• ВСЕСОВЕРШЕННАЯ ТУФЕЛЬКА. ЕЩЕ О НАУКЕ-КАРЛИЦЕ И НАУКЕ-ВЕЛИКАНЕ
  • КАЛИФОРНИЙСКИЙ КУДЕСНИК
  • БОРЬБА И ТОРЖЕСТВО
  • РОЖДЕНИЕ МОГУЩЕСТВА
  • ЗЕМЛЯ В ЦВЕТУ
  • ТВОРЕЦ
  • РОЖДЕНИЕ ВЕЛИКОЙ НАУКИ

    ВСЕСОВЕРШЕННАЯ ТУФЕЛЬКА. ЕЩЕ О НАУКЕ-КАРЛИЦЕ И НАУКЕ-ВЕЛИКАНЕ

    Они владели искусством объяснять конкретное при помощи абстрактного, действительное при помощи его тени, искусством систематизировать небольшое число поспешных, пристрастно подобранных наблюдений и в своих перегонных кубах извлекать из них законы управления вселенной.

    (Ромен Роман, Клерамбо.)

    В те времена, когда первые генетики еще чувствовали себя Колумбами, открывшими Америку, среди мендельянцев двое особенно похвалялись своим неодобрительным отношением к дарвиновской теории эволюции. Это были немецкий генетик Лотси и английский генетик Бэтсон.

    — Мираж рассеялся, — заявили они. — Это можно доказать, как геометрическую теорему. Очевидно, что ничто на свете не в силах создать новых наследственных зачатков. Животные и растения изменялись потому, что смешивались и по-разному комбинировались зачатки, сотворенные на заре времен. Ибо жизнь подобна игре в карты, и основной биологической наукой следует считать математическую дисциплину — комбинаторику, науку о сочетаниях. Таким образом, мы возвращаемся к великому Линнею, который сказал: «Видов существует столько, сколько создало их вначале бесконечное существо». Нужно только в этом превосходном и благочестивом изречении слово «видов» заменить словами «наследственных зачатков».

    Бэтсон, впрочем, полагал, в согласии с некоторыми своими коллегами, что «на заре времен» наследственные зачатки были созданы из не слишком доброкачественного материала. И многие из них с тех пор разрушились. Так что мир теперь беднее зачатками, чем был прежде.

    Вот и все объяснение эволюции, которая так занимает этих дарвинистов! Эволюция происходила, потому, что зачатки смешивались и тасовались, как карты, а также потому, что творец работал довольно небрежно.

    Организмы теряли то тот, то иной зачаток и, конечно, изменялись.

    Но «на заре времен», как известно каждому школьнику, жили только микроскопические живые существа, похожие на амеб. А все растения, животные и люди появились позднее.

    Что из того? Бэтсона, Лотси и их единомышленников это вовсе не смущало. С несокрушимой логикой они сделали вывод: значит, самые сложные живые существа — амеба и инфузория, а самое простое — человек. И эволюция хотя с виду и происходила, но на самом деле ее не было вовсе. Просто забавная история о том, как рассеянные туфельки и амебы растеряли почти все зачатки из корзинки, которую им дал добрый бог, выпуская их гулять.

    Простейшая амеба и туфелька — сложнее, чем человек! Мир, поставленный на голову!

    Это что же: «не любо — не слушай…»? Но Бэтсон и Лотси вовсе не острили. Они воевали. Они насмерть бились с материалистическим объяснением эволюции. Вот в точности, что они писали:

    «Может быть, у парамеции (инфузории-туфельки) уже передавалась из поколения в поколение генетическая вещь, обладавшая способностью сделать хвост живого вьющимся или зубы его тупыми, но за отсутствием хвоста и зубов эти вещи должны были дожидаться своего времени».

    Книжки немецких и английских генетических журналов, где печатались рассуждения Бэтсона и Лотси, приходили в Москву. Там читал их худой, высокий человек, с крутым могучим лбом и острой бородкой.

    — Кудрявость несуществующих хвостов и тупость несуществующих зубов у туфельки! — бормотал он, и прекрасные голубые глаза его гневно сверкали. — Какие-то зачатки-тормозители, зачатки-кнопки, которые, пока их не нажало время, мешали проявиться всем этим зубастым и хвостатым зачаткам! Двадцатый век! Передовая наука! Как бы нажать ту кнопку, что тормозит собственный умственный механизм этих воскресших схоластов, которые того и гляди порадуют нас новыми процессами ведьм!

    Он взял лист бумаги и склонился над ним. Из-под пера его выходили слова: «дарвинизм», «ламаркизм», «мильярдеизм», «менделизм», «наследственность простая», «наследственность сложная». Человек с обликом рыцаря сопоставлял эволюционное учение и пристройки к нему — многочисленные теории, которые касались отдельных сторон процесса развития, изменчивости, наследственности.



    Вдруг он расхохотался и бросил перо Климент Аркадьевич Тимирязев, знаменитый профессор Московского университета, самый замечательный ботаник мира, поднялся со стула.

    — Одна тысяча сто пятьдесят вторая! — сказал он, все еще смеясь и держа за уголок лист со своими наполовину в шутку, наполовину всерьез сделанными расчетами. — Вол что-с, ничтожная дробь: 1/1152. Это все-с, на что могут претендовать менделисты в обширном поле фактов, которое возделывает дарвинизм. Истинная мерка их роста!

    Он своими глазами видел Дарвина. И навеки врезался ему в память живой образ великого старца, ни с чем не сравнимое соединение почти мужицкой простоты, какой-то зоркой важности с львиной мощью в чертах его лица. Еще только один раз встретил Тимирязев такое соединение: в лице Льва Толстого.

    Дарвин был тогда уже очень слаб, семья оберегала его от назойливых посетителей. Но к Тимирязеву он вышел, тяжело сел в кресло, и небольшие глаза ею остро и внимательно рассматривали из-под нависших бровей молодого русского ботаника, добравшегося до Дауна, до этого тихого провинциального пристанища, где Дарвин укрылся от своей шумной славы.

    «Пойдемте, я вам покажу». И так же тяжело хозяин поднялся с кресла. В дверях ручная белка прыгнула к нему и взбежала по рукаву к его белой бороде.

    Он повел гостя в теплицу. Там стояли горшочки со странными растениями. Листья, покрытые слизистыми волосками, сжимались, как кулаки, когда старческие, чуть согнутые, с припухшими суставами и с плоскими ногтями пальцы осторожно вкладывали в них кисочки мяса или мелких насекомых. То были насекомоядные растения, предмет одного из последних изысканий Дарвина, зеленые хищники, пожирающие живых существ и переваривающие их так, как переваривает пищу желудок животного. Растения, настолько удивительные, что до исследования Дарвина многие ботаники отрицали самое их существование. И вот в даунской теплице Тимирязев видел их воочию — живое, наглядное свидетельство единства жизни, общности основных жизненных явлений в животном и растительном мирах.

    Дарвин спросил своего гостя, чем он занимается. Тогда тот рассказал, о чем неотступно думал со времени своего студенчества — о создании живого, при помощи света, в зеленом растении. Снаружи, за стеклянными рамами теплицы, тихо колыхались тяжелые ветви. Дарвин смотрел туда.

    — Да, хлорофилл, — задумчиво выговорил он, — это, быть может, самое интересное из органических веществ…

    И он тоже думал об этом! В тот миг было так, будто, уходя из жизни, он благословил труд и бесстрашную мысль молодого русского ученого.

    Тимирязев попрощался с Дарвином. На прощанье старый натуралист говорил о стране, из которой молодой гость приехал сюда. Эти слова врезались Тимирязеву в память.

    — Вы встретите здесь, — говорил Дарвин, — много слепых людей, которые только и стараются вовлечь Англию в войну с Россией. Но будьте уверены, что в этом доме симпатии на вашей стороне, и мы каждое утро берем в руки газеты с желанием прочесть известие о ваших новых победах.

    Россия воевала тогда с Турцией.

    Так закончилась встреча натуралистов двух поколений, двух стран, двух великих натуралистов.

    Давным-давно умер Дарвин, человек очень скромный и очень строгий к себе. Когда была опубликована его автобиография (он писал ее для семьи, для детей и сам ни за что бы не согласился на опубликование), в ней прочли слова: «Я не чувствую за собой какого-нибудь большого греха, но часто сожалел, что не принес более непосредственной пользы своим собратьям».

    Нет среди нас и Тимирязева. Но для нас Тимирязев — не прошлое, не вчерашний день. Он наш современник. Он дожил до великой нашей эпохи. Он успел поработать среди тех и вместе с теми, кто строил наше общество, наше государство.

    В Октябрьские дни 1917 года 74-летний ученый, член знаменитейших академий мира, сразу стал на сторону восставшего народа. Для него это был логический вывод из всей его жизни, его работы, его науки. Социалистическую революцию он принял как праздник, как радость, как осуществление самых заветных своих надежд. У него не было ни дня, ига часа колебаний. Он нес во всей чистоте всю великую культуру человечества, но «груз старого мира» не отягощал его плеч.

    Рабочие вагонных мастерских Московско-Курской железной дороги избрали его депутатом Московского Совета; тогда он написал в Московский Совет замечательное письмо, напечатанное затем на многих языках: «Итак, товарищи, все за общую работу не покладая рук, и да процветет наша советская республика, созданная самоотверженным подвигом рабочих и крестьян и только что у нас на глазах спасенная нашей славной Красной Армией!» Так заканчивалось это письмо.

    Он был избран членом Социалистической академии, председательствовал в Ассоциации натуралистов рабочих-самоучек, вошел в Государственный ученый совет.

    И продолжал работать над своей могучей наукой о живой природе, писал новые книги, в которых были горячие отклики на общественные события и страстно пропагандировалась эта наука.

    Жизнь и труд, жизнь и дело жизни — эти понятия были для Тимирязева равнозначны. Он работал до конца. Предсмертная болезнь вырвала у него из рук перо, которым он дописывал предисловие к книге «Солнце, жизнь и хлорофилл».

    В последние часы свои он получил письмо от Владимира Ильича Ленина. Ленин прочел книгу Тимирязева «Наука и демократия», присланную ученым, и писал:

    «27 апреля 1920 г. Москва.

    Дорогой Климентий Аркадьевич!

    Большое спасибо Вам за Вашу книгу и добрые слова. Я был прямо в восторге, читая Ваши замечания против буржуазии и за Советскую власть. Крепко, крепко жму Вашу руку и от всей души желаю Вам здоровья, здоровья и здоровья!

    (Ваш В. Ульянов (Ленин)».)

    У постели умирающего ученого находился врач-коммунист Б. С. Вейсброд. Тимирязев сказал ему:

    — Я всегда старался служить человечеству и рад, что в эти серьезные для меня минуты вижу вас, представителя той партии, которая действительно служит человечеству. Большевики, проводящие ленинизм. — я верю и убежден, — работают для счастья народа и приведут его к счастью. Я всегда был ваш и с вами. Передайте Владимиру Ильичу мое восхищение его гениальным разрешением мировых вопросов в теории и на деле. Я считаю за счастье быть его современником и свидетелем его славной деятельности. Я преклоняюсь перед ним и хочу, чтобы об этом все знали. Передайте всем товарищам мой искренний привет и пожелание дальнейшей работы для счастья человечества.

    Эти слова мы читаем сейчас на памятнике в Сельскохозяйственной академии, носящей славное имя Тимирязева.

    Его сердце перестало биться в полночь с 27 на 28 апреля 1920 года.

    Перед Великой Отечественной войной было издано по решению правительства Советского Союза собрание сочинений Тимирязева. Последние томы выходили тогда, когда на Западе уже запылал военный пожар, зажженный разбойничьим гитлеровским империализмом.

    И мы тогда по-новому перечитали страницы, написанные Тимирязевым во время войны 1914–1918 годов. Он разоблачал чудовищную пропаганду расовой ненависти. Какие гневные слова он находил, чтобы бичевать «тех, чья специальность — спускать с цепи демона войны»! Ложь, «ложь во всех видах» — вот ядовитое оружие поджигателей войны. Обрекая на муку, на смерть миллионы, они и свой собственный народ «с завязанными глазами» толкают в пропасть.

    В июне 1917 года, в том самом июне, когда большевики повели за собой в Петрограде четырехсоттысячную демонстрацию народных масс и красные знамена вселили страх в сердца министров правительства Керенского, 74-летний ученый печатает статью «Красное знамя».

    Он обращается в ней к измученным народам половины Европы, стонавшим под гогенцоллерновским сапогом, он обращается и к другим, тоже измученным, постоянно продаваемым, постоянно предаваемым, жестоко и бесстыдно эксплоатируемым и обманываемым народам в странах лживой, так называемой «западной демократии». «Воспряньте, народы, — призывает Тимирязев, — и подсчитайте своих утеснителей, а подсчитав — вырвите из рук нагло отнятые у вас священнейшие права ваши: право на жизнь, на труд, на свет и прежде всего на свободу, и тогда водворится на земле истина и разум, производительный труд и честный обмен их плодами».

    Вот кем был Тимирязев. И вот почему мы говорим, что для нас он — не прошлое, не вчерашний день, а наш современник.

    Голос Тимирязева звучно и ясно доносится до нас.

    В очень многих своих научных воззрениях Тимирязев опередил свое время. В книгах его есть страницы, смысл которых полностью раскрылся только сегодняшней науке. А есть и такие страницы, которые, несомненно, укажут путь и науке завтрашнего дня.

    Тимирязев и сейчас — участник строительства нашего естествознания. В спорах и дискуссиях, возникающих в нашей биологической и сельскохозяйственной науке, спорящим сторонам то и дело приходится убеждаться, что Тимирязев уже обдумывал многие вопросы, казалось бы, вставшие только что впервые.

    «Всем исследователям, которые обращаются ко мне, — говорит академик Т. Д. Лысенко, — рекомендую читать в первую очередь побольше и повнимательней Дарвина, Мичурина, Тимирязева. Я сам чрезвычайно часто перечитываю из них те или иные места при всякой заминке, при всякой трудности».

    Дарвин, Тимирязев, Мичурин! Эти имена в нашем сознании не случайно звучат рядом.

    Живы непосредственные ученики и сотрудники Тимирязева. И кто сосчитает учеников его учеников — академиков, профессоров, селекционеров, агрономов, колхозников-опытников? Великий ученый живет в работах советских биологов, ботаников, физиологов растений, в самой передовой в мире советской сельскохозяйственной науке, создающей новых животных и новые растения, науке, которая древнюю власть земли заменила в нашем Советском государстве властью над землей. Он положил ей начало. Ведь его называли «патриархом русской агрономии».

    Вот почему неразрывна связь между нашим сегодняшним днем, нашей наукой и Климентом Аркадьевичем Тимирязевым.

    А в том, другом «стане», с которым боролся, который клеймил Тимирязев… Он говорил о возможности новых процессов ведьм — мы стали свидетелями «обезьяньих процессов», уголовного суда над эволюционным учением в Америке. В страшных судилищах гитлеровской Германии экспертами, инквизиторами выступали ученые — специалисты по «арийской чистоте». Чудовищный бред расизма раздувал огонь в адских печах Треблинки и Майданека.

    Мы стали свидетелями, как потом, после разгрома немецкого нацизма, этот чудовищный бред перекочевал за океан и нашел приверженцев среди фашиствующих поджигателей новой войны, стремящихся навязать миру «новый американский порядок».

    И мы увидели еще, как «исты» и «логи» привели к измельчанию биологии в «ведущих» странах «англо-саксонской демократии», на деле осуществляя мысль: «наш век — не век великих задач».

    И как из рассуждений о неприкосновенности «зачатков» извлекаются ненависть к человеческому творчеству и отвратительные теории племенного человеководства…

    КАЛИФОРНИЙСКИЙ КУДЕСНИК

    Если немного познакомишься с учеными, замечаешь, что они наименее любопытные из людей. Находясь несколько лет назад в одном большом европейском городе, который я не назову, я посетил музей естественной истории в обществе одного из хранителей, который с чрезвычайной любезностью описывал мне окаменелости. Он сообщил мне об очень многом, вплоть до плиоценовых слоев. Но когда мы оказались перед первыми следами человека, он отвернулся и ответил на мои вопросы, что это вовсе не его витрина. Я понял мою нескромность. Никогда не надо спрашивать ученого о мировых тайнах, не находящихся в его витринах. Это его вовсе не интересует.

    («Сад Эпикура».)

    В то самое время, когда Лотси и Бэтсон воспевали всесовершенство туфельки и доказывали невозможность пересоздания живых существ, весь мир был полон славой человека, в руках которого природа была, казалось, как мягкий воск.

    Кто был этот человек? Он не имел научных степеней, нетвердо разбирался в генетических формулах и вовсе не верил в вещество наследственности, бессмертное и неприкосновенное. Вот почему Лотси и Бэтсон не только не признавали в этом человеке достойного себя противника, но и совсем не замечали его существования. Но зато Климент Аркадьевич Тимирязев считал его работы крупнейшим событием в биологии и куда больше интересовался ими, чем всеми хитроумными рассуждениями о зачатках вьющегося хвоста у инфузорий.

    Человек этот был Лютер Бербанк. В его саду в Калифорнии цвели черлые розы, синий мак, маргаритки с блюдечко величиной, кактусы росли без шипов, как гигантская капуста, к столу подавали «солнечные ягоды», каких не видел до того ни один садовник, и душистые сладкие плоды, созревшие на паслене и бузине.

    Бербанка называли «калифорнийским кудесником». Он и сам ничего не имел против легкой дымки таинственности вокруг себя. Сын фермера из Массачузетса, потолкавшийся немало по разным штатам Америки, он обладал как раз той цепкостью, какая нужна, чтобы тебя не сбили с ног и не растоптали в волчьей «войне всех против всех».

    Разбогатев, он учредил «фирму». Фирме полагается иметь секреты, а товар ее должен быть вне конкуренции. В строгой тайне, словно за плотной завесой, рождалась каждая новинка Бербанка. И лишь немногие посетители получали доступ в волшебный сад в Санта-Розе.

    Тех, кого допускали туда, встречал хозяин — пожилой, безукоризненно одетый джентльмен в мягкой шляпе и высоком крахмальном воротничке.

    У него было красивое моложавое лицо стопроцентного американца, которому повезло в делах и который уверен, что все на свете «о’кэй», то есть хорошо.

    Джентльмен водил гостя по питомнику и, пошучивая, показывал чудеса.

    — Удивительный день! Благословенный калифорнийский климат! Но вас интересует моя слива без косточки? Никто из посетителей, даже искушенных, не может удержаться от возгласа изумления, когда его зубы проходят сквозь весь плод, будто это клубника. Вот она, эта слива, в тот момент когда мы удалили косточку только частично.

    Косточка была узенькой, мягкой и походила на полумесяц.

    — А это та же слива, но четырьмя-пятью поколениями позже.

    В сущности, тут вовсе уже не было косточки. Какое-то крошечное пшеничное зерно.

    Посетитель улыбался.

    — Это мне напоминает, — говорил он, — музей, в котором показывали два черепа: один с надписью «Череп Вильяма Шекспира», а рядом другой, поменьше: «Череп Вильяма Шекспира, когда он был ребенком». Только голова Шекспира, как видно из коллекций этого музея, увеличивалась с возрастом, косточка же вашей сливы уменьшалась.

    Хозяин тоже улыбался. Остроумный разговор двух джентльменов!

    Вдруг, отбросив шутки, посетитель спрашивал серьезно:

    — Слушайте, чем вы руководились? Законами Менделя? Скажите, как же надо изучать их, чтобы добиться всего этого?

    — Я советую вам, — отвечал Бербанк, — начать изучение Менделя чтением Дарвина, затем покончить с Менделем и почитать Дарвина более основательно.

    Любезная улыбка по-прежнему означала, что все «о’кэй». Но она скрывала теперь, как нелегко досталось кудеснику ученичество у великого ученого Дарвина в той стране, где в числе «демократических свобод» была также свобода организации уголовного суда над теорией эволюции.

    Однажды Бербанк признался:

    — Поднялась настоящая буря, и в пылу сражения меня называли не только богохульником, но и еще хуже; по поводу меня произносили проповеди, говорили, писали, бранились, осыпали меня ругательствами даже с помощью телеграфа… Богохульство мое состояло в том, что я работал совместно с природой, пользовался ее законами, направлял ее силы в желаемом направлении, придумывал, как создать новые формы… И затем заявил, что добился полезных и прекрасных результатов. Но ветер порядком просвистел мне уши, пока длилась буря.

    Джентльмен и тут немного кокетничал. Ведь то было в прошлом! Потом все стало «о’кэй». Все? Да, поскольку это касается дел фирмы. Наука его, новая, небывалая наука кудесника, «о’кэй» не стала. Ни один профессор не признавал ее.

    Вся Америка говорила о Бербанке. Но американские «серьезные ученые» вовсе не интересовались ни им, ни его растениями. Эти ученые были наименее любопытными из людей.

    Не знаю, часто ли пожилой джентльмен с выхоленным, почти безвозрастным лицом задумывался о том, чем могло бы стать дело его жизни. Может быть, он примирился с тем, что на три четверти оно пошло впустую. Что за беда! Он разменял его на звонкие доллары.

    Фирма нуждается в рекламе. Имя сына фермера красуется на многих книгах с изящными и немного выспренними названиями, например, «Жатва жизни». Его достижения описаны в двенадцати толстых томах. В них — блеск, благодушный юмор, дымка. И то, что вернее всего поразит воображение читателя: колоссальные цветы, чудовищных размеров плоды, рассказ о двадцати тысячах сливовых деревьев, выращенных в девять месяцев, и шестидесяти пяти тысячах гибридов ежевикомалины, истребленных по повелению кудесника.

    Бербанк умер в 1926 году. И сразу перестала существовать его «фирма чудес». В Америке никаких преемников у Бербанка не нашлось. Что стало с его садом, никому не было интересно. Его продали с молотка. Но газеты об этом даже не сообщили.

    БОРЬБА И ТОРЖЕСТВО

    Для веселия
                 планета наша
                               мало оборудована.
    Надо
            вырвать
                        радость
                                   у грядущих дней.
    (В. Маяковский.)

    Вся деятельность Лютера Бербанка, «калифорнийского кудесника», вся его очень долгая жизнь осталась в конце концов только эпизодом, не имевшим особых последствий в истории науки. То была скорее личная удача человека, который «в сорочке родился». И уж он постарался извлечь все из этой удачи, уж он заставил говорить, кричать о ней трубы сенсации и все, до чего ни касались его руки, выложить перед современниками как бы под увеличительным стеклом стоустой рекламы.

    Так этот человек менял добываемое им чистое золото знания о власти над природой — и еще больше то, которое он мог бы добыть, — на мишурную позолоту.

    В ту пору не было никого в мире, кто более страстно, более напряженно, чем Климент Аркадьевич Тимирязев, ожидал бы появления истинно могучей науки об изменении, о лепке человеком живых форм, кто так торопил бы эту науку, так звал к ней. Это будет совершенно новый этап старой биологии, перелом в ней, равнозначный дарвинизму. Дарвин доказал эволюцию — человеку теперь подобало взять ее в руки. Тимирязев обостренно чувствовал, с несомненностью знал, что подходят вплотную сроки, когда должна быть перевернута эта страница в истории биологии. И еще знал он, что черты такой науки будут совершенно иными, чем у ее академических предшественниц. То будет народная наука.

    И в страстном своем ожидании он подстерегал первые ростки ее. Оглядываясь в унылой вейсманистско-менделевской пустыне, цвет которой окрашивал пейзаж буржуазной биологии, великий русский ученый склонен был, быть может, даже несколько переоценивать то, что можно было принять за эти ростки, хоть за зародыши новой науки. Сколько вдохновенных страниц он написал о Лютере Бербанке! Написал, отлично сознавая, что нет, тут еще не новая наука, тут — очень далеко до этапа, равноценного дарвиновскому…

    А между тем в тиши, без всякого шума и треска рекламы, без фанфар сенсации, уже родилась эта могучая наука. Она родилась не за океаном, а на родине предсказавшего ее Тимирязева. И у ней действительно были все черты, указанные им, и еще одна черта — поражающая скромность.

    Исключительно велики были препятствия, заграждавшие ей путь в то время. Не находилось бойких перьев для прославления ее. Нищим был создатель ее. Тяжелым, каторжным трудом была заполнена его жизнь. Черствое равнодушие плотной стеной вставало вокруг его дела. И душило его.

    Но упорно он делал его. Он рабе тал уже тогда, когда монах Мендель в саду брюннского королевского монастыря тщетно пытался подчинить ястребинку «гороховым законам». И уже была перевернута страница в истории биологии, уже была написана глава, содержащая небывалое знание, когда Бэтсон и Лотси высокопарно болтали о пушистых хвостах инфузорий.

    Перед нами сейчас итоги великой жизни творца этой могучей науки. Мы видим, как огромны эти итоги. Все, сделанное Бербанком (и так умело расславленное на весь мир с помощью превосходно организованной американской «паблисити»), — все это малым покажется рядом с такими итогами. И то, если говорить о чисто практических достижениях, о том, что непосредственно сделано руками обоих обновителей земли. Значение же переворота, произведенного в научном понимании общих, наиболее глубоких законов, управляющих развитием живой природы, нельзя даже измерять меркой «жатвы жизни» калифорнийского кудесника. Тут нечего сравнивать.

    Итак, в России, вблизи города Козлова жил и работал преобразователь природы, самый великий во всей истории человечества.

    Он не гнался за эффектами. Он считал, что с синими маками можно и подождать. Никаких «секретов фирмы» он не признавал. И для всех ворота его сада были широко распахнуты.

    Природа не устилала розами путь Ивана Владимировича Мичурина; позднее он сам создал (в числе сотен других новых растений) свою мичуринскую «хозяйственную» розу, которая превзошла и болгарскую казанлыкскую, производительницу драгоценного розового масла.

    Предельно прост внешний очерк его жизни.

    Он родился в 1855 году в Пронском уезде Рязанской губернии. Мичурины считались дворянами. Но когда умер глава семьи, оказалось, что они — нищие. В гимназии Ивану не удалось доучиться. Детство кончилось рано. Надо было зарабатывать на хлеб. Мичурин поступил конторщиком на станцию, потом проверял и чинил железнодорожные часы. У него были золотые руки. Он мастерил хитрые механизмы; однажды построил динамомашину.

    Но не техника прельщала его. Его тянуло к земле, к глиняным горшкам, от которых тесно было в домике, и к крошечному саду подле, где пушилась весной молодая листва, белым пламенем вспыхивал яблоневый цвет, а осенью тяжелели, оттягивая ветви, румяные плоды.

    В том краю почти все тихие провинциальные домики окружены палисадниками, и многие села издали кажутся взору путника зелеными облачками. Из рода в род переходила в семьях любовь к земле, искусство садовничать.

    И Мичурины — тоже род садоводов. Еще прадед в старые времена, чуть не при царице Екатерине, вывел «мичуринские» груши.

    Не сияло над Козловом калифорнийское горячее солнце, озарявшее чудеса Бербанка. Небо часто хмурилось, суровые зимы погребали в сугробах избы нищих деревень.

    На суглинках и на аршинных пластах чернозема была одна и та же, как писали в столичных журналах, «бедность русской природы» и повсюду — страшная бедность русской деревни.

    И что росло в садах, с любовью взращиваемых поколениями людей? Яблоки антоновки, анисы, боровинки, терентьевки, груши бессемянки и тонковетки, владимирская вишня.

    Вот и все. Такие сорта можно было найти еще в «садовых списках» времен Василия Шуйского.

    Шли годы. Ночами сгибался над верстаком механик, часовщик и садовод-любитель Мичурин. Когда уже десятилетие спустя он купил у слободского попа клочок бросовой земли на берегу реки Лесной Воронеж, в кармане у нового землевладельца осталось семь рублей. Переезда на новоселье не было — был пеший переход: скудное имущество и все растения, выращенные Мичуриным, вся семья перетаскала за много верст на плечах. И зажили совсем робинзонами: в шалаше, на обед черный хлеб и миска тюри — тот же хлеб да лук, накрошенные в воду.

    «…Я видел лишь одно — необычайную для других стран и для нашего юга бедность среднерусского плодоводства вообще и бедность ассортимента в особенности».

    Пусть же к скудости жизни не прибавляется скудость природы.

    И упорно, упрямо нищий садовладелец взялся за работу на своем новом лоскутке земли.

    На что он рассчитывал? Откуда ждал помощи?

    Подводя итог своему тридцатитрехлетнему труду на земле, он писал,[11] что встретил «почти ноль внимания со стороны общества и еще менее правительства… А о материальной поддержке и говорить нечего».

    Промышленный питомник? Но какие странные советы приходилось выслушивать тем, кто собирался стать его клиентами! «Вам следует перейти исключительно к выводке собственных сортов плодовых деревьев и кустарников из семян… Поверьте, что я добра вам желаю. И если вы добудете нужного качества семена и будете выращивать, как я Вас научу, то получите не дички, а новые, хорошие сорта, вполне пригодные к Вашему климату, да и сравнительно затраты будут небольшие…»

    «К сведению гг. покупателей» владелец питомника объявлял, что он очень мало обращает внимания на отделку внешней стороны, красоты как самого питомника, так и отпускаемых из него растений. Он настойчиво разъяснял (чтобы гг. покупатели все-таки как-нибудь не ошиблись и не вздумали покупать у него), что существуют специальные торговые садовые заведения, где все это есть — внешний вид, красота.

    Он не скрывал методов своей работы — он прямо выкладывал их, кричал о них, всех был бы рад научить им!

    Так он старательно в самом зародыше уничтожал возможность рекламы.

    Ни коммерческой ловкости, ни связей, ни дипломов. И при всем том он пытался решать задачу, которую сочли бы фантастической знаменитейшие ученые мира.

    И вот среди всех причастных к садоводческому делу пошел, разнесся и укрепился слух о мичуринском саде, самом замечательном саде страны. Передавали какие-то невероятные вещи. Будто зрели там яблоки в полтора фунта весом. Будто с лета и до поздней осени хозяин собирает в том саду сотни разных плодов, какие не растут и в Крыму и не описаны даже ни в одной книге. Будто сам знойный юг переселился в Козлов.

    Только власти козловские, тамбовские, а тем более санкт-петербургские по-прежнему ничего не хотели знать об этом. И чиновные профессора — тоже. Садовник, копающийся в грядках, что-то скрещивающий, выводящий «бельфлеры», «кандили» и груши «бере», — какое отношение все это может иметь к высокой науке?

    Впрочем, к Мичурину нагрянул козловский протопоп.

    — Эх, ты! — сокрушенно и грубо внушал он. — Уймешь ли свое непотребство неистовое? Грушу скрещиваешь с рябиной. Блудодейное надругательство это над садом господним… Паству соблазняешь.

    Да какой-то любознательный чинуша прислал казенную бумагу с идиотским вопросом: «Не замечали ли вы чего-либо общего с повреждением раскаленным железом глаз у птиц с таковыми же повреждениями почек?»

    Но слишком огромным было то, что делал Мичурин, слишком очевидно из ряда вон выходящим. И слава — «потайная» слава, официально непризнаваемая и незамечаемая, — постепенно все крепла, далеко несла его имя. Она перенесла его за океан. И Козловом заинтересовались американцы.

    Зима 1898 года, небывало жестокая зима, опустошила американские сады. Собрался всеканадский съезд фермеров. Это был похоронный съезд. Он отметил, что вымерли, погибли все сорта вишен. Все сорта! Десятки тысяч деревьев. Кроме… одного сорта. Вишня «плодородная» Мичурина, которая была в нескольких садах, перенесла эту зиму как ни в чем не бывало.

    «Плодородная» Мичурина? Мичурина?! Не Бербанка (который тоже занимался вишнями). И никого другого…

    Где живет этот мистер Мичурин?!

    Профессор Мейер, посланец департамента земледелия США, едет в Козлов.

    Летит в Козлов пакет с марками, где изображена статуя Свободы и сытое лицо кого-то из американских президентов.

    Не продаст ли мистер Мичурин свой питомник? Ну, скажем, не весь, а часть? Но все-таки лучше весь — и деревья и кустарники чохом…

    Странно: этот мистер Мичурин кушает тюрю на своей пустоши, но ничего продавать не хочет.

    Идут опять годы.

    …А не захочет ли кудесник мистер Мичурин сам пересечь Атлантику? К его услугам целый пароход. А там, на американской земле, доллары, плантации. Все то, что имеет кудесник мистер Бербанк!

    И опять Мичурин даже не колеблется. Не вступает и в переговоры. Не колеблется тот человек, который через несколько месяцев, в 1914 году, оглянувшись с порога своего шестидесятилетия на пролетевшую жизнь, горько запишет: «Годы ушли и силы истощены… Крайне обидно проработать столько лет для общей пользы даром и на старости не иметь для себя никакого обеспечения…»

    Бывают моменты, когда словно в ослепительном свете выступает перед нами вся душа, вся суть человека.

    Так, на наших глазах экзаменовала великая война миллионы людей. Отвечать приходилось без утайки: кто ты? Что ты? Мало было казаться; надо было быть.

    Мы, конечно, знали бы Мичурина с его неукротимой волей, с его русским, страстным, горячим сердцем и без этой истории с американскими приглашениями. Но все-таки как озаряет она нам живого Мичурина!

    Заокеанские сирены ошиблись во всем. Для Мичурина жизнь и работа значили — и не в порядке головного рассуждения, а самым очевидным образом, попросту — жизнь для родины и работу на родине. Об этой земле, которую он увидел, как только в колыбели открыл глаза; где сто лет росли мичуринские груши и на бедных погостах, под соснами, бузина краснела у могил его предков; где, сколько ни заглядывай в глубину времен, всегда жили люди, такие же, как он, и на одном с ним русском языке называли деревья и злаки, избы, облака, своих невест, детей, свои заботы и дивное мастерство свое, свои села и города; о той земле, на которой он почти с Младенчества («как себя помню») выбрал и полюбил жребий и труд хозяина-друга зеленого ее убранства, — о ней он сказал, что хочет превратить ее в цветущий сад. У этой природы он учился и с ней боролся, чтобы заставить ее здесь отдать все дары, здесь пролить «все изобилие юга». Вот что было делом его жизни.

    Ведь это он написал: «Стыдно считать, что все самое лучшее можно получать только из-за границы».

    Это он презрительно высмеивал готовых «тащиться в хвосте у других наций»: мол, «сорта нам бог пошлет в лице иностранцев».

    Дело жизни не разменивается на доллары — даже на 32 тысячи долларов в год (которые сулили Мичурину).

    Он продолжал бороться в одиночку.

    Ему стукнуло шестьдесят. Уже шла первая мировая война.

    «Я работал целой семьей, состоящей из жены, сестры и двух детей, но волею судьбы один за другим помощники удалены от дела…»

    Впрочем, стариком он себя не признает. Ни за что. Но из-под пера его впервые срывается слово «страх»: «…страх, что, несмотря на мои нестарые годы, и моя очередь придет сойти со сцены…» Железный человек боится не за себя. Он видит выкорчеванным, погибшим питомник, все свои чудесные сорта — каждое деревцо он сам выходил; уничтоженными труд своей жизни, мечту сделать родину прекрасным цветущим садом.

    В сущности, на что было надеяться? Его ясный разум твердо взвешивал шансы: они были ничтожны.

    И все-таки он не опустил рук.

    Он работал так же, даже еще больше, чем в юности, когда не знал, что такое утомление.

    И спас сад в те очень тяжелые годы империалистической войны, затем войны гражданской, голода, разрухи.

    1922 год. В Тамбовский губернский исполнительный комитет пришла правительственная телеграмма:

    «Опыты по получению новых культурных растений имеют громадное государственное значение. Срочно пришлите доклад об опытах и работах Мичурина Козловского уезда для доклада Председателю Совнаркома Ленину. Исполнение телеграммы подтвердите».

    Дату этой телеграммы — 18 февраля 1922 года — можно считать днем подлинного открытия Мичурина для нашей страны и для всего человечества.

    Отсюда начинается новая жизнь Мичуринского питомника.

    Его главе — 67 лет. Он писал позднее:

    «Едва только окончилась гражданская война, как на мои работы обратил внимание не кто иной, как светлой памяти Владимир Ильич Ленин. По указанию Владимира Ильича в 1922 году мое дело получило невиданный размах».

    Мичурин прожил еще 13 лет. Но значительнейшая часть совершенного им падает на эти годы «невиданного размаха» его дела. И если бы скинуть эти годы, то Мичурин, оставаясь огромным явлением, все же не был бы тем Мичуриным, каким его знает теперь весь мир.

    В этой перемене судьбы великого преобразователя природы, разительном переломе в его деле — наглядный пример того, что означает наш строй, советская власть для развития истинной передовой науки.

    Вот свидетельство самого Ивана Владимировича об этом:

    «У меня… был крохотный приусадебный участок с гибридами, не находящими себе применения — по той бесславной причине затирания и забвения, которые свойственны были царско-помещичьему строю. Теперь я — директор крупнейшего, единственного в мире по своему содержанию научно-исследовательского учреждения, располагающего площадью в несколько сотен гектаров, многими сотнями тысяч гибридов… Большевистская партия и советская власть сделали все для процветания начатого мною дела. Это дало мне большие возможности перейти сразу на широчайшие, буквально массовые эксперименты с растениями».

    Так, благодаря заботам партии, советской власти и великого вождя советского народа товарища Сталина быстро развивалось дело Мичурина.

    Ленин и Сталин открыли Мичурина, в самом подлинном смысле — спасли его учение для науки и сделали мичуринскую науку достоянием всего народа.

    Дважды был в гостях у Мичурина М. И. Калинин. Самыми высокими правительственными наградами отмечается работа человека, пролагающего новые пути для людского знания и могущества.

    Он заплакал, когда ему вручали орден Ленина.

    В 1932 году исчез с карт город Козлов. Он стал Мичуринском.

    Подошло восьмидесятилетие жизни и шестидесятилетие творческой деятельности самого замечательного гражданина этого города. Вся страна отметила этот день. А перед юбиляром лежала телеграмма:

    «Товарищу Мичурину Ивану Владимировичу.

    От души приветствую Вас, Иван Владимирович, в связи с шестидесятилетием Вашей плодотворной работы на пользу нашей великой Родины.

    Желаю Вам здоровья и новых успехов в деле преобразования плодоводства.

    (Крепко жму руку.) (И. Сталин».)

    И. В. Мичурин ответил:

    «Дорогой Иосиф Виссарионович!

    Телеграмма от Вашего имени явилась для меня высшей наградой за все 80 лет моей жизни. Она дороже мне всяких иных наград.

    Я счастлив Вашим великим вниманием.

    (Ваш И. В. Мичурин».)

    Двадцать один год назад он скорбел об ушедшей жизни.

    Теперь:

    «Жизнь стала другой — полной смысла существования, интересной, радостной».

    А он был старше на двадцать лет.

    Как видно, молодость и старость не сведешь только к «физиологии», к счету седых волос и морщин!

    РОЖДЕНИЕ МОГУЩЕСТВА

    Все эти годы со всех концов страны шло настоящее паломничество в чудесный сад Мичурина. Ехали тысячи ученых, агрономов, садоводов. Приезжали экскурсии студентов. Опытники, работники хат-лабораторий, рядовые колхозники.

    У ворот им приходилось оставлять груз привычных понятий и традиционных знаний, как оставляют зонтики и калоши в передней.

    Казалось, самая власть хмурого неба и жестоких зим прекращалась тут, у ограды.

    Пестрая толпа невиданных растений встречала посетителей. Ветви яблонь и груш еле выдерживали ношу огромных плодов. Вилась дальневосточная лиана актинидия, но теперь она была вся в сладких, янтарных ягодах, с запахом и вкусом ананаса. Персики побратались с абрикосами. Миндаль выгонял в год саженные побеги. Гроздья, похожие на виноградные, повисли на странном дереве — помеси вишни с черешней. А рядом сам прихотливый южанин — виноград — шевелил на легком ветерке усиками и вырезными листьями.

    Творец чудесного сада принимал гостей в рабочей комнате. Там, между книжными полками и географическими картами, стояли шкафы с гнутыми трубками и колбами, моделями плодов и слесарными инструментами. На столе — микроскоп и электростатическая машина. Рядом с креслом стоял верстак, у окна — токарный станок. По стенам висели барометры, термометры и гигрометры, а углы занимали опрыскиватели, машинки для окулировки, секаторы для обрезки, почти все — собственного мичуринского изобретения.

    В сказках рассказывается о ведунах, понимавших птичий язык. А этот старик, с грубыми руками рабочего человека, всегда подтянутый, одевавшийся несколько даже щеголевато, гордо носивший ордена, данные ему советской властью, — он понимал немой язык растений.

    Сеянцы выросли из косточек плодов, созревших на молодых ветвях дерева. Вместе с ними росли сеянцы из косточек плодов со старых ветвей того же дерева. И глаз Мичурина сразу различал их.

    Ему было известно, что не все равно, взять ли черенок для прививки с молодого деревца или со взрослого, с нижней ветки или с верхней.

    Вот сеянец, в котором экспериментатор смешал культурный сорт с дичком. Сначала кажется, что это просто дичок. Но Мичурин ждет. Он знает, что природа гибрида не устанавливается сразу. В нем идет борьба. И постепенно под дикой оболочкой все яснее проступают нужные экспериментатору свойства культурного родителя, только помноженные теперь на крепость и выносливость вольного обитателя лесов.

    Как можно говорить, что у молодого и зрелого растения одна природа? В молодом — все неустановившееся. Оно восприимчиво ко всяким влияниям. Оно похоже на ребенка. Так легко, если не доглядеть, оно собьется с пути, и вырастет у неопытного садовода совсем не то, что он ожидает. Немало трудов приходится положить, пока доведешь гибрид, даже полученный по всем правилам, до возраста, когда можно быть за него спокойным.

    Выводя свое знаменитое яблоко «кандиль-китайка», Мичурин скрестил с «китайкой» нежный крымский «кандиль-синап». Но гибридные сеянцы все больше становились похожи на избалованного крымчанина. Тогда Мичурин привил глазки, живые почки с одного из сеянцев в крону «китайки». И мать по-своему воспитала своих же детей. Она перебила влияние отца. Привитые глазки, возмужав, стали новым сортом; никакие северные морозы больше не страшили их.

    Это был первый случай применения мичуринского способа ментора («воспитателя»).

    А как создавался северный виноград? Мичурин называл это «спартанским воспитанием». Он поступил обратно тому, как поступили бы все садоводы. С тучной почвы он перенес драгоценные лозы на тощую; там они росли в крайней тесноте. Землю не удобряли, почти не перекапывали. Ведь он выращивал не неженок, а борцов, которые должны были быть закалены против всяких невзгод и трудностей.

    Но когда нужно было выходить слабый сеянец, раздуть еле тлеющий огонек жизни в бесконечно дорогом для экспериментатора гибриде от какого-нибудь смелого скрещивания, когда надо было превратить нежный росток в родоначальника новой породы, заставить его худенькие бесплодные веточки покрыться цветами и плодоносить, — как же ухаживал тогда за ним Мичурин! Он сам смешивал, сам просеивал для него почву. Он защищал его от холода, от палящего солнца, от резкого ветра.

    По одному виду, по неуловимым признакам он сразу угадывал будущую судьбу какого-нибудь крошечного росточка. Однажды он записал: «Частая посадка листовых пластин, короткий и толстый листоносец показывают на урожайность и крупноплодность нового сорта очень позднего созревания, с плотной сладкой мякотью темно-красной окраски…» И он нарисовал, какой величины будут плоды. Речь шла о вишне-черешневых гибридах, которых не видел до того ни один человек.

    В другой раз он отметил: «Тяжелого глинистого состава почва дает более лежкие плоды; рыхлая же, тучная почва в большинстве дает скоропортящиеся плоды; сеянцы из семян таких плодов дают новые сорта летнего созревания».

    Это было «ботаническое ясновиденье», может быть беспримерное во всей истории сотрудничества человека с зеленым миром.

    И растения послушно открывали Мичурину самое дорогое и ценное в себе, они покорно шли по нелегкой и славной дороге, которой он их вел.

    Когда ему было нужно, он умел скрещивать существа, бесконечно далекие друг от друга. Самая мысль о возможности «брака» между ними никому бы не пришла в голову. Тыквы с дынями. Огурцы с арбузами. Вишни с черемухой. Груши с рябиной. Малина с земляникой. Миндаль с персиком. «Нареченные» упрямились. Но Мичурин знал множество способов, как убедить их.

    Он привил ветку рябины на грушу. Он увлажнял рыльца рябины, воспитанной грушевыми соками, клейкой смесью пыльцы — там было немного и привычной для рябины, ее собственной пыльцы. И тогда упрямица сдалась. Она соединилась с грушей — и родился неслыханный гибрид.

    Если Мичурин хотел, чтобы только некоторые свойства дичка перешли к культурному сорту и укрепили, но не заглушили его, он брал пыльцу с первых цветов молодого дикого деревца и опылял ею цветы на лучшей ветке старого сильного садового дерева.

    Читая книги Мичурина — летописи необыкновенных побед, — ловишь себя на мысли: да, по учебникам знал, конечно, что растения — живые существа, но только сейчас понял это.

    Вот он выкармливает яблоневый черенок соками груши, потом, когда приходит время, отнимает его «от груди», но что за странные плоды будут завязываться отныне на деревце, выросшем из этого черенка! Яблоки это или груши? И через полвека, когда деревцо давно скрещено с заправской яблонькой «пепин шафранный», а из семечка уже выращен новый сеянец, удивительные груши-яблоки налились и на нем.

    Вот он сращивает грушу… с лимоном! И генетики-гости разглядывают и, не веря глазам, щупают пальцами, поглаживают странные глянцевитые, цитрусовые листья у груши.

    Когда ему захотелось повторить Бербанка, он без особых хлопот создал бербанковский «плумкот» — сливоабрикосовый гибрид, а взамен гигантского орехового дерева вывел несколько карликовых, с которых можно удобно и просто собирать плоды без всяких «подмостков» и даже не становясь на цыпочки.

    Но вот он опять задумывает добиться того, чего не было у Бербанка и под горячим солнцем Калифорнии. Чтобы на дереве рос плод, подобный мармеладу, — слаще меда. Скрещивает старинную «царскую грушу», которой, может быть, лакомился еще Иван Грозный (во всяком случае, ее можно найти в доподлинных садовых списках 1613 года), с американской «айдехо». Сеянцы были высажены в самую тучную почву — речной нанос. Мичурину и этого показалось мало. Он не жалел удобрений, изобильных и с особым расчетом подобранных, для этой черной земли, жирной, как нильский ил. Он прикрывал ее, сверх всего, навозом. Большим медицинским шприцем он даже вгонял под нежную кору сеянцев сахарный раствор. И так пять лет. Сок уже первых плодов на молодых деревцах напоминал густой сироп. Это была особенность, которая навсегда сохранилась у небывалой кондитерской груши. Она нерушимо передавалась и всем ее потомкам, даже выращенным из семечек.

    Он назвал новый сорт «суррогатом сахара».


    Все это — только отдельные черточки великого творчества Мичурина. Только штрихи, взятые из созданной им «стройной системы теоретических воззрений, позволяющих каждому стать участником сознательного управления потоком эволюции, стать тем самым как бы партнером природы»[12].

    Мичуринский подход к живому организму полярно противоположен подходу менделистов.

    Для них организм, в сущности, вовсе и не был живым. Они видели в нем складочное место признаков, этакую кучку кубиков с этикетками: «однолетний» — «многолетний», «зимостойкий» — «теплолюбивый», «ранний» — «поздний»… Возьми кубик из этой кучки, кубик из другой, сложи их, помня неизменные, грубые правила игры, например, что желтый доминирует у горохов над зеленым, хоть трава не расти; затем предоставь дело случаю и вероятности — вот и вся работа селекционера.

    В толстенной «Русской помологии»[13] Эдуарда Регеля, петербургского немца-ботаника, поучавшего, как надо разводить в России сады, Мичурин, еще юношей, читал: «Мы не в состоянии изменить свойств, данных растениям самим творцом». Когда позднее духовные потомки регелей кичливо трубили, что ими открыты все законы гибридизации, Мичурин твердо и спокойно отметил: «Да, науки гибридизации пока не существует, и слово „гибридизация“ в настоящее время переводится на общепонятный язык следующими словами: сыпь, подмешивай, болтай, что-нибудь выйдет другое».

    То, что открыл Мичурин о действительных законах гибридизации, то, что знал он о «доминировании» или, вернее, о преобладающем влиянии на потомство свойств отца или матери, было бесконечно тоньше и сложнее грубой комбинаторики мендельянцев.

    Преобладают свойства растения, взрослого над молодым, местного над привозным, приспособленного над неприспособленным, имеющего свои корни над привитым, свойства стародавние над недавно приобретенными.

    И еще тоньше, еще индивидуальнее: будет главенствовать тот из родителей, чьи свойства более подойдут к условиям, в каких очутятся гибриды; тот, у которого именно в этом году данные свойства особенно сильно выражены, а цветы (для гибридизации) взяты наиболее близко к стволу.

    Главная суть заключается, — говорил Мичурин, — не в том, чтобы взять да переопылить два почему-либо понравившиеся, по принципу складывания кубиков, растения (это «может быть выполнимым и каждым ребенком»), — нет, суть заключается, — подчеркивал Мичурин, — «во-первых, в осмысленном подборе пары скрещиваемых растений и, во-вторых, в совершенно особенном способе воспитания сеянцев до их плодоношения и в течение первых пяти лет плодоношения».

    Все это было неслыханно для жрецов кастовой, высочайшими стенами от жизни и от народа отгороженной, надменной вейсманистской науки. Но она господствовала. Нелегко приходилось Мичурину.

    Он боролся. Он умел быть бесстрашным, неукротимым борцом. Как гневно клеймил он этих «маргариновых мудрецов», «кастовых жрецов болтологии», «наших поклонников всякой заграничной глупости», людей, которые со своими пухлыми «помологиями» и морганистическими трактатами подмышкой блуждали, как слепцы, не видя зелени деревьев, нежных и крепких ростков, дружно подымающихся из земли, почек, лопающихся весной, неоглядного простора полей, созревающих плодов в бисеринках росы в осеннее утро! Только клубки червеподобных хромосом мерещились повсюду их ослепленному взору в мрачном, бескрасочном мире…

    Да, Мичурин знал, что жизнь — это жизнь.

    Он видел, как иностранные сорта-неженки, скрещенные с местными, давали потомство, сразу уклонявшееся в сторону местного родителя, а во втором поколении еще более походившее на него — целиком, без всякого расщепления. Ибо тут нет игры в прятки с генами-зачатками, тут сталкиваются и борются две жизни, и сильная одолевает слабую.

    И потому-то и мог Мичурин, глубоко и чутко вникнув в настоящие законы жизни, вести ее в нужную ему сторону. Осторожно, терпеливо и безошибочно направлял он развитие своих воспитанников, создаваемых им (необычайных растений. Восемь «менторов» приставлял он к гибридному сеянцу, восемь раз поворачивал его, пока не сложился превосходный сорт «бельфлер-китайка». Преобразователь природы знал, как можно создать наново свойства, каких не было ни у одного из родителей, и как можно уничтожить какое-нибудь нежелательное свойство. Не спрятать на время кубик в мендельянской игре в доминанты-рецессивы, а преодолеть это свойство силой новой развивающейся жизни и навсегда убрать его с ее дороги.

    Вот оно все перед нами, растение, с его обликом, сложившимся в течение тысячелетий. А человеку-творцу надо перелепить его.

    Морганисты услужливо подсовывали набор больших и малых латинских литер: вот оно, это растение, от макушки до кончиков корней!

    Какая поверхностная ложь! Разве организм, такой сложный, с долгим жизненным путем «за плечами», разве может быть он весь одинаков? Первые пробившиеся из земли клеточки всхода-сеянца — там они в основании стебля или стволика, у шейки корня. А последние клеточки, рожденные уже стареющим телом, это почка на верхушке. И совсем различны упорство, стойкость, сила наследственных свойств этих клеток, этих частей тела.

    Ни во времени, ни в пространстве (в разных частях своего тела) не одинаков организм, и важнее всего знать, где и когда к нему приступиться, чтобы он «прислушался» к тебе и сам помог перелепить его.

    И надо уметь еще усилить эту его податливость, выбить его из колеи вековой наследственной рутины.

    Отсюда многие ошеломляющие отдаленные скрещивания Мичурина. Отдаленные в смысле родства скрещивания с другими видами и даже родами. И в смысле географическом. Выводя свою изумительную десертную грушу «бере зимнюю Мичурина», он скрестил чужеземку «бере-рояль» с дикой уссурийской грушей. Антиподы, чуждые друг другу, они оба были чужды тамбовской земле. Все было какое-то робкое, неуверенное в гибридном сеянце, словно брел он ощупью по неведомому месту. И человек твердой рукой взял его и повел сам.

    Уже посев косточками многих плодовых деревьев, размножаемых испокон века черенками, расшатывает их наследственность. И «осеверяя» абрикос, перебрасывая его на 700 верст, от Ростова на Дону к Козлову, Мичурин сеет абрикосовые косточки сначала у Арчадинской станицы, на 300 верст севернее Ростова, потом, собрав плоды с этих полусеверных воспитанников, делает второй посев уже в Козлове. Разгадка удачи в том, что были взяты именно «косточки от нового, молодого сорта, да еще выбитого из своей колеи…» Дело было именно в воспитании — контрольная прямая прививка южных абрикосов на козловских подвоях вымерзла вся…

    А между тем прививка, произведенная с пониманием жизненных законов «партнеров», есть тоже могущественнейшее средство пересоздания растений. Никто не показал этого бесспорнее и яснее Мичурина. То, чего добивался он, граничило с чудом. Два организма соединяются, они питаются из общего источника, обмениваются соками. И наследственная природа их сближается. Гораздо легче скрещиваются, например, предварительно привитые друг на друга растения.

    «Ментор» направляет развитие своего «подопечного». Южный миндаль нельзя было «осеверить» пересевом. Но сеянец, привитый на сибирский вид миндаля и всего два года «погостивший» на нем, а потом поставленный «на собственные ноги», отныне не боялся (как и все отводки, взятые от него) тамбовских зим. Стал неузнаваем монгольский миндаль, привитый, совсем юнцом, всходом, за кору садовой сливы. Грушеяблоко, грушелимон и еще десятки таких разительных, несомненных фактов — и Мичурин констатирует: «Вопрос о несомненной возможности вегетативных гибридов считаю достаточно исчерпанным».

    Гибридизация твердо, планомерно избранных растений — половая и вегетативная, сотни точных и безошибочных способов вмешательства в их жизни и развитие — все это в сочетании с неотступным, изо дня в день, воспитанием их и строгим, непрестанным отбором и подбором: тут не было простенького рецепта вроде мендельянского перекладывания кубиков, но был ключ к подлинной переделке природы.

    ЗЕМЛЯ В ЦВЕТУ

    В годы особенного подъема дела Мичурина после Октябрьской революции дело это не просто выросло, но изменилось качественно в существе своем. Мичурин поставил его на службу социалистическому строительству. Он хотел быть самым активным участником его. Он искал и выполнял заказы страны. «Настало время, — говорил он, — когда страна вправе требовать от сельскохозяйственной науки результатов, отвечающих ее запросам и надеждам».

    И он стремился, чтобы его работа стала частью общегосударственного плана.

    Он поступал так, как в те же годы, в совсем иной области, поступал поэт Владимир Маяковский. При всей неожиданности сравнения есть известная общность между ними и своя внутренняя правда в сопоставлении этих имен бесстрашных новаторов.

    На многих тысячах гектаров закладывались новые сады. «Поля-сады», называл их Мичурин. И он готовит для них вишню «ультраплодную». Она должна превзойти ту старую его вишню, «плодородную», которая так поразила канадских фермеров в зиму 1898 года. И точно: это выведенное им деревцо летом, в месяцы плодоношения, казалось одной сплошной вишневой гроздью.

    Гигантская стройка охватила всю страну. Рождались новые города. Трубы заводов начинали дымить в недавно еще пустынных степях; сказочно росли промышленные центры. То было время первых сталинских пятилеток.

    Тогда возникла и стала насущно важной идея о зеленом кольце вокруг индустриальных исполинов. Одним из инициаторов и страстным поборником этой идеи был Мичурин. Но для него сказать «надо» значило: признать себя обязанным подкрепить это делом. «Надо — ну, вот, и сделай». Зеленые кольца — но не просто зеленые, а плодовые. Фруктовые рощи, сады, аллеи вокруг городов. Значит, надо создать сорта плодовых деревьев и для сурового климата Урала и Сибири (где строились многие заводы-гиганты и новые города).

    Позднее А. Д. Кизюрин, омский житель, предложил свое сенсационное решение для сибирского плодоводства: он заставил яблони лечь на землю. Они будут зимовать, укрытые снегом. Мичурин думал о сходном: о том, что дерево должно быть невысоко — чтобы снежный покров служил ему защитой. И он выводит несколько сортов карликовых вишен. Он думает о вишневых садах — об украинских вишневых садах! — под Ленинградом.

    На этом его счеты с вишневым родом не закончились. Он создает еще одну вишню — вишню для всех. Эта должна расти всюду: и на самой тучной и на самой бедной земле, ничего не бояться, почти ничего и не требовать. Плоды на ней созревают все сразу. Сразу производится и уборка — без затяжек, с громадной экономией времени и рабочих рук. Тут почти фабричное производство вишневой продукции. Можно «в короткий срок собирать урожай на огромных площадях и выбрасывать в рабочие районы больших промышленных городов стандартный перворазрядный товар…»

    Вся страна, миллионами рук, создает сейчас лесные защитные полосы среди степей и полей. Мы, современники величайшего в мировой истории плана, сталинского плана обеспечения устойчивых высоких урожаев, — мы хорошо понимаем теперь, что могут значить такие полосы в борьбе со страшным бичом — засухой, в борьбе за переделку самого климата. Мичурин был в числе тех, кто давно понял все их значение, кто пропагандировал их, настаивал, торопил их посадку — «ведь у нас колхозный строй!»

    Но была у него и тут своя, мичуринская, точка зрения. Почему только орешник да клен, когда можно… Он отвечает делом, что еще можно: он предлагает свои специальные сливы, смородину, сладкую черемуху и еще вишню — «полевку». Они без претензий вовсе, до предела, не беспокойтесь об уходе за ними: только сажайте! А урожай — урожай будете собирать ежегодно… (Сейчас эта точка зрения великого преобразователя природы — об использовании и плодовых для защиты полей — вошла составной частью в государственный план создания лесных полос.)

    В конце жизни Мичурин задумывает полную «перестройку» вишневого дерева. Незадолго до смерти он говорит одному из учеников: «Неправильно растет вишня. Надо, чтобы и косточка была съедобной…»

    Этому ученику — ныне ленинградскому ботанику — удалось сделать по-мичурински: погрузить в мякоть вишни косточку миндаля.

    Мичурин был уверен, что фрукты, плоды должны и скоро «будут составлять необходимую часть питания всех трудящихся, а не только служить лакомством».

    Он смело и стремительно расширял круг «плодов». Кто, кроме деревенских мальчишек, ест рябину, осеннюю лесную печальницу в багряном ожерелье? Он меняет ее природу. Рябина становится «десертной». Теперь она будет поставлять на стол вкусные ягоды и жителям городов и поселений, расположенных около Полярного круга.

    Он создает сорт актинидии, более богатой витаминами, чем лимон.

    Его абрикос, названный дорогим в нашей стране словом — «товарищ», выдержал жесточайшие зимы 1928/29 и 1941/42 годов, когда погибали даже привычные к морозам яблони.

    Культуру крыжовника у нас он считает народной. Но уже проник и к нам американский паразитический грибок, завезенный любителями «заморских сортов». Надо спасать наш крыжовник! Мичурин разрешает задачу, которую тщетно решали европейские селекционеры, на чьих глазах неотвратимо гибли все насаждения крыжовника. Он создает сорта крыжовника, не восприимчивые к грибку.

    В Мичуринск обращаются со всех сторон — и по важным делам и с мелочами. Кондитерам нужен безвредный и по возможности вкусный «краситель» для конфет и пирожных. Работники промышленности задают вопрос: можно ли сделать, чтобы пробковый дуб рос не только в Крыму и на Кавказе?

    Тайн у Мичурина нет. О пробковом дубе, например, он обстоятельнейше отвечает — как переселить это дерево на север.

    На юбилейных мичуринских торжествах американский профессор Ганзен сказал:

    — Ни один селекционер в мире во все времена не может похвастать столькими сортами, сколько может предъявить Иван Владимирович.

    Мичурин вывел около трехсот пятидесяти сортов — целый обширный лес растений, не существовавших на земле, пока не пришел этот необыкновенный человек.

    Кто-то подсчитал, что во всей Франции при Людовике XIV было столько сортов яблонь, сколько вывел их один Мичурин.

    Свою жизнь он подытожил так: «Мне удалось больше чем на тысячу километров продвинуть на север от границы прежних районов своего распространения самые нежные и зябкие и вместе с тем самые ценные южные плоды и ягоды и добиться неслыханной прежде скороспелости их». Книга академика И. И. Презента «В содружестве с природой» заканчивается двумя картами.

    Читатель видит внизу этих карт черные черточки. Две почти прижаты к Азовскому морю, к углу, где Ростов, третья чернеет немногим выше — у Сталинграда и Ворошиловграда. Это прежние северные границы абрикоса, всех известных южных сортов груш и винограда. А вот красная черта круто взметена по Волге, заглядывает в Москву и загибает дальше на север — к Ленинграду. То «бере зимняя Мичурина». Другая красная черта захватывает Тамбов и Курск. Да это мичуринский абрикос! Поразительны эти «линии победы» человека над природой! Красные кружки обосновались в Кирове, в Ярославле, за Челябинском. Это культуры мичуринских сортов винограда.

    Больше трехсот сортов, созданных за одну человеческую жизнь! Вспомним, годы бились селекционеры, чтобы вывести какой-нибудь сорт. Да можно ли повторять только это слово «сорта», говоря о том, что сделал Мичурин: так властно и резко изменены во многих из них свойства растения, что ботаник, встретившись с ними в дикой природе, отнес бы их к новым видам, а то и родам.

    В докладе на исторической сессии Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина 31 июля 1948 года академик Т. Д. Лысенко так сказал о мичуринских сортах: «Ряд из них создан без половой гибридизации, и все они созданы путем строго направленной селекции, включающей в себя планомерное воспитание».

    ТВОРЕЦ

    Задаешь себе вопрос, в чем же разгадка огромного явления, имя которому — Мичурин, в чем секрет этой беспримерной жизни?

    Настоящая биография Мичурина еще не написана.

    Его образ уже пытается воссоздать великий угадчик — искусство.

    Попробуем наметить хотя бы некоторые черты живого облика Мичурина.

    Характер железный и неукротимый. Даже крутой — и в быту и в деле. Но чуждый неистовства, вовсе чуждый позы, надрыва, истерической крикливости. Внешне простой, любящий систематичность, последовательность, прямые и резкие линии, твердо проведенные через жизнь при очень большой непростоте, сложности и глубине внутреннего мира.



    Бербанк отмалчивался, быть может, иронически, еле заметно, чуть-чуть улыбался, пока ветер ругательств и обвинений в богохульстве свистал ему в уши. Но вряд ли козловский протопоп гоголем вышел из мичуринского дома после попытки учинить там душеспасительный разнос: скорее он вылетел оттуда с горящими ушами, как будто его отхлестали по щекам.

    Есть одна черта, которую неизменно находишь у всякого значительного человека, у каждого, чей кирпич остался в огромном здании человеческой культуры. Эта черта — нерядовая работоспособность. Но и зная это, дивишься трудовому подвигу, каким была жизнь Мичурина. Только у Мичурина черта эта на свой, на мичуринский лад — не так, как у Тимирязева, у Дарвина и других великих трудолюбцев.

    Не было почти ничего в его саду, чего не сделали бы его собственные руки, и наверняка не было такой вещи, какой они не могли бы сделать.

    Не было черной работы, которой бы он сторонился. Этот небогатырского сложения, худощавый человек поднял на свои плечи тонны тяжестей. А всяческое «рукоделие» он любил всю жизнь до страсти и умел вносить в него тончайшее мастерство и подлинное искусство.

    Еще в то время, когда он служил на железной дороге, он уже брал на учет все сколько-нибудь ценные, чем-нибудь примечательные деревца у всех любителей-садоводов, на многие десятки верст вдоль по линии. Потом этот круг все расширяется. Он захватывает и другие губернии. Мичуринский глаз видит людей с совсем неожиданной стороны. Во Владимире, в мучном ряду, торгует купец Д. П. Гончаров с сыном. Мичурин заносит в книжку: «Через него надо хлопотать о васильевской вишне». Это вишня-южанка, с Афона. Она есть еще у «Сорокина, мясного торговца, страстного любителя». Николай Михайлович Деревенцев — для всех «извозчик с третьей биржи», а для Мичурина он, кроме того, обладатель двух деревьев вишни-скороспелки.

    В эти годы Мичурин вставал до света, все неслужебные часы работал в саду. Солнце садилось, и его малолетние помощники — дети Маша и Коля — надеялись, что отец отпустит их, наконец, поиграть, порезвиться. Но по крутой дорожке отец шел сам и круто вел свою семью.

    Осенью день слишком мал Мичурину, впереди еще долгий вечер. И при свете «летучих мышей», колеблемых ветром, продолжается работа. А потом, в комнате, еще можно поупражняться в прививке на ивовых прутьях…

    Упрямое упорство, напор воли: не вышло раз, другой, третий — делай сызнова четвертый, пятый, шестой.

    Он высадил 2800 персиковых черенков. Летом он не мог надышаться на них. Зима уничтожила их — все. Он записывает: «Этого слишком достаточно, чтобы убить всякую надежду на возможность культуры персиков в нашей местности. Но, во-первых, чего нет, того и хочется, а во-вторых, чего не достигал упорный настойчивый труд и терпение человека?», «… и поэтому продолжаю борьбу далее».

    Эта черта, это качество поражает. Препятствия склоняются перед таким волевым напором.

    Но, видно, чтобы достигнуть по-настоящему значительного, подлинно великого, должно быть и еще нечто — должна быть сила и на еще труднейшее.

    Это найдешь уже не у каждого даже среди крупных людей.

    Когда исчерпано все для движения по избранному пути и поставленная цель не далась в руки, или пусть даже она достигнута, но из-за плечей ее открывается новая, пока невидимая другим, еще величественнее, еще труднее и еще обязательнее, — тогда должны найтись ясность взгляда, неподкупная трезвость вечно ищущей мысли, а главное — воля и мужество для высшего усилия, чтобы «восстать на самого себя».

    Великаны — и только великаны — умели это. Пушкин несколько раз принимался писать совсем иначе, хотя написанное раньше казалось современникам непревзойденной вершиной («сменял перо», по меткому выражению одного из исследователей); то же делал и Лев Толстой. Известно, как круто переломил свою работу у рубежа нашего века Иван Петрович Павлов (когда он оставил принесшее ему Нобелевскую премию изучение пищеварительных желез и занялся условными рефлексами) и как опять готовился начать наново перед самой смертью, на девятом десятке.

    И вот великая сила совершать такие крутые взлеты больше всего потрясает в образе Мичурина. Фениксова способность самовозрождения была в изумляющей степени присуща ему.

    Молодой Мичурин — это рьяный последователь А. К. Грелля, учившего, что можно простой акклиматизацией закалить «южан» и превратить их в «северян» (что Грелль и пытался доказать в устроенном им «акклиматизационном саде» на Воробьевых горах). Со страстью, незнакомой и самому учителю, «акклиматизирует» Мичурин — этому отдан весь его труд, все время, все скудные гроши; он исповедует во всеуслышание свою веру, убеждает, пропагандирует. Никакие неудачи не обескураживают его. И так много лет.

    И вот он исчерпывает это. Исчерпывает до дна все возможности акклиматизации, которые тысячам других представляются бездонными. И едва отчетливо осознает это, как поворачивает резко. Грелль отброшен. Все надо делать не так с самого исходного пункта. Отныне у Грелля не будет более грозного врага, чем Мичурин. «Я… тоже увлекался греллевским способом акклиматизации… Я тоже чудодейственным образом акклиматизировал…», «Пропала почти бесследно масса труда, денег и времени…», «Убеждаю не обманываться ложной надежной…»

    Вот он приходит к парадоксальному выводу, что для питомника ему нужна тощая, негодная земля. И бросает все. Хотя никто никогда и не пробовал даже дерево посадить на такой земле (не то что закладывать питомник), он кидает свой уже налаженный на черноземе всем на зависть садик в Турмасовской слободе, в который до этого вложил всю жизнь свою и добился, что соседи, проходя мимо, говорили: «Картинка! Загляденье!». Тогда-то и приобрел у слободского попа никому не нужную пустошь ка берегу Лесного Воронежа. И бедняк остался вовсе нищим. А все деревца и кустарники на загорбке с женой, свояченицей и детьми перетаскал за восемь верст.

    Эта бросовая пустошь — ныне самый знаменитый сад мира. Это переселение 1900 года и было началом настоящего Мичурина.

    Итак, в том же году, когда началась вторая жизнь Грегора Менделя, когда забытый мемуар его был открыт Чермаком, Корренсом и де Фризом и родилась формальная менделевская генетика, — в том же году произошло и другое событие, прямо противоположное по смыслу открытию «горохового мемуара», событие, тогда никем не замеченное и давшее, в конечном счете, грандиозные результаты!

    Интересно и важно, что Мичурин не чутьем, не интуитивно только, но очень ясно, совершенно отчетливо понимал значение вот таких «сломов» и критических поворотов в своей работе. Он знал, что в неутомимых поисках нового люди должны добывать знания и что развитие науки идет диалектически.

    Мы находим у него чеканную формулу, говорящую о различии между творческим ростом и догматическим окостенением — формулу, настолько поражающую, что ее хочется напечатать курсивом:

    «Мои последователи должны опережать меня, противоречить мне, даже разрушать мой труд, в то же время продолжая его, и только из такой последовательно разрушаемой работы и создается прогресс».

    Он подымается здесь и над всем тем, что сделал сам!

    Это необычайная черта в образе Мичурина, как необычайно, беспримерно и то, что с самого начала он, нищий садовод, вполне сознавал смысл и цель своей деятельности и твердо ставил перед собой свои неслыханные, исполинские задачи. Он даже извинялся печатно, с самых первых лет, что должен отрываться от этих задач, вынужден продавать деревья, семена, саженцы своего питомника, чтобы существовать!

    Как было возможно это? Даже при гениальных, необъятных силах — как стало возможным это? Где была опора у Мичурина? Иногда читаешь: был он одиночкой в старой России. Но одиночки никогда не добиваются ничего значительного. Никогда. Существовали люди в России, которые в самые глухие времена работали вместе с Мичуриным и почитали его, учились у него, прислушивались к каждому его слову. Существовала Россия, знавшая Мичурина, — Россия простых людей, садоводов из крестьян, рабочих, железнодорожников, соседей-тамбовцев и тех, что переписывались с Мичуриным, обменивались с ним черенками и семенами, приезжали к нему из самых дальних губерний. Садоводы неученые и ученые, связанные друг с другом, в частности, через журнал «Прогрессивное садоводство и огородничество»… Материально ничего не могла дать великому преобразователю природы эта потайная известность при мертвом, пренебрежительном молчании России официальной, власть имущей.

    Но Мичурин все же постоянно ощущал, что он не один и не в ледяной пустоте его работа… Вот на что он опирался, вот откуда черпал новые силы его неукротимый дух, укрепляясь на избранном пути.

    Теперь пора еще в одном отношении дополнить то представление о Мичурине, которое создалось, быть может, на основании предыдущих страниц. Дополнить представление о размахе и характере труда Мичурина.

    Этот человек с мозолями чернорабочего, с мозгом исследователя природы и философа, человек, кому не привелось даже кончить гимназию и кого никто не готовил к писанию, всю жизнь провел не только на грядке, но и с пером в руке. Его литературное наследство огромно и доныне до конца еще не разобрано. Оно насчитывает, вероятно, не одну сотню печатных листов.

    Он обладал собственным стилем; фразы его узнаешь. При всем том он ни в какой мере не гнался за «красотой слога», не был литератором. Стиль его — почти прямая противоположность «литературной» бойкости.

    Перо было его поверенным; скажешь даже — его товарищем. Он мыслил с ним, с ним искал. Поэтому не нужна ему была хлесткая фраза. Надо, чтобы слова возможно точнее, возможно послушнее и не предвзятее следовали за мыслью. Сами по себе они ничто; все — она.

    Отсюда — громоздкие, подчас, предложения, по пять кряду нанизанных родительных падежей.

    Он записывает задания самому себе, итоги дневной работы, то, что передумал: «вопросы, которые следует разрешить»: «заметки о прочитанном и оценки его»; «выработанные правила», помологические характеристики, кропотливые протоколы опытов, открытые им новые законы; он делает чертежи, зарисовки с объяснениями; спорит, полемизирует, перо его рисует карикатуры — в них нет ничего личного, это удары в идейной борьбе, обобщенные образы носителей ненавистной ему мертвой догматики «из касты жрецов науки» (как гласит одна из подписей); он морализирует, заносит на бумагу нормы поведения натуралиста и свои требования к нему.

    В целом это исповедь, в которой отражена огромная жизнь, с внешними событиями ее, борьбой, трудом, прочитанным в книгах, обдуманным, познанным и добытым на опыте — и бесконечно сложным, глубоким внутренним миром.

    Да, Мичурин меньше всего гонится за «лоском». Но вот он записывает взвешенное предельно ясной своей мыслью, перечувствованное горячим сердцем. И под пером рождаются фразы высокого изящества, сгустки подлинно призывной силы и страстности. Он пишет о «цветущем саде», каким должна стать его родина. Чеканит знаменитое: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у нее — наша задача». Или: «Наша страна и внешне должна быть самой красивой страной в мире». Легко находит какие-то по-особенному человечные образы и говорит так, как никто не сказал до него:

    «Социалистическое строительство, ведущееся под руководством большевистской партии, во главе с дорогим вождем всех трудящихся товарищем Сталиным, дало нам возможность увидеть великие, чудесные дела и в городе и в селе, в заводских и академических лабораториях, в недрах земли и высоко на воздухе. Лично мне кажется, что теперь я, на 80-м году своего жизненного пути, вдруг встретил приятного, но незнакомого мне ранее человека. (Курсив мой. — В. С.). Все так чудесно изменилось».

    И опять — чекан: «Великая идея В. И. Ленина об обновлении земли становится практическим делом миллионных масс Советского Союза».

    Он говорит о своей «мечте» натуралиста, обновителя земли. И вот какие слова ложатся на бумагу: «…чтобы люди останавливались у растений с таким же интересом, с таким затаенным дыханием, с каким останавливаются они перед новым паровозом, более усовершенствованным трактором, невиданным еще комбайном, незнакомым самолетом или перед неизвестной конструкции какой-либо новой, еще небывалой машиной».

    Конечно, он знал, что делал, неспроста подпуская мудреное: «неизвестной конструкции какой-либо машиной»; ему по сердцу это затейливое построение фразы. Как и Павлов, он любит старинные словечки и обороты; так родился его «ментор». Он немного щеголяет ими, как и торжественной старомодностью крахмальных воротничков.

    Но какое подлинное, цельное, глубокое чувство красоты носил он в себе! Красоты и прелести мира, его окружающего, живого мира, цветущего и плодоносящего, его руками изменяемого. Глазом художника он видит его. «Окраска — светлая, зеленовато-желтая с нежным размытым красновато-розовым румянцем на солнечной стороне…», «Плоды великолепно раскрашены шарлаховой росписью по красивому желто-шафранному основному колеру… Мякоть — плотная, желтоватого цвета, замечательного пикантного винно-сладкого, с легкой кислотой, пряного вкуса, с тонким ароматом…»

    Вот он говорит о «необъятной книге природы», в которой все наши знания «составляют лишь одну маленькую строчку»; вот убеждает идущих за ним не просто перепечатывать его «зеленую книгу», а продолжать и развивать ее.

    И мы с очевидностью наблюдаем, как та великая сила, которая двигала им, властно понуждала работать и обращала работу в радость, — как составлялась она, конечно, и убеждением в важности и полезности его дела, и страстным стремлением добиться в нем наибольшего, чего может добиться человек, но как, кроме того, была она еще чем-то. Тем, без чего невозможен труд большого исследователя природы, как невозможен труд художника. И это что-то — поэзия. Ощущение поэзии природы и чувство высокой поэзии собственного творчества.


    Иван Владимирович умер 7 июня 1935 года.

    Созданное им не было просто чудесным садом с великим множеством небывалых деревьев в нем, это была самая могущественная из когда-либо существовавших наук о живом мире и власти человека над ним.

    Дарвин объяснял эволюцию, Мичурин творил ее.

    Это был новый, важнейший этап в развитии всей биологической науки.

    Мендель проповедовал обреченность перед роком наследственных свойств. «Доминантные», «рецессивные» — тут ничего не поделаешь, покоряйтесь тому, что есть.

    Открытые Мичуриным глубочайшие законы, правящие развитием живых существ, дали возможность направленно переделывать их, управлять «доминированием», лепить наследственность. Это была эпоха в человеческих знаниях о природе.

    Дарвинизм у Мичурина поднялся на более высокую ступень и притом приобрел новое качество: он стал творческим дарвинизмом.

    Трудно отыскать такую главу, такой раздел в теоретической биологии, на которых не отразились бы решающим образом открытия Мичурина.

    В основе важнейшего обобщения, сделанного академиком Т. Д. Лысенко, — закона стадийного развития — также лежат мичуринские идеи о разнокачественности тканей организма в разные сроки его жизни и, как следствие этого, о разнокачественности частей тела, например, взрослого растения.

    И нет ни одною раздела агробиологической науки, где бы идеи Мичурина не указали совершенно нового пути, — возьмем ли мы гибридизацию, половую и вегетативную, способы могучей переделки наследственной природы воспитанием, воздействием условий жизни или учение о сознательном подборе пар для скрещивания, которое означает переворот в селекции. Беспримерны достижения советской сельскохозяйственной науки. Нигде за рубежом нет ничего, что можно было бы поставить вровень с ними. Но как ни отлично друг от друга творчество советских агробиологов, селекционеров, можно смело сказать, что все лучшие достижения добыты ими на мичуринских путях.

    Это касается не только растениеводства, но и животноводства. Советские животноводы выводят новые породы скота, спасают от вырождения старые, заставляют коров давать тысячи лишних литров молока в год и кур — сотни яиц, увеличивают настриг шерсти у овец. И с гордостью говорят:

    — Это достигнуто только применением мичуринских методов. Животноводство должно стать мичуринским — в этом его будущее.

    А сельскохозяйственное машиностроение? При чем тут, казалось бы, биологическая теория Мичурина? Но спросите конструкторов изумительных, «умных» сельскохозяйственных машин, поговорите с инженерами.

    — Объект всей этой техники — жизнь, живые существа, — скажут они. — Только глубоко, по-мичурински поняв их, можно было построить эти новые машины, каких не сумел бы до того придумать ни один машиностроитель в мире.

    Биология — основа не только сельскохозяйственных наук, но и медицины. Уже нет сомнения, что новым могуществом наделит учение Мичурина и эту древнейшую науку. Многое, очень важное перестроится (уже перестраивается!) в физиологии, в биохимии…

    Ведь мичуринская наука — это новое материалистическое знание о природе, отбрасывающее прочь шелуху формализма, реакционного идеалистического лжезнания.

    Мичуринская наука учит изменять окружающий человека мир в интересах народа. Это в самом подлинном смысле народная наука.

    Вот почему она не могла родиться в царстве доллара (не говоря уже о том, что там не было гения, подобного Мичурину) и не могла стать на ноги в царской России.

    Она расцвела у нас в СССР.

    Неведомый почти никому до революции обновитель земли, великий и скромный, был избран Академией наук СССР почетным академиком.

    Чудесный сад в Мичуринске — теперь наше центральное учреждение по плодоводству.

    Мичуринская наука стала достоянием всего народа.

    Тысячи учеников и последователей во всех концах СССР продолжают великое дело. Мичуринцы — академики, профессора, селекционеры, настоящие исследователи наследственности — генетики (не менделевского толка), агрономы и колхозники-передовики — двигают, развивают дальше советскую агробиологическую мичуринскую науку. Ее могуществом побеждают природу и борются за то, чтобы стала наша родина цветущим садом.



    Примечания:



    1

    К. А. Тимирязев. Речь (1878 г.) «Дарвин как тип ученого».



    11

    В журнале «Прогрессивное садоводство и огородничество», август 1911 года.



    12

    Цитируем из книги страстного поборника учения Мичурина, исследователя его жизни и творчества, академика И. И. Презента «В содружестве с природой», Лениздат, 1946, стр. 101.



    13

    Помология — плодоведение.









     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Прислать материал | Нашёл ошибку | Верх