• К. МАРКС О ПРУДОНЕ (письмо И. Б. Швейцеру)[153]
  • M. И. ТУГАН–БАРАНОВСКИЙ ПРУДОН
  • Из книги Ш. О. Сент–Бёва П. Ж. ПРУДОН, ЕГО ЖИЗНЬ И ПЕРЕПИСКА[191]
  • С. — Р. ТАЙЛЛАНДЬЕ ПРУДОН И КАРЛ ГРЮН
  • ПРИЛОЖЕНИЕ

    К. МАРКС

    О ПРУДОНЕ

    (письмо И. Б. Швейцеру)[153]

    Лондон, 24 января 1865 г.

    Милостивый государь!

    Я получил вчера письмо, в котором Вы требуете от меня подробной оценки Прудона. Недостаток времени не позволяет мне удовлетворить Ваше желание. К тому же здесь у меня нет под рукой ни одного из его произведений. Однако в доказательство своей готовности пойти Вам навстречу, я наскоро сделал краткий набросок, Вы его можете потом пополнить, сделать к нему добавления, сократить его, словом, делать с ним, что Вам заблагорассудится[154] .

    Первых опытов Прудона я уже не помню. Его ученическая работа о «Всемирном языке»[155] показывает, с какою бесцеремонностью брался он за проблемы, для решения которых ему недоставало даже самых элементарных знаний.

    Его первое произведение «Что такое собственность?»[156] является безусловно самым лучшим его произведением. Оно составило эпоху если не новизной своего содержания, то хотя бы новой и дерзкой манерой говорить старое. В произведениях известных ему французских социалистов и коммунистов «propriete»[157], разумеется, не только была подвергнута разносторонней критике, но и утопически «упразднена». Этой книгой Прудон стал приблизительно в такое же отношение к Сен–Симону и Фурье, в каком стоял Фейербах к Гегелю. По сравнению с Гегелем Фейербах крайне беден. Однако после Гегеля он сделал эпоху, так как выдвинул на первый план некоторые неприятные христианскому сознанию и важные для успехов критики пункты, которые Гегель оставил в мистической clair–obscur[158].

    Если можно так выразиться, в этом произведении Прудона преобладает еще сильная мускулатура стиля. И стиль этого произведения я считаю главным его достоинством. Видно, что даже там, где Прудон только воспроизводит старое, для него это самостоятельное открытие; то, что он говорит, для него самого было ново и расценивается им как новое. Вызывающая дерзость, с которой он посягает на «святая святых» политической экономии, остроумные парадоксы, с помощью которых он высмеивает пошлый буржуазный рассудок, уничтожающая критика, едкая ирония, проглядывающее тут и там глубокое и искреннее чувство возмущения мерзостью существующего, революционная убежденность — всеми этими качествами книга «Что такое собственность?» электризовала читателей и при первом своем появлении на свет произвела сильное впечатление. В строго научной истории политической экономии книга эта едва ли заслуживала бы упоминания. Но подобного рода сенсационные произведения играют свою роль в науке, так же как и в изящной литературе. Возьмите, например, книгу Мальтуса «О народонаселении»[159]. В первом издании это было не что иное, как «sensational pamphlet»[160] и вдобавок — плагиат с начала до конца. И все–таки какое сильное впечатление произвел этот пасквиль на человеческий род!

    Будь книга Прудона у меня под рукой, легко было бы показать на нескольких примерах его первоначальную манеру писать. В тех параграфах, которые он сам считал наиболее важными, он подражает в трактовке антиномий Канту, — это единственный немецкий философ, с которым он был тогда знаком по переводам, — и создается определенное впечатление, что для него, как и для Канта, разрешение антиномий является чем–то таким, что лежит «по ту сторону» человеческого рассудка, то есть что для его собственного рассудка остается неясным.

    Несмотря на всю кажущуюся архиреволюционность, уже в «Что такое собственность?» наталкиваешься на противоречие: с одной стороны, Прудон критикует общество с точки зрения и сквозь призму взглядов французского парцелльного крестьянина (позже — petit bourgeois[161]), а с другой стороны, прилагает к нему масштаб, заимствованный им у социалистов.

    Уже само заглавие указывало на недостатки книги. Вопрос был до такой степени неправильно поставлен, что на него невозможно было дать правильный ответ. Античные «отношения собственности» были уничтожены феодальными, а феодальные «буржуазными». Сама история подвергла таким образом критике отношения собственности прошлого. То, о чем в сущности шла речь у Прудона, была существующая, современная буржуазная собственность. На вопрос: что она такое? — можно было ответить только критическим анализом «политической экономии», охватывающей совокупность этих отношений собственности не в их юридическом выражении как волевых отношений, а в их реальной форме, то есть как производственных отношений. Но так как Прудон спутал всю совокупность этих экономических отношений с общим юридическим понятием «собственность», «la propriete», то он и не мог выйти за пределы того ответа, который дал Бриссо еще до 1789 г. в тех же словах и в подобном же сочинении[162]: «La propriete c'est le vol»[163].

    В лучшем случае из этого вытекает только то, что буржуазно–юридические понятия о «краже» применимы также к «честному» доходу самого буржуа. С другой стороны, ввиду того что «кража», как насильственное нарушение собственности, сама предполагает собственность, Прудон запутался во всевозможных, для него самого неясных, умствованиях относительно истинной буржуазной собственности.

    Во время моего пребывания в Париже в 1844 г. у меня завязались личные отношения с Прудоном. Я потому упоминаю здесь об этом, что и на мне до известной степени лежит доля вины в его «sophistication», как называют англичане фальсификацию товара. Во время долгих споров, часто продолжавшихся всю ночь напролет, я заразил его, к большому вреду для него, гегельянством, которого он, однако, при незнании немецкого языка не мог как следует изучить. То, что я начал, продолжал после моей высылки из Парижа г–н Карл Грюн. В качестве преподавателя немецкой философии он имел передо мною еще то преимущество, что сам ничего в ней не понимал.

    Незадолго до появления своего второго крупного произведения — «Философия нищеты и т. д.»[164], — Прудон сам известил меня о нем в очень подробном письме, в котором, между прочим, имеются следующие слова: «J'attends votre ferule critique»[165]. Действительно, эта критика вскоре обрушилась на него (в моей книге «Нищета философии и т. д.», Париж, 1847) в такой форме, что навсегда положила конец нашей дружбе.

    Из того, что здесь сказано, Вы видите, что в книге Прудона «Философия нищеты, или Система экономических противоречий» в сущности впервые он давал ответ на вопрос: «Что такое собственность?» В самом деле, только после появления своей первой книги Прудон начал свои экономические занятия; он открыл, что на поставленный им вопрос можно ответить не бранью, а лишь анализом современной «политической экономии». В то же время он сделал попытку диалектически изложить систему экономических категорий. Вместо неразрешимых «антиномий» Канта теперь в качестве средства развития должно было выступить гегелевское «противоречие ".

    Критику его двухтомного пухлого произведения Вы найдете в моем ответном сочинении. Я показал там, между прочим, как мало проник Прудон в тайну научной диалектики и до какой степени, с другой стороны, он разделяет иллюзии спекулятивной философии, когда, вместо того чтобы видеть в экономических категориях теоретические выражения исторических, соответствующих определенной ступени развития материального производства, производственных отношений, он нелепо превращает их в искони существующие, вечные идеи, и как таким окольным путем он снова приходит к точке зрения буржуазной экономии[166].

    Далее я еще показываю, сколь недостаточным, порой просто ученическим, является его знакомство с «политической экономией», критику которой он предпринял, и как вместе с утопистами он гоняется за так называемой «наукой», с помощью которой можно было бы a priori[167] изобрести формулу для «решения социального вопроса», вместо того чтобы источником науки делать критическое познание исторического движения, движения, которое само создает материальные условия освобождения. Особенно же там показано, насколько неясными, неверными и половинчатыми остаются понятия Прудона об основе всего — меновой стоимости; вот почему он видит в утопическом истолковании теории стоимости Рикардо основу новой науки. Свое суждение о его общей точке зрения я резюмирую в следующих словах:

    «Каждое экономическое отношение имеет свою хорошую и свою дурную сторону — это единственный пункт, в котором г–н Прудон не изменяет самому себе. Хорошая сторона выставляется, по его мнению, экономистами; дурная — изобличается социалистами. У экономистов он заимствует убеждение в необходимости вечных экономических отношений: у социалистов — ту иллюзию, в силу которой они видят в нищете только нищету (вместо того чтобы видеть в ней революционную, разрушительную сторону, которая ниспровергнет старое общество[168]). Он соглашается и с теми и с другими, пытаясь сослаться при этом на авторитет науки. Наука же сводится в его представлении к тощим размерам некоторой научной формулы; он находится в вечной погоне за формулами. Вот почему г–н Прудон воображает, что он дал критику как политической экономии, так и коммунизма; на самом деле он стоит ниже их обоих. Ниже экономистов — потому, что он как философ, обладающий магической формулой, считает себя избавленным от необходимости вдаваться в чисто экономические детали; ниже социалистов — потому, что у него не хватает ни мужества, ни проницательности для того, чтобы подняться — хотя бы только умозрительно — выше буржуазного кругозора…

    Он хочет парить над буржуа и пролетариями, как муж науки, но оказывается лишь мелким буржуа, постоянно колеблющимся между капиталом и трудом, между политической экономией и коммунизмом»[169].

    Как ни сурово звучит этот приговор, я и теперь подписываюсь под каждым его словом. При этом, однако, не следует забывать, что в то время, когда я объявил книгу Прудона кодексом социализма petit bourgeois и теоретически это доказал, экономисты, а вместе с ними и социалисты все еще предавали Прудона анафеме как завзятого ультрареволюционера. Вот почему я и позднее никогда не присоединял своего голоса к тем, кто кричал о его «измене» революции. Не его вина, если, с самого начала ложно понятый как другими, так и самим собой, он не оправдал необоснованных надежд.

    В противоположность к «Что такое собственность?'" в «Философии нищеты» все недостатки прудоновской манеры изложения очень невыгодно бросаются в глаза. Стиль сплошь и рядом ampoule[170]. как говорят французы. Высокопарная спекулятивная тарабарщина, выдаваемая за немецкую философскую манеру, выступает повсюду, где ему изменяет галльская острота ума. Так и режет ухо самохвальство, базарно–крикливый, рекламный тон, в особенности чванство мнимой «наукой», бесплодная болтовня о ней. Искренняя теплота, которой проникнута его первая работа, здесь, в определенных местах, систематически подменяется лихорадочно возбужденной декламацией. К тому же это беспомощное и отвратительное старание самоучки щегольнуть своей ученостью, самоучки, у которого естественная гордость оригинальностью и самостоятельностью своего мышления уже сломлена и который, вследствие этого, как parvenu[171] в науке, воображает, что должен чваниться тем, что ему не присуще и чего у него совсем нет. И вдобавок эта психология мелкого буржуа, который до непристойности грубо, неостроумно, неглубоко и прямо–таки неправильно обрушивается на такого человека, как Кабе, заслуживающего уважения за его практическую роль в движении французского пролетариата[172]; зато он весьма учтив, например, по отношению к Дюнуайе (как–никак «государственный советник»), хотя все значение этого Дюнуайе заключается в комичной серьезности, с какой он на протяжении трех толстых и невыносимо скучных томов[173] проповедует ригоризм, так охарактеризованный Гельвецием: «On veut que les malheureux soient parfaits». (От несчастных требуют совершенства.)

    Февральская революция произошла для Прудона действительно совсем некстати, ведь он всего лишь за несколько недель до нее неопровержимо доказал, что «эра революций» навсегда миновала. Его выступление в Национальном собрании, хотя оно и обнаружило, как мало понимал он все происходящее, заслуживает всяческой похвалы[174]. После июньского восстания это было актом высокого мужества. Кроме того, его выступление имело тот положительный результат, что г–н Тьер в произнесенной против предложений Прудона речи[175], которая потом была издана в виде отдельной брошюры, доказал всей Европе, какой жалкий детский катехизис служил пьедесталом этому духовному столпу французской буржуазии. В сравнении с г–ном Тьером Прудон и в самом деле вырастал до размеров допотопного колосса.

    Изобретение «credit gratuit»[176] и основанного на нем «народного банка» («banque du peuple») принадлежит к последним экономическим «подвигам» Прудона. В моей книге «К критике политической экономии», вып. 1, Берлин, 1859 (с. 59—64) доказывается, что теоретическая основа его взглядов имеет своим источником незнание основных элементов буржуазной «политической экономии», а именно — отношения товаров к деньгам, тогда как практическая надстройка была простым воспроизведением гораздо более старых и значительно лучше разработанных проектов. Что кредит — подобно тому как он, например, в Англии в начале XVIII века, а затем снова в начале XIX века способствовал переходу имущества из рук одного класса в руки другого, — при определенных экономических и политических условиях может содействовать ускорению освобождения рабочего класса, это не подлежит ни малейшему сомнению и разумеется само собой. Но считать капитал, приносящий проценты, главной формой капитала, пытаться сделать особое применение кредита, мнимую отмену процента, основой общественного преобразования — это насквозь мещанская фантазия. И действительно, мы видим, что эта фантазия подробно развивалась уже экономическими идеологами английской мелкой буржуазии XVII века. Полемика Прудона с Бастиа (1850 г.) о капитале, приносящем проценты[177], стоит значительно ниже «Философии нищеты». Он доходит до того, что даже Бастиа удается его побить, и он комично неистовствует всякий раз, когда его противник наносит ему удар.

    Несколько лет тому назад Прудон написал на конкурс, объявленный, кажется, лозаннскими властями, сочинение о «Налогах»[178]. Здесь исчезают и последние следы гениальности, и остается только petit bourgeois tout pur[179].

    Что касается политических и философских сочинений Прудона, то во всех них обнаруживается тот же самый противоречивый, двойственный характер, что и в экономических работах. К тому же они имеют чисто местное значение — только для Франции. Однако его нападки на религию, церковь и т. д. были большой заслугой в условиях Франции в то время, когда французские социалисты считали уместным видеть в религиозности знак своего превосходства над буржуазным вольтерьянством XVIII века и немецким безбожием XIX века. Если Петр Великий варварством победил русское варварство, то Прудон сделал все от него зависящее, чтобы фразой победить французское фразерство.

    Его книгу о «Государственном перевороте»[180] надо рассматривать не просто как плохое произведение, а как прямую подлость, которая, однако, вполне соответствует его мелкобуржуазной точке зрения; здесь он заигрывает с Луи Бонапартом и действительно старается сделать его приемлемым для французских рабочих; таково же его последнее произведение против Польши[181], в котором он в угоду царю обнаруживает цинизм кретина.

    Прудона часто сравнивали с Руссо. Нет ничего ошибочнее такого сравнения. Он скорее похож на Ник. Ленге, книга которого «Теория гражданских законов»[182], впрочем, очень талантливое произведение.

    Прудон по натуре был склонен к диалектике. Но так как он никогда не понимал подлинно научной диалектики, то он не пошел дальше софистики. В действительности это было связано с его мелкобуржуазной точкой зрения. Мелкий буржуа, так же как и историк Раумер, составлен из «с одной стороны» и «с другой стороны». Таков он в своих экономических интересах, а потому и в своей политике, в своих религиозных, научных и художественных воззрениях. Таков он в своей морали, таков он in everything[183]. Он — воплощенное противоречие. А если при этом, подобно Прудону, он человек остроумный, то он быстро привыкает жонглировать своими собственными противоречиями и превращать их, смотря по обстоятельствам, в неожиданные, кричащие, подчас скандальные, подчас блестящие парадоксы. Шарлатанство в науке и политическое приспособленчество неразрывно связаны с такой точкой зрения. У подобных субъектов остается лишь один побудительный мотив — их тщеславие; подобно всем тщеславным людям, они заботятся лишь о минутном успехе, о сенсации. При этом неизбежно утрачивается тот простой моральный такт, который всегда предохранял, например, Руссо от всякого, хотя бы только кажущегося, компромисса с существующей властью.

    Быть может, потомство, характеризуя этот недавний период французской истории, скажет, что Луи Бонапарт был его Наполеоном, а Прудон — его Руссо–Вольтером.

    А теперь я всецело возлагаю на Вас ответственность за то, что Вы так скоро после смерти этого человека навязали мне роль его посмертного судьи.

    Уважающий Вас

    Карл Маркс

    M. И. ТУГАН–БАРАНОВСКИЙ

    ПРУДОН

    Бывают исторические фразы, как и исторические события. Одна из таких фраз принадлежит Прудону. Его сочинения теперь почти забыты; но кто не знает, что Прудон решился дерзновенно провозгласить — «lа propriete c'est le vol»[184]. Эти несколько слов больше содействовали знаменитости автора, чем десятки написанных им толстых томов.

    Но если вообще трудно охарактеризовать парой слов содержание богатой и разнообразной жизни человека, то это в особенности верно по отношению к Прудону. Его всем известная фраза не только не дает нам ключа к пониманию мировоззрения автора, но способна внушить совершенно превратное представление о взглядах этого замечательного человека. Прудон вовсе не был крайним революционером; он не проповедовал грабежа и расхищения имущества богатых, как можно было бы подумать по его дерзкому сопоставлению собственности с кражей. Как общественный деятель, Прудон всего менее мог быть обвинен в беспощадном радикализме; его упрекали, и с полным основанием, в обратном — в угодливости правительству, в склонности к компромиссу, в оппортунизме. Правда, его фраза прозвучала в свое время как звон набата. От нее пахнет кровью и дымом пожаров, она способна нарушить сон мирного буржуа и внушить его испуганному воображению картины гражданской войны и всеобщего разрушения. Но самое лучшее средство покончить с этими страхами — это познакомиться с сочинениями самого автора знаменитой фразы.

    Пьер Жозеф Прудон (1809–1865) был сыном мелкого городского ремесленника. Он сам называл себя мужиком, и, когда в 1848 г. ему случилось возражать в Национальном собрании одному легитимисту, хваставшему знаменитостью рода, он с гордостью заявил: «У меня 14 предков мужиков — назовите мне хоть одно семейство, имеющее больше благородных предков!» Жизнь Прудона была далеко не из легких. Судьба его не баловала. Главным бичом его жизни была постоянная нужда. В молодости он перепробовал несколько профессий — был наборщиком, затем содержал небольшую типографию, разорившись, поступил секретарем к одному богатому барину. Затем для него стал главным источником заработка литературный труд, который, однако, не мог обеспечить ему достаточного дохода, благодаря тому что Прудон был во вражде со всеми партиями и не имел опоры в прессе. Поэтому он очень тяготился литературным заработком и неоднократно пытался получить место в каком–нибудь торговом предприятии; так, несколько лет он управлял делами одной торговой фирмы. Ему приходилось много претерпеть от гонений правительства, хотя он был совершенно чужд принципиальной оппозиции власти. Наоборот, он постоянно носился с мыслью привлечь правительство на свою сторону и с его помощью осуществить свои проекты. Незадолго до февральской революции он выразил уверенность, что эра революций миновала навсегда и что трону Луи Филиппа не угрожает никакая опасность. Февральская революция, в которой Прудон не принимал никакого участия, сделала нашего автора депутатом Национального собрания. Но благодаря своей обычной тактике — наносить удары с одинаковым ожесточением направо и налево — радикализму и консерватизму — Прудон не преуспел на политической трибуне. Только один раз ему пришлось выступить в собрании со своим собственным проектом коренной реформы налогов. Он произнес горячую речь, и в результате голосования на стороне проекта оказалось… два голоса, включая и голос самого Прудона.

    Политическая деятельность Прудона закончилась присуждением его к трехлетнему тюремному заключению за нападки на президента республики — Луи Наполеона. С наполеоновским правительством наш автор никак не мог поладить. Он считал себя непримиримым врагом империи столь же мало, как и монархии Луи Филиппа. Но империя считала его своим врагом и не останавливалась перед суровыми карами, чтобы зажать рот беспокойному публицисту. Через несколько лет после своего освобождения он опять навлекает на себя неудовольствие бонапартовской полиции и только бегством в Бельгию спасается от угрожавшего ему нового тюремного заключения.

    В то же время республиканская партия обвиняла Прудона в заискивании перед империей. Действительно, в одной брошюре, вышедшей вскоре после переворота 2 декабря, Прудон обнаружил довольно благосклонное отношение к виновнику этого позорного акта и признал возможным при известных условиях оправдать переворот. Авансы по адресу империи встречаются и в некоторых последующих сочинениях преследуемого автора. Непримиримые враги бонапартовского режима ставили также с полным основанием в вину Прудону, что он воспользовался амнистией Наполеона и вернулся во Францию после того, как раньше публично заявлял о своем решении ни в каком случае не принимать амнистии из рук правительства, присудившего его к тюрьме.

    Все это, несомненно, доказывает отсутствие политической стойкости у Прудона. Но помимо недостатка гражданского мужества поведение его объясняется и другими соображениями, не бросающими столь неблаговидного света на личность автора знаменитого мемуара о собственности. Прудон не был вполне чужд утопического мировоззрения, типическими выразителями которого могут считаться Оуэн, Сен–Симон и Фурье. Это мировоззрение, отрицавшее значение политической борьбы, дало возможность Оуэну, чистота побуждений которого стоит выше всяких подозрений, обращаться с адресами к реакционным правительствам Священного союза, а благородному и рыцарственному Сен–Симону посвящать свои сочинения Людовику XVIII. Точно так же и Прудон был равнодушен к политике и, несмотря на свой собственный достаточно, казалось бы, убедительный опыт, не покидал несбыточной надежды заставить правительство служить своим идеям.

    В общей же сложности Прудон отнюдь не был героической натурой. Его социальные идеалы также не отличались высотой; на них ярко отразилось миросозерцание того класса, откуда вышел Прудон, — мелкой буржуазии. В этом отношении весьма характерно отношение Прудона к женщине и семье. Великие утописты стремились к такой же коренной реформе семьи, как и современного общественного строя. Они требовали не только освобождения труда, но и освобождения женщины. Напротив, мнения Прудона о так называемом женском вопросе нисколько не возвышались над уровнем обычных буржуазных взглядов на брак и семью. Он сам был женат на простой работнице и нашел в ней свой идеал хорошей хозяйки и любящей матери своих дочерей, об образовании которых он совершенно не заботился. Женщина была в его глазах низшим существом; к образованным женщинам он относился с нескрываемым отвращением и заявлял, что предпочитает им куртизанок. Семья представлялась ему прочным и неразрывным хозяйственным союзом, в котором должен неограниченно царить мужчина; на долю мужчины выпадает высшая духовная деятельность, между тем как женщина должна быть только хозяйкой и матерью. Так называемая эмансипация женщины повела бы, по мнению Прудона, лишь к разврату, ибо только суровый долг и узы брака могут ввести в границы и сдержать стихийную чувственность, заложенную в женщину.

    Перейдем к рассмотрению сочинений Прудона. Из них самым блестящим является его юношеская работа о собственности — «Qu'est се que la propriete? Le memoire»[185] (1840), написанная на тему, данную академией, подобно знаменитой книге Руссо[186] о влиянии цивилизации на нравы людей.

    Прудон рассматривает в этой работе одну за другой так называемые теории собственности — юридические обоснования этого социального института. Среди юристов наиболее популярна теория первого завладения. Сущность этой теории сводится к следующему. Чтобы работать и добывать пищу, человек должен обладать орудиями труда, а также участками земли, подвергаемыми обработке. Вначале земля не принадлежала никому. Поэтому всякий мог захватить себе столько земли, сколько ему нужно было для обработки, и мало–помалу земля перешла в частную собственность без нарушения чьих–либо прав и интересов. Но когда земля была таким образом поделена, положение вещей резко изменилось. Завладевать было нечем, потому что никто не имеет права пользоваться той вещью, которая уже принадлежит другому. Общество распалось на имущих собственников и пролетариев.

    Но завладение, говорит Прудон, может давать человеку право лишь на то, что ему действительно необходимо для существования и к чему он лично приложил труд. Как же оправдать с этой точки зрения захват одним лицом огромных земельных пространств, требующих для своей обработки сотен и тысяч рук? Теория завладения, юридически обосновывая мелкую собственность, тем самым отрицает правомерность крупной собственности.

    Экономисты со времен Локка приводят обыкновенно в защиту частной собственности доводы другого рода. Они придерживаются так называемой рабочей теории. Из этой теории исходят, например, в своей защите собственности Тьер и Бастиа. Право собственности, говорят они, основывается на праве рабочего бесконтрольно распоряжаться продуктами своего труда. Бастиа прямо так и определяет сущность права собственности: «Собственность есть право рабочего на ценность, созданную его трудом». Но если так, то вся земельная собственность должна быть признана незаконной и несправедливой. Нам говорят, что человек приобретает право собственности на землю, потому что он ее обрабатывает, прилагает к ней свой труд. Но разве продуктом его труда является земля, а не хлеб, сено, вино и пр.? Почему же право собственности простирается не только на продукты, но и на средства производства? Почему в прежнее время приложение труда к земле могло давать земледельцу право собственности на землю, а в настоящее время оно не приводит уже к этому праву? Почему в настоящее время арендатор не признается собственником земли, которую он десятки лет обрабатывал и улучшал?

    Так же несостоятельна так называемая «легальная» теория права собственности — обоснование этого права волей законодателя. Требуется указать высший нравственный или юридический принцип, на котором покоится институт собственности. Ссылка на закон есть признание, что такого высшего принципа не существует и что право собственности основывается просто на силе. Попытка иначе обосновать с точки зрения легальной теории право собственности возвращает нас к теории завладения, или рабочей теории.

    Итак, существующие теории собственности бессильны оправдать это право. В действительности оно есть не что иное, как право получения дохода, не основанного на труде, иначе говоря, право получения без всякого возмещения продуктов, произведенных другими лицами. Собственник, в силу своего права, жнет, где не сеял, потребляет то, чего не произвел, и пользуется наслаждениями, когда другие умирают с голоду. Доход, вытекающий из права собственности, принимает различные формы в зависимости от своего источника. Доход этот называется арендной платой, когда его источником является земельная собственность, наемной платой, когда он вытекает из собственности на здания, процентом, если он извлекается из денежного капитала, наконец, прибылью, если получение его основывается на пользовании торговым или промышленным капиталом. Но во всех этих случаях сущность дела остается одна и та же — извлекаемый доход не основывается на труде.

    Откуда же получается названный доход? Очевидно, какова бы ни была форма этого дохода, источник его может быть лишь один: рабочие создают больше ценностей, чем получают их в виде заработной платы, излишек поступает в пользу собственника и составляет его доход — арендную или наемную плату, прибыль или процент. Следовательно, «la propriete c'est le vol».

    Нужно, однако, иметь в виду, что несправедливость и угнетение заключаются не в том, что человек завладевает орудиями труда или земельным участком, а в том, что один человек лишает того и другого других людей. Поскольку владение одного человека не нарушает прав другого, постольку собственность является вполне правомерной формой пользования орудиями и предметами хозяйства. Но существующая историческая собственность неизменно основывалась на насилии и эксплуатации. Частная собственность была глубочайшей причиной общественного неравенства, а следовательно, и всех революций, посредством которых люди стремились восстановить равенство.

    Но если собственность разрушает равенство, ведет к порабощению слабого сильным, то коммунизм привел бы к другому неравенству, еще более гибельному. В таком обществе, о котором мечтают социалисты, слабые угнетали бы сильных, ленивые и неспособные жили бы на счет трудящихся и способных. Коммунизм есть система рабства, так как общность владения требует принудительной организации труда, лишает членов общества свободы действий и превращает их всех в рабов государства.

    Таково содержание знаменитой книги Прудона. В ней впервые с полной ясностью и резкостью высказана мысль, что центральным правовым институтом современного общества, институтом, на котором все основывается, из которого все исходит, и хорошее и дурное, составляющее цивилизацию, которой мы так гордимся, является институт частной собственности и что критика современного социального строя должна быть прежде всего направлена на этот основной социальный институт, одинаково присущий всем цивилизованным народам.

    Право собственности до такой степени привычно человеку нашего времени, что оно кажется не исторически развившейся, а потому и подлежащей дальнейшему развитию юридической нормой, а как бы первоначальным и неотъемлемым условием самого общественного существования человека. Этот институт, вкоренившийся глубочайшим образом в современную жизнь, подчинил своему влиянию все нравственное миросозерцание цивилизованного человека. На этой почве возникло условное чувство чести, более гнушающееся нарушения права собственности, чем нарушения самых естественных прав человеческой личности.

    И вот является писатель, осмелившийся посягнуть на это святая святых современного общества, порвать со всеми установившимися представлениями о дурном и хорошем, честном и бесчестном! Если собственность есть кража, если почтенный бережливый рантье ничем не отличается от рыцаря большой дороги, то, значит, все рушится, все теряет смысл и значение, наступает хаос, в котором бедный буржуа чувствует себя совершенно не в силах разобраться. Немудрено, что дерзновенные слова Прудона прогремели по всему свету. Сам автор был так горд ими, что, не обинуясь, объявил их самым великим событием своего времени.

    Однако слова эти были не так уж новы. Знаменитая фраза о собственности была впервые сказана еще в XVIII веке вождем жирондистов Бриссо. Но у Прудона она была выражением целого общественного мировоззрения, венцом социальной системы, чего отнюдь нельзя сказать о Бриссо. Слова Прудона заключали в себе определенную теорию происхождения нетрудового дохода. Согласно этой теории, нетрудовой доход основывается на эксплуатации рабочего, присвоении собственником доли трудовой ценности, создаваемой рабочим. Учение это естественно вытекает из трудовой теории ценности, понимаемой абсолютно и механически, т. е. не как определенное методологическое допущение, а как выражение реального свойства труда быть единственной субстанцией ценности; теория неоплаченного труда была развита уже школой Оуэна, а свое завершение она получила у Родбертуса и Маркса. Что касается Прудона, то он, несомненно, исходил из нее, хотя в его мемуарах о собственности, как и в последующих сочинениях, теория эксплуатации труда не сделала ни шага вперед сравнительно с более ранними сочинениями английских социалистов. Вообще, знаменитая книга Прудона о собственности более замечательна по блеску изложения, сильному, полному воодушевления и страсти языку, ярким, остроумным, парадоксальным оборотам мысли, чем по новизне и глубине содержания. В теоретическом отношении наиболее ценным в разбираемой работе можно признать самую постановку вопроса, темы исследования.

    Но, правильно поставив задачу, Прудон мало сделал для ее разрешения. Его критика института частной собственности в общем слаба. Действительно, в чем заключается эта критика? Главным образом в разборе господствующих юридических теорий обоснования права собственности. Но если бы даже Прудону удалось совершенно разбить эти теории, отсюда вытекало бы не то, что институт собственности заслуживает отвержения, а лишь то, что собственность защищается учеными плохо. Вместо исследования социальных результатов права собственности, значения этого права для интересов различных классов населения и всего общества в целом наш автор дает нам юридический анализ рассматриваемого права, и анализ к тому же весьма неудачный… Прудон, конечно, не доказал невозможности юридического обоснования права собственности. Его критические удары направляются главным образом против двух теорий собственности — теории завладения и рабочей теории. Но самой сильной в научном отношении теории собственности так — называемой легальной теории — Прудон почти не затрагивает своей критикой. Согласно этой теории, право собственности имеет за себя верховную юридическую санкцию не какого–либо отвлеченного этического начала, а общественной пользы. Общество нуждается в институте частной собственности не в силу его справедливости, а в силу его социальной плодородности. Чтобы разбить этот аргумент в пользу собственности, следовало бы доказать, что общество, в целом или в лице большинства, не пострадает или даже выиграет от уничтожения частной собственности. Ничего подобного Прудон не исполнил, да и не мог исполнить, так как — и это самое главное — он отнюдь не принципиальный враг частной собственности, как это можно было бы подумать, судя по резкости его критики.

    Мы видели, что, отвергая частную собственность в современной ее форме, Прудон не менее решительно высказывается против социализма. Никакого положительного решения автор не дает, и читатель остается в недоумении, что же, собственно, защищает критик. Рассеять этого недоумения не сумел бы и сам Прудон, так как он, как можно с уверенностью утверждать, и сам определенно не знал, каким образом можно предотвратить эксплуатацию одних членов общества другими, возникающую при господстве собственности, и в то же время избежать указываемых им бедствий коммунизма. Правда, его умственному взору представлялась некоторая туманная утопия коренной реформы права собственности при сохранении личного владения, но утопия эта облеклась в разное время в разные формы. Прудон до конца жизни не терял надежды придумать такое социальное устройство, которое одинаково обеспечивало бы личную свободу каждого и благосостояние всех. Свобода и равенство были основными политическими догматами Прудона. Он не соглашался пожертвовать ни одним из них. Во имя равенства он отвергал частную собственность в существующей форме; во имя свободы он отвергал социализм. Нужно было, следовательно, найти такое общественное устройство, в котором и свобода и равенство были бы обеспечены в равной мере.

    Задача была не из легких, и немудрено, что Прудон постоянно колебался между различными решениями ее. Интересно, что под конец жизни он нашел наконец свой идеал не в чем ином, как… в русской общине. В своем посмертном сочинении «Theorie de la propriete»[187] Прудон говорит, что истинное решение проблемы собственности дано славянской расой, создавшей общинную собственность, при которой земля принадлежит всей общине, а право пользования отдельными земельными участками — каждому члену общины.

    «Требованием владения такого рода, — заявляет наш автор, — я закончил свой первый мемуар о собственности, не дав этому требованию вполне ясной формулировки. Распространить славянскую форму владения было бы большим шагом вперед в цивилизации. Эта форма более пригодна для применения в жизни, чем абсолютное «dominium» римлян, которое воскресло в нашем праве собственности. Никакой разумный экономист не может желать большего. При господстве славянского права владения рабочий получает должное вознаграждение и плоды его трудов вполне обеспечены. Этот принцип славянской цивилизации есть самый славный факт в истории этой расы».

    Самым ценным в научном отношении трудом Прудона мы считаем его «Systeme des contradictions economiques ou Philosophie de la misere»[188] (1846). Эта работа произвела огромное впечатление на современников; в Германии быстро появились три перевода ее, и даже ученые буржуазного лагеря, как, например, один из основателей исторической школы, знаменитый Бруно Гилдебранд, признали Прудона выдающимся экономическим мыслителем эпохи.

    В «Экономических противоречиях» Прудон дает критическое исследование основных категорий современного экономического строя. Под влиянием Гегеля он видит задачу науки об обществе в исследовании процесса общественного развития. «Социальная наука, — говорит он, — есть систематическое и рациональное познание не того, чем общество было, и не того, чем оно будет, но того, что оно есть во всей своей жизни, т. е. в совокупности своих последовательных проявлений».

    Социальная наука одинаково чужда как консерватизму, так и утопии. Она исследует самый процесс общественного движения и свои практические требования выводит из открываемых ею законов этого движения.

    «Краеугольным камнем экономического здания является ценность». Со времени А. Смита экономисты различают два рода ценности — потребительную и меновую. В каком же отношении друг к другу находятся эти два вида ценности? Увеличение предложения товаров увеличивает общую сумму их полезности, их потребительной ценности, но понижает их рыночную цену. Уменьшение предложения повышает цену, хотя полезность становится меньше. Следовательно, между меновой и потребительной ценностью существует внутреннее противоречие.

    Противоречие это разрешается конституированием ценности — приведением ее в соответствие с трудом, затраченным на производство каждой вещи.

    Но задача конституирования ценности еще далеко не разрешена обществом. От этого зависят все отрицательные явления современного хозяйственного строя расстройства товарного обращения, потрясения кредита, промышленные, денежные и торговые кризисы, неравенство вознаграждения рабочих, эксплуатация одних членов общества другими, бедность большинства населения. Если бы товары обменивались в соответствии с трудом, то всякий получал бы вознаграждения пропорционально своим заслугам; теперь же мы видим, что представители физического труда вознаграждаются ничтожно, между тем как те профессии, которые составляют достояние привилегированных, достаточных классов общества, оплачиваются во много раз выше. Если бы обмен совершался на основании трудовой равноценности, то рабочий, отдавая свой труд капиталисту, получал бы от него всю созданную трудом ценность и эксплуатация труда капиталом должна была бы прекратиться. Существование в современном обществе непроизводительных классов, потребляющих, но не производящих, есть результат того, что конституирование ценности еще далеко не достигнуто.

    Но, с другой стороны, весь прогресс общества заключается в борьбе за эту великую цель. «Политическая экономия есть не что иное, как история этой борьбы. Поскольку политическая экономия освящает и желает упрочить аномалию ценности и притязания эгоизма, она есть поистине теория несчастья и организации бедности; но поскольку она указывает средства, открытые цивилизацией, к уничтожению пауперизма (хотя эти средства монополия непрерывно стремится обратить в свою пользу), она предвещает организацию богатства».

    Учение о ценности является основанием всей системы «Экономических противоречий» Прудона. Последовательно, одна за другой, рассматривает Прудон экономические категории, и так как в корне их лежит противоречивая категория ценности, то все они оказываются содержащими в себе внутренние противоречия. Подобно тому как человеческий ум изобретает одну гипотезу за другой для разрешения трудной задачи, так и мировая мысль, говорит наш автор, последовательно создает новые социальные категории, все более полно разрешающие противоречия социального строя.

    Социальная эволюция начинается с разделения труда. Разделение труда дает возможность человечеству осуществить идею равенства, так как только при дифференциации профессий каждый может заниматься тем, к чему он наиболее способен или к чему он чувствует наибольшее влечение. Социализация труда увеличивает в огромных размерах его производительность и открывает человечеству широкую дорогу к накоплению богатства и знания. Но, с другой стороны, разделение труда порабощает рабочего, делает его слепым орудием в руках хозяина, увеличивает нищету и невежество низших классов народа и ведет к сосредоточению всех благ цивилизации у небольшой кучки избранных. Новое противоречие, разрешаемое новой экономической категорией — машинами.

    Изобретением машин промышленный гений человека протестует против раздробления и специализации труда. Действительно, что такое машина? Это — соединение в одном целом тех инструментов, которыми раньше работало несколько рабочих. В этом смысле введение машин по своим результатам прямо противоположно действию разделения труда. Машина должна уменьшить человеческий труд, понизить цены продуктов и сделать их доступными всем классам населения. «Машина есть символ человеческой свободы, знак господства человека над природой, атрибут нашего могущества, выражение нашего права, эмблема нашей личности».

    «Но тем самым, что машины уменьшают труд рабочего, они урезывают и сокращают возможность труда, благодаря чему спрос на труд все более и более падает и не достигает предложения». Вытеснение рабочего машиной есть хроническое бедствие, непрерывное и неизбежное, «нечто вроде холеры, которая появляется то под видом Гутенберга, то Аркрайта; здесь она называется Жаккардом, там Джемсом Уаттом, в другом месте маркизом Жоффруа».

    «Машины, так же как и разделение труда, суть при господствующей системе социальной экономии одновременно источник богатства и постоянная и фатальная причина нищеты». Нередко машины вводятся со специальной целью борьбы с рабочими; так, станок Шарпа и Робертса был введен в Манчестере для того, чтобы победить стачку рабочих, не соглашавшихся на понижение заработной платы. Но, вытесняя рабочих машинами, фабриканты сами себе роют яму, ибо рабочие суть потребители машинных изделий и сокращение числа рабочих равносильно сокращению рынка для сбыта изделий.

    Машинная работа оказывает губительное действие на организм рабочего и вызывает в фабричных странах прямо вырождение населения. В Англии наблюдается одновременно с развитием фабричного производства такое увеличение пауперизма, что рост налогов в пользу бедных идет быстрее роста населения.

    Пролетариат есть прямое порождение машин. «Крупная мастерская есть первая простейшая и самая могущественная машина». Увеличивая применение машин, мы не делаем труд рабочего легче, напротив, фабричная работа и тяжелее и неприятнее прежнего ручного труда. Вместе с тем машина унижает рабочего, превращая его из искусного ремесленника в простого чернорабочего. «Каков бы ни был прогресс механического знания, сколько бы ни изобретали машин, еще во сто раз более удивительных, чем прядильная машина «Дженни», паровой ткацкий станок и цилиндровый печатный станок, какие бы новые силы, еще в сотни раз могущественнее пара, ни открывали, — все же эти изобретения не только не дадут свободы человечеству, не увеличат его досуга и не улучшат потребления, но, напротив, умножат труд, усугубят рабство, удорожат жизнь и еще более углубят пропасть, разделяющую господствующий и наслаждающийся класс от класса подчиненного и страдающего».

    Свободная конкуренция представляет собой следующую категорию экономического строя. Всем известны выгоды свободной конкуренции, столь восхваляемые экономистами. Но экономисты упускают из виду основную истину, что «конкуренция убивает конкуренцию». Геометрия не знает истины более несомненной. Правда, социалисты говорят нам, что во всем нужно различать правильное пользование от злоупотребления. Есть конкуренция благородная, заслуживающая высокой похвалы, — это соревнование. Но есть конкуренция гибельная, безнравственная и разрушительная — это своекорыстие. Точно так же экономисты требуют, чтобы мы сохранили хорошую сторону конкуренции и устранили дурную. Экономисты не отрицают, что конкуренция приводит к своей противоположности — монополии: но они видят в этом лишь злоупотребление. Однако, говорит Прудон, монополия не есть злоупотребление конкуренцией, а естественный и неустранимый принцип последней. «Монополия есть фатальное завершение конкуренции, непрерывно порождающей монополию как свое отрицание; в этом заключается и оправдание монополии. Так как конкуренция присуща обществу, как движение присуще живым существам, то и монополия, следующая за конкуренцией, составляющая ее цель и предел, без которых конкуренция была бы неприемлема, должна быть признаваема столь же законной». В ожесточенной экономической борьбе побеждает сильнейший, становящийся монополистом. Чем сильнее конкуренция, тем неизбежнее монополия. И мы видим, что монополия захватывает все новые и новые области хозяйства. И в земледелии, и в промышленности, и в торговле монополия становится господствующей. Благодаря этому растут производительные силы общества; коллективные рабочие, объединенные монополистом, производят больше разъединенных рабочих. Но монополия в то же время есть могущественнейшая причина общественного упадка. Latifundiae perdidere Italian![189] Монополия стремится не к созданию наибольшей суммы общественного благосостояния, а к доставлению наибольшего дохода монополисту. Ради увеличения своего дохода монополисты готовы сократить сумму производимых продуктов — иначе говоря, пожертвовать общим благосостоянием ради своего собственного. Монополия в корне противоположна равенству.

    Подобным образом Прудон последовательно разбирает экономические категории — налоги, торговлю, кредит и, наконец, собственность и коммунизм. Во всем он находит внутренние противоречия, разрешение которых возможно будет лишь тогда, когда будет разрешено лежащее в основе современной хозяйственной системы противоречие ценности, когда закон трудовой ценности получит свое полное осуществление. В заключение Прудон критикует учение Мальтуса и противопоставляет его формуле — что население растет в геометрической, а средства существования в арифметической прогрессии — свою собственную, гласящую, что средства существования растут как квадраты числа рабочих. Нечего и говорить, что обе формулы — и Мальтуса и Прудона — одинаково произвольны.

    Таково содержание «Экономических противоречий», далеко оставляющих за собой по глубине и зрелости мысли первое экономическое сочинение Прудона. Хотя автор совершенно произвольно распределяет свои экономические категории, которые не только не соответствуют последовательности исторического развития, но и не подчинены никакому логическому правилу и столь же успешно могли бы быть размещены в обратном или в каком–либо ином порядке, все же «Экономические противоречия» содержат в себе такую глубокую критику капиталистического строя, что большинству последующих критиков капитализма оставалось только развивать или видоизменять мысли Прудона. Не подлежит сомнению, что, несмотря на крайне пристрастную критику Прудона Марксом, «Капитал» Маркса создался под непосредственным влиянием «Экономических противоречий». И это неудивительно, так как Прудон был первым замечательным экономистом, применившим гегелевский диалектический метод к исследованию системы экономических категорий во всей их совокупности. Тому же методу следовал и Маркс.

    Задача «Экономических противоречии» была чисто критическая. Правда, Прудон уже и в этом сочинении довольно ясно дал понять, в чем он видит решение социального вопроса. Конституирование ценностей всех товаров — вот в чем заключалось искомое решение. Но как этого достигнуть? На это Прудон отвечает в другой книге, «Resume de la question sociale»[190] (1849). Он поднимает свой старый вопрос — что такое собственность — и решает его в том смысле, что собственность при современных условиях хозяйства есть не что иное, как своего рода привилегия на получение сбора, пошлины с продуктов, поступающих в оборот, с циркуляции товаров.

    Реформируя механизм товарного обращения, мы вместе с тем реформируем и право собственности со всеми его гибельными последствиями.

    Но какая сила руководит в настоящее время обращением товаров и деспотически управляет их движением? Эта сила — деньги. Следовательно, и решение социального вопроса должно заключаться в реформе денежного обращения. Денежный капитал должен утратить свою деспотическую власть.

    Для достижения этой цели Прудон предлагает устройство менового банка, во многом напоминающего рабочую биржу Оуэна, с тем различием, что Оуэн стремился только к устранению денег в роли менового посредника, между тем как Прудон вместе с тем хотел достигнуть своим меновым банком и другой цели — дарового, беспроцентного кредита.

    Мы не будем повторять сказанного выше (по поводу рабочей биржи Оуэна) о невозможности обеспечить сбыт всех товаров путем замены денег какими–либо условными знаками, путем организации безденежного обмена. Не организация сбыта, а организация общественного производства, замена анархического единоличного хозяйства планомерным общественным хозяйством — вот что требуется для того, чтобы продукты всегда находили сбыт. Меновой банк Прудона был несомненно утопией, хотя отнюдь не социалистической. Прудон надеялся сохранить в неприкосновенности индивидуальную свободу производителя и в то же время избавить рабочего от власти предпринимателя путем беспроцентного кредита. Но где найти капиталы для неограниченного кредита? Прудон повторяет здесь ошибку многих буржуазных экономистов, приписывавших кредиту чудесную способность создавать богатство из ничего. Классическим и неподражаемым примером и вместе родоначальником этих утопистов кредита был кредитный Калиостро XVIII века — шотландец Джон Лоу, заразивший своим безумием чуть не всю французскую нацию, закруживший ее в вихре неистовой биржевой игры, ослепивший ее миражом фантастических сказочных богатств, лопнувших, как мыльный пузырь. Весьма характерно, что Прудон относился с большой симпатией к Лoy и даже заявил в «Экономических противоречиях», что истинные идеи Лоу еще никем не поняты надлежащим образом и что, будучи правильно поняты, они могут произвести настоящий переворот в народном хозяйстве.

    Такой переворот должен был осуществить меновой или, как впоследствии его назвал Прудон, народный банк. Со своим обычным избытком темперамента наш автор в следующих выражениях возвестил о своем новом предприятии. «Я начинаю дело, равного которому не было и не будет в мире. Я хочу изменить основание общества, повернуть ось цивилизации, сделать так, чтобы мир, который по воле Божества движется с запада на восток, начал двигаться по воле человека с востока на запад». И все эти чудеса должен был произвести скромный «народный банк» с капиталом в 50 000 франков!

    К счастью для Прудона, судьба избавила его от разочарования и некоторого конфуза, который не мог не сопровождать неизбежного жалкого крушения предприятия, начатого с такими необычайными обещаниями. В дело вмешалось попечительное правительство Луи Бонапарта, позаботившееся о том, чтобы «ось цивилизации» не пострадала: как раз в самое горячее время, накануне открытия операций банка, Прудон был арестован и посажен в тюрьму. За отсутствием главного руководителя «народный банк», акции которого парижский рабочий класс раскупал очень охотно, должен был немедленно закрыться.

    В заключение отметим, что Прудон считается создателем теории анархизма, превосходящей по своей утопичности все социалистические теории, к которым наш автор относился с таким осуждением.

    Из книги Ш. О. Сент–Бёва

    П. Ж. ПРУДОН, ЕГО ЖИЗНЬ И ПЕРЕПИСКА[191]

    Мнение Прудона о женщинах. — Чистота его нравов в молодости. — Его наклонность к семье и семейной жизни.

    Чем был Прудон по отношению к женщинам? Как относилась его искренняя натура к наиболее живому и сладостному чувству — чувству, непрестанно разукрашиваемому и видоизменяемому воображением, которое составляло утеху и отраву всей жизни Руссо. Здесь, как и в другом, мы обратимся к наиболее достоверным свидетелям его жизни. Он всегда остерегался чувственных порывов, но был способен на привязанность, но только на привязанность мужественную, честную. Молодость его была чиста. Он умел следить за собою даже во времена своего учения: ночью, когда им овладевали известного рода мысли, он взбирался на чердак и проводил долгие часы, созерцая сквозь слуховое окно луну, звезды, строгий вид искрящегося неба, и ложился только совершенно успокоенный и умиротворенный.

    Первая любовь его относится ко времени его молодости. В письме его из Безансона к Аккерману 20 августа 1838 года мы читаем следующее:

    «Письмо Ваше носит следы грусти и меланхолии; я вижу, что Вы несчастливы. Нужно, любезный друг, никогда не рассчитывать на счастье; оно редко встречается на той дороге, по которой мы с Вами идем: жертвы, страдания, непреодолимые отвращения, уединение, отчаяние, — haec est pars calicu nostri[192] — Я отправил недавно письмо к своей прежней возлюбленной, которая живет теперь в Кане, обратите внимание, так писал я ей, на то, что происходит вокруг вас; у Вас нет недостатка ни в кротости, ни в скромности, ни в трудолюбии, ни в честности. Почему же Вы живете постоянно в нужде, тогда как множество куртизанок утопают в безумной роскоши? Я объясню Вам эту тайну. Бог желал, когда зло и разврат достигнут крайней степени развития среди человеческого общества, чтоб следствия подобного состояния отозвались вполне на лучших людях, которые первые должны оказать сопротивление и стараться избегнуть угрожающей им бездны. Во Франции существует сто тысяч молодых людей, которые, как и я, поклялись выполнить это святое назначение, и, рано или поздно, они сумеют победить или умереть. Упорный физический и умственный труд должен падать на долю мужчины, Вы же, бедная девушка, молите Бога, чтоб он даровал нам ум и твердость, чтоб он благословил наши усилия, увенчал успехом нашу борьбу. Какое чувство, думаете Вы, питает девушка к возлюбленному, говорящему с ней в подобных выражениях? Я плачу Вам за Вашу откровенность…»

    Из вышеприведенного отрывка достаточно видно, какие мужественные, даже совершенно чуждые любви чувства примешивались к самым страстным выражениям этого молодого Спартака, так как Прудона можно не без основания назвать Спартаком интеллигенции.

    Он обладал и умел находить в случае надобности, в этом случае, известного рода нравственную деликатность, свойственную только избранным личностям. В другой раз, когда один из наиболее дорогих ему друзей испытал неудачу и был накануне горького разочарования, Прудон писал ему в виде утешения следующее (1 января 1841 года):

    «Я сожалею, что любовь твоя не увенчалась успехом, во–первых, потому, что я всегда искренно желал тебе довольства и счастья, во–вторых же, потому, что ученому гораздо нужнее жена, чем тупоумному, грубому сердцем, расточительному буржуа. Тем не менее я мирюсь с твоей неудачей в силу известного рода размышлений, которые, вероятно, не придут тебе в голову, именно, что первая привязанность, оставляющая в чистой душе весьма глубокие следы, делает часто вторую привязанность более глубокой и более способной дать счастье. Вообще, любезный друг, молодые любовники не умеют наслаждаться счастьем своей любви и довольствоваться самими собой; они любят друг друга довольно неразумно; душа их переполнена скорее огнем и живостью, чем искренней теплотой; они часто не знают и не умеют взаимно ценить друг друга; одним словом, любовь их лишена знания и умения. Я не хочу проповедовать тебе здесь утонченное сладострастие; я говорю просто о науке любить и быть любимым. Все, что ты говоришь мне о молодой особе, ясно указывает на ее неопытность, точно так же, как и то, что я сам знаю про тебя, дает мне право предполагать в тебе достаточно неискусного руководителя. Мужайся, друг! Нет ничего прелестнее первых порывов девушки, но они весьма легко могут согласоваться с рассудком и волею. Ты вознаградишь себя за утраченное, если только не откажешься глупо от того, чего ты вполне заслуживаешь. Ты спросишь меня, откуда я, не имеющий жены, набрался такой мудрости? Я испытал в ранней молодости честную привязанность и вдобавок уже состарился. Через некоторое время ты будешь знать в этом отношении столько же, сколько и я».

    Вышеприведенные строки достаточно ясно показывают самобытный характер молодости Прудона. Он всегда умел сохранить свою нравственную неприкосновенность и полную силу рассудка. Всем известно, что сластолюбие — один из главнейших элементов разложения веры и что оно всегда влечет за собой известную дозу скептицизма. Смутная тоска, испускаемая, как запах мертвых, наслаждениями, — эта расслабляющая и наводящая уныние усталость — не только поражает чувства, но даже влияет и на последовательность мыслей. Она, в конце концов, подтачивает, затемняет в нас принцип достоверности. Прудон был чужд подобного рода слабостей; говоря языком Шамфора и Ривароля — двух наименее сходных с ним людей, — он не открывал фонтанели своим убеждениям. Изнеживаться и рассеиваться значило для него все равно что развратиться. Он постоянно работал, был занят, подавлен своим трудом.

    Мужественно нес свое бремя и бремя своих обделенных судьбою братьев, не имел ни минуты отдыха, размышлял непрестанно и без известного рода самообольщений и был последовательным до конца, т. е. питал отвращение к изнеженности. Он с состраданием смотрел на людей слабых, легко поддающихся романическим влияниям; он презирал уклонения, которых не отличал от порока.

    Далилы не были страшны этому Самсону. Его грубая, откровенная натура, неотесанная по внешности, но деликатная на самом деле, была сотворена для радостей и обязанностей семейного очага, для брака и родительской любви.

    Он писал своему другу Бергману, недавно женившемуся и делившемуся с ним своими семейными радостями, следующее (23 января 1842 г.):

    «Я прочел письмо твое с большим удовольствием и искренно радуюсь твоему семейному счастью. Мне давно уже было известно, что ум, стоящий выше обыкновенного уровня, всегда препровождается большою чувствительностью; человек спокойный и сдержанный нередко кажется таковым потому, что не всегда высказывается. Будь счастлив, насколько может быть счастлив честный и ученый человек, умей поддерживать и увеличивать свое счастье, доля участия каждого человека в делах мира сего настолько ничтожна в сравнении с его личными делами, что было бы безумием, говорю не ради проповедования эгоизма, жертвовать верным и доступным благосостоянием в угоду тщетных умозрений науки или самоотвержению. Радуйся, сказал Соломон, с супругой твоей юности; поклоняйся Богу и возвеличивай свою душу созерцанием его творений. Наука будет существовать даже и тогда, когда никто не станет жертвовать для нее жизнью; страдание если и ведет нас к вечному блаженству, то зато нередко совершается в ущерб истине. Ничего излишнего, ничего преждевременного; пусть все заботятся о своем счастье и работают на пользу науки — таковы правила мудрости».

    Очевидно, что не недостаток понимания заставляет иногда Прудона уклоняться от этих правил; у него был свой гений, свой демон.

    Любовь сама по себе, рассматриваемая как любовь–страсть вне всякого отношения к семье и детям, весьма мало ценилась Прудоном; он смотрел на нее как на временное зло, как на мимолетное ощущение, недостойное внимания мыслящего человека. Тридцатидвухлетнему другу своему Аккерману, влюбленному и намеревающемуся жениться, он писал следующее:

    «Вы достигли поры, когда любовь наиболее колет (poinct) нас; впоследствии она уменьшается. Все это ничего не значит: главное заключается в способности видеть, знать, формулировать все прекрасное и истинное».

    Таково было последнее слово его строгой натуры, не чувствовавшей ни малейшей потребности в развлечении или забавах.

    Физически даже, если можно так выразиться, Прудон обладал особым пониманием значения чувств и действия, оказываемого на них трудолюбивым, честным образом жизни. В письме к экономисту Жозефу Гарнье — приверженцу теории Мальтуса и теории, проповедующей в браке известного рода воздержанность и умеренность, он писал от 23 февраля 1844 года: «…все написанное по этому поводу внушает мне глубокое отвращение, невыразимую жалость. Я, как и вы, принадлежу к мальтузианской школе, т. е. признаю, в вопросе о народонаселении, огромное значение воздержанности. Кроме этого я должен признаться, что в будущем я надеюсь на совершенно иные нравы — на спиритуализм в любви, сходный с мечтами Платона. Я считаю современное сластолюбие совершенно противоестественным; все эти нежности, иногда даже честные и деликатные, эти страстные выражения, когда дело идет о женщинах, которыми переполнены все современные сочинения, кажутся мне скорее следствием беспорядочного эротического возбуждения, чем симптомом законных стремлений. Я пришел к совершенно иным заключениям, если только мои пятнадцатилетние наблюдения оказались правильными и если, как и всякий мужчина, я могу считать себя за полного выразителя нашего пола. Мы сделались настолько грубы — сделали любовь настолько материальною, что краткое изложение моих мнений по этому предмету показалось бы смешным и неуместным. Здесь требуется специальная книга, книга неопровержимая, могущая служить и протестом, и вместе с тем вечным укором нашего сознания против уклонений нашего сердца». В строгости подобного мнения существует много правды, в особенности же если оно касается целой отрасли литературы. Но можно также сказать, что в нем существует и много произвольного. Сейчас видно, что любовь и все, что касается Венеры, не составляет слабости Прудона. Воздержание, о котором он говорит и которого придерживается, может осуществляться только по отношению к второстепенным страстям; дело становится затруднительнее, лишь только коснется, по выражению Поупа, господствующей страсти. Пусть попробует сам Прудон воздерживаться и умерять одерживающую его интеллектуальную страсть, составляющую основу его нравственной природы, двойную струну, непрестанно звучащую в нем, логику и наклонность к борьбе (combativite).

    С. — Р. ТАЙЛЛАНДЬЕ

    ПРУДОН И КАРЛ ГРЮН

    Карл Грюн — немец, приехавший во Францию ради изучения состояния умов, различных философских и социалистических систем, часто виделся с Прудоном в течение зимы 1844—1845 года; по возвращении на родину он обнародовал в том же 1845 году рассказ о своем путешествии… Позднее г–н Сен–Рене Тайлландье сделал этот рассказ предметом весьма интересной статьи в «Revue des deux mondes», опираясь преимущественно на влияние, оказанное на развитие идей Прудона германским другом. Действительно, влияние Гегеля и его метода весьма резко ощущается в ближайшей книге Прудона — «Системе экономических противоречий…»; но, для того чтобы по справедливости оценить это влияние, мы должны принять во внимание самого достоверного свидетеля — самого Прудона. Касаясь вышеупомянутого сочинения, он писал Бергману в январе 1845 года:

    «Мое предприятие подвигается медленнее, чем я ожидал. Я задумал серию из шести или семи мемуаров, которые должны следовать один за другим: первое — обнимает собою 400 страниц. Это — не более как общая критика политической экономии с точки зрения социальных антиномий. В конце концов я надеюсь познакомить французскую публику с тем, что такое диалектика.

    Нельзя не пожалеть, что каждый немецкий писатель всегда придерживается известной методической формы изложения и всегда указывает на употребляемые им логические приемы, тогда как французы вечно толкуют вкривь и вкось, не понимая друг друга. Я первый вздумал предвозвестить во Франции необходимость подобного рода дисциплины для разума под именем сериальной теории или диалектики, особое построение которой дал уже нам Гегель.

    Благодаря новым познаниям, которые приобретены мною за эту зиму, я был понят большим числом немцев, пришедших в восторг от того, чего я самостоятельно достиг и что, по их мнению, могло существовать на их родине. Я не могу еще судить о родстве, существующем между моей метафизикой и логикой Гегеля, так как я никогда не читал его; но я уверен, что в моем ближайшем сочинении я пользовался его логическим методом; этот–то метод и составляет частность или, если хочешь, простейший случай моего».

    Карл Грюн сам признавал самобытность и оригинальность Прудона, в доказательство чего остается только приводить его собственные слова, его рассказ о посещении Прудона и беседе с ним; пользуясь изящным переводом г–на Сен–Рене Тайлландье, все–таки придется дополнять его в некоторых местах замечаниями молодого ученого[193]. К. Грюн, посетив всех сектаторов–утопистов — представителей школ фурьеристов и коммунистов, заканчивает свой обход Прудоном; мы находим в нем провожатого энтузиаста, но этот энтузиаст умеет быть весьма тонким наблюдателем и, как мы увидим ниже, весьма хорошим ценителем.

    Париж, 4 января 1845 года

    «При входе с набережной Малакэ на улицу Сены видна налево другая улица, образующая угол с предыдущей. Однажды вечером, около 5 часов, находясь именно в этом месте, я спросил улицу Мазарин. Ступайте налево, отвечали мне. Там–то отделялись две дороги Геркулеса: направо широкая дорога, ведущая к мирным фурьеристам; а налево?.. налево шла улица Мазарин, на которой в доме под № 36 жил Прудон».

    Я представлял его себе человеком, достигнувшим уже 40–летнего возраста, с жесткими чертами лица и с отпечатком недоверия на нем, с черными волосами, с обремененным глубокими думами челом, но также и с тою незаменимой доброжелательностью, которою отличалась физиономия Жан Жака Руссо или Людвига Берне. Нужно, говорил я сам себе, заручиться этой доброжелательностью для того, чтобы не быть смешанным с большинством английских путешественников и вульгарных немецких туристов, нужно проникнуть за крайние укрепления, за которыми скрывается этот негодующий ум. Я не мог представить себе иначе автора мемуара «Что такое собственность», автора письма к Консидерану, письма, за которое он должен был предстать перед думскими присяжными, — прежнего типографского наборщика, давно уже погрузившегося в бесконечные научные изыскания, пролетария, стремящегося разрешить все проблемы социальной науки ввиду облегчения рабочего класса и который, будучи вознагражден за это процессом пред уголовным судом, в продолжение долгих лет испытывал еще более ужасное наказание — презрение общества; этого уединенного, смелого, неумолимого мыслителя я не мог себе представить иначе, как человеком озлобленным!

    Войдя в комнату Прудона, я очутился лицом к лицу с человеком довольно высокого роста, имевшим на вид не более 30 лет, одетым в шерстяную фуфайку и в деревянных башмаках. Комната его походила на комнату студента; небольшое количество книг на полке, несколько номеров «Насионаля» и политико–экономического обозрения на столе — таково было ее убранство. Не прошло и пяти минут, как мы уже вступили в самую дружескую беседу. Завязавшийся между нами разговор заставил меня позабыть о той недоверчивости, которую я ожидал встретить в Прудоне по примеру Жан Жака Руссо и Людвига Берне. Открытое лицо, великолепно очерченный лоб, прекрасные карие глаза, несколько массивный подбородок, весьма хорошо гармонирующий с сильной природою гористой Юры, энергический, законченный, несколько простонародный выговор, сжатость и точность выражения, изобилующего словами математической точности, уверенность и веселость — таков портрет прекраснейшего и могущего бороться со всем миром человека.

    Таковым был Прудон в молодости. Вышеприведенное описание верно, хотя и разукрашено. Следующие за этим строки немецкого автора носят более глубокий характер:

    «Во время моей первой любви я, насколько мне помнится, был скорее влюблен в веснушки моей возлюбленной, чем в нее самою; обладай другая какая–нибудь девушка подобными же веснушками, я, однако, не был способен полюбить ее за них. В психологии существует весьма известное общее правило, что любовник оказывает наибольшее предпочтение тем качествам своей возлюбленной, которые прямо противоречат всем законам красоты… (Я сокращаю: известны на эту тему прекрасные стихи Лукреция, Горация и Мольера в его «Мизантропе».)

    Глаза Прудона немного косы; именно это обстоятельство с первого же раза пробудило во мне живой интерес к его физиономии. Его прекрасные зрачки, принимавшие иногда несколько расходящееся направление, напоминали мне веснушки моей возлюбленной в Вецларе[194]. Во время нашего разговора о Гегеле, Фейербахе, Адаме Смите, Сэе, Бланки, Воловском, Фурье, Консидеране, Листе, Цольферейне, Гейне и Марксе взгляд мой невольно переходил от его косых глаз к скульптурному изгибу его лба, и, повторяю, первые, лишенные этого недостатка, не казались бы мне сколь прекрасными».

    Я предупреждал уже вас, что мы встретимся с энтузиастом; нужно примириться с этим.

    Но, заплатив дань отечеству Вертера, мы переходим к серьезной оценке доктрины:

    «Мне незачем было ожидать большого счастья. После долгих и утомительных трудов, после непрестанной критики всевозможных социалистических теорий я встретился в Париже — в этом Париже, где сталкиваются тысячи покрытых бесчисленными ранами систем, имеющих претензию на долговечность, где тысячи отживших идей бродят как тени мертвецов, — я встретил человека, который мужественно, свободно, безо всяких ограничений во всем согласился со мною. Мы согласились с ним по всем пунктам — в критике социализма и в оценке французской философии. Это подкрепило мою душу.

    Прудон — единственный француз, вполне лишенный предрассудков. Он занимался немецкой наукой для того, чтобы иметь возможность следить за всеми умственными движениями, происходящими по ту сторону Рейна. Он обладает глубокими познаниями в философии и всегда способен уразуметь глубокий смысл, скрывающийся за нашими многословными фразами… он сумел усвоить себе всю сущность нашей науки и заряжал нашими идеями свои пушки в войне против собственности. Он понял Канта и хорошо видел яйцо, которое Гегель, наподобие Второго Колумба, сумел заставить держаться прямо, — отрицание отрицания.

    Великий и возвышенный труд Гегеля, состоящий в разложении одного другим, в недрах абсолютного, свободы и необходимости и еще в разумении задачи человечества, установив, что моя природа должна быть моим делом, — эта колоссальная истина, которая играла роль Ватерлоо для многих французских умов, была вполне понята Прудоном.

    Он не знал только о раздроблении немецкой философии и о исчезновении всякой философской систематизации. Я имел невыразимое счастье быть в этом отношении privat docent — ом человека, который, после Лессинга и Канта, не имел себе равных по проницательности своего ума. Я надеялся таким образом подготовить полнейшее примирение и слитие социальной критики по обеим сторонам Рейна».

    Несмотря на некоторую темноту, представляемую этой чисто германской похвалой Прудону, нетрудно заметить, что Карл Грюн считает себя просветителем Прудона только в одном отношении. Он познакомил его с учениями последователей и отрицателей Гегеля — не более. Он проводит даже между Фейербахом и Прудоном весьма строгую параллель, о которой мы считаем излишним упоминать здесь. Ему казалось, что Прудон — тот же Фейербах и что он совершенно самостоятельно доказал положение о зависимости прогресса человеческого ума от большей или меньшей степени антропоморфизма. Все эти аналогии, будучи проводимы немцем, хотя и разъясняют дело его соотечественникам, но, нужно признаться, только затемняют его для нас.

    Я не могу пройти молчанием другую весьма любопытную страницу, на которой Карл Грюн с большою наблюдательностью и увлечением приводит еще аргументы в пользу Прудона; она помечена Парижем и написана 20 декабря 1844 года.

    «…Неужели, пишет он, мне придется находить недостаточным и поверхностным французский ум каждый раз, когда я прихожу в соприкосновение с ним, и чувствовать неотразимое влечение к нему тогда, когда я поворачиваюсь к нему спиною для того, чтобы отдалиться от него? Этот вопрос может решить только дьявол, если только это ему окажется по силам! Французы весьма любезны в общежитии, в своем обращении и чувствах, но ум их весьма ограничен, лишь только требуется проникнуть в самую суть вещей. Начните излагать им самые замечательные, самые глубокие соображения, и, когда вы кончите, они ответят вам: понимаю, понимаю, что попросту означает: я угадываю то, что желали сказать и что вы так плохо выразили, — вы хотели сказать… и красноречиво пускаются за этим в смехотворное толкование ваших идей, заставляющее вас подскакивать чуть не до потолка; кончив речь, они спрашивают вас с величайшим самодовольством: не так ли? Вы отвечаете: почти, тогда как в глубине души вы желали бы ответить: нет, тысячу раз нет, вы меня не поняли!

    Существуют, однако, блистательные исключения этому, исключения, оказывающие огромное влияние на Францию и обновляющие ее в то самое время, когда старые элементы Франции гниют и исчезают наподобие сухих листьев. Я провел сегодня восхитительный час с Прудоном. Мы обменялись с ним ста миллионами идей. Я говорил ему о немецкой философии и о ее разложении, произведенном Фейербахом. Он почувствовал к нему глубокое уважение.

    Я изложил ему, насколько того позволяла разговорная форма, тот порядок идей, который привел Фейербаха к отрицанию абсолюта, — превращению абстракций абсолютного разума в антропологию. Прудон выслушал меня со вниманием, которое способно было повергнуть меня в смущение, если б я не находился под защитою наступающих сумерек. Когда я окончил свою речь словами: значит, антропология может называться метафизикой в действии, Прудон встал и воскликнул: а я докажу, что эта метафизика не что иное, как политическая экономия! Он намекал этими словами на сочинение, которое он хочет издать будущим летом и о котором он уже говорил мне. Мы принялись потом за критику, перебрали фурьеристов и коммунистов, радикалов и экономистов, Кузена и Шеллинга. Я испытывал удовольствие, какого мне еще никогда не приходилось испытывать в Париже. Прудон — мыслитель, логик, человек, умеющий оценить по достоинству немецкую науку, не превознося ее, как это делают многие парижские сумасброды, и не обкрадывая ее, по примеру официального философа июльской монархии. Прудон совсем не знает немецкого языка; он был в продолжение целых двенадцати лет наборщиком, и всем, что он знает, он обязан самому себе; ему не было времени выучиться по–немецки, иначе он усвоил бы его себе, как и прочее. Его умение пользоваться переводами и выдержками весьма хорошо отразилось в следующих словах, сказанных им мне по поводу Фейербаха: «Он довершил дело Штрауса!» Действительно, Штраус открыл теорию мифа, но ничего не сказал о его происхождении и необходимости.

    Мы коснемся теперь вопроса, единственного, может быть, относительно которого никогда не могли сойтись Прудон и его немецкий обожатель, — вопроса о женщине и о ее значении в обществе. В этом отношении Прудон оказался человеком старого закала, старым римлянином, врагом современного новаторства. Будучи отъявленным сторонником абсолютного равенства, он не допускал, однако, возможности равенства мужчины и женщины. «Неужели вы думаете, — говорит он где–то, — что женщина, любовница, жена может быть другом? Что честность, совершеннейшая искренность, чистота нравов, любовь к труду и славе, самые великодушные чувства могут затмить в ее глазах самые мелкие недостатки, которых мы, мужчины, даже и не замечаем?»

    На этом–то разногласии и заканчивается, довольно остроумно, книга Грюна; мы приведем еще последнее письмо, написанное немецким путешественником к жене своей.

    Париж, 20 января 1845 года

    «Сегодня, в 12 часов, я завтракал с Прудоном и между нами произошел весьма оживленный спор по поводу женщин. Я взял исходной точкой этого спора следующую фразу из его книги о собственности: «Я не только не сочувствую тому, что называют в наше время эмансипацией женщины, но гораздо более склоняюсь в сторону ее затворничества». Я не мог с ним согласиться в этом отношении. Он хочет сделать из своей будущей жены «экономку». Я не мог убедить его; он отвечал на все мои доводы «я не понимаю вас». Я говорил, однако, с достаточною ясностью. Поэтому не советую тебе пренебрегать своей кухней, слышишь ли! Если меня когда–нибудь посетит Прудон, то ты должна будешь прежде всего угостить его хорошим обедом собственной стряпни, а потом уже оспаривать его теорию затворничества. Твою победу тогда можно будет сравнить с победой при Росбахе. Но главное — не забывай твоей кухни».

    Без дружбы чем была бы жизнь человека?

    Наука иссушает и заставляет увядать, власть опьяняет и делает гордым; благочестие, лишенное милосердия, есть только лицемерие. Богач внушает мне отвращение своим себялюбием; я жалею влюбленного за его беспечность; мне противен сластолюбец — в силу его распущенности. Но пусть божественная дружба начнет согревать наши души, и все тотчас же примет иной, более блестящий вид. Дружба придает величие всему — удовольствию и любви, власти и богатству, науке и религии; она всему сумеет придать прелесть, красоту и величие.

    Дружба иногда заставляет прощать богатству и делает достойным зависти несчастье.

    Я смело могу похвастаться тем, что всегда имел друзей. Сердце мое всегда, во все времена моей жизни, было переполнено нежною привязанностью.

    Но разве я счастлив?

    Нет, но Бог свидетель, что я не обвиняю в этом дружбу!

    Да и кто ведает счастье в век, подобный нашему?

    В святилище науки, у подножия алтарей, в объятиях сладострастия и даже дружбы меня преследует и беспокоит сознание бедствий человечества. Великодушные юноши, священный круг друзей — велико и славно наше призвание: мы предназначены для искоренения порока и тирании. Неужели мы изменим нашему назначению?

    Что касается меня — я поднял руку к небу и дал клятву:

    я живу ради осуществления этого священного дела

    и ради дружбы.

    17 августа 1839 года

    П. Ж. Прудон


    Примечания:



    1

    Recherches sur les categories grammaticales (Исследование грамматических категорий (фр.).) П. Ж. Прудона: мемуар, удостоенный похвального отзыва Академии 4 мая 1839 г. Не напечатан.



    15

    См. Токвиль. Демократия в Соединенных Штатах, а также Мишель Шевалье. Lettres sur l'Amerique du Nord. В сочинении Плутарха «Жизнь Перикла» рассказывается, что в Афинах порядочные люди должны были скрываться, желая получить образование, чтобы не быть заподозренными в стремлении к тирании.



    16

    Суверенностью, согласно Тулье, является всемогущество человека. Это определение материалистическое. Если суверенность вообще представляет собою что–нибудь, то она есть право, а не сила или способность. И что такое всемогущество человека?



    17

    Т. е. Ж. Ж. Руссо и его трактат «Об общественном договоре».



    18

    Это знаменитое изречение приписывают иногда и английской королеве Елизавете I, но в обоих случаях – без документальных оснований (см.: Бабкин А. М.. Шендецов В. В. Словарь иноязычных выражений и слов, употребляющихся в русском языке без перевода. В 3 кн. Спб., 1994. Кн. 2. С. 793–794).



    19

    Наступает равенство (лат.).



    153

    Письмо «О Прудоне» было написано Марксом 24 января 1865 г. в связи со смертью Прудона по просьбе редактора газеты «Social–Demokrat» Швейцера. Письмо было напечатано в № 16 — 18 газеты от 1, 3 и 5 февраля 1865 г.

    «Social–Demokrat» («Социал–Демократ») — орган лассальянского Всеобщего германского рабочего союза. Под данным названием газета издавалась в Берлине с 15 декабря 1864 по 1871 г.; в 1864—1865 гг. редактировалась И. Б. Швейцером.

    Статья о Прудоне была перепечатана в первом и во втором немецком изданиях книги К. Маркса «Нищета философии», вышедших под редакцией Энгельса в 1885 и 1892 гг. В 1886 г. появилась первая публикация статьи на русском языке в издании «Нищеты философии», выпущенном группой «Освобождение труда».



    154

    Мы сочли за лучшее поместить письмо без всяких изменений. (Примечание редакции газеты «Social–Demokrat».)



    155

    Имеется в виду работа Прудона «Essai de grammaire generale» («Опыт всеобщей грамматики»), помещенная в книге: Bergier. Les elements primitifs des langues. Besancon, 1837г (Бержье. Первоначальные основы языков. Безансон, 1837).



    156

    Proudhon P. J. Qu'est–ce que la propriete? ou Recherches sur le principe du droit et du gouvernement. Paris, 1840 (Прудон П. Ж. Что такое собственность? или Исследование о принципе права и власти. Париж, 1840).



    157

    «собственность» (фр.). — Ред.



    158

    светотени (англ., от итал. chiaroscuro). — Ред.



    159

    Malthus Т. R. An essay on the principle of population, as it affects the future improvement of society, with remarks on the speculations of Mr. Godwin, M. Condorcet, and other writers. London, 1798 (Мальтус Т. P. Опыт о законе народонаселения и его влиянии на будущее совершенствование общества. С замечаниями о взглядах г–на Годвина, г–на Кондорсе и др. авторов. Лондон, 1798).



    160

    «сенсационный памфлет» (фр.). Ред.



    161

    «мелкого буржуа (фр.). — Ред.



    162

    Речь идет о работе Ж. П. Бриссо де Варвиля «Recherches philosophiques. Sur le droit de propriete et sur le vol, consideres dans la nature et dans la societe» («Философские исследования. О праве собственности и о краже, рассматриваемых в природе и в обществе»), напечатанной в книге: Bibliotheque philosophique du legislateur, du politique, du jurisconsulte. Berlin, Paris, Lyon, 1782. T. VI. Философская библиотека законодателя, политического деятеля и юриста. Берлин, Париж, Лион, 1782. T. VI.



    163

    «Собственность это кража» (фр.). — Ред.



    164

    Proudhon P. J. Systeme des contradictions economiques, ou Philosophie de la misere. Paris, 1846. T. I—II (Прудон П. Ж. Система экономических противоречий, или Философия нищеты. Париж, 1846. Т. I—II).



    165

    «Жду Вашей строгой критики» (фр.). — Ред.



    166

    «Говоря, что существующие отношения —отношения буржуазного производства — являются естественными, экономисты хотят этим сказать, что это именно те отношения, при которых производство богатства и развитие производительных сил совершаются сообразно законам природы. Следовательно, сами эти отношения являются не зависящими от влияния времени естественными законами. Это — вечные законы, которые должны всегда управлять обществом. Таким образом, до сих пор была история, а теперь ее более нет» (см. с. 113 моей работы).



    167

    заранее, до опыта, исходя лишь из отвлеченных соображений (лат.). — Ред.



    168

    Фраза, заключенная в скобки, добавлена Марксом в данной статье. — Ред.



    169

    Там же, с. 119, 120.



    170

    напыщенный (фр.). — Ред.



    171

    выскочка (фр.). — Ред.



    172

    Имеется в виду роль Этьена Кабе (1788—1856) — французского публициста, проповедовавшего идеи утопического коммунистического общества, основанного на принципах уравнительности и братства. На страницах издававшихся им газет «Le Populaire» («Народ») и «Le Populaire de 1841» («Народ 1841 года») Кабе наряду с пропагандой своих утопических проектов критиковал режим Июльской монархии и содействовал распространению демократических идей.



    173

    Dunoyer Ch. De la liberte du travail, ou Simple expose des conditions dans lesquelles les forces humaines s'exercent avec le plus de puissance. Paris, 1845. T. I—III (Дюнуайе Ш. О свободе труда, или Простое изображение условий, при которых человеческие силы проявляются с наибольшей эффективностью. Париж, 1845. Т. I—III).



    174

    Имеется в виду речь Прудона на заседании французского Национального собрания 31 июля 1848 г. Полный текст речи опубликован в: Compte rendu des seances de l'Assemblee Nationale. Paris, 1849. Vol. II. P. 770—782 (Протоколы заседаний Национального собрания. Париж, 1849. Т. II. С. 770—782). В этой речи Прудон, выдвинув ряд предложений в духе мелкобуржуазных утопических доктрин (отмена ссудного процента и т. д.), в то же время охарактеризовал расправу с участниками пролетарского восстания в Париже 23—26 июня 1848 г. как проявление насилия и произвола.



    175

    Имеется в виду речь Тьера 26 июля 1848 г. против предложений Прудона, внесенных в финансовую комиссию Национального собрания Франции. Речь опубликована в: Compte rendu des seances de l'Assemblee Nationale. Paris, 1849. Vol. II. P. 666—671.



    176

    «дарового кредита» (фр.). — Ред.



    177

    Gratuite du credit. Discussion entre M. Fr. Bastiat et M. Proudhon. Paris, 1850 (Даровой кредит. Дискуссия между г–ном Фр. Бастиа и г–ном Прудоном. Париж, 1850).



    178

    Имеется в виду работа П. Ж. Прудона «Theorie de l'impot, question mise au concours par le conseil d'Etat du canton de Vaud en 1860» («Теория налога, вопрос, выдвинутый на конкурс Государственным советом кантона Во в 1860 г.»), изданная в Брюсселе и Париже в 1861 г.



    179

    чистейший мелкий буржуа (фр.). — Ред.



    180

    Proudhon P. J. La Revolution sociale demontree par le coup d'Etat du 2 Decembre. Paris, 1852 (Прудон П. Ж. Социальная революция в свете государственного переворота 2 декабря. Париж, 1852).



    181

    Proudhon P. J. Si les traites de 1815 ont cesse d'exister? Actes du futur congres. Paris, 1863 (Прудон П. Ж. Перестали ли существовать договоры 1815 года? Акты будущего конгресса. Париж, 1863). В этом произведении Прудон выступал против пересмотра решений Венского конгресса 1815 г. о разделе Польши и против поддержки европейской демократией польского национально–освободительного движения.



    182

    Theorie des loix civiles, ou Principes fondamentaux de la societe. Londres, 1767. Tomes I—II (Теория гражданских законов, или Основные принципы общества. Лондон, 1767. T. I—II). Книга вышла анонимно.



    183

    во всем (англ.). — Ред.



    184

    Собственность есть кража» (фр.).



    185

    «Что такое собственность? Мемуар» (фр.).



    186

    Туган–Барановский (1865—1919) имеет в виду работу Руссо «Способствовало ли возрождение наук и искусств улучшению нравов?».



    187

    «Теория собственности» (фр.).



    188

    «Система экономических противоречий, или Философия нищеты» (фр.).



    189

    «Латифундии погубили Италию» (лат.).



    190

    «Резюме социального вопроса» (фр.).



    191

    P. G. Proudhon, sa vie et sa corres pondanie par. — S. Beuve.



    192

    Такова наша участь (лат.).



    193

    Эмиля Делеро



    194

    Известно, что в этом городе Гете познакомился с Шарлоттой Вертера. Карл Грюн, как большой почитатель Гете, искал, а может быть, и нашел в этом городе приключения подобного же рода.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх