни такая будет скорбь, ??????, какой не было от начала творения… даже доныне, и уже не будет.

    И, если бы Господь не сократил тех дней, то не спаслась бы никакая плоть. (Мк. 13, 19–20.)

    Кажется, и эта небывалая «скорбь» тоже нам слишком знакома.

    Будет на земле уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится.

    Люди будут издыхать от страха и ожидания (бедствий) грядущих на вселенную, ибо силы небесные поколеблются. (Лк. 21, 25–26.) И тогда увидят Сына человеческого, грядущего на облаках, с силою и славою великою. (Мк. 13, 26.)

    Это уже третий, последний Конец – земного мира-космоса.

    Где будет труп, там соберутся орлы. (Мт. 24, 28).

    Или точнее, страшнее: «Где будет падаль,

    , туда слетятся коршуны-стервятники». Римских легионов орлы на труп Израиля – это видение первого Конца повторяется и в следующих двух, как в безмерно увеличивающих зеркалах: силы разрушения человеческие – Войны, Революции – на труп человечества, а силы космические – на труп Земли.

    Большего величия в простоте никогда не достигало человеческое слово:

    никогда человек не говорил так, как этот Человек. (Ио. 7, 46.)

    XI

    Страшен Конец для погибающих, а для спасаемых желанен.

    Когда же начнет сбываться то, восклонитесь и подымите головы ваши, потому что приблизилось избавление ваше.(Лк. 21, 28.)

    От смоковницы возьмите подобие: если ветви ея наливаются соком (пускают листья), то знайте, что близко лето. (Мк. 13, 28.)

    Так и вы, когда увидите то сбывающимся, знайте, что близко царствие Божие (Лк. 21, 31), —

    «лето Господне, блаженное». Здесь конец «родовых болей».

    Женщина, когда рождает, мучается, потому что пришел час ее; когда же родит младенца, уже не помнит мук, —

    (то же слово ??????, «мука родов», и здесь, о последнем конце – земного мира-космоса, как там, о первом Конце – всемирной истории), —

    мук уже не помнит от радости, что родился человек в мир.

    Так и вы теперь имеете печаль; но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас. (Ио. 16, 21–22.)

    Знайте же, что близко, при дверях (Мк. 13, 29), —

    этим все начинается и кончается в Блаженной Вести, Евангелии. Здесь, на горе Елеонской, так же, как там, на горе Блаженств, —

    блаженны нищие… ибо их есть царствие небесное;

    блаженны плачущие, ибо утешатся;

    блаженны кроткие, ибо наследуют землю. (Мт. 5, 3–6.)

    Здесь конец «родовых болей» – рождение царства Божия на земле, как на небе.

    XII

    Время Конца для самого Иисуса не установлено неподвижно в догмате, а постоянно движется в опыте; то близится, то удаляется, смотря по тому, хотят ли Конца люди или не хотят.

    Сколько раз Я хотел… и вы не захотели! (Мт. 23, 37)

    Если бы так захотели, как Он, то Конец наступил бы сейчас.

    Очень вероятно, что здесь, на горе Елеонской, Иисус уже не сказал бы в том смысле, как в Кесарии Филипповой:

    есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына человеческого, грядущего в царствии Своем. (Мт. 16, 28.)

    Но если бы и здесь ученики спросили Его: «Может ли царство Божие наступить сейчас?» – Он, вероятно, ответил бы: «Может». Так оно и есть – непостижимо для нас: если бы хоть один человек был с Ним до конца, до креста, – царство Божие могло бы наступить сейчас.

    XIII

    Надо правду сказать: умнейшие люди наших дней судят Елеонскую речь с высоты довольно глупого величия. Мысль о Конце для них – «бред». Почему? Самые точные, научные вероятия – за то, что планета Земля так же будет иметь конец, как имела начало; что великое животное, человечество, так же не бессмертно, как маленькое животное, человек, и что когда-нибудь сдунута будет с лица Земли вся человеческая пыль Неземным Дыханием. Если же мысль о Конце – «бред», то, может быть, только потому, что Конец нам кажется слишком далеким: «на наш век хватит, а после нас потоп». Но как бы ни был Конец далек, все вокруг нас и в нас изменится тотчас же, в том или ином смысле, смотря по тому, захотим ли мы или не захотим Конца.

    Человек – единственное на земле существо, знающее смерть. В жизни каждого человека наступает такая минута, когда он вдруг узнает, понимает смерть не извне, а изнутри; видит ее лицом к лицу, и все для него вдруг освещается страшным, «белым светом смерти». С этой только минуты и перестает человек быть животным. Может быть, такая же минута наступила и в жизни всего человечества, перестало и оно быть животным, и все для него осветилось вдруг новым «белым светом» Конца; как бы новая категория бытия, такая же основная, как пространство и время, вошла в человечество, только сказал Иисус на горе Елеонской эти три слова:

    тогда придет конец. (Мт. 24, 14).

    XIV

    Кажется иногда, что злейшие враги Господни ближе сейчас к христианской эсхатологии – религиозному опыту Конца, чем слишком благополучные христиане. Взрывчатая сила всех революций (а что мы вступили сейчас в революционную зону и выйдем из нее не скоро, это, кажется, поняли все), взрывчатая сила эта есть не что иное, как тайная, демонически извращенная, но, может быть, все еще в глубоких корнях своих христианская эсхатология, чувство Конца.

    Кто-то из евангельских критиков, вынужденный употребить, говоря о конце мира, слово Zuzammenbruch, «крушение всего», так же не подозревает, что говорит на языке социальной революции, как Маркс, употребляя то же слово, не подозревает, что говорит на языке христианской эсхатологии: оба, как мольеровский мещанин, не знают, что «говорят прозой». Но что бы ни говорили вожди бесчисленных, вовлеченных в социальную революцию насекомоподобных человеческих множеств – этой «саранчи» Апокалипсиса, – от них самих пахнет уже сейчас вулканической серой Конца. И в грозно полыхающем над нами зареве социального пожара преломляется в красный свет демонической революции все еще, может быть, белый свет Революции Божественной.

    XV

    О, если бы только могли мы понять, как следует, Елеонскую речь о Конце, мы, может быть, спаслись бы!

    Так просто, что и ребенку понятно, и с таким опять величием, какого никогда не достигало человеческое слово, изображает Господь Страшный Суд.

    Когда же придет Сын человеческий во славе Своей, и все святые Ангелы с Ним, тогда сядет на престол славы Своей; и соберутся перед Ним все народы; и отделит одних от других, как пастух отделяет овец от козлов. И поставит овец по правую сторону от Себя, а козлов – по левую.

    …И скажет тем, кто по левую сторону: идите От Меня, проклятые, в огонь вечный…

    Ибо алкал Я, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; наг был, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня.

    Тогда… те скажут Ему в ответ: Господи! когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе?

    И скажет им: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших (самых маленьких,

    ), то не сделали Мне. (Мт. 25, 31–41.)

    Где это могли бы понять люди лучше всего? В церквах? Нет, в революционных подпольях, на каторгах, в тюрьмах, в больницах, в публичных домах, – всюду, где человек раздавлен наибольшим социальным гнетом.

    Детская и простонародная, как будто для варваров и дикарей написанная, картинка Страшного Суда становится вдруг исполинской и действительнейшей картиной всемирной истории.

    Ныне суд миру сему. (Ио. 12, 31.)

    Самое близкое к нам, сегодняшнее – завтрашнее, – то, что мы называем «социальной проблемой», решается «ныне», сегодня, на Страшном Суде всемирной истории, в вечном Пришествии – Присутствии Господа (греческое слово parousia для этих двух понятий одно). Каждый сытый, богатый, праздный – в каждом трудящемся, нищем, голодном вдруг узнает Его, Сына человеческого, Брата человеческого.

    Больше взять на себя «социальную проблему», больше в нее воплотиться нельзя, чем это делает Он; людям нельзя яснее сказать, чем Он говорит: «Будет ли равенство ваше в рабстве, ненависти, смерти или в свободе, в любви, в жизни вечной; будет ли равенство ваше дьявольским или божеским – этот вопрос – Я».

    Именно здесь, как нигде, именно сейчас, как никогда, в наши именно глаза, как в ничьи, заглянул Иисус Неизвестный.

    5. Иуда предатель

    I

    После речи о Конце сошел Иисус с вершины Елеонской горы в лежавшее на склоне ее селение Вифанию, где была для Него приготовлена вечеря в доме Симона Прокаженного. И, когда возлежал Он, —

    пришла женщина с алебастровым сосудом мира, чистого, драгоценного; и, разбив сосуд, возлила Ему на голову. (Мк. 14, 3).

    Мировое масло, изготовляемое из нарда, благовонного, на высотах Гималаи растущего злака, ценилось на вес золота. Вот какая роскошь Нищему!

    Тонкое горлышко сосуда, должно быть, в виде амфоры, из белого восточного оникса-алебастра женщина ломает, чтобы густое миро текло обильнее, и сосуд никому уже не мог послужить.[775] Сердце свое у ног Его разбила бы так же, если б могла.

    И дом наполнился благоуханием. (Ио. 12, 3).

    Дом Прокаженного, смердящего, – всего человечества, – наполнился благоуханием чистейшего мира – последней на земле к Сыну человеческому, не мужской, а женской любви.

    II

    Кто эта женщина? В I и II Евангелиях – безымянная, хотя и прославленная Господом:

    где ни будет во всем мире проповедана сия Блаженная Весть, сказано будет и в память ее о том, что она сделала (Мк. 13,9), —

    но людьми забытая, неизвестная.

    В III Евангелии (7, 36) – «грешница», по толкованию Отцов, будущая великая святая Мария Магдалина, из которой вышло «семь бесов» (Лк. 8,2), она же – помилованная Господом «жена прелюбодейная», ????????;[776] а в IV Евангелии (12, 1–3) – Мария Вифанийская, сестра Лазаря. Все четыре свидетеля как будто хотят вспомнить забытую, узнать неизвестную, увидеть ее лицо в сумерках Вифанийского вечера, – хотят и не могут: слишком, должно быть, глубокая тайна между Ним и ею, Женихом и невестой, – первой услышавшей полуночный клик:

    вот, жених идет; выходите навстречу ему! (Мт. 25, 6.)

    В сумерках смертного вечера и воскресного утра таинственно сливаются для нас эти четыре женских лица. Первое существо человеческое, увидевшее Господа, – не он, а она; не Петр, не Иоанн, а Мария. Рядом с Иисусом – Мария; рядом с Неизвестным – Неизвестная.

    III

    Лучше всех учеников поняла бы, может быть, она, почему Иисус, идучи на смерть – воскресение, говорит о «муке родов» – начале Конца («это начало мук рождения»,

    , Мк. 12, 8) – для всей земли-матери, рождающей царство Божие, и для одной рождающей женщины:

    мучается женщина, когда рождает, потому что пришел час ее;

    когда же родит младенца, уже не помнит мук от радости. (Ио. 16, 21.)

    …Рано поутру, когда еще было темно… Мария стояла у гроба и плакала.

    Сердце ее разрывалось от муки, как чрево рождающей.

    (Вдруг) оглянулась и увидела Иисуса, стоящего (за нею), но не узнала, что это Иисус…

    …Он же говорит ей: «Мария!» Она, оглянувшись (снова), говорит Ему: «Раввуни!» (Ио. 20, 1–16)

    И уже не помнит муки от радости, —

    потому что родился человек в мир. (Ио. 16, 21), —

    Человек воскрес.

    Две Марии: одна – в начале жизни, другая – в конце; та родила, эта первая увидела Воскресшего, Сына – Брата – Жениха как бы воскрешает, снова рождает из времени в вечность Мать – Сестра – Невеста. Вот что сделала Мария Неизвестная на Вифанийской вечере.

    Тело мое приготовила она к погребению (Мк. 13, 8), —

    «и к Воскресению», – мог бы Он сказать. Как это сделала, мы не знаем, потому что этого не знают и наши свидетели; знают только – и мы могли бы узнать, – чем сделала: побеждающей смерть любовью.

    IV

    Многое еще имею сказать вам, но вы теперь не можете вместить. (Ио. 16, 12.)

    Будучи же кем-то спрошен, когда придет царствие Божие, Господь сказал: когда два будут одно,

    …и мужское будет как женское, и не будет ни мужского, ни женского.[777]

    Но слова сего не поняли они, и оно было закрыто от них, чтобы они не постигли его, а спросить Его… боялись. (Лк. 9, 45.)

    Так и мы боимся спросить Его о том, что значит для Него самого:

    будут два одна плоть. (Мт. 19, 5.)

    «Ты прекраснее Сынов человеческих (Пс. 44–45, 3). Чем же красота Его больше всех красот мира? Тем, что она – ни мужская, ни женская, но „сочетание мужского и женского в прекраснейшую гармонию“ (Гераклит).[778] Он в Ней. Она в Нем; Вечная Женственность – в Мужественности Вечной: Два – Одно,

    .

    Любит Иисуса Мария, Неизвестного – Неизвестная. Нет слова на языке человеческом для этой любви; но сколько бы мы ни уходили от нее, сколько бы ни забывали о ней – вспомним когда-нибудь, что только эта любовь спасет мир.[779]

    V

    …Миро возлила Ему на голову.

    Некоторые же вознегодовали и говорили между собою: к чему такая трата мира?

    Ибо можно бы продать ее более чем за триста динариев и раздать нищим. И роптали на нее. (Мк. 14, 3–5.)

    Кто эти «ропщущие», у Марка не сказано, а у Иоанна (12, 4): «один из учеников Его, Иуда». Вслух, может быть, высказал он то, что про себя думали все.

    Оставь ее,

    , – прямо в лицо ему одному говорит Иисус.[780] 

    Нищих всегда имеете с собой, а меня не всегда. (Ио. 12, 7–8.)

    Вот чего Иуда не знает о Нем, но знает Мария: не было такого, как Он, никогда, и не будет; Он – один-единственный Возлюбленный.

    VI

    К ранним Галилейским дням служения Господня относит Лука миропомазание. Но судя по совпадению имен: «Симон Прокаженный» в первых двух Евангелиях и «Симон фарисей» у Луки (7, 40); судя также по тому, что здесь женщина не возливает мира Иисусу на голову, как у Марка и Матфея, а умащает ноги его и отирает их волосами; судя, наконец, по тому, что город, где это происходит, в III Евангелии – просто «город», без имени, чт? на арамейском языке (а первоисточник Луки тоже, конечно, арамейский) значит почти всегда «Иерусалим», – судя по всем этим признакам, Галилейская вечеря Луки ближе к Вифанийской, чем думает он сам или хотел бы, чтобы думали мы.[781]

    …Женщина того города, бывшая грешницей, узнав, что Он возлежит в доме фарисея, принесла алебастровый, с миром, сосуд и, ставши позади, у ног Его, —

    (ноги у возлежащих босые, – обувь снимается перед тем, чтобы возлечь, – протянуты назад), —

    и плача, начала обливать ноги Его слезами и отирать волосами головы своей; и целовала ноги Его, и умащала их миром. Видя же то, фарисей, пригласивший Его, сказал сам в себе. если бы Он был пророк, —

    (в лучших кодексах, —

    , «тот самый Пророк», «Мессия») —

    то знал бы, кто и какая (женщина) прикасается к Нему, ибо она – грешница. (Лк. 7, 37–39.)

    …Женщина! где твои обвинители? никто не осудил Тебя?

    …Никто, Господи! – И я не осуждаю Тебя, —

    мог бы сказать Иисус и этой Галилейской грешнице, так же как той, Иерусалимской «жене прелюбодейной» (Ио. 8, 10–11).

    «Здесь безнаказанность греха разрешается; слишком тяжелый грех слишком легко прощается», – соблазнится бл. Августин вместе со всею Церковью III–IV века и захочет выкинуть из Евангелия эту жемчужину, как сор.[782]

    Так же могли бы соблазниться Иуда и Симон фарисей.

    VII

    Две любви: мужская и женская, скупая и щедрая, Симона-Иуды и грешницы. Две любви сравнивает Господь:

    Я пришел в дом твой, и ты воды Мне на ноги не дал, а она слезами облила Мне ноги и волосами головы своей отерла. Ты целования не дал Мне, а она с тех пор, как Я пришел, не перестает целовать у Меня ноги.

    Маслом ты Мне головы не помазал, а она Мне ноги помазала миром.

    А потому говорю тебе: прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много; а кому прощается мало, тот мало любит.

    И сказал ей: прощаются тебе грехи…

    …Вера твоя спасла тебя; иди с миром. (Лк. 7, 44–50).

    Больше, чем ей, никому никогда не прощалось, потому что больше, чем она, никто никогда не любил.

    VIII

    Знает ли она, что делает, возливая миро на голову Его (по первым двум синоптикам)? Древле Самуил пророк, возлив елей на голову Саула, сказал:

    вот, Господь помазал тебя в цари над Израилем. (I Цар. 10, 1).

    «Ныне же Мессию помазала в цари блудница», – мог подумать Иуда. Первая капля вифанийского мира для него та последняя капля, от которой чаша через край переливается. «Тело мое умастила вперед к погребению», – слышится, может быть, Иуде последнее отречение Царя-Мессии от Царства. «Сам Себя хоронит заживо, и не только Себя, но и всего Израиля», – мог подумать Иуда и согласиться с Гананом:

    лучше, чтоб один человек умер за людей, нежели чтоб весь народ погиб. (Ио. 11, 50).

    «Друг», Иуда, и враг, Ганан, соединились, как два конца одной веревки, стянувшиеся в мертвую петлю на шее Христа.

    IX

    Что за человек Иуда? «Bop», – отвечает Иоанн или один из «Иоаннов», неизвестных творцов IV Евангелия. «Хочет Иуда возместить убыток, причиненный ему, как он думает, тратою мира на Вифанийской вечере», – доводит бл. Иероним этот слишком простой ответ до последней плоскости и грубости.[783]

    Сколько вы дадите Мне, чтоб я вам предал Его? —

    торгуется Иуда в I Евангелии. Как же такого негодяя мог избрать Иисус в ученики? Вспомним, как произошло избрание.

    На гору взошел и позвал к Себе, кого Сам хотел; и пришли к Нему.

    И поставил (из них) Двенадцать, чтоб были с Ним и чтобы посылать их на проповедь. (Мк. 3, 13–14).

    «Сам хотел» Иуду, «вора» и негодяя; «сам позвал его к Себе»? Или в нем одном ошибся, не узнал его одного Сердцеведец, видящий всех людей насквозь?

    (Людям) не вверял Себя, потому что знал всех, и не имел нужды, чтобы кто засвидетельствовал о человеке, ибо Сам знал, что в человеке (Ио. 2, 24–25).

    Нет, не ошибся:

    знал Иисус от начала… кто предаст Его.

    …Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас – диавол (Ио. 6, 64, 70), —

    говорит об Иуде за год уже до предательства и в последнюю ночь, за минуту перед тем, как в Иуду «вошел сатана»:

    Я знаю тех, кого избрал. (Ио. 13, 18.)

    «Диавола» избрал и послал на проповедь царства Божия; «власть изгонять бесов» дал «диаволу» (Мк. 3, 15); сказал и ему в числе других учеников:

    сядете на двенадцати престолах судить двенадцать колен Израилевых. (Мт. 19, 28.)

    То же скажет и в последнюю ночь, за минуту до предательства (Лк. 22, 3, 30).

    Все это, – «да сбудется Писание».

    Сын человеческий идет, как писано о Нем (Мк. 14, 21). Сказываю же вам (о том) теперь, прежде чем сбылось, дабы, когда сбудется, вы поверили, что это Я. (Ио. 13, 19.)

    Взваливать на Промысел Божий то, что разуму человеческому непонятно, а сердцу – кощунственно, объяснять непонятное событие непонятнейшим пророчеством не значит ли решать уравнение с двумя неизвестными, разгадывать одну загадку, темную, другой, темнейшею?

    Вывод из всего этого только один: камни в Иуду надо кидать осторожнее, – слишком к нему близок Иисус.

    X

    Память о том, что действительно побудило Иуду предать Иисуса, заглохла уже в самих Евангелиях, «Воспоминаниях Апостолов», а может быть, и раньше, еще до евангельских записей. Кажется, действительной причины Иудина предательства евангелисты не знают, не помнят или не хотят вспоминать, может быть, потому, что это слишком страшно, «соблазнительно» для них, или потому, что знают, что «говорить всего всем не должно» (Ориген). Только повторяют: «один из Двенадцати, один из Двенадцати», – каждый раз с новым, все большим недоумением и ужасом.

    Кажется, все остальные Одиннадцать не видят Иуды: он вне поля их зрения, как бы под шапкой-невидимкой;

    не видят его, не знают, не понимают до последней минуты предательства. Он для них ничем не отличается от них самих. И даже потом, когда уже предаст, – не увидят, может быть, потому, что зло для добра вообще невидимо, непознаваемо: внутренним только опытом воли, действия познается действительное, внутреннее существо добра и зла; доброго знает, видит не извне, а изнутри только добрый, злого – только злой. Что для человека самое невидимое, непознаваемое, – Бог? Нет, дьявол. Он-то, может быть, когда вошел в Иуду, и покрыл его своею шапкой-невидимкой.

    Образ Иуды, каким он является в евангельских свидетельствах, – только непонятное страшилище. Но, если б мы могли заглянуть в то, что действительно было в этом предательстве, то, может быть, мы увидели бы в нем проблему зла, поставленную так, как больше нигде и никогда в человечестве.

    Камни в Иуду надо бы нам кидать осторожнее: слишком, увы, близко к нему все человечество. Только в себя заглянув бесстрашно-глубоко, мы, может быть, увидим и узнаем Предателя.

    XI

    Кажется, к загадке Иуды можно бы и в самом Евангелии, – если бы мы читали его не нашими слепыми глазами, а зрячими, – найти потерянный или нарочно в воду заброшенный ключ.

    Прозвище Иуды – не второе имя, а только прозвище (это важно) – Isch Qarjot состоит из двух слов: первое, isch, на арамейском языке значит или значило когда-то, еще до времен Иисусовых (но значение это могло и потом сохраниться): «муж», «человек»; второе слово: Quarioth или Querioth – имя очень древнего города в колене Иудином (Иис. Нав. 15, 25), в далеком и пустынном южном конце Иудеи, за Эброном, к востоку от Газы.[784]

    Шли к Нему также (люди) из-за Иордана… в великом множестве. (Мк. 3, 8).

    «Из-за Иордана» и значит: «из колена Иудина», где находился Кариот.

    В прозвище этом не брезжит ли память об исторически живом лице Иуды, о первом и главном от него впечатлении зрительном: «чистый» иудей среди «нечистых» – всех остальных учеников Иисуса, людей из Галилеи, «Округи язычников»? Это, вероятно, по лицу Иуды видно сразу. Есть такие иудейские лица, на которых отпечатлелось в одном человеке все племя, как в чекане монеты – лицо государя. «Я – обрезанный из обрезанных. Иудей из Иудеев», – не мог ли бы о себе сказать и Иуда, как Павел? Кажется, вообще узнать – увидеть Иуду через Павла легче всего.

    Сам Иисус – тоже «из колена Иудина», тоже «чистый» Иудей; это не только во времени, но и в вечности вспомнится:

    вот лев из колена Иудина, корень Давидов, победил. (Откр. 5, 5.)

    Издали пришел к Человеку из Назарета человек из Кериота, из-за Эброна – в Галилею и, «все оставив, пошел за Ним».

    Вот, мы оставили все и пошли за Тобой (Мт. 19, 27),

    мог бы сказать Иуда, как Петр.

    Если же, по слову Марка, «сам Иисус захотел его, позвал к Себе», избрал сначала в широкий круг учеников, а потом в тесный, Двенадцати, вместе с Петром и Иоанном, то было, должно быть, что-то в Иуде, что влекло к нему Иисуса. Что же именно?

    Кажется, прав Иоанн: что-то «знал от начала» Иисус об Иуде, – не то, конечно, что он предаст Его, а то, что может предать, как никто, но и верен может быть, как никто. Если так, то, может быть, сам Иисус «захотел» Иуду, полюбил его потому, что почувствовал в нем величайшую возможность добра или зла, точку сопротивления наибольшую во всем Израиле – во всем человечестве. Понял бы, вероятно, Иуда лучше всех учеников, что значит:

    от Иудеев спасение. (Ио. 4, 22.)

    Понял, может быть, и человек Иисус, что в человеке Иуде – Иуда-племя – Иуда-человечество; что спасти одного Иуду значит спасти всех.

    Он же, приняв кусок, тотчас вышел, а была ночь (Ио. 13, 30). Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь (Мк. 14, 27), —

    «все предадите Меня».

    Мог Иуда предать – и не предать: был свободен. Если бы не предал, остался верен до конца, – как знать, не наступило ли царство Божие сейчас! Страшная тайна добра и зла в Иуде, человеке и человечестве, – тайна бесконечной любви – свободы во Христе.

    XII

    Папий, епископ Иерапольский (150 г.), сохранил не записанное будто бы в Евангелии, от «учеников Иоанновых» идущее, очевидно, грубо искаженное, но все же для нас драгоценное слово Господне о царстве Божием;

    будет в те дни так плодородна земля, что и хищные звери, питаясь только плодами земли, сделаются кроткими, возлюбят друг друга и человеку будут во всем покорствовать.

    Это значит: в царстве Божием кончится борьба человека с природой, снова будет между ними вечный мир, такой же, как был в раю.

    «Как это может быть?» – усомнился Иуда. И сказал Господь:

    те это увидят, кто в царство Божие войдет. Videbunt, qui veniant in illa[785]

    Этим-то сомнением и начинается разрыв между учеником и Учителем, как малою трещиной – великая пропасть.

    Есть и в IV Евангелии намек на то, что разрыв проходит именно здесь, по линии царства Божия; что здесь же и последний корень предательства. «Диаволом» Иисус называет Иуду, потому что «знает от начала, кто предаст Его», – за год еще до предательства, после того, что произошло на горе Хлебов, где царство Божие наступило бы сейчас, как мог думать Иуда, – если бы Иисус людьми и Богом предложенного Ему Царства не отверг.

    Может быть, Иуда Галилеянин – ложный Мессия тех дней – похож на Иуду Искариота: оба «зелоты-ревнители», против римской власти бунтовщики – «революционеры», по-нашему. Главная черта обоих – нетерпеливое, со дня на день, с часу на час, ожидание царства Божия. «Скоро, еще во дни жизни нашей, да приидет Мессия (Помазанник, Царь) и да освободит народ свой», – в этой святейшей молитве Израиля главное слово для обоих Иуд – «скоро».[786]

    Все равно, победить или погибнуть, только бы скорей, – не завтра, а сегодня – сейчас. Если так, то понятно, почему Иуда пришел к Иисусу в те дни, когда думали все, что царство Божие наступит «сейчас» (Лк. 19, 11), и отошел от Него, когда понял, что не сейчас, – надолго отсрочено.

    Царство Божие будет десяти девам подобно, взявшим светильники свои и вышедшим навстречу жениху….Но как жених замедлил, то задремали все и уснули. (Мт. 25, 1,5.)

    Все, кроме одной, жениху не простившей: если бы больше любил, – не замедлил бы. Эта одна «мудрая дева», или безумная, – душа Иуды. Воля его – страшная повивальная бабка царства Божия: «муками родов» мессианских вынудить хочет наступление Царства, как бы чрево матери рассечь, чтобы поскорее родился младенец.

    Что делаешь, делай скорей (Ио. 13, 27), —

    может быть, угадал Иисус и с горькой усмешкой высказал тайную мысль Иуды о Нем.

    Больше всех учеников верил Иуда в царство Божие и усомнился в нем больше всех.

    XIII

    Павловы пути обратны Иудиным, но в одной точке соприкасаются.

    Савл! Савл! что ты гонишь Меня?…Трудно тебе идти против рожна. (Д. А. 9, 4–5).

    Понял Савл, что трудно: ослеп – прозрел. Иуда не понял: слеп до конца; пошел на рожон, как бешеный бык, и накололся насмерть.

    Павел сделал выбор между законом и свободой; Иуда не сделал: вечно между ними колеблется; предал сначала закон, а потом – свободу. Два предательства: первое хочет искупить вторым. Званый, но не избранный; гость на брачном пиру в одежде небрачной.

    Друг! как ты вошел сюда?…возьмите его и бросьте во тьму внешнюю. (Мт. 22, 12–13).

    «Блажен, кто не соблазнится о Мне», – сказал Иисус о Предтече (Мт. 11, 6); мог бы сказать и о Предателе. Чем «соблазнился» Иуда? Тем же, чем Савл, – «соблазном» и «безумием» Креста: «проклят Висящий на древе». Павел одолел соблазн; не одолел Иуда. Павел поверил; не поверил Иуда, что Христос воскрес, и благословен Проклятый.

    Тайна Иуды – тайна всего Иудейства: верность Ягве, Супругу – измена Мессии, Возлюбленному, – «Соблазнителю», «Обманщику», mesith, как назовет Иисуса Талмуд, вечная книга Иуды-племени – «Вечного Жида» во всемирной истории. Все еще жив для Иудейства и разумен нелепый вопрос: «Кто кого предал, Иуда – Христа или Христос – Иуду?»

    Я желал бы отлученным быть от Мессии (Христа) за братьев моих, родных мне по плоти, – Израильтян (Рим. 9, 3–4), —

    могли бы сказать оба Иуды, человек и племя, так же, как Павел. «В грязь втоптал самое святое, что было в Израиле, – Закон», – могли бы сказать об Иисусе оба Иуды, так же, как Савл.

    Чем подкуплен Иуда? Золотом? Нет, спасением Израиля: «Лучше, чтобы один человек умер за всех, нежели чтобы весь народ погиб». В этом Иуда с Гананом встретились, «друг» – с врагом; два конца веревки соединились и затянулись в мертвую петлю предательства.

    XIV

    В одной точке, в одном миге – вечности, два лица – Иуды и Христа – сближены так, что можно их увидеть или не увидеть, понять или не понять, только вместе. Вместе надо их увидеть, чтобы понять не отвлеченно-догматически, а исторически-опытно Страсти Господни. А для этого надо помнить, что Иисус не знал наверное, – не мог, не хотел, не должен был знать до последней минуты, предаст ли Его Иуда или не предаст. Этого не знал Иисус, может быть, потому, что и сам Иуда не знал; знал только, что надо «делать скорей». Но не делал, страшно медлил; нетерпеливый во всем только это терпел.

    За год еще до предательства, когда по Умножении хлебов «многие из учеников Иисуса отошли от Него» (Ио. 6, 66), – как легко и просто мог бы Он сказать Иуде: «Отойди и ты»; но вот не сказал и не скажет до последнего лобзания, которым тот предаст Его в Гефсимании.

    Друг! для чего ты пришел? (Мт. 26, 50)

    В греческом подлиннике

    – больше, чем «друг», почти «брат». Как легко и просто мог бы тогда же отойти Иуда; но не отошел и не отойдет, будет верен до конца – до предательства.

    Любит великий ваятель крепчайшие, почти резцу не поддающиеся мраморы; великий полководец любит опаснейшие бои: так, может быть, Иисус любит Иуду. Не было ли таких минут, когда Он любил Иуду больше, чем Петра, чем Иоанна; больше верил в него, чем в них?

    Горе тому человеку, которым Сын человеческий предается: лучше бы тому человеку не родиться. (Мк. 14, 21)

    Это значит: Иуда Предатель – Иуда Несчастный. Самый несчастный из людей – он. Мог ли его покинуть Иисус? Если Сын человеческий пришел, чтобы найти потерянное, спасти погибшее, мог ли Он покинуть погибавшего так, как никто никогда не погибал? Очень глубоко объясняет Ориген: Иисус не покинул Иуду потому, что «до последней минуты надеялся», что он может спастись.[787]

    XV

    «Диаволом» назван Иуда, Петр – «сатаною»; в чем-то на один миг они близнецы, двойники, почти неразличимые, – как сатана от дьявола? Нет, как один слабый и грешный человек – от другого, такого же грешного и слабого. Да и все остальные ученики, может быть, не лучше и не хуже этих двух: двенадцать Петров – двенадцать Иуд.

    Петр от Господа «отрекся» – тоже предал Его, но покаялся вовремя.

    Петр мог быть Иудой. Иуда – Петром; между ними расстояние, может быть, меньшее, чем это нам кажется. Верил Иисус в обоих и обоих любил до конца.[788] Если же в Иуде «ошибся», то ошибка эта человеческая дает меру любви Его, божественной.

    Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. (Ио. 15, 13.)

    Душу Свою не положил ли Господь за «друга» Своего, Иуду?

    XVI

    Но чем больше Иисус любит Иуду, тем больше тот ненавидит Его, и медленно зреет горький плод предательства под черным солнцем ненависти. Когда же созрел, – голову, должно быть, потерял Иуда, чувствуя, какая дана ему власть и свобода: судьбы Израиля, судьбы мира он один решит на веки веков. Этой-то свободы, кажется, и не вынес Иуда: сделался орудием зла нечеловеческого: «вошел в него сатана». Остался ли в нем или вышел, мы не знаем. Сделав через него дело свое, может быть, бросил его, как выжатый плод или пустую личину.

    Крайнее зло нераскаянно, потому что здесь, на земле, почти всегда счастливо: счастлив Ганан, Иуда несчастен. Крайнего зла, сатанинского, кажется, не было в нем; было только среднее зло, человеческое, чт? еще ужаснее, конечно, как мера всего человечества.

    Суток не пройдет от предательства, как Иуда уже раскается:

    согрешил я, предав кровь неповинную.

    Страшным судом осудит себя и казнит:

    пошел и удавился. (Мт. 27, 4–5.)

    Тело Распятого будет еще висеть на кресте, когда тело Предателя уже повиснет на петле. Всовывая шею в петлю, понял ли Иуда, что значит: «проклят висящий на древе»?

    Начал хорошо, кончил худо; но и в конце, как и в начале, все еще – «один из Двенадцати». Пришел к Иисусу, ушел от Него, и опять пришел; полюбил Его, возненавидел – и опять полюбил.

    И на страшном конце Иуды все еще неизгладимый, темным блеском блистающий знак славы апостольской.

    XVII

    Проклят Иуда людьми потому, может быть, что слишком людям близок. Да, как это ни страшно сказать, – стоит каждому из нас только заглянуть в себя поглубже, чтобы увидеть Предателя: все, кто когда-то в детстве верил во Христа, а потом отрекся от Него – «предал» Его, – «Иуды» отчасти.[789]

    «Сыном погибели»,

    , называет Господь Иуду (Ио. 17, 12). Слово это переводит Лютер не точно, но глубоко:

    Потерянное дитя,

    das verlorene Kind.[790]

    «Блудного Сына» принял отец и простил. Есть, может быть, в каждом из нас «Иудин кусочек», «блудный Сын», «потерянное дитя», или «Сын погибели».

    «Господь Иуду простит», – этого мы не смеем сказать, но и «не простит» тоже сказать не смеем.

    Все, что дает мне Отец, ко мне приходит, и приходящего ко Мне не изгоню вон (Ио. 6, 37), —

    это, может быть, не только об Иуде сказано, но и о нас всех.

    6. Тайная вечеря

    I

    В ночь со Среды на Четверг Иуда, «один из Двенадцати» – «один из Двенадцати», повторяют все четыре свидетеля с растущим недоумением и ужасом, – пошел к первосвященникам и обещал им «искать удобного времени, чтобы предать им Иисуса вдали от народа». Если те, по свидетельству Луки (22, 4–6), этому «обрадовались», то потому, конечно, что знали, что схватить Иисуса без «возмущения народного» можно было только так – не извне, силою, а изнутри, предательством, – дьявольским обманом любви накрыть Его внезапно, как птицелов накрывает птицу невидимой сеткой.

    Лучшего для этого времени нельзя было выбрать, чем следующую ночь, с Четверга на Пятницу, с 14 низана на 15-е, когда по закону никто из иудеев не мог выйти из дому от захода солнца до восхода, справляя пасхальную вечерю, так что весь город в эти часы пустел, точно вымирал. Очень вероятно, что в том ночном совещании с первосвященниками эту ночь и выбрал Иуда и посоветовал им держать наготове вооруженных людей, чтобы по данному им знаку идти с ним, куда он им скажет.

    II

    Утром в Четверг послал Иисус, должно быть, из Вифании, где по обыкновению скрывался в тайном убежище, Петра и Иоанна, сказав им:

    пойдите, приготовьте нам есть пасху.

    Они же сказали Ему: где велишь нам приготовить?

    Он сказал им: вот, при входе вашем в город, встретится с вами человек, несущий кувшин воды; последуйте за ним в дом, в который войдет он.

    И скажите хозяину дома: «Учитель говорит тебе: где комната, в которой бы Мне есть пасху с учениками Моими;

    И он покажет вам горницу большую, устланную (коврами); там приготовьте.

    Те пошли и нашли, как сказал им (Иисус), и приготовили пасху. (Лк. 22, 8–13.)

    Зная, что не только дни, но и часы Его сочтены:

    Время мое близко (Мт. 26, 18), —

    Иисус хочет сохранить эти последние часы, чтобы совершить одно из величайших дел Своих – то, без чего не может Он уйти из мира.

    Выбрал дом, вероятно, давно уже уговорившись с хозяином, неизвестным другом Своим, может быть, отцом или матерью Иоанна-Марка, будущего евангелиста, «толмача» Петрова и спутника Павлова, в те дни четырнадцатилетнего отрока, который мог видеть и запомнить то, что происходило в доме в ту ночь. Все до последней минуты скрывает Иисус от Двенадцати, как будто даже им не верит: неизвестного друга не называет по имени посланным двум ближайшим ученикам Своим, Петру и Иоанну; сообщает им только, должно быть, тоже заранее условленный знак: «человек с кувшином воды». Последняя вечеря их будет тайною, как сходка заговорщиков. Прятаться должен от людей Сын человеческий в эти последние часы Свои на земле, как преследуемый палачами злодей или травимый ловчими зверь.

    III

    Верхнее жилье многих иерусалимских домов – легкая, наподобие чердака, беседки или терема, надстройка с отдельным к ней ходом, внешней лестницей, – состояла обыкновенно из одной большой «горницы», по-гречески

    , по-арамейски hillita, устланной в зажиточных домах коврами и уставленной ложами, – столовой или спальни не для членов семьи, а для почетных гостей.[791]

    Дом, чудом уцелевший от времен апостольских, на холме Сионском, в юго-западной части города, указывает церковное предание IV века. Тот же дом с куполом на плоской крыше изображен на древней, от VII века, найденной в развалинах города Маддабы (Maddaba), мозаичной карте-картине Иерусалима. В доме этом и находилась будто бы та «Сионская горница», где ел Господь с учениками пасху в предсмертную ночь.[792]

    Часто такие «горницы-гиллиты» освещались, кроме узких, как щели крепостных бойниц, окон в стене, верхним светом из четырехугольного, в потолке, или круглого, в куполе, окна прямо в небо – тем особым, небесным светом, на земные светы непохожим, который придает всей комнате тоже особый, на другие комнаты непохожий, вид.[793] Если было такое окно и в куполе Сионской горницы, то Иисус мог видеть в него, подымая глаза к небу при благословении хлеба и вина, сначала вечернее, светлое, а потом, при последней молитве, звездное небо.

    В той же Сионской горнице в день Пятидесятницы, когда все ученики «были единодушно вместе, сделался внезапно шум с неба, как бы от несущегося бурного ветра», должно быть, сквозь тоже круглое окно в куполе, – так что «наполнился шумом весь дом, и явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них; и Духа Святого исполнились все» (Д. А. 2, 1–4).

    IV

    Когда же настал вечер. Он приходит с Двенадцатью. (Мк. 14, 17).

    Слышный всему Иерусалиму, трубный глас из храма возвещал, при заходе солнца, восходе звезд начало пасхальной вечери.[794]

    Знал ли Иисус, входя в Сионскую горницу при последних лучах заходящего солнца, что завтра, в тот же час, будет в гробу?

    И когда настал час, возлег, и Двенадцать – с Ним. (Лк. 22, 14.)

    Ложа с подушками, обыкновенно тройные для трех возлежащих, tryclinia, устланные коврами, расставленные в виде подковы, окружали низкий, не выше скамьи, круглый стол. Полулежа на левом боку, протянув ноги назад от стола и опираясь локтем левой руки о подушку, ели правой, что не совсем, конечно, удобно, но зато уютно и располагает к сердечной беседе: многое скажешь, лежа, чего не сказал бы, может быть, сидя.[795]

    Если и в Сионской горнице ложа были тройные, то с Иисусом возлежали двое: слева, «у груди Его, ученик, которого любил Иисус» (Ио. 13, 23), – Иоанн; а справа кто? Судя по тому, что Господь подает Иуде «обмакнутый в блюде кусок» (Ио. 13, 26) в знак особой любви, по тогдашнему обычаю, должно быть, не в руку, а прямо в уста,[796] что трудно было сделать через стол или ложе, – возлежал и справа от Него другой ученик, которого тоже «любил Иисус», – Иуда.

    Очень древнее, почти современное IV Евангелию, свидетельство в «Учении Двенадцати Апостолов» (117–130 гг.) помнит присутствующих в Сионской горнице сестер Лазаря, Марфу и Марию.[797] Эти не возлежат, конечно, а только прислуживают или даже, не смея войти в горницу и стоя в дверях, издали только смотрят и слушают. Если Мария Вифанийская присутствует здесь, то, может быть, и обе другие Марии, – Матерь и Возлюбленная, – та, кто родила, и та, кто первая увидит Воскресшего.

    V

    И когда они возлежали и ели, сказал им Иисус: истинно говорю вам, один из вас, ядущий со Мною, предаст Меня. Они же весьма опечалились и стали говорить один за другим:

    «Не я ли?.. Не я ли?» (Мк. 13, 18–19.)

    И начали спрашивать друг друга, кто бы из них был, кто это Сделает. (Лк. 22, 23.)

    Он же сказал: один из Двенадцати, обмакивающий в блюдо со Мною. (Мк. 13, 20).

    Вот откуда удивление – ужас: «один из Двенадцати». Спрашивают все: «Не я ли?» – чувствуют, значит, в себе возможность предательства, даже Петр, даже Иоанн. «Все от Него отреклись», – сообщает Юстин Мученик внеевангельское, может быть, «воспоминание Апостолов» (Мт. 26, 25). «Все отреклись», и значит: «предали все».

    «Дети», «младенцы», ?????? – все ученики: так называет их сам Иисус (Мт. 11, 25); только один Иуда – «взрослый». Если раньше всех предаст, то, может быть, только потому, что старше, умнее и дальновиднее всех: первый увидит, «к чему дело идет» (Лк. 22, 29).

    …Также сказал и предающий Его: не я ли, Равви?

    Иисус говорит ему: ты сказал. (Мт. 26, 25).

    Это, по свидетельству Матфея (25, 23), – уже после того, как сказал Иисус:

    руку со мной опустивший в блюдо, тот предаст Меня.

    Кажется, здесь внутреннее делается внешним: словами говорится то, что делается без слов. Если бы Иисус так ясно обличил Иуду, то как могли бы все остальные ученики не понять или, поняв, остаться безучастными, выпустить Иуду из горницы, зная, куда и зачем он идет?[798] Кажется, Маркове свидетельство исторически подлинней: здесь нет ни вопроса Иуды, ни ответа Иисуса; все происходит между ними без слов. Страшный вызов: «Не я ли?», может быть, прочел Иисус в глазах Иуды и глазами ответил: «ты». «Я» в вопросе Иуды значит уже не он сам, а кто-то другой; и «ты» в ответе Иисуса – тоже другой.

    О, конечно, слишком хорошо знал умом Иисус, что Иуда предаст Его в эту ночь, но сердцем все еще не знал – не мог, не хотел, не должен был знать, чтобы не нарушить бесконечной свободы в любви бесконечной; все еще надеялся, верил, любил: «может быть, и не предаст?» – «может быть, и не предам?» – отвечает или спрашивает Иуда или тот, кто за ним, со страшным вызовом. Два «может быть» – два «смертных борения», две Агонии: одна в Иисусе, другая в Иуде – какие согласно-противоположные! Скрещиваются в эту роковую минуту две величайших силы – крайнее Зло и Добро, – как две противоположные молнии.

    VI

    Нет никакого сомнения, что Иуда вышел из Сионской горницы до конца вечери, чтобы иметь время сходить к первосвященникам, взять вооруженных людей и отвести их в Гефсиманию: холодно, значит, спокойно, с математической точностью расчел время сам, или кто-то другой – за него.[799] Марк и Матфей не знают, когда вышел Иуда: только что обмакнул в блюдо кусок, как становится невидим для них, так же как для всех возлежащих; исчезает, как призрак: точно в нужную как раз минуту, чтобы мог уйти незамеченным, покрывает его шапкой-невидимкой сам дьявол.

    Только один из синоптиков, Лука, видит Иуду до конца вечери. После того уже, как подал Иисус Тело и Кровь Свою всем Двенадцати, – значит, и Предателю, – Он говорит:

    вот, рука предающего Меня со Мной за столом. (Лк. 22, 19–21.)

    Это было с Иудой; это может быть и со всеми причастниками:

    против Тела и Крови Господней будет виновен хлеб сей ядущий и чашу Господню пиющий недостойно. (I Кор. 11, 27.)

    Принял Иуда, страшно сказать, как бы «сатанинское причастие» из рук Господних. Скрещиваются и здесь две величайших силы – Бога и дьявола, – как две противоположные молнии.

    VII

    Еще в большей мере, чем Матфей, делает Иоанн, по своему обыкновению, внутреннее внешним, умолчанное – сказанным, то, что совершается в тайне, в мистерии, тем, что совершается явно, в истории. Но и здесь, как почти везде у Иоанна, драгоценные для нас, исторически подлинные черты события уцелели, может быть, и в мистерии.

    Духом возмутился (тогда) Иисус, —

    то же слово и здесь,

    , как там, в первой Агонии, во храме: «ныне душа моя возмутилась», ?????????? (Ио. 12, 27).

    Духом возмутился (тогда) Иисус, и засвидетельствовал, и сказал: истинно, истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня.

    Тогда ученики стали озираться друг на друга, недоумевая, о ком Он говорит.

    Один из учеников, которого любил Иисус, возлежал у груди Его. Симон же, Петр, сделал знак ему, чтобы спросил, кто это, о ком Он говорит.

    Тот, припадши к груди Иисуса, спросил: Равви! кто это? Иисус отвечал: тот, кому Я, обмакнув кусок, подам. И, обмакнув, подал Иуде Симонову Искариоту. И после куска того вошел в него сатана. Тогда Иисус сказал ему: чт? делаешь, делай скорее.

    …И, приняв кусок, он тотчас вышел. А была ночь. (Ио. 13, 21–30.)

    Светлая для всех пасхальная ночь полнолуния, а для Иуды – темная, темнее всех ночей земных.

    VIII

    В ночь выходит Иуда, в кромешную тьму, а в Сионской горнице, – свет во тьме светит, и тьма не объяла его (Ио. 1,5), —

    солнце солнц – Евхаристия.

    Пять свидетельств об одном – Павла, Марка, Матфея, Луки, Иоанна (этот последний о самой Евхаристии не упоминает ни словом, но и в его свидетельстве, как мы сейчас увидим, присутствует она безмолвно). Можно сказать, ни одно событие всемирной истории не освещено для нас такими яркими, с таких противоположных сторон падающими и так глубоко проникающими светами, как это. Если же мы все-таки не видим его и не знаем, то, может быть, потому, что не хотим видеть и знать, или потому, что самая природа события слишком иная, от всего исторического бытия отличная, ни на что непохожая в нем и со всем остальным нашим историческим опытом несоизмеримая.

    Марково свидетельство, повторенное почти дословно Матфеем, в главном, совпадает с Павлом (но так как и не главное в опыте религиозном может быть в историческом опыте существенно, то все пять свидетельств сохраняют для нас всю свою значительность). Если три первых свидетельства – Марково, Матфеево, Павлово – сводятся к одному, то, значит, все пять – к трем. Но, пристальней вглядевшись в них, мы увидели бы и в этих трех одно и поняли бы, что евангельское свидетельство об Евхаристии триедино – Троично.

    Три свидетельствуют на небе… и Сии три суть Едино. И три свидетельствуют на земле… и сии три – об одном. (I Ио. 4, 7–8.)

    Главное в первом свидетельстве, – Марка – Матфея – Павла, – начало Ветхозаветное, Отчее: искупительная жертва – «Агнец, закланный от создания мира»: «Тело мое, за вас ломимое» (I Кор. 11, 24; Мк. 14, 24); главное во втором свидетельстве, Иоанна, – начало Новозаветное. Сыновнее: «любовь»,

    ; главное в третьем свидетельстве, Луки, – начало Третьего Завета, Духа Святого, – царство Божие:

    царство мое завещаю вам, как завещал Мне Отец мой, да ядите и пиете за трапезой Моей в царстве Моем. (Лк. 22, 29–30.)

    В первом свидетельстве – начало, во втором – продолжение, в третьем – конец мира.

    Каждое из трех Лиц Троицы соединяет в Себе два Остальных: то же происходит и в каждом из трех евангельских свидетельств об Евхаристии.

    Три луча в блеске утренней звезды – розовый, голубой, зеленый – соединяются в один свет, белый, как солнце; так и здесь, в Евхаристии, – Жертва, Любовь, Царство, – Отчее, Сыновнее и идущее от Духа Святого: три – одно.

    IX

    Павлове свидетельство (I Кор. 11, 23–25) – самое раннее по времени записи: Маркову предшествует оно лет на десять, на двадцать.[800] Но время записи, внешний признак, может и не совпадать для исторического свидетельства с тем временем, когда оно действительно возникло; судя же по внутренним признакам, Маркове свидетельство первичнее Павлова.

    Я от (самого) Господа принял то, что и вам передал: что Господь Иисус в ту ночь, когда был предан, взял хлеб и, возблагодарив,

    , —

    (то же слово, как и у всех трех синоптиков), —

    преломил и сказал: приимите, ядите: сие есть Тело Мое за вас, —

    («ломимое», ????????, – вероятно, позднейшая вставка,[801]

    Сие творите в мое воспоминание.

    Также и чашу (взял) после вечери и сказал: чаша сия есть новый завет в Моей Крови; сие творите, когда только будете пить, в Мое воспоминание. (I Кор. 11.)

    Эти последние, дважды у Павла повторенные, слова:

    , у Марка отсутствуют. Нет никакого сомнения, что если бы он только нашел их в общем, доевангельском предании, или, тем более, своими ушами слышал из уст Петра, или, тем еще более, подслушал их в ту самую ночь, когда они были сказаны, в доме отца его или матери, в Сионской горнице, то не забыл бы повторить их в своем свидетельстве; если же не повторяет, то потому, вероятно, что не знает. Нет также никакого сомнения, что в этих словах верно угадано то, что Иисус хотел сказать, но мог ли, – вот вопрос. «Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь» (Мк. 14, 27); все «оставите Меня одного» (Ио. 16, 32), – забудете, разлюбите, – это Он мог сказать и, вероятно, сказал действительно; но «любите Меня, не забывайте, помните – творите сие в Мое воспоминание», – этого Он не мог сказать, по вечному для языка любви закону: самое сильное, безмолвное. Больше всего любимый и любящий меньше всего может сказать: «Люблю – люби». Любящий и любимый так, как учеников Своих любит Иисус и как Он ими любим (сколько бы ни «отрекались» от Него, ни «предавали» Его, – любят Его бесконечно, и Он это знает), не мог бы сказать: «Любите Меня, помните».

    Кажется, ясно по одному этому признаку, что Марково свидетельство первичнее Павлова.

    X

    Когда же они ели, Иисус, взяв хлеб и благословив,

    , преломил, дал им и сказал: приимите, ядите; сие есть Тело мое. И, взяв чашу и благодарив,

    , подал им. И пили из нее все.

    И сказал им: сие есть Кровь Моя, нового завета, за многих изливаемая. Истинно говорю вам: Я уже не буду пить от плода виноградного до того дня, когда буду пить новое вино в царстве Божием. (Мк. 14, 22–25.)

    Что это? Только ли повествование о том, что было однажды? Нет, в самом звуке литургийно-торжественно-повторяемых слов: «взяв хлеб и благословив», «взяв чашу и благодарив», «сие есть Тело Мое», «сия есть Кровь Моя», – слышится, что это не только было однажды, во времени, но есть и будет всегда, в вечности; что это уже Евхаристия.[802]

    Главное здесь – Ветхозаветное, Отчее, – жертва. «Тело Мое ломимое», «Кровь изливаемая», – Жертва жертв. Сколько людей жертвовали, жертвуют и будут жертвовать собою за что-нибудь одно в мире; но только один Человек Иисус пожертвовал Собою за все в мире – за весь мир. Сколько людей умирало, умирает и будет умирать, чтобы избавить человечество от одного из бесчисленных зол; но только один Человек Иисус умер, чтобы избавить человечество от корня всех зол – смерти: только Он один умер, чтобы никто не умирал. Жертва Его единственна, так же как Он сам – Единственный.

    Вот в солнечно-белом блеске утренней звезды – Евхаристии Марковой-Матфеевой-Павловой – один из трех лучей – от жертвенной крови розовый.

    XI

    Марк первичнее Павла; Лука первичнее Марка. Это, – не по времени записи, сравнительно позднему, от 80-х годов, – признаку внешнему, но по признакам внутренним, – самое раннее свидетельство, от Марка и Павла независимое, почерпнутое из иного, кажется, древнейшего источника. Но это мы узнаем не по нашему каноническому, примесью Павла и Марка замутненному, а по беспримесно-чистому, подлинному чтению в Codex cantabrigiensis D и в старо-латинских кодексах.[803]

    Люди не могли вынести в исторически подлинном свидетельстве об Евхаристии простоты и чистоты его божественной: прибавили к нему своего, украсили его по-своему. Но мера всего – красота – есть не только присутствие нужного, но и отсутствие ненужного: преувеличить какую-либо черту в прекрасном лице – значит нарушить канон красоты, обезобразить лицо. Это-то люди и сделали с подлинным каноном Евхаристии. Наше каноническое чтение перед подлинным – мутный опал перед алмазом чистейшей воды. Только сквозь эту воду могли бы мы увидеть то, что действительно произошло в Сионской горнице.

    XII

    Очень желал Я есть с вами пасху сию прежде Моего страдания.

    В греческом подлиннике сильнее:

    , «страстно желал», или еще сильнее, в непереводимом семитическом обороте речи, должно быть, арамейского подлинника: «желая, желал», «вожделея, вожделел». Если бы страсть в нашей плотской любви не была так слаба и груба, то мы могли бы через нее понять, что значит это желание «страсти» в плотской любви Христа Жениха к Церкви Невесте, Иисуса Неизвестного – к Марии Неизвестной, Возлюбленной.

    Ибо сказываю вам, что уже не буду есть ее (пасхи), доколе не совершится она в царстве Божием.

    И, взяв чашу и благодарив,

    , сказал: приимите и разделите ее между собою.

    Ибо сказываю вам, что не буду пить от лозы виноградной, доколе не приидет царствие Божие.

    И взяв хлеб и благодарив,

    , —

    (то же и здесь, как у Марка-Матфея-Павла, литургийно-заклинательное, как бы «магическое», повторение слов), —

    преломил и подал им, говоря, сие есть Тело Мое. (Лк. 22, 15–19.)

    Только в преломлении хлеба – действии без слов и только в этих пяти греческих словах:

    и трех арамейских:

    den hu guphi

    вот тело Мое,[804]

    вся Евхаристия.

    XIII

    Что это значит, мы поймем, если вспомним, как начинается Иудейская пасха: взяв один из двух опресночных хлебов – круглых, тонких и плоских, тарелкообразных лепешек, по-гречески

    , по-еврейски mazzot, – хозяин дома разламывает его на столько кусков, сколько возлежащих за трапезой, и молча раздает их по очереди всем.[805]

    То же, вероятно, сделал Иисус. Но, молча раздав двенадцать кусков или одиннадцать, если Иуда вышел, – произносит эти три, никогда ни в чьих устах не слыханных, для человека невозможных слова:

    вот тело Мое,

    den hu guphi.

    Только три слова, все по тому же закону любви: чем больше любовь, тем меньше слов; чем ближе к концу, Кресту – пределу любви, тем безмолвнее. Но тихий хруст ломаемых опресноков, точно живых, в живом теле, костей, – больше всех слов. Слушают его ученики в молчании, в удивлении – ужасе.

    Кость Его да не сокрушится. (Ио. 19, 36).

    Нет, сокрушатся и кости Его в бесконечной пытке любви. Den hu guphi – эти глухие звуки арамейских слов как страшно подобны глухому хрусту ломаемых опресноков!

    Жив будет мною Меня ядущий – пожирающий, ?????? (Ио. 6, 57), —

    вспомнили, может быть, ученики и поняли.

    Какие жестокие слова! Кто может это слушать?

    Поняли, может быть, только теперь эти жесточайшие – нежнейшие из всех человеческих и божеских слов. Вспомнили и уже никогда не забудут.

    Один Иуда не понял – ушел, бежал от страшного света в кромешную тьму.

    Здесь, у Луки, о крови ни слова: в чаше не кровь, а вино – «новое вино царства Божия».[806] Слов о крови не надо, потому что «вот Тело Мое» значит: «и вот Кровь Моя»: в теле живом – живая кровь.

    То же, что в этих трех словах – у Луки, – в тех трех, у Иоанна (17, 26):

    Я – в них,

    .

    Верно понял Павел – поймет вся Церковь, и, пока будет понимать, будет в ней Христос – живая душа Его – Евхаристия:

    хлеб сей, ломимый нами, не есть ли общение (соединение) наше, ????????, в теле Христа?

    Ибо хлеб один, одно тело, – мы многие. (I Кор. 10, 16.)

    XIV

    Главное для Луки в Евхаристии, его особенное, личное, – не жертва, как у Марка-Матфея-Павла, не любовь, как у Иоанна, а царство Божие. Этим все начинается:

    …есть не буду пасхи, доколе не совершится она в царствии Божием,

    …пить не буду от лозы виноградной, доколе не приидет царствие Божие.

    Этим же все и кончается:

    …Царство завещаю вам, как завещал Мне Отец Мой, да ядите и пиете за трапезой Моею, в царстве Моем. (Лк. 22, 29–30.)

    Ночь еще по всей земле, тьма кромешная, а здесь, в Сионской горнице, уже день; высшая точка земли, вершина вершин, освещенная первым лучом восходящего солнца, – здесь. Будет царство Божие по всей земле, а здесь уже есть: «да приидет царствие Твое», —

    Не бойся, малое стадо! ибо Отец ваш благоволил дать вам царство. (Лк. 12, 32.)

    Начатое на горе Хлебов, продолженное на горе Блаженств здесь кончено – явлено.

    Блажен, кто вкусит хлеба в царствии Божием! (Лк. 14, 15).

    Это блаженство здесь уже наступило: вкус хлеба и вина в Евхаристии – вкус царства Божия.

    XV

    Царство Божие – конец мира: тайна Евхаристии – тайна Конца.[807]

    Ближе всего к свидетельству Луки, не нашему, конечно, мнимому, позднему, а подлинному, древнему – два самые ранние до нас дошедшие свидетельства об Евхаристии в иерусалимских общинах – «домашних церквах» первых учеников.

    Одно из них, от 80-х годов, – в Деяниях Апостолов того же Луки (2, 42–46); другое, от первой половины II века, – евхаристийная молитва в «Учении Двенадцати Апостолов»:

    благодарим, Отче, Тебя,

    , за жизнь и познание, их же Ты дал нам через Иисуса, раба Твоего.

    …Так же как хлеб сей, на горах некогда рассеянный, соединен воедино, – да соединится и Церковь, от всех концов земли, в царстве Твоем.

    …Милость Божия – (царство Божие) – да приидет, да прейдет мир сей,

    . Господь гряди!

    . Аминь..[808]

    Главное и здесь, так же как в Евхаристии Луки, – царство Божие – конец мира. О крови, о жертве и здесь ни слова; все – только о хлебе, о Царстве – Конце. Все это страшно забыто, потеряно в позднейшей Евхаристии – уже «церковной обедне»: здесь уже ни настоящего, голод утоляющего, хлеба, ни Царства, ни Конца.

    А вот и другое, еще более раннее, свидетельство в Деяниях Апостолов (2, 42–46):

    …(братья же) всегда пребывали в общении, ????????, и в преломлении хлеба… и все имели общее… и каждый день, преломляя хлеб по домам, принимали пищу в радости,

    .

    «Радость» здесь – главное.

    Радуйтесь всегда, ??????? ???????. (? Фесс. 5, 16.)

    О, конечно, и здесь, в первой общине, так же, как в Сионской горнице, память о смерти, о жертве, о крови присутствует: тело Его, живого, и здесь ломимо; кровь Его изливаема. Ест и пьет Иисус в последний раз на земле; завтра будет в гробу: это Он знает, знают и ученики; может быть, тотчас же забудут, но в эту минуту помнят. Будет разлука, но радость вечного свидания так велика, что побеждает печаль разлуки – смерти.

    Смерть поглощена победой. (Ис. 25, 8).

    Радость в вас пребудет, и радость ваша будет совершенна. (Ио. 15, 11).

    Там, в Евхаристии Павла-Марка-Матфея, – все еще тени Голгофы, неподвижные, а здесь, у Луки, сдвинулись уже, бегут перед восходящим солнцем Воскресения.

    XVI

    …Все имели общее, ?????.

    И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем (поровну), смотря по нужде, каждого.(Д. А. 2, 44–45).

    Это, говоря нашим языком, мертвым, плоским и безбожным,»коммунизм». Начатое там, на горе Хлебов, —

    ели все и насытились (Мк. 6, 42), —

    здесь, в Евхаристии, кончено, исполнено. «Все имели общее» – не в рабстве и ненависти, вечной смерти, как этого хотели бы мы, а в свободе и любви, в жизни вечной. Вот отчего такая «радость»: царство уже наступило.

    Или, говоря нашим, опять-таки мертвым и плоским, безбожным, но, увы, более для нас понятным языком, чем живой язык Евангелия, Евхаристия Луки – революционно-эсхатологически-социальная. Вот что так страшно забыто, потеряно в нашей Евхаристии церковной.

    Только тогда, когда сам Господь соберет, по чудному слову в евхаристийной молитве Апостолов, все церкви, рассеянные, «как хлеб по горам» (каждый верующий – колос хлеба), в единую Церковь Вселенскую – Царство Свое, только тогда совершится эта «социально-революционно-эсхатологическая» Евхаристия, уже не Второго Завета, а Третьего, – не только Сына, но Отца, Сына и Духа, – неизвестная Евхаристия Иисуса Неизвестного.

    Цвет земли, преображенной в царстве Божием, – райски-злачно-зеленый: вот почему и в блеске утренней звезды – Евхаристии, луч Луки – зеленый.

    XVII

    Главное, особенное, личное в свидетельстве Иоанна, – не жертва, как у Марка-Матфея-Павла, не царство Божие, как у Луки, а любовь.

    Зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, – возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца. (Ио. 13, 1.)

    Это – как бы посвятительная надпись надо всем свидетельством Иоанна, самым поздним по времени, но не самым далеким, внешним, а может быть, напротив, самым внутренним, близким к сердцу Господню, подслушанным тем, кто возлежал у этого сердца. Но чудно и страшно, непостижимо для нас, – о самой Евхаристии в этом свидетельстве умолчано, потому ли, что все уже сказано в Капернаумской синагоге, после Вифсаидской, первой Тайной Вечери – Умножения хлебов, или потому, что об этом нельзя говорить: это слишком свято и страшно, «несказуемо», arreton, как во всех мистериях. Но и здесь, в IV Евангелии, под всеми словами Господними внятно бьется немое сердце Евхаристии.

    Я посвящаю Себя (в жертву) за них,

    (Ио. 17, 19), —

    молится Сын в последней молитве к Отцу. Это и значит: «Вот Тело мое, за них ломимое; вот кровь Моя, за них изливаемая».

    Ребра один из воинов пронзил Ему копьем, и тотчас истекла кровь и вода. (Ио. 19, 34).

    Сей есть Христос, пришедший водою и кровью… не водою только, но водою и кровью.

    …Три свидетельствуют на земле: дух, вода и кровь. (Ио. 4, 6–8) —

    ненасытимо повторяет, напоминает Иоанн о крови. Если о ней помнит он, то мог ли забыть у него Иисус?

    Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец мой – виноградарь.

    …Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода. (Ио. 15, 1, 5.)

    ..Не буду пить от плода сего виноградного до того дня, как буду пить с вами новое вино в царстве Отца Моего. (Мт. 26, 29.)

    Слишком пахнет кровью-вином Евхаристии от этих обоих слов в I и в IV Евангелиях, чтобы можно было сомневаться, что и здесь, как там, речь идет о ней, об Евхаристии, хотя и без слов.

    С поданным куском хлеба «вошел в Иуду сатана», у Иоанна, а у Павла:

    кто ест и пьет недостойно (хлеб и чашу Господню), ест и пьет себе осуждение. (I Кор. 11, 29.)

    Слишком явен и здесь, у Иоанна, след Евхаристии.

    Очень также знаменательно, что весь почти евхаристийный опыт первохристианства, от Юстина Мученика до Иринея Лионского, ученика учеников «Иоанновых», вытекает не только из видимой, слышимой Евхаристии синоптиков, но также, и даже в большей мере, из незримой, безмолвной Евхаристии IV Евангелия.[809]

    Что делал Иисус в Сионской горнице, мы узнаем от синоптиков, а чего Он хотел, – от Иоанна. Там – плоть Евхаристии, а здесь – дух. Там Иисус говорит: «Вот Тело Мое, вот Кровь Моя»; а здесь мог бы сказать: «Вот сердце Мое».

    Три свидетельства об Евхаристии: в первом – Иисус жертвует; во втором – царствует; в третьем – любит.

    Главное для Иоанна – любовь – небо на земле: вот почему, в солнечно-белом блеске утренней звезды – Евхаристии, луч Иоанна – голубой, как небо.

    XVIII

    Даже на самое место, где совершается у Иоанна невидимая нам Евхаристия, мы могли бы указать.

    Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас.

    Это – одно из двух слов о тайне любви – Евхаристии, и тотчас за ним – другое:

    По тому узнают, что вы – Мои ученики, если будете иметь любовь,

    . (Ио. 13, 34–35.)

    Кажется, между этими двумя словами и совершается «Вечеря любви»,

    , как названа будет Евхаристия в первых общинах, может быть, тем самым именем, которое подслушал у сердца Господня Иоанн.[810]

    Слов Иисусовых жемчужины растворены в вине Иоанновом; но, может быть, есть и такие, чт? лежат на дне чаши нерастворенные. Кажется, «новая заповедь» любви – одна из них.

    «Ближнего люби, как самого себя» (Лев. 19, 18), – древняя заповедь, но тщетная, сделавшаяся мертвым «законом», тем самым, по которому распят Любящий. Сам по себе человек любить не может: людям, так же как всей живой твари, естественно в борьбе за жизнь не любить друг друга, а ненавидеть. Людям никто из людей не мог бы сказать: «любите», кроме одного Человека – Иисуса, потому что Он один любил; Он – сама Любовь; не было любви до Него и без Него не будет.

    Делать без Меня не можете ничего (Ио. 15, 5) —

    меньше всего – любить. Тем-то заповедь Его любви и «новая», что люди могут любить только в Нем и через Него. Его любовь единственна, так же как Он сам – Единственный.

    XIX

    Заповедь Его любви и тем еще «новая», что воскрешает – побеждает смерть физически. Смерть – разложение, разделение живых органических клеток, их взаимное отталкивание – ненависть; их соединение, взаимное притяжение – любовь: вот почему сила любви воскрешает – побеждает смерть не только духовно, но и физически.

    Все преодолеваем силою Возлюбившего нас.

    …Ибо ни смерть, ни жизнь… не отлучат нас от любви Божией во Христе Иисусе (Рим. 8, 37–39), —

    только в Нем одном, единственном. Любит и побеждает смерть-ненависть, воскрешает – Он один.

    Ибо Я живу, и вы будете жить. (Ио. 14, 19.) Я семь воскресение и жизнь… Верующий в Меня не умрет вовек. (Ио. 11, 25–26.)

    Силу любви воскрешающей копит Иисус в учениках, как туча копит грозовую силу для молнии.

    «Крепче смерти любовь», – сказано о брачной, плотской любви лишь образно-обманчиво: та любовь, старая, не побеждает смерти физически, а сама рождает смерть: побеждает ее, убивает, только эта новая, духовно-плотская, братски-брачная любовь (Христа Жениха к Церкви Невесте). В той любви любящий – вне тела любимого: хочет поглотить его, пожрать огнем своим, и не может; только в этой любви – он внутри.

    Здесь, в Евхаристии, Любящий входит в любимого плотью в плоть, кровью в кровь. Пламенем любви Сжигающий и сжигаемый, Ядомый и идущий – одно; вместе живут, вместе умирают и воскресают.

    Плоть Мою ядущий и кровь Мою пиющий имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день. (Ио. 6, 54.)

    Чем плотнее, кровнее, как будто грубее, вещественней, а на самом деле тоньше, духовнее; чем ближе к церковному догмату-опыту Пресуществления (transsubstatio) мы поймем Евхаристию, тем вернее не только религиозно, но и исторически подлинней.

    «Пища сия, ею же питается плоть и кровь наша, в Пресуществлении – ????????????? (в „преображении“, „метаморфозе“ вещества) – есть плоть и кровь самого Иисуса», учит Юстин Мученик, по «Воспоминаниям Апостолов» – Евангелиям.[811]

    «Хлеб сей есть вечной жизни лекарство, противоядие от смерти», – учит Игнатий Богоносец, ученик учеников Господних.[812] Это значит: с Телом и Кровью в Евхаристии как бы новое вещество вошло в мир; новое тело прибавилось к простым химическим телам, или точнее, новое состояние всех преображенных тел, веществ мира.

    «Вот Тело Мое, за вас ломимое», – говорит Господь не только всем людям, но и всей твари, —

    ибо вся тварь совокупно стенает и мучится доныне… в надежде, что освобождена будет от рабства тления в свободу… детей Божиих (Рим. 8, 22, 21).

    Вот что значит Евхаристия – Любовь – Свобода; вот что значит неизвестное имя Христа Неизвестного: Освободитель.

    XX

    То, чего искало человечество от начала времен, найдено здесь, в Сионской горнице.

    В Пасхе Иудейской уцелело, вероятно, от египтян заимствованное таинство Бога-Жертвы, Озириса (он же – Таммуз, Адонис, Аттис, Дионис, Митра); таинство, восходящее к незапамятной, доисторической древности – к «перворелигии» всего человечества.[813] Агнец пасхальный есть «Агнец, закланный от создания мира».

    Пасха наша заколается – Христос. (1 Кор. 5, 7.)

    Вспомним мистерию – миф Платона о людях первого погибшего человечества, Атлантах. «Десять царей Атлантиды сходились в Посейдоновом храме, где воздвигнут был орихалковый столб с письменами закона… приводили жертвенного быка к столбу… заколали… наполняли чашу кровью… и каждый пил из нее»,

    .[814]

    Пили из нее все,

    , —

    как будто повторяет Марк (14, 23) Платона.

    «Бесы подражают, ???????????. Евхаристии в таинствах Митры, где предлагается посвящаемым – хлеб и чаша воды, – вы знаете… с какими словами», – ужасается Юстин Мученик, слов не приводя, должно быть, потому, что слишком похожи они на только что им приведенные слова Евхаристии.[815] Те же «бесы» людям внушили, будто бы «виноградную лозу нашел Дионис» и «ввел в Дионисовы таинства вино».[816] – «Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь», – вспоминает, должно быть, при этом Юстин. «То, что мы называем христианством, было всегда, от начала мира до явления Христа во плоти», – учит бл. Августин. Если бы с этим мог согласиться Юстин, то ужас его, может быть, сделался бы радостью; понял бы он, что смешал Духа Божия с «духом бесовским», что, впрочем, слишком легко было сделать, потому что именно здесь, на путях к Евхаристии, два эти Духа борются, смешиваясь, как нигде.

    XXI

    В жертвах, самых древних, по крайней мере за память человечества (может быть, в древнейших было иначе), человек еще вовсе не жертвует богу – он пожирает его в боге-животном или человеческой жертве, чтобы самому сделаться богом. То же происходит и в позднейших Дионисовых таинствах, где «менады, терзая и пожирая своего бога (то же слово ??????, как в шестой главе Иоанна), алчут исполниться богом, сделаться «богоодержимыми»,

    Вспомним свидетельство Порфирия о дионисическом племени бассаров, обитавших в горных ущельях Фракии, которые, в неистовстве человеческих жертв и вкушений жертвенных, нападая друг на друга и друг друга пожирая, уничтожили себя без остатка».[817]

    Люди как будто знали когда-то всю тайну Плоти и Крови, но потом забыли; ищут в темноте, ощупью, – вот-вот найдут. Нет, не найдут. Жажда неутоленная, неутолимая: пьют воду, как во сне; просыпаются, и жаждут еще неутолимее. Танталов голод и жажда – вот мука всех древних таинств плоти и крови, а Дионисовых, ко Христу ближайших, особенно.

    Будущий Дионис, Вакх Елевзинских мистерий, – еще не тело, не образ, а только тень, звук, клик в безмолвии ночи (Jakchos – от iakcho, «кличу», «зову»); клик и зов всего дохристианского человечества: «алчу, жажду! алчу плоти Твоей, жажду крови Твоей!»[818] Этот-то голод, эта-то жажда и утолены в Евхаристии.

    Вечное действие Христа во всемирной истории, вечное, во времени, «Пришествие-Присутствие» Его, ????????; между Первым и Вторым Пришествием соединяющая нить, – вот что такое Евхаристия.

    Ибо всякий раз, как едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он приидет. (I Кор. 11, 26).

    XXII

    Сиротами вас не оставляю; приду к вам (опять).

    …Мир уже не увидит Меня, а вы увидите. (Ио. 14, 18–19).

    …В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир. (Ио. 16, 33.)

    После сих слов Иисус поднял глаза к небу. (Ио. 17, 1.)

    Так как на греческом языке Евангелия,

    , не может иметь смысла переносного: «кверху», а может иметь только смысл прямой: «к небу» и так как Иисус не выходил еще из горницы (что вышел, сказано будет потом, Ио. 18, 1), то, значит, «подняв глаза к небу», Он увидел над Собой настоящее небо, а это могло быть лишь в том случае, если и в Сионской горнице, как и в других подобных, проделано было в куполе (изображенном и на Маддабийской карте) круглое, прямо в небо окно. Яркой луной пасхального полнолуния освещенное, прозрачно-темно-голубое, точно сапфирное, небо казалось не ночным, не дневным, – небывалым, каким всегда кажется лунное небо из окна, если самой луны не видно. Как будто прямо в очи Сына смотрело бездонно ясное око Отца. И в приносившемся сверху небесном веянии, как бы чьем-то неземном дыхании, колебались огни догоравших лампад, как те огненные языки Пятидесятницы.

    Встаньте, пойдем отсюда (Ио. 14, 31), —

    это сказал Иисус еще раньше и, должно быть, встал, но долго еще не уходил; духу у Него, может быть, не хватало, как это часто бывает в последние минуты расставания, покинуть тех, кого «возлюбив, возлюбил Он до конца»; долго еще говорил им последние слова любви. Встали, должно быть, и они; тесным кольцом окружили Его. Поняли, может быть, только теперь, что значит:

    дети! не долго уже Мне быть с вами. (Ио. 13, 33.)

    Руки и ноги Его целовали; плакали, сами не зная, от печали или от радости. Поняли, может быть, только теперь, что значит:

    будете печальны, но печаль ваша в радость будет.

    …Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости

    вашей никто не отнимет у вас. (Ио. 16, 20, 22.)

    XXIII

    Когда же поднял Он глаза к небу, подняли, должно быть, и они, но не к небу, а к Нему. Поняли, может быть, только теперь, что значит это чудное и страшное слово Его:

    Филипп сказал Ему: Равви! покажи нам Отца, и довольно для нас. Иисус сказал ему: столько времени Я с вами, и ты не знаешь Меня, Филипп? Видевший Меня видел Отца. (Ио. 14, 8–9).

    Слово это исполнилось теперь: увидели Его – увидели Отца. И сказал Иисус:

    Отче! пришел час; прославь Сына Твоего, да и Сын Твой прославит Тебя.

    …В жертву Я посвящаю Себя за них.

    …Да будут все едино: как ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино. (Ио. 17, 1, 19, 21.)

    Это одна из трех величайших минут в жизни Сына человеческого и всего человечества; две остальные: та, когда Он воскреснет, и та, когда он снова придет.

    Если бы мы поняли, что совершилось в эту минуту, то поняли бы, что Иисус этими тремя словами:

    вот Тело Мое,

    спас мир.

    7. Гефсимания

    I

    И, воспев, пошли на гору Елеонскую. (Мк. 14, 26.)

    Пели пасхальный галлель, песнь освобождения от рабства египетского для Израиля, а для них (этого они еще не знали) – от рабства тягчайшего – смерти.

    Оба вина – пасхальное, крепкое, красное, jain adom,[819] и крепчайшее, краснейшее, несказанное (думать о нем боялись и назвать его не смели) – должны были им броситься в голову, чтобы все еще могли не спохватиться, что «один из Двенадцати» куда-то ушел, и не понять после того слова Господня: «Один из вас предаст Меня», – куда ушел и зачем.

    Вышли с ними, должно быть, и жены, крадучись в ночной тени, как тени, все так же издали, смиренно, невидимо, неслышимо присутствуя – отсутствуя, как давеча, в Сионской горнице.

    II

    Маленькой казалась полная, почти в зените, луна. Надвое делились ею улицы: одна половина – в ослепляющем, почти до боли режущем глаза, белом свете, а другая – в угольно-черной тени. Все везде бело и черно; только редкие, в домах, четырехугольные или узкие, как щели, окна, освещенные пасхальными огнями, в голубовато-белом свете луны рдели, как раскаленные докрасна железные четырехугольники или палочки.

    Пусто было на улицах; мертвая, никакими звуками не нарушимая, как бы навороженная луной, тишина. Хором многоголосым, то близким, то далеким, лаяли и выли на луну бродячие псы (их было множество на иерусалимских улицах); но, одолеваемые тишиной, вдруг умолкали. Так же умолкли и голоса Одиннадцати, певших галлель, и тишина сделалась еще мертвее. Страшное было в ней, похожее на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и беззвучно замершим в устах криком ужаса.

    III

    Вышли из города теми же Восточными воротами, какими входили в него четыре дня назад, при вшествии в Иерусалим, под радостные клики: «Осанна!» – и начали спускаться по крутым ступеням той же Силоамской улочки-лесенки, по которой всходили тогда.[820]

    Молча, должно быть, все в том же оцепенении тишины, сошли в долину Кедрона, чье высохшее русло искрилось лунными огнями кремней.[821] Здесь, в Иософатовой долине, где жались друг к другу, как испуганное стадо, бесчисленные плиты гробов, должны были мертвые, услышав раньше, чем где-либо, звук последней трубы, встать из гробов. Здесь еще мертвее была тишина. Только один голос живой – Того, Кто сказал:

    Я живу, и вы будете жить (Ио. 14, 19), —

    мог ее нарушить.

    Тогда говорит им Иисус: все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь; ибо написано. «Поражу пастыря, и рассеются овцы». Когда же проснусь

    , пойду вперед вас в Галилею. (Мк. 14, 27–28.)

    Так же просто, как люди говорят о сне обыкновенном, говорит Он о смертном сне: «проснусь – воскресну». Так говорить о смерти мог лишь Тот, Кто ее победил. Но ученики «не поняли слова сего, и оно было закрыто от них, так что они не постигли Его, а спросить Его боялись» (Лк. 9, 45). Только что он сказал «проснусь» – заснули они, очи их ослепли, уши оглохли, сердца окаменели, как у тех, спавших в гробах.

    IV

    Но если ученики не поняли, то ученицы, может быть, поняли – вспомнили, что Он говорил давеча, в Сионской горнице:

    вскоре вы не увидите Меня и опять вскоре увидите. (Ио. 16, 16.)

    И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять, чтоб и вы были, где Я. А куда Я иду, вы знаете и путь знаете.

    Фома сказал Ему: Равви! не знаем, куда идешь, и как можем знать путь?

    Иисус сказал ему: Я есмь путь, и истина, и жизнь. (Ио. 14, 3–6.)

    Если бы вы любили Меня, то возрадовались бы, что Я сказал: «Иду к Отцу». (Ио. 14, 28.)

    Любят Его, как никто никогда никого не любил, и вот все-таки, – мало. Любят ученицы больше: поняли – вспомнили, может быть, все, в эту предсмертную ночь, как вспомнят – поймут и в то Воскресное утро, – чт? Он говорил им, когда был еще в Галилее:

    …Сыну человеческому должно быть… распяту и в третий день воскреснуть. (Лк. 24, 6–7.)

    Марк забыл, – забыл, должно быть, и Петр, так же, как все ученики, – но ученицы запомнили, как там еще, в долине Кедрона, в ту предсмертную ночь, назначил им Господь и место свидания.

    На гору, в Галилею, куда повелел им Иисус, пошли Одиннадцать, —

    по воскресении Господа (Мт. 28, 16), – на гору Блаженств, место первой Блаженной Вести, или на гору Хлебов, место первой Тайной Вечери; и там Его увидели, воскресшего.

    Поняли, может быть, все обе Марии, – и та, кто родила, и та, кто первая увидела Воскресшего.

    V

    Петр не понял, мимо ушей пропустил, как будто не слышал вовсе неимоверного слова: «проснусь». Господа забыл; помнил только себя – свою любовь к Нему и верность.

    Если и все соблазнятся о Тебе, я никогда не соблазнюсь.

    Иисус сказал ему: истинно говорю тебе, что в эту же ночь, прежде чем пропоет петух, трижды отречешься от Меня. (Мт. 26, 33–34).

    Но он еще с большим усилием говорил: хотя бы мне должно было и умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя! То же и все говорили. (Мк. 14, 31).

    То же будут говорить все люди до конца времен и так же, как Петр, отрекутся; так же предадут, как Иуда. Это знает Иисус, но и тени нет упрека в слове Его Петру – только бездонно-тихая грусть.

    Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8).

    VI

    И приходят в место, называемое Гефсимания. (Мк. 14, 32.)

    «Место», ??????, значит: «усадьба» или «участок земли». Здесь, по свидетельству IV Евангелия, был сад.

    …Вышел за поток Кедрон, где был сад…

    Знал же это место Иуда, предатель Его, потому что Иисус часто бывал там с учениками Своими. (Ио. 18, 1–2.)

    Имя усадьбы «Гефсимания», по-еврейски, gat schemanim, по-арамейски, gat schamne, значит: «Масличное Точило».[822] Судя по тому, что сад находится в «усадьбе», он довольно большой и, как все такие подгородные сады, огражден высокой, от воров, стеною с запирающейся, должно быть, на замок, дверью или калиткой. Место Гефсимании, если верно угадано очень, кажется, древним церковным преданием, находилось на ежедневном обратном пути Иисуса из Иерусалима в Вифанию, так что Он мог заходить сюда, чтобы остаться наедине с учениками, что трудно было в Иерусалиме и даже в Вифании, где тотчас окружала Его толпа.[823] Если так, то этим подтверждается историческая точность Иоаннова свидетельства: «часто бывал там с учениками Своими».

    В самой глубине сада, под тенью маслин (нынешние гефсиманские, очень высокие и густолиственные, – может быть, праправнучки тех), находилась уцелевшая до наших дней глубокая пещера, одна из тех, что часто служили для устройства масличных точил, потому что хранили до поздней осени летнюю ровную, для выделки масла нужную теплоту.[824] Праздная до жатвы маслин пещера эта могла служить Иисусу и Двенадцати местом ночлега и надежным от врагов убежищем.

    Стены сада, запертая дверь, укрывающая тень маслин – вот сколько защит, – судя по ним, Иисус не торопил смерти Своей и не облегчал ее врагам.

    Если верно сохранено в памяти предания и то, что хозяин или хозяйка Сионской горницы и владелец или владелица Гефсиманской усадьбы – одно и то же лицо, отец или мать нашего вернейшего свидетеля, Иоанна-Марка, то понятно, что прямо с Тайной Вечери пошел Иисус в Гефсиманию и что Иуда мог легко узнать об этом от одного из Одиннадцати или даже от Самого Иисуса: если бы спросил Его: «куда идешь?» – то меньше всего, конечно, утаил бы это Господь от «друга» Своего, Иуды, потому что любил его и верил ему до конца.

    VII

    В сад вошел Сам и ученики Его. (И о. 18, 1.)

    Прямо против них возносился, точно реял, в лунном тумане над долиной Кедрона величественный храм с лунным золотом кровельных плит над голубоватой белизною мраморов, как снеговая в лунном сиянии гора.[825]

    Все везде в эту ночь бело и черно, резко до боли в глазах, ослепительно, а здесь, в саду, под масличной листвой, в путанице белых светов и черных теней, еще белее, чернее, ослепительней; похоже на пожарище: серый пепел маслин, белый пепел луны, черный уголь теней, – все луной точно выжжено.[826]

    Мертвая была и здесь тишина, как везде, но более чуткая. Глухо иногда доносившийся лай и вой городских псов по странной прихоти здешнего эха перемещался так, что, казалось, не на земле, а где-то высоко на небе лают и воют на луну невидимые псы.[827] Птица, встрепенувшаяся вдруг, шуршала в ветвях, точно от испуга кто-то вздрагивал во сне, и еще мертвее становилась тишина, еще белее, ослепительнее свет луны, и все под ним еще более похоже на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и застывшим на губах криком ужаса.

    VIII

    …И говорит (Иисус) ученикам: посидите тут, пока Я пойду, помолюсь там (Мт. 26, 36), —

    как будто указывая рукою место, куда пойдет, успокаивает их, как маленьких детей, что будет от них недалеко, не оставит одних в эту страшную ночь.[828]

    И взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна (Мт. 14, 33), – тех же трех, что некогда возвел на гору Преображения, где «просияло лицо Его, как солнце» (Мт. 17, 2), в небесной «славе-сиянии», а теперь низведет их в кромешную тьму, где покажет им другое лицо Свое. Трех сильнейших взял с Собою, чтобы «трудиться с Ним», collaborare – верно и глубоко объясняет Ориген,[829] ибо то, что Ему предстояло в Гефсимании, было величайшим из всех трудов, человеческих и божеских. Помощи в этом труде ищет Сын Божий у людей.

    Люди, помогайте Богу, —

    по чудному слову или безмолвной мысли Господней, не записанной в Евангелии, но, может быть, уцелевшей в Коране.[830]

    Кто не несет креста своего, тот Мне не брат, – по другому, тоже незаписанному, слову.[831] «Люди, помогайте Богу Человеку, братья – Брату».

    Выбрал сильнейших из сильных, вернейших из верных, самых любящих из любящих; выбрал из всего человечества один народ, Израиля, из всего Израиля – Семьдесят, из Семидесяти – Двенадцать, из Двенадцати – Трех. Не будет ли верен Ему до конца хотя бы один из трех? Может быть, и будет. В этом-то «может быть» – уже начало Агонии.

    IX

    И начал ужасаться и тосковать (падать духом). (Мк. 14, 33.)

    «Начал дрожать и унывать», – по верному не внешне, а внутренне, чудесно живому толкованию Лютера.[832] Страшное слово

    , «падать духом», уцелело только у первых двух синоптиков; у третьего выпало, должно быть, потому что показалось слишком человеческим для Сына Божия.

    И сказал им: очень скорбит душа Моя, даже до смерти,

    (Мк. 14, 34), —

    «так скорбит, что хочет смерти».[833] «Лучше мне умереть, чем жить», – как жалуется Господу Иона-пророк (4, 8). Только что Иисус говорил: «Воскресну», – и вот как будто не захотел жить, воскресать; смерти захотел Тот, Кто говорил:

    Я есмь воскресение и жизнь. (Ио. 11, 25).

    Выпало и это слово из III Евангелия, тоже потому, должно быть, что показалось слишком человеческим. И сказал им:

    побудьте здесь и бодрствуйте.

    Хочет быть наедине с Отцом, но в первый раз в жизни хочет с Ним быть не совсем наедине: и человеческую близость чувствовать хочет; ищет как будто защиты Сын Божий у сынов человеческих; хватается за них, как утопающий за соломинку.

    И, отойдя немного, —

    «на вержение камня» – так далеко, как падает брошенный камень, – с точностью определяет Лука (22, 41), —

    пал на землю (Мк. 14, 35); пал на лицо Свое. (Мт. 26, 39.)

    Новый Адам уподобился ветхому: здесь, как нигде, сделался Небесный земным, к персти земной приник.

    Ты свел Меня к персти смертной. (Пс. 21, 16.)

    «Взят из земли – в землю вернешься», – как будто и о Нем это сказано. «Кость Его да не сокрушится?» Нет, ветхого Адама костяк в новом – сокрушается.

    Часто бывало, идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил, и мне казалось, что Он идет, земли не касаясь.

    Так в апокрифических «Деяниях Иоанна».[834] Кажется иногда, что и в Евангелии от Иоанна почти так же: ходит Иисус по земле, земли не касаясь, как бы «на вершок от земли».

    Я уже не в мире (Ио. 17, 11), —

    или «Я еще не в мире». Самого земного из слов земных, самого человеческого из человеческих слов: «умру», – не говорит никогда, а только: «прославлюсь», «вознесусь», «иду к Отцу», – как будто, не умирая, уже воскрес. Смерть для Него здесь, у Иоанна, уже «слава – сияние», ????, а не «бесславие», «позор», тьма кромешная, как все еще у синоптиков. «Скорбит душа Моя, даже до смерти», – это сказать и пасть лицом на землю не мог бы Иисус в IV Евангелии.

    Когда же хотел Я удержать Его… то, проходя сквозь тело Его, рука моя осязала пустоту.[835]

    Чтобы понять, что это не так, что и здесь, в IV Евангелии «Слово стало воистину плотью»; что и в Иисусе Иоанновом – не пустота, а полнота человеческой плоти, – чтобы это понять, ощутить, надо бы нам увидеть и здесь, у Иоанна, Иисуса Неизвестного, что слишком трудно, почти невозможно для нас, – еще невозможнее здесь, чем у синоптиков.

    X

    Идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил.

    Галльский епископ св. Аркульф, паломник VII века, нашел следы Его в Гефсимании: две вдавленные в твердый камень, «как в мягкий воск», ямки от колен Господних.[836] Понял, может быть, Аркульф, когда целовал эти ямки и обливал их слезами, что значит: «пал лицом на землю». Сделался Небесный земным до конца; Легкий отяжелел, как будто под страшный закон тяготения – механики – смерти подпал и Он. Вот какою тяжестью тело Его вдавливается в твердый камень, как в мягкий воск; входит в землю все глубже и глубже; войдет в нее – пройдет ее всю, до самого сердца, до ада, потому что здесь, в Гефсимании, уже начинается Сошествие в ад.

    XI

    Пал лицом на землю и молился:…Авва, Отче! все возможно Тебе: пронеси чашу сию мимо Меня. (Мк. 14, 35–36).

    Сердце молитвы – в этих трех словах: «все возможно Тебе», ????? ?????? ???, и в изливающемся из них, – как из разбереженной раны льется вдруг кровь, – больше, чем мольбе, почти повелении: это всегда бывает в таких молитвах, которые должны или должны бы исполниться: «пронеси чашу сию».

    Это – у одного Петра-Марка; ни Матфей, ни Лука этого уже не смеют повторить: здесь уже не прямо, повелительно: «все возможно Тебе: пронеси», – а косвенно, робко:

    если возможно,

    , да минует Меня чаша сия.

    Так у Матфея (26, 39), а у Луки (22, 42) еще косвенней, робче:

    если есть на то воля Твоя,

    , – пронеси.

    Может Отец пронести чашу сию мимо Сына, – может и не хочет: вот о чем «недоумевает» Сын и чего «ужасается»; вот «удивительное – ужасное» всей жизни и смерти Его, – для Него самого «соблазн» и «безумие» Креста.

    Впрочем, не Моя, но Твоя да будет воля. (Лк. 22, 42).

    Мог ли бы Он это сказать, если бы не знал, что воля Сына – еще не воля Отца?

    Я и Отец одно (Ио. 10, 30), —

    в вечности, а во времени все еще – два.

    XII

    Но не чего Я хочу, а чего Ты.

    Это «но» всех трех синоптиков повторяется и в IV Евангелии (12, 27):

    …но на сей час Я и пришел.

    Дважды повторяется оно и у Матфея (26, 39), как бы с задыхающейся, косноязычной поспешностью:

    …но не чего Я хочу, но чего Ты,

    .

    Огненное острие Агонии в этом «но»: здесь между миром и Богом, между Сыном и Отцом противоречие, разверзающееся вдруг до таких глубин, как никогда, нигде.

    Мне ли не пить чаши, которую дал Мне Отец? (Ио. 18, 11.)

    Слово это в IV Евангелии, – заглушенный отзвук Гефсимании, последняя, грозы уже невидимой зарница. Вся гроза – только у синоптиков. «Смертным борением», Агонией, воля Его раздирается надвое, как туча – молнией. Хочет и не хочет пить чашу; жаждет ее и «отвращается» (так в одном из кодексов Марка, 14, 33: вместо

    , «унывать», «падать духом», —

    , «отвращаться»);[837]

    страсть к страданию и страх страдания.

    Вся Евхаристия – в трех словах:

    вот тело Мое,

    den hu guphi;

    вся Гефсимания в четырех:

    но чего хочешь Ты,

    ella hekh deatt bae.[838]

    Душу раздирающее, жалобно детское – в этой невозможной, как будто неразумной, безнадежной и все-таки надеющейся мольбе

    Отче! спаси Меня от часа сего… но на сей час Я и пришел (Ио. 12, 27), —

    «сделай, чтоб Я не хотел, чего хочу; не был тем, что Я есмь».

    Сколько бы мы ни уверяли себя, что чаша сия не могла пройти мимо Него, что Он сам вольно шел на смерть:

    Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее… Никто не отнимает ее у Меня, но Я сам отдаю ее (Ио. 10, 17–18);

    сколько бы мы себя в этом ни уверяли и ни верили в это, – остается незаглушимый в сердце вопрос: как мог Отец такой молитвы Сына не услышать? Здесь уже не Его Агония, а наша; или все еще Его и наша вместе?

    XIII

    Возвращается (к ним), и находит их спящими, и говорит Петру: Симон!

    (уже не «Петр – Камень»), —

    Симон! ты спишь? часа одного не мог ты пободрствовать? (Мк. 14, 27.)

    Бедный Петр! Так же как от крепкого, красного вина, – и от Крепчайшего, Краснейшего, опьянел и заснул.

    Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти? (Рим. 7, 25.)

    Если ученики спали, как могли они услышать молитву Господню? Этот неумный вопрос левых критиков показывает только, как люди и доныне сонны, слепы и глухи к тому, что совершалось в Гефсимании. Многое могли проспать ученики, но не все: ведь не сразу же заснули, как сели; сначала, вероятно, пытались сделать то, о чем просил их учитель: «Бодрствуйте». В эти-то первые минуты бодрствования и могли услышать кое-что;[839] но и потом, когда уже заснули, сон был, вероятно, не сплошной, а прерывистый: все еще борясь с находившей на них дремотой, то засыпали, то пробуждались. Сон был неестественный, как верно угадывает Лука, «врач возлюбленный» (Кол. 4, 14):

    спящими нашел их от печали,

    . (Лк. 22, 45.)

    Тело мертвеет от холода; душа – от печали. Это как бы летаргический сон, неподвижный, но все видящий, все слышащий; такое же оцепенение, в каком находится все в эту ослепительно белую, лунную ночь, как человек в столбняке, с широко открытыми глазами и застывшим на устах криком ужаса.

    Две агонии: одна Его – наяву; другая их, – во сне.[840] Но как бы ни был сон их глубок, не могли не услышать, как Он молился «с громким воплем», по очень древнему и, может быть, исторически подлинному, в Послании к Евреям (5, 7), уцелевшему свидетельству.

    Не этого ли «громкого вопля» ждала мертвая тишина этой ночи? Не содрогнулось ли все от него на земле, и на небе, и в преисподней? Или сделалось еще мертвее, безответнее? Как бы то ни было, одно несомненно: жалкая мера всего человечества – то, что после такого вопля или между такими воплями, – потому что он, вероятно, был не один, – эти трое сильнейших, вернейших, любящих Его, как никто никогда никого не любил. Им самим из всего человечества избранных, – спят.

    Спят мужи, но, может быть, бодрствуют жены там, за стеною сада; войти в него не посмели, – издали слышат вопль Его и каждым биением сердца на него отвечают; молятся, мучаются, «трудятся» с Ним; помогают Ему, Неизвестному, Неизвестные: Мать-Сестра-Невеста – Сыну-Брату-Жениху.

    XIV

    И, опять отошедши, молился, сказав то же слово.

    И, возвратившись, опять нашел их спящими; ибо глаза у них отяжелели и они не знали, что Ему отвечать. (Мк. 14, 39–40.)

    И, оставив их, отошел опять и молился в третий раз. (Мт. 26, 44.)

    В этих повторениях: «опять», «опять», ?????, ????? – как бы агонийные, до кровавого пота, усилия Трудящегося. Места Себе не находит, мечется, как тяжелобольной на постели: то от людей – к Богу, то от Бога – к людям.

    Выпало и это из III Евангелия; не понял или не вынес Лука и этого; понял зато другое, не менее человеческое: всю Гефсиманию страшным светом освещающее слово «агония» – только у одного Луки.

    И, будучи в смертном борении,

    , с б?льшим еще усилием молился. И был пот Его, как падающие на землю капли крови,

    . (Лк. 22, 44.)

    Это еще страшнее, невыносимее, потому что уже после явления Ангела:

    …явился же Ему Ангел с небес и укреплял Его. (Лк. 22, 43).

    «Будучи Сыном Божиим, мог ли нуждаться в помощи Ангела?» – слишком легко ответить и на этот неумный или лукавый вопрос Юлиана Отступника.[841] Если не только взрослого может утешить ребенок, господина – раб, но и человека – пес, то почему бы Сына Божия не мог утешить Ангел?

    XV

    Оба стиха об укрепляющем Ангеле и о кровавом поте выпали из многих древних кодексов,[842] потому, вероятно, что Церковь уже во II веке этого «устрашилась», как свидетельствует св. Епифаний, а в других, столь же древних кодексах уцелели, как будто «смертное борение», «агония» христианского догмата отражается и в этой борьбе кодексов.[843] «Льющейся крови подобен был пот Его», – сообщает Юстин древнейшее свидетельство, может быть, из неизвестных нам Евангелий..[844]

    Был ли это настоящий «кровавый пот», явление редчайшее, упоминаемое и во врачебной науке древних?[845] Вспомнил о нем, может быть, врач Лука, но, кажется, не смеет утверждать, что кровь была настоящая; говорит двусмысленно: «Как бы, ????, падающие на землю капли крови».

    Если кто-нибудь из трех учеников на минуту очнулся от «летаргического» сна и, услышав «громкий вопль» Учителя, делал несколько шагов к Нему, чтобы узнать, чт? с ним, то на большом плоском известняковом белом камне (каких и сейчас много в Гефсиманском саду) темнеющие в ослепительно белом свете луны капли пота могли казаться каплями крови; или потом, когда Иисус подходил к ученикам, – стекавшие по бледному лицу Его капли пота, так же как темные пятна от него на белой одежде, могли казаться кровавыми.

    Было ли то, что казалось, мы не знаем; знаем только, что могло быть. Эту-то возможность в лице Его и увидел Петр, увидел Иоанн, и, увидев, оба заснули; или, хуже того, ничего не видели.

    XVI

    «Когда молится он, чтобы чаша сия прошла мимо него, то это недостойно не только Сына Божия, но и простого, презирающего смерть философа», – скажет неоплатоник Порфирий в книге «Против христиан».[846] Только одну «трусость» увидит в Гефсиманском борении Цельз.[847] То же увидит и Юлиан Отступник. Кроме посвященных в мистерии, да и то, вероятно, очень немногих, все философы, все лучшие люди древности, от Сократа до Марка Аврелия, если бы узнали о Гефсимании, увидели бы в ней то же, а может быть, и все философы новых времен, от Спинозы до Канта; да и все вообще только «нравственные», только «разумные» люди, в том числе и нынешние как будто христиане, будь они посмелее перед собой и поискренней.

    Правы ли философы? Правы по-своему. То, что совершилось в Гефсимании, – вечный для них «соблазн», skandalon. Если не самого Иуды предателя, то скольких будущих Иуд совесть успокоит Агония. «Жалкою смертью кончил Иисус не презренную, а великую жизнь», – мог бы исправить слишком грубого Цельза утонченный Ренан. Если понял Иисус на кресте, что вся Его жизнь была «роковая ошибка», и «пожалел, что страдает за низкий человеческий род», то начал это понимать и жалеть уже в Гефсимании. Бремя взял на Себя не по силам. «Я победил мир», – сказал и не сделал; «Вот тело Мое, вот кровь Моя», – тоже сказал и не сделал. Как бы несостоятельный должник: не может заплатить по счету за Тайную Вечерю; чашу хотел наполнить кровью Своей и ужаснулся, начал молить, чтобы мимо прошла. Вольная жертва Его самоубийству подобна: идет на крест, потому что некуда больше идти.

    XVII

    Низость человеческого духа в этом суде над Гефсиманией равна грубости человеческого тела; два равных непонимания того, что совершалось в Агонии: одно – физического страха боли и смерти; другое – метафизического ужаса.

    «Сыну Божию быть таким изнеженным и слабым, чтобы изнемогать до кровавого пота от страха смерти, – какой позор!» – соглашается и христианин с язычником, Кальвин – с Порфирием.[848] В этом согласии – мера нашего общего «летаргического сна».

    Дух бодр, плоть же немощна (Мк. 14, 38), —

    только ли о нашей плоти говорит Господь? Нет, и о Своей. Призраком бесплотным был бы Иисус или автоматом добродетели, если бы не страшился телесных страданий и смерти. Быть живым – значит страшиться смерти и ее бесконечных дробей – телесных страданий. Жив Иисус, как никто, и, как никто, страшится страданий и смерти. «Какой позор!» Да, позор. На него-то Он и идет; вольно берет на Себя этот общий не только всему человечеству, но и всей твари позор – смерть.

    Презрен… и умален перед людьми… и уничижен Богом. (Ис. 53, 4.)

    Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе. (Пс. 21, 9.)

    …Сам опустошил,

    , уничтожил… смирил Себя… даже до смерти, и смерти крестной. (Филип. 2, 8.)

    Вот что значит: «Дух бодр, плоть же немощна», – Его плоть, так же как наша, – в агонии, в смертном борении духа и плоти. «С немощными Я изнемогал» (Аграфон); страдал вовсю – не только во всю душу, но и во всю плоть. Как бы дрожащая тварь. Несотворенный. Вот что значит «позор», «стыд» Агонии. Кто этого «стыда» устыдится, тот не начинал не только любить Его, но и узнавать, что Он был.

    Ранами Его мы исцелились (Ис. 53, 5), —

    этою раною, Гефсиманскою, больше всех остальных.

    Знают ученики, что делают, когда возвещают миру вместе со славой Воскресения «позор» Агонии. Для скольких пламенеющих к Нему любовью сердец – неугасимых лампад, – в масличном точиле Гефсиманском выжат будет чистейший елей! Дорого бы дал князь мира сего, чтобы вырвать из венца Господня этот драгоценнейший темный алмаз.

    XVIII

    Но как ни велик в Агонии физический страх страданий и смерти, ужас метафизический в ней бесконечно больше.

    …Сделался за нас проклятием, ??????, чтобы искупить нас от проклятия закона, ибо написано: «Проклят,

    , всяк висящий на древе». (Гал. 3, 13.)

    Верно понял Кальвин: «Должен был Иисус в Агонии бороться лицом к лицу со всеми силами ада, с ужасом вечной смерти, погибели вечной для Себя самого: иначе жертва Его за нас была бы неполной. Наше примирение с Богом могло совершиться только Его Сошествием в ад».[849]

    Весь грех, все зло, все проклятие мира Он должен был больше, чем на Себя поднять, – принять в Себя, чтобы не извне, а изнутри одолеть, как бы соучаствуя во зле мира. Вот какою тяжестью «вдавлены колена Его в твердый камень, как в мягкий воск».

    …Если их (людей) не простишь, то изгладь и меня из книги Твоей (Исх. 32, 12), —

    молится Моисей об Израиле; молится и Сын человеческий – Брат человеческий – о братьях Своих.

    Надо было Сыну сделать выбор между миром и Отцом, – как бы разлюбить Отца – вот чего ужасается Он больше всего; не физических страданий, не смерти, а этого. Он один, Отца бесконечно любящий, Сын Единородный, будет страдать бесконечно. Отцом оставленный, как бы «отверженный», «проклятый». Вот что значит Сошествие в ад.

    XIX

    Иисус победил Агонию – это мы знаем по свидетельству всех четырех евангелистов; знаем даже с почти несомненною точностью, когда победил.

    И приходит в третий раз (к ученикам), и говорит им: вы все еще спите и почиваете? Кончено; пришел час: вот предается Сын человеческий. (Мк. 14, 41.)

    «Кончен»,

    , сон учеников, и Его агония кончена:[850] значит, победил ее между вторым и третьим приходом. Как победил, мы не знаем, но знаем, чем: тишиной. Так же и этой буре в сердце Своем, как той, на Геннисаретском озере, сказал:

    умолкни, перестань, —

    «и сделалась великая тишина» (Мк. 4, 39).

    В Ветхом Завете Лица Божественной Троицы являются в образе Ангелов. Если и здесь, в Гефсимании, «явление Ангела с небес» есть сошествие Духа-Матери, то все понятно.

    Матерь Моя – Дух Святой,

    , – говорит Иисус в «Евангелии от Евреев».[851]

    Сын Мой! во всех пророках Я ожидала Тебя, —

    (так на родном Иисуса и матери Его арамейском языке, где «Дух Святой», Rucha, – женского рода), —

    да приидешь, и почию на Тебе, ибо Ты – мой покой – Моя тишина, —

    говорит Сыну в том же «Евангелии от Евреев» Матерь-Дух в первом Крещении, водою; так же могла бы сказать и в этом втором Крещении, кровью.[852]

    Очень возможно, что явление Ангела у самого Луки, не внешнее, а внутреннее, заключено и в свидетельстве Марка, где так велика и, вероятно, сознательна противоположность между немощью плоти и «упадком духа»,

    , в агонии Господа, и непоколебимою твердостью, мужеством Его, в ту минуту, когда он уже слышит приближающиеся шаги «князя мира сего «– Иуды – Диавола:[853]

    вот приблизился предающий Меня. (Мк. 14, 42.)

    Марково свидетельство совпадает с Иоанновым (14, 30):

    князь мира сего идет и во Мне не имеет ничего.

    «Кончено; пришел час», – говорит Иисус с совершенным спокойствием о том самом часе, о котором только что молился до кровавого пота, чтоб миновал Его.

    …С сильным воплем принес мольбы… Могущему спасти Его от смерти и был услышан. (Евр. 5, 7.)

    Тихим дыханием Духа-Матери Сын победил Агонию – победит смерть.

    XX

    Встаньте, пойдем; вот приблизился предающий Меня. И тотчас, как Он еще говорил, приходит. Иуда, один из Двенадцати, —

    «один из Двенадцати», – повторяют все три синоптика, как бы с содроганием последнего ужаса, —

    и с ним толпа черни с мечами и кольями, от первосвященников и книжников, и начальников.

    Предающий же дал им знак, сказав: Кого я поцелую. Тот и есть; схватите Его и ведите осторожно. (Мк. 14, 42–44).

    Сделать знаком предательства поцелуй такой любви, какая была между Иисусом и учениками, не мог бы человек, если бы, в самом деле, не «вошел в него сатана».

    «И подойдя» (издали, должно быть, потихоньку, крадучись), —

    вдруг приступил к Нему и говорит: Равви![854]

    В некоторых кодексах Марка – дважды: «Равви! Равви!» – как будто заикается, – язык не поворачивается у него сказать здесь, у Марка, то, что говорит у Матфея (26, 49):

    радуйся, Равви!

    .

    Так по-гречески, а по-арамейски: schalom al eka, Rabbi – «мир тебе, Равви!»

    И поцеловал Его, —

    нежно-почтительно – в руку, или, еще нежнее, – в уста. Смрадное дыхание Духа Нечистого в целовании любви – вот последнее прощание Сына Божия с людьми. Но если бы князь мира сего заглянул в миг целования со страшным вызовом через глаза Иуды в глаза Иисуса, то увидел бы, что уже «не имеет в Нем ничего»: Он уже все победил, – и это.

    Иудина лобзания не поняли или не вынесли ни Лука, ни Иоанн. В III Евангелии (22, 47) Иуда только «подходит к Иисусу, чтобы поцеловать Его», но неизвестно, целует ли; а в IV-ом поцелуй умолчан совсем.

    Иисус же сказал ему: друг! для чего ты пришел?

    Так у Матфея (26, 50), а у Луки (22, 48):

    Иуда! целованием ли предаешь Сына человеческого?

    Как ни верно и ни сильно выражают оба эти слова то, что произошло, вероятно, без слов, потому что на языке человеческом для этого нет слова, – молчание Господне у Марка все-таки вернее, сильнее: здесь уже последняя тишина победы.

    XXI

    И возложили на Него руки, и схватили Его, —

    пользуясь, должно быть, той минутой, когда Одиннадцать, все еще не понимая, что значит поцелуй Иуды, – «одного из Двенадцати», стояли, не двигаясь, как бы в продолжающемся оцепенении сна. Только тогда, когда уже воины схватили Его, – поняли.

    Некто же из стоявших тут, вынув меч (из ножен), —

    значит, был наготове —

    ударил раба первосвященникова и отсек ему ухо. (Мк. 14, 43–47).

    Кто этот ударивший, синоптики не знают; знает или догадывается только Иоанн (18, 10): Симон Петр.

    Тогда говорит ему Иисус: возврати меч твой в место его, ибо все, взявшие меч, от меча погибнут.

    Это едва ли возможное и вероятное здесь порицание, – может быть, воспоминание о Нагорной проповеди:

    злу не противься (Мт. 5, 39), —

    только – в I Евангелии; в IV-м (18, 11), – проще и естественнее, – кажется, без всякого порицания:

    вложи меч в ножны; Мне ли не пить чаши, которую дал Мне, Отец?

    В III Евангелии (22, 49–51), – еще дальше от порицания и, может быть, исторически еще вероятнее:

    бывшие же с Ним, видя, к чему дело идет, сказали Ему: Господи! не ударить ли нам мечом?

    И, не дожидаясь ответа, один из них ударяет.

    Тогда Иисус сказал: оставьте, довольно,

    .

    В греческом подлиннике здесь, хотя слово иное, но смысл почти тот же и такой же далекий от порицания, как в том слове, на Тайной Вечере:

    …Господи! вот у нас два меча. Он сказал им: довольно.

    . (Лк. 22, 38.)

    Но, кажется, и здесь опять молчание Господне у Марка исторически подлиннее и религиозно вернее всего.

    Тем, что здесь ученик, обнажающий меч за Учителя, не назван по имени, подтверждается косвенно то, что это сам Петр (никогда в свидетельствах своих не выступающий вперед, разве только в тех случаях, когда это нужно, чтобы обличить себя и покаяться); подтверждается и то, что такое «противление злому» самому Петру-Марку не кажется злом: будь он действительно осужден Иисусом, то, уж конечно, не преминул бы вспомнить об этом, чтобы лишний раз обличить себя и покаяться.

    Итак, если верить надежнейшему, кажется, свидетельству вероятного очевидца, Петра, Господь не осудил обнаженного за Него меча; если же верить тоже довольно вероятному, потому что для Церкви слишком неимоверному, «соблазнительно»-загадочному слову Господню в III Евангелии о двух мечах, то и благословил.

    Надо ли говорить, какое неисчислимое значение это может иметь для отграничения христианства от всех видов буддизма («непротивление злу насилием») и для христианского учения о власти (но только в смысле римской «теократии») на возможных путях человечества к царству Божию?

    Схваченный и «связанный» (Ио. 18, 22), Иисус говорит:

    точно на разбойника, вышли вы с мечами, чтобы схватить Меня.

    Каждый день с вами сидел Я, уча в храме, и вы не брали Меня. (Мт. 26, 55.)

    Но теперь ваш час и держава тьмы (Лк. 22, 53), —

    той самой тьмы кромешной, в которую вышел Иуда из света Сионской горницы.

    Тогда все ученики, оставив Его, бежали. (Мт. 26, 56.)

    Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь, ибо написано: «поражу пастыря, и рассеются овцы» (Мк. 14, 27), —

    предрекает им Иисус еще на пути в Гефсиманию, как будто забывая о том, чем будет их бегство, «отречение», для Него самого, думает только о них, Милосерднейший, – как бы облегчить им будущее раскаяние; как будто извиняет и оправдывает их заранее: если «написано», «предсказано», то неминуемо; берет на Себя и этот стыд.

    То же – и в IV Евангелии, но еще нежнее, милосерднее:

    если Меня ищете, оставьте их, пусть идут.

    Отче!.. из тех, которых Ты дал Мне, Я не погубил никого. (Ио. 18, 8–9).

    Пусть идут, бегут, спасаются, рассеются по всей земле и разнесут по ней семена царства Божия.

    Слышится и в этом последнем, до Воскресения, сказанном ученикам слове Господнем тишина любви, побеждающей жизнь и смерть.

    XXII

    Противоречие между синоптиками и IV Евангелием в Гефсиманском свидетельстве кажется неразрешимым; но, может быть, и оно, как столько других подобных, разрешилось бы для нас, если бы мы поняли, что Иоанн и здесь, по своему обыкновению, обнажает религиозную душу истории; переносит невидимое, внутреннее, в видимое, внешнее; то, что происходит в вечности, в мистерии, – в то, что произошло однажды, во времени, в истории.

    …Взяв когорту,

    … Иуда повел ее туда (в Гефсиманию) (Ио. 18, 3).

    Римскую когорту, полтысячи воинов, с трибуном во главе (Ио, 18, 12), весь гарнизон Антониевой крепости. Иуда берет и ведет, куда ему угодно. Кто разрешил ему это сделать? Пилат? Но весь почин в этом ночном походе принадлежит иудейским властям, а Пилат узнает о нем лишь поутру.[855] Кажется, и этой одной исторической невозможности достаточно, чтобы убедиться, что Иоанново свидетельство – не история. Что же это, голый вымысел? Нет, мистерия, или то, что неверующие, а может быть, и не знающие, потому что слишком поверхностные наблюдатели называют «мифом», «легендой», «апокрифом».

    Три глухих намека в Евангельских свидетельствах указывают на то, около каких исторических точек возник этот миф или эта мистерия.

    XXIII

    Первый намек – у Матфея (26, 52–53), в слове Господнем Петру или неизвестному, обнажившему меч:

    возврати меч твой в место его… Или ты думаешь, что Я не мог бы сейчас умолить Отца Моего, и Он представил бы Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов!

    Кажется, между этими небесными «легионами» и той земной «когортою» в IV Евангелии существует для самих Евангелистов невидимая связь зарождающейся мистерии. Если не римские «легионы» – Матфею, то, может быть, римская «когорта» Иоанну нужна для того, чтобы противопоставить Христа, Царя Небесного, земному царю, кесарю.

    Второй намек – у самого Иоанна. Римские воины, кажется, по настоянию вождя своего. Иуды, берут с собою употребляемые в ночных походах «фонари и факелы»,

    (Ио. 18, 3), вовсе как будто ненужные в эту светлую лунную ночь. Третий намек, у Марка, объясняет, зачем они нужны. Римских воинов здесь нет и в помине: есть лишь «толпа черни»

    Ганановой и Каиафиной челядью, вооруженною кое-какими мечами, главное же, вероятно, «дубьем», «кольями», ????? (??. 14, 43). Этим-то малонадежным воинам и объясняет странный вождь их, Иуда, как после данного им знака, поцелуя, следует «брать» Иисуса:

    крепко схватите Его, ?????????, и ведите осторожно,

    (Мк 14, 44.)

    Это значит: «Берегитесь Его, потому что и безоружный, схваченный, связанный, Он может быть страшен». Чем же именно?

    XXIV

    «Был осужден Иисус, как чародей, маг, ?????, – вспомнит Трифон Иудей иудейское же, конечно, предание, в котором уцелел, может быть, след исторически подлинного воспоминания.[856] Судя по суеверному ужасу, с каким жители всей Гадаринской земли после чуда с «легионом» бесов (римский «легион» уже и здесь) и с двухтысячным стадом свиней, бросившихся с крутизны в озеро, просят Иисуса, об огромных убытках не думая, – только об одном – выйти поскорее из пределов их (Мк. 5, 17), – судя по этому ужасу, первое, общее и главное от Иисуса впечатление в темных, еще далеких от Него, но уже взволнованных Им человеческих множествах – то, что это могучий и страшный «колдун». Кажется, все, кто приближается к Нему, более или менее чувствуют исходящую из Него чудотворную, «движущую силу», ???????. Сбитые с толку слишком противоречивыми слухами («одни говорили, что Он добр, а другие: нет, но обольщает народ», Ио. 7, 12), люди хорошенько не знают, какая это «сила», злая или добрая, от Бога или от дьявола («не бес ли в Тебе?», Ио. 7, 20), что, конечно, увеличивает ужас. Очень вероятно, что испытывают его и посланные в Гефсиманию схватить Иисуса. Если бы услышали они из уст Его о «двенадцати легионах Ангелов», то, может быть, поверили бы в них и не могли бы только решить, откуда придет к Нему помощь, с неба или из ада. Может спрятаться от них «колдун» в тень гефсиманских маслин или в темную пещеру, свой «вертеп разбойничий»: чтобы там найти Его, понадобятся им «фонари и факелы».

    Ужас этот укрепить в них и увеличить никто не мог бы так, как Иуда: лучше, чем кто-либо, знает он чудотворную силу бывшего Учителя своего и должен страшиться ее в эту ночь, как никогда.

    XXV

    Иисус же, зная все, что с Ним будет, вышел к ним (навстречу). (Ио. 18, 4.)

    Очень вероятно, что так оно и было: спасти, сохранить единственных в мире людей, которые могли продолжать дело Его; «никого не погубить из тех, кого дал Ему Отец»; сделать так, чтобы ученики не были схвачены вместе с Ним, – вот главное, чего в эту минуту должен был хотеть Иисус. А для этого Ему надо было избегнуть возможного кровопролития (как оно было возможно, видно по отсеченному уху Малха). Вот почему, услышав приближающиеся издали шаги. Он выходит навстречу посланным.

    …Вышел и сказал им: кого ищете? Они отвечали: Иисуса Назорея. (Ио. 18, 5.)

    Очень возможно, что и это было так. На прямой вопрос Его отвечают не прямо-смело: «Тебя», а боязливо-косвенно: «Иисуса Назорея», как будто после умолчанного здесь, у Иоанна, но слишком все-таки вероятного, потому что неимоверного, Иудина знака-поцелуя могли не знать, что это Он.

    Иисус говорит им: это Я,

    . (Ио. 18, 5).

    Здесь кончается ряд внешних, исторических возможностей и начинается уже иной ряд – возможностей психологических, внутренних; кончается История – начинается Мистерия. Но исторически твердое тело осязаемо и здесь сквозь окутывающие покровы мистерии.

    XXVI

    Если бы Иисус явился им таким, как они ожидали, «колдуном» или «пророком», могущим вызвать на свою защиту легионы бесов или Ангелов, то они испытали бы меньший страх, чем теперь, когда Он выходит спокойно и доверчиво, как будто сам отдаваясь им в руки.

    Очень возможно, что были среди них если не те самые служители первосвященников, то подобные тем, что раз уже, будучи посланы схватить Его, не посмели этого сделать и, когда спросили их «Отчего вы не привели Его?» – отвечали так странно: «Никогда человек не говорил так, как этот Человек», – что фарисеи сказали им: «Уж и вы не прельстились ли?» (Ио. 7, 45–47)

    Если такие люди были и среди этих посланных, то в тихом лице Иисуса, в тихом голосе Его, когда Он сказал им: «Это Я», – что-то могло напомнить им то, что и все сыны Израиля помнили всегда, – Кто и кому сказал эти два слова:

    Это Я – Я есмь Сущий,

    ani hu Jahwe.

    Вот имя Мое навек.

    Это сказал Бог Моисею «из пламенеющего огня» – Купины Неопалимой (Исх. 3, 1–15). Имя Сына в лоне Отца, святое святых, неизреченное, – те же два слова: «Я есмь», ani hu,

    .[857]

    Сколько раз слышали они из уст рабби Иешуа, когда Он учил народ в храме, эти два слова, как будто самых простых, обыкновенных, но в Его устах, может быть, самых необычайных, неимоверных, невозможных, нечеловеческих из всех человеческих слов: «Я есмь – ani hu».

    Если не уверуете, что это Я – Я есмь, то умрете во грехах ваших. (Ио. 8, 24.)

    Когда вознесете (на крест) Сына человеческого, тогда узнаете, что это Я – Я есмь. (Ио. 8, 28.)

    Прежде чем был Авраам, Я есмь.

    …Взяли каменья, чтобы кинуть в Него; но Иисус скрылся… пройдя посреди них. (Ио. 8, 58–59.)

    Так бы и теперь, если бы хотел, мог скрыться, пройдя посреди них – сквозь них, как дух сквозь тело. И то, что мог бы это сделать и не сделал, было для них, может быть, страшнее всего.

    XXVII

    Очень вероятно, что была такая минута, секунда, миг, почти геометрическая точка времени, когда, видя этого идущего к ним человека с тихим лицом, с тихими словами:

    «Это Я», —

    они отступили назад (Ио. 18,16) —

    отшатнулись, попятились вдруг в нечеловеческом ужасе, – Иуда, должно быть, первый: только теперь понял он, как страшно верен был знак: «Кого я поцелую, Тот и есть». Только теперь узнал он то, что хотел и не мог узнать до конца, – что это Он.

    Если бы миг продлился, точка протянулась бы в линию, то они испытали бы нечто подобное тому, что хотел испытать Филипп:

    Господи! покажи нам Отца, и довольно для нас (Ио. 14, 8),

    и что испытал Моисей, услышав глас Божий из пламенеющего огня в Неопалимой Купине, когда «закрыл лицо свое, потому что боялся увидеть Бога» (Исх. 3, 6). И произошло бы в действительности то, что могло произойти только в мистерии:

    отступили назад и пали на землю (Ио. 18, 6), —

    неимоверным видением, как громом пораженные: в «немощном», «бесславном»,[858] презренном людьми – торжествующий Царь, —

    Rex tremendae majestatis,

    Царь ужасного величия, —

    Тот, Кто явится в последний день мира, когда люди скажут горам и камням:

    падите и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца. (Откр. 6, 16–17)

    Но миг не продлился, точка не протянулась в линию, и все исчезло: было, как бы не было. Схвачен, связан, осужден, избит, поруган, осмеян, оплеван, распят. Но, может быть, где-то в душе их осталась для них самих почти невидимая, почти геометрическая точка ужаса, как бы молнийного ожога неизгладимый знак – незаглушимый вопрос:

    «Не был ли это Он?»

    XXVIII

    И если бы мы все, маленькие и большие, сегодняшние и завтрашние, отчасти и совсем Иуды Предатели, были там, в Гефсимании, и видели Его, идущего к нам, с тихим лицом, с тихим словом: «Это Я», то, может быть, упали бы и мы к Его ногам, как громом пораженные, и узнали бы, наконец, что это Он.

    8. Суд Каиафы

    I

    Сердце паука сладкою дрожью дрожит от первого жужжания пойманной мухи: так дрожало сердце первосвященника Анны в Гефсиманскую ночь в загородном доме его, Ханейоте, на горе Елеонской. Вслушиваясь в мертвую тишину, вглядываясь в медленно, в часовой склянке текущий песок, ожидал он условленного часа – конца третьей стражи ночи. Медленно сыплется, желтой струйкой льется песок в склянке часов из верхнего шарика в нижний; все пустеет верхний, нижний – все наполняется; когда же верхний совсем опустеет, перевернуть склянку, и опять желтая струйка польется.

    Смотрят ветхие, вечные глаза, как сыплется вечный песок.

    Кружится, кружится ветер, на ходу своем. Чт? было, т? и будет… и нет ничего нового под солнцем Нечто бывает, о чем говорят. «Смотри, вот новое» Но и это было в веках. (Еккл. 1,6–10.)

    Знает мудрый Ганан, что в эту ночь будет новое, чего никогда, от начала мира, не было и до конца не будет и что это сделает он, Ганан. Мир спасет, и этого никто никогда не узнает? Нет, узнают когда-нибудь все, отчего и кем спасен мир, и поклонятся Ганану, и скажут: «Слава Ганану, первосвященнику Божию, величайшему из сынов человеческих! Он исполнил Закон: „Имени Божия хулитель да умрет; да побьет его камнями народ“. – „Если восстанет среди тебя, Израиль, пророк и явит пред тобою чудо и знамение… и скажет: „Пойдем вслед богов иных, которых ты не знаешь, и будем им поклоняться“, то не слушай, Израиль, пророка сего… и да не пощадит его око твое; не жалей его и не покрывай его, но убей“.

    Это сделает Ганан: убьет Беззаконника, Обманщика, Обольстителя, mesith, рабби Иешуа. Блажен ты, Израиль! Кто подобен тебе, народ, хранимый Господом? Кто блаженнее всех в Израиле? Мудрый Ганан.

    II

    Морщатся старые, бледные губы в усмешку. Глупые люди! все боятся Обманщика, думают: «А что если Он – Тот, Кому должно прийти?» Одни боятся Его, а другие – народ, как бы не побил их камнями. «Лучше, – говорят, – убьем Его потихоньку где-нибудь в темном углу, зарежем или удавим, так, чтоб никто не узнал и не было возмущения в народе». Знает и мудрый Ганан, какую игру с кем играет, но не боится: нет, в темном углу не зарежет, не удавит, не побьет камнями Беззаконника; вознесет Его высоко от земли на древо проклятое, Господу повесит пред солнцем, чтобы увидел весь народ, как Закон исполняется. Чисто дело будет сделано: все по закону, йота в йоту, черта в черту. Но мир не узнает до времени, кто это сделал: сух из воды выйдет Ганан, чужими руками жар загребет: враг, Пилат, распнет Иисуса Врага.

    Все уже готово – стоит только Ганану хлопнуть в ладоши, и начнется игра, такая же, как в кукольных римских театрах: спрятавшись под сценой, будет дергать за невидимые нити Ганан, и запляшут все куклы, от Каиафы до Пилата, и не будут знать, кто их двигает. Быть вездесущим, всемогущим и невидимым, – вот блаженство Ганана.

    Вздрогнул, очнулся, открыл глаза, вгляделся в склянку часов: желтая струйка песка уже не льется; нижний шарик полон, верхний – пуст: остановилось время в вечности.

    Вдруг, в тишине, послышался далекий звук: ближе, все ближе, все громче гул голосов. Вот уже на дворе – в доме – на лестнице: «Он!»

    III

    …Воины, и тысяченачальники, и служители Иудейские, схватив Иисуса, связали Его и отвели… к Анне. (Ио. 18, 12–13.)

    Так по свидетельству IV Евангелия. Имя Анны-Ганана упомянуто в нем одном. Странно забыли его синоптики: как будто он покрыт и для них той же шапкой-невидимкой, как Иуда.[859] Очень вероятно, что свидетельство Иоанна исторически подлинно: Иисуса, только что схваченного, отвели не в далекий дом Каиафы, в Иерусалиме, а в близкий, тут же, на Масличной горе, дом Анны.

    Марк об этом забыл, но помнит Иоанн (18, 15), давний, хороший «знакомец» первосвященника Анны. Диаволова шапка-невидимка поднялась на нем чуть-чуть, только перед Иоанном, чтобы тотчас же снова опуститься уже навсегда.

    Следовали за Иисусом Петр Симон и другой ученик; ученик же сей был знаком первосвященнику (Анне), и пошел с Иисусом в первосвященников двор. (Ио. 18, 15.)

    Здесь-то, во дворе, давний «знакомец» Ганана, ???????, «любимый ученик» Иисуса, и мог узнать кое-что о том, что происходило в доме между Иисусом и Анною на первом тайном допросе.

    Спрашивал Его первосвященник об учениках Его и об учении Его. (Ио. 18, 19).

    Явное учение знал, должно быть, хорошо; спрашивал о тайном, что видно и по ответу Иисуса:

    Я говорил миру явно, ????????, тайно же,

    , не говорил ничего. (Ио. 18, 20).

    Это, конечно, в устах Иисуса невозможный ответ.[860] Многое открывал Он ученикам тайно, «в темноте, на ухо», – это лучше всех должен был знать «любимый ученик» Его. «Тайна царства Божия дана вам (одним), а тем, внешним, все бывает в притчах-загадках,

    «(??. 4, 11). – «Вот теперь Ты говоришь явно и притчи-загадки не говоришь никакой; видим теперь, что Ты знаешь все» (Ио. 16, 29–30): только теперь увидели, на Тайной Вечере. «Грозно повелевает» Иисус ученикам Своим не сказывать никому о том, что Он – Мессия, Христос, и о том, что было на горе Преображения, и о том, что «Сыну человеческому должно пострадать, быть убиту и в третий день воскреснуть», – вот сколько тайн.

    Перед Каиафой, перед Пилатом, Иродом, перед всеми судьями и палачами своими, Иисус молчит; более чем вероятно, что и перед Анной молчал.

    IV

    Кажется, очень древнее и, хотя лишь смутное, грубо искаженное, но все же драгоценное, потому что единственное внеевангельское свидетельство о том, что могло происходить на этом первом допросе Анны, уцелело в Талмуде.

    Речь идет здесь о том, как должно ловить в западню «обольстителя», mesith, учащего народ служить «иным богам» («Бог иной» в учении рабби Иешуа, как понимают его законники, – Он Сам). Хитростью заманивают «обольстителя» в дом, где прячут двух свидетелей, чтобы могли они видеть и слышать все, что скажет обвиняемый; сажают его посередине комнаты, где свет от множества лампад и свечей падает прямо на лицо его, так, чтобы малейшее в нем изменение видно было тем двум спрятанным свидетелям, и выманивают у него «богохульство», gidduph.

    «Так поступили и с Бен-Сатедою (Ben-Sateda – Иисусово прозвище в Талмуде) и (обличив его) повесили» (распяли).[861]

    Нечто подобное этой судебной ловушке могло произойти и на допросе Иисуса первосвященником Анною. Кое-что из этого мы угадываем и по рассеянным в евангельских свидетельствах глухим намекам.

    Спрашивал Анна Иисуса об учениках Его. (Ио 18, 19.)

    Если обо всех Двенадцати, то, уж конечно, больше всего – о двух «знакомцах» своих: давнем – Иоанне и вчерашнем – Иуде.

    «Кто из них больше любил Тебя, рабби Иешуа, друг Иуда или друг Иоанн?» – вот с каким вопросом мог приникнуть к сердцу Иисуса Ганан, как приникает к пойманной мухе паук. Ждет ответа – не дождется: Иисус молчит.

    Первый намек – у Иоанна, второй – у Матфея (27, 63):

    …вспомнили мы, что обманщик тот, будучи еще в живых, сказал. «После трех дней воскресну».

    «Правда ли, рабби Иешуа, что Ты говорил: Сын человеческий будет убит и после трех дней воскреснет?» – мог бы и с этим вопросом приникнуть Ганан к сердцу Господню. Ждет ответа – не дождется: Иисус молчит.

    Третий намек – у Луки (22, 66–67):

    Ты ли Христос (Мессия), скажи нам, —

    спрашивают в Синедрионе судьи Подсудимого, так же, как некогда иудеи, обступив Его в притворе Соломоновом, спрашивали:

    долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты – Христос (Мессия), скажи нам прямо. (Ио 10, 23–24.)

    Мог бы и с этим вопросом приникнуть к сердцу Господню Ганан. Ждет ответа – не дождется: Иисус молчит.

    Понял, может быть, Ганан, что ответа не будет, и тоже замолчал; точно прикованный, стоит, не двигаясь; впился глазами в глаза Иисуса. В свете ярко пламенеющих лампад и свечей, – два лица, одно против другого, – самое живое против самого мертвого: как бы два безмолвных, в смертном борении обнявшихся врага.

    V

    Если и здесь, в доме Ганана, как в той западне, описанной в Талмуде, спрятаны были два свидетеля, то страшного молчания, должно быть, не вынесли они: испугались, как бы «колдун» не наделал беды, не околдовал первосвященника Божия. Выскочил вдруг один из засады, подбежал к Иисусу, поднял руку и закричал:

    Так-то ты отвечаешь первосвященнику! (Ио. 18, 22.)

    Это запомнил только первый из двух или нескольких «Иоаннов», неизвестных творцов IV Евангелия; но что произошло затем – второй, третий или четвертый «Иоанн» уже забыл. «Кто-то, стоявший близко, ударил Иисуса по щеке». Нет, должно быть, только поднял руку, но не опустил: чести первого удара не дал дьявол дураку. За руку схватил его Ганан.

    «Ракa!» (что значит «дурак»), – крикнул ему в лицо и оттолкнул его. Тоже вдруг испугался, как паук, чтобы слишком большая пойманная муха не прорвала паутину. Но тотчас же успокоился: понял, что умного избавил дурак от лишнего труда, а может быть, и стыда. Но уже не сам Ганан, а тот, кто за ним, понял: «Князь мира сего идет и не имеет во Мне ничего» (Ио. 14, 30).

    Кукольного театра хозяин хлопнул в ладоши, и представление началось.

    VI

    Связанного Иисуса отправил Анна… к Каиафе. (Ио. 18, 24).

    Если и в этом доме, как в большинстве иерусалимских домов, вела во двор не внутренняя, а наружная лестница, то, сходя по ней, в конце третьей стражи ночи, в пение вторых петухов, Иисус мог увидеть внизу, на дворе, лицо Симона Петра, освещенное двумя светами – белым от луны и красным от углей жаровни, только что от страха бледное и уже от стыда красное; так точно увидел его, как предрек давеча, на пути в Гефсиманию.

    VII

    Мужество нужно было немалое Двум из Одиннадцати, Иоанну и Петру, чтобы следовать за Узником, хотя бы и очень «издали» (Мк. 14, 54), после того, как все остальные Девять бежали и только что, на глазах этих Двух, воины схватили неизвестного отрока (не сына ли здешнего Гефсиманского хозяина или хозяйки, четырнадцатилетнего Иоанна-Марка, будущего нашего свидетеля?), который следовал тоже за Узником, «завернувшись в покрывало» – простыню, «по нагому» или почти нагому телу (таков вероятный смысл

    : едва ли бы он вскочил с постели без ночной рубашки даже для такого случая в эту холодную ночь), и спасся только тем, что, выскользнув из хватающих рук и оставив в них покрывало, убежал, голый, страшный, белый, в белом свете луны, как призрак (Мк. 14, 51–52).

    Но мужество большее нужно было Петру, чем Иоанну. Меч в липнувших от Малховой крови ножнах отвязать и бросить потихоньку в тень придорожных кустов; руки и одежду осмотреть, нет ли на них уличающих пятен, – догадался ли Петр? или забыл, как все в эту ночь, кроме одного:

    Господи! Почему я не могу идти за Тобой теперь? Я душу мою положу за Тебя. (Ио. 13, 37.)

    Только одного хотел – быть там, где Он, чтобы «видеть конец,

    (Мт. 26, 58) – свой собственный, а может быть, и конец всего.

    Слишком высоко взвившийся хмель, если вынуть из-под него тычинку-державу, падает и жалко по земле стелется; так и Петр: вынута из-под него держава, Господь, – и он падает.

    VIII

    Знал ли он это? Если и не знал, то смутно, может быть, предчувствовал, стоя у двери Гананова дома, после того как «привратник» (так в древнейших кодексах Марка вместо «привратницы»), впустив Иоанна, грубо, должно быть, перед самым носом Петра, захлопнул дверь. «Впустит или не впустит? Скажет ему Иоанн обо мне или не скажет?» – думал, может быть, Петр, томясь ожиданием.

    Звякнул засов, приоткрылась щель в двери. Петр вошел.

    Тут молодая рабыня-привратница говорит Петру, и ты не из учеников ли того Человека?

    Что было делать Петру? Сообразить, что привратник не мог не знать об Иоанне, давнем и хорошем «знакомце» здешнего хозяина, что и он ученик Иисуса и не мог не догадаться, если бы даже Иоанн об этом ему не сказал, что и друг его, пришедший с ним в такую ночь по Гефсиманской дороге тотчас почти вслед за Иисусом, – тоже один из Двенадцати: если же все-таки впустил их обоих, то, верно, знал, что делает. И, сообразив это, надо было Петру ответить слишком любопытной «девчонке», ????????: «Знает привратник, кто я такой, а ты носа не суй, куда тебя не спрашивают!» – и спокойно пройти мимо нее. Но этого Петр не сообразил, не нашелся; растерялся – испугался, может быть, не того, что схватят его, а что выгонят опять за ворота и он не увидит «конца». Мог бы помочь ему Иоанн, но, должно быть, как это часто бывает с друзьями, в самую нужную минуту пропал неизвестно куда; может быть, вошел в дом, как хороший «знакомец» хозяина. И Петр сделал глупость – сказал:

    нет, я не из них. (Ио. 18, 17.)

    В подлиннике еще глупее, растеряннее: «Это не я,

    «. Точно не он это сказал, а кто-то за него; может быть, хотел сказать совсем другое, но само с языка сорвалось.

    Лезущий в осиное гнездо знает, что будет искусан, но отмахивается невольно от первой осы: так отмахнулся Петр от наглой девчонки и кое-как мимо нее прошмыгнул. Но она могла быть довольна: напугала-таки одного из ихней «разбойничьей шайки»; ужалила оса.

    Спешно пробирающийся сквозь терние не замечает, что колючки рвут на нем одежду и царапают лицо: так Петр не заметил, что оцарапал сердце ложью. Атом лжи принял в душу, сделал малое зло ради великого блага – с Господом быть до конца, «душу свою за Него положить».

    IX

    Мужественно влез Петр в осиное гнездо – в толпу Ганановой челяди – злейших врагов своих, потому что Его, – завтрашних, может быть, Его палачей и своих.

    Между тем рабы и служители, разведши жар углей,

    , потому что было холодно, стояли и грелись. Петр также, стоя с ними, грелся. (Ио. 18, 18.)

    «Грелся» повторяется у двух вероятных очевидцев шесть раз: трижды – у Иоанна, трижды – у Марка – Петра: значит, запомнилось. Холодно было тому отроку бежать от воинов голому, а Петру – еще холодней. Самою холодною из всех ночей, какие были и будут, казалась ему эта. Жаром пышат в лицо красные, сквозь черную решетку жаровни, угли, а у него зуб на зуб не попадает, и кажется, уже никогда никаким огнем не согреется; точно ледяная рука сжимает сердце ему все крепче и крепче.

    Был Петр на дворе, внизу, —

    сказано у Марка (14, 66), как будто живым голосом Петра. Сидя «внизу», ????, думал, может быть, о том, что делается наверху, в верхнем жилье дома, где судьи-палачи допрашивают Господа, уличают Его, пытают, мучают, бьют – убьют. Могут ли убить? Сам сказал, что могут. Убьют – погребут, и всему конец? Вот от чего Петру холодно так, как будто вся кровь в жилах – ледяная вода.

    Думает о том, что делается наверху, и слушает, что говорится внизу. Все – о Нем: «колдун», «злодей», «обманщик», «сумасшедший», «бесноватый» и еще такое, что хочется Петру, выхватив меч из ножен (давеча забыл-таки бросить его или не забыл, подумал, что пригодится), начать рубить; хочется, но не может. Страшно? Нет, пойманному и связанному волку не страшно с людьми, а тошно: так и Петру с Ганановой челядью. Взглянет исподлобья, волком, и тотчас опустит глаза. Тошно, гнусно, а если и страшно, то не за себя, а за Него и за все, – что всему конец.

    X

    Сколько времени прошло, не помнит; время как будто остановилось: то, что сейчас, – было и будет всегда. Ждет конца, но конца не будет, или уже наступил конец?

    Вдруг что-то на лице почувствовал, точно оса по нему заползала, отыскивая место, куда ужалить. Поднял глаза и увидел: давешняя девчонка, а может быть, и другая (той не разглядел в темноте как следует, и теперь казалось, что весь двор полон такими же точно девчонками, как осиное гнездо – осами), жадно впилась в него глазами и звонким голоском, так, чтобы все могли слышать, проговорила:

    точно, и этот был с Ним. (Лк. 22, 59).

    Уже не сомневалась, как давеча, не спрашивала: «Был ли?», а знала наверное и говорила всем: «Был».

    Петр, должно быть, опустил глаза и почувствовал на лице своем множество любопытных взоров. Все вдруг замолчали; ждали, что он ответит. А он думал совсем о другом; не понимал, чего они хотят. Так и ответил:

    не знаю и не понимаю, чт? ты говоришь.

    И крепче ледяная рука сжала сердце. Медленно встал, отошел от света углей в темноту под ворота. Где-то далеко-далеко, точно на краю света, —

    пропел петух (Мк. 14, 68), —

    чуть слышно, – может быть, только почудилось.

    Думал Петр, что здесь, в темноте, его оставят в покое; но вот кто-то сказал:

    точно, и ты из них; ибо и ты – Галилеянин, и говор тебя обличает (Мк. 14, 70; Мт. 26, 73).

    И другой – родственник тому, которому Петр отсек ухо, – сказал:

    не тебя ли я видел с Ним в саду? (Ио. 18, 26.)

    Петр не знал, что делать; чувствовал только, что огромная ледяная рука его всего покрыла, сжала в кулак, и гнусно было ему, тошно.

    И начал клясться и божиться: не знаю того Человека!

    Сделать, может быть, хотел совсем другое, но так же, как давеча, первое «нет» само с языка сорвалось, так и это; точно не он сам сказал, а кто-то за него; начал говорить и уже не мог остановиться – полетел вниз головой. С таким же восторгом полета, с каким говорил тогда, в Кесарии Филипповой: «Ты – Христос, Ты еси», – теперь говорил: «Тебя нет». Но тогда летел вверх, а теперь вниз.

    Клялся, божился:

    – Будь я проклят, убей меня Бог, не знаю того Человека, не знаю, не знаю!

    И вдруг опять запел петух (Мк. 14, 72), —

    но теперь уже близко, внятно, звонко. Петр услышал и замолчал. Замолчали все.

    Низко опустив голову, отвернувшись, чтобы не встретиться глазами с Петром, мимо него прошел Иисус.[862]

    XI

    Через десять, двадцать, тридцать лет, вспоминая об этом, Петр все хотел и не мог вспомнить, прошел ли тогда мимо него Господь, или ему только почудилось. Помнили другие за Петра, что прошел, но сам Петр не помнил..[863] Если бы помнил, мог ли бы о том не сказать Марку? Все, что было после того, как опять пропел петух, – помнил смутно, как сквозь сон: «выйдя вон», куда-то во тьму кромешную, – «плакал» (Мк. 14, 72), лежа где-то в придорожных кустах, бился головой о камни и плакал. Теперь уже было не холодно ему, а жарко, точно весь горел в неугасимом огне, и слезы жгли сердце, как расплавленное олово.

    Вспомнил, может быть, как шел по воде, в буре, и вдруг, увидев большие волны, испугался, начал тонуть, закричал: «Господи, спаси меня!» – и тотчас Господь простер к нему руку, поддержал его – спас. А теперь не спас. «Дважды не пропоет петух, как трижды от Меня отречешься», – Сам предрек. Зачем? Если б не предрек, не сказал ему: «Сделаешь», – может быть, и не сделал бы. Знает Петр, что и теперь простит – уже простил, но от этого еще больнее. Нет, не надо прощения; пусть горит в огне неугасимом; камнем Камень идет ко дну: так лучше, – один конец.

    Плачет Петр; Иуда не плачет, но тоже, хотя и по-другому, ждет конца.

    Иоанн пропал, – может быть, бежал и он во тьму кромешную, как тот страшный, белый, голый призрак.

    И, связанный, идет Господь на суд Каиафы.

    XII

    Все первосвященники иудейские сохраняли свой сан под римским владычеством не больше года, а Иосиф Каиафа – 18 лет:[864] значит, был человек неглупый, хотя, может быть, главный ум его заключался в том, что он слушался во всем Ганана, человека еще более умного. Слушался его и в Иисусовом деле: в мудрый Гананов расчет – ошеломляющее действие внезапного удара – поверил и не ошибся. Большего дела в меньший срок никто никогда не делал; девяти часов оказалось для него достаточно: во втором часу ночи Иисус еще был на свободе, а в десятом утра – уже на кресте. Ахнуть народ не успел, как все было кончено.

    Так же поверил Каиафа и в то, что Ганан выйдет сух из воды и в этом деле, как во всех, исполнив Закон с точностью. Смертные приговоры могли постановляться в уголовных делах только во втором заседании суда, через сутки после первого; ночью же нельзя было судить ни в каком деле.[865] Но в не разрешенном между книжниками споре о том, можно ли ночью судить «ложного Мессию», «Обольстителя», – рабби Шаммай говорил: «можно», рабби Гиллель: «нельзя», а Ганан нашел обход Закона, решил: «можно», и все преклонились перед мудростью рабби Ганана; как он решил, так и сделали: два заседания суда разделили вместо суток часами; первое назначили около трех часов ночи, а второе – на восходе солнца.

    В первый день Пасхи, 15 низана, следующий после того, как схвачен был Иисус, соблюдался, по Закону, покой субботний так свято, что и мошки нельзя было убить. Но и для этого закона обход нашел Ганан: мошки убить нельзя, но можно казнить Обольстителя, «повесить его на проклятом древе».[866] И опять перед мудростью рабби Ганана преклонились все.

    Кроме тайных учеников Иисуса, таких, как Иосиф Аримафейский и Никодим, —

    многие… из начальников уверовали в Него, но ради фарисеев не исповедывали, чтобы не быть отлученными от Синагоги. (Ио. 12, 42.)

    Страшным и гнусным должно было казаться им это дело, но противиться Ганану не смел никто: слишком хорошо знали все, что за одно доброе слово об Иисусе в Верховном суде грозит им после отлучения от Синагоги нож, петля в темном углу или яд.

    XIII

    В верхней части города, близ храма, в доме-дворце Каиафы,[867] собралось ко второму пению петухов семьдесят членов Синедриона – нужное по закону число для Верховного суда над «богохульником».[868]

    В доме этом, как во всех иудейских старых, почтенных домах, пахло кипарисовым деревом, розовой водой, чесночно-рыбьей кухней и ладаном. Голые белые стены, отражавшие свет множества ярко пламенеющих лампад и восковых свечей, украшены были только наверху, под самым потолком, сделанной красноватым золотом вязью тех самых священных письмен, коими древле Господь начертал на скрижалях Моисея слова Закона:

    schema Isreel, слушай, Израиль! Я есмь Бог Твой Единый.

    Сидя с поджатыми ногами на коврах и низких ложах, полукругом, так, «чтобы видеть друг друга в лицо и нелицеприятно судить»,[869] семьдесят членов Синедриона ждали Узника: знали, что Он уже схвачен.

    Здесь ли, между ними, первосвященник Ганан или не здесь – никто не знал; но то, что, может быть, невидимо присутствует, еще грознее было для них, чем если бы присутствовал видимо. Чудилось всем между складок тяжелой завесы в глубине палаты всеслышащее ухо, всевидящий глаз.

    Узника ввели и поставили на возвышении в середине полукруга между двух ярко пламенеющих, в уровень лица Его, восковых свечей в высоких серебряных свещниках. Туго связанные на руках веревки развязали; красные от них, вдавились запястья на смугло-бледной коже рук. Прямо повисли руки; складки одежд легли прямо; кисточки голубой шерсти, канаффы, по краям одежды могли бы напомнить судьям, что учителя Израиля судят Учителя.

    Тихое лицо Его спокойно, просто – такое же точно, с каким Он, сидя с ними, каждый день учил народ в храме; точно такое же лицо и совсем другое, новое, страшное, ни на одно из человеческих лиц не похожее. Веки на глаза опустились так тяжело, что, казалось, уже никогда не подымутся; так крепко сомкнулись уста, что, казалось, не разомкнутся уже никогда.

    Тихо сделалось от этого лица и страшно; камнем навалилось молчание на всех; вспомнился, может быть, «камень, который отвергли строители: на кого он упадет, того раздавит» (Лк. 20, 17–18).

    Все вздохнули с облегчением, когда начался допрос свидетелей.

    XIV

    Первосвященники же, и старейшины, и весь Синедрион искали свидетельства против Иисуса… и не находили. (Мт. 26, 59–60.)

    Ибо многие свидетельствовали на Него, но свидетельства эти были между собою не согласны. (Мк. 14, 56.)

    …Но, наконец, пришли два свидетеля и сказали (Мт. 27, 60–61): мы слышали, как Он говорил: «Я разрушу храм сей, рукотворный, и через три дня воздвигну другой, нерукотворный».

    Но и их свидетельства были между собою несогласны. (Мк. 14, 59.)

    «Правду ли он говорит или неправду?» – спрашивал Иисуса после каждого свидетеля председатель суда первосвященник Каиафа. Но Иисус молчал, и снова наваливалась камнем тяжесть молчания на всех.

    Понял, наконец, Каиафа; поняли все: могут убить Его, но осудить не могут. Сильно было некогда слово Его, неодолимо, а теперь еще неодолимее молчание. Вспомнили, может быть:

    никогда человек не говорил так, как этот Человек. (Ио. 7, 46.)

    Никогда человек и не молчал так, как этот Человек. А если подслушивал Ганан, то понял и он, что семьдесят судий-мудрецов – семьдесят глупцов и он сам – глупец: предал истину на поругание Лжецу, закон – Беззаконнику. Что же делать, – мудрый не знал; знал тот, кого Ганан считал «дураком», слепым орудием воли своей, в кукольном театре пляшущей на невидимых ниточках куколкой. Снова и теперь, на явном допросе, как на тайном, мудрого спас дурак.

    XV

    Медленно вышел Каиафа на середину полукруга, молча поднял глаза на Иисуса и начал ласково, вкрадчиво, с мольбой бесконечной – бесконечной мукой в лице и голосе:

    Ты ли Мессия? скажи нам. (Лк. 22, 67.)

    Что он говорил, никто уже потом вспомнить не мог, не помнил он сам. Но смысл этих слов, должно быть, был тот же, что в словах иудеев, обступивших некогда Иисуса в храме:

    кто же Ты? (Ио. 8, 25). – Долго ли Тебе держать нас в недоумении? Если Ты – Мессия, скажи нам прямо. (Ио. 10, 24.)

    Начал и не кончил; вдруг изменился в лице, побледнел, задрожал и возопил несвоим голосом так, как будто не он сам, а кто-то из него вопил; дух Израиля, народа Божия, в первосвященника Божия вошел, и в вопле его послышался вопль всего народа – всего человечества:

    Богом живым заклинаю Тебя, скажи нам. Ты ли Мессия Христос, Сын Бога Живого? (Мт. 26, 63.)

    Этого никто никогда Иисусу не говорил; никто никогда – ни даже Петр, ни Иоанн – Его об этом не спрашивал так. Тот же как будто вопрос давеча задал Ганан, но не так, потому что лгал, и ему Иисус мог не ответить, а Каиафе – не мог, потому что он говорил правду; сам того не сознавая, может быть, – обнажил тайную муку всего человечества перед Сыном человеческим:

    Ты ли Сын Божий?

    XVI

    Медленно тяжело опущенные веки поднялись, замкнутые уста разомкнулись медленно, и тихий голос проговорил самое обыкновенное, человеческое, и самое необычайное, неимоверное из всех человеческих слов:

    это Я – Я есмь, ani hu.

    То же слово, что там, на белой стене, в красноватом золоте древних, перстом Божиим начертанных слов: «Я семь Бог, твой, Израиль», «ani hu Jahwe, Isreel», —

    Я есмь – это Я,

    говорит Иисус, —

    и узрите отныне (сейчас) Сына человеческого, сидящего одесную Силы и грядущего на облаках небесных. (Мк. 14, 61.)

    По-арамейски: tihom bar enascha jatebleijam mina im… ananechon dischemaija.[870]

    Может быть, и здесь, в Верховном суде, так же, как там, в Гефсимании, в толпе Ганановой челяди, – была такая минута, секунда, миг, почти геометрическая точка времени, когда, видя перед собою Человека с тихим лицом, с тихим словом: «Это Я», – все вдруг отшатнулись от Него в нечеловеческом ужасе. И, если бы миг тот продлился, точка протянулась в линию, пали бы все на лица свои, неимоверным видением, как громом, пораженные: «Это Он!» Но миг не продлился, и все исчезло: было, как бы не было.[871]

    В ту же минуту наполнил всю палату раздираемых тканей оглушительно трещащий звук. Первый знак подал Каиафа: легкую, белую, из тончайшего льна, виссона, верхнюю одежду свою разорвал сверху донизу, а потом – и обе нижние, соблюдая с точностью все, по Закону установленные правила: драть не по шву, а по цельному месту, так, чтобы нельзя было зашить, и до самого сердца обнажилась бы грудь, и лохмотья висели бы до полу.[872] Первый начал Каиафа, а за ним – все остальные. Смертным приговором Подсудимому был этот зловещий треск раздираемых тканей.

    Первосвященник же, разодрав одежды свои, сказал: Он богохульствует; на что еще нам свидетели? Вот теперь вы слышали богохульство Его?

    Как вам кажется? Они же сказали: повинен смерти. (Мт. 26, 65–66.)

    XVII

    Снова связав, отвели Узника из палаты Суда в другую горницу, кажется, в том же доме Каиафы, – место заключения для осужденных.

    И некоторые начали плевать на Него, и, закрывая Ему лицо, ударяли Его, и говорили Ему: прореки нам, Христос, кто ударил Тебя? (Мк. 14, 65.)…И слуги били Его по щекам. (Мт. 26, 68.)

    «Некоторые», ?????, ругаются над ним. Кто эти «некоторые», – в свидетельстве Марка неясно: судя по предыдущему, – члены Синедриона, а судя по дальнейшему, – «слуги»; в свидетельстве же Луки (22, 62), – «люди, державшие Иисуса», – должно быть, тюремщики. Но, если видят господа, как слуги ругаются над беззащитным Узником, и позволяют им это делать, то, может быть, не только по жестокосердию, но и по другому, более, увы, человеческому чувству: судьи, должно быть, не совсем уверенные в правоте своей, хотят доказать ее «от противного».

    Если что-либо скажет пророк именем Господа и слово то… не исполнится, то не Господь говорил сие, но сам пророк, по дерзости своей; не бойся его. (Второз. 18, 22.)

    «Я – Сын Божий», – говорил Иисус, и слово Его не исполнилось: если бы Он был Сыном Божиим, то мог ли бы такому бесчестию предать Сына Отец? Значит, Иисус – «Обманщик», «Обольститель» mesith.

    Это узнает когда-нибудь Израиль – весь мир и подтвердит приговор судей над Иисусом.

    Так же, должно быть, думают и слуги, как господа. Но эти еще мстят Ему за свой давешний страх в Гефсимании:

    «Что же не умолил Сын Отца представить Ему больше, чем двенадцать легионов Ангелов?» Давешний страх, может быть, прошел у них еще не совсем, и, ругаясь над Ним, сами себе доказывают, что страшиться нечего: одним осязанием ладоней, бьющих Его по лицу, одним звуком пощечин, убеждаются, что это не Сын Божий, а самый бессильный, ничтожный, презренный из сынов человеческих, Богом и людьми отверженный злодей.

    «Приняли Его в пощечины»,

    , «градом на Него посыпались пощечины», сказано у Марка (14, 65) с почти невыносимой, как бы площадной, грубостью. Мог ли так сказать Петр? Кажется, мог. Сколько раз, должно быть, вспоминая об этом, с удивлением – ужасом, понял, наконец, что значит; «обратитесь»,

    , «перевернитесь», «опрокиньтесь» (Мт. 18, 3); понял только теперь, что «царство Божие есть опрокинутый мир», где все наоборот: чем хуже здесь, тем лучше там; слава Господня – позор человеческий; только на самом темном, черном пурпуре ярче всего горит алмаз.

    «Некоторые» над Ним ругались: значит, не все; были, может быть, и такие, что хотели бы плюнуть в лицо не Ему, а тем, кто на Него плевал, а Ему сказать:

    помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое. (Лк. 23, 42.)

    XVIII

    Вдоволь надругавшись над Ним, заперли Его в темницу до утра.

    Снова Сын наедине с Отцом; снова молится той же молитвою, как в Гефсимании, и уже иной. Ангелы ее не знают, но, может быть, одно только слово, подслушанное из нее людьми, неизгладимо запечатлено и передано в двух евангельских свидетельствах – Матфея (26, 64) и Луки (22, 69).

    …Узрите Сына человеческого, сидящего одесную Силы и грядущего на облаках небесных, — отныне – сейчас,

    .

    Мог ли Он за шесть часов до Голгофы все еще надеяться, что чаша сия пройдет мимо Него – царство Божие наступит «сейчас»? О, конечно, по нашему человеческому разуму, не мог! Если Он и говорит: «сейчас», то уже не на нашем, человеческом языке времени, а на своем, божественном, – вечности: «Прежде, нежели был Авраам, Я семь» (Ио. 8, 58). То, что во времени будет через века-эоны всемирной истории, – в вечности уже есть «сейчас». Это в кромешной тьме Агонии, – как бы солнце Воскресения уже возвещающий, крик петуха. Но если таков божественный для Христа, Сына Божия, смысл этого «сейчас», то есть у него, может быть, и другой, для Иисуса человека, человеческий смысл. Мог ли Иисус до конца, до последнего вздоха, надеяться? В этом сомневаться, – значит сомневаться в том, что Сын человеческий – Сын Божий. Если до последнего вздоха Сын любит Отца, то и до последнего вздоха надеется. Это – самое невозможное для нас, невообразимое, как бы сумасшедшее, с ума сводящее, но и самое несомненное в Страстях Господних. Те, кто, стоя у креста и слыша последний вопль Распятого:

    Или! Или лама сабахтани! —

    думают, что Он «зовет Илию»:

    постойте, посмотрим, придет ли Илия спасти Его? (Мт. 27, 46–49), —

    не совсем ошибаются: ведь и сам Иисус почти то же скажет или мог бы сказать (это по лицу Его, должно быть, верно угадано) распятому с Ним разбойнику:

    ныне же, ???????, сегодня – сейчас будешь со Мною в раю. (Лк. 23, 43).

    Рай – царство Божие. Где – на земле или на небе, во времени или в вечности? Этого Он уже не знает, потому что земля и небо, время и вечность для Него сейчас – одно.[873]

    Но если это будет завтра, на кресте, то, может быть, есть уже и сегодня, на Крестном пути. Атома надежды довольно, чтобы родилась из него вторая Агония, уже неземная, неизвестная нам, невидимая. Видимых – три: первая в Гефсимании, бывшая; вторая, настоящая, – на Крестном пути; третья, будущая, – на Кресте. Видимых три, а невидимых сколько? Этого и Ангелы не знают, но люди могли бы, должны бы знать потому именно, что люди – не Ангелы: как будто Он страдал; страдает и будет страдать не за нас, людей, не с нами, не в нас; как будто Он – не мы. Нет, мы слишком хорошо знаем, как Он страдал; если же не знаем, то потому, что отрекаемся от Него, как Петр; предаем Его, как Иуда.

    XIX

    «Авва Отче! все возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо меня», – говорит Он, как дышит, каждый миг, с каждым шагом на Крестном пути, с каждым биением сердца и знает, что в следующий миг скажет: «Но не Моя да будет воля, а Твоя» (Мк. 14, 36). И будет каждое следующее «но» больней, чем предыдущее; глубже, все глубже, пронзительнее жало Агонии впивается в сердце.

    Сколько Агоний – сколько ступеней бесконечно нисходящей лестницы в ад? Ниже, все ниже сходит в кромешную тьму. Но, как бы низко ни сошел, горнего света луч везде осияет Его; обвеет везде дыхание Духа – Матери.

    Ты – Сын Мой возлюбленный; во всех пророках я ожидала Тебя, да упокоюсь в Тебе, ибо Ты – Мой покой. Моя тишина, —

    говорит Сыну Матерь-Дух и в эту последнюю ночь, как в тот первый день служения Господня.

    Если я пойду и долиною не убоюсь зла, потому что Ты со Мною (Пс. 22, 4), —

    отвечает Матери Сын.

    Вот как, должно быть, молился Господь в эту последнюю ночь перед Голгофой, лежа на соломе в темнице, избитый, поруганный, оплеванный.

    Очи закрыл, и тише, все тише лицо. Спит? Этого не знают и Ангелы. Но если бы увидела Его матерь земная, то подумала бы, может быть, что и младенцем на руках ее так тихо не спал.

    9. Суд Пилата

    I

    Когда же настало утро, все первосвященники и старейшины народа имели совещание об Иисусе, чтобы предать Его смерти.

    Так у Матфея (27, 1), а у Марка (15, l):

    тотчас, поутру, первосвященники со старейшинами и книжниками, и весь Синедрион постановили приговор,

    .[874]

    Очень вероятно, что это второе, после ночного, необходимое, по закону, для смертного приговора, дневное заседание Верховного суда происходило уже не в доме Каиафы, а в месте более священном, близ «Величества Божия», – в храмовой синагоге, Bet-Midrasch, или «Палате Тесаных Камней», Lischkat Hagasit, той самой, где некогда отрок Иисус внимал учителям Израиля, может быть, сегодняшним судьям своим и убийцам.[875]

    «Все первосвященники,

    , здесь, у Матфея, так же, как во всех евангельских свидетельствах, значит: «все родные и близкие первосвященников»,[876] так что и здесь шапка-невидимка не снята с Ганана: может быть он и на этом дневном совещании, так же как и на давешнем, ночном, невидимо присутствует.

    «Смертный приговор постановили», – кажется, значит: «постановили два приговора: один для Израиля, над „богохульником“, gidduphi, а другой для Пилата, над „царем Иудейским“, „возмутителем“:

    Он возмущает народ

    . (Лк. 23, 5.)

    II

    Время дня обозначается с точностью у первых двух синоптиков (Мт. 27, 1; Мк. 15, 1) и IV Евангелии (18, 28), одним и тем же словом

    , что значит: «на восходе солнца», около шести часов утра.[877]

    Судя по внезапно наступающей в тот день, полуденной, как бы полуночной, тьме Голгофской, —

    тьма наступила по всей земле (Мк. 15, 33), —

    солнце в то утро взошло мутно-зловещее, как всегда перед юго-восточным ветром, хамзином (khamsin).[878] Только что судьи, выйдя из палаты суда, взглянули на небо, как, может быть, подумали: «в первый день Пасхи, хамзин – недобрый знак!»[879]

    «Хуже Черного Желтый», – говорили в народе; это значит: «тихий, желтый диавол хамзина хуже черного дьявола бурь». Очень высоко в небе проносящийся и земли почти недосягающий ветер из Аравийской пустыни гонит по небу облака пыли неосязаемой; только на зубах хрустит она, стесняет дыхание и воспаляет глаза. Где-то очень далеко пронесшегося, черного самума, хамзин – желтая, слабая, но все еще страшная тень. Стелется по земле и по небу, как дым от пожара, мутно-желтая мгла, и тускло-красное, без лучей, солнце висит в ней кровяным шаром. Вдруг, после ночной свежести, наступает тяжелый, как из печи пышащий, зной. В воздухе – едва уловимый, доносящийся с Мертвого моря, запах серы, асфальта, смолы, и еще другой, неуловимейший, как бы от падали. Никнут в поле травы и цветы. Утренние птицы, только что запев, умолкают. Жалобно блеют овцы, и мычат быки. С высунутыми языками бродят псы, и люди тоскуют, как перед неотвратимой бедой. Как бы довременного хаоса и Конца грядущего проходит по лицу земли и неба зловещая тень.

    III

    И поднялось все множество их, и повели Его к Пилату (Лк. 23, 1), —

    в преторию, находившуюся над храмом, в Антониевой крепости, куда вела с храмовой площади широкая, двойная лестница.[880]

    Тускло, под тусклым, кровяным солнцем хамзина, поблескивают на площади медные шлемы, брони, щиты, и над пуками связанных копий – римскими знаменами, двуглавые орлы, держащие в когтях дощечки, с четырьмя заповедными буквами, S. Р. Q. R. – Senatus Populusque Romanus. Утреннюю з?рю поют медные трубы так же точно и здесь, в знойно-желтом тумане хамзина, как там, на краю света, в белых инеях Британии. «Римского мира величие безмерное», pacis romanae majestas immensa, – во всем, и, как бы неземная, скука, та самая, от которой люди открывают себе, в теплых ваннах, кровь.

    Перед входом в преторию, возвышался над площадью, «каменный помост», по-гречески Лифостратон, по-еврейски Гаввафа (Ио. 19, 13), что значит «блюдо» или «чаша», – названный так, вероятно, потому, что выложен был круглою, – из иглистых, к одному центру сходившихся, лучей, – искусной мозаикой, напоминавшей глубокую чашу. Он служил судейской трибуной, откуда объявлялись народу приговоры суда,[881] Гласный и всенародный суд под открытым небом, – наследие древнеримской Республики – сохранял и императорский Рим.[882]

    Римляне любили ранние суды, prima luce, «при первом свете дня».[883] Не было еще семи часов, когда Пилат вышел из внутренних покоев дворца в преторию, где в то утро назначен был суд над самозваным «царем Иудейским», Иисусом Назореем.

    IV

    Если верно наблюдение, что лица подданных всегда немного похожи на лицо государя, то мы могли бы судить о лице Пилата, почти невинного убийцы Христа, по лицу Тита Веспасиана, почти невинного убийцы Израиля. Лицо Пилата мы могли бы угадать с тем большею вероятностью, что в евангельских свидетельствах изображено внутреннее, духовное лицо его, с такою чудесною живостью, что и внешнее, плотское, возникает из него с такою же почти живостью: четырехугольное, тяжелое, каменное, гладко-бритое, с мягкими, точно бабьими, морщинами, с отвислым, патрицианским кадыком, с Цезаревой, как будто для лавров назначенной, лысиной; то с брезгливой, то с тонкой, скептической усмешкой, – «что есть истина?» – и с миродержавно величественной, самоубийственной скукой, toedium vitae.

    Если бы имена Александра и Цезаря могли быть забыты, то имя Пилата осталось бы в человеческой памяти, потому что оно – рядом с именем Христа. «Понтием Пилатом, прокуратором, казнен был Христос», Christus… per Pontium Pilatum procuratorem supplicio adfectus erat, – в этой медной латыни Тацита,[884] слышится как бы уже благовест колоколов Никейского собора: «верую… во Иисуса Христа, распятого и страдавшего за нас… при Понтии Пилате».[885]

    Очень удивился бы, вероятно, Пилат, но, может быть, не очень обрадовался бы, если бы узнал об этой будущей славе своей; удивился бы, вероятно, еще больше, если бы, поняв, что значит «христианин», узнал, что христиане будут считать его своим. «В совести своей; Пилат – уже христианин», скажет Тертуллиан,[886] а просто верующие люди захотят сделать Пилата «святым»: Sanctus Pilatus.[887] Ho нисколько, вероятно, не удивился бы он, а только пожал бы плечами с брезгливой усмешкой, если бы прочел в доносах таких злейших врагов своих, иудеев, как Ирод Агриппа и мудрец Филон, список своих злодеяний: «лютая жестокость, лихоимство, грабежи, бессудные казни», и проч., и проч.[888] Так же мог бы он усмехнуться, вспомнив, как учил его милосердию кесарь Тиберий. Нет, Пилат – не «святой», но и не злодей: он, в высшей степени, – средний человек своего времени. «Се, человек!» Ессе homo! – можно бы сказать о нем самом. Почти милосерд, почти жесток; почти благороден, почти подл; почти мудр, почти безумен; почти невинен, почти преступен; все – почти, и ничего – совсем: вечное проклятие «средних людей». Этому-то, самому среднему из людей, и суждено было роком или Промыслом Божиим самое крайнее из всех человеческих дел – сказать Сыну человеческому: «пойдешь на крест».

    V

    Пилат если и жесток, то не своею, личною, а общею, римскою жестокостью. Древняя Волчица, приняв в берлогу свою чужого щенка, с материнскою нежностью лижет его и покусывает; мачeха балует чужое, может быть царской крови, больное дитя. Нянчатся римляне с иудеями так, что этому трудно поверить: римских граждан казнят, по закону, за оскорбление той самой веры иудейской, которую считают просвещенные римляне «Иудейским суеверием», Judaica superstitio.[889] A иудеи, чем больше с ними нянчатся, тем хуже наглеют. Римских наместников доводят до такого отчаяния, что те сослепа бьют по ком и по чем попало. Кажется, нечто подобное произошло и с Пилатом.[890]

    «Иудейской провинции наместник», procurator provinciae Judaeae, – этот служебный титул не слишком, должно быть, радовал его, после шестилетнего горького опыта. С каждым днем все яснее предчувствовал он, что не сносить ему головы, не уцелеть между двумя огнями – римским баловством и «жидовскою наглостью». – «Лютому их благочестию не мог надивиться», вспоминает о нем Иосиф Флавий;[891] надо бы сказать не «благочестию», а «изуверству». Худшей стороной своей обращен Пилат к иудеям, и те – к нему: он для них – «пес необрезанный», «враг Божий и человеческий», а они для него – племя «прокаженных» или «бесноватых». Править ими все равно, что гнездом ехидн. То же, что впоследствии будут чувствовать такие просвещенные и милосердные люди Рима, как Тит Веспасиан и Траян, – желание истребить все иудейское племя, разорить дотла гнездо ехидн, разрушить Иерусалим так, чтобы не осталось в нем камня на камне, плугом пройти по тому месту и солью посыпать ту землю, где он стоял, чтобы на ней ничего не росло, – это, может быть, уже чувствовал Пилат.

    VI

    Если непонятны ему, страшны и гнусны все вообще дела иудеев, то это, Иисусово, страшнее, гнуснее и непонятнее всех. Сделаться орудием «изуверства Иудейского», с легким сердцем, не мог бы Пилат.

    Знал, что первосвященники предали Его из зависти. (Мк. 15, 10.)

    Слишком легко мог догадаться, чт? внушало им зависть к Иисусу: мудрость, святость, чудесная власть над людьми, – все, что и Пилату казалось «доблестью», virtus. Зависти этой, конечно, не мог бы он угадать только из представленных ему против Иисуса врагами Его, обвинений, ни даже из допроса почти безмолвного Узника. Если же все-таки о «зависти» их кое-что знает, то потому, вероятно, что довольно хорошо осведомлен о деле Иисуса уже заранее. Бывшее за пять дней до того вшествие в Иерусалим «сына Давидова» едва ли осталось неизвестным римскому наместнику. Так же быстро и легко, как до царя Ирода, в Тивериаду, могла дойти и до Пилата, в Кесарию Приморскую, столицу наместника, молва, еще более ранняя, о делах «пророка из Назарета», чаемого «Мессии», «царя Иудейского», о «чудесах» Его и «знамениях»; мог дойти и слух о том, что темный народ почитает этого нового пророка «Сыном Божиим» или «сыном богов», как назовет Его римский сотник, видавший смерть Его на кресте (Мк. 10, 39). А что значит «сын богов», мог знать Пилат уже потому, что все великие люди, от Александра до Цезаря и до тогдашнего «божественного» Августа, divus Augustus, Тиберия, – «сыны богов»; мог это знать Пилат, как все просвещенные римляне, и из IV Эклоги Виргилия, римскому певцу Иудейской Сибиллой нашептанной о грядущем «сыне богов», о конце старого века, Железного, и начале нового, Золотого, о «царстве Божием» на земле:

    Скоро наступит тот век; скоро ты будешь прославлен,

    Отпрыск высокий богов, великое Зевсово чадо.

    Зришь ли, как всей своей тяжестью зыблется ось мировая, —

    Недра земные, и волны морей, и глубокое небо?

    Может быть, впрочем, в этом, как во всем, Пилат – «человек средний»: верит почти – почти не верит в грядущего «сына богов»; то посмеивается, то побаивается; большею же частью не думает об этом совсем. Но недаром век Пилата – век Аполлония Тианского: слыша о чудесах нового «мага», смешивает, должно быть, Пилат, в своем маловерии – суеверии, этих двух чудотворцев, Тианского и Назаретского.

    Ирод… давно желал видеть Иисуса, потому что много слышал о Нем и надеялся увидеть от Него какое-либо чудо. (Лк. 23, 8.)

    Меньше этого желал и надеялся на это Пилат, но, вероятно, и он чувствовал к Иисусу нечто подобное.

    VII

    Что такое свидетельство Матфея (27, 19) о жене Пилата, вещей сновидице, тайной за Праведника заступнице – миф или история? Оба впечатления одинаково возможны и недоказуемы. Но, если «невероятною» кажется иногда и несомненная действительность (Достоевский), то и несомненная история кажется иногда «мифом», и подлиннейшее Евангелие – «апокрифом». Это надо всегда понимать, имея дело с такой невероятной и несомненнейшей действительностью, как Страсти Господни. Будем же бережней многих евангельских критиков к этому свидетельству Матфея – малому, но чистейшей воды алмазу в венце Страстей.

    Будущая «святая» Клавдия Прокла, Claudia Procula (так назовут жену Пилата предания Церкви), может быть, немногим святее Пилата. Слишком похоже на поздний апокриф исцеление Клавдии Господом от какой-то смертельной болезни («Деяния Пилата»).[892] Но темные догадки ранних легенд или церковных преданий о том, что жена Пилата – одна из «богобоязненных», «иудействующих», знатных римлянок – первых ласточек весны Господней, каких было тогда немало, – может быть, не совсем лишены вероятия. Если домоправителя Иродова, Хузы жена, Иоанна (Лк. 8, 3), последует за Господом, в смиренной толпе Галилейских жен, а через несколько лет, будут, при дворе Нерона, тайные ученицы Христовы, то почему бы не могла быть, и при дворе Пилата, влекущаяся к Господу издали, живая душа?[893] Эта ночная кукушка, увы, не перекукует дневную, но таинственный шепот Клавдии мог усилить желание Пилата оправдать Иисуса.

    Если кажущийся «миф» Матфея – действительная история, то каким новым лучом Вечно-Женственного, – последним на жизни Господней, – озарилась бы эта чернейшая в летописях человечества, страница – суд людей над Человеком!

    VIII

    Очень вероятно, что Пилат действительно считал Иисуса невинною жертвою первосвященнической «зависти» и хотел Его спасти.[894]

    Если бы ничего доброго не было в душе этого язычника – «пса», мог ли бы он покончить с собой так великодушно или, хотя бы только почти великодушно, предпочтя суд подземных богов суду венчанного слабоумца, императора Гайя? Доброе это, может быть, и сказалось в суде Пилата над Иисусом. Очень вероятно, что он действительно хотел Его оправдать и сделать для этого все, что мог бы сделать на месте его «средний человек», почти справедливый, почти милосердный судья.

    Чист я от крови Праведника сего; смотрите вы (Мт. 27, 24), —

    сказал ли он это беснующейся на Гаввафе толпе, или не сказал (рук не умывал, конечно, по иудейскому, «презренному» для него, обычаю), во всяком случае, он мог это чувствовать или, по крайней мере, хотеть чувствовать.[895]

    Руки будут умывать от крови Господней все «почти справедливые», «почти милосердные» судьи, «средние люди», – но не умоют: суд Пилата – суд мира сего над Христом, во веки веков.

    IX

    «К черту отправить иудеев!» – было, вероятно, первым движением Пилата, когда ему доложили, что члены Синедриона привели к нему на суд «бунтовщика», Иисуса Назорея, и не желают войти в преторию, чтобы не «оскверниться» в Пасху (Ио. 18, 28). К «наглости жидовской» все еще, должно быть, не мог привыкнуть римский наместник: это было похоже на то, как если бы пес не захотел войти в дом человека, чтобы не оскверниться.

    Если первым движением Пилата было это, то вторым, может быть, – поднять глаза и вглядеться в мутно-желтое небо, в тусклое, без лучей, красное, кровяное солнце хамзина. Понял, отчего ломота в членах, тяжесть в голове и по всему телу то жар, то озноб, – «от погоды». Брезгливо поморщился: гнусное небо, гнусная земля, гнусные люди. И это Иисусово дело – гнуснейшее. Чем оно кончится? Новым доносом на Капрею, Сейану, страшного старика подлому наушнику? Знал, каким опасным для него может быть донос об «оскорблении величества», crimen laesae majestatis, в деле «Царя Иудейского».[896]

    Знал, что «к черту отправить иудеев» не так-то легко: весь день, всю ночь простоят у дверей, а своего добьются, не отстанут, или хуже будет: сами чернь возмутят, а потом на него же донесут, как это столько раз уже бывало.

    Вспомнил, может быть, и урок «человеколюбца», Тиберия, и злобно усмехнулся. Грузно встал, вытер пот с лысины, и медленно, трудно, как будто шел не сам, а влекла его невидимая сила, вышел на Лифостратон.

    Здесь ожидали его, в белых одеждах, разодранных так, что лохмотья влачились в пыли, Семьдесят и один, с Узником.

    X

    Судя по дальнейшему свидетельству Марка (15, 8): «народ взошел»,

    , с нижней площади храма наверх, в преторию, – народу было еще немного на этой верхней площади.

    Первосвященники… отвели Иисуса… к Пилату. (Мк. 15, 1).

    Если «первосвященники» и здесь, как во всех евангельских свидетельствах, значит не только «Анна и Каиафа», но и «дети их» и «родственники», то дьяволова шапка-невидимка не снята с Ганана и здесь: может быть, он присутствует невидимо на площади, управляя всем, как спрятавшийся под сценой хозяин кукольного театра, движущий на невидимых ниточках куклы; их сейчас – две: народ и наместник. Издали, может быть, узнал Пилат архиерейские носилки, по небесно-голубому шелку занавесок, и почудилось ему за ними всеслышащее ухо, всевидящее око первосвященника Анны: с ним-то и предстоит сейчас им обоим, судье и Подсудимому, поединок смертный.

    XI

    Вышел к ним Пилат и сказал: в чем обвиняете вы человека сего?

    Они же сказали ему в ответ: если бы не был Он злодеем, мы не предали бы Его тебе.

    Новую «иудейскую наглость» понял, должно быть, Пилат: требуют, чтобы поверил им на слово и без суда скрепил приговор; хотят взвалить на него всю ответственность за гнусное дело.

    Пилат сказал им: возьмите Его вы и, по закону вашему, судите.

    Поняли, должно быть, и они, что попали в ловушку; молча проглотили обиду – напоминание об отнятом у них праве меча, jus gladii.

    Иудеи же сказали Пилату: нам не позволено предавать смерти никого. (Ио. 18, 29–31.)

    И начали обвинять Иисуса, говоря: мы нашли, что Он развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, делая Себя Христом – Царем. (Лк. 23, 2.)

    Это – главное обвинение, страшное не только для Иисуса, но и для самого Пилата: «Иисус – царь Иудейский».

    И когда обвиняли Его… Он ничего не отвечал. Тогда говорит Ему Пилат: слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя?

    Но Иисус не отвечал ему ни на одно слово, так что наместник очень дивился. (Мт. 27, 14.)

    …И настаивали, говоря: Он возмущает народ, начиная от Галилеи до сего места. (Лк. 23, 5.)

    Это и значит: «Возмутитель всесветный», – как некогда скажут об учениках Иисуса: «люди, Возмущающие вселенную» (Д. А. 17, 6).

    Пилат же опять спросил Его: Ты ничего не отвечаешь? Видишь, как много против тебя свидетельствуют.

    Но Иисус и на это ничего ему не ответил. (Мк. 15, 4–6.)

    Тогда Пилат опять вошел в преторию и призвал Иисуса. (Ио. 18, 33.)

    XII

    Руки, должно быть, велел у Него развязать; долго смотрел, глаз оторвать не мог от вдавленных веревками, на бледно-смуглой коже, красных запястий. «Как затянули, мерзавцы!» – может быть, подумал.

    Прямо повисли руки; складки одежды легли прямо. Веки на глаза опустились так тяжело, что казалось, уже никогда не подымутся; так крепко сомкнулись уста, что, казалось, уже не разомкнутся никогда.

    Пристальней вгляделся в лицо Его Пилат. «Сын богов?» Нет, лицо как у всех. Странно только, что как будто знакомо; точно где-то видел его, но не может вспомнить, где и когда: как будто во сне.

    И спросил Его Пилат: Ты – царь Иудейский? (Мк. 15, 2.)

    Римская гордыня, и удивление, и жалость в этом вопросе: «тебе ли несчастному, думать о царстве, с Августом Тиберием Божественным спорить?» Медленно тяжело опущенные веки поднялись; сомкнутые уста разомкнулись медленно.

    Ты говоришь (Мк. 15, 2), —

    услышал Пилат тихий голос, и еще яснее почувствовалось, что где-то, когда-то видел это лицо.[897]

    XIII

    «Ты – царь Иудейский?» – этот вопрос, и ответ: «ты говоришь», у всех четырех евангелистов, – слово в слово, тот же: врезался, должно быть, в память неизгладимо. Кажется, ответ подтверждается и внеевангельским свидетельством Павла:

    …доблестно исповедал Себя, ????????? ????… ?? ??????, перед Понтием Пилатом… Христос (Царь) Иисус. (I Тим. 6, 13.)

    В доме Каиафы, исповедал Себя перед лицом всего Израиля: «Я – Сын», а в претории Пилата, – перед лицом всего человечества: «Я – Царь». Если отвечает как будто уклончиво двусмысленно: «ты говоришь, а не Я», то потому только, что не может признать Себя «царем Иудейским», в том смысле, как это разумеет Пилат. Ложно понял бы тот оба прямых ответа: «Я Царь», и «Я не Царь». С более математическою точностью нельзя было ответить, и какое нужно было спокойствие, чтобы ответить так!.[898]

    Стоило бы только Иисусу сказать: «нет, Я не царь», и был бы спасен. Он и сам это знает, конечно; но воля Его пострадать все еще, и в этой второй Агонии, непоколебима: мужественно вольно идет на крест.

    Никто не отнимает жизни у Меня, но Я сам отдаю ее: власть имею отдать ее, и власть имею опять принять ее. (Ио. 10, 17–18.)

    XIV

    Очень вероятно, что весь разговор (кажется, впрочем, Иисус опять умолкает, после тех двух единственных слов: «ты говоришь», и говорит уже один Пилат; в этом правы синоптики, вопреки IV Евангелию), весь разговор, слишком для перевода внутренний, идет не по-арамейски, а по-гречески, без толмача. Сразу, может быть, не понял Пилат, что значит, на греческом языке, арамейское: «ты говоришь»: «да» или «нет»? Но вдумался – понял: «ты говоришь, что Я – царь. Я на то и родился и пришел в мир, – чтобы царствовать», – как верно понял Иоанн (18, 37). – «Доблестно исповедал Себя Христос-Царь, Иисус»; это, может быть, прочел и Пилат в лице безмолвного Узника.

    После такого признания из уст самого Подсудимого, должно бы судье, по букве закона, прекратив ненужный допрос, объявить приговор, потому что в Иудейской провинции, как сами же иудеи признают сейчас, «нет иного царя, кроме кесаря» (Ио. 19, 15). Но понял, вероятно, Пилат и то, что в этом деле буква закона мертва: здесь «совершенный закон – беззаконие совершенное», summa jus, summa injuria. В том, что Иисус считает Себя «царем Иудейским», не делая ничего для приобретения царства, Пилат не находит достаточной для приговора вины и продолжает тщетный допрос совершенно безмолвного, по синоптикам, а по Иоанну, почти безмолвного Узника.[899]

    XV

    Твой народ и первосвященники предали Тебя мне. Что же Ты сделал? —

    спросил Пилат.

    Царство Мое не от мира сего (Ио. 18, 35–36), —

    ответил будто бы Иисус, если верить, кажется, не первому, а одному из следующих, неизвестных «Иоаннов», творцов IV Евангелия. Мог ли бы так ответить Иисус? Кто сказал только что или дал понять: «Я Царь Иудейский», – Тот, если бы и мог сказать: «царство Мое не от мира сего», то, уж конечно, совсем не в том смысле, как это будет понято христианством за две тысячи лет. Чтобы ответить так, надо было бы Иисусу отречься от Христа – от самого Себя, и от главного дела всей жизни и смерти Своей:

    да приидет царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе.

    Нет, если бы только предвидел даже не первый, а один из последних «Иоаннов», что это слово так будет понято, то не вложил бы его в уста Господни.

    В этой темнейшей загадке христианства, кажется, главное и все решающее слово – «ныне».

    Ныне,

    , царство Мое не отсюда, —

    это никем никогда не услышано. «Ныне – сегодня – сейчас царство Мое еще не от мира сего; но уже идет в мир; будет и здесь, на земле, как на небе».

    Это почти понял, хотя бы на одно мгновение, даже такой «средний человек», как Пилат.

    Итак, Ты – царь? (Ты все-таки Царь?),

    (Ио. 1, 37), —

    повторяет он и настаивает, чтобы понять совсем. И слышит сказанный, или читает опять безмолвный, ответ Узника:

    Я на то и родился и пришел в мир, – чтобы царствовать.

    Понял Пилат почти, но не совсем: мелькнуло – пропало; было, как бы не было. «Царство Его не от мира сего – неземное, на земле невозможное, неопасное», – это понял Пилат уже не почти, а совсем, и, должно быть, успокоился, убедился окончательно, что перед ним не «злодей», не «бунтовщик», не «противник кесаря», а невинный «мечтатель», что-то вроде «Иудейского Орфея», безобидного, смешного и жалкого: такого казнить, все равно что ребенка. Понял это Пилат и, может быть, уже готовил в уме донесение в Рим: «в деле сем не нашел я ничего, кроме суеверия, темного и безмерного».[900]

    XVI

    Мытаря, блудницу и разбойника на кресте легче было полюбить Иисусу, чем «среднего человека», Пилата. Но если не полюбил, то, может быть, пожалел; предложил ему спасение за то, что он почти хотел Его спасти. Что-то сказал ему об истине, – что именно, мы не знаем, потому что слова, будто бы, Иисусовы:

    всякий, кто от истины, слушает гласа Моего (Ио. 18, 37), —

    слишком Иоанновы. Но ответ Пилата мы знаем с несомненной, исторической точностью; слышим его, как слышал Иисус; видим, как видел Он, в тонкой усмешке на бритых губах, страшную, как бы неземную, скуку, может быть ту самую, с какой будет смотреть Пилат на воду, мутнеющую от крови растворенных жил.[901]

    Что есть истина? (Ио. 18, 38), —

    в этом слове – «громовое чудо», как скажет Великий Инквизитор о трех Искушениях дьявола: «если бы слово это было бесследно утрачено, забыто, и надо было бы восстановить его, то вся премудрость земная могла ли бы изобрести хоть что-нибудь подобное?» О, конечно, не «среднего» ума человек говорит его, а тот, кто за ним: весь Рим – весь мир. Что, в самом деле, мог бы сказать весь мир самой Божественной Истине, призванной на суд его, как не это: «что есть истина?» Но, сколько бы ни спрашивал Пилат, Иисус молчит: уже не говорит, а делает. «Слово стало плотью», и всякое отныне слово человеческое с этим божественным деланием несоизмеримо. Он уже не говорящая, а Сущая Истина. «Что есть истина?» – на этот вечный вопрос мира сего – вечный ответ Сына человеческого: «Я».

    XVII

    И, сказав это слово, опять вышел Пилат к Иудеям, и сказал им: я никакой вины не нахожу в Нем.

    Так, в IV Евангелии (18, 38), а в III (23, 14):

    вы привели ко мне человека сего, как развращающего народ, и вот я… исследовал и не нашел Его виновным ни в чем том, в чем «вы обвиняете его.

    И опять, в IV Евангелии (19, 7–8):

    Иудеи же отвечали Пилату: мы имеем Закон, и по Закону нашему, Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим.

    И, услышав это слово… Пилат устрашился.

    Вспомнил, может быть, «сына богов», Тиберия.

    И, опять войдя в преторию, сказал Иисусу: откуда Ты?

    Но Иисус не ответил ему (Ио. 19, 9).

    Весь – тишина, молчание, тайна, ужас. И Пилат, может быть, сам удивился – «устрашился» того, что сказал. Вспомнил, как на полях Меггидонских, у подножия горы Гаризима, плачут самарийские флейты-киноры о боге Кинире-Адонисе:

    воззрят на Того, Кого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают о сыне единородном. (Зах. 10, 12.)

    Вспомнил, может быть, как страшно отомстил Фиванскому царю, Пентею, неузнанный и поруганный им, в человеческом образе, бог Дионис, такой же, как этот, – жалкий узник.[902]

    Но мелькнуло – пропало; было, как бы не было. И разгневался, должно быть, Пилат на себя, и на Него, за то, что почти было.

    Мне ли не отвечаешь? Или не знаешь, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя?

    Иисус молчал.

    Ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы не было тебе дано свыше; потому более греха на том, кто предал Меня тебе, —

    этот безмолвный ответ, может быть, прочел судия в глазах Подсудимого. Кто предал Его? Иуда, Ганан, Израиль? Нет, весь мир.

    С этой минуты, Пилат искал отпустить (оправдать) Его. (Ио. 19, 10–12.)

    Этого и прежде искал, но теперь – еще больше: смутно, может быть, хотя бы на одно мгновение, понял, что сам погибнет, если Его не спасет.

    XVIII

    Выйдя опять с Иисусом на Лифостратон, – в который раз? – увидел Пилат, что, только что пустынная, площадь наполняется народом, как водоем – вдруг пущенной водой. Снизу, с храмовой площади. —

    всходила толпа,

    , – живо вспоминает, как бы глазами видит, Марк. Если бы римский наместник не был так слеп к «презренным» иудеям, то пристальней вглядевшись в толпу, увидел бы, что это не настоящий народ, а поддельный, ряженый, – Гананова «кукла»: частью сиганимы, «стражи-блюстители» храма, дети знатных левитских родов; частью же храмовая челядь, слуги и рабы первосвященников, – самая черная чернь, заранее наученная, что, когда и по какому знаку делать; готовая, в угоду господам своим, не только «Сына Давидова», но и самого отца послать на крест.

    Первосвященники… возбудили чернь (научили,

    )… как погубить Иисуса. (Мт. 27, 20.)

    XIX

    К празднику же (Пасхи) наместник имел обычай отпускать народу одного узника, которого хотели. (Мт. 27, 15).[903]

    Был у них тогда знаменитый узник, по прозвищу Варавва, —

    так, у Матфея (27, 16), а у Марка (15, 7):

    в узах был (некто) Варавва, совершивший вместе с другими бунтовщиками убийство в народном возмущении.

    И, наконец, у Иоанна (18, 40), – «разбойник», ??????, а в некоторых кодексах,

    , «атаман разбойничьей шайки».[904]

    В нашем каноническом чтении,

    , – имя, а в древнейших и лучших кодексах Матфея и, может быть, Марка, – только прозвище: Bar Abba, что значит по-арамейски: «Сын Отца» – «Сын Божий», – одно из прозвищ Мессии; полное же имя: Иисус Варавва,

    .[905] Так, в лучших кодексах Матфея, читал Ориген, и глазам своим не верил: «имя Иисуса, должно быть, еретиками прибавлено, потому что оно неприлично злодею».[906] Как будто все в этом деле – не самое «неприличное», что было когда-либо в мире. Нет, лучшая порука в исторической точности всего Матфеева свидетельства о суде Пилата – то, что это страшное и отвратительное созвучье имен, как бы дьявольская игра слов: «Иисус Варавва – Сын Отца», – здесь не умолчано.

    Мы не можем не говорить того, что видели и слышали, —

    скажут ученики Господни тем, «кто запретит им говорить об Иисусовом имени» (Д. А. 4, 18–20), поймут, потому что любят Его, что в Иисусовом имени – «все наоборот»: позор человеческий – слава Господня.[907]

    Два «Мятежника», два «Освободителя», два «Христа»: Иисус и Варавва. Страшный тезка Сына Божия – сын дьявола. Выбор между ними сделает весь Израиль – все человечество, – мы знаем, какой.

    XX

    Этим-то созвучием имен: «Иисус Назорей – Иисус Варавва», и наведен был, вероятно, Пилат на простейшую и, как ему казалось, счастливейшую мысль: хитрого Ганана перехитрить, поймать в ловушку и спасти Невинного Помня, как встречен был «царь Иудейский», пять дней назад, в торжественном шествии в Иерусалим, мог ли сомневаться Пилат в выборе народа между «двумя Иисусами»?

    Итак… сказал им: кого же хотите, чтобы я отпустил вам: Иисуса Варавву или Иисуса, которого вы называете Мессией-Царем? (Мт. 27, 17.)

    Тогда закричали все. не Его, но Варавву! (Ио. 18, 40).

    Вряд ли понял Пилат сразу, что сделал; но вдумался – понял: «перехитрил Ганана, поймал в ловушку, спас Невинного!» – внутренне скрежетал на себя зубами. Хуже всего было то, что поставить рядом с осужденным на смерть злодеем Невинного – косвенно признать и Его достойным казни.

    XXI

    Крик в толпе усиливался; надо было что-нибудь решить.

    Что же хотите вы, чтобы я сделал с тем, кого называете вы «царем Иудейским»? (Мк. 15, 12)

    Только что это сказал, понял Пилат, что сделал новую глупость.

    Распни Его, распни!

    закричали все (Ио. 19, 6).

    Снова Пилат возвысил голос:

    …какое же зло сделал Он?

    Если бы эти беснующиеся могли что-нибудь слышать, какую страшную силу имел бы для них этот вопрос, в устах язычника – «пса»!

    Я ничего достойного смерти не нашел в Нем. Итак, наказав Его, отпущу. (Лк. 23, 22.)

    Но еще сильнее закричали все:

    если отпустишь его, ты не друг кесарю: всякий, делающий себя царем, – противник кесарю! (Ио. 19, 12).

    Глупость за глупостью, – увязал Пилат в трясине. Понял, что уже не Иисуса надо спасать, а себя. Медленно проплыли перед глазами его, в желтом тумане хамзина, две красные тени, – страшный старик на Капрее и подлый наушник его, Сейан.

    Бедный Пилат! Тщетно унизил «величие» римского суда, majestas immensa Romana; тщетно метался между Гаввафой и Преторией. Будет, может быть, спокойнее, когда увидит воду, мутнеющею от крови растворенных жил.

    XXII

    Услышав это слово («ты не друг кесарю»)… сел Пилат на судейское место. (Ио. 19, 13), —

    «курульное кресло»,

    , осененное римским орлом, держащим в когтях, над пуком связанных копий, дощечку с четырьмя заповедными буквами: S. P. Q. R. – Senatus Populusque Romanus.

    На площади сделалась вдруг тишина: знали все, что когда судия сел на судейское место, то объявлен будет приговор.

    Ликтор, подойдя к Пилату, подал ему две сложенные восковые дощечки – письмо Клавдии.[908]

    Праведнику тому не делай никакого зла, потому что я сегодня во сне много за Него пострадала (Мт. 27, 19), —

    прочел Пилат.

    Зришь ли, как всей своей тяжестью зыблется ось мировая?[909]

    Сломится ось еще не совсем, – снова починится; но по тому же месту сломится опять, уже совсем, и рухнет всей своей тяжестью. Сидя в мутнеющей от крови воде, вспомнит Пилат, как сидел тогда на Гаввафе, спасая Невинного.

    Поднял руку судия, не смея взглянуть в лицо Подсудимого, и сказал:

    вот Царь ваш!

    Но они закричали: возьми, возьми, распни Его!

    Пилат говорит им: царя ли вашего распну? Первосвященники же отвечали: нет у нас иного царя, кроме кесаря! (Ио. 19, 14–15.)

    Лучше играть в руку Ганану нельзя было, чем играл Пилат, сам на свою голову бунтуя народ.

    «Видя, что смятение, ???????, увеличивается» (Мт. 27, 24), – сам, как будто нарочно, подливает масла в огонь. Если бы даже была здесь не Гананова «чернь», а настоящий «народ» – весь народ Божий, Израиль, то в ярость пришел бы и он, оттого что язычник – «пес», ругается над святейшей надеждой Израиля – Мессией.

    В этом: «

    , возьми, возьми Его!» – слышится как бы крик задыхающейся ярости. Тот же крик, в двух шагах от той же Гаввафы, послышится, лет через двадцать, когда будет требовать народ смерти Павла:

    истреби от земли такого, ибо ему не должно жить! – … кричали, метали одежды и бросали пыль на воздух. (А. Д. 22, 22–23.)

    Смотрит Пилат на искаженные бешенством лица, на горящие нечеловеческим огнем глаза, и кажется ему, что это не люди, не звери, а дьяволы.

    XXIII

    Казни Его требуют не все; иные плачут, —

    скажет Пилат в «Евангелии от Никодима».[910] Этого, конечно, не мог он сказать. Но это могло быть, если б не могло, – надо бы поставить крест на человечестве: незачем было бы Сыну человеческому умирать и воскресать.

    Добрые плачут, или «спят от печали», а злые бодрствуют, действуют. Слезы добрых, в явном Евангелии, почти умолчаны; сказано о них, только в Апокрифе – Евангелии тайном. Смутно, впрочем, помнит Иоанн (18, 40), что требовали казни не все.

    Не Его (отпусти), а Варавву! – закричали все.

    Но «распни, распни Его!» – кричат только «первосвященники и слуги их» (Ио. 19, 6). Судя, однако, по дальнейшему, – не только они: очень вероятно, что и мнимый «народ» – действительная «чернь» – разделился надвое.

    Так же смутно помнит Лука (23, 48), что в Голгофской тьме, уже после того, как предал Иисус дух Свой в руки Отца, —

    весь народ, сошедшийся на зрелище сие, видя происходившее, возвращался, бия себя в грудь.

    Может быть, и не «весь народ», а только часть его: очень вероятно, что и здесь он разделился. Кажется, такое же точно «разделение» происходит и на площади Гаввафы; злые кричат: «распни», а добрые плачут, «бия себя в грудь».

    XXIV

    Поднял руку Пилат; колыхнулась голубая занавеска архиерейских носилок, как будто и за нею кто-то поднял руку, – и сделалась вдруг тишина.

    Может быть, не знал Пилат, что скажет сейчас; может быть, хотел сказать совсем другое, но как будто не он сам, а кто-то за него сказал:

    condemno, ibis in crucem.

    Осуждаю; пойдешь на крест.[911]

    XXV

    «Нет у нас иного царя, кроме кесаря», – только ли от Сына отрекаются? Нет, и от Отца, потому что у народа Божия, Израиля, Царь Единственный – Бог: «Господи! царствуй над нами один». Сын и Отец уйдут из дома Израиля:

    се, оставляется вам дом ваш пуст. (Мт. 23, 39.)

    Что такое казнь Иисуса? «Судебное убийство»? Нет, люди должны были признать Иисуса Христом, или казнить, – римляне, по своему закону, как «возмутителя всесветнего»; иудеи, тоже по своему закону, – как «богохульника». Если бы Савл, будущий Павел, был на Гаввафе, то кричал бы и он: «Распни!»

    Только ли иудеи распяли Его? Нет, и мы. «Кровь Его на нас и на детях наших». Сколько бы ни умывал руки Пилат, весь Рим – весь мир – этой Крови не смоет.

    Добрые плачут, «бия себя в грудь», или «спят от печали»; а злые бодрствуют, действуют, – кричат: «Распни!» Так было и будет всегда.

    Кто-то сказал: «Иисус был осужден справедливо, потому что весь дух Его учения находился в противоречии со всем существующим порядком вещей».[912] Так оно и есть, конечно. Весь вопрос в том, лучше ли «существующий порядок вещей» или то, чего хотел Иисус. Надо быть с Ним, чтобы Его оправдать. По всем законам, по всем «правдам», кроме Его, Он был и будет осужден всегда. «Ibis in crucem, пойдешь на крест», – этот приговор Пилата – приговор мира сего над Христом, во веки веков.

    Ныне суд миру сему; ныне князь мира сего изгнан будет вон (Ио. 12, 31), —

    это одна из двух возможностей, а другая: ныне суд мира сего – над Христом; ныне Христос изгнан будет вон. Надо ли говорить, какая из этих двух возможностей осуществляется в мире сейчас?

    XXVI

    «Ликтор! руки свяжи ему – будет бит. Lictor, conliga manus, verberetur», – к смертному приговору должен бы давеча прибавить Пилат, но, вероятно, не имел силы; только молча, уходя с Лифостратона, махнул рукою ликтору, и тот уже знал, что надо делать.[913]

    Воины отвели Иисуса внутрь двора, в преторию, и собрали на Него всю когорту. (Мк. 15, 16.)

    Маловероятно, чтобы весь гарнизон Антониевой крепости, римская когорта,

    , состоявшая тогда из 600 человек, не нарушая дисциплины, могла сойтись во внутреннем дворе «преторианского лагеря», castra praetoriana, для поругания осужденного узника.[914] Кажется, Марк называет целое вместо части, – «когорту», вместо манипула, в 120 человек, или даже центурии, в 60 человек.[915]

    Только одним-единственным словом вспоминает Марк то, что произошло во дворе:

    предал Иисуса (Пилат) на распятие, бичевав, ???????????, —

    сухо, кратко, как будто «бесчувственно», по общему, кажется, для Страстей Господних, правилу: чем ужаснее, тем безмолвнее.[916] Слишком большое чувство в словах не выражается: так, из опрокинутой вдруг, слишком полной бутылки не льется вода. Тем, кто от привычки забыл, что значит: «Сын Божий бичуется людьми», – этого уже никакие слова не напомнят.

    «Бич», flagellimi, по римским законам, предшествует кресту.[917] Римские граждане освобождены от этой позорной казни провинциалов и рабов. «Бич ужасающий», flagellimi bombile, – содрогается, при одном имени бича, Гораций.[918] Бич – «половина смерти, media mors», говорит Цицерон.[919] И даже «зверь», Домициан, бичу ужасается.[920] Бич, может быть, страшнее креста.

    Донага раздев, бичуемого привязывают к низкому столбу, в слегка наклоненном положении, со скрученными за спиною руками.[921] Несколько «опытнейших» в этом деле, палачей-ликторов[922] наносят удары со всех сторон, и бичи, состоящие из ремней с вложенными в них, острыми, костяными или свинцовыми шариками, не только бьют по телу, но и вонзаются в него, «рубят, режут, рвут».[923] Часто уносят бичуемых замертво, а иногда забивают и до смерти.[924]

    Так как бoльшая или меньшая сила ударов зависит от «опытнейших» палачей, то и немногими ударами они могут забить жертву насмерть, или сделать бичевание сравнительно легким. Судя по тому, что Иисус сохранит достаточно силы, чтобы, сидя на шутовском престоле, вынести поругание воинов и потом нести крест от Антониевой крепости до городских ворот, Пилат велел бичевать Его «легко». Но все-таки страшно подумать, как под бичами капала редкими каплями, а потом, все более частыми, и, наконец, струёй полилась на белую пыль площади красная кровь.

    Так, полною платою расплатился Господь за Тайную Вечерю:

    вот тело Мое, вот кровь Моя.

    XXVII

    Плотники, должно быть, тут же, на дворе, изготовили три креста для трех распинаемых, Иисуса и двух разбойников. В верхних концах крестных столбов выдолбили для поперечных балок-перекладин, patibuli, нужные выемки. Гулким эхо стены казарм, окружавших двор, повторяли стук молотков.

    После бичевания, до крестного шествия, оставалось свободное время, пока работали плотники. В это-то, кажется, время, воины, назначенные для совершения казни, и придумали себе от скуки забаву с «царем Иудейским».

    Вспомнили весенние игры. Сатурналии, в которых сошедшего с неба на землю, поруганного людьми и убитого бога-царя Золотого Века, Сатурна, изображал осужденный на смерть злодей: ряженного в шутовскую порфиру, сажали его на шутовской престол, поклонялись ему, исполняли все его прихоти, потом вешали.[925] «Все происходило, как в театральных зрелищах», – вспоминает один из свидетелей.[926] Игрища, подобные римским Сатурналиям, совершавшиеся также у персов, вавилонян, а может быть, и у древних египтян, восходят, через мистерию-миф о поруганном и убитом людьми, боге солнца, Ра, к незапамятной древности, – к тому, что наука называет «преисторией», миф – «Атлантидой», а Откровение – «первым, допотопным миром».[927] Это – как бы вечно повторяющийся бред всего человечества – дьявольская, на Сына Божия карикатура – откинутая назад, до начала времен, исполинская тень того, что произошло во дворе Пилатовой претории, в 31–32-м году нашей эры, 6–7 апреля, в Страстную Пятницу, в 9-м часу утра.

    XXVIII

    Воины, должно быть, вынесли на площадь из казармы походный стул центуриона и, поставив его посередине площади, посадили на него Иисуса, нагого, окровавленного, после бичевания. Кто-то, найдя валявшееся тут же, на дворе, служившее для подтирания ног, лохмотья воинского красного плаща, sagum, paludamentum, накинул его на плечи Ему, вместо царского пурпура;[928] кто-то, вынув, может быть, из кучи хвороста, служившего для растопки ночных костров на дворе, колючую ветку терновника, возложил ее на голову Его, вместо царского венца;[929] кто-то вложил Ему в связанные руки, из той же кучи, тростник, вместо царского скиптра.

    И, становясь перед Ним на колени… поклонялись Ему, говоря: радуйся. Царь Иудейский! (Мт. 26, 28–29; Мк. 15, 17–18.)

    «Ave, Rex ludaeorum!» – вместо «Ave, Caesar Imperator!» И прибавляли обычное приветствие римских воинов кесарю: «ave, Caesar Victor Imperator!» – «Кесарь Победитель, радуйся!»[930] – как бы сам дьявол, устами человеческими, ругался над Тем, Кто сказал: «Я победил мир» (Ио. 16, 33).

    И плевали на Него, и, взявши тростник, били Его по голове. (Мт. 27, 30.)

    «Царь ужасного Величия», Rex tremendae majestatis, – сатурнальное чучело, кукольного театра Гананова кукольный царь.

    Се, человек! Ессе homo (Ио. 19, 5), —

    это слово Пилата, вероятно исторически подлинное, – тоже «громовое чудо», такое, что «всей премудрости земной не хватило бы, чтоб изобрести его». Слово это мог сказать «почти милосердный» Пилат, увидев случайно, издали, и тотчас, может быть, прекратив недостойное «римского величия», поругание Смертника.

    Там, во дворе Каиафы, иудеи ругались над Сыном Божиим, Царем Небесным, а здесь, во дворе Пилата, римляне ругаются над Сыном человеческим. Царем земным. Но сколько бы люди ни ругались над Ним, поймут когда-нибудь, что в этом терновом венце, в этой кровавой порфире, – единственный Царь.

    И, глядя на это, сердце наше двумя чувствами раздирается, – одно: миру ничем не спастись, кроме этого; а другое: не лучше ли бы миру погибнуть, чем этому быть?

    XXIX

    И, когда надругались над Ним, сняли с него багряницу, и одели Его (снова) в одежды Его, и повели на распятие. (Мт. 27, 31.)

    Сам распинаемый должен был, по римскому закону, нести крест, или, точнее, так как цельный крест составлялся только на месте казни, из вбитого в землю кола, palus, и укрепленной на нем перекладины, patibulum, то осужденный нес одну из этих двух частей креста, или связанные веревками, обе.[931] Сами римляне не должны были касаться «проклятого дерева»: значит, не было особенной жестокости в том, что воины заставили Иисуса нести крестный кол.[932]

    Кто хочет идти за Мною… возьми крест свой и следуй за Мною. (Мк. 8, 34.)

    Кто не несет креста своего, тот Мне не брат, —

    это Он говорит и делает: первый из всех, на земле Крест несущих, – Он Сам.[933]

    Двое разбойников шли вместе с Ним, по улицам, еще празднично-пустынным в этот утренний час. «Казнью заведующий, сотник»[934] нес, впереди шествия, крестную, белого дерева, дощечку, titulus crucis, ?????,[935] с надписью крупными, черными буквами, римскими, греческими и еврейскими (Ио. 19, 19–20), так, чтобы все могли прочесть и понять:

    Rex Judaeorum.

    .

    Malka di lehudaje.

    Царь Иудейский. (Мк. 15, 26).

    Выходя же, встретили некоего Киренеянина, по имени Симона… шедшего с поля… и возложили на него крест, чтобы он нес его за Иисусом (Мк. 15, 21; Мт. 27, 32; Лк. 23, 36).

    Сам, должно быть, уже не мог нести. Судя по тому, что Симона встречают, «идущего с поля»,

    , – слово «выходя»,

    , у Матфея, значит: «выходя из города». А если так, то Иисус нес крест или перекладину, patibulum, от Антониевой крепости до городских ворот, что свидетельствует о несокрушимой, после бичевания до распятия, духовной и телесной крепости Мученика. Так понял Иоанн (19, 17):

    Сам неся крест свой, вышел на Лобное место. Голгофу.

    10. Распят

    I

    «Крест был найден, сверх надежды», – сообщает церковный историк Евсевий о сделанной будто бы императором Константином находке Креста Господня на дне колодца, под мусором от развалин, воздвигнутого на месте Голгофы, Венерина капища.[936] «Сверх надежды найден» – значит: «был потерян, забыт, безнадежно». Помнит убийца, где убил человека, а где Сын Божий убит людьми, люди забыли.

    Если мы и знали Христа по плоти, то теперь уже не знаем (II Кор. 5, 16),

    – эту Павлову загадку разгадали православные так же почти, как еретики-докеты: «тенью только страдал», passum fuisse, quasi per umbram.[937] Если бы не только «тенью», – то могли ли бы люди забыть, где страдал, и через пятнадцать веков недоумевать, что целуют, истинный ли Крест или мнимый, тело или тень?

    II

    Чт? бы почувствовали Петр и «толмач» его Марк, если бы знали, что это будет? Могло ли бы им прийти в голову, что когда-нибудь одного слова «Голгофа» будет уже недостаточно, чтобы сразу напомнить людям, то место, где Господь был распят? В первых, ближайших к Иисусу, двух поколениях, от 60-х годов, когда в Римской общине записывает Марк «Воспоминания» Петра, до 90-х годов, когда в общине эфесской записывает «Иоанн Пресвитер» «Воспоминания» Иоанна Апостола, память о Голгофе еще так жива, что люди, если бы даже хотели, не могли бы забыть это страшное место, потому что нет и, вероятно, не будет другого события во всемирной истории, изображенного с такой наглядной точностью, как это. В каждом слове всех четырех свидетелей чувствуется, что стоит им только закрыть глаза, чтобы все увидеть снова так, как будто оно происходит перед их глазами сейчас.

    И вот все-таки забыли.

    III

    Самое строение почвы около Иерусалима могло бы напомнить людям место Голгофы. Стены города всюду возвышаются над кручами, кроме одной стороны – северо-западной, где холмистая равнина спускается отлого; только здесь и могла быть Голгофа.[938]

    Близко к городу было то место, где распят Иисус, —

    все еще помнит – видит Иоанн (19, 20), помнит и Послание к Евреям (13, 12), Иоанну почти современное:

    вне городских ворот пострадал Иисус.

    Помнит и Марк (19, 29): шесть часов, от девяти утра, когда Господь был распят, до трех пополудни, когда Он умер, идут, не переставая, «прохожие», ???????????????, мимо Распятого, «ругаясь над Ним»,

    Точность всех этих Новозаветных свидетельств подтверждается и римскими историками. «Мы (римляне) имеем обыкновение ставить кресты у больших дорог, чтобы проходящие, видя распятых, страшились».,[939] «полезнейшего ради примера», res saluberrimi exempli.[940]

    Кажется, к северо-западу от Иерусалима, в предместий Безафа (Bezatha), в углу, образуемом двумя городскими стенами,[941] на одном из тех пустырей или свалочных мест, какие бывают под стенами больших городов, – близ кладбища с высеченным в скале новым гробом Иосифа Аримафейского (Ио. 19, 41; Мт. 27, 60), у большой дороги или на перекрестке нескольких больших дорог, находилось отовсюду видное, римскими палачами излюбленное место казни, по-латински calvarium, «лысое», по-гречески, ???????, «лобное», а по-арамейски gol-gol'tha, «мертвый череп».[942] Голый, круглый, скалистый бугор, может быть, с тремя оставшимися от покинутой каменоломни, какие встречаются доныне в этих местах, темными дырами, как бы пустыми глазницами и оскаленным ртом, совершенное подобие мертвого черепа, – вот что такое Голгофа.

    Если арамейское слово gol-gotha значит: «холм Гоаф», goath,[943] то, может быть, у пророка Иеремии (31, 38–40) уцелела вещая память о месте Голгофы.

    Шнур землемерный —

    (меряющий землю и все земное небесною мерою Креста), —

    шнур землемерный пойдет – (от ворот северо-западного угла Иерусалимских стен) – до холма Гарива и обойдет холм Гоафа (Голгофу).

    И вся долина трупов и пепла, все выжженные до потока Кедрона места… будут святынею Господу: не разрушится она и не уничтожится вовек.

    Помнит как будто пророк нами забытое, видит невидимое нам, самое святое и проклятое место Земли – Голгофу.

    IV

    Чтобы не тратить лишнего дерева (особенно здесь, на Иерусалимских безлесных высотах), кресты большею частью делались низкие, ровно такой вышины, чтобы только земли не касались ноги распятого.[944] Оба разбойника повешены были, вероятно, на таких низких крестах. Но и высокие изредка делались, должно быть, для важнейших, государственных, преступников.[945] Судя по тому, что Иисусу подают напитанную уксусом губку на конце «тростника» (Мк. 15, 36) или «копия»,

    , как в древнейших и лучших кодексах Иоанна (19, 29), а не «иссопа», ??????, как в нашем каноническом чтении (губку, да еще напитанную уксусом, отяжелевшую, нельзя насадить на короткий и хрупкий стебель былинки иссопа-майорана),[946] судя по этому, Иисус был распят на высоком кресте.[947] Та же насмешка, может быть, и здесь, как в крестной надписи «Царь Иудейский»: высшее, царское место – Царю. Так исполнилось слово Господне:

    когда вознесен буду от земли, всех привлеку к Себе. (Ио. 12, 32).

    V

    Два креста были у римлян: столб с наложенной на него перекладиной, patibulum, крест «безглавый», в виде греческой буквы tau. T, crux patibulata, и крест «возглавленный», crux capitata, с перекладиной, вставленной в зарубку немного пониже верхнего конца столба, как бы главы креста; это наш церковный крест, †.[948]

    Вкладывать поперечное бревно патибула и укреплять его гвоздями или хотя бы просто веревками в выемке, сделанной на верхнем конце столба, легче и проще, плотничьей работы меньше требует, чем вставлять и укреплять то же бревно в зарубке, сделанной ниже этого конца, – «возглавлять», «перекрещивать» крест. Вот почему такие простые, легкой работы, «безглавые» кресты назначались, вероятно, для обыкновенных злодеев, таких, как те двое, вместе с Иисусом распятые; а более сложные, тонкой работы, «перекрещенные», – для важнейших, опять-таки государственных, преступников, таких, как этот «виновник мятежа», «противник кесаря», «оскорбитель величества», «Царь Иудейский» – Иисус Назорей.

    Помнит убийца, каким из двух, бывших у него, ножей зарезал человека, а на каком из двух, бывших тогда, крестов распят Сын Божий, люди забыли.

    Поздние учителя Церкви, III–IV веков, помнят, что Господь был распят на кресте «безглавом». «Греческая буква tau и наше латинское Т имеют вид креста Господня», – верит Тертуллиан[949] ложно понятому Иезекиилеву пророчеству (9, 4–6):

    сделай знак на челах людей скорбящих и воздыхающих.

    В подлиннике еврейском не сказано, какой «знак». Но Семьдесят Толковников, ничего, конечно, не зная о Кресте Господнем, увидели в этом знаке греческую букву Т – «безглавый», не истинный для нас, не «перекрещенный» крест.

    Этому ложному свидетельству поздних Отцов поверила с жадным злорадством почти вся левая критика – надо ли говорить, почему? Слишком хотелось бы ей превратить Голгофскую историю – мистерию – в «миф»; обезглавить, уничтожить Крест.

    Самые ранние, внеевангельские свидетели II века, св. Юстин Мученик и св. Ириней Лионский, видевшие, может быть, тех, кто своими глазами видел крест на Голгофе, помнят истинный, «возглавленный», «перекрещенный» Крест, crux capitata.[950] Нет никаких оснований не верить этому свидетельству. А если так, то наше церковное крестное знамение исторически подлинно; подлинно и все наше родное, детское, тысячелетнее, сначала церковное, а потом и мирское, видение Голгофы: голый круглый холм, подобие мертвого черепа, с тремя на нем крестами: два низких, «безглавых», разбойничьих, и один высокий, «возглавленный», – Господень.

    VI

    Истинный Крест – «перекрещенный». «Скрещивается все», – что это значит, понял бы, может быть, тот, кто сказал: «противоположное – согласное»; «Логос прежде был, нежели стать земле»; лучше многих христиан понял бы Гераклит, что хотел сказать Павел:

    Он – (Распятый) – есть мир наш, соделавший из обоих одно и разрушивший стоявшую между ними преграду. (Ефес. 2, 14–16).

    В сердце Распятого, в сердце Креста, скрещиваются две линии: горизонтальная, земная, и вертикальная, небесная.

    Все, что на небе и на земле, возглавить Христом (Ефес. 1, 10), —

    вот Крестного Знамения Божественная геометрия – «землемерный шнур» Иезекиилев. В Логосе – Крест и в космосе: прежде чем стать земле, был Крест. Все – от него и к нему. Если бы один из двух мимо земли пролетающих Ангелов спросил: «Что на земле?», то другой ответил бы: «Крест».

    «Царство Божие есть опрокинутый мир», а рычаг опрокидывающий – Крест.

    Опыт наших детских снов: «перекреститься – отогнать дьявола», – может быть, и в смерти нас не обманет: «перекреститься – смерть отогнать».

    Верующий в Меня не умрет вовек (Ио. 11, 26), смерти вовек не увидит. (Ио. 8, 52).

    Смерть убивающий меч – Крест. Надо ли говорить, кто хотел бы сломать этот меч?

    VII

    «Все ученики, оставив Его, бежали», – по свидетельству Марка-Матфея (14, 50; 26, 56) о Гефсимании; или, по страшному слову Юстина, кажется, внеевангельскому «воспоминанию» апостолов:

    все… отступили от Него и отреклись,

    .[951]

    Это значит: не было никого из учеников на Голгофе. В этом правы синоптики вопреки IV Евангелию (19, 26–28, 35), потому что не могло не исполниться слово Господне:

    все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь. (Мк. 14, 26.)

    Нет никакого сомнения, что Марк, если бы только мог, кончил бы Евангелие так же, как начал, – по личным «Воспоминаниям» Петра. Но вот, не мог: эта путеводная нить обрывается для него во дворе Каиафы по отречении Петра двумя, должно быть, из собственных уст его услышанными словами:

    начал плакать. (14, 72.)

    Плачет Петр, слезы льет о себе, а как за него льется Кровь на Голгофе, не видит. Криком петуха заглушен для него стук вбивающих крестные гвозди молотков.

    Как умирал Иисус, никто из учеников Его не видел, а между тем надо быть слепым и глухим к истории, чтобы не почувствовать, читая евангельский рассказ о Голгофе, что все это чьими-то глазами увидено, чьими-то ушами услышано. Чьими же? Марк отвечает на этот вопрос точной ссылкой на три свидетельства – как бы три, с разных сторон на лицо Распятого во тьме Голгофы падающих света: два – внешних, один – внутренний.

    VIII

    Первое свидетельство – о первых, должно быть, минутах Распятия – идет от Симона Киринеянина, «отца Александрова и Руфова», как в самом начале рассказа напоминает Марк (15, 21); зачем и кому напоминает – чтоб это понять, вспомним Павла:

    Руфа, избранного в Господе, приветствуете (лобзанием святым) (Рим. 16, 13), —

    пишет Павел той самой Римской общине и почти в то самое время, где и когда записывает Марк «Воспоминания» Петра. Это значит: Руф (римское имя), а может быть, и брат его Александр (греческое имя) – члены Римской общины: вот почему на них и ссылается Марк, как на первых и ближайших свидетелей. Слышали Руф и Александр от отца своего, Симона, о том, что происходило на Голгофе, а тот видел это своими глазами. Выпавшую на дворе Каиафы из рук Петра-очевидца нить воспоминаний подхватывает Симон, а от него – Марк.[952]

    Несший крест мог что-то знать о Кресте, чего другие не знали. Симон, донеся крест до Голгофы, не был, вероятно, отпущен римлянами тотчас: чужие руки им были нужны, чтобы не пачкать своих о «гнусное дерево». А если так, то Симонов глаз, иудейский, мог подглядеть; ухо его, иудейское, могло подслушать то, чего римские глаза и уши не видели и не слышали. Симоново свидетельство важно для нас потому, что именно здесь, на Голгофе, где Иудеи «Царя» своего распяли, нам всего нужнее и труднее понять, что значит:

    от Иудеев спасение. (Ио. 4, 22.)

    IX

    Первое – о первых минутах Распятия свидетельство – иудейское; второе – о минутах последних – римское, «заведующего казнью сотника», centurio supplicio praepositus, – Лонгина или Петрония (имена его в поздних апокрифах).[953]

    Сотник же, стоявший напротив Него,

    (Мк, 15, 39), —

    видел, как умирал Иисус. «Стал напротив», чтобы лучше видеть; пристально, должно быть, вглядывался в лицо Умирающего; целыми часами мог Его наблюдать.[954] И римский глаз подглядел, римское ухо подслушало то, чего иудейские глаза и уши не видели и не слышали. Лучше своих понял чужой. «Рим» значит «мир»: все язычество – все человечество – присутствует здесь, на Голгофе, в лице этого римского сотника. Только этим ключом – Крестом – отомкнется, по слову Павла (I Кор. 16, 9), «широкая дверь» для язычников; только здесь взойдет «свет к просвещению язычников» (Лк. 2, 32).

    Вот почему для нас особенно важно свидетельство, может быть, и не будущего «святого», Лонгина, каким сделают его Апокрифы, а такого же, как мы, вечно грешного: его глаза, видящие лицо Распятого, – наши; уши его, слышащие последний вопль Умирающего, – наши.

    X

    Третье свидетельство, от первой минуты Распятия до последней, – внутреннее, для нас уже «христианское», – Галилейских жен.

    Были же (там) и жены, —

    связывает Марк уже явно, союзом «и», ???, те два внешних свидетельства с этим, внутренним.

    Были же (там) и жены, смотревшие издали,

    .

    «Издали» смотрят, должно быть, потому, что место казни оцеплено римскою стражею.[955]

    Между ними была и Мария Магдалина, и Мария, мать Иакова Меньшого и Иосии, и Саломея… и другие многие, пришедшие вместе с Ним (Иисусом) в Иерусалим. (Мк. 15, 40–41.)

    Почему из «многих» Марк называет по имени только трех, понятно лишь в том случае, если он ссылается на них как на ближайших и достовернейших свидетельниц.[956]

    …(Женщины эти), следуя за Ним, служили Ему и тогда, когда Он был еще в Галилее, —

    неожиданно для нас приподымает Марк завесу над целой неизвестной стороной жизни Иисуса Неизвестного, уже не мужской, а женской: только мужское Евангелие – до Голгофы, а здесь начинается и женское.

    Не было ли среди этих Галилейских жен и той Марии Неизвестной, кто «приготовила тело Господне к погребению», умастив его миром на Вифаниевской вечере, – «другой Марии», упоминаемой в I Евангелии дважды: сначала при Погребении:

    там была Мария Магдалина и другая Мария,

    , сидевшие против гроба (Мт. 27, 61) —

    и потом, при Воскресении:

    на рассвете первого дня недели пришла Магдалина и другая Мария посмотреть гроб. (Мт. 28, 1.)

    Все ученики бежали – «отреклись» от Него; верными Ему остались ученицы. Слабые жены сильнее мужей: вера Камня-Петра песком рассыпалась, а вера Марии – камень. Мужественность в любви оказалась бессильной; сильною – женственность. Солнце мужской любви заходит в смерти; солнце женской – взойдет в Воскресении.

    Только любящая знает, как умирает Возлюбленный, знает Иисуса умирающего только Мария, Неизвестного – Неизвестная.

    XI

    Был час третий, и распяли Его. (Мк. 15, 25.)

    Только одно слово – у всех четырех свидетелей: «распяли»,

    Здесь о распятии, так же как там, о бичевании, молчат уста – сердце молчит: так не льется вода из опрокинутой вдруг слишком полной бутылки.

    «Места не хватало для крестов, и крестов – для распинаемых», – вспомнит очевидец Иосиф Флавий о множестве крестов под стенами осажденного Иерусалима;[957] то же мог бы вспомнить Иосиф Плотник, очевидец восстания Иуды Галилеянина. Вот почему не надо было в те дни объяснять, что значит: «распяли». А чтобы и нам понять, что это значит в устах Марка-Петра, вспомним, что сам Петр будет распят.

    Я сораспялся Христу, ??????????????? (Гал. 2, 21), —

    мог бы и он сказать, как Павел. Этого одного слова было достаточно, чтобы лет через двенадцать выступили «крестные язвы», ????????, на теле Павла (Гал. 6, 17), а через двенадцать веков – на теле Франциска Ассизского.

    И привели Его на место Голгофу… И давали Ему пить вино (смешанное) с миром. (Мк. 15, 22–23).

    «Знатные иерусалимские женщины предлагали идущим на смертную казнь кубок вина с разведенным в нем зернышком ладана, дабы помрачить их сознание», – невольно подтверждает Талмуд евангельское свидетельство.[958] К миру или ладану прибавлялась иногда и маковая вытяжка, по-арамейски rosch, опиум.[959]

    Этого одуряющего напитка Иисус не принял: мук Своих не захотел облегчать ценою беспамятства. Молча устраняющее кубок движение руки лучше всех слов дает нам заглянуть в бестрепетное мужество Его пред лицом смерти.

    XII

    Крестная казнь начиналась с того, что палачи раздевали смертника по римскому обычаю догола;[960] но так как римляне в покоренных землях не нарушали без крайней нужды местных обычаев, то, вероятно, уважали и здесь, на Голгофе, иудейский обычай покрывать наготу повешенного куском ткани спереди.[961] Помнит и «Евангелие от Никодима», что Иисус на кресте опоясан был узким, по чреслам, «лентием».[962] Но многие учителя Церкви утверждают наготу Его совершенную: «Наг был второй Адам на кресте, так же как первый в раю».[963] С точностью мы этого не знаем. Благостно целомудренно покрыла наготу Господню сама История – здесь уже Мистерия. Не будем же и мы подымать ее святого покрова.

    Смертника, раздев донага, клали на спину, и четыре палача держали его за руки и за ноги, чтобы не бился, а пятый, вгоняя молотком длинные «крестные гвозди», masmera min haselub, в мякоть ладони сначала правой руки, а потом – левой, прибивал их к обоим концам патибула.[964]

    Masmera min haselub,

    длинные гвозди креста, —

    этих трех слов пронзающий звук слышался, может быть, Иисусу-отроку в стуке молотка в мастерской плотника Иосифа, вбивавшего длинные черные гвозди в белую, как человеческое тело, доску нового дерева. Тот же стук, с тем же пронзающим звуком, —

    masmera min haselub, —

    раздался и здесь, на Голгофе, глухо, в желтом тумане хамзина, в безответной глухоте земли и неба.

    Жены, смотревшие издали, может быть, хотели бы закрыть глаза, чтобы не видеть, но не закроют – увидят, как длинные черные гвозди войдут в белое тело; уши хотели бы заткнуть, чтобы не слышать, но не заткнут – услышат, как достучит молоток.

    Слушает небо, и земля, и преисподняя: не было такого звука в мире и не будет до последней трубы Архангела.

    ??II

    С помощью веревок и лестницы или особого рода вил, furcilla, подымали перекладину, патибул, вместе с пригвожденным к ней на заранее вбитый в землю столб, по-латыни palus, по-гречески ???????, по-арамейски selib, и прибивали ее гвоздями или привязывали веревками к выемке, сделанной в «перекрещенном кресте», crux capitata, немного пониже верхнего конца столба.[965]

    Чтобы тяжесть иногда полутора суток висящего тела не разорвала прибитых гвоздями ладоней, телу давали одну из двух точек опоры: или, что бывало чаще, распятого сажали верхом на прибитый к середине столба и кверху в виде рога загибавшийся «колок», sedile,

    , или упирали ногами в прибитую внизу столба, чуть-чуть приподнятую подножную дощечку, pedale, suppendaneum, так что обычное для положения распятого слово двояко: «висит» или «сидит» на кресте, sedens in cruce1.[966]

    Гнусного «колка» в кресте Господнем не только изобразить, но и помыслить нельзя: вот почему вся церковная, а потом и светская живопись изображает крест с подножной дощечкой. Будем, однако, помнить, что Иисус, идучи на крест, шел и на этот позор, и благословим снова целомудренно опущенный и здесь покров Истории – Мистерии.

    Ноги повешенного прибивали к столбу или порознь, одну рядом с другой двумя гвоздями, или вместе, одну на другую одним большим гвоздем – железным стержнем.

    Очень далеко разносился и будет разноситься до конца времен, до края земли, стук молотка по большому гвоздю, входящему в ступни Господни. Мы этого не слушаем, а все-таки слышим, потому что ухо человеческое создано так, чтоб это слышать.

    XIV

    И была (на кресте) надпись вины Его: «Царь Иудейский» (Мк. 15, 26), —

    сделанная, должно быть, черными буквами на белой дощечке, titulus, ???????, той самой, что несли перед Ним давеча в крестном шествии, а теперь прибили над головой Его к верхнему концу столба.[967] Буквы шли, вероятно, для четкости и сбережения места, не в строку, а в три столбца, на трех языках, «еврейском, греческом и римском» (Ио. 19, 21). В этой трехъязычной надписи – первое явление Христа – Царя Всемирного.

    Будет возвещена сия Блаженная Весть Царства по всей вселенной, во свидетельство всем народам (Мт. 24, 14), —

    это слово Господне здесь уже, на кресте, исполняется: только эти, пронзенные гвоздями руки обнимут мир; мир обойдут только эти пронзенные ноги.

    Итак, Ты – Царь? —

    на этот вечный вопрос Пилата – Рима – мира – вечный ответ Того, Кто стоит на жалкой подножной дощечке креста:

    ты говоришь, что Я – царь. (Ио. 18, 37.)

    И сколько бы люди ни ругались над Ним, знают они, или узнают когда-нибудь, что Царь единственный – Он.

    Первосвященники же Иудейские сказали Пилату: не пиши: «Царь Иудейский», но что Он говорил: «Я – Царь Иудейский».

    Но Пилат отвечал им: что я писал, то писал. (Ио. 21–22.)

    Слишком похоже на Пилата – на весь Рим – это «каменное» слово: quod sripsi, sripsi, чтобы не быть исторически подлинным. Или еще сильнее, точнее: quod scriptum est, est scriptum, «что писано, то писано».

    Сын человеческий идет, как писано о Нем. (Мк. 14, 21.)

    Сказываю же вам (о том) теперь, прежде чем сбылось, дабы, когда сбудется, вы поверили, что это Я. (Ио. 13, 19.)

    Так же, как это слово Пилата, – здесь, на Голгофе, все божественно двусмысленно, пророчески прозрачно, как бы внутренним свечением светится.

    XV

    Крест, нарисованный красными полосками, чуждый, страшный, мохнатый, точно из звериного меха, на речной гальке найденный в Мас д'Азильской ледниковой стоянке;[968] бронзовые, Бронзового века, крестики-спицы в колесиках;[969] крест бело-серого волнистого мрамора, найденный в развалинах Кносского дворца на о. Крите, от середины или начала II тысячелетия;[970] множество крестов – на Юкатане, в царстве Майя.[971] Крит и Юкатан – может быть, две единственные уцелевшие сваи рухнувшего моста-материка через Атлантику – того, что миф называет «Атлантидой», знание – «праисторией», а Откровение – «первым, допотопным человечеством», – и на обеих сваях – Крест.[972] Что это, случай или пророчество? Выбор и здесь, как везде в религии, свободен. Но если даже все эти кресты – лишь «солнечно-магические знаки» – упрощенные, с отломанными углами, свастики,

    , то возможная чудесность в сходстве доисторического креста с Голгофским не отменяется, потому что и он в известном смысле – «магический знак» победы вечного Солнца – Сына.

    О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказали пророки (Лк. 24, 25), —

    не только в Израиле, но и во всем человечестве!

    Крест на Голгофе как бы откинул назад, до начала времен, исполинскую тень, движущуюся так, что по ней можно узнать, что произойдет на кресте, как по движущейся тени человека можно узнать, что делает сам человек.

    Руки и ноги Мои пронзили.

    Делят ризы Мои между собою, и об одежде Моей кидают жребий. (Пс. 21, 17, 19).[973]

    «Этого не могло быть, потому что это слишком точно предсказано», – решает кое-кто из левых критиков: но ведь может быть и наоборот: это было, и потому, предсказано. Выбор и между этими двумя возможностями опять свободен.

    «Петельный крест», ankh,

    , у древних египтян – знак «вечной жизни», а древнемексиканское племя тласкаланов (Tlaskalan) называет ствол дерева в виде креста с пригвожденной к нему человеческой жертвой Древом Жизни.[974] Это почти так же «удивительно – ужасно», как возможное предсказание Голгофы в псалме Давида.

    Точность почти геометрическая, с какою откинутая назад, до начала времен, движущаяся тень Креста совпадает с тем, что происходит на Кресте, – вот «удивительное – ужасное» в этих возможных пророчествах или случаях. Здесь уже сама история, как бы не вмещаясь в себе, переплескивается в мистерию.

    То, что Иисус распят, кое для кого почти так же невероятно, как то, что Он воскрес.

    XVI

    Подлинно ли евангельское сокровище семи крестных слов Господних? Точное знание могло бы нам ответить: никакой человек, находясь в таком физическом состоянии, в каком находились распятые, после одного или двух часов не мог бы сохранить способность членораздельной речи.[975] Если тело человека, Иисуса, во всей жизни Его подчинено законам естественным, что на кресте всего очевиднее, потому что крайний отказ от чуда – Крест, то нет никаких оснований предполагать, чтобы Иисус «чудом» сохранил способность речи до последнего вздоха. Это подтверждается и евангельским свидетельством. Марк и Матфей помнят только одно крестное слово Господне, да и то не Его собственное, а лишь стих Псалма. Все остальные шесть часов на кресте (по Маркову счету) Иисус молчит. С этим свидетельством двух первых синоптиков совпадает и свидетельство IV Евангелия. Сказанное будто бы Господом «любимому ученику» о матери Своей перенесено сюда, на крест, как мы сейчас увидим, из другого места и времени, а из остальных слов у Иоанна первое: «жажду» (19, 28), – сказано за несколько минут до смерти, а последнее: «совершилось» (19, 30), – в самый миг смерти; все же остальные три часа (по Иоаннову счету) Иисус молчит.

    Судя по тому, как неизгладимо запомнились первым двум синоптикам два предсмертных вопля Иисуса, все остальные шесть часов не слышно от Него не только ни слова, но и ни звука, ни стона, ни жалобы, по Исаиину пророчеству (53, 7):

    как агнец пред стригущим его безгласен, так Он не отверзает уст Своих.

    Это-то непостижимое, нечеловеческое молчание в муках нечеловеческих, эта божественная в них тишина больше всего, вероятно, поражает «заведующего казнью» римского сотника и заставляет его, «став напротив», вглядеться пристальней в лицо Умирающего. Много, должно быть, смертей видел он, но такой, как эта, – никогда.

    Иисус молчит на кресте, потому что все, что Он чувствует, – уже по ту сторону слов. Но смысл молчания верно угадан, измерен, насколько это для человеческого слова возможно, в семи крестных словах – как бы семи окнах на семь ступеней Агонии – головокружительно в ад нисходящей лестницы.

    В разных евангельских свидетельствах могут быть если не количественно, то качественно, разные пути и меры познания, более внешнего или более внутреннего. Какая мера глубже и проникновеннее, этого нельзя решить, а может быть, и не надо решать, потому что все одинаково подлинны и необходимы для нас.

    Как Иисус умирал, мы лучше знаем – или могли бы знать – по семи крестным словам, чем если бы стояли у подножия креста и своими ушами слышали, своими глазами видели все.

    XVII

    Первое слово:

    Отче: прости им, ибо не знают, что делают. (Лк.?8, 34).

    По-арамейски:

    Abba! scheboh lehon etehon hokhemin ma'abedin.[976]

    Слово это, если и не было услышано из уст Его, то по лицу Его могло быть угадано или «смотревшими издали» женами еще тогда, когда Он проходил мимо них, на Голгофу, или кем-нибудь из стоявших вблизи, когда Он уже висел на кресте. Как бы то ни было, но глубже, чем в этом слове, заглянуть в сердце Господне, в первые минуты крестных мук, не мог бы и ангельский взор.

    Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас (Мт. 5, 44), —

    сказано там, на горе Блаженств, а здесь, на Голгофе, сделано. Молится Иисус за убийц Своих, не только настоящих, но и будущих, – за весь человеческий род.

    XVIII

    Только один Лука помнит это слово прощения, помнит только он один и другое слово:

    дщери Иерусалимские! не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших;

    ибо приходят дни, в которые скажут: «блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы не питавшие!»

    Тогда начнут говорить горам: «Падите на нас!» и холмам: «Покройте нас!»

    Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет? (Лк. 23, 27–34).

    Очень возможно, что слово это где-то когда-то было действительно сказано Господом – только не в Крестном шествии, как думает Лука: падая под тяжестью креста, Иисус так же, вероятно, молчал, как на самом кресте.[977]

    Между тем словом прощения и этим, как будто непрощающим, противоречие кажется неразрешимым. Кто – «сухое дерево»? Только ли Израиль? Нет, весь человеческий род.

    Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле… Истинно говорю вам, что все сие придет на род сей. (Мт. 23, 35–36.)

    Если «вся кровь», то, уж конечно, и эта, пролитая на Голгофе в величайшем из всех когда-либо на земле совершенных злодеяний. Как же Сын молится: «Отче! прости», – зная, что Отец не простит? В догмате это противоречие неразрешимо, но, может быть, разрешается в опыте. Не за всех убийц Своих молится Иисус, а только за «незнающих»: кто знает, тот непростим.

    Здесь, на Голгофе, совершается не рабское, необходимое, а свободное, возможное, спасение мира. Высшая мера любви божественной дана и здесь, как везде, в свободе человеческой.

    Но, кажется, последняя неисследуемая для нас глубина этого слишком привычного и потому как будто понятного, а на самом деле одного из неизвестнейших, непонятнейших слов Господних – еще не в этом.

    Все могут спастись, но могут и погибнуть. Все ли спасутся или не все, а только «избранные»? В этом-то вечном вопросе – вся крестная мука, Агония Его и наша.

    Жертва Голгофская не тщетна: если и второе наше человечество так же погибнет, как первое, не искупив величайшего из всех злодеяний – убийства Сына Божия людьми, то искупит его и спасется третье и, может быть, два первых спасет.

    Когда же (Отец) все покорит (Сыну), то и сам Сын покорится Покорившему все Ему, да будет Бог все во всем. (1 Кор. 15, 28.)

    Если так, то крестная молитва Сына: «Отче! прости их», – не значит ли: «прости всех»!

    XIX

    Распявшие же Его делили одежды Его, кидая жребий, кому что взять. (Мк. 15, 24.)

    Так у синоптиков, а в IV Евангелии подробнее:

    воины же, когда распяли Иисуса, взяли одежды Его и разделили на четыре части, каждому воину по части; (взяли) и хитон; хитон же был нешитый, а весь тканый сверху.

    Судя по этому дележу, одежда Иисуса, так же как всякого тогда иудея, даже самого бедного, состоит из пяти частей: хитона-рубашки, плаща, пояса, головного платка и сандалий.[978] Если каждый из трех крестов стережет «четверица», ?????????, палачей-ликторов – обычное для крестной казни число, то эти-то четверо и делят одежду Иисуса на четыре части, и каждый берет себе одну цельную часть;[979] пятая же – хитон-рубашка – остается неразделенною: надо бы разодрать ее, чтобы разделить, – лишив главной цены. Вот почему воины

    сказали друг другу: не будем раздирать ее, а кинем о ней жребий, чья будет. (Ио. 19, 23–24.)

    Все это так живо и наглядно, что лучше не мог бы рассказать и очевидец. Живости, а также исторической подлинности всего свидетельства не только не ослабляет, а, напротив, усиливает делаемый тут же вывод об исполнении пророчества, может быть, «догматический» кое для кого из нынешних читателей, но для тогдашних – опытный, потому что все к Иисусу близкие люди не могли не сделать того же вывода, если не во время самого дележа, не даже в самый день распятия, не в первые дни после него, то все-таки очень скоро:

    так (поступили воины), да сбудется реченное в Писании: «Ризы Мои разделили между собою и об одежде Моей кидали жребий». (Ио. 19, 24).

    «Этого не было, потому что это слишком точно предсказано», – решит опять «историческая» критика. Но вот вопрос: кем предсказано, иудейским пророком или римским законодателем: «одежды казнимых», panicularia, берут себе палачи, speculatores?[980] Или «вымысел» Иоанна так искусен, что согласует псалом Давида с Римскими Дигестами? Вот к каким нелепостям приводит мнимоисторическая критика.

    Слишком «чудесно» такое совпадение истории с пророчеством, и потому «недействительно»? А что, если наоборот: слишком действительно и потому чудесно? Между этими двумя возможностями выбор опять свободен.

    XX

    Меньше всего, конечно, думает Иосиф Флавий о нешитом хитоне Господнем, когда вспоминает, что нижняя риза иудейских первосвященников – точно такой же хитон – вся сверху тканая рубаха без рукавов.[981]

    Так же и Филон Александрийский о хитоне Господнем думает меньше всего, когда в нешитой ризе первосвященников видит таинственный прообраз «единого и неделимого Слова-Логоса, совокупляющего все части сотворенного Им космоса».[982]

    Если бы и в Иоанновом свидетельстве о хитоне Господнем присутствовала мысль об этих двух мистериях: «Иисус-Первосвященник» и «Логос в космосе», – то этим вовсе еще не отменялась бы историческая подлинность самого свидетельства.

    XXI

    Тканая рубаха, плод искусной, трудной и долгой женской работы, – такая же роскошь для Нищего, такой же драгоценный дар любви, как вифанийское миро. Если не Мария, Матерь Господа, то, может быть, «другая Мария»,

    , Неизвестная соткала ее; Брату, Сыну, Жениху – Сестра, Мать, Невеста; Иисусу – Мария; Неизвестному – Неизвестная. Нижняя риза эта на теле Возлюбленного – как бы вечная тайная ласка любви.

    Здесь, на Голгофе, в толпе галилейских жен, «смотрящих издали», смотрит, может быть, и она, как руки палачей бесстыдно прикасаются к только что теплой от тела Его, вифанийским миром еще благоухающей одежде Любимого; слышит, может быть, и она, как звенят кинутые в медный шлем игральные кости – жребии, и так же, как давешний громкий стук молотка, пронзает ей сердце этот тихий звон.

    XXII

    Если все еще Иисус помнит о земном в неземной Агонии, то не прошло ли и по Его душе, как тень от облака по земле и тень улыбки по устам, воспоминание о пророчестве:

    ризы Мои делят между собою и об одежде Моей кидают жребий? (Пс. 21, 19.)

    Все исполнится, «как должно», йота в йоту, черта в черту. «Сыну человеческому должно пострадать», – слово это, повторенное столько раз на Крестном пути ученикам, не повторяет ли Он и теперь, на кресте, Себе самому: «Должно! должно! должно!» – и вдруг, как все тело пронзающая боль от судорожно дернувшейся и гвоздную рану в ладони раздирающей руки: «А может быть, и не должно?»

    И ниже, все ниже спускается головокружительная лестница в ад.

    XXIII

    Проходящие же ругались над Ним, кивая головами своими и говоря: эй ты, разрушающий храм и в три дня созидающий! Спаси себя самого и сойди с креста. Также и первосвященники и книжники, насмехаясь, говорили между собою: других спасал, а себя не может спасти. (Мк. 15,29–31.)

    …Если он – (Мессия) Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в него!

    Уповал на Бога; пусть же теперь Бог избавит его, если он угоден ему; ибо он говорил: «Я Сын Божий». (Мт. 27, 48–49.)

    Ненависти даже нет у них к Нему – только смех. Кроме смеха, ничего уже не увидит, не услышит до конца. «Соблазн Креста», skandalon, «стыд», «срам», «смех», «поругание святыни»: вот все, что у Него осталось от царства Божия. Как бы Им самим дело Его погублено, сведено к смешному и жалкому. «Жалкою смертью кончил презренную жизнь», – скажут враги Его, и хуже еще скажут полудрузья: «Жалкою смертью кончил великую жизнь».[983]

    XXIV

    Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его, —

    так у Марка (15, 32) и у Матфея (27, 44), а у Луки не так, может быть, потому, что те смотрят «издали», извне, а этот – изнутри, и лучше видит.

    Один из распятых (с Ним) злодеев поносил Его, говоря: если Ты – Христос, спаси Себя и нас.

    А другой унимал его и говорил: или Бога ты не боишься, когда сам осужден на то же?

    Но мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли. А Он ничего худого не сделал. И сказал Иисусу, помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое (Лк. 23, 39–42).

    Более чем вероятно, что этот разговор двух, а если Иисус отвечает им, трех повешенных, – не мог происходить в действительности все по той же причине: через час-два после распятия люди утрачивают способность членораздельной речи. Но что из того? Только ли сердцем это подслушано или также ухом, это все-таки было, есть и будет в сердце Господнем и нашем. Слово это слишком необходимо, человечески божественно, чтобы могло быть «измышлено», как «миф».

    «Вспомни обо мне, Господи, когда придешь в царство Твое», – смысл этих слов по-арамейски: Mari anhar li kidete bemal kutah, – тот, что «Царство» Иисуса – не будущее, а уже настоящее: будет Иисус во втором Пришествии Своем Царем для мира, для всех, а для самого разбойника Он уже и сейчас на кресте – Царь.[984] Только такая сила веры и могла спасти кающегося разбойника.

    Слово это, сказанное хотя бы и не во внешней, а лишь во внутренней действительности, не в истории, а в мистерии, уже потому исторически значительно, что показывает такое же возможное разделение человеческих душ и здесь, на Голгофе, как там, во дворе Каиафы и в претории Пилата; «некоторые, ?????,» (??. 14, 65), – пусть многие, пусть почти все, – ругаются над Иисусом, но не все: кто-то все еще верит в Него и распятого. Так же, как здесь, на кресте, два разбойника, все человечество, разделится надвое крестом, как мечом.

    Думаете ли вы, что Я пришел дать мир на земле? Нет, говорю вам, но разделение. (Лк. 12, 51).

    Если бы не это, то надо бы поставить на всем человечестве крест.

    XXV

    И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, —

    а в кодексе Cantabrigiensis D еще сильнее:[985]

    дерзай! ??????: сегодня же будешь со Мною в раю. (Лк. 23, 42.)

    Вот второе крестное слово Господне – второе окно в Агонию.

    Если мука Распятого есть Сошествие в ад, то уже из ада Иисус видит рай. «Ад отделен от рая только на ладонь руки, так что те, кто в аду, и те, кто в раю, видят и слышат друг друга», – по чудному слову Талмуда.[986] Ад отделяет от рая, гору Страстей – от горы Блаженств, только Его пронзенная длань.

    «Дерзай!» – в слове этом освещается надеждой бесконечной, как неугасимой лампадой, самая черная тьма смерти. «Можешь спастись», – говорит до конца погибающему миру Спаситель мира.

    XXVI

    Матерь Его, и сестра матери Его, (и) Мария Клеопова, и Мария Магдалина стояли у креста…

    Он же, увидев матерь (Свою) и ученика, тут же стоящего, которого любил, говорит матери: женщина! вот сын твой. Потом говорит ученику, вот матерь твоя. (Ио. 19, 25–27.)

    По-арамейски:

    itta ha berich – ha immah.[987]

    Если Марк и Матфей помнят о «смотрящих издали», стоящих вдали, то могли ли они забыть стоящих вблизи – «любимого ученика» и матерь Иисуса?[988] Мог ли забыть и Лука, помнящий пророчество (2, 35):

    и тебе самой меч пройдет душу, —

    что матерь Господа стояла у креста и меч прошел ей душу? Если же такое забвение всех трех синоптиков слишком невероятно, то, вопреки IV Евангелию, ни «любимого ученика», ни Иисусовой матери у креста не было. Но так же невероятно, чтобы вместе с галилейскими женами, пришедшими с Иисусом в Иерусалим, не пришла и матерь Его; это еще тем невероятнее, что, по свидетельству Луки, она была там в последний из тех сорока дней, в которые Господь по воскресении своем являлся ученикам (Д. А. 1, 14). Будучи же в Иерусалиме в Страстную Пятницу, могла ли она не быть у креста? Могла, но только в том случае, если такова была воля Сына ее. Мать Свою пощадить, не дать ей увидеть Себя на кресте – это понятно и для нашей любви человеческой, а для Его, божественной, – тем более.

    Очень возможно, что Иисус действительно завещал матерь Свою «любимому ученику», но не с креста, а в один из последних дней Своих или даже часов, когда уже знал, что не только дни, но и часы Его сочтены, – на Тайной Вечере или на пути в Гефсиманию; очень возможно, что им обоим назначил Он свидание, но не у креста, в смерти, а за крестом, в Воскресении.

    Но, где бы ни была матерь Его в тот час, когда Сына ее распинали, всюду слышала она стук молотка по длинным «крестным гвоздям», masmera min haselub, и меч прошел ей душу.

    Stabat mater juxta crucem,

    Dum pendebat filius, —

    это не однажды было, а есть и будет всегда.

    Только самое «духовное», «небесное» из всех Евангелий помнит земную любовь Сына к матери земной. В муках нечеловеческих все еще любит Он ее с такой человеческой нежностью, как никто никогда никого не любил.

    Обе Марии, одним мечом пронзенные, стоят у креста: Мать и Невеста; та, кто Его родила, и та, кто первая увидит Воскресшего.

    XXVII

    В шестом же часу настала тьма по всей земле и продолжалась до часа девятого. (Мк. 15, 33.)

    Или, по нашему счету, от полдня до трех часов. Очень древний апокриф, «Евангелие от Петра», кажется, верно толкует Марка: «Тьма настала по всей земле Иудейской».[989] Так же толкует и Ориген.[990] Зная, что тьма не могла быть от солнечного затмения (как думает, кажется, Лука, 23, 15: «солнце затмилось»,

    ), потому что в пасхальное полнолуние затмение невозможно астрономически, предостерегает Ориген усердствующих не по разуму: «Как бы желая усилить чудо, не сделаться нам предметом насмешки для мудрых века сего и не породить в разумных людях скорее неверие, чем веру».[991] Но то же «Евангелие от Петра» знает, что тьма была такая глубокая, что «люди (должно быть, в Иерусалиме), думая, что наступила ночь, засветили огни».[992]

    Что же это за тьма? Нынешние жители Иерусалима хорошо знают солнечному затмению подобную тьму хамзина, сначала серую, потом желтую, коричневую и, наконец, почти черную, так что и в самом деле в городе зажигаются дневные огни.

    Землю омрачу среди светлого дня, говорит Господь (Ам. 8, 9), —

    не вспомнил ли это пророчество кое-кто из иудеев, видя Голгофскую тьму? Вспомнил, может быть, и Пилат пророчество Виргилия:

    …Кто посмеет сказать: «лживое солнце»?..

    Если под темною ржавчиной скроет оно свой лик лучезарный, —

    Вечной ночи века нечестивые будут страшиться.[993]

    Как ни привыкли иерусалимские жители к хамзину, не напал ли ужас на тех, кто ругался только что над Распятым, когда зачернели в полуденной тьме три крестных виселицы с чуть бледневшими на них телами повешенных?

    XXVIII

    И (воины) сидя, стерегли Его там. (Мт. 27, 36.)

    Три часа уже сидели сторожа, и, сколько еще просидят, не знали: суток по двое жили иногда распятые и, если палачи из милости не перебивали им голеней дробящей кости железной дубиной (crucifragium), умирали только от жажды и голода.[994] Страшно медленное наступление смерти – главная мука распятых: зная, что умрут наверное, – когда, не знают; и мука им кажется вечной.

    Сами римляне, сделавшие крест обычной казнью (не для себя, впрочем: римских граждан освобождал от нее закон), говорят о ней с отвращением и ужасом: «казнь жесточайшая и ужаснейшая», crudelissimum, teterrimutque supplicium; «изысканнейшая пытка», exquisita supplicia, по слову Цицерона.[995] Так оно и есть: дьяволом самим внушенное людям сладострастие мучительства – вот что такое крест.

    Кровь, текущая из гвоздных ран на руках и ногах, скоро от воспаления и опухоли останавливается, и наступает оцепенение всех членов, с бьющей лихорадкой, палящей жаждой и смертной тоской, ужаснее всех мук. Все еще жив человек: видит, слышит, чувствует все, но уже неподвижен, как труп: корчиться даже не может от боли, когда судорожным движением тела снова раздираются только что затянувшиеся раны от гвоздей на руках и ногах; пошевелиться не может, чтобы отогнать мух и оводов, нападающих на все тело его – сплошную после бичевания рану.[996]

    Шел Иисус на все это и знал, что все это – ничто перед той последней мукой, которая наступит для Него, когда Он будет покинут Отцом. Знал, что это будет, и на это шел.

    XXIX

    Около девятого часа возопил Иисус громким голосом. «Элои! Элои! ламма савахтани?», что значит. «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мк. 15, 34).

    Это четвертое крестное слово, кажется, единственное, сказанное не только во внутренней действительности – в мистерии, но и во внешней – в истории.

    Будет ли что-нибудь страшнее этого для нас на том свете, мы не знаем, но знаем, что здесь, на земле, это – самое страшное. Сколько бы люди ни привыкали к этому – не привыкнут; сколько бы этого ни притупляли – не притупят: это все еще режет их по сердцу так, как будто слышат они слово это из собственных уст Распятого. Но вот что удивительно: как оно людям ни страшно, смутно чувствуют они, что оно им все-таки дорого так, что всякую попытку отнять его у них, уничтожить (а притуплять его и значит уничтожать), отвергают они заранее. Когда Афанасий Великий хочет нас уверить, будто бы слово это сказано Иисусом только для того, чтобы «обмануть сатану и тем вернее победить его»,[997] то он так же забывает о Сыне человеческом, как забывают о Сыне Божьем те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Иисус, умирая, не мог этого сказать, если бы не отчаялся во всем и не отрекся от всего, чем жил и за что умер.[998]

    Слово это не менее страшно оттого, что Иисус будто бы повторяет в нем только стих Псалма (21–22, 2). Слишком очевидно, что, произнося в такую минуту хотя бы и чужое слово, Он делает его Своим. Смутная же догадка о том, что, произнося первый стих Псалма, Он уже думал о последних стихах, где невинно страдающий и Богом на время оставленный Праведник снова принят в милость Божию, – догадка, будто бы Иисус думал об этих стихах и только не успел их произнести, потому что смерть наступила случайно слишком рано (как будто в смерти Сына Божия может быть «случайное»), – странная догадка эта ни на чем в евангельских свидетельствах не основана.

    Нет, тщетны все попытки притупить соблазн и ужас этого слова; меру ужасного и соблазнительного в нем, а также и меру исторически подлинного дает уже одно то, что слово это умолчано в III и IV Евангелиях (как будто можно замолчать такое слово). «Вымысел», «миф» никогда не вложил бы его в уста Господни. Мысль, что последние слова, сказанные Отцу умирающим Сыном: «Ты Меня оставил», – не могла бы войти в душу первохристианства, не будь они действительно сказаны, или по крайней мере не будь в них верно угадан действительный смысл последнего вопля Господня.

    XXX

    Только один из четырех Евангелистов – Марк-Петр – помнит и повторяет эти слова, если не из уст Петра услышанные, то все же в духе Петра сказанные, и только, очевидно, вслед за Марком повторяет их Матфей. Если же Петр смеет повторить их первый, то потому, что он бесстрашнее и страстнее всех к страстям Господним. «Я сораспялся Христу» (Гал. 2, 19), – мог бы он сказать, как никто из них. О Кресте говорит как будто уже с креста: недаром сам будет распят. Главное для него – показать всю глубину Страстей Господних. Выпить чашу смерти не до дна значило бы для Иисуса совсем не выпить: «как бы тенью только страдать, умереть», passum fuisse, quasi per umbram, по слову докетов, – вот что знает Марк-Петр, как, может быть, никто из четырех свидетелей.

    Вся ближайшая к Иисусу община идет путем того же религиозного опыта, как Марк, судя по некоторым, очень древним, кодексам Евангелия, где вместо нашего канонического чтения: «Для чего Ты Меня оставил,

    » – сильнее: «За что Ты предал Меня поруганию,

    » – или еще сильнее: «За что Ты проклял Меня», maledixisti?[999]

    Тем же путем пойдет и Павел:

    сделался (Христос) за нас проклятием, ??????. (Гал. 3, 13.)

    И Послание к Евреям (2, 9):

    …смерть вкусил за всех, вне Бога,

    , —

    в «отвержении», в «проклятии».[1000]

    Какие бы, впрочем, слова ни были сказаны в последнем вопле Распятого, мы можем судить по этому религиозному опыту ближайшей к Иисусу общины, что увидели стоявшие у креста, заглянув в сердце Господне через это четвертое слово – окно в Его Агонию. Только здесь, на кресте, в первый и единственный раз в жизни Сын называет Отца уже не «Отцом», а «Богом» (Elohi, по-еврейски у Марка; Eli, по-арамейски у Матфея, 27, 46), как бы усомнившись в том, что Он – Сын Отца. То, чего Иисус так страшился, с чем до кровавого пота боролся в Гефсимании, о чем молился Отцу: «да минует», – не миновало – совершилось на Кресте: Сына оставил Отец, скрыл от Него лицо Свое, как солнце в наступившей тьме Голгофы.

    XXXI

    Мука всех агоний земных, жало всех смертей – в этом одном слове: sabachtani

    Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа? (Осия 13, 14).

    Вот она, здесь, в этом последнем вопле Сына, покинутого, «проклятого» Отцом. Звук этого вопля – точно замирающий звук камня, брошенного в бездонный колодезь. Слышится – видится в нем как бы Сошествие в ад, до последних глубин преисподней. Звук уже замер, а камень все еще падает, падает, – будет ли конец падению? знает ли Сходящий в ад, что сойдет в него до конца и выйдет?

    Смерть – проклятие всей твари Творцом: смерть приняв, должен был Сын принять на Себя «проклятие» Отца. Смерть человека Иисуса единственна, так же как Он сам – Единственный. Смерти всех живых – бесконечно малые части одного целого, дроби одной единицы – смерти Господней. Умер Один за всех, чтобы в Себе одном всех воскресить.

    Только светом Воскресения озарится Голгофская тьма – Сошествие в ад; только один ответ на вопрос: «Для чего Ты Меня оставил?» – Воскресение. Если нет Воскресения, то этим последним словом Сына к Отцу вся Блаженная Весть, Евангелие, поколеблена; если Христос не воскрес, то Иисус «напрасно умер» (Гал. 2, 21). Только исходя из Воскресения, можно понять Крест.

    Я должен больше, чем верить, что Христос воскрес; я должен это знать, как то, что я – я. Так именно это и знает Марк-Петр. Если Воскресение может быть «доказано», то лишь таким опытным знанием. Так бесстрашно заглянуть в лицо Умершего мог только тот, кто уже видел лицо Воскресшего. Здесь, на кресте, – первая точка, одна из многих, соединяющихся в линию более чем математически непререкаемого опыта-знания, что Христос воскрес, – такого же, как то, что я – я.

    XXXII

    Чем же люди ответили на этот последний вопль умирающего за них Сына Божия?

    Некоторые из стоявших тут, услышав (это), говорили: вот Илию зовет. (Мк. 15, 35.)

    В I Евангелии (27, 46), так же как в кодексе D Cantabrigiensis, II-го, Иисус называет имя Божие не по-еврейски, Elohi, a по-арамейски, Eli, что вероятнее, потому что созвучнее еврейскому имени Eliah – «Илия».[1001]

    «Некоторым из стоящих тут», – слышится в вопле Иисуса «Илия! Илия! где же ты? для чего ты Меня оставил?»[1002] Что это, нечаянная ли только ошибка слуха, смешение двух созвучных слов: Eli – Eliah, или, что вероятнее, ошибка нарочная, злая игра слов – последнее надругательство, как бы вспышка потухающего пламени? Если это игра, то начинают ее, должно быть, иудеи, ближе всех стоящие к римлянам, а те продолжают ее, узнав от иудеев, что значат эти арамейские слова Иисуса, или поняв их сами, потому что кое-кто из римских воинов-ветеранов Иудейской провинции, хотя бы и не «прозелитов», «иудействующих», мог понимать арамейский язык и кое-что знать об Илии, предтече Мессии, по крайней мере настолько, чтобы понять слова Иисуса так же, как поняли их иудеи.[1003]

    И тотчас подбежал один из них (римских воинов), взял губку, намочил ее уксусом и, насадив на тростник, давал Ему пить (Мт. 27, 15), —

    …говоря: постойте, посмотрим, придет ли Илия снять Его (с креста) (Мк. 15, 36).

    Судя по тому, что один из них «бежит тотчас», все они следят за тем, как умирает Иисус, – несмотря на все еще густую тьму хамзина: может быть, и здесь, на Голгофе, как там, в Иерусалиме, засветили дневные огни, чтобы лучше видеть и стеречь повешенных; или тьма, бывшая только «до часа шестого» (третьего пополудни), начала редеть, так что воины, видя уже чуть бледнеющее в темноте лицо Иисуса, вглядываются в него жадно-пристально. Тут же, вероятно, стоит и сотник, уже «напротив Него», вглядываясь пристальнее всех.

    «Уксус», которым поят Иисуса, – излюбленный во всех походах (крестная казнь – тоже малый «поход»), необходимый, по военному уставу, напиток римских воинов – разбавленный водою винный уксус, posca. Губкою, должно быть, заткнуто горлышко глиняного кувшина с этим напитком.[1004]

    Надо ли говорить, как наглядны и живы, точно глазами увидены, все эти мелочи римского военного быта и как, подтвержденные множеством римских свидетельств, подтверждают они, в свою очередь, историческую подлинность всего евангельского свидетельства о том, как умирал Иисус?

    XXXIII

    Жажду, по-арамейски, sahena,[1005] или проще, по-нашему: «пить!» – говорит Иисус в IV Евангелии (19, 28), где крестный вопль умолчан: вместо него это тихое слово. Только здесь, в самом «духовном» из всех Евангелий, – этот единственный намек на плотские муки человека Иисуса; только здесь рядом с тем, третьим крестным словом о земной любви Сына к земной матери, – это пятое, еще более земное, простое, смиренное, жалкое, как бы тварное слово Творца. Сына Божия, идущего на крест, люди встречают одуряющим напитком – вином, смешанным с миром, а провожают казарменным пойлом – водой, смешанной с уксусом.

    Жаждущий, иди ко Мне и пей. (Ио. 4, 14).

    Кто будет пить воду, которую Я дам ему, не будет жаждать вовек (Ио. 7, 37), —

    некогда говорил Иисус жаждущим, а теперь жаждет сам, и все воды Земли не утолят жажды Его; утолит только вода, текущая в вечную жизнь – Воскресение.

    XXXIV

    В слове подносящего губку к устам Его: «Постойте, посмотрим, придет ли Илия?» – только ли смех? Нет, и жалость, желание облегчить смертную муку Его, утолить жажду, и любопытство, и страх: «А что, если придет?» Если даже не «весь народ», как, может быть, преувеличивает Лука (23, 48), а лишь некоторые, пусть даже очень немногие, разойдутся с Голгофы, «бия себя в грудь», то и этого достаточно, чтобы догадаться, что уже и тогда, как смеялись они, ругались над Ним, не было им так весело, как это им самим казалось, или только хотелось, чтобы казалось другим: смеются и дьяволы в аду, но не от большого веселья. Может быть, уже и тогда, где-то в глубине сердца их, шевелился вопрос: «Что это? кто это? что мы сделали?»

    Что происходит в те несколько секунд между воплем и смертью Распятого, подобных которым не было и не будет в мире, – что происходит в сердце людей, стоящих у креста, какое тоже «смертное борение» – «агония» – противоположных чувств, трудно увидеть, потому что в сердце этом – тьма такая же, как над Голгофою; можно только увидеть в нем два чувства или одно в двух, сквозящее сквозь все остальные, как лунный свет – сквозь быстро несущиеся мимо луны грозовые облака: неземной страх – неземной смех – неутолимую, нечеловеческую, как бы в самом деле адским огнем разжигаемую жажду надругательства над самым святым и страшным. Вот чем люди отвечают на последний вопль Сына Божия: в сердце Его – разверстую бездну Любви Божественной – плюют.

    Чтобы очистить мир от этой нечисти, хватит ли всего огня, которым в день Суда испепелится мир?

    XXXV

    Иисус же, опять возопив воплем великим, испустил дух,

    . (??. 27, 45).

    …И сотник, стоявший напротив Его, увидев, что Он так возгласив, испустил дух, сказал, истинно, человек сей был Сын Божий. (Мк. 15, 39).[1006]

    Что именно эти два слова: «Сын Божий»,

    , были действительно сказаны сотником, видно из того, что Лука (23, 47) заменяет их словом: «праведник», ??????, вероятно, потому, что боится, как бы в устах язычника, такого же, какими были читатели его, «Сын Божий» не прозвучало соблазнительно-двусмысленно, как «сын богов». Этого Марк еще не боится, влагая в уста сотника свое же собственное исповедание, в «начале Евангелия Иисуса Христа – Сына Божия» (1,1).

    Более чем вероятно, что «заведующий казнью сотник» знает главное против Иисуса обвинение врагов Его, иудейских первосвященников:

    Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим (Ио. 19, 7);

    знает, что Иисус распят и по римским законам как «оскорбитель величества», «противник кесаря» (Ио. 19, 12), единственного «сына Божия» – «Сына богов»; не может не знать и того, что, «громко возглашая», ???????, по свидетельству Луки,[1007] свое исповедание перед всем иудейским народом, становится и он сообщником распятого «злодея», таким же «противником кесаря», «оскорбителем величества»; не может не знать, что путь и ему не далек от подножия креста на крест. Знает все это, но, вероятно, об этом не думает, отвечая криком на крик Умирающего так же невольно, естественно, как зазвучавшей на лютне струне отвечает немая струна.

    Здесь, на Голгофе, где снова, как уже столько раз в жизни Сына человеческого, но теперь, как еще никогда, судьбы мира колеблются на острие ножа между спасением и гибелью, – это исповедание сотника решает, что мир все еще может спастись. «Есть ли в мире живая душа?» – на этот вопрос, вопль умирающего Сына Божия отвечает один из сынов человеческих: «Есть!» – и спасает мир здесь, на Голгофе, почти так же, как Петр в Кесарии Филипповой, когда на вопрос Иисуса: «Кто Я?» – отвечает: «Ты – Христос, Сын Божий».

    Если этот безымянный исповедник – вовсе не будущий «святой» Лонгин апокрифов, а такой же вечный грешник, как мы, то и мы с ним могли бы на Голгофе присутствовать – его глазами увидеть лицо, его ушами услышать вопль Умирающего и его устами исповедать Вечно Распятого и Неизвестного: истинно, этот человек – Сын Божий.

    XXXVI

    Что слышится сотнику в последнем вопле Господнем – смерть? Нет, победа над смертью:

    смерть поглощена победою. (Ис. 25, 8.)

    «Дух испустил»

    , у Марка (15, 37) и Луки (23, 46), а у Матфея (27, 50) и Иоанна (19, 30): «предал дух»

    ; по-арамейски: mesar ruheh, что значит: «предал, отдал свободно».

    Я отдаю жизнь Мою, чтобы снова принять ее (Ио. 10, 17), —

    «умираю, чтобы воскреснуть».

    Вместо «громкого вопля» двух первых Евангелий, у двух последних – тихие слова, тишайшие из всех человеческих слов. Тут нет противоречия: смысл этого смертного мига, слишком для человеческого смысла божественный, ни в какое человеческое слово невместимый, одинаково верно угадан, насколько это возможно, в обоих свидетельствах. В том «громком вопле» – все еще трудный, на ристалище, бег, хотя уже последний, стремительный шаг его, последнее движение руки, хватающей победный венец, а в этих двух тихих словах – венец, уже в руке Его сияющий.

    Отче! в руки Твои предаю дух Мой! —

    по-арамейски:

    Abba! bidach aphked ruhi —

    шестое крестное слово Господне в III Евангелии.[1008]

    И, сие сказав, испустил дух. (Лк. 23, 46).

    Совершилось! —

    по-арамейски:

    moschelam, —

    седьмое, последнее слово в IV Евангелии.[1009]

    …Сказал: совершилось! и, преклонив голову, предал дух. (Ио. 19, 30.)

    Греческое слово ?????????? – от того же корня, как ????? «конец»: «совершилось» – «кончилось», конец Сына – конец мира.

    Многое включается для благочестивого иудея в глубоком смысле арамейского слова moschelam: и тихий свет вечерний – начало покоя субботнего, отдыха от семидневных трудов, и вечное субботствование царства Божия: «В день же седьмой почил Бог от всех дел Своих» (Быт. 2, 2): так же почиет Сын в лоне Отца, в тихом свете дня невечернего, в покое Субботнем, «совершив» дело Свое. В смерти Его, так же как в жизни, – тишина совершенная.

    Ты – Мой покой. Моя тишина, tu es requies mea, —

    скажет Сыну Матерь-Дух.

    Я прославил Тебя – осиял,

    (имя Твое), Отче, на земле; совершил дело Твое, которое Ты дал Мне совершить.

    И ныне прославь Меня – осияй, ???????, Отче, у Тебя самого славой – сиянием, ????, которую Я имел у Тебя, прежде бытия мира. (Ио. 17, 4–5).

    Это и значит: «Крест прежде был, нежели стать земле».

    XXXVII

    В тот же миг-вечность, в который Сын говорит Отцу: «Для чего Ты Меня оставил?» – Он уже снова принят Отцом.

    Только на малое время Я оставил Тебя, и снова приму Тебя, с великою милостью. (Ис. 54, 7.)

    В тот же миг – вечность – совершается и Сошествие в ад – смерть, и победа над смертью – Воскресение: «смертью смерть попрал».

    Это не только мистерия – то, что было, есть и будет всегда, в вечности, но и история – то, что было однажды, во времени. Было что-то в лице и голосе Умирающего, что в слове: «совершилось!» – верно угадано сердцем и запечатлено в памяти слышавших этот голос и видевших это лицо.

    Словом этим замкнут круг Семи крестных слов. Только поняв их все вместе, можно понять и каждое в отдельности.

    Первое: «Отче! прости им».

    Второе: «ныне же будешь со Мною в Твоя»,

    Четвертое: «Боже Мой! Боже Мой! для раю».

    Третье: «вот сын Твой; вот матерь чего Ты Меня оставил?»

    Пятое: «жажду!»

    Шестое: «Отче! в руки Твои предаю дух Мой».

    Седьмое: «совершилось!»

    Семь слов – как бы семь цветов смертной радуги, сливающихся в белый цвет Воскресения.

    XXXVIII

    И дух Его вознесся на небо,

    – простодушно добавляет один из древнейших кодексов, Сиро-Синайский, к свидетельству Марка: «испустил дух», – как будто может быть сомнение в том, что в ад Сошедший не остался в аду.[1010]

    В самое небо… вошел Христос… чтобы предстать… за нас пред лицо Божие. (Евр. 9, 24).

    …И завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу. (Мк. 15, 38.)

    В этом «чуде-знамении» – уже не история, а мистерия – «образ небесного в земном»,

    (Евр. 9, 23): как бы сама в себе не вмещаясь, история и здесь переплескивается в мистерию. Что значит это раздирание «завесы», ???????????, закрывающей вход в Святая святых, верно и глубоко объясняет Послание к Евреям: «В самое небо вошел Христос», и люди могут отныне —

    ухватиться за надежду… якорь безопасный и крепкий, входящий во внутреннейшее за завесу, ??????????????. (Евр. 6, 19). Кровью Иисуса Христа мы имеем дерзновение входить во Святая святых, новым путем и живым, который Он открыл нам через завесу, то есть плоть Свою. (Евр. 10, 19–20).

    В первых двух Евангелиях завеса раздирается уже после того, как Иисус умер, а в III-м (23, 45) – до того: прежде чем умереть. Он уже победил – «смертью смерть попрал».

    В ад сошел —

    и сокрушил врата медные и вереи железные сломал. (Пс. 106–107, 16.) Подымите, врата, верхи ваши, и подымитесь, двери вечные, и войдет Царь славы. Кто сей Царь славы? Господь сил. Он – Царь славы. (Пс. 23–24, 9.)

    Та же мистерия «небесного образ земной» – и в «Евангелии от Евреев»:

    треснула и раскололась исполинская притолка святилищных врат,[1011]

    – по Исаиину пророчеству (6, 4):

    поколебались верхи врат от гласа вопиющих (Серафимов), и дом Божий наполнился курением.

    XXXIX

    Высшая же точка мистерии – в евангельском «апокрифе» Матфея (27, 51):

    …в храме завеса разодралась надвое, сверху донизу, и земля потряслась, и скалы расселись.

    То же по Исаиину пророчеству (24, 19–20);

    …сильно колеблется земля, шатается, как пьяный, качается, как колыбель… ибо злодеяние отяготело на ней, – величайшее из всех злодеяний – убийство Сына Божия людьми.

    Здесь же, на Голгофе, начинает исполняться и слово Господне о конце мира, потому что в конце Сына конец мира начинается:

    …солнце померкнет, и силы небесные поколеблются. (Мк. 24, 28.)

    Но, если даже ничего этого не было в истории – в действительности внешней, а было только в мистерии – в действительности внутренней; если не потряслась земля, скалы не расселись, – ни даже ветер не венул, лист не шелохнулся, глухота, немота была безответная на земле и на небе, как будто ничего не произошло в мире оттого, что умер Сын Божий; если даже так – что из того? Не было тогда – будет потом, в тот день, когда «от лица Сидящего на престоле небо и земля побегут, и не найдется им места» (Откр. 20, 11).

    Скалы расселись, —

    продолжает Матфей (27, 51–53), —

    и гробы отверзлись, и многие тела усопших святых воскресли и, вышедши из гробов по воскресении Его, вошли во Святой град и явились многим.

    Мертвые могли ли встать из гробов до того, как встал Первенец из мертвых? Нет, встанут только «по воскресении Его», как свидетельствует Матфей с точностью, на языке уже не времени, а вечности, соединяя прошлое с будущим. Полувоскресли только – полупроснулись и, все еще лежа в гробах своих, ждут Воскресения. Но смертным сном отягченные вежды их дрогнули уже – дрогнула и вся Держава смерти. В запертую дверь постучался Хозяин дома; дверь еще не открылась, но уже загудели «врата медные и вереи железные». Трижды постучится, и на третий стук откроется дверь, и войдет Хозяин в дом.

    XL

    «Тьма, наступившая по всей земле около шестого часа (полдня), продолжалась до часа девятого (третьего) смертного», – с точностью помнит Марк (15, 33): значит, к смертному часу рассеялась, как это часто бывает во время хамзина, от внезапного дуновения ветра; черная завеса тьмы разодралась надвое, сверху донизу, как завеса в храме; солнце вышло из-за нее и озарило, может быть, лицо Умершего.

    И просияло лицо Его, как солнце. (Мт. 17, 2.)

    Люди этого еще не видят, но скоро увидят и поймут: умер – воскрес.

    11. Воскрес

    I

    Тело распятого, если не будет испрошено близкими для погребения, должно висеть на кресте, пока не расклюют его хищные птицы, или само оно, истлев, не рассыплется прахом: так по римскому обычаю, а по закону иудейскому в самый день смерти, еще до захода солнца, тело должно быть снято с креста и брошено в «общую яму», funeratricium, чтобы «повешенный на древе», «Богом проклятый», не осквернял земли и неба.[1012] Вот почему иудеи, тотчас по смерти Иисуса, просили Пилата снять с креста всех трех распятых. Тот согласился, должно быть, по всегдашнему римскому правилу не нарушать местных обычаев.

    Воины пришли и, чтобы покончить с двумя еще живыми разбойниками, совершили над ними «крестное ломание костей», crucifragium, – перебили им голени железной дубиной.

    Пришедши же к Иисусу и увидев, что Он уже умер, не перебили у Него голеней.

    Но один из воинов пронзил Ему ребра копьем. (Ио. 19, 33–34).

    Лишний ли раз поднять тяжелую дубину поленился или мертвое тело калечить не захотел – ударил копьем куда ни попало и тем нечаянно исполнил два пророчества: «кость Его да не сокрушится» (Исх. 12, 46); и «воззрят на Того, Кого пронзили» (Зах. 12, 10).

    Видевший же то засвидетельствовал, и истинно свидетельство его; он знает, что говорит истину, дабы вы поверили. (Ио. 19, 36).

    Истина – в том, что не «тенью только», quasi per umbram, как будут учить докеты, а действительно страдал и умирал Сын Божий: весь закон естества исполнил – умер Несотворенный, как умирает вся тварь.

    II

    Что помешало врагам Иисуса бросить тело Его в «общую яму», вместе с телами разбойников, – это мы узнаем из свидетельства синоптиков лучше, нежели из IV Евангелия, где времена спутаны: «после того (перебития голеней) Иосиф из Аримафеи… просил Пилата снять тело Иисуса, и Пилат позволил» (19, 38). Нет, конечно, не после, а до того: замысел врагов Господних не успел бы иначе предупредить Иосиф.

    Член Синедриона, но в деле Иисусовых врагов участия не принимавший, «человек добрый и праведный» (Лк. 23, 50–51), «ученик Господень, но тайный, из страха от Иудеев» (Ио. 19, 38), «царства Божия ожидавший и сам», Иосиф, —

    осмелившись, ????????, войти к Пилату, просил (у него) тела Иисусова.(Мк. 15, 43.)

    Скорой смерти Его удивившись и справившись о ней у сотника, Пилат велел отдать Иосифу, по Маркову страшному слову (15, 45), «труп» Иисуса,

    , исполнив тем точно нам известную, историческую подлинность евангельского свидетельства подтверждающую, статью римского законодательства: «Должно тела казненных выдавать для погребения тем, кто их испрашивает».[1013]

    Вдруг перестать бояться, одному восстать на многих, тело Друга отнять у врагов и «на древе повешенному, Богом проклятому», отдать свой собственный гроб (Мт. 27, 60), – чтобы на это «осмелиться», нужно было Иосифу действительное мужество. Явные ученики отреклись от Учителя; тайный – верен Ему до конца. «Добрый человек», Иосиф, спас от «общей ямы» вместе с телом Господним и душу всего человечества.

    III

    Иосиф пошел и снял тело с креста. (Ио. 19, 38.)

    Сделал это, конечно, не один, а с помощью таких же смелых и добрых людей, как он.

    «Сняли» тело, ??????? (Лк. 23, 53), – этим одним словом почти столько же сказано, как и тем одним: «распяли».

    Знают, что надо спешить, чтобы до конца погребения не зашло предсубботнее солнце и какой-либо новою хитростью не отняли Тела враги; а все-таки медленно, бережно, так, чтобы уже почти разодранных гвоздями ладоней и ступней совсем не разодрать, вынимают клещами из ран длинные «крестные гвозди», masmera min haselub. Стоя на приставленной ко кресту лестнице, чувствуют тяжесть и холод бессильно на них валящегося тела – «трупа» и дивятся, может быть, сами того не зная, что так тяжело оно и холодно, так мертво, что очи эти, такие зрячие, слепы; такие вещие, немы уста, и сердце, бившееся так, остановилось, – как будто на что-то другое надеялись: раньше никогда не понимали и только сейчас вдруг поняли смерть. Но, может быть, чувствуют также, что это мертвое Тело – такое сокровище, какого мир не видал и уже не увидит.

    Давеча вдали стоявшие жены теперь подошли, на руки приняли Тело; хотели бы обмыть его слезами, но слез давно уже нет: обмоют водой из колодца (он тут же в саду, где гроб),[1014] и черные от запекшейся крови на бледном теле уста зияющих ран будут целовать так страстно, как уст умершего сына – мать и любящая уст любимого не целовали никогда.

    IV

    Пришел и Никодим, —

    некогда к Иисусу приходивший ночью, а теперь – днем: значит, осмелел и он так же, как Иосиф, —

    мировой смолы и алоя состав принес, литр около ста, —

    пуда два с половиной: для царского погребения хватило бы.

    И, взявши тело Иисуса, обвил его пеленами с благовониями, как обыкновенно погребают Иудеи.

    «Спи, усопший в гробу, до воскресения мертвых», – такого погребения безнадежный смысл.

    Был же на месте том… сад, и в саду гроб новый, в котором никто еще не был положен.

    Там положили Иисуса… потому что гроб был близко. (Ио. 19, 39–42.)

    Судя по нынешним, близ Иерусалима найденным гробам, а также по свидетельству древнейших паломников, видевших если не тот самый гроб, то подобный тому, где положен был Иисус, – он состоял из двух в толще скалы вырубленных келий – внешней и внутренней, с такою низкою дверцею, что надо было нагнуться, чтобы войти в нее по двум-трем ступеням. Там, внутри, в гробовой пещере, по-арамейски meara,[1015] вырублена была, тоже в скале под аркою, узкая, длинная, в рост человека, скамья или ковчегообразное ложе, как бы «ясли» – вторые, смертные, подобные тем первым. Рождественским.[1016] Видел св. Аркульф, паломник VII века, рубцы от железной кирки, как будто еще свежие, в мертвенно-белой, известняковой скале, с розовыми, точно живыми от льющейся крови, теплыми жилками.[1017]

    Плоский, круглый, тяжелый, как мельничный жернов, камень, golel, что значит «катун», вкатываясь в выдолбленную щель, в скале открывал, а выкатываясь из нее, закрывал устье пещеры.[1018]

    V

    Там была Мария Магдалина и другая Мария, которые сидели против гроба, —

    вспоминает Матфей (27, 61), и Лука (23, 55):

    женщины… смотрели на гроб, и как полагали Его.

    Смотрят, как будто уже знают, что им это нужно видеть; но еще не знают, зачем. Белое в сумраке пещеры, в пелены закутанное, длинное, узкое, на узкой, длинной скамье или ковчегообразном ложе лежащее тело неизгладимо запечатлеется в их памяти. Это последний, с последним лучом заходящего солнца, взор живых на Умершего.

    Выкатился из щели «катун», глухо стукнул, дверь завалил и как будто всю Блаженную Весть стуком глухим заглушил. «Жизнь», – сказал Господь; «Смерть», – ответил голель. Слышали жены, как стукнул глухо «катун». Мертвый, по живым сердцам покатившись, раздавил их, как жернов давит зерно.

    Миром умастили, туго спеленали, в гроб уложили, завалили камнем. «В третий день воскресну», – забыли все? Нет, не все. Вспыхнет и в раздавленных сердцах надежда, как пламя – в растоптанном жаре углей. Вспомнят жены – услышат:

    сиротами вас не оставлю, приду к вам. (Ио. 14, 18).

    Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас. (Ио. 16, 16.)

    VI

    И, возвратившись (в домы свои), приготовили масти с благовониями.

    Раз уже умастили, до гроба; зачем же снова в гробу умащать? Или сами не знают зачем, только хотят Его снова увидеть, узнать, что будет с Ним, «в день третий»?

    В день же субботний остались в покое. (Лк. 23, 56).

    Страшный покой самого черного из черных дней человечества. Лег во гроб, лежит – встанет или не встанет? Умер Тот, Кто сказал: «Я – воскресение и жизнь», а мир идет, как шел всегда: солнце заходит, солнце восходит, а Он лежит – страшный покой.

    Где же ученики? Явное Евангелие забыло о них, тайное – помнит.

    Мы же… скорбящие и уязвленные в сердце нашем, скрывались, потому что нас преследовали, как злодеев и поджигателей храма. И хлеба не ели, и плакали весь день, всю ночь, до Субботы.[1019]

    Что у них в душе – скорбь? Нет, смерть. Мертвым сном «спят от печали», так же, как там, в Гефсимании.

    Симон! ты спишь? часа одного не мог ты пободрствовать. (Мк. 14, 37.)

    Спят и плачут во сне, но уже без слез – слезы иссякли давно:

    разве над мертвыми Ты сотворишь чудо? Мертвые ли встанут и будут славить Тебя? Или во гробе будет возвещена милость Твоя и истина Твоя – в месте тления? (Пс. 87–88, 11–13).

    VII

    Рано же весьма, только что солнце взошло, приходят (жены) ко гробу.

    И говорят: кто отвалит нам камень от гроба?

    И, взглянув, видят, что камень отвален; был же он весьма велик.

    И, вошедши во гроб, увидели юношу, облаченного в белую одежду, и ужаснулись.

    Он же говорит им: не ужасайтесь. Иисуса Назарянина ищете, распятого? Он воскрес; Его здесь нет. Вот место, где Он был положен.

    Но идите, скажите ученикам и Петру: «Он пойдет вперед вас в Галилею: там Его увидите, как Он сказал вам».

    И, вышедши, побежали от гроба; трепет объял их и ужас (

    , «исступление», «восторг»), и никому ничего не сказали, потому что боялись. (Мк. 16, 1–8.)

    Этим кончается Блаженная Весть, Евангелие от Марка-Петра. Все, что следует затем, уже позднее прибавлено неизвестно кем – может быть, Аристионом Эфесским, учеником Иоанна Пресвитера или Апостола, тем самым, о котором упоминает Папий.[1020] Судя по тому, что Матфей и Лука черпают уже не из Маркова, а иного, нам неизвестного источника, свидетельство о том, что произошло после бегства жен от гроба, II Евангелие кончалось для Луки и Матфея словами: «потому что боялись»,

    ; нынешний же конец Марка им еще был неизвестен.[1021]

    Бегством живых от Воскресшего, любящих от Возлюбленного могла ли кончаться Блаженная Весть? Нет, не могла, по крайней мере для верующих так, как мы веруем. Страшный, невозможный, как бы нелепый конец: внутреннее в нем логическое противоречие слишком очевидно. Если, бежав от гроба, жены «никому ничего не сказали» и этим кончается все, навсегда, то от кого же знает Марк, от кого узнали ученики, что Иисус воскрес? Есть ли малейшее вероятие, чтобы жены, когда-нибудь опомнившись же, наконец, от страха, все-таки никому ничего не сказали – ослушались воли Господней: «Идите, скажите»?

    Нет, слишком ясно, по крайней мере для нашей логики, что это вовсе не конец, а отсутствие конца; не разумно конченная, а прерванная на полуслове речь; точно вдруг чья-то рука зажала уста говорящего. Но за Марком – Петр: это голос его вдруг умолкает; его уста чьей-то зажаты рукой.

    Что с нами делает Петр? Чашу с водой подносит к жаждущим устам и вдруг отнимает. Слишком понятно, что люди этого не вынесли, прибавили другой конец: утолили жажду кое-как, хотя тоже чистой водой, но уже не из такой глубины бьющего, ледяного источника. И если бы Марк увидел этот чужой конец, то не сказал ли бы: «Мой конец лучше», – и не был ли бы прав?

    VIII

    А если бы и мы вгляделись пристальней в Марков конец, то поняли бы, может быть, что лучшего конца и не надо: здесь уже сказано все, ни мало, ни много, а ровно столько, сколько нужно; чуть-чуть побольше или поменьше, – и ничего бы не было сказано, а так – все.

    Марк говорит для тех, кто умеет слышать тихое. Большая часть истолкователей думает, что здесь чего-то недостает; нет, здесь все, и «было бы жаль, если бы что-нибудь оказалось прибавленным», – верно и тонко чувствует Вельгаузен, хотя и не религиозным, а только эстетическим чувством.[1022]

    Вся Тайная Вечеря – в тех трех арамейских словах: den hu gubhi, «вот Тело Мое»; а в этих двух: ho hakha, «Eгo здесь нет», – все Воскресение.[1023]

    Марк как будто знает нашу математическую теорию «бесконечно малых величин»: чем меньше, тем больше; умолчанное больше иногда, чем сказанное, рождает в чутком слухе немолчно-отзывные гулы.

    Нет, чаши с водой никто не отнимал от наших уст: мы сами ее оттолкнули, не увидев слишком прозрачной воды и подумав, что полная до краев чаша пуста. О, если бы мы увидели воду, как утолили бы жажду!

    IX

    Тайну вам говорю, ?????????, —

    не говорит, а шепчет на ухо Павел эллинам, верящим так же легко, как мы, в «бессмертие души» и так же трудно – в «воскресение плоти»; шепчет «несказуемое»,

    , всех «мистерий», а этой, Воскресной, – больше всех:

    тайну вам говорю… все мы изменимся вдруг (в атом времени,

    ), во мгновение ока. (I Кор. 15, 51–52.)

    «Человек должен измениться физически», по слову Кириллова («Бесы» Достоевского); «человек есть то, что должно быть преодолено», по слову Нитцше. Так «изменился физически», «преобразился», ???????????, «совершил в теле своем метаморфозу» Иисус на горе Преображения; так же, качественно, но количественно больше, бесконечно «изменился» Он и в гробу.

    «Чтобы действительно мертвое тело ожило, надо, чтобы нарушено было столько несомненнейших законов, физических, химических и физиологических, что какую угодно гипотезу должно предпочесть евангельскому свидетельству о Воскресении, будь оно даже в пятьдесят раз сильнее», – решает какой-то философ наших дней (все равно какой, – имя ему легион). Как бы удивился он, а может быть, и задумался бы, если бы, напомнив ему Павлову тайну: «Все мы изменимся», – мы сделали из нее простейший вывод: в пройденных уже, ведомых нам, ступенях мировой Эволюции – превращения неорганической материи в живую клетку, клетки растительной – в животное, животного – в человека, – не были вовсе нарушены, а были исполнены – восполнены – законы физические, химические и физиологические: так же и в последней, еще не пройденной, неведомой нам, ступени – в «превращении», «метаморфозе», смертного человека в бессмертного, – те же законы не будут нарушены, а исполнены – восполнены, по Лотцевой формуле логического закона необходимости – смерти, преодолеваемой жизнью: a + b + c = a + b + c + x, – «чудо» (слово это недостаточно, но у нас другого нет): «все мы изменимся» – умрем – воскреснем.

    X

    Более чем вероятно, что Павлове «изменение» включает в себя исчезновение тела: здесь умрем – «исчезнем»; там «воскреснем» – «явимся». Вот почему и «Первенец из мертвых» (I Кор. 15, 20), Иисус, умер – «исчез» – воскрес.

    Этого нельзя сказать святее, страшнее, точнее, исторически подлинней, чем сказано Марком:

    Он воскрес; Его здесь нет, —

    по-арамейски: ha hakha. Сказанному «нет» отвечает несказуемое «есть»: здесь нет – там есть; мертвый здесь – там Живой; умер – исчез – воскрес.[1024]

    То же, теми же словами повторяют все три свидетеля, потому что самое для них нужное, главное, все решающее, – это.

    Здесь Его нет; вот место, где Его положили, —

    по-арамейски: ha atra han deshhavon lek,[1025] – говорит «юноша в белых одеждах» – Ангел или не Ангел, а кто-то неузнанный. В I Евангелии (28, 6) – еще сильнее, настойчивей:

    здесь Его нет… Подойдите, посмотрите место, где Он лежал.

    «Если моим словам не верите, то пустому гробу поверьте», vacuo credetis sepulcro, – верно понял Иероним.[1026]

    XI

    Вот когда вспомнили жены, как «смотрели на место, где Его полагали», в Страстную Пятницу; поняли, должно быть, только теперь, зачем тогда смотрели так жадно-пристально. Вместо тела, – пустая, гладкая скамья или ковчегообразное ложе – пустой гроб.

    Чувствует, может быть, и Лука (24, 3) не хуже Марка эту нерасторжимую связь пустого гроба – исчезнувшего тела с телом воскресшим:

    …(в гроб) вошедши, не нашли тела.

    Знает, кажется, Марк, что для не увидевших еще и поверивших пустой гроб действительнее, осязательнее всех «явлений» – возможных «видений», «призраков», phantasma.

    Видя Его, идущего по воде, подумали, что это призрак, phantasma. (Мк. 6, 49).

    Так же подумают, когда увидят Воскресшего (Лк. 24, 37).

    Очень знаменательно, что самый миг Воскресения «атом времени» во всех четырех или, включая Павла и нынешний конец Марка, шести свидетельствах, остается невидимым. Опыт только внешний, исторический, и опыт внутренне-внешний, религиозно-исторический, подходят с двух противоположных сторон к тому же пустому гробу. Первый говорит: «Умер – исчез»; «изменился – воскрес», – говорит второй. Ближе к тому, что было, нельзя подойти. Как ни свято, ни подлинно для нас в евангельских свидетельствах все, что следует затем, – это уже более или менее человеческие попытки подойти к божественно-неприступному, – к тому, чего нельзя сказать никакими словами, подумать нельзя никакими мыслями, почувствовать никакими чувствами, никаким знанием узнать.

    Ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны не видевшие и уверовавшие. (Ио. 20, 29).

    В этом, как почти во всем, Марк согласен с Иоанном, первый свидетель – с последним. Веры невидящей блаженство – вот в Марковой чаше, поднесенной к нашим устам, невидимо-прозрачная вода.

    XII

    И, вышедши, побежали от гроба; трепет объял их и ужас.

    Ужасом отделен, как стеной непроницаемой, тот мир от этого. Только один-единственный раз, в одной-единственной точке пространства и времени – в этом пустом гробу, в этом миг восхода солнечного – рушилась стена, и люди могли заглянуть в то, что за нею. Вот от чего бегут жены, сами не зная куда, слыша, что за ними рушится стена. Любящие бегут от Возлюбленного, как стадо ланей – от лютого льва; летят, как стая голубок от хищного ястреба. Но не убегут, – настигнет их везде.

    …Вот Иисус встретил их и сказал им: радуйтесь! И они, приступив, ухватились за ноги Его.

    Так у Матфея (28, 9). Этого Марк не знает; знают ли и сами жены, видят ли Его? Больше, чем видят: Он – в них, они – в Нем.

    Мир уже не увидит Меня, а вы увидите Меня… В тот день узнаете, что вы во Мне, и Я в вас. (Ио. 14, 19–20).

    XIII

    Первому из учеников Господь явился Петру. Но мы узнаем об этом не от самого Петра, а от других. Есть, правда, глухой намек на это у Марка, «толмача» Петрова: «Идите, скажите ученикам и Петру. Здесь, может быть, выделен Петр из сонма учеников потому, что первое явление Воскресшего будет не им всем, а ему одному.

    …Кифе явился (

    , стал видим): потом – Двенадцати, —

    скажет Павел двумя словами (I Кор. 15, 4), и теми же двумя – Лука (24, 34).

    …Симону явился (стал видим).

    И больше во всех Новозаветных свидетельствах ни слова об этом, ни звука. Очень вероятно, что все молчат, потому что молчит сам Петр. С кровель будет возвещать:

    …Бог воскресил Иисуса, чему все мы свидетели. (Д. А. 2, 32).

    Если бы спросили Петра: «Кому Господь явился первому?» – он ответил бы: «Мне». Но на вопросы: «Где явился, когда, в каком виде?» – уже не ответил бы или разве только шепотом, на ухо. Это для него «несказуемое»,

    , слишком святое и страшное, то, от чего язык прилипает к гортани. Он никому ничего не говорит об этом, «потому что боится», так же, как жены, бежавшие от гроба, «никому ничего не сказали, потому что боялись».

    XIV

    Были у них (иудеев) споры о каком-то Иисусе, умершем, о котором Павел утверждал, будто Он жив (Д. А. 25, 19), —

    верно, по-своему понял римский прокуратор, Порций Фест, тюремщик Павла. «Жив Иисус» – это главное для Павла; больше, чем вера, – опыт-знание, такое же несомненное, как то, что я – я.

    Павлове свидетельство о Воскресении, по внешнему признаку – времени записи, предшествует Маркову лет на десять. В 50-х годах сообщает Павел Коринфянам слышанное от ближайших учеников Иисуса если не в самый год смерти Его, то через год или два:[1027]

    преподал я вам, что и сам принял: что умер Христос за грехи наши, по Писанию; и что погребен и воскрес в третий день, по Писанию; и что явился Кифе, а потом Двенадцати; потом сразу более нежели пятистам братии, из которых большая часть доныне в живых, а некоторые и почили; потом – Иакову и так же всем Апостолам. (I Кор. 15, 3–8.)

    «Умер – погребен – воскрес»: в этом трехчленном символе веры исторически главный для Павла и для нас – средний член: «погребен»; связующий два крайних: «умер – воскрес». Зная, что Иисус «погребен и воскрес» – вышел из гроба, знает Павел, конечно, и то, что гроб оказался пустым: «Здесь Его нет; вот место, где Его положили»: пустое место – пустой гроб. Если евангельское свидетельство о нем исторически неподлинно, то непонятно, как Павел через два года по смерти Господней или даже в самый год ее мог принять это свидетельство за несомненную истину; так же непонятно, как мог он принять и воспоминание о «третьем дне» Воскресения за такую же истину. Чтобы знать, что Иисус воскрес не раньше и не позже третьего дня, ученики должны были в этот именно день находиться в Иерусалиме и видеть Воскресшего: следовательно, вопреки утверждению всей левой критики, не могли «бежать в Галилею». Бегства этого не предполагает никто из евангелистов. «Он впереди нас (учеников) пойдет в Галилею», – в будущем времени: «пойдет»; следовательно, опять-таки ученики должны были в день Воскресения находиться в Иерусалиме, у пустого гроба. Это и значит, что для всех шести Новозаветных свидетельств существует между пустым гробом и Воскресением нерасторжимая связь: «исчез – воскрес».

    XV

    Римские воины, отданные римским наместником под начальство иудеев:

    стражу будете иметь; ступайте, охраняйте (гроб), как знаете (Мт. 27, 65), —

    это слишком не похоже на историю. Но, как бы мы ни относились к исторической подлинности Матфеева свидетельства о римской страже у гроба Господня, оно драгоценно для нас как лучшее доказательство того, что в 80-х годах, когда писано Евангелие от Матфея, существовало внеевангельское, ученикам Иисуса враждебное и, следовательно, независимое от них иудейское предание-воспоминание все о той же неразрывной связи пустого гроба с тем, о чем иудеи говорили Пилату:

    …будет последний обман хуже первого (Мт. 27, 64), —

    хуже сказанного Учителем: «воскресну», – будет сказанное учениками: «воскрес».

    Это же свидетельство Матфея – лучшее доказательство и того, что, когда еще можно было узнать, пуст ли действительно гроб, – слух прошел об исчезновении Тела, и действительная причина этого возможного исчезновения осталась неразгаданной.[1028]

    «Выкрали ночью тело Его из гроба… ученики… и доныне обманывают людей, будто Он воскрес», – скажет Юстину Мученику Трифон Иудей уже в середине II века:[1029] вот как живуч этот слух и как нерасторжима для злейших врагов Господних связь трех логических звеньев: «умер – исчез – воскрес».

    XVI

    Главная исходная точка всех бывших и будущих споров о действительных «явлениях» Воскресшего («явил Себя живым», Д. А. 1, 3) или только «призрачных видениях», phantasma, «галлюцинациях», – главная исходная точка всех этих споров все еще и для нас, как две тысячи лет назад, – пустой гроб. Тайна его и доныне остается неразгаданной. Здесь – как бы «ужас пустоты», vacuum, всего нашего исторического опыта.

    Что произошло с исчезнувшим Телом, – «маленький случай», petit hasard,[1030] или «маленькое плутовство», petit supercherie, как думает Ренан;[1031] или огромный «всемирно-исторический фокус-мошенничество», как заключает Штраус,[1032] через семнадцать веков повторяя Цельза: «Кто это видел (как Иисус воскрес)? – Полоумная женщина (Мария Магдалина) и еще кое-кто из той же мошеннической шайки фокусников».[1033] Или, наконец, все объясняется пятью-шестью необыкновенно живыми «галлюцинациями»? – «О, божественная сила любви!.. Миру даст воскресшего Бога страсть галлюцинирующей женщины», – все еще поет, чаруя любителей уличной музыки, самая фальшивая из всех шарманок XIX века – «Прекрасная Елена христианства», как Пруст назовет Ренанову «Жизнь Иисуса».[1034]

    Но все, у кого есть хоть капля исторического слуха и зрения, чувствуют какое-то слишком твердое тело исторической действительности в евангельских свидетельствах о Воскресении, чтобы отвергнуть их просто, как «миф». – «Малый разум», rationalismus vulgaris, XVIII века вынужден был предположить мнимую смерть («глубочайший обморок») Иисуса на кресте:[1035] до того невероятно, чтобы в явлениях Воскресшего все было только «обман» или «самообман», «галлюцинация»; а немногим больший разум двух последних веков, чтобы разорвать слишком для него опасную связь пустого гроба с явлениями или «видениями» Воскресшего, вынужден предположить, что тело Христа – и все христианство вместе с Ним – выброшено в «общую яму», «свалку для нечистот».[1036]

    XVII

    Что же, в самом деле, произошло с телом Иисуса? Если оно оставалось в гробу, то как могла родиться вера учеников и как могли они ее возвещать тут же, в Иерусалиме, где так легко было доказать всем, что тело мнимо воскресшего все еще лежит и тлеет в гробу? Трудность эту обходят, предполагая, что весть о Воскресении ученики сначала таили от иудеев, «шептали ее друг другу на ухо», далеко от Иерусалима, в Галилее.[1037] Но предположение это ничем не подтверждается ни в евангельских свидетельствах, ни тем еще менее в Деяниях Апостолов, где Петр возвещает с кровель:

    …всем да будет известно… что Иисуса Христа, Которого вы, распяли… Бог воскресил из мертвых (4, 10).

    Разве это «шепот на ухо»? И весь Иерусалим слушает; слушают убийцы Христа, и в голову никому не приходит обличить Петра во лжи.

    Да и как предположить, что среди самих учеников не нашлось другого Фомы Неверного, чтобы убедиться, пуст ли гроб или тело все еще в нем? Если же гроб был действительно пуст, то кем похищено тело? Иудеями? Но как же опять-таки не уличили они учеников во лжи, когда одним ударом – указанием на истлевшее тело или по крайней мере на тех, кто погребал его, все христианство могло быть уничтожено в корне? Или тело «украдено» самими учениками? Но как поверить, что на таком «маленьком плутовстве» или огромном «всемирно-историческом фокусе-мошенничестве» могла быть основана такая правдивая и пламенная вера, как у первой общины; что на таком гнилом основании могло быть воздвигнуто такое непоколебимое здание, как Церковь?

    Если же вера учеников – «самообман», «галлюцинация», то зачем во всех евангельских свидетельствах, особенно в нынешнем, кажется, очень древнем и исторически подлинном конце Марка, так много и откровенно сообщается о «неверии» учеников?

    …Слыша, что Он жив… не поверили. После того явился… двум (ученикам) на дороге… и те возвестили прочим: но и им не поверили. Наконец, явился самим Одиннадцати… и упрекал их за неверие и жестокосердие, что видевшим Его воскресшего не поверили. (Мк. 16, 11–14.)

    И уже в последнем на земле свидании перед вечной разлукой:

    увидев Его, поклонились Ему, а иные усомнились (Мт. 28, 17), —

    не поверили.

    Что за странный способ пробуждать веру неверием, обманывать себя и других, указывая на возможность и легкость обмана! Все это необъяснимо, если не предположить, что тут действительно что-то было, чего мы не знаем.

    XVIII

    Вера в Воскресение – движущая сила всего христианского человечества. От чего зажглась эта вера? От пяти-шести необыкновенно живых «галлюцинаций»? Думать это – так же нелепо, как то, что от пяти-шести искр закипела вода в огромном котле. Нет, как бы ни судить о явлениях Воскресшего, одно несомненно: в них была «неодолимо принудительная действительность» – то, что снова подняло павшую веру учеников с такою же внезапной силой, с какою согнутая пружина разгибается; чем была она согнута, мы видим, но не видим, что разогнуло ее, а ведь в этом весь вопрос.[1038]

    В тридцать шесть часов, от вечера Страстной Пятницы до утра Пасхальной Субботы, ученики что-то пережили, чего мы не знаем. Но, как по тому, что кусок железа сделался куском стали, мы узнаем, что он был раскален добела и опущен в ледяную воду, так по тому, что Симон, во дворе Каиафы «дрожащая тварь», сделался Верховным Апостолом Петром, мы узнаем, что он пережил что-то неведомое нам, о чем сам говорит:

    воистину воскрес,

    . (Лк. 24, 34).

    Что бы ни произошло у пустого гроба, одно несомненно: вера в победу над смертью и в жизнь бесконечную связана доныне, как девятнадцать веков назад, с пустым гробом в саду Иосифа Аримафейского.[1039]

    XIX

    …(Жены) возвратившись от гроба, возвестили все Одиннадцати и всем прочим.

    И показались им слова их бредом, и не поверили им. (Лк. 24, 9–11.)

    «Бред»,

    , deliramentum, по-нашему «галлюцинация», – это врачебное слово повторит за Лукой – врачом врач Цельз: «Кто это видел? Полоумная женщина».[1040] Даже пойти взглянуть на пустой гроб никто из учеников не потрудился: таким «бредом» кажутся им слова женщин.[1041]

    Начатое Лукой продолжает Иоанн:

    в первый же день недели, рано, когда еще было темно, Мария Магдалина приходит ко гробу и видит, что камень отвален… И бежит, и приходит к Симону Петру и другому ученику, которого любил Иисус, и говорит им: унесли Господа из гроба, и не знаем, где положили Его.

    Несколько жен – у синоптиков, а здесь, в IV Евангелии, Мария Магдалина – одна; но говорит во множественном числе: «не знаем»,

    , от лица многих или по крайней мере двух, – своего и «другой Марии»,

    , – «Неизвестной» (Мт. 27, 61).

    Тотчас вышел Петр и другой ученик; и пошли ко гробу.

    Оба побежали вместе; но другой ученик бежал скорее Петра и пришел ко гробу первым.

    И, наклонившись, увидел лежащие пелены, но не вошел во гроб.

    Видит сквозь низенькую дверцу гробовой пещеры в сумраке ее белеющие на гладкой скамье, или ковчегообразном ложе, пелены.

    Вслед за ним приходит Симон Петр и входит во гроб и видит одни пелены лежащие и плат, который был на голове Его, не с пеленами лежащий, но особо свитый, на другом месте. Тогда вошел и другой ученик… и увидел, и уверовал. (Ио. 20, 1–8.)

    Поняли, должно быть, оба, по тому порядку, в каком лежали снятые одежды, что, «проснувшись» – воскреснув, Он снял их сам и сложил, как проснувшийся, вставая с постели, складывает ночные одежды; поняли, что тело Его не украдено, – как бы глазами увидели по этому порядку одежд, как Он вставал, раскутывал на Себе пелены, снимал с головы плат и свивал его неторопливо, тщательно: тихо все и просто, как бы «естественно»; страшно близко, страшно действительно, но чем действительнее, тем чудеснее. Кажется, еще не простыли от новой чудесной теплоты Воскресшего Тела эти пелены смертные. Кто прикоснулся к ним первый, – Иоанн или Петр? Кто первый увидел и уверовал? Так же, как в беге, состязаются и в вере Сын Громов, Иоанн, и поражаемый громом, Камень-Петр.

    XX

    …Петр пошел назад, дивясь сам в себе происшедшему, —

    дополняет Лука (24, 12) Иоанна. «Сам в себе дивится» Петр, но еще никому ничего не говорит, «потому что боится», так же как жены, бежавшие от гроба, «никому ничего не сказали, потому что боялись».

    А Мария стояла у гроба и плакала.

    Как вернулась ко гробу, не помнит Иоанн, может быть, потому, что сама она не помнит. Плачет, как надгробная плакальщица или одинокая птица в вечерних сумерках. То, что Иоанн «увидел и уверовал», не убеждает ее: все еще не видит – не верит и продолжает свою бесконечную жалобу:

    Господа моего унесли, и не знаю, где положили Его!

    Плачет, как сестра – о брате умершем, как невеста – о женихе, мать – о сыне.

    Матери Своей явился первой, —

    помнят апокрифы; будет помнить и вся Церковь первых веков.[1042] Мог ли бы, в самом деле. Сын забыть о матери, – в Воскресении забыть о Рождестве? Обе, может быть, здесь, у гроба: одна, Мария Магдалина, и другая, Мария Неизвестная; та, кто родила, и та, кто первая увидит Воскресшего.

    Плачет – «Песнь песней» поет:

    ночью на ложе моем искала Я Того, Которого любит душа моя; искала Его и не нашла.

    Встану я и пойду по городу, по площадям и улицам, буду искать Того, Которого любит душа моя.

    Встретили меня стражи, обходящие город. «Не видали ли вы Того, Которого любит душа моя?»

    Но едва я отошла от них, как нашла Того, Которого любит душа моя; ухватилась за Него и не отпустила Его…

    «Положи меня, как печать, на сердце Твое; как перстень, на руку Твою, ибо крепка любовь, как смерть». (Песн. песн. 3, 1–4; 8, 6.)

    XXI

    …И, когда плакала, наклонилась во гроб и видит двух Ангелов в белом одеянии, сидящих, одного у главы, а другого у ног, где лежал Иисус. И они говорят ей: жена! что ты плачешь? Говорит им:

    Господа моего унесли, и не знаю, где положили Его.

    Не ужасается явлению Ангелов: слишком поглощена одной-единственной мыслью – о теле Возлюбленного: к телу Его, земному, все еще прилеплена, будучи в мире уже неземном.

    …(Вдруг) оглянулась и увидела Иисуса, стоящего (за нею), но не узнала, что это Иисус.

    Он говорит ей: жена! что ты плачешь? кого ищешь?

    Думая, что это садовник, она говорит Ему: если ты унес Его, господин, скажи мне, где ты Его положил, и я возьму Его.

    Иисус говорит ей: Мария! Она, оглянувшись (опять), говорит Ему: Раввуни!

    Между этими двумя словами: «Мария!» – «Раввуни!» – молния любви, побеждающей смерть: крепче смерти любовь.

    Вся устремилась к Нему, пала к ногам Его, чтоб ухватиться за них.

    Иисус говорит ей: не прикасайся ко Мне, ибо Я еще не восшел к Отцу Моему; а иди к братьям Моим и скажи им: Я восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, к Богу Моему и Богу вашему. (Ио. 20, 11–17.)

    К людям, братьям Своим, приходит Брат человеческий, прежде чем взойти к Отцу.

    XXII

    Зная, что такое Воскресение, мы могли бы предвидеть, что неразрешимейший узел всех евангельских противоречий будет именно здесь, в Воскресных свидетельствах. Так оно и есть.

    Когда Иисус «вознесся»? Мера времени здесь уже сломана в вечности. «Не прикасайся ко Мне, ибо Я еще не восшел к Отцу», – говорит Он Марии Магдалине в самый день Воскресения, а через семь дней, в следующий день воскресный, скажет Фоме:

    руку твою вложи в ребра Мои. (Ио. 20, 27.)

    Значит, между этими двумя днями вознесся. Так в IV Евангелии, а в III-м (24, 39) в самый день Воскресения говорит ученикам: «осяжите Меня»: значит, в тот же день воскрес и вознесся; но, уже взойдя на небо, опять сходит на землю, к ученикам. Так в Евангелии от Луки, а в Деяниях Апостолов того же Луки (1,3) возносится через сорок дней по Воскресении. В нынешнем конце Марка (16, 19) – в тот же день, а у Матфея (28, 16–20) – неизвестно когда, – вероятно, дней через пять по Воскресении, сколько нужно ученикам, чтобы вернуться из Иерусалима в Галилею.

    «Здесь, в гробу, Его нет, ибо Он воскрес и восшел туда, откуда послан», – говорит Ангел женам в «Евангелии от Петра»:[1043] значит, в один и тот же миг воскрес и вознесся. «Празднуем день восьмой. Воскресный, в который Иисус восстал из мертвых и вознесся», – скажет Послание Варнавы.[1044]

    Так же и пространственные меры сломаны в бесконечности. Откуда Иисус вознесся? В I Евангелии (28, 46) – с неизвестной горы в Галилее; во II-м (16, 12–19), – из Иерусалима, чуть ли даже не прямо из Сионской горницы; в III (24, 50) – из Вифании; в IV (21, 1–22), – неизвестно откуда, может быть, даже не восшел на небо, а ушел в земную даль по берегу Тивериадского озера; в Деяниях Апостолов (1, 12) – с Елеонской горы.

    Все это и значит: того, что действительно было в явлениях Воскресшего, нельзя никакою только здешнею мерою измерить, никаким только здешним знанием узнать.

    Но вот в каком-либо нечаянном движении слов Его – как то, к Марии: «Не прикасайся ко Мне», – мы прикасаемся как бы нашим собственным телом к телу Воскресшего, чувствуем, как неземною свежестью дышит на нас этот только что распустившийся, божественный цветок Не-тронь-меня, и вдруг узнаем, что это было, не могло не быть; знанием таким несомненным, как то, что я – я, мы узнаем, что Христос воскрес.

    12. Воистину воскрес

    I

    В тот же день – (первый день Воскресения) – шли двое из учеников в селение Эммаус, отстоящее стадий на шестьдесят от Иерусалима.

    Иосиф Флавий знает – в шестидесяти стадиях, двух-трех часах пешего пути в Иоппию Приморскую, значит, прямо на запад от Иерусалима – селение Эммаус, «Веспасианову Колонию», чем подтверждается историческая подлинность этого евангельского свидетельства.[1045]

    Двое учеников, вероятно, из числа Семидесяти: один – Клеопа (сокращенное имя от «Клеопатр»), брат Иосифа, нареченного отца Иисусова, а другой, не названный, – по очень древнему церковному преданию, – Нафанаил из Каны Галилейской (Ио. 21, 2), или сын Клеопы, Симеон, двоюродный брат Иисуса, будущий епископ Иерусалима, мученик, распятый во дни Траяна:[1046] он-то и сообщил Луке, по тому же преданию, в конце 50-х годов, уже почти восьмидесятилетним старцем, о том, что произошло на пути в Эммаус.[1047] Если так, то возможно, что в свидетельстве Луки уцелело более или менее историческое воспоминание.

    (Идучи же) разговаривали они между собою о всех происшедших событиях.

    После двух бессонных ночей сами, может быть, не знают, спят или бодрствуют; застланы мутною пленкой глаза, как днем у птиц ночных. Все об одном говорят, точно бредят, – о терзающей тайне пустого гроба: – Гроб пустой – пустые речи жен, будто Мертвый жив. Если жив, где Он? Почему никто Его не видел? А если мертв, почему нет тела в гробу? Кто Его унес? Наши, или римляне, или Иосиф Аримафейский, или садовник? И зачем унесли Его, и куда положили? Темен без Него весь мир и пуст, как пустой гроб. А мы надеялись было…

    II

    Слышат чей-то легкий шаг за собой; кто-то нагоняет их, рядом с ними идет. Кто это? Судя по одежде, – паломник, пришедший на Пасху в Иерусалим, издалека, должно быть, из эллинского рассеяния; судя по голубым, край плаща окаймляющим кисточкам-канаффам, – книжник-раввин. Видя, как они побелели от пыли, что-то вспомнить хотят и не могут: застлана и память такою же мутной пленкой, как глаза. Что это за темные на ступнях, между ремнями сандалий, пятнышки? И для чего прячет руки в складках плаща? Прямо в лицо ему смотрят, но видят неясно, как будто сбоку, краем глаза. Лицо, – как у всех, слишком обыкновенное, похожее на все человеческие лица, чтобы вспомнить его, если когда-нибудь и видели.

    И он сказал им: о чем это, идучи, вы рассуждаете между собою, и отчего вы печальны?

    И, умолкнув вдруг, «остановились с унылыми лицами».[1048]

    «Ты ли один из пришедших в Иерусалим не знаешь о бывшем в нем в эти дни?»

    И сказал им: «О чем?» – «Что было с Иисусом Назарянином», —

    начал Клеопа, и дальше пошли; снова заговорили, точно забредили:

    – Гроб пустой – пустые речи жен, будто Мертвый жив. Разве над мертвыми сотворит суд Господь? Мертвые ли встанут и будут славить Его? Или во гробе будет возвещена милость Его и истина Его – в месте тления? А мы надеялись было…

    Тогда Он сказал им; о, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать!..

    Не так ли должно было пострадать Христу, чтобы войти в славу Свою?

    И, начав от Моисея, из всех пророков изъяснил им сказанное в Писании о Христе…

    И приблизились к тому селению, в которое шли; и показывал им вид, что хочет идти далее.

    Но они удерживали Его, говоря: останься с нами, потому что день уже склонился к вечеру. И Он вошел (в дом) и остался с ними.

    Когда же возлежал с ними (за вечерей), взяв хлеб, благословил, преломил и подал им.

    Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его. Но Он стал невидим для них.

    В греческом подлиннике: «стал невидим от них»,

    , – оттуда, откуда они смотрят на Него; «исчез» – ушел из этого мира в тот, как бы выпал вдруг отсюда туда, из трех измерений – в четвертое. Только что узнали Его – увидели новым зрением, внутренним, как перестали видеть внешним; для того мира глаза им открылись – закрылись для этого: прозрели и ослепли, как ночные птицы днем.

    И сказали друг другу: не горело ли в нас сердце наше, когда Он говорил с нами на дороге и объяснял нам Писание. (Лк. 24, 13–32.)

    III

    И, вставши, тотчас возвратились в Иерусалим.

    Пешего пути из Иерусалима в Эммаус – часа два, а обратно, в ночную пору, по тогдашним плохим дорогам и с крутым подъемом на Иерусалимскую гору, часа три-четыре. Солнце зашло в шесть: значит, не могли вернуться в Иерусалим раньше девяти-десяти, – того самого часа, когда в Страстной Четверг совершил Господь Тайную Вечерю в Сионской горнице; там, вероятно, и теперь сошлись Одиннадцать, в той же верхней горнице-гиллите, устланной коврами, с ложами, расставленными в виде подковы вокруг низкого круглого стола, как и в ту предсмертную ночь.

    …(Там) нашли они вместе Одиннадцать и бывших с ними, которые говорили им, что Господь воистину воскрес и явился Симону.

    И рассказали им – (двое учеников Эммаусских) – о происшедшем на пути, и как «Он был узнан ими в преломлении хлеба». (Лк. 24, 33–35.)

    Так же, как тогда, сквозь круглое, в куполе, окно, мерцает звездное небо, и в приносящемся сверху небесном веянии, как в чьем-то неземном дыхании, колеблются огни догорающих лампад; так же возлежат Одиннадцать, и место Двенадцатого на том же ложе, за тем же столом, кажется, еще не простыло; тот же тихий час – Его, Тишайшего, как тот, когда Он говорил:

    сиротами вас не оставлю; приду к вам. Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас. (Ио. 14, 18; 16, 22).

    Тихий хруст ломаемых опресноков, точно живых, в живом теле, костей; тихий шелест, шепот, – тише самой тишины:

    den hu guphi,

    вот Тело Мое.

    И сам Иисус стал посреди них.[1049]

    Они же, обезумев от ужаса, подумали, что видят духа, —

    «призрака», phantasma, «бесплотного демона», daemonium incorporale.[1050]

    Но Он сказал им: что вы ужасаетесь, и зачем такие мысли входят в сердца ваши?[1051]

    Посмотрите на руки и на ноги Мои. это Я сам. Осяжите и рассмотрите Меня; ибо дух плоти и костей не имеет, как видите у Меня. Когда же они еще не верили от радости и дивились, Он сказал им: есть ли у вас здесь какая пища? Они подали Ему часть печеной рыбы.[1052]

    И, взяв, ел перед ними (Лк. 36–42), —

    «и дал им остатки», – прибавлено в некоторых кодексах.[1053]

    Так же, как запах дыма от печеной рыбы, когда едят ее, – действительно для них и то, что Он ел эту рыбу.

    Ели мы и пили с Ним, по воскресении Его из мертвых (Д. А. 10,41),

    вспомнит Петр.

    «Сердце горящее» – сначала, потом – слух, потом – зрение, потом – осязание и, наконец, вкушение: вот пройденные ими ступени внутренне-внешнего, чувственно-сверхчувственного опыта, в котором прикасаются они телом своим к Телу Воскресшего.

    IV

    Так же в этом вкушении, как в Евхаристии, Любящий входит в любимого; пламенем любви Сжигающий и сжигаемый, Ядомый и ядущий – одно.

    Плоть Мою ядущий и Кровь Мою пиющий имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день. (Ио. 6, 54.)

    «Пища сия, ею же питается плоть и кровь наша, в Пресуществлении („преображении“, „метаморфозе“ вещества), есть плоть и кровь самого Иисуса» (Юстин). С телом Воскресшего и с Телом в Евхаристии как бы новое вещество входит в мир; новое тело прибавляется к «простым химическим телам», или, точнее, новое состояние всех «изменившихся» (в Павловом смысле), «преображенных», «воскресших» тел, веществ мира.

    Тайну Воскресения с тайной Евхаристии соединяет внутренняя связь. Вот почему Господь тотчас по Воскресении первому является брату своему, Иакову, давшему обет хлеба не вкушать, доколе не увидит Воскресшего.

    И сказал Господь: стол и хлеб принесите. И принесли… Он же, взяв хлеб, благословил, преломил и дал Иакову… и сказал ему: брат Мой, ешь хлеб твой, ибо Сын человеческий воскрес из мертвых.[1054]

    Вот что значит:

    Я есмь хлеб жизни… Ядущий Меня жить будет Мной. (Ио. 6,48, 57).

    V

    В некоторых кодексах к нашему каноническому чтению Луки (24, 39) прибавлено:

    Это Я сам; осяжите Меня и увидите, что Я не демон бестелесный. И тотчас, прикоснувшись к Нему, поверили.[1055]

    Верят, но не совсем: несмотря на видимое тождество двух тел, – того, живого, и этого, воскресшего, – чувствуют их различие бесконечное. Чем Он к ним ближе, тем дальше от них; чем подобнее, тем отличнее: как бы земное тело Его, земное лицо, но отраженные уже в неземном, хотя и совершенно точном, зеркале: весь такой же, как был (вот и голубые кисточки-канаффы, побелевшие от пыли), точь-в-точь такой же и совсем другой. Неизвестный, Неузнанный, Неузнаваемый. «Он! Он!» – радуются и вдруг ужасаются: «Нет, другой, – демон бестелесный, призрак, phantasma, двойник Его, оборотень!» И любящие готовы бежать от Любимого. Если Он говорит им: «Это Я сам», – значит, им все еще кажется, что это, может быть, и не Он. А только что узнают Его, отождествляют, делают совсем прежним, живым, действительным, – Он вдруг исчезает, как бы снова выпадает из этого мира в тот, уходит от них из трех измерений в четвертое («стал невидим от них»).

    Кажется, если б это продолжалось больше «сорока дней» – сорока часов – сорока минут (мера времени для них уже сломана в вечности), – сошли бы с ума.[1056]

    VI

    Мог ли бы кто-нибудь из прохожих на большой дороге увидеть Иисуса, идущего с двумя учениками в Эммаус? Или кто-нибудь из членов Синедриона, заглянув сквозь замочную скважину дверей, мог ли бы увидеть Его в Сионской горнице? «Нет, не мог», – отвечает Петр, по несомненному для него опыту всех бывших «видений-явлений» Воскресшего:

    …Бог дал Ему являться не всему народу, а (только) свидетелям предызбранным от Бога, – нам. (Д. А. 10, 40.)

    Чем же такое «явление» разнится исторически-физически от того, что мы называем исторически же и физически «видением», «галлюцинацией»?

    «– Верите ли вы в привидения? – спрашивает Свидригайлов Раскольникова.

    – А вы верите?

    – Да, пожалуй, и нет… То есть не то что нет… Ведь обыкновенно как говорят?.. Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть только один несуществующий бред. А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это лишь доказывает, что привидения могут являться не иначе, как больным, а не то, что их нет самих по себе.

    – Конечно, нет!

    – Нет, вы так думаете?.. Ну, а что, если так рассудить (вот помогите-ка): «привидения – это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью… Ну, а чуть заболел, чуть нарушился здешний порядок, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше человек болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что, когда умрет совсем, то прямо и перейдет в другой мир».[1057]

    Все ученики Господни – больные, в горячечном бреду, или полупомешанные, – это не так-то легко доказать, если дело идет о людях, способных в самую минуту «бреда», «галлюцинации», сомневаться в них так, как Фома сомневается. Но если бы даже это было доказано, то все же вопрос Достоевского-Свидригайлова оставался бы открытым: что такое «галлюцинации», хотя бы и больных людей, – только ли «несуществующий бред» или также «клочки и отрывки иных миров»? – «Если бы даже все рассказы о привидениях оказались лживыми, оставалась бы возможность действия того мира на этот», – соглашается и Кант с Достоевским.[1058]

    Где же в «явлениях» Воскресшего граница между внутренним и внешним, между тем, что «кажется», и тем, что есть? Или нигде, или там, где открывается первая, в этих «явлениях», точка нового бытия.

    Се творю все новое. (Откр. 21, 1.)

    Главное для видящих Иисуса воскресшего – не «бессмертие души», а «воскресение плоти». Незачем бы Христу жить, умирать и воскресать, если бы дело шло о такой общеизвестной истине, как «бессмертие души»: люди и до Христа верили в него и после Христа будут верить. Если Христос не победил смерти физически – не воскрес во плоти, то «напрасно умер» (Гал. 2, 21), и «вера наша тщетна» (I Кор. 15, 17).

    VII

    Плотское воскресение Христа утверждается с наибольшею силою в самом «духовном» из всех Евангелий, IV-м, – именно в том, где с такою же силою выражено и крайнее, уму человеческому доступное сомнение в плоти Воскресшего.

    Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны Его, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю —

    говорит в день Воскресения Фома, не видевший Господа.

    После же семи дней опять были в доме ученики Его, – и Фома с ними. Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал: мир вам!

    Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои: подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим.

    Фома сказал Ему в ответ: Господь мой и Бог мой! Иисус говорит ему: ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны не видевшие и уверовавшие. (Ио. 20, 25–29.)

    Первый свидетель, Марк (1, 1), начинает Блаженную Весть – «Евангелие Иисуса Христа, Сына Божия», а последний свидетель, Иоанн, кончает: «Господь мой и Бог мой!» – «Слово было Бог» (1, 1) – в начале, а в конце: «Слово стало плотью» (1, 14); Христос воскрес во плоти.

    VIII

    То же начало с тем же концом смыкается в круг вечности в других Воскресных свидетельствах. Там, где кончается Евангелие от Марка бегством жен от пустого гроба, – продолжает «Евангелие от Петра» возвращением учеников из Иерусалима в Галилею:

    …был последний день опресноков, и многие возвращались в дома свои, потому что наступил конец праздника (Пасхи).

    Мы же, Двенадцать, скорбели и плакали; и каждый из нас возвратился в дом свой (в Галилею).

    Я же, Симон Петр, и Андрей, брат мой, взяв рыболовные сети, пошли на Геннисаретское озеро.

    Был с нами и Левий Алфеев, Его же Господь…[1059]

    Здесь кончается уцелевший отрывок «Евангелия от Петра». Можно ли поверить, чтобы уже в конце пасхальных дней, следовательно, через семь дней по Воскресении, ничего о нем не знали ученики, как будто все происшедшее за эти дни в Иерусалиме провалилось для них в черную тьму беспамятства, – было, как бы не было? Помнят, что для чего-то надо идти в Галилею, но для чего, – уже не помнят, как будто забыли слово Господне:

    по воскресении Моем Я пойду вперед вас в Галилею (Мк. 14, 28);

    и слово Ангела:

    Он вперед вас пойдет в Галилею; там Его увидите, как Он сказал вам. (Мк. 15, 7.)

    Как будто не им сказано и это:

    Как послал меня Отец, так и Я посылаю вас. (Ио. 20, 21.) Идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари. (Мк. 16, 15.)

    Можно ли поверить, чтобы посланные в мир «ловцы человеков» снова вернулись в Галилею как ни в чем не бывало ловить рыбу в Геннисаретском озере? Все это понятно лишь в том случае, если, вопреки Луке (24, 34) и Павлу (I Кор. 15, 5), явление Воскресшего у Геннисаретского озера было не одним из нескольких, – третьим, по счету Иоанна (21, 14), а первым и, может быть, единственным; и если в этом смешении времен мера их сломана в вечности.[1060]

    IX

    Были же вместе Симон Петр и Фома Близнец, и Нафанаил из Каны Галилейской, и сыновья Заведеевы, и двое других учеников. Симон Петр говорит им: иду ловить рыбу. Говорят ему: идем и мы с тобою. (Ио. 21, 2–3.)

    Здесь, на Геннисаретском озере, все – так же и в этот последний день Господень, как в тот, первый: так же золотая дымка окутывает озеро подобно славе Божией; так же на голубой воде белеют паруса рыбачьих лодок, острые, как крылья чаек; так же сидя в лодках, чинят сети рыбаки или моют их и развешивают на кольях сушиться; так же запах теплой воды и рыбы смешан с благоуханьем лимонных и апельсинных цветов в прибрежных садах Вифсаиды; так же под ногою путника, идущего по берегу озера, хрустит на мелком черном песке множество белых известковых ракушек. А на берегу заливов, кажется, только что стояла полукругом толпа, слушая внятно по воде доносившийся голос учащего с лодки рабби Иешуа.

    Кажется здесь, как нигде, люди могли бы услышать Блаженную Весть:

    все готово, приходите на брачный пир. (Мт 22, 44.)

    Но не услышали. И отныне вся эта земля, – как опустевший и опечаленный рай. Плачет пастушья свирель, унылая, как шум ночного ветра в озерных камышах:

    воззрят на Того, Кого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают о сыне единородном, и скорбеть, как скорбят о первенце. (Зах. 10, 12.)

    И чей-то тихий зов во всем, сердце надрывающая жалоба:

    брачный пир готов, и никто не пришел.

    X

    …Снова явился Иисус ученикам своим у Тивериадского озера (Ио. 21, 1), —

    там же, по очень древнему церковному преданию, близ Капернаума, у Семиключия, где семь горячих целебных ключей изливаются в озеро, привлекая вкусом и теплотою вод множество рыб, и где Петр три года назад, стоя в воде, полуголый, с намотанной на руку сетью и вглядываясь пристально в лицо стоявшего на берегу неизвестного Путника, услышал таинственный зов: «Следуй за Мною и будешь ловцом человеков» (Мк. 1, 17). Словом этим озарятся, как молнией все грядущие судьбы Верховного Апостола: был, есть и будет Петр до конца времен ловец человеческих душ.

    Симон Петр говорит им: иду ловить рыбу. Говорят ему: идем и мы с тобою. Пошли, и тотчас вошли в лодку, и не поймали в ту ночь ничего.

    Ночью на озере могли бы вспомнить, как некогда, в бурную ночь, пенистые гребни волн, освещенные луною сквозь тучи, казались им белою одеждою идущего по воде «призрака». Когда же настало утро, Иисус стоял на берегу, но они не узнали, что это Иисус, так же, как у тех двух учеников Эммаусских, «глаза их были удержаны» (Лк. 24, 16), и так же в них «сердце горело» (Лк. 24, 32).

    Иисус говорит им. Дети! есть ли у вас какая пища?[1061] Они говорят Ему: нет.

    Он же сказал им: закиньте сеть по правую сторону лодки и поймаете. (Ио. 21, 5–6.)

    Все это уже было когда-то: так же, как скажет теперь, сказал Он тогда Симону:

    отплыви на глубину, и закиньте сети, —

    и так же Симон ответил Ему:

    Равви! мы трудились всю ночь и не поймали ничего: но, по слову Твоему, закину сеть.

    Сделав это, они поймали великое множество рыбы, и даже сеть у них прорывалась.

    …И наполнили обе лодки, так что они начали тонуть.

    …Симон же Петр припал к коленам Его и сказал: выйди от меня, Господи, потому что я человек грешный!

    Ибо ужас объял его и всех, бывших с ним, от этого лова рыб. (Лк. 5, 4–9.)

    Все это было однажды, во времени, и будет всегда, в вечности.

    XI

    Он же сказал им: закиньте сеть по правую сторону лодки и поймаете.

    Они закинули и уже не могли вытащить (сети) от множества рыбы.

    Тогда ученик, которого любил Иисус, говорит Петру: это Господь.

    Симон же Петр, услышав, что это Господь, опоясался одеждой, ибо он был наг, и бросился в озеро.

    Наг, должно быть, потому, что готов соскочить в воду, чтобы освободить от камней влачащуюся по дну сеть, а опоясался одеждой, чтобы явиться Господу в пристойном виде.[1062]

    Другие же ученики приплыли в лодке (потому что были недалеко от берега, локтей около двухсот), таща сеть с рыбой. Выйдя же на берег, видят разложенный огонь и на нем лежащую рыбу и хлеб.

    Все это было однажды, во времени, и будет всегда, в вечности.

    «9 апреля 1913 года, – вспоминает один путешественник, искатель следов Господних на Св. Земле, – возвращаясь в лодке из Вифсаиды, мы причалили к берегу, недалеко от Семиключия, где лодочники наши поймали руками две рыбы в тинистой заводи и, пока мы ходили в Капернаум, развели огонь на прибрежных камнях и, дав ему отгореть, испекли рыбу на жаре углей, а когда мы вернулись, предложили нам ее отведать; рыба немного пахла дымом, но была съедобна. Так увидели мы то, о чем вспоминает Иоанн».[1063]

    Иисус говорит ученикам: принесите рыбу, которую вы теперь поймали.

    Эта пойманная рыба, естественная, и та, на огне, чудесная, – соединятся в одну Евхаристию, потому что всякая пища в руках Господних – Евхаристия.

    Симон Петр пошел и вытащил на берег сеть, наполненную большими рыбами, которых было сто пятьдесят три; и при таком множестве не прорвалась сеть. (Ио. 24, 6–11).

    Чтобы сосчитать до ста пятидесяти трех, какая нужна ясность памяти, и как это непохоже на «бред», «галлюцинацию»!

    Число рыб – сто пятьдесят три, – означает, по верному, кажется, толкованию бл. Иеронима, число всех обитающих в мире племен и народов, в единую которые соединятся Церковь Вселенскую.[1064]

    XII

    Иисус говорит им: придите, обедайте. Из учеников же никто не смел спросить Его: «Кто Ты?» – зная, что это Господь.

    Знают, но уже не боятся, как тогда, в Сионской горнице, что это не Он, а кто-то другой, – «бесплотный демон», «призрак», phantasma. Страха нет уже, – есть только тихая радость, та же, как в то блаженно-райское утро наступавшего царства Божия. Но этот рай уже вечный; это утро – уже незакатного дня.

    Иисус приходит, берет хлеб и дает им; также и рыбу.

    …Когда же они обедали, говорит Симону Петру: Симон Ионин! любишь ли ты Меня больше, чем они (Ио. 21, 16), —

    больше, чем они все?

    Если и все соблазнятся, то не я. (Мк. 14, 29.)

    Я душу мою положу за Тебя…

    Душу твою за Меня положишь? Не пропоет петух, как отречешься от Меня трижды (Ио. 13, 37), —

    мог бы вспомнить Петр.

    …И говорит Ему: так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя.

    Уже на себя не надеется – не смеет сказать просто: «люблю».

    Иисус говорит ему: паси агнцев Моих….И еще в другой раз:

    Симон Ионин! любишь ли Ты меня? Петр говорит Ему: так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя… – Паси овец Моих…И в третий раз: Симон Ионин! любишь ли ты Меня? Петр опечалился, что в третий раз спросил его.

    Трижды от Него отрекся – трижды от Него услышал:

    «Любишь ли ты Меня?» – вот отчего опечалился.

    И сказал Ему: Господи! Ты все знаешь; Ты знаешь, что я Тебя люблю.

    Иисус говорит ему. паси овец Моих. Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел; когда же состареешься, то прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь. (Ио. 21, 17–18.)

    Что это значит? Две тысячи лет люди ломают голову над этой загадкой. Только ли мученическая смерть Петра в ней предсказана, как думает Иоанн (21, 19)? Нет, кажется, что-то еще. Если первая половина пророчества:

    Я хочу, чтоб он пребыл, пока прииду, —

    относится к вечным судьбам Иоанна, то и вторая так же – к вечным судьбам Петра. Кажется, ключ ко всей загадке – в этом одном, таким вещим и страшным светом все освещающем слове: «другой». – «Другой поведет тебя, куда не хочешь». То же слово говорит Господь и о своих вечных

    судьбах:

    Я пришел во имя Отца Моего, и не принимаете Меня; а если другой придет во имя свое, его примете. (Ио. 5, 43.)

    Кто этот «другой», знает Павел:

    …сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, называемого богом (II Фесс. 2, 3–4), —

    «противоположный Христос» – Антихрист. Он-то и поведет Петра, а может быть, и всю Церковь Петрову, «куда не хочет» Петр. Если так, то здесь речь идет о каком-то последнем «отступлении» от Христа всего христианского человечества («доколе не придет отступление», по тому же слову Павла). Кажется, о том же говорит и сам Господь на Тайной Вечере:

    Симон! Симон! вот сатана просил, чтобы сеять вас, как пшеницу.

    Но Я молился, чтобы не изнемогла вера твоя, и ты некогда, обратившись, утверди братьев твоих. (Лк. 22, 31–32.)

    Это значит: некогда Петр, победив и второе «отступление», «отречение» свое, так же, как первое, снова сделается «Камнем», на котором Церковь созиждется так, что «врата адовы не одолеют ее» (Мт. 16, 18).

    XIII

    И, сказав сие, говорит ему (Иисус): иди за мною.

    Петр же, оглянувшись, видит идущего за ним ученика, которого любил Иисус…

    …И говорит: Господи! а этот что?

    Иисус говорит ему: если Я хочу, чтоб он пребыл, пока прииду, что тебе до того? Ты иди за Мною. (Ио. 21, 19–22).

    Вот последнее на земле слово Господне не только Петру» но и всему человечеству:

    иди за Мною.

    sm moi bkolomqei. —

    С этим словом уходит Господь, – в какую даль, земную или небесную, мы не знаем; знаем только, что где бы ни был Он, на земле или на небе, – Он с нами везде и всегда. В этом-то вечном Присутствии – Пришествии Господа, ????????, главный смысл и последнего перед вечной разлукой, свидания Воскресшего с учениками в I Евангелии (28, 26).

    Одиннадцать же пошли в Галилею, на гору, куда повелел им Иисус, —

    кажется, на гору Блаженств. Если так, то и здесь начало Блаженной Вести смыкается с концом ее в круге вечности.

    Очень вероятно, что это явление в Матфеевом свидетельстве совпадаете Павловым (1 Кор. 15, б): «Сразу явился более, нежели пятистам братий».

    …На гору взошел Он, и когда сел, приступили к Нему ученики.

    И Он, отверзши уста Свои, учил их, говоря:

    Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное.

    Блаженны плачущие, ибо утешатся.

    Блаженны кроткие, ибо наследуют землю. (Мт. 5, 1–5).

    То же время года и теперь, в последний день Господень, как тогда, в первый, – начало апреля; то же место – над Капернаумским Семиключием, к северо-западу от Геннисаретского озера; та же горная пустыня, где между темных базальтовых скал стелются бледные луга асфоделей и рдеют анемоны брызнувшими каплями крови по темной зелени вересков; тот же тянущий с гор холодок и запах утренней гари в тумане, и углубляющее тишину невидимых в небе жаворонков пение, и кукование кукушки, сладко-унылое, как на чужбине память о родине. Солнце так же восходит из-за голых и рдяных, как раскаленное докрасна железо, вершин Галаада, а озеро, все еще тенистое, в глубокой между гор котловине, спит, как дитя в колыбели. И небо, и горы отражаются в зеркале вод с такою четкостью, что если долго смотреть на них, то кажется, что и те, отраженные, – настоящие. И пустынно все и торжественно безмолвно на земле и на небе, как в приготовленном к брачному пиру и ожидающем гостей чертоге жениха: все готово, приходите на брачный пир Это было однажды, во времени, и будет всегда, в вечности.

    XIV

    …На гору …пошли (ученики), куда повелел им Иисус.

    И, увидев Его, поклонились Ему…

    И, приблизившись, Иисус сказал им дана Мне всякая власть на небе и на земле.

    Итак, идите, научите все народы…

    И вот, Я с вами во все дни до скончания века. Аминь. (Мт. 28; 16–20.)

    Это другое последнее слово всему человечеству. Когда и откуда вознесся Иисус, мы не знаем; может быть, отсюда же, с горы Блаженств, где начал возвещать людям царство Божие.

    …И, подняв руки, благословил их.

    И, когда благословлял их, стал отдаляться от них и возноситься на небо. (Лк. 24, 50–51.)

    Медленно отдаляясь, все еще благословляет их; все еще видят они лицо Его. Но дальше, дальше – и уже не видят, видят только уменьшающееся тело – как бы отрока – младенца – голубя – бабочки – мошки, – и совсем исчез. Но все еще смотрят пристально, жадно в пустое небо, ищут глазами в пустоте.

    Так же пристально, жадно смотрим и мы в пустое небо, но там, где для них последняя точка возносящегося тела Его исчезла, – для нас первая точка тела Его, нисходящего, появится; от них отдалялся – к нам приближается; была разлука – будет свидание.

    XV

    Лучшими словами нельзя кончить Блаженную Весть, чем те, которыми кончает Матфей. Кончим же и мы нашу книгу о том, как жил, умер и воскрес Иисус Неизвестный этими словами.

    вот, Я с вами во все дни до скончания века. Аминь.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх